Бич Божий [Иван Кузьмич Кондратьев] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Иван Кузьмич Кондратьев Бич Божий
Исторический роман в трех частях из жизни древних славян
Часть первая У БЕРЕГОВ НЕМАНА
Глава I ПЛОТНИКИ-РАСПИНАТЕЛИ
Наступила весна 375 года, весна теплая, благоухающая. По римскому летосчислению шел месяц май, по славянскому — время, посвященное Даждьбогу, как покровителю произрастаний земли, и богине любви Лола[1]. Осенила весна и землю Венедскую, по которой извивалась широкая и светлая Немиза, река, носящая ныне название Немана. В один из вешних дней, когда солнце светило особенно ярко и особенно шумно ликовала расцветающая природа, толпа плотников, веселая и говорливая, суетилась на берегу Немана: раздавался гулкий стук топоров, слышался лязг вбиваемых в дерево гвоздей. Что делали плотники? Плотники воздвигали целый ряд грубых, бревенчатых крестов. Несколько готовых крестов, полукругом, в разных направлениях, уже поднимались по берегам Немана, и плотники, видимо, торопились с окончанием своей работы… Но для кого же воздвигались кресты эти? Кто такой пострадает на них? Хороши, живописны берега Немана и теперь, когда рука нового человека всему придает свой однообразный, невеселый цвет и подводит все под одну свою неизменную мерку; хороши, живописны берега Немана и теперь, когда почти по всему протяжению его раскиданы: то убогие рыбачьи хижины, то маленькие шляхетские фольварки, то старинные панские мызы и замки, то грандиозные костелы, свидетели многих безумных и кровавых дел. Но в конце IV столетия берега Немана, как вообще берега всех рек северославянской земли, представляли почти одну сплошную массу очаровательно-величественных дубовых, липовых, сосновых и кленовых лесов. Поднимая к облакам свои могучие лиственные вершины, только одним бурям покорялись они, укрывая под своими темными, без просветов, наметами тысячи птиц и тысячи зверей. Груды пней, кряжей, мхов и разросшихся кореньев служили им безопасным обиталищем, а множество ручьев, трясин, болот, озер, заросших травой окошек и бочагов не пропускали человека в эти таинственные лесные пучины… Да человек и не шел туда: там ждала его верная гибель… Но гибель в то время висела и над бедными обитателями того края, в их жилищах. Краем владели грубые и жестокие готы. По северным сказаниям, или сагам, готы, теснимые из Азии, под владычеством Сиггэ Фридульфзона, т. е. Одена, пришли первоначально в Квенландию, в страну квенов, стало быть, в восточную часть Финнии, жители которой и по настоящее время называются квенами. В то время вся нынешняя Финляндия носила название Квенланд. Оттуда готы начали распространяться до Карпат и Дуная. В придунайских племенах, отстаивавших свои границы от побед Рима, готы нашли и собственную ограду и даже поборников против общего врага — римлян. Но, пользуясь междоусобиями князей, римляне успели перешагнуть через Дунай и основать за ним свои провинции. Троян довершил победы на Дунае и покорил Дацию. Готы принуждены были искать новоселья для своей централизации. Для них не оставалось иного пути, кроме как на север, и вот готы окончательно водворились в Скандии, в стране ситонов. Из Скандии готы, усиливаясь все более и более, при императоре Валентиниане I и Валенте (364–375 гг.) овладели почти всей восточной Европой и делали набеги на Фракию. Одни из готов, известные под именем тервингов или вестготов, жили на севере от Нижнего Дуная под властью нескольких князей, между которыми особенным влиянием пользовался Атанарик. Другая отрасль этого народа носила имя грутунгов или остготов, и под властью своего короля Эрманарика, в соединении с несколькими подвластными народами другого происхождения, образовала большое государство, простиравшееся до берегов Дона. В состав этого государства, кроме других славянских племен, вошло и славянское племя вендов или венедов, жившее на Балтийском прибрежье, на Висле, Северной Двине и Немане. Своего короля Эрманарика готы сравнивали с Александром Македонским; но остготский герой не проявил ни великодушия, ни мудрого правления великого героя, который умел быть милосердным с покоренными народами. Не тем прославился Эрманарик, наследник Геберика, в течение своего девятнадцатилетнего правления. Бесчеловечными казнями и муками прославился он. Готский король надеялся этими средствами сдержать движение покоренных им народов. Удалось ли ему это — доказали последствия. Жестокости начали отзываться беспрестанными и буйными восстаниями. Первые восстали славяне, и особенно славяне-венеды, жившие на Балтийском прибрежье и по берегам Немана. Они селились там с незапамятных времен, называя себя венедами. Восстали венеды, — и вот на мирные берега Немана набежали целые полчища готов, и началась их обычная расправа. Все, что попадалось готам под руки, билось, резалось, истреблялось, топилось. Наконец в их руки попались и главные зачинщики восстания, с их семьями. Это были венедские князья. Для них-то вот и воздвигались кресты на берегу Немана. Было уже за полдень, а работа все еще продолжалась: все еще стучали топоры, все еще звенели гвозди, все еще рылись глубокие ямы для вкапывания крестов. Один из готов, по-видимому надсмотрщик за работами, долго сидел угрюмо на обрубке дуба, не обращая внимания на работающих, наконец поднял голову и закричал: — Что ж, скоро ли? В ответ ему послышалось несколько голосов: — Вот только гвоздик один, и все! — Погоди, не торопи, еще успеем распять этих собак. Много ли их тут? — Много, не много, — говорил сосредоточенно надсмотрщик, — а к ночи не перевешаем всех. — Перевешаем! — раздались голоса в толпе работающих, — еще столько, и то перевешали бы! — Есть что вешать — сорок человек! — заговорил недовольным тоном один из плотников. — Из сорока человек и рук не стоит марать. По-моему, уж если распинать, так распинать человек триста: по крайней мере — вид хороший! Плотники захохотали. В честь оратора послышались одобрения: — Ай да Острад! Вот настоящий распинатель, так настоящий! — Да что, — продолжал Острад, — сорок человек? Эка невидаль! Да и каких еще сорок человек-то! Козявки — не люди. Вот мы на Дунае распинали… тоже славян… Так вот это люди! Мы их там сотен пять в два дня распяли… Есть чем похвастать… Есть на что поглядеть… А то что!.. Острад махнул рукой, как будто давая этим знать, что о таких, в сущности, пустяках и говорить не стоит, да уж так — язык развязался, к слову пришлось. И в самом деле, для плотников казни не составляли ужасающих зрелищ; они смотрели на них совершенно равнодушно и также равнодушно распинали несчастных. Это была их обязанность. При военных отрядах готов, особенно любивших казнь распятием, плотники составляли нечто вроде касты палачей и повсюду им сопутствовали. Обязанность эта у них переходила от отца к сыну, от сына к внуку и т. д. Словом, это составляло у готов особенный род занятий, которым никто не пренебрегал. Кроме известной платы за труд, плотники пользовались еще одеждой приговоренных к распятию, какова бы она ни была; а для того чтобы кто-нибудь другой не воспользовался доходом, один из плотников состоял в действующем отряде и наблюдал над забираемыми. Мрачность занятия вовсе не мешала плотникам быть людьми веселого нрава. Исполняя свои обязанности, они шутили, смеялись, как и в другое время, за кружкой вина или чашей меда. Но если что могло приводить их в уныние, так это отсутствие привычной работы. Этого, однако, не случалось: работа была постоянная. Стало быть, плотники-распинатели жили припеваючи… С чем человек не сживается!.. Но над человеком всегда висит переменчивая туча, и неведомо, над кем она разразится громом, кто попадет под ее губительные стрелы. Гром равно поражает: и могучий дуб, сотни лет красующийся над долиной, и молодую, только что вырастающую березку; равно поражает он и счастливого и несчастливого человека… Готы были счастливы, готы ликовали. В их руках была вся северная Европа. Все богатства стекались к ним, все несло им свои дары, свою дань. Столетний герой Эрманарик отдыхал в ожидании разложения Римского организма, разъедаемого арианизмом, чтобы Рим прибрать к своим рукам. Казалось, не было уже спасения от готов. Но в это, по-видимому, блестящее время над «ледяным» владычеством готов собиралась невидимая туча. Провидение нежданно-негаданно готовило ему грозу в недрах его же преобладания… Но когда же и как разразилась гроза эта?.. Поставленные полукругом в два ряда четыре десятка крестов были уже совершенно готовы, когда к ним приблизилась безмолвная процессия. Процессия эта состояла из сотни вооруженных с ног до головы готских витязей и толпы венедов — вождей, приговоренных к распятию. Витязи ехали на конях, украшенных серебром и кистями; венеды шли, привязанные цепями к седлам. Впереди всех ехал готский князь. На нем быд золоченый шлем. На серебряном щите была изображена черная змея. Он остановился, за ним остановилась и безмолвная процессия. Окинув взглядом пленников, стоящих с непокрытыми головами, он обратился к надсмотрщику плотников: — Все ли готово? — Все: и кресты, и лестницы, и гвозди, — отвечал надсмотрщик, склонив голову в знак покорности. Князь махнул рукой. Плотники, с веревками, молотками и гвоздями в руках, стали у крестов. Витязи с пленниками подъехали к ним. Воцарилось молчание. Князь заговорил: — Наш король, наш великий и бессмертный Эрманарик, вот уже девятнадцать лет повелевает готами! Наш король, наш великий и бессмертный Эрманарик, которому равного нет на земле, вот уже девятнадцать лет покоряет племена и народы! Ни один замок не устоит перед ним, ни один город не оставит запертыми ворот своих! Готы видели Фермопилы, готы видели Пелопоннес, готы овладели Коринфом и Спартой, готы были в Афинах. Все перед готами падало и преклонялось! Горе же народам, которые сопротивляются могуществу их! — Горе! — крикнула толпа витязей. И снова все смолкло. Помолчав немного, князь продолжал: — Где же они? Где эти безумцы, что против могущества готов? — Мы! — сказали изнуренные пленники, как один человек, — мы, славяне! В воздухе взвились плети витязей и веревки плотников-распинателей. Послышались отрывистые стоны и вздохи пленников: их бичевали. Бич подействовал. Пленники смолкли и снова стояли с понуренными головами. Князь продолжал свою речь, но уже не тем спокойным и ровным голосом, каким он говорил прежде. Теперь голос его дрожал, в тоне слышалась исступленная досада. Он не ожидал такой смелой выходки со стороны пленников, жизнь которых висела уже на волоске. — Славяне? — говорил он. — Но что ж такое славяне? Псы смердящие, только и годные для того, чтобы готы травили их на других псов, таких же смердящих, как и они! Откуда взялись славяне? Где их родина? Они, как иудеи, раскиданы по всей земле и служат всем рабами. Где их нет? Они везде. Они на Дунае, они на Эльбе, они на Дону и Днепре, они здесь, на Немане и Висле! — Наша земля везде! — крикнул один из пленников. — Вы в нашей земле живете. Не мы псы — вы собаки рудые! Князь вышел из терпения. Речи его не суждено было окончиться, в которой он, без сомнения, в сильных и величественных выражениях хотел напомнить о могуществе готов и о низком происхождении славян. Окончание речи его вылилось в одно слово: — Начинай! Заскрипели лестницы, застучали молотки, послышались голоса плотников: «подавай», «тяни», «готово». Раздались бессильные крики и проклятия пленников… Началась готская расправа… В самый разгар работы мимо крестов пронеслось несколько бешеных коней. Кони эти будто из-под земли выскочили. Как птицы пронеслись они мимо места казни и скрылись в отдалении. Но не одни пронеслись они: к хвостам их, ногами вперед, были привязаны обнаженные дочери и жены несчастных венедских пленников… Казнь эта называлась у готов «мыканьем». Мыкали конями одних только женщин… К вечеру все пленники были уже распяты. Тогда началось метание в умиравших копий. Кто лучше метал, того награждали криками одобрения. Это была своего рода игра, требовавшая много ловкости и хорошего зрения. Метавший должен был попасть копьем непременно в назначенное место, и, кроме того, чтобы воткнувшееся в тело копье некоторое время держалось горизонтально, потом уже падало. Метнувший должен был ловить копье и не допускать, чтобы оно упало на землю. Другие копья должны были держаться в теле до тех пор, пока метавший, на лошади, на всем скаку, подпрыгнув в седле, не выдергивал его. Многие из готов были так ловки в этой игре, что, взяв в руки по копью, они враз, моментально, метали их в распятого и попадали в оба глаза. В таком случае копья должны были держаться древками врозь, углом, как бы вроде лучей. Игра вообще была для них занимательная; готы до страсти любили ее, отдавались ей с азартом и только тогда кидали, когда уже явно видели вместо распятых тел одни клочья тела… Так было и в настоящем случае. Готы тогда только оставили распятых славянских князей, когда увидели, что метать уже не во что, и когда в их ушах перестали уже слышаться тяжелые, невыносимые стоны умирающих мучеников. Оставили и ускакали на своих малорослых, но сильных конях, прокричав: — Велик наш король Эрманарик! Смерть венедам и всем непокорным нашему великому королю! За витязями оставили место казни и плотники-распинатели. Поделив добычу, утомленные, они уселись на несколько телег и тронулись в путь со всеми своими орудиями: цепями, веревками, молотами, топорами, гвоздями, лопатами. Ни слова сожаления о несчастных, ни одного прощального взора. Один только Острад, видимо недовольный малочисленностью распятых, не удержался, чтобы не послать им своего недовольного слова: — Эх вы, поросята! — пробурчал он, окинув взглядом все сорок крестов, уже начинавших окутываться вечерними сумерками. — Право, поросята! Скоро на месте казни не было уже слышно человеческого голоса. Тихо, незаметно, будто крадучись, надвигалась весенняя ночь на берега Немана. Грозная береговая поляна, недавно столь шумная, столь кровавая, погрузилась в совершенный мир и совершенную безмятежность, точно никогда на ней и не происходило ничего постыдного, ничего возмутительного. Все гуще и гуще надвигались сумерки, все черней и черней становился окружавший поляну лес. Но вот с запада сквозь причудливые вершины дубняка проскользнул один-другой просвет месяца, пробежала легкая полутень его, и он сам, красно-бледный, показал свое полукольцо. Легкие облачка, до того невидимые, набежали на него, окрасились, передали румянец другим своим волокнистым сестрам и повисли над ним, словно заколдованные. А месяц между тем царственно поднимался все выше и выше, зарумянивая сквозные облачка и целые обхваты могучих вершин векового дубняка, рисуя из них самые странные, сказочные формы. Чудилось, будто неисчислимые полчища неведомых, кудреватых существ ринулись на исходящий откуда-то свет, но вдруг, пораженные им, остановились и замерли на месте, понурив свои богатырские головы… Взглянул месяц и на прибрежную поляну. Но зачем он взглянул на нее? Пусть бы дело тьмы и оставалось во тьме… Чуя добычу, ночные хищные птицы уже реяли над крестами. Одна из них, усевшись на плече распятого, спокойно выклевывала уцелевший глаз. Другие искали лакомого куска, кидая от распластанных крыльев своих длинные, еще не отчетливые тени; острыми углами скользили они по истоптанной траве и по крестам, то исчезая, то снова появляясь. А вокруг все тихо-тихо, как в могиле. Не слышно даже и берегового прибоя Немана. Молчал и Неман. И он, всегда говорливый, всегда неспокойный, казалось, не решался нарушить покоя навеки успокоившихся. А вон и еще показались тени. Это уже другие хищники. Старый волк тихо и осторожно высунулся откуда-то. Сверкнули два огонька. Постояли огоньки и двинулись вперед. Испытанный хищник не боялся опасности. За ним показались и другие… Будет пир, будет добыча… Но вдруг огоньки моментально скрылись, быстрее задвигались тени пернатых хищников и что-то заскрипело… Один из крестов качнулся… — Пить! — тихо и протяжно простонал кто-то. — Пить! Протяжный стон замер в воздухе… И опять все тихо, и опять все безмолвно на береговой поляне Немана, недавно столь шумной, недавно столь кровавой…Глава II СОВЕТ СТАРЕЙШИН
Эрманарик, король готский, поработил венедов. Непривычные к войне, тихие, мирные, венеды сначала противоборствовали Эрманарику. Но многочисленная их толпа, нестройная, не привычная к войне, была ничтожна в битве против строевой силы готов. Смирились венеды, засели в свои жилища и начали платить непосильную дань. Мало того: от них брали рабов, рабынь, мучили их, пахали на них, как на волах, землю, продавали их в неволю. Как тяжела была эта ледяная неволя, доказывается тем, что еще и по настоящее время можно слышать в Литве, где прежде селились славяно-венеды, следующую песню:Глава III ПОГРЕБЕНИЕ КНЯЗЕЙ
Была уже совершенная ночь, и месяц, полный, явственный, плыл уже высоко по небу, когда несколько тяжелых и неуклюжих венедских лодок показались на водах Немана. Лодки венедские двигались тихо, едва заметно. Пловцы, видимо, опасались чего-то и придерживались больше берегов, находившихся в тени, которая ложилась по ним от высокого берегового леса. Плавать у этих берегов было не совсем безопасно: все пространство их было завалено отжившими свой век гигантами лесов — дубами, березами, кленами. Голые сучья их, черные, влажные, покрытые зеленым мхом, нередко высоко поднимались над водой. Плывущий по реке сор — листья, сучья, ветки, плесень — сбивался у этих береговых преград, прирастал, присасывался к ним, покрывался новыми наплывами и составлял иногда самые крепкие, самые непроницаемые плотины, разрушить которые недоставало даже сил и у воды, несмотря на то что она бешено, как бы с озлоблением набегала на них, силясь их раздробить и разнести, вертелась, кружилась, пенилась и затем, встречая неодолимую твердыню, вынуждена была далеко обегать их. Кое-где гигантское дерево, дитя десятков лет, упав Бог весть когда и как, лежало поперек берегового затишья, занимая несколько саженей пространства. Крепкие и испытанные ветви его упирались в илистое дно и держали над водой корявый, почерневший ствол. Шумно и звонко перекатывалась вода через эту недвижимую груду, чтобы через несколько саженей встретить, может быть, новую такую же груду и снова же уступить ей. Местами деревья повисали над самой водой. И днем под этими навесами могучими царила сырая и подавляющая мгла, а ночью навесы эти казались какими-то заколдованными обиталищами лесных демонов: так под ними было темно, так было холодно, жутко. Даже всплески волн не оживляли их. Как очарованные, стояли навесы эти над водой. Склонившись к ней, они сумрачно, как бы размышляя, гляделись в холодные струи ее, точно стараясь постигнуть сокровенные думы этих вечно движущихся и вечно шепчущих о чем-то волн. Во время бурь и непогод навесы эти, качаясь и торопливо шелестя, со скрипом и рокотом купались в самой воде и звонко роняли в воду захваченные ими в воде же крупные и светлые ее капли. Тогда мнилось, что они плакали о чем-то. Так года проходили за годами. Один навес, одряхлев, незаметно исчезал, другой так же незаметно зарождался, чтобы, в свою очередь, когда-нибудь уступить место новому поколению побегов. В течение многих лет ничто не заглядывало под эти навесы неприступные; разве старый ворон, возвращаясь с добычи, тяжело опускался иногда на толстый сук навесов и, каркнув раз-другой-третий, снова взмахивал своими грузными крылами и летел далее. Местами по этим берегам из самой воды поднимались целые группы низкорослых ив. Ивы казались растущими на воде. Местами берега были покрыты сплошной массой высоких и густых тростников, низкого кустарника и сетчатого водоросля. Все это служило хорошим и неприступным обиталищем пернатой дичи, но для пловца представляло тяжелые преграды. Преграды эти, однако, не пугали поздних пловцов. Они все-таки придерживались берегов и успешно огибали попадавшиеся на пути и густые тростники, и кустарники, и водоросли, и торчащие из воды сучья деревьев. Пловцам, без сомнения, места хорошо были известны. Пловцы эти были венеды, отправлявшиеся на место недавней казни, чтобы убрать тела своих несчастных собратьев и совершить над их могилами достойную тризну. В лодках сидело человек двадцать венедов. Венеды были в белых длинных холщовых, наподобие рубах, свитках, или паневах. Головы их, по обыкновению принеманских венедов, были покрыты рысьими шапками. В передней лодке, кроме венедов-мужчин, сидели еще две венедские женщины и жрец. Жрец был в синем длинном балахоне с металлическими пуговицами, в высокой конусообразной шапке на голове. Сидя, он покачивал головой и что-то многозначительно шептал. Он был стар, сед, но тучен. Одна из женщин, по-видимому еще очень молодая, была вся покрыта длинной и широкой холстиной. Из-под холстины вырисовывались ее опущенная на грудь голова и сложенные на коленях руки. Другая женщина, старая, худая, с гадливыми чертами лица, сидела рядом с ней, как мумия. Голова ее была окутана цветной холстиной, наподобие чалмы. На груди, на длинном шнурке, висело несколько серебряных изображений: коня, вола, собаки, брони и оружия. Изображения были выкованы из круглых, вроде современных рублей, слитков серебра. Они считались священными и служили эмблемой богатств человека, которые необходимы ему даже и в загробной жизни. Женщина, носившая эти изображения, была не простая женщина. Такую женщину называли Деванича, что значит: божество града ночи. Она, как и жрец, принимала участие во всех торжествах, касавшихся языческих обрядов, особенно роль ее была значительна при погребениях и тризнах. Для божества града ночи выбирали всегда женщину старую и по возможности отвратительную. Ее уважали, боялись, носили ей дары и бегали от нее. Деванича жила одиноко. Она очень хорошо знала, что ее ненавидят, и поэтому сама скрывалась от людей. Деванича всегда жила где-нибудь в трущобе. Посещали ее только те, у кого в доме оказывался покойник, или те, кого постигало какое-нибудь страшное горе. Деваничу считали вещей и думали, что она беседует с чистыми и нечистыми духами, а потому знает, от чего произошло известное несчастье. На Деваниче была длинная белая рубаха, подпоясанная широким поясом, на котором висел широкий короткий нож. Нож этот употреблялся для зарезывания, при погребениях, обреченной девы. Сидевшая рядом с Деваничей женщина, под холщовым покрывалом, и была обреченная дева. Плавание венедов продолжалось при общем безмолвии. Только и слышно было легкое всплескивание воды, рассекаемой веслами. Три лодки двигались одна за другой, гуськом. Взмахивая веслами, венеды, казалось, не торопились на место грозной казни. Взоры их были потуплены. Только один венед зорко смотрел на берега. Венеды опасались встретиться с готами, которые иногда, совершив казнь и зная, что придут убирать тела казненных, ради шутки прятались вблизи и потом перебивали пришедших. На этот раз венедам опасаться было нечего. Готы давно уже ускакали. Вскоре венеды увидели издали поляну казни. Поляна ярко была освещена месяцем, и на ней явственно виднелись кресты. Лодки врезались в густые камыши и остановились. Один из венедов сошел в воду и, пробираясь камышами по топким кочкам и наростам, тихо вышел на берег и начал, приседая, прокрадываться на поляну. Поляна была тиха. Венед все оглядел вокруг. Готов не было. Были только их страшные следы. Тогда венед снова приблизился к берегу и пронзительно засвистал. Через некоторое время от берега потянулись и остальные венеды. Впереди всех шел жрец. За ним шла Деванича. Вслед за ними человек пять венедов несли разные орудия погребения. После всех, в сопровождении двух венедов, шла обреченная дева. Вскоре эта таинственная процессия, освещаемая яркой луной, двигаясь молча, как привидения, появилась на самой поляне и там остановилась в безмолвии. Безмолвие ее было торжественно и зловеще. И здесь жрец был впереди. Постояв немного, жрец вдруг начал размахивать руками и возопил: — Смерть! Смерть! Человек снедь всего! Сказав это, жрец опустился на землю и приник головой к траве. Он не вставал. Венеды в это время разделились. Одни начали снимать с крестов распятых, другие — складывали огромный костер и маленький сруб из тонких бревен, третьи — начали рыть могилу. Только Деванича и обреченная дева не принимали ни в чем никакого участия. Они стояли отдельно. Дева под своим покрывалом, Деванича со своими символическими изображениями на груди. Вскоре распятые были сняты, сруб был готов, и зажженный костер начал понемногу разгораться. Глубокая могила была тоже готова. Вокруг разгоравшегося костра начали собираться все венеды. Собравшись, они все безмолвно поцеловались, потом начали обрезать волосы свои и терзать свое лицо, чтоб оплакать погибших героев не слезами и воздыханиями, подобно женам, а кровью, как следует мужам. А один из мужей, терзая свое лицо, говорил в это время: — Князья наши, великого народа господари, погибли от рук недостойного и проклятого племени готов. Но погибла ли вера наша? Погибли ли венеды, народ, на котором никто не ищет возмездия? Нет, не погибли! А потому мы и почтим достойно героев наших, павших от рук нечестивых, чтобы тем утешить тех, кому еще от рук готов погибнуть должно… Венеды безмолвно слушали его, и, когда он окончил у костра свою речь, лежавший ниц на земле жрец встал и приблизился к костру. Венеды расступились. Жрец таинственно и тихо начал что-то шептать над огнем. Затем он отправился к срубу. Один из венедов подал ему деревянные изображения богов. Жрец поставил их по сторонам сруба. Другие венеды в это время начали сносить погибших в сруб, где клали их на кучи сложенного хвороста. Все погибшие были внесены в сруб. Тогда к срубу приблизилась Деванича с обреченной девой. Дева осталась у сруба. Деванича вошла в него и начала покрывать покойников холстинами, заранее для того приготовленными. Потом она вышла и сняла с девы покрывало. Девушка была молодая, пригожая. На ней были золотые поручни и крупное янтарное ожерелье. Девушка эта, называвшаяся обреченной девой, сама вызвалась погибнуть в срубе вместе с одним дорогим ей покойником. Когда у славян умирал кто-нибудь, тогда спрашивали у его родных, близких и челядинцев: кто желает умереть с господином? По большей части вызывались на смерть девушки. Вызвавшаяся на смерть девушка до дня погребения, сопровождаемая двумя подругами, всегда угощалась, пела и радовалась, что ей суждено погибнуть за дорогого господина. Такова была и эта несчастная венедская девушка. Она вызвалась погибнуть за своего любимца, князя Болемира, распятого вместе с другими на береговой поляне Немана. Она была княжна и готовилась быть невестой Болемира. Покидая ее, Болемир сказал: «Я иду искать свободы для моей родины; если я погибну, невеста моя, погибни и ты на моем трупе: ты мне всюду будешь дорога». Девушка, целуя полы кафтана отъезжающего жениха, обещала исполнить его волю и сдержала свое девичье слово. Она первая вызвалась погибнуть на трупе своего любимого князя. Поставив около сруба изображение богов, жрец, глядя на сруб, начал выкрикивать одному ему известные заклинания. После них три дюжих венеда начали перед срубом поднимать на руках обреченную девушку. Они поднимали ее три раза. В это время девушка громко и отчетливо говорила: — Вот вижу я моего отца и мать мою. Вот вижу я всех моих предков. Вот вижу я моего господина: он восседает в светлом, цветущем вертограде, зовет меня! Пустите меня к нему! Перестав поднимать обреченную, венеды подвели ее к срубу. Она сняла поручни и ожерелье и отдала их старухе Деваниче. В это время некоторые из венедов взяли щиты и палицы. Один из щитоносцев налил чашу меду и подал девушке. Девушка выпила и проговорила: — Прощаюсь со всеми: с милыми и с дорогими! Потом подали ей другую чашу. Она выпила и запела протяжно что-то необыкновенно грустное. Во время пения Деванича ввела девушку в сруб. Едва только они скрылись в срубе, как венеды сильно ударили в щиты. Это делалось для того, чтобы не особенно громко слышен был голос зарезаемой девушки. В срубе ее зарезала старуха. Войдя в сруб, Деванича быстро схватила девушку за волосы, опрокинула голову ее назад и шарахнула по горлу ножом. Несчастная начала биться и кричать. Старуха нанесла ей другой удар. Кровь девичья хлынула на хворост, на трупы, а сама она упала на близлежащее тело. Вытерев ее рубахой окровавленный нож, старуха хотела уже выйти из сруба, как вдруг испуганно остановилась и приросла к земле. Тело, на которое упала девушка, начало шевелиться под покрывалом и подниматься, и старуха услышала мужской голос: «Пить! пить!» Быстро выбежала она из сруба и закричала: — Жив кто-то! Пить просит! Звук ударов в щиты смолк. Двое венедов с зажженными лучинами в руках кинулись в сруб. Только что зарезанная девушка, истекая кровью, лежала без движения. Но возле нее лежало другое тело с открытыми глазами. Едва заметно двигал лежащий одной рукой, как бы силясь приподняться, и шевелил губами, на которых виднелась черная запекшаяся кровь. Вбежавшие венеды узнали в ожившем своего князя Болемира. — Болемир! Болемир! — закричали они. В сруб вошли еще несколько венедов. Один из них внес в чаше воду. Осторожно омыл и омочил он водой губы князя и влил ему в рот несколько капель воды. Князь тихо вздохнул и шевельнулся всем телом. — Жив, жив, — радостно шептали между собой венеды. Князя осторожно положили на полотно, вынесли из сруба и понесли к лодкам. Пересмотрели и других распятых: нет ли живых. Но все остальные были такистерзаны, что на теле их не оставалось ни одного места без смертельных ран. Прерванный обряд погребения начали продолжать. Жрец взял пук лучины, зажег ее у костра, приблизился к срубу и, восклицая: «Мара! Мара!», зажег его. Потом то же сделала Деванича. За нею и все прочие подходили с огнем к срубу и бросали его туда. Быстро загорелся сухой хворост, за ним вспыхнул сруб, а затем и все покрылось ярким пламенем: и сруб, и покойники, и зарезанная девица. Целую ночь горел сруб, пуская во все стороны искры и густые столбы дыма. К утру все превратилось в золу. Венеды собрали эту золу, уложили ее в тридцать девять горшков и зарыли их в могилу вместе с грудами мечей, остовами нескольких убитых тут же коней, собак, вместе с другими мелкими украшениями конской сбруи и княжеской нарядной одежды… Через несколько дней на месте погребения князей венедских высился уже высокий свежий курган, и на нем тяжелый: круглый камень, окруженный тремя рядами низких, широких, каменных столбов… Сурово смотрели эти серые, каменные глыбы на окружающую их цветущую поляну, на могучий бор, на берега Немана… Журчал и плескался Неман по-прежнему, могучий бор по-прежнему смотрелся в его светлые, невозмутимые, как и прибрежные леса, воды, но печальна уже была цветущая поляна — она была обагрена кровью, была местом пыток, казни, была страдальческим кладбищем…Глава IV ПРОБУЖДАЮЩАЯСЯ СИЛА
Болемира принесли в хижину Будли. Князь находился в совершенном беспамятстве, когда его уложили на покойную и мягкую постель, которая состояла из мешка, набитого медвежьей шерстью и покрытого рысьим мехом. Достаточные венеды вообще устраивали подобного рода постели. Юрица, Аттила и сам старый князь Будли начали ухаживать на больным. Больше всех хлопотала Юрица. Как только больного уложили в постель, она своими маленькими ручонками обмыла раны князя, спрыснула его лицо, грудь и ноги настоем из душистых трав, покрыла белой легкой холстиной и села у его изголовья, ожидая, когда больной князь очнется. Целую ночь просидела она над больным, не смыкая своих голубых очей. К утру больной начал бредить и шевелиться. Обрадованная Юрица чутко начала прислушиваться к словам больного, надеясь уловить в них его желание. Но о чем бредил больной князь, разобрать было трудно. Юрица снова омыла его раны и снова спрыснула настоем из душистых трав. Такое немудреное лечение, по-видимому, освежило князя. Князь открыл глаза. Но они у него были такие бесцветные, такие безжизненные, что робкая девушка, заглянув в них, даже испугалась. Она не выдержала их полуоткрытого, мертвенного взгляда, отскочила от княжеской постели и, боязливо взглядывая по сторонам, прижалась к стене. Глаза князя не закрывались, и Юрице показалось, что они еще более расширяются и как будто хотят выскочить из-под густых княжеских бровей. Юрица окончательно испугалась и выбежала вон. Старый князь с внуком находились в отдельной клети, куда они перебрались, чтобы не беспокоить больного Болемира. Девушка кинулась в клеть. Будли с внуком Аттилой еще спали. Юрица прежде всего начала будить брата, который, разметавшись, спал на полу клети. — Братец! — будила Аттилу Юрица. — Встань, голубчик, поднимись! Погляди, какие у хворого князя страшные очи. Но братец спал крепко. Как ни толкала его в бока и в грудь маленькая ручонка девушки, но Аттила не просыпался. Расталкивание, казалось, еще более убаюкивало его. С открытой грудью, с раскрасневшимися щеками он, видимо, услаждался каким-то чарующим сновидением. На голос Юрицы проснулся старый князь. — Кто тут? — спросил он спросонья. — Я, дедушка. — Что тебе? — У хворого князя очи открылись. — Ну что ж… Ладно… — Ах, дедушка… Очи такие страшные… Я убежала… Старый князь заворочался, закряхтел и начал подниматься. — Что ты, внучка, что ты! Подь сюда. Юрица подошла к дедушке. Старик поцеловал ее в голову и погладил. — Побуди братца. Пойдем к хворому. Коли очи открыл, стало — оживет. Побуди. — Да он не встает, дедушка. Я будила. — Побуди. Встанет. В это время начавший было что-то бредить Аттила вдруг вскрикнул, проснулся и быстро привстал, пугливо оглядываясь по сторонам. — Внучек! Аль ты пробудился? Поди скорей с Юрицей к хворому князю. Ожил. Аттила, не торопясь, встал и накинул на себя свитку. Постояв немного, он потер себе рукой лоб, как бы припоминая что-то тяжелое, давящее, и, обратился с вопросом к Будли: — Тут, дедушка, готов не было? — Какие готы! Зачем сюда придут готы! — Я видел, дедушка, готов. Они били меня, заковали в цепи и хотели распять на кресте. — Тебе все это привиделось, внучек. Кровь-то молодая — сны в голову и лезут. Поди-ка вот к хворому князю. Юрица одна боится с ним быть. — Ах, боюсь! Дедушка, и ты поди с нами. Все трое, Будли, Юрица и Аттила, вошли в изобку, где лежал Болемир. Больной в это время не только лежал с открытыми глазами, но даже как-то странно приподнялся и старался привстать на постели. Увидав больного князя приподнявшимся, Юрица и Аттила остановились в изумлении. Слепой Будли не видел больного и, предполагая, что он все еще находится в бессознательном состоянии, проговорил: — Ох, кабы очнулся князь. — Да князь встал, дедушка, — проговорили и Юрица и Аттила вместе. — Встал… да… где мы?.. — простонал больной, очевидно находившийся в полусознании… — У Будли, у Будли! — вскрикнул радостно старый князь. — У Будли! — У Будли?.. — не то удивился, не то обрадовался больной, и лицо его, казалось, просияло. Бледные губы вздрогнули, в глазах промелькнул едва заметный блеск, на впалых щеках показался легкий румянец, который сейчас же исчез, заменившись изжелта-сероватой бледностью. Видно, больному князю стоило немалых усилий приподняться и проговорить несколько слов, потому что он после этого как-то сразу упал на постель, закрыл глаза, тихо простонал и побледнел еще более. Юрица, успевшая уже оправиться от своего испуга, первая подбежала к нему и начала поправлять его голову, которая при падении склонилась на сторону. Брат ее окутывал холстиной ноги больного. Старик Будли стоял на одном месте, уставив свои безжизненные глаза на то место, где стояла постель. — Что, внучата? Что с князем-то? — спрашивал он у них, чуя, что они над чем-то хлопочут. — Ничего, дедушка, лег, — отвечала ему шепотом Юрица. — Ох, кабы ожил князь, ладно было бы нам, — говорил Будли. — Ладно было бы. У нас только одного князя и недостает, чтобы идти на поиски новых мест. Только одного и недостает. Оживет он — оживет племя наше венедское. Болемир храбрый князь. — Оживет, дедушка, я знаю, — говорила Юрица. — Я буду день и ночь сидеть над ним, дедушка, и он оживет. Вот сегодня я целую ночь просидела над ним, и он поднялся. Оживет, родной, право, оживет. — Ох, кабы ожил! — вздохнул старый князь. Аттила все время молчал почему-то. Видимо, что-то бродило в его голове и созревало. Не по летам серьезный и суровый, он, занятый своими мыслями, казалось, не обращал на все окружающее ни малейшего внимания. Юрица, несмотря на унылую обстановку изобки, где лежал больной, при взгляде на своего сурового братца едва удерживалась от смеха. Молодой резвушке, не знавшей ни жизни, ни людей, ни тех чудовищных тайн природы, которые даже в младенца кладут задаток мыслей и величия, казалась странной и смешной суровая задумчивость брата, который лет на восемь был моложе ее. Аттила на сестрины улыбки с достоинством отмалчивался и по-прежнему оставался невозмутимо-задумчивым. К полудню в изобке Будли собралось несколько венедов. Обрадованные известием, что Болемир вставал и даже проговорил несколько слов, — что подавало надежду на его выздоровление, — они порешили, когда он оправится, поручить ему выселение венедов к Понтийскому морю, в степи Приднепровья. Погоревав о погибших собратьях, венеды разошлись. В тот же самый день с берегов Немана во все края венедской земли, к Висле, к Балтийскому прибережью, на полночь, вплоть до поселений Курон, поскакали тайные гонцы с известием о выселении: в Галлию, к Понтийскому морю и на полночь, за море. Гонцы должны были обскакать города, веси, вообще все поселения и места, где только ступала нога венеда-славянина, объявить имена предводителей: Радогоста, Олимера и Болемира и внушить народу необходимость выселения. Выполнить это было не трудно, потому что угнетаемый готами народ давно уже ожидал чего-то и даже роптал на своих, оставшихся в живых, князей за то, что они для спасения его не принимают никаких мер. Всякая мера для народа была хороша и выполнима, а тем более — выселение. Перед глазами венедов были примеры выселений, которые избавляли народ от гнета победителей и неурожаев земли лучше всяких жертвоприношений и даже общих восстаний на своих врагов. Вскоре все населения венедские, малые и большие, города и веси знали о решении тайного сборища. Сельбища венедские закипели, как муравейники. Начались сборы к выселению. Сначала сборы производились тайно, но потом мало-помалу они начали производиться слишком даже явно. Все делалось на глазах готов, которые сначала недоумевали, не понимая значения этого домашнего, вовсе не угрожающего им движения, но потом, когда они узнали причину его, начали принимать свои обычные меры к прекращению выселения. Но меры их ни к чему не привели. Это была не сила, стоявшая на поле битвы, где брало верх превосходство силы над силой и где одна из сил совершенно изнемогала или исчезала. Нет, это была другая сила: сила беспрерывного наплыва. Терпеливо и с любовью начала ухаживать Юрица за хворым князем. Она следила за каждым его движением, за каждым вздохом, предупреждая малейшие его бессознательные, как больного, желания. Болемир, однако, выздоравливал медленно. Только через две недели после того, как его принесли в хижину Будли, он пришел в сознание. Это было рано утром, когда Юрица только что обмыла его лицо теплой водой и приложила к его ранам какие-то снадобья, доставляемые ей старой Деваничей. Снадобье это заметно помогло князю. Сидя у распахнутого окошечка, в которое назойливо врывался и свежий вешний, пропитанный запахами трав и деревьев ветерок, и голос иволги, усевшейся на соседней липе, и торжественный, как бы сдерживаемый кем-то шум могучего бора, — Юрица мурлыкала про себя песенку, ежеминутно оглядываясь на лежавшего без движения князя, который, казалось ей, спал еще. Но князь уже не только не спал, но даже и очнулся от того болезненного забытья, которое томило его со дня ужасной казни: сознание начало понемногу работать в его голове. Не открывая глаз и не шевелясь, прислушивался князь к любовной девичьей песне Юрицы и понемногу, сначала смутно, потом все яснее и яснее, стал понимать ее; голос песни показался ему знакомым: он слышал его где-то и когда-то, но это было давно, очень давно, как будто тогда еще, когда он был маленьким и бегал по хмурым лесам своей родины, отыскивая беличьи гнезда. Князь начал припоминать: когда и где он слышал подобную песню. Кто ему пел ее? И кто теперь поет? Но в голове у него все путалось, мешалось, и он никак не мог припомнить, кто и когда напевал ему такую песню, да и кто теперь поет — тоже не знает; но как будто видит, откуда исходят эти успокаивающие его звуки… Он видит еще поле: на поле тихо и глухо бегают тени — не то людей, не то каких-то длиннокрылых птиц, не то кресты передвигаются с места на место; кругом дремучий бор, густой, высокий, темный; а вблизи где-то как будто ручей журчит… Князю хочется отыскать этот таинственно журчащий ручеек, он силится шагнуть к нему, но ноги его вдруг повисли в воздухе, а кто-то сверху сильно, до боли, схватил его за руки… Князь хочет крикнуть, позвать кого-нибудь на помощь, но язык его не ворочается; в это же время его что-то начинает качать в воздухе, все сильнее, сильнее и вдруг — его куда-то кинуло и больно придавило. И чувствует он, что начинает задыхаться, в глазах блещут огни, искры, цветные круги, а вокруг — все стучат, все стучат… Кто?.. где?.. он разобрать не может… Тут уж он как будто подбежал к ручью, глотнул несколько капель холодной воды и успокоился; только в ушах его долго-долго гудело что-то, не то стон, не то плач с завываниями, не то шум отдаленной битвы. Потом стон этот, плач и гул начали постепенно смолкать, делаться все тише и приятнее и наконец превратились в тихую любовную песню, которую теперь поет кто-то; слова песни и напев знакомы ему, любы, глубоко западают в его душу, и он хочет, чтобы она, песня эта, не смолкала… Но кто же поет ее?.. Где он теперь?.. Князь начал припоминать, где он, почему он лежит, но и этого не мог припомнить; в голове его было смутно, тяжело, ему казалось, что он только что вышел откуда-то, где его держали в темноте, но как долго — не знает. Время это как будто кануло куда-то, исчезло навсегда, и он снова начал оживать. Из этого темного времени у него в уме только и осталось одно слово: «начинай». Остальное все странно, смутно, непонятно… Что же это такое?.. А песня все льется и льется, как будто ей и конца нет. Кто же это поет? Где? Князь поднял отяжелевшие веки, и глаза его встретились с другими глазами; кротко и ясно смотрели они на него и словно о чем-то спрашивали. Крупные, ясные, с длинными ресницами, они, чудилось ему, обдавали его, как солнцем, своими лучистыми взглядами. Сначала князь видел одни только эти глаза, но потом он рассмотрел и русую маленькую головку. И хорошо ему было смотреть на эту русую маленькую головку и на эти крупные ясные очи… — Кто ты? — спросил князь, впившись взорами в это стоящее перед ним прекрасное видение. — Юрица, — послышалось ему в ответ, — внучка Будли, старого князя. Ты у нас. Князь молчал. Но он хорошо знал старого князя Будли, отпустившего его на бой с поработителями родины; он даже помнил ту минуту, когда старый князь, впиваясь в него своими безжизненными глазами, как бы хотел постигнуть его сокровенные мысли, измерить силу его воли для предстоящей борьбы, и потом, тихо положив на его голову старческую свою руку, знаменательно проговорил: «Мы погибнем, но дети наши, славяне, создадут великое царство и будут великим народом. Прольем же для детей наших кровь свою, дабы они польстились нашим примером и не забыли нас!» Слова старого князя глубоко запали в душу Болемира. Поднимая восстание против готов, Болемир шел на верную смерть. Мысли Болемира при этом воспоминании вдруг прояснились: ему стало понятно, почему он так долго находился в забытьи, чувствовал боль в руках, ногах, в груди и почему в голове его проходили такие странные, подавляющие душу мысли и виды. Болемир знал готскую расправу: он был распят. Но по какому же случаю он жив? Кто спас его? Неужели старый князь Будли? Или еще кто-то: та, которая сейчас говорила с ним, пела ему такую сладостную песню и склоняла над ним свою русую головку с большими ясными очами? Но князь не помнит ее… И жаль ему стало, что он прежде не знал этой русой головки, и почему-то досадно, что, глядя на нее, перед ним невольно восстал другой образ, менее прекрасный, но более близкий ему: князь вспомнил о своей невесте… «Где же она теперь? — мелькало в голове князя. — Зачем она не подле меня?..» А русая головка все стоит над ним, а ясные очи все глядят на него. — Может, ты хочешь чего? Скажи — я принесу, — заговорила Юрица, которой сделалось жутко от пристального на нее взгляда хворого князя. Князь как бы понял испуг девушки, закрыл глаза и тихо, с расстановкой, проговорил: — Что же ты не поешь? Пой… Мне хорошо… Невыразимо приятно сделалось Юрице от этой незначительной и почти бессознательной просьбы Болемира; она вся, неизвестно почему, вспыхнула, застыдилась и робко посмотрела на дверь. У дверей никого не было, но ей показалось, будто кто-то подглядывает за ней. Сердце ее между тем билось, как пойманная птичка. Радостная, смущенная, Юрица села подле князя и запела свою прежнюю песню, но не так тихо и бессознательно, как прежде; она запела ее, стараясь в глубине души своей нравиться князю. Перестав петь, Юрица глядела на князя, как бы ожидая от него какого-то слова. Князь молчал, даже не открыл глаз своих, но Юрица поняла князя: лицо князя выражало неизъяснимое удовольствие. Всегда, как у больного, изжелта-бледное, худое, страдальческое лицо его вдруг как будто просияло: легкий румянец покрыл его, края губ сложились в приятную улыбку, подбородок дрогнул… Вскоре Болемир совсем оправился: он начал вставать и ходить. Радостно встретил выздоровление его старый князь Будли. В хижину Будли, на поклон к ожившему, приходили уже и другие венеды, и между ними часто велись долгие беседы, касавшиеся выселения. Болемир слушал всех, давал клятвы исполнить волю народную и только ждал, чтобы совсем оправиться и двинуть народ к Понтийскому морю, где в то время тоже преобладали готы, переселившиеся туда около 189 года по Р. X.; но еще много оставалось незаселенных мест, по которым блуждали разные кочевые народы, выходцы из Азии и закавказских земель. Было положено взять Киев, город на Днепре, и основать там столицу венедскую. На советы стариков каждый раз пробирался и внук Будли, Аттила. В то время, когда старики, усевшись в кружок, вели свою тихую беседу, передумывали, вспоминали, раскидывали умом-разумом, как делу лучше быть, — Аттила забирался в угол хижины и жадно прислушивался к речам стариков. Старики по ходу разговоров часто вспоминали о притеснениях своих гонителей, готов, проклинали это, невесть откуда явившееся племя, которое не имело ни родины, ни доблестных вождей, вторгалось всюду нежданно-негаданно, все било, резало, рушило и утверждало свое владычество с помощью жестокостей. И отрок Аттила видел, как старики, сами на себе испытавшие эти жестокости, содрогались при этом и в сотый раз давали клятвы: или погибнуть, или освободиться из-под гнета страшилищ. Отрок видел, как его дедушка поднимал при этом старческую, дрожащую руку, падал на колени и заклинал всех, заклинал своей родиной, детьми, женами, отцами, братьями, сестрами и всем дорогим для каждого исполнить данное ими обещание. Старики клялись. Слушая все это, у Аттилы, в его еще детском существе, тоже закипала вражда к неведомым пришельцам, и он тоже давал себе клятвы, когда подрастет, жестоко преследовать готов. К тому же часто упоминалось и имя его отца, Мундцука, который погиб в борьбе с готами, и имена его родных, погибших или на крестах, или в неволе у готского короля Эрманарика. Говорили старики и о том, как их отцы вооруженной рукой вытеснили когда-то готов из своей земли, и они должны были уйти от них на Днестр, где они снова усилились, воевали с римским императором, Каракаллой, Севером, покорили Дацию, Тавриду, переправились за море, возвратились оттуда и вдруг нежданно-негаданно снова покорили их, венедов, утвердились между ними, и вот уже более ста лет короли их не знают предела своим жестокостям против венедов, которым мстят за одержанную ими когда-то победу. Маленький Аттила задумывался и спрашивал себя: «Отчего же венеды теперь не могут прогнать от себя готов?» Когда же он оставался с дедом наедине, то и ему задавал этот вопрос. Старый князь молчал и печально покачивал головой: старик тоже не мог разрешить ему такого мудреного вопроса. Однажды Аттила, улучив минуту, спросил даже о том и у Болемира. Странно посмотрел Болемир на внука Будли, долго сидел молча, потом взял его за руку и привлек к себе. — Ты хочешь знать, дитя, отчего мы теперь слабы и не можем победить наших гонителей? — Отчего, скажи? — Оттого, — ласково говорил Болемир, — что у нас нет хороших предводителей. — А ты? — Я не хороший: я не умею побеждать. Я вот хотел было выгнать из нашей родины готов, да не смог. Они поймали меня, а вместе со мной и других князей и распяли нас. Я вот только один и остался жив. — Так кто же их прогонит, скажи? — Ах, дитя, дитя! Многое ты хочешь знать! Ты хочешь знать то, чего и мы, люди рослые, не знаем. Аттила потупился и покраснел; досадно стало ему, отчего это никто ничего не знает. Глядя на Аттилу, Болемир как будто понял невзгоду, закипевшую в детском сердечке Аттилы, потрепал его по плечу и заговорил не тем уже тоном, которым он прежде говорил, как бы подделываясь под его детские понятия, а заговорил тем тоном сурового мужа, который вполне чувствует свои силы и рассчитывает на верную победу. Князь понял, что перед ним стоит не отрок, а юноша, в голове которого бродят достойные мысли и достойные вопросы. — Я побью готов, — говорил Болемир, — я выгоню их из нашей земли и пойду дальше. Я буду громить Рим, буду громить фракийцев! И Рим и фракийцы — враги ваши. Они всегда оттачивали на нас свое оружие и считают нас не людьми, а зверями дикими, которых и бить можно, как зверей диких. Не мы звери — они звери. Мы не бегаем за чужим добром, мы не грабим соседей наших, не берем их жен и дочерей в рабство. А они? Они все это делают и хвастают, что они первые люди в мире. Изнеженцы они, а не первые люди! Им золото нужно, рабы, безумные женщины, дети для растления и кровь человеческая на арене цирка. Они травят людей зверями и рукоплещут стонам человеческим! Безумцы! Забыли они, что всему бывает конец. Придет конец и их безумию. Я вразумлю их. Я напомню им, что есть люди, есть целые народы, которые не золотом и не дворцами своими сильны, сильны волей, благоразумием и желанием мира. Зачем все они поработили нас? Зачем они отняли богатство наше — земледелие и наши янтарные промыслы? У них ли своего золота мало? Нет, не мы звери — они звери! Я им напомню обо всем! Увлеченный своими мыслями, Болемир забыл, кто перед ним стоит, а обращался к Аттиле, как к равному себе витязю, испытанному в боях. — Да, я им напомню обо всем! Я всех за собой поведу! Как стая воронов поднимается над издыхающим в поле конем, так и мы поднимемся над издыхающими нашими ворогами! Мы всех заклюем! Все наше будет! И готы, и Рим, и Византия, и земли малоазийские! Если мы этого не сделаем, то племя наше или совсем будет уничтожено, или мы будем у них вечными рабами. А кто из нас предпочтет достойную смерть низкой неволе! — Никто! — утвердительно сказал Аттила, сверкая своими детскими выразительными глазенками. Болемир измерил храбреца взглядом и хотел улыбнуться, но улыбка почему-то застыла на его губах. В этом детском «никто» Болемиру почудилось нечто знаменательное, даже угрожающее; что-то как бы роковое и как бы грозное прозвучало в этом коротком слове, произнесенном стоящим перед ним невзрачным, некрасивым существом. Сколько в нем было твердости, сколько самоуверенности! Болемир еще раз посмотрел на Аттилу внимательно. Аттила стоял уже с потупленным взором, запустив правую руку за пазуху; он как будто удерживал порывы своего сердца и думал о чем-то. «Нет, я еще хвор, — промелькнуло в голове Болемира, — что мне такое почудилось! Мне почудилось, будто отрок сей станет страшилищем всего рода человеческого». — Возьми меня с собой, князь, когда пойдешь к морю, — заговорил между тем Аттила, — я всюду за тобой ходить буду. Я не оставлю тебя. — А на кого же ты деда покинешь? — спросил князь. — А ни на кого. Дед и без меня проживет. — А он незрячий. — Юрица его водить будет. При имени Юрицы в сердце Болемира колыхнулось что-то приятное и вместе с тем жуткое. «Где она теперь? — подумал князь. — Она в последнюю пору точно боится меня: все убегает, как увидит, и прячется». — Что же, пойдем? — допытывался Аттила. — Пойдем! Все пойдем! — крикнул вдруг, как бы озлившись на что-то и на кого-то, Болемир. Крик этот, наверное, Аттила почел совершенно естественным, потому что стоял перед Болемиром, как и прежде, гордо, невозмутимо. А на Болемира при мысли о Юрице нахлынуло целым потоком чувство страшного одиночества и горькой тоски. Цели родины, о которых он только что говорил, как будто отодвинулись куда-то на задний план и не имели для него никакого значения. Болемир видел одного только себя и чувствовал одно только свое одиночество, которому нужен был какой-либо исход, какое-либо забытье. Но какое, он еще не угадывал… — И я пойду? — держался своей прежней мысли Аттила. — Пойдешь и ты! — махнул рукой князь. — Коли так, так я буду собираться, — сказал юный храбрец и оставил Болемира одного…Глава V КУКУШКА-ВЕЩУНЬЯ
Загрустила, запечалилась Юрица… Отчего? Всегда резвая, веселая, хохотунья на весь лес, она вдруг присмирела: нигде ее не видать, нигде ее не слышно, точно заворожил кто Юрицу. Смирная, робкая, девочка с раннего утра убегает в лес и сидит там где-то, как зверек какой-либо. Что с ней? Допрашивал дед, допрашивал братец, допрашивала старушонка, домоводка княжеская, — никому ничего не говорит Юрица, молчит да глядит на вопрошающих тоскливыми очами. Подойдет старушка и разжалобится: — Дитятко ты мое, дитятко! Горькое ты мое, сиротливое! И какая такая напасть на тебя! Стоит Юрица перед старушонкой и точно вглядывается в ее морщинистое, маленькое лицо, стараясь разгадать, правду ли говорит она и для чего говорит? А сама все молчит. Тем временем старушка глядит-глядит на Юрицу да и расплачется, причитая что-то ни для Юрицы, ни для нее самой непонятное. Постоит Юрица и уйдет, точно и не о ней речь шла: такая сделалась странная. Подойдет братец: — Юрица, ты чего? — спросит он угрюмо. Прежде, бывало, Юрица, хохотунья и резвушка, сейчас рассмеется над братцем, а теперь как будто боится его: стоит, молчит… Братец был неразговорчив и не любил тратить попусту слов; не отвечали на его вопрос, он и не спрашивал более. Старый князь Будли тоже о грусти-тоске расспрашивал внучку. Раз он спросил: — Старушка говорит: хвора ты. Правда ли, дитятко? — Нет, дедушка, я ничего. — То-то гляди, ничего… Да не верится мне что-то. Не вижу я тебя, а чуется мне — нехорошо тебе. Уж не испугалась ли чего? Мы тут собираемся, о войне толкуем, о переселении, кричим, галдим: может, боязно? — Ах, нет, дедушка, не боязно. — Да ты не пугайся. Мы тут останемся, мы никуда не пойдем. Куда нам! Да и не покинешь ты меня, внучка, старика хворого. — Ах, не покину, дедушка! — Вот братец пойдет. Вот Болемир пойдет. Болемиру идти надобно, он князь мудрый, храбрый. Он много венедам добра сделает, он спасет нас от готов… Ох, тяжко, тяжко, дитятко, жить под началом готов! Мне-то что! Мне ничего! Я человек старый, хворый, не сегодня-завтра помру, да другим-то, дитятко, каково! На других, как на волах, готы землю пашут, детей их продают в неволю… Ох, нехорошо им, дитятко, нехорошо! А Болемир спасет их… Он поведет всех недовольных в далекие края, где много земли, много воды, много пастбищ. Там им лучше будет. Готы уже не будут повелевать ими так, как здесь повелевают. А мы с тобой тут останемся. Нам незачем идти, дитятко. Мы и тут век свой доживем. А ты не покинешь меня. Сказав это, старый князь погладил молоденькую внучку по головке и поцеловал ее. — Да, не покинешь, Юрица? Вместо ответа Юрица вдруг зарыдала. Припав маленькой своей головой на плечо старого князя, она рыдала глухо, неудержимо. Изумился старый князь, отчего вдруг завыла девочка? Никогда с ней ничего такого не было. Покуда Юрица рыдала, всхлипывая чисто по-детски, и прижималась к исхудалому лицу дедушки, — дедушка упорно молчал. Брови его надвинулись, лицо изображало душевное расстройство. Знать, неведомое ему горе девичье глубоко тронуло его. Выждав, когда Юрица приутихла, выплакав первые порывы своей сердечной девической скорби, Будли кротко, ласково заговорил с ней: — Дитятко, аль неможется тебе? Юрица не вдруг ответила, она не знала, что сказать дедушке. Немощи у нее не было, напротив, ей даже как будто было хорошо, когда она плакала у дедушкиной груди. Что-то смутное, жгуче-доброе, очнулось у нее в это время под сердцем и опять улеглось там, как спокойное, пригоженькое дитя укладывается в мягкой постельке, под покровом любящей его матери. Юрица только и сказала: — Ах, дедушка, дедушка! Старый князь, казалось, в это время обдумывал что-то или догадывался о чем-то: странно двигались его безжизненные глаза, и бледное морщинистое лицо часто передергивалось едва заметной судорогой. Помолчав немного, тихо, едва слышно, Будли спросил внучку: — Юрица, дитятко, скажи: люб тебе князь Болемир? Юрица, ничего не отвечая, нервно вздрогнула и еще сильнее прижалась к плечу дедушки. — Чего ж ты молчишь? Скажи, не бойся. — А ты почем же знаешь, дедушка, что люб? — спрятав свое лицо, кротко спросила девушка. — Как почем знаю? — А почем? — будто уже заигрывала с дедушкой юная красавица. — А потом же знаю, что знаю! — Вот и неправда, дедушка! Мне Болемир вовсе не люб. — Ох, ты белка-резвушка! — начал ласкать внучку успокоившийся вдруг старый князь. — Ну что же, коли люб, и ладно. Это хорошо. Пусть люб. На то ты и девонька, чтобы между храбрецов красавца себе поизволить. А я думал что другое. А коли только это — не беда. — А может, и беда, дедушка. — Какая же? — А меня князь поизволит ли? — Вишь, заговорила про что! Такую пригожую, да не поизволить? — А нешто я пригожая, дедушка? — Вестимо, пригожая. — А ты нешто видишь, какая я? — Теперь не вижу, а прежде видел. — Э, дедушка! Я с той поры, как ты меня видел, совсем переменилась… — Неужто? — Рябая такая стала, морщинистая, боязно смотреть, право… И Юрица, быстро поцеловав раз-другой старика, рассмеялась звонко-звонко и неудержимо и убежала… «Девке молодец желанен», — подумал старый князь. А громкий смех Юрицын слышался уже на дворе, где-то за изобкой, который потом сменился веселой, несмолкаемой девичьей песней… В тот же день старый князь Будли говорил с Болемиром. Болемир совсем оправился, нашел в хижине Будли груду всякого оружия и выбирал себе по руке деревянный щит. Деревянный щит, стрелы, секира, клевец, молот, двусторонний топор с короткой рукоятью — оружие, которое употреблялось венедами, и вообще славянами, на войне. Конница довольствовалась щитами и двусторонними топорами, которыми сражались с руки и от руки. Топор этот носили при бедре, как меч, рубили им и бросали в неприятеля. Молот тоже, кроме рукопашного удара, кидали во врага. Клевец назывался еще чеканом (отсюда и слово — чеканить). Пехотинцы метали преимущественно в неприятеля стрелы, и ставились они в большинстве случаев впереди. Щит признавался чем-то священным; его украшали цветистыми красками, и бросить на поле битвы свой щит почиталось величайшим бесчестием, лишающим права присутствовать при жертвоприношениях. Многие из переживших войну не переживали этого бесчестия и вешались. Когда старый Будли вошел к Болемиру, Болемир любовался только что выбранным по руке тяжеловесным дубовым щитом, на котором довольно грубо была вырезана дубовая ветка и по вырезанному месту раскрашена ярко-зеленой краской. Болемир взвешивал щит и примерял его к плечу. — Вот этот будет по мне, — говорил он сам себе, — я с ним далеко уйду. Примеряя щит, Болемир и не заметил, как вошел старый князь. — Князь, ты тут? — окликнул его Будли. Болемир обернулся. — Тут, батька, тут. — А коли тут — ладно. Коль стоишь — садись и слушай, что я тебе скажу, князь. — Я стою, батька. Нашел я по руке щит и любуюсь им. Добрый щит! — А какой? — Дубовый и с дубовой же веткой на нем. — Знаю, знаю. Славный щит! Это щит сына моего, Мундцука, который погиб в битве с готами на Висле. Один воин, не желая обесчестить князя, сраженного вражьим топором, вырвал щит из рук убийцы и принес его ко мне. Что ты, не видишь на нем, князь, крови? — Нет, крови не видно. — А была. Весь цветок был обрызган кровью, вражьей ли, сыновней ли — не ведаю. Знать, время стерло ее. — Я его возьму, батька. — Возьми, возьми, князь. Да послужит он тебе залогом победы над врагами нашими. Да поднимут тебя воины твои на щит этот, как достойного его. Где он? Дай мне осязать его. Старый князь ощупал щит и проговорил: — Сыновний, сыновний щит. Узнаю его. Старик сел, сел и Болемир, положив осторожно на лавку облюбованный щит. — Ну, теперь мы будем говорить о другом, — начал Будли. — Говори, батька, слушаю тебя. — Ты теперь не хвор, князь? — Нет, не хвор. — Это хорошо. Коль человек не хвор — хорошо. Хворый о хвором и думает, а здоровый о здоровом. А мы только и ждали, чтобы ты здоров стал. — Здоров, батька, здоров. — Все сделано, все начато. Вестники уже поскакали во все концы венедской земли, чтобы возвестить о переселении. Народ уже забурлил: шумит, кричит, собирается. Мне обо всем известно. Пора, князь, подниматься и тебе. — Я готов. — А другие: Радогост и Олимер? — Поднимусь я — поднимутся и они. — Скорей бы, скорей бы, Болемир. — Что ж, батька, я готов хоть завтра же идти к жертвенному костру. — А завтра, так завтра. Чем скорей, тем лучше. Теперь скажу тебе, Болемир, о другом. — О чем, батька? — Болемир, гляди на меня прямо, — и старик поднял на Болемира свои безжизненные глаза. Казалось, что он и сам хотел заглянуть в душу Болемира. Болемир несколько смутился. Странное чувство подсказало ему что-то такое, чего он давно уже ожидал. — Глядишь? — спросил его старик. — Гляжу, князь, — ответил Болемир и обманул старика. Почудилось Болемиру, что безжизненные глаза Будли видят его насквозь, и он потупился. А Будли начал: — И не след бы говорить о том, о чем я хочу говорить, не время теперь, да уж что делать — скажу. Может, и тебе от того не худо будет. Болемир чутко слушал старика. — Вот что, Болемир, ты храбр, велик, много хороших дел сделал и еще много их сделаешь, но все ж ты человек, как я, как и другой. А человеку по-человечьи и жить подобает. Люба тебе Юрица, князь, аль нет? И радостно и неловко сделалось Болемиру от такого простого вопроса старика. Стыдно ему было, ему, первейшему венедскому князю, стыдно было сознаться, что русоволосая Юрица люба ему, и крепко-таки люба. Но вместе с тем ему сделалось невыразимо хорошо. Он понял старика, и ему очень хотелось расцеловать его седины. Старик между тем по-прежнему сидел перед ним, недвижимый, спокойный. — Что ж ты молчишь? — спросил он, не получив от Болемира ответа. — Аль не люба? Коль не люба — дальше и говорить не стану. Ты не дите, князь, о чем говорю — разумеешь? — Как не разуметь, батя! Разумею! — тихо проговорил Болемир. — А коль понимаешь, то и отвечай толком. Не мудреного ответа требую. Речь идет о девке, а девка не гот: поперек горла не станет. — Люба, князь… — Вишь какой! Люба! А молчал! Чего ж ты молчал? Эх, князь, князь! Умен, храбр, готов в крови вражьей купаться, а зашла речь о девке любой — и оробел! — Я ей люб ли, Юрице-то?.. — Ну вот! Заговорил о чем! «Я ей люб ли!» Вестимо, люб. Нетто можно не поважать такого храброго князя, как ты! Тебя всякая девка поважать будет — поважай только ты ее. А Юрица, князь, по тебе. И родом знатна, и собой пригожа — чего тебе больше! — Спасибо тебе, князь, что вспомнил обо мне. — О ком же нам, старикам, и помнить, как не о вас, молодых! Встав, Будли продолжал: — Ну, теперь как знаешь, так и делай, Болемир. Хоть сегодня же приготовляй свадебные подарки. Утром завтра попируем на твоей свадьбе, вечером у жертвенного костра, а по ночи, на заре, ты попируешь один, со своей княгиней молодой, Юрицей, в клети. Обрадованный Болемир не знал, что и ответить старику на такие слова. А старик, потрепав его по плечу, проговорил на прощанье: — Поди, рад? Хе, хе! Знаю, сам был такой же… Уходя от Болемира, Будли прибавил серьезно: — Ну, а все же, как знаешь, так и делай, мое дело — было бы сказано. Поважаешь Юрицу — ладно, нет — твоя воля. Болемир поважал Юрицу, и крепко-таки поважал. Расставшись с Будли, Болемир быстро вышел из хижины и начал отыскивать Юрицу, чтобы поделиться с ней своей радостью и высказать все, что давно уже накипело в его душе. Но Юрица ушла куда-то. Поискав ее возле жилья, Болемир, уже не думая встретить ее, сам не зная для чего, побрел прямо в лес. В лесу царило весеннее утро, самое сияющее, самое цветущее. Все в нем улыбалось, все ликовало. Дубы и клены, березы и ясени, убравшись в свежую, нежную зелень, походили на молодых пригожих невест, ожидающих поцелуя своего милого жениха. Так же, как и невесты, они робко наклонялись, робко перешептывались со своими стыдливыми соседками и потом снова поднимали свои красивые, прихотливо разубранные природой головы, чтобы с вышины насладиться синевой безоблачного неба и яркостью вешнего солнца, которое, переливаясь на них тысячами изумрудных капель, не хотело, казалось, покидать их… Не покидал чащи лесной и Болемир. В тот день что-то рано поднялась Юрица со своей девичьей постели… Не спалось ей почему-то в прошлую ночь: и душно-то было, и как будто ей прямо в ухо шептал кто-то о чем-то и будто говорили где-то. А вверху, в воздухе, казалось ей, звенели чьи-то, неведомые ей, голоса, и так хорошо, и так тихо звенели, что она, сев в одной сорочке на постели и вперив в глубину широко открытые глаза, долго с наслаждением слушала и ловила их. А чуть только занялась заря, она уже незаметно скользнула из хижины и, сама не зная куда идти, побежала к лесу. Лес сразу охватил ее своей чарующей прохладой. Трава еще не обсохла, и с листьев падала светлая холодная роса. Раздвигая кусты и подвигаясь куда-то вперед, Юрица и не замечала, как роса обдавала ее своими жемчужными, блещущими каплями. Ей почему-то хотелось идти все вперед и вперед, и она шла, всей грудью вдыхая пахучий лесной воздух. Зачем и куда шла Юрица — она сама не знала, не ведала, только ей хотелось идти и идти, идти куда-нибудь подальше, где тихо и где никто не ходит… Странная дума томила ее: то вдруг ей хотелось смеяться, то вдруг плакать, то вдруг обнять дедушку и его, обоих вместе. А за что же его-то? За что? — мелькало в ее головке, ведь он чужой. И образ этого чужого, молодой, пригожий, моментально являлся перед ней и ласково, из-под бровей глядя на нее, как будто шептал ей какие-то непонятные для нее слова. И чудилось, что слова эти так в душу и просились, так и вливались туда легкозвучной волной, и смеялись-то, и радовались-то чему-то, и как будто оттуда, из-за души, нескромно заглядывали в ее девичьи очи. Идучи, она не раз даже оглядывалась: ей казалось, что он-то именно и идет следом за ней и так нескромно заглядывает ей в очи. Оглянется, постоит, поправит скатывающиеся на глаза волосы, прислушается — и нет никого кругом, все лес, один лес, и так тихо кругом, что слышно даже, как звенит где-то пчела, шмель гудит, а где-то далеко-далеко иволга свищет и дятел дупло долбит… — Вишь, злой какой! — проговорит Юрица и идет дальше. А чем дальше, тем лес гуще и непрогляднее. Вот уж и кустов нет, только и мелькают перед глазами одни стволы дубовые, толстые, кряковистые. А внизу — мох, зеленый-презеленый, так и хочется прилечь на него и поваляться на свободе. А солнце все больше и больше заглядывает в лес. Сначала все кругом было сумрачно, серовато, а теперь вон уже краешек белобокой березы так и блещет на солнце, а верхушка вон того кудреватого клена точно надвинула на себя ярко-золотистую шапку… — Как тут хорошо! — подумала Юрица и, сама не зная почему, остановилась и поглядела вверх. — Ух, высоко-то как! — невольно воскликнула она. — Я тут ни разу не бывала. Ау! — вдруг крикнула она звонко и сама испугалась своего голоса, так он был громок и так он оглушил ее. — Ау! — ответило ей эхо по направлению к поляне, где находилось жилье. Юрице понравился этот глухой, не человеческий ответ, и она еще несколько раз крикнула «ау». Эхо столько же раз ответило ей своим «ау». После этого Юрице показалось, что в лесу сделалось еще глуше. Шла-шла Юрица и снова остановилась. — Ах, я шалунья! Куда ж я иду? — упрекнула и спросила она самое себя. В это время, как раз над ее головой, сначала крякнула, а потом закуковала кукушка. Юрица вздрогнула. — Вещунья! Зачем ты испугала меня? — крикнула Юрица, подняв голову по направлению откуда послышалось «ку-ку». Но уж кукушка перенеслась на другое дерево, дальше. Крикнула один раз и смолкла. — Вот хорошо, спрошу у вещуньи, сколько мне лет на свете жить. И Юрица, приложив обе руки ко рту, громко спросила: — Кукушка! Кукушка! Сколько мне лет на свете жить? Кукушка перелетела еще дальше, прокуковала один раз, да так жалобно, так тихо, и смолкла. — Одно лето! Ах, ты, вещунья! Ты неправду сказала! Я еще много, много лет проживу! Вот увидишь. Хотя Юрица и проговорила так, однако ей от кукушкиной вести стало не легче. Сначала она вовсе не боялась лесной чащи, а тут вдруг ей сделалось в лесу жутко. Почудилось даже, будто ходит кто-то, стонет, охает, а из-за кустов очи чьи-то глядят. И Юрица, не оглядываясь, пустилась бежать, думая про себя: «Ах, проклятая птица! Ах, проклятая! Одно лето!» — Юрица! — вдруг остановил ее чей-то голос, когда она готова уже была выбежать на поляну, где было жилье. Юрица оглянулась и остановилась. Перед ней стоял Болемир. — Куда ты бежишь, Юрица? — продолжал он, любовно глядя на нее. — Не от меня ли? В голове девушки все помутилось. Она забыла лес, забыла кукушку-вещунью, все забыла. Она видела перед собой одного только князя. А князь подошел к ней и тихо взял ее за руку. Рука Юрицы дрогнула в руке Болемира. — Юрица, пойдем туда, дальше в лес, — говорил князь. Юрица не отвечала, глядела в землю и пошла рядом с Болемиром, который не выпускал руки ее. — Я искал тебя, — говорил Болемир, идучи рядом с Юрицей. — Где ты была? — Я была в бору, — решилась ответить девушка. — И теперь пойдем в бор, в бору хорошо. Пойдем? — заглянул он в ее лицо. Юрица вспыхнула, однако, помолчав, чуть слышно проговорила: — Пойдем, князь, коли ты велишь…Глава VI ПИР И КЛЯТВА У КОСТРА
Князь и Юрица долго оставались в бору… Только к вечеру воротились они домой… Князь был безмерно весел, Юрица задумчива, не говорила, все больше глядела в землю и пряталась… Будли между тем приказал приготовить свадебные подарки для невесты, приготовить медов и хлебов для пира и очистить для молодых лучшую клеть. У венедов существовал обычай, что не жена несла мужу подарки, а, наоборот, муж нес их жене. Подарки мужнины жене заключались в следующем: муж дарил жене вола, снаряженного коня, щит,секиру и меч. Все это дарилось для того, чтобы жена не считала себя чуждой мужества и не была безучастной к войне. Подарки эти предупреждали ее, что она становится подругой, соразделяющей труды и опасности, счастье и несчастье как во время мира, так и во время войны. Это значение имели для нее и заярмованные волы, и оседланный конь, и оружие как при жизни, так и по смерти. Принимая эти дары, она должна была передать их ненарушимо и достойно детям, от которых примут невестки и, в свою очередь, передадут внукам. Молодая, если хотела, только и дарила мужа каким-нибудь оружием. В этом заключался союз супругов, священный обряд и воля богов, покровителей супружества. В этот же день от Будли оповещено было по всем венедским весям Немана, что назначен свадебный пир в жилье старого князя и что виновники этого пира — Юрица и Болемир. Оповещено было также и о том, что настал день, когда венеды должны дать у жертвенного костра обет: жить и умереть за свою родину, которая гибнет от рук пришельцев-готов. Весь вечер и вся ночь прошли в приготовлениях к свадебному пиру и к жертвоприношению по случаю обета. Уже с вечера венеды начали собираться в хижину Будли. Все поздравляли и старого князя, и Болемира, и Юрицу. Юрица все это время была покрыта густым белым покрывалом и пряла пряжу. На приветствия и поздравления, как невесты, она должна была отвечать низкими поклонами, молча, медленно. Поклонившись, она снова садилась за пряжу. Болемир во все это время должен был запрячь в ярмо вола, снарядить коня и вычистить оружие, которое предназначалось для княгини. Совершалось это медленно, спокойно. Вол должен был быть цвета черного с белыми пятнами — эмблема зла и добра, которые живут среди человечества. Конь — вороной. Сбруя, по возможности, делалась пышная, яркая. Молодые в ночь перед свадьбой не должны были спать. Это делалось для того, чтобы первая ночь молодых вместе была крепка и спокойна. Неспокойная ночь считалась нехорошим признаком. А чтобы развлекать молодых, к жениху являлись молодые витязи, к невесте — молодые девушки. Витязи обязаны были развлекать молодого воинскими рассказами, а девушки невесту — песнями. Так и было: к Болемиру пришло несколько молодых венедов, к Юрице — девушек. До самого утра они развлекали молодых. До самого утра слышны были рассказы о геройских подвигах витязей и девичьи песни о том, как будет хорошо молодой княжне за своим молодым князем, как они долго будут жить, радоваться, разрабатывать вместе землю и ходить вместе на войну, как пойдут потом у них дети — сынки-богатыри, дочки-красавицы, что ни сын, то солнце красное, что ни дочь, то звездочка ясная…«Принявший посвящение по обряду, да заботится охранять справедливостью все подвластное ему».
«Мир без владык был отовсюду потрясаем ужасом, и потому были созданы цари».
«Приняв вечные частицы восьми божественных сил мира и заключая в себе их, они превосходят по освящению всех смертных».
«Они по могуществу есть огнь, воздух, свет солнца, блеск луны, дух правды, богатства, божество вод и властители земли».
«Никто да не осмелится сказать: «царь также человек», ибо он есть высочайшее божество в образе человека».После этого Болемир, Радогост и Олимер сами сняли с голов своих покрывала, а присутствующие поднялись с колен, поочередно подходили к жертве, отрезали себе жертвенным ножом маленькую частицу жертв и ели. Когда от жертв остались одни только кости и внутренности, их бросили в огонь, а каждый из присутствующих подходил к посвященным и, проговорив: «амарата»[2], целовал край их одежды. Первым подошел Будли, последней — Юрица. В то время как она целовала край одежды своего мужа, склонясь потом до самой земли, Болемир слегка коснулся своей ногой ее шеи. Это означало то, что она одна из первых должна склонить свою шею перед своим верховным повелителем. Этим обряд посвящения и оканчивался. Далее начинались игры и пляска вокруг костра. Игры свои венеды начали с плясок около костра: участвовали все, кто только мог участвовать. Сначала всякий, мужчина и женщина, плясал отдельно, и плясал необыкновенно тихо. Сперва пляшущие покачивали свои корпуса вправо и влево, а потом отбивали ногами известные колена и обороты. Неучаствовавшие в пляске должны были как можно более разложить костров и зажечь смоляных палок, чтобы пляшущим было светло. Поплясав отдельно, все мало-помалу соединялись, хватая друг друга за руки, и тогда происходила уже общая пляска. Пляска производилась под звуки нескольких гуслей, которые в этом случае бренчали без умолку, сопровождаемые возгласами гусляров: — Лола! Лола! Лола! Костры горели все ярче и ярче, а пляшущие, освещаемые ими, все более и более оживлялись, так что потом вся пиршественная поляна покрылась несмолкаемым гулом веселья. Голоса смешивались с голосами, звуки гуслей с другими подобными же звуками, и далеко по окрестности разносился этот гам славянского неудержимого веселья. В числе пляшущих находилась и Юрица. Разгоряченная быстрыми движениями, веселая, зардевшаяся, она приблизилась к Болемиру, который, по праву высшего, не участвовал в пляске, а только любовался ею. Приблизившись к нему, Юрица остановилась, как бы желая что-то сказать. Счастливый супруг привлек ее к себе и покрыл ее лицо поцелуями. — Милый, ладный! — страстно шептала Юрица, крепко прижимаясь к нему. — Неужто ты поважаешь меня, такую непригожую! Болемир молчал и сильно сжимал ее по стану своей богатырской рукой. Затем Болемир и Юрица ушли. Но пир продолжался до утра. Утром некоторые, утомленные, обессиленные, заснули, где сидели, а те, которые были пободрее, начали разбредаться по домам. Возвратясь в свое жилье, старый князь Будли прежде всего подошел к клети, предназначенной для молодых. — Тут ли? — постучал он в запертую изнутри дверь. Некоторое время ответа не было. Будли повторил свой вопрос: — Тут ли? Послышался легкий шорох, потом голосок Юрицы, тихий, добрый, счастливый… — Тут, дедушка… — А молодой князь тут? Ответа не последовало…
Часть вторая ПЕРЕСЕЛЕНИЕ НАРОДОВ
Глава I ПЕРВЫЕ ПОСЕЛЕНИЯ
Все лето и всю зиму 375 года венеды приготовлялись к выселению. К весне же 376 года все, кто только хотел куда-либо выселяться, были уже готовы. Поднявшиеся венеды разделились на три орды. Одной из них, которая избрала новым своим местопребыванием крайний север, управлял князь Олимер. Другой, которая предположила направить путь свой к западу, за Эльбу, князь Радогост. Третья, и самая главная, которая должна была двинуться к Черноморскому побережью, находилась под управлением князя Болемира. Все эти три орды составили не менее восьмисот тысяч семей. Наконец настал момент, и все эти три орды выселенцев, как тучи, двинулись с берегов Немана и Балтийского побережья на новые места: север, запад и юг… Двинулись — и все перед ними расступилось, все удивилось им, как новому чуду, все боязливо отступило и дрогнуло, чуя нечто грозное и величественное. Странная молва пробежала среди народов запада и надолго застыла в них, чтобы и будущим поколениям своим завещать и свой страх, и свое удивление перед впервые очнувшейся силой славянской… Венеды-переселенцы, двинувшиеся на север под предводительством Олимера, состояли большей частью из позёров-рыболовов[3]. Теснимые поработителями на своей родине, в Велаве, Королевце, Браниборе, Ангенбирге, Судавии, изобиловавших рыбными озерами и реками, позёры-переселенцы Олимера решились лучше искать нового богатства в снегах севера, чем отдавать уже нажитое богатство родины неведомому пришельцу. Поселившись у берегов северного океана и северных рек, они надеялись на добычливый рыбный и звериный лов. Сборным пунктом для северных переселенцев была назначена Велава. В условленное время весны 376 года Велава, небольшой городок при слиянии двух небольших рек, впадающих в Венедийское море[4], начала наполняться переселенцами, с их женами, детьми и имуществом. В звериных шкурах, в облоухих рысьих шапках переселенцы приводили в порядок свое имущество, которое с места его родины, города ли, веси ли, было забрано как попало, потому что всякий торопился поспеть к назначенному времени с целью предупредить готов, которые хотели разбить их отдельными партиями. Тихий и мирный городок наполнился вдруг тысячами звуков и голосов, которые придавали ему какую-то шумную, неестественную жизнь. К назначенному времени приехал и предводитель их, молодой князь Олимер. Объехав переселенцев, он переспросил у всех, действительно ли они желают переселиться, действительно ли они решились перенести те, может быть, очень тяжелые невзгоды, которые им придется вытерпеть в неведомой стране. Ответ получился утвердительный: неведомая страна всякого манила к себе, не боялись ее даже жены и дети переселенцев. И вот, в один день, рано на заре, принеся предварительную жертву языческим богам своим, с необычайным шумом, гамом, скрипом, лаем псов, мычанием коров и волов венеды двинулись из Велавы по направлению к северу. Путь их лежал через поселения куронов, а далее квенов, к северному побережью Ботнического залива, между Финским заливом и Ладожским озером, а там, далее, что их ждет, что они найдут — они не знали, да и не хотели знать. Им только хотелось идти куда-нибудь, двигаться, чего-нибудь искать, разумеется, лучшего, а не худшего. Это было какое-то странное и чудное движение, которое могло явиться только у народа или стоящего на низшей степени общежительности, или бесконечно теснимого другой народностью, против которой он не в состоянии был стать с вооруженной рукой. С венедами, как известно, случилось последнее. Переселенцев этих готы не останавливали; они считали переселение вовсе не значительным и не опасным для себя. Действительно, это была самая меньшая часть поднявшихся для переселения венедов. Кроме того, они двинулись по направлению, которое не составляло областей готов или подвластных им народов, а стало быть, и не грозило возмущением, которое бы переселенцы могли произвести в их областях. И переселенцы, не встречавшие препятствий, медленно, но упорно двигались все далее и далее на север… Вот и страна куронов, лесистая, болотистая… Вот и страна квенов — гористая, изузоренная озерами… А вот и самый север… Но что на севере сталось с этими смелыми переселенцами — неизвестно, история молчит… Может быть, перетерпев лишения, нужду, холод, голод, они поселились у берегов северных рек, озер, построили нехитрые, но теплые землянки, стали ловить рыбу, бить зверей, меняться ими с соседними народами и были родоначальниками лапландцев и других северных поселенцев… Орда Радогоста состояла совсем из другого рода переселенцев. Переселенцы его были по преимуществу люди, которым нечего было жалеть на родине: изгои, отпущенные рабы, челядь, люди гулевые, головы бесшабашные, и те, кому хотелось людей посмотреть, себя показать, в чужой земле счастья поискать. Собравшись в чудовищную толпу, вооруженные, смелые, они сразу заполонили пространство между Вислой и Саввой, начали буйный грабеж, не щадя ни чужих, ни своих, и произвели страшный переполох между западными народами. Все народы, обитавшие на пространстве Эльбы и Роны — кошубы, варны, вагры, фрязи, ховоляне, древане, длуманы, тунгри, немети, херуски и множество др., - пришли в ужасное смятение. Набег венедов-славян был так велик, так неожидан, быстр, неотразим, что вдруг пронеслась среди народов грозная весть о появлении какого-то безвестного, дикого племени, которое не знает своему зверству предела, и все бежало, робело, искало спасения, молилось. А бесшабашный Радогост со своими летучими легионами появлялся везде, где только чуялась хорошая добыча, и все жег, рушил, стирал с лица земли, грабил и шел дальше, чтобы произвести подобное же опустошение. Никакая сила не могла остановить его смертоносного движения. Как орел, он появлялся везде, как орел, он исчезал отовсюду. Народы затрепетали, народы почуяли нечто чудовищное, какую-то великую кару небес. Между тем с берегов Немана на берега Понтийского моря двинул своих переселенцев и Болемир. В то время как орда Радогоста, появляясь то там, то здесь, производила везде переполох и замешательство, переселенцы Болемира двигались тихо, стройно, сознательно. Несмотря на это, Болемир со своими переселенцами на всех народов, обитавших по берегам Вислы, Буга и Днестра, произвел еще большее замешательство. Никто и никогда не видывал и не слыхивал о такой страшной силе. Заслышав о движении куда-то неведомого народа, еще не видя его, большинство населения, где предполагался путь, по которому пройдет новый народ, ринулось за Дунай, в Мизию, где, в свою очередь, произвело замешательство. А Болемир все двигался вперед, двигался так же спокойно, так же сознательно, как и с самых берегов родного Немана, устраивая по трудному пути мосты через реки, гати и плотины через болота и трясины, вырубая дремучие, непроходимые леса, которыми была покрыта вся нынешняя Гродненская и Минская губернии. Готский король Эрманарик, услышав о движении венедов, хотел своими силами удержать это движение. Он собрал огромное войско и расположил его у истоков Буга и Днестра, которые были заселены особенно многочисленными и богатыми селениями готов. Главные силы он сосредоточил в городе Холме на Буге, где и хотел дать отпор Болемиру. А Болемир действительно двигался по этому направлению. Он двигался, собственно, к Киеву, но так как по случаю болот и лесов земли народов и сироматов не было другого, более краткого пути, то он и шел, прорезая страну судавов и города Нур, Бельск и Боцки, прямо на Люблин и Холм. Город Холм, один из лучших готских городов, расположен был на левом берегу Буга, в некотором расстоянии от него. От Холма до Люблина на запад, прорезаемые притоком Вислы, тянулись густые сосновые леса, заселенные по окраинам податными земледельческими племенами, носившими название венных, или венечных. На восток к Лучку и Дубно, изобиловавшими пастбищами и лугами, селились так называемые сироматы, или сарматы, — люди бессемейного качества. На юг от Холма города: Владимир, Броды, Янов, Буек, Залесье, Кременец, Заслав и Львов, носившие в более позднее время название Червонных Градов или Червонной Руси, — были заселены славянским племенем будинов, или бужан. Эрманарик, стодесятилетний старец, сам лично взялся предводительствовать войсками, а для более надежного отражения неприятеля велел устроить вокруг города деревянную стену, а ниже, на юг, между Гиеразом и Дунаем, вдоль границ тайфалов, высокий вал[5]. В Холме с отборными силами остался сам Эрманарик, а опытные и мужественные воеводы его, Алафей, Сафракс и Атанарик, стали выжидать неприятеля вне города, на севере, откуда двигался Болемир. Болемир, предупрежденный о приготовлениях готского короля Эрманарика, в свою очередь, принял меры для более успешного поражения своих недавних поработителей. Переселенцев, которые составляли более трехсот тысяч семей, он разделил на три отряда. Первый отряд состоял из воинов, испытанных на войне, и молодых людей, которые имели жен и детей. Отряд этот, сопровождаемый женами с детьми, должен был двигаться впереди. Второй отряд состоял из людей хотя и бодрых, но неспособных к войне; третий — из старцев, сопровождавших имущество, и части настоящего военного сословия, которое служило ему защитой на случай нападения. Главная сила сосредоточивалась в первом отряде, который должен был двигаться вперед и пролагать путь для двух последних, более слабейших, отрядов. В этом отряде передовую колонну составляли обручники. Они назывались обручниками потому, что носили на руках и ногах темные металлические обручи. Металлический обруч служил признаком храбрости и того, что носящий их дал обет всегда быть впереди на войнах. Многим из храбрейших нравился такой обычай, и они до глубокой старости носили этот знак, отличавший их и у неприятелей, и у своих. Обручники в мирное время не имели ни домов, ни полей, ни малейшей о чем-нибудь заботы. Куда приходили, там и получали свое продовольствие. Роскошествовали чужим добром, пренебрегали своим собственным, пока бессильная старость не делала их неспособными к такому суровому мужеству. Во всех сражениях обручники первые начинали сражение и, прежде всего, поражали своей наружностью. Для придания же наружности грозного и устрашающего вида они расписывали свое лицо черными и красными красками, для чего на лице делались ножом прорезы, брили свои головы, всклочивали длинные густые бороды и носили большие черные щиты. Редкий неприятель выдерживал напор обручников.[6] За обручниками шли крикуны. Обязанность крикунов состояла в том, чтобы во время боя производить резкие и сильные звуки, которые считались необходимыми как для воодушевления воинов, так и для запугивания неприятеля. Крикуны старались производить дикие звуки и порывистый гам, подставляя ко рту свои щиты, чтобы отраженный голос раздавался сильнее и громче. В числе крикунов были и гадляры, нечто вроде гусляров, которые перед боем пели витязные песни, вторя своими инструментами, наподобие четырехструнной лиры. За крикунами шли обыкновенные воины, а за ними их жены с детьми. Жены у славян в описываемую эпоху, во время войн, играли довольно важное назначение и служили самым сильным возбуждением их храбрости. Воюя, воины слышали за собой говор жен и крик детей, которые были неподкупными свидетелями их храбрости, первые ценители их и восхвалители. К матерям и женам несли они свои раны, и жены и дочери не боялись считать их и высасывать из них разъедающий состав стрел. Они же приносили сражающимся пищу и утешение. Случалось, что павшие духом и бегущие уже с поля сражения войска были остановлены женщинами, которые, заграждая им путь грудью своей, с настойчивой мольбой говорили им о предстоящем плене, при одном имени которого воины содрогались за жен своих, шли вперед и оставались победителями. Да и вообще женщинам у славян приписывалась какая-то святость и предвидение, а поэтому их советами никогда не пренебрегали. Другие народы, знавшие о таком уважении к женщинам славян, во время договоров с ними, чтобы более обязать их верностью, брали у них заложницами несколько девиц знатного рода. Во главе первого отряда шел и сам Болемир, а Юрица находилась в числе жен, сопровождавших этот отряд. Семнадцатилетняя Юрица в это время была уже матерью. Собственными руками она носила трехмесячного крошку младенца и нигде не хотела расставаться с ним. Всю свою женскую, юную любовь она сосредоточила на этом крошечном невинном существе, на этом первенце, в которого она вложила всю свою расцветающую, не знавшую еще испытаний жизнь. День и ночь она нянчилась с ним, день и ночь она напевала ему свои немудреные, но задушевные песни, которые нашептали ей струи родного Немана и окружавшие его дремучие и хмурые дебри. С какой радостью она кормила его грудью! С каким наслаждением любовалась им, когда он засыпал у ее сердца! Отдавшись вся любовью к младенцу, Юрица не печалилась даже о судьбе своего дедушки Будли, которого она покинула одного на берегах Немана. Только иногда, при взгляде на какого-нибудь старика, она спрашивала самое себя: «А что теперь с дедушкой? Жив ли он?» Но тотчас же забывала дедушку, как только припоминала о другом существе — своем сыне. Любил своего первенца и Болемир. Как и мать, он тоже много заботился о нем, много любил и в будущем, по обыкновению родителей, возлагал на него тысячи надежд и тысячи ожиданий. Даже брат Юрицы Аттила, всюду следовавший за Болемиром, и тот нередко заглядывался на крошечного младенца и говорил Юрице: — Корми, корми, из него хороший воин выйдет. Аттила, несмотря на свои отроческие годы, уже отлично владел клевцом, топором и отлично скакал на лошади.[7] Болемир, полюбив в нем будущего храбреца, приблизил его к себе, и он повсюду сопровождал Болемира, как юный паж и оруженосец. Болемира всегда сопровождали еще и двое других молодых князей, родных братьев, Данчул и Рао. Данчул и Рао были уже совершенно взрослые юноши и принадлежали к одному из славянских княжеских родов, истребленных готами. Они принадлежали к княжескому роду славянского племени судавов и примкнули к Болемиру со своими приверженцами по пути. Свежие, здоровые, полные юношеского огня, Данчул и Рао, подобно многим, хотели отплатить готам за позор своих родителей… На тридцать второй день исхода с берегов Немана, не встречая со стороны готов препятствий, Болемир приблизился к Холму-городу. Войска Алафея, Сафракса и Атанарика стояли станом на правом берегу Буга, по которому двигался Болемир, и чутко выжидали врага. Болемир, в свою очередь, не дремал: разослал повсюду разведчиков узнать о силе скопившихся в Холме-городе готов, чтобы предупредительно отразить их нападение или, по обычаю своего народа, в глухую ночь нежданно-негаданно напасть на них и смять первым натиском. Болемиру, однако, с его многочисленными, но нестройными полчищами приходилось иметь дело с очень искусными полководцами и стройными легионами готов. Болемир это сознавал и потому вел свой передовой отряд осторожно. Он, как бы беспечно, вовсе не подозревая того, что готы намерены отразить нападение, велел расположиться отряду на берегах Буга для разгульной стоянки. Он приказал одной части многочисленного отряда разложить костры, петь песни, играть на гуслях, плясать вокруг костров и вообще делать вид, что отряд предается разгульному и беспечному пиршеству, тогда как другая часть отряда, с женщинами и детьми, залегла в густых соседних зарослях. Готские разведчики были обмануты этой далеко не мудреной уловкой, дали весть стоявшим невдалеке готским легионам, и готские легионы быстро двинулись на воображаемый пирующий стан переселенцев. Но только готы приблизились, как с необычайным криком и гамом, с пылающими головнями в руках венеды ринулись на готов и моментально смяли их… Так произошла первая битва венедов с готами на берегах Буга, положившая основание многим кровавым и страшным битвам, без малого сто лет волновавшим всю западную Европу и прослывшим великим переселением народов… Так незначительно, так просто началась та грозная картина, которая вот уже тысячу пятьсот лет удивляет народы своей мрачной грандиозностью и создает целые невероятные сказания, саги, квиды и легенды… Так поступили те, которые впоследствии получили грозное название гуннов, народа неведомого, зверского, чудовищного… Смятые готы оправились, однако, от первого натиска венедов, получили подкрепление, устроились и наутро под предводительством трех полководцев начали новый бой, но были окончательно поражены нахлынувшей силой венедов и бежали в Холм. Узнав о поражении своих полководцев, Эрманарик с лучшими своими силами сам вышел против грозных полчищ. И у самого Холма-города произошла третья битва, окончательно обессилившая готов. А Эрманарик, этот грозный властитель готов, этот, по истории, непобедимый король в отчаянии убил сам себя: он на поле битвы пронзил грудь свою собственным мечом. После трех неудачных битв часть готских войск через Люблин бежала в Радомысль и Тырнов, а другая заперлась в Холме-городе. Утомленные битвой, победители расположились на отдых у самых стен Холма-города. Одержав сряду три блистательных победы, непобедимый Болемир, увы, им не радовался. Считая убитых, раненых и оставшихся в живых, он не досчитался своей молодой любимой жены Юрицы с младенцем, и куда она девалась — никто не знал. По всему полю битвы, по соседним лесам и зарослям были разосланы посланцы искать ее, но все они, один за одним, возвратились с недобрым ответом: «Нет, князь, княгини твоей, Юрицы». Омрачился Болемир и понял, что Юрица взята ворогами в полон. Предположение его вскоре оправдалось… На другой день, с рассветом, на деревянной стене Холма появился гот и громко затрубил в трубу. Это было знаком, что он просит у победителей дозволения говорить. В стане Болемира, в свою очередь, затрубили в трубу, и из стана воинов выехал верхом на коне молодой князь Рао для переговоров с готом. — Ты кто? — крикнул Рао, обращаясь к готу. — Я посланец князя Атанарика! — отвечал громко гот. — А какого ты рода? — спросил Рао. Так Рао спросил потому, что князю недобро было бы вести переговоры с челядинцем или простым воином. — Я родной брат Атанарика, честный воин и честный человек, — отвечал гот. — Что ж тебе надобно? — А то: княгиня ваша, Болемирова жена, с малым младенцем в наших руках. Коль отойдете от Холма, мы отдадим вам княгиню вашу с младенцем целу и невредиму, а коль нет — не отдадим. Рао сообщил Болемиру об условии готов. Болемир сперва обрадовался сообщению, потом глубоко задумался; в сердце его заговорили два чувства — чувство любви и чувство долга. Подумав, Болемир не нашел ничего лучшего, как собрать совет, и перед советом в немногих словах передал причину, по которой он созвал его. Советники долго думали и наконец надумали: — Недобро, князь, жертвовать племенем для одной жены с младенцем. Нехорошо тебе, правда, жалко своей жены, а младенца — пуще, да ведь и всем нам нехорошо. А коль мы раз уступим готам, то уж и дальше уступать будем, и из того, что мы начали, ничего не выйдет, и готы опять начнут нас распинать и резать, как и прежде распинали и резали. А впрочем, твое слово, князь: как захочешь, так и сделаешь. Но князь не имел права сделать иначе, слово совета было великое слово, и не исполнить его — значило не исполнить закона родины, освященного веками. С ноющим сердцем, побелев, как плат, дрожа, Болемир проговорил: — Ладно: я отдам готам свою жену с младенцем, но и вы отдайте мне души свои, коль племя для вас дороже всего на свете! — Отдаем! Отдаем! Мы все твои, князь! — прокатилось по всему стану венедскому. После этого Болемир промчался на коне по всему стану и повелел воинам строиться в боевой порядок. Войска начали строиться, а Рао снова выехал вперед и закричал ожидавшему ответа готу: — Делайте с княгиней и младенцем что хотите, а мы от Холма не отойдем, покуда не перебьем вас всех, псов рудых! Рао погрозил готу клевцом и скрылся в строящихся в боевой порядок войсках Болемира. — Так знайте же, челядинцы подлые, что и вам несдобровать от меча нашего! — крикнул гот и скрылся за стеной. В ответ ему послышался угрожающий крик из стана венедского, и венеды, обычным углом построения пехотинцев[8], начали приближаться к стенам Холма-города. Угрожающий крик раздался и в стенах Холма-города: появившиеся в большом количестве на стене готы издавали грозные звуки и махали ввоздухе мечами. Новая бревенчатая стена даже дрожала от этих криков и тяжести собравшихся на ней воинов. Среди готов находился и сам предводитель их, Атанарик. Приблизившись к краю стены, он закричал: — Куда вы идете, челядинцы? Мы вас всех перебьем! Вы думаете, у нас нет князя — есть князь, да еще какой, не вашему чета! Вы знаете ли Видимира? Он у нас князь! Так идите-ка лучше по домам и обрабатывайте землю, чем поднимать руку на такого непобедимца! А он за смирение помилует вас! — Долой, псина негодная! — раздалось несколько диких голосов из стана венедского, и вслед за этим в Атанарика полетело несколько обоюдоострых метательных топоров, но так как пространство, отделявшее враждующих, было слишком велико, то ни один из топоров не долетел даже до стены. Атанарик рассмеялся: — Эх, вы, челядь сироматская! И топорами-то метать не умеете! А вот вы поглядите-ка, как я мечу, на диво! С этими словами он вывел на стену Юрицу с младенцем на руках. Юрица была одета в позорное рубище, которое обнажало некоторые части ее тела; младенец был совсем голый. С рабскими веригами на ногах, страшно бледная от слез и страданий, вынесенных в неволе, Юрица стояла с опущенной головой. — Видите! Это ваша княгиня! — кричал Атанарик. — Как она, и вы все, со своим князем, будете в рабских веригах! Уйдите лучше, говорю вам! При взгляде на свою опозоренную жену сердце Болемира болезненно сжалось, защемило, а в глазах вдруг стало темней и темней. — Юрица! — тихо простонал он. — Князь! Что ж ты молчишь? — заговорили в один голос Рао и Данчул. — Нас позорят, а ты молчишь! Болемир ничего им не отвечал. Он поднял свои глаза на стену. Юрица стояла в прежнем положении, с опущенной головой, и, казалось, не видела перед собой ничего. Какие-то странные мысли пробежали в голове Болемира и сейчас же исчезли. Так как Болемир, ехавший впереди, остановился, то остановились и двигавшиеся за ним воины. Наступила какая-то непонятная, тягостная для всех минута. Враждующие, казалось, чего-то выжидали, но чего — они сами не знали. Вдруг чей-то метательный топор из стана венедского упал у самых ног Атанарика. Атанарик встрепенулся. — А! Вы все-таки еще не усмиряетесь, челядинцы! Так вот же вам ваша княгиня с ее проклятым отродьем! Меч Атанарика мелькнул над головой Юрицы. Юрица дико взвизгнула и скрылась за стеной. Через мгновенье окровавленная голова ее упала у самых ног Болемировой лошади… Не успела испуганная лошадь отскочить от столь неожиданного кровавого ядра, как уже, рассекая воздух, прямо на Болемира летела рука и нога несчастной Юрицы… За ними последовал и изуродованный труп младенца… — Вот вам ваше гадливое отродье! — кричал Атанарик. — Берите, хватайте его! И после этого в стан венедский, визжа в воздухе, понеслась целая туча готских стрел. Ошалел Болемир и, как дикий раненый зверь кидается на своего врага, — кинулся к стенам Холма-города. Воодушевленные примером своего князя, также порывисто кинулись за ним и венеды. И началась битва, битва дикая, зверская, и не битва, а скорее человеческая бойня, не знавшая ни предела, ни человеческих чувств. Как Божья гроза, носился Болемир на своей малорослой лошади, и посреди своих, и посреди врагов, и всюду, где он только появлялся, витала неизбежная, тяжелая смерть. Он молчал, он не кричал своим воинам обычных в битве воодушевлений, но молчание его было лучшим воодушевлением для остервенившихся венедов, бывших недавно свидетелями столь зверского поступка Атанарика с беззащитной женщиной. Все поняли, что князь сделал ради народа сверхчеловеческую жертву, и своей храбростью хотели искупить ее перед ним. Вскоре стена Холма-города была разрушена. Венеды ворвались в город и стали истреблять и старого и малого. Никому не было пощады: ни младенцам, ни женам, ни девицам. Смерть, смерть, смерть и насилие, необузданное, мрачное, заполонило весь Холм-город и продолжалось и весь день, и всю ночь. Пользуясь темнотой ночи, готы со своим князем Видимиром и воеводами, Алафеем, Сафраксом и Атанариком, в страшном беспорядке бежали к восточным берегам Днестра… Наутро в Холме-городе уже не рыскали воины Болемировы, отыскивая скрывшуюся жертву, а целым потоком, с треском, смрадом, плавали волны всепожирающего огня. И все пожрал огонь: и дома горожан и их тела, с женами, детьми, и тела павших в битве воинов, и недавно защищавшие город стены. В погоню за готами Болемир отрядил лучшую часть венедов под предводительством Рао, повелев ему не щадить ничего, что встретится ему на пути, а сам с остальными частями переселенцев двинулся к Киеву. Рао, все разрушая и истребляя на пути, вскоре настиг готов, которые под предводительством своего князя Видимира хотели отразить его, но были разбиты несколько раз, и сам князь их, Видимир, погиб в одной из битв. На место Видимира был избран малолетний сын его, Видерик, которого приняли на свое попечение Алафей и Сафракс. В 20 милях от воздвигавшегося Атанариком между Днестром и Прутом вала Рао встретил посланный Атанариком полководец Мундерик, наблюдавший за венедами и предполагавший между тем надежно укрепиться. Но Рао, проницательный в соображениях, понял, что перед ним не главные силы. Показывая вид, будто он расположился станом против передового отряда, он переправился во время ночи через Днестр, разбил Мундерика, внезапно напал на Атанарика, смял его и заставил искать спасения в горах, а потом — за воздвигнутым валом. Но и там Рао насел на Атанарика и взял бы его в плен, если бы богатая добыча, оставшаяся в окопах, не остановила его грозной быстроты. После этого Рао начал опустошать римские области и города в Дации. А между тем большая часть войска готского, нуждаясь в самом необходимом пропитании, разбежалась от Атанарика искать убежища от каких-то новых варваров. После долгих совещаний предпочли идти во Фракию по двум причинам: во-первых, по богатству урожайной почвы, а во-вторых, по преграде, которую она представляла против разлива северных народов по всему протяжению Дуная. Вследствие этого решения готский полководец Аливив, занимавший берега Дуная, послал к императору Валенсу послов с просьбой о принятии готов в свои области и с обетом жить мирно и по требованию выставлять ему вспомогательное войско. Таким образом, мощной рукой славянских князей Болемира, Радогоста и Рао рушено в 376 году по Р. X. мрачное преобладание готов в Германии и так называемой Скифии; они изгнаны из мира языческого. Император Валенс дает им прибежище во Фракии, в мире христианском, не только на свою голову, но и на беду всей империи. Страшные последствия этого, далеко не радушного, приема хорошо известны истории. Число перешедших римские границы готов простиралось до миллиона, между которыми считалось более двухсот тысяч способных к войне. Многие из них сохранили при себе оружие, подкупив корыстолюбивых римских чиновников. Едва готы успели поселиться в римской провинции, как их начали страшно притеснять и довели их до отчаяния. Обязанные покупать дурные съестные припасы за дорогую цену, готы вынуждены были продавать своих рабов и даже детей, чтобы не умереть с голоду. Не в силах будучи терпеть более несправедливости римского правительства, готы возмутились и начали грабить страну… И вот — раскрылась новая картина народных бедствий…А в то время, как Радогост опустошал берега Эльбы, Рейна и Роны, Рао — римские провинции в Дации, Болемир тихо и торжественно подвигался к берегам Днепра, к Киеву, назначенному столицей его нового царства, простиравшегося уже с берегов Немана до берегов Дуная, с берегов Вислы до берегов Днепра…
Глава II СТОЛИЦА ГУННОВ
По сказанию Нестора, Киев основан тремя братьями: Кием, Щеком и Хоривом, у которых была сестра Лыбедь. «И был, — говорит Нестор, — около града лес и бор великий, и они, т. е. братья-жители, занимались звериным промыслом, ибо были мудры и смыслени. При Киеве, — продолжает Нестор, — был перевоз на ту сторону Днепра, почему и думают, что Кий был простой перевощик». Шлецер считает все эти предания о Киеве и Кие сказкой. За ним считают их таковыми же и другие историки. Нельзя отвергать, что они ошибались, предание в этом случае говорит само за себя, сказка видима. Стоит только просмотреть сказания и легенды всех народов, чтобы убедиться в этом. У каждого народа есть что-либо близко подобное, что-либо подходящее. Три — это какая-то символическая цифра и служит любимым сказочным мотивом не только у славян, но и у других народов. Еще у древних скифов, по известию Геродота, существовал миф об их происхождении от царя Таргитая и его трех сыновей: Арпаксая, Лейпаксая и Колаксая. В средние века встречается у славян миф о происхождении трех главных славянских народов от трех братьев: Леха, Чеха и Русса. В Ирландии существует предание о призвании трех братьев с Востока: Амелака, Ситарака и Ивора. В параллель с Кием, Щеком и Хоривом, в нашей летописи, на севере, являются три брата: Рюрик, Синеус и Трувор. Наконец, кто не знает наших русских сказок, где цифра три играет всегда не последнюю роль. Не отвергая значения летописи Нестора, — летописи, имеющей для русского народа священное значение, — нет, однако, надобности безусловно верить ему, имея под руками другие источники, более правдоподобные. Весь недостаток Несторовой летописи в том, что он далее Рюрика ничего не знал и не мог знать. Вот почему он начинает свою летопись легендами. И за это его винить нельзя. История всех народов начинается легендами, в большинстве случаев невероятными и странными. Легенда о построении Киева более других еще допускает вероятие. Рассказывая свою легенду о построении Киева, Нестор не знает, когда он, собственно, построен, что еще более заставляет сомневаться в его рассказе. Трудно допустить, чтобы летописец, зная о времени построения города, мог умолчать о нем. Время в этом отношении имеет важное значение. Исконное существование Киева не подвержено, однако, сомнению. Положение его на водном сообщении Балтийского моря с Черным, и при перевозе чрез Днепр, на сообщении Европы с Азией, по сухому пути, составляет перекресток, сам собою определяющий место для основания города и кладовой для торговли. Сам Нестор говорит:«Полянам же, живущим по горам сим, и бе путь из варяг в греки, а из грек по Днепру и вверх Днепра, волок до Ловати, и по Ловати внити в Ильмень-озеро».Из Скандинавии вообще и с островом Волина, где находилась знаменитая торговлей Винета и других, водный путь лежал по Двине до верховья близ Смоленска, а от Смоленска по Днепру в Грецию и Иерусалим. И путь Св. Апостола Андрея Первозванного из Херсонеса в Рим лежал по Днепру через Киев. Летописец повествует:
«И уведа, яко из Корсуня близ устье Днепрское, и восхотя итти в Рим, и прииде в устье Днепрское и оттоле пойде по Днепру горе, и по прилучаю прииде и ста под горами на березе и встав за утра и рече к сущим с ним ученикам: «видите ли горы сия, яко на сих горах воссияет благодать Божия: имать град велик быть и церкви многи имать Бог воздвигнути».Все пространство, занимаемое ныне Европейской Россией, и во времена отдаленные было заселено многочисленными славянскими племенами, которые носили разные названия и жили отдельными общинами. Общины эти и подали повод называть славян различными именами. Славяне носят в истории около двадцати названий: скифов, алан, роксолан, массагетов, сарматов, антов, язигов, паннонцев, венедов, яксаматов, буддинов, словенцев, руссов, сербов и др.[9] Сами себя славяне тоже называли различными именами как в отдаленные, так и в более к нам близкие эпохи. Кто станет спорить против того, что Несторовские поляне, кривичи, радимичи, дулебы, драговичи, древляне и др. не славяне?.. Дело слишком ясно и не требует исторических выводов. В числе других славянских племен существовало в 1-м и 2-м столетиях по Р. X. и славянское племя, носившее название кутавов. Племя это жило по берегам Днепра до порогов днепровских. Селилось ли оно там с незапамятных времен или вытеснило собой другое какое-либо славянское племя, — история не дает ответа. Племя это носило еще и другое название, по всему вероятию, происшедшее от первого или наоборот. Во всяком случае, по некоторым историческим данным, оно известно под именем коуеве, которое, по-видимому, есть не более как испорченная форма кутавы. А кутавы — слово чисто славянское, и весьма естественно, что славянское племя могло носить подобное название. Кут — угол, приют, укромное место. Поселившись на Днепре, месте удобном во всех отношениях, кутавы, без сомнения, должны были основать городец, и они основали его, сначала, может быть, в виде небольшой веси, а потом и городца. А может быть, город существовал и раньше. Птоломей упоминает о каком-то Митрополисе на Днепре. Кутавы могли только дать городу свое новое название и более отстроить его. Несомненно одно, что около 220 года по Р. X. Киев уже существовал и в нем княжил славянский князь Гано, или Иано.[10] Относительно названия Киева существует несколько предположений. Кроме Нестора, который производит название от строителя Кия, новейшие исследователи производили Киев от кий, т. е. палка. В греческих, латинских и арабских известиях X и XI веков Киев носит название Киавы, Китавы и Куявы.[11] С этими названиями нельзя не согласиться. Форма их, имеющая женское окончание, много говорит в их пользу. Еще во времена Птоломея город, если только он под Митрополисом на Днепре разумел Китаву, носил прозвище матери градов. По Нестору, это прозвание дал Киеву Олег, взяв его для северного рода князей: «Се буди мати градом Русским». Нельзя не обратить внимания на эту грамматическую неверность: Киев мать, а не отец город. Народ таким образом не мог выразиться. Народ говорит: «матушка Москва», «батюшка Питер». Как пример того, что первоначальная форма Киева была Кутава или Китава, можно указать и на то, что и доселе близ Киева существует местность Китаево, с Китаевскою пустынью, а в Киевской губернии есть два Китая-городка. Остатками монгольщины эти названия никоим образом быть не могут, потому что русские только и знали монголов под именем татар. Из этого видно, что название московского Китая-города оказывается далеко не единственное. В описываемую нами эпоху, т. е. в 376 году по Р. X., кутавы уже носили название Кыян, форма которого, по всему вероятию, произошла от Кутавы же. И с этого же времени область Кыянская начинает быть известной под названием Гуниланда, Кыев — Гунигарда, а нахлынувшие туда во главе с Болемиром прибалтийские венеды — под грозным названием гуннов. Откуда же явилось подобное название и что оно, собственно, значит? Гунны не называли себя этим именем. Они по-прежнему называли себя венедами, вендами, славянами. Гунны — название чисто книжное. Только впоследствии, как увидит читатель, соединившись с другими славянскими племенами, они начали носить подобное название, так как оно сделалось грозным для всей Европы и служило признаком храбрости, бесстрашия и ужаса. Гуниланд, Гунигард, гунны — есть опять же не более как испорченная форма Кыев и кыяне, которую дали им рассеянные Болемиром готы. Разбитые и рассеянные Болемиром готы не могли допустить, чтобы обыкновенная сила человеческая поразила их, и вот, по их рассказам, историк Аммиан Марцеллина, хотя и живший в конце четвертого и в начале пятого века, но никогда не видавший гуннов, рассказывает о гуннах следующее.
«Гунны превосходят всякое понятие о зверстве. У них тотчас же по рождении младенца изрывают ему лицо горячим железом, чтобы истребить проявляющийся пушок волос. По этой причине они возрастают и стареют в безобразии и без бороды, как евнухи. Но вообще они плотны, с могучими плечами и толстой шеей. По необычайному и сгорбленному туловищу они кажутся двуногими зверями или грубой работы болванами, которых ставят на мостах. Этому отвратительному человеческому подобию соответствует и грубость привычек. Они употребляют сырую безвкусную пищу, питаются полевой овощью и кое-каким полусырым мясом, распаренным между ног на спине лошади. У них нет домов, они избегают их, как кладбищ. У них нет даже шалашей: с самого малолетства они скитаются среди гор и лесов. Встречая жилище, опасаются ступить на порог оного, даже в крайней необходимости, им страшно быть под крышей. На одежду употребляют холст или шьют оную из лесных кошек, куниц и проч. Это составляет обычную будничную и праздничную одежду, которую они не скидают с плеч, покуда она не истреплется в лохмотья. На голове носят перегнутые набок шапки. Мохнатые ноги свои обвертывают бараньей шкурой. Эта безобразная обувь мешает им свободно ходить, и по этой причине они не способны воевать пешие, но зато они как будто прикованы на своих лошадях, которые хотя крепки, но неуклюжи. Сидя на них иногда по-женски, они исполняют верхом свои обычные занятия. Денно и ночно на коне, с коня продают, с коня покупают, на конец пьют и едят и даже спят, склоняясь на тощую гриву его. На конец же судят и радеют о делах. Бросаясь в бой без всякого порядка, они несутся толпою вслед за храбрейшим».Стоит ли говорить, что рассказ этот наполовину сущая клевета на гуннов, т. е. на славян. Славяне действительно всегда отличались и отличаются крепостью своего телосложения, быстротой движений, умом, силой воли; любили употреблять на одежду холст и звериные шкуры, что объясняется чисто климатическими условиями страны, но чтобы славяне уподоблялись диким зверям, изрывали горячим железом лица своих младенцев, боялись жилищ и проч. т. п. — это чистая ложь, ничем не оправдываемая, ничем не объяснимая, если только устранить обручников, о которых упомянуто выше и которые, составляя весьма немногочисленную касту, изузоривали свое лицо черной краской. Подобная грубая легенда только и могла родиться у народа, устрашенного непомерной силой славянского движения. Порабощенным и изгнанным из северо-восточной Европы готам, которые десятки лет угнетали край и взросли в убеждении своей непобедимости, ничего больше не оставалось, как придать своим победителям вид демонов. То же можно сказать и относительно происхождения гуннов. Аммиан вывел гуннов от Ледовитого моря из какой-то страны кинокефалов, и на этом историческом основании кисти и резцы Авзонии, перья Галлии, умы Британии и созерцательность Германии могли создавать какие угодно фантастические образы и создавали их. По Иорнанду, главным виновником причины нарождения гуннов был Филимер, сын Гандарика великого, конунга готов. Не изгони он из среды своего народа каких-то ведьм, гунны не существовали бы. Но он изгнал их в пустыни, и это изгнание пало не только на головы готов, но и на головы других народов. Ведьмы эти, бродя по степям, сочетались с какой-то вражьей силой и произвели на свет то зверское племя, которое сначала было очень ничтожно и принадлежало к числу людей только по имени, означающем словесных. Это сказочное предание напоминает и повествование Геродота о скифах, происшедших от союза Иракла с русалкой Эхидной, полудевой, полурыбой, и о сарматах, происшедших от сочетания благорожденных скифов с амазонками. По простодушию ли или с намерением, в духе времени, Иорнанд на одной странице своей истории о готах поместил басню о чудном происхождении гуннов от нечистой силы, на другой — выводит их из недр населения булгар. Путаница эта как нельзя более доказывает, что историк или, зная, что гунны есть одно из племен славянских, был поставлен в необходимость произвести их от нечистой силы, или он просто не имел никакого понятия о гуннах и заимствовал сказание о них у Аммиана. Тьерри, автор «Истории Аттилы», увенчавший труды запада по этому предмету, отвергая неестественное, счел более благоразумным верить естественному, хотя ни на чем не основанному происхождению победоносных дружин Болемира от костей монгольских. И вот, вместе с этим положением является неизбежно новое, движущаяся картина давления народов от густоты населения в неизмеримых пустынях Сибири. Подобное давление будто бы чудского населения на славян, славян на германов, германов на галлов, галлов на римлян не уступает скандинавскому рассаднику бесчисленных народов и напоминает сказание о том, как Александр Великий заключил в горах, за Лукоморьем, «вси сквернии языци» и что пред кончиной мира они изыдут на пагубу его. Картина подобного движения народов действительно грозно-очаровательна, но она, увы, есть чистая выдумка пылкого воображения повествователя. Не странно то, что француз, по живости своей натуры, мог создать подобную сказку, а странно то, что вот уже десятки лет наши русские историки повторяют ее на все лады и вводят в руководство для юношества; повторяют ее даже те, которые глубоко убеждены во лжи ее. Для чего? — является вопрос. Не для того ли, что нам стыдно сознаться в том, что мы прямые потомки гуннов? Ложный и непонятный стыд! Тем более непонятный, если его породил невероятный рассказ Аммиана о гуннах. Что же касается восстания гуннов на готов и свержения их ледяного, тяжелого ига, то этим мы еще должны гордиться: славянская натура не терпит рабства и не привыкает к нему. Между игом готским, давившим славян в 1-м и 2-м столетиях, и игом монгольским — в XIII столетии — есть много общего. Не смешно ли было бы, если бы какой-нибудь татарский Аммиан, желая оправдать победу русских над своим, в течение более ста пятидесяти лет непобедимым народом, вздумал назвать русских подобием зверей! Да и можно ли верить Аммиану, который тоже, подобно Иорнанду, сбивается в своей истории с предназначенного пути. Он говорит, что гунны жили за Меотическим озером близ Ледовитого океана, и почти слово в слово извлекает из Трога Помпея описание, помещенное выше, парфов, действительно живших за Меотидой, а Меотидой называлось нынешнее Каспийское море. Каспийское море и Ледовитый океан, парфы и гунны, как хотите, странная история! По византийским историкам, гунны были киммерияне и, стало быть, жили на южных окраинах нынешней России. А исследователь Дегин узнал из китайских летописей, что до нашествия на Европу гунны жили между рекой Иртышом и Китаем…[12] Вообще вся история гуннов, исходившая с запада, преисполнена подобного рода противоречиями. Неутомимый Ю. И. Венелин, известный русский славянист, забраковав самыми простыми доводами водворившееся в истории нелепое мнение о владычестве каких-то неведомых гуннов-монголов на пространстве между Дунаем и Волгой, первый провидел сквозь темноту сказаний византийских, что гуннское царство было славянское царство, хотя название гуннов он и приписывает, собственно, одним булгарам. Это мнение Венелина основано на сказании Иорнанда, сказании, о котором только что было упомянуто, и на византийских писателях, у которых до X века задунайские варвары[13] слыли безразлично то скифами, то сарматами, то гуннами, то булгарами, то руссами, потому что греки понимали под всеми этими названиями один и тот же народ славянский, как мы под названием турков, оттоманов, магометан, османли, сарацин понимаем породу измаелитов. Историк-филолог П. Й. Шафарик, изыскания которого доставили столько драгоценных материалов для объяснения славянского мира, особенно средних времен, не затрагивая западных ученых мнений, не колеблется сознать гуннов славянами. В германских народных сказаниях под именем гуннов разумеются славяне. В северных квидах и сагах гуннские богатыри — Ярослав, Ярожир и проч. — обличают в себе славян. Саксон Грамматик славян и гуннов принимает за один и тот же народ. «Все славянские земли, — пишет Гельмольд, — лежащие на восток и исполненные богатства, ныне называются Гунигард, по бывшему в них населению гуннов. Там столичный город Куе. Адам Бременский этот столичный город гуннов называет Кувен». Но что всего лучше доказывает о чисто славянском происхождении гуннов, так это записки Ритора Приска, заключающиеся в выписках из статейных книг посольства императора Феодосия к царю гуннов в 448 году. Приск вел эти записки, состоя при после Максимине. Он сам был свидетелем всего им описанного и очень остался доволен гуннами и их столицей. Один грек, женившийся и поселившийся среди гуннов, коротко и ясно описал Приску быт гуннов. Он сказал: «Здесь каждый владеет спокойно тем, что у него есть, и никому не придет в голову притеснять ближнего». И этот-то народ, и этих-то гуннов, в среде которых «никому не придет в голову притеснять ближнего», назвали подобием зверей! И этот-то народ, если верить легендам и хроникам VII, VIII и IX веков, не оставил, где проходил, камня на камне! Еще лучше: по мнению средних времен, каждое созидание принадлежит Юлию Цезарю, каждая развалина, по всем правам, гуннам. Если летописцу нужно было знать время разорения какого-либо города, а агиографу время мученичества, то хронология не затруднялась приписывать все разрушения и истязания нашествию гуннов. А между тем гунны были не более как победители и гонители врагов своих: готов, римлян и византийцев. Правда, несколько жестокие победители, но вопрос, лучше ли них поступали с побежденными те же самые готы, римляне и византийцы? Гунны ведут войну с Грецией, с Римом, с готами, со всей остальной Европой. Но что же им делать, если вместо соблюдения мирных договоров по взаимной клятве, с одной стороны, хотят врезаться в их тело, с другой — всосаться, а с третьей — подносят заздравный кубок с ядом, как Олегу у ворот Цареградских. Гунны побеждают и греков, и римлян, и готов, но какой же победоносец не побеждает? И Рим побеждал для того, чтобы утучняться. А гунны не отрезали ни одного куска чужой земли. Гунны, кроме дани, ничего не брали с побежденных. Гунны Болемира были простые и добрые славяно-венеды, которых один только гнет деспотический и заставил двинуться на берега Эльбы, Дуная и Борисфена и, очень понятно, все рушить на пути, что только сопротивлялось их грозному движению на новые места…
Глава III ВЪЕЗД В КИЕВ
Шумно и торжественно въехал Болемир в свою новую столицу — Киев. Не велик и не красив был в это время Киев. Разбросанный, не кидавшийся в глаза, он состоял из одних деревянных строений: клетей, теремов, мылен и медуш, обнесенных высоким частоколом и утопавших в зелени садов[14]. Но зато прочны были эти терема и клети и долго служили своим обитателям надежным кровом. Славяне того времени вообще любили строиться не красиво, но прочно. Битвы, шумные перевороты, периодически волновавшие пространства, занимаемые нынешнею южной Россией, приучили их к тому. И не то чтобы бедность заставляла кыян строиться некрасиво, а просто неуменье роскошничать. В то время роскошь еще не была занесена к славянам с востока, хотя они и имели с ним постоянные сношения. Роскошь появилась между славянами только со времен столкновения их с римлянами. Хотя Нестор и повествует «и был около града лес и бор великий», но окрестности города по свойству своей почвы едва ли изобиловали огромными лесами. Почва окрестности песчана и неплодородна, а на востоке тянется бесконечная голая плоскость. Сомнительно, чтобы когда-нибудь на ней была богатая растительность. А запрос на лес существовал. Постройка судов, необходимых кыянам для торговых сношений с севером и югом, требовала рослого и прочного леса. Поэтому лес и готовые суда доставлялись в Киев с севера, по Днепру, от смолян, кривичей и ленчан. Судовая торговля составляла единственное богатство кыян, и там же было сборное место для кораблей. Войсковое сословие кыян, князья и дружина, проводили зиму на охоте. В это время производилась в лесах ловля зверей и сбиралась с подданных обычная дань мехами. Когда же Днепр вскрывался, то в апреле месяце они возвращались в Киев и, вооружив суда свои, предпринимали обычное путешествие в Грецию, чтобы менять скору, то есть меха, воск, мед и пленных, на шелковые и золотые ткани, золото, серебро, вина и овощи Греции. Торг производился на марках[15], т. е. на пограничных местах, весной и осенью, в дни, которые соответствовали нашим дням — Юрья и Ивана Купалы. Торг с Грецией производился близ р. Истра (Дуная), против укрепления Констанции, в месте, которое называлось также Маруос[16]. Станция кыян при поездке в Грецию была при устьях Днепра или в лимане Днепровском, на острове, называемом греками Эйфар, а славянами Вулнипраг. Греческая же станция, при поездке морем в Киев, была в пограничном городе Одиссе, который, полагают, находился на месте нынешнего Очакова. Сказаний, прямых или косвенных, о княжестве кыянском до 222 года вовсе не существует. И об Гано, княжившем в Киеве с 222 года, упоминается мимоходом; о нем упоминается, как об отце, князе кыянском, выдавшем свою дочь Гануцу за датского короля Фродо III, и как о герое кровавой битвы с готами в союзе со ста семьюдесятью князьями. Потом говорится о Яровите, который обладал всем восточным царством и во владении которого были Киев, Смоленск, Пултуск и Холмоград. Когда один из скандинавских князей Нордиан наследовал свое великокняжение, Яровит поднял на него оружие, победил и ограничил владение Нордиана только Зеландией. Из этого следует, что Яровит далеко распространил пределы своего княжества, по крайней мере — был неограниченным властелином прилегающих к его княжеству с севера земель и одним из храбрейших князей славянской земли. Долго ли княжил Яровит, сказание умалчивает, но еще при жизни своей он, по обычаю страны, разделил владения свои между тремя сыновьями: Остроем, Ольгом и Владимиром. Княжество кыянское досталось на долю Ольга, иначе Илиаса. Через тридцать лет после вступления на престол кыянского Гано готы, вытесненные около 189 года с Балтийского моря к Черному, вторглись в Мизию и Фракию. Император Декий двинулся на готов со своими войсками, но готы овладели городом Филиппополем и в 251 году близ Дорита, не в дальнем расстоянии от нынешней Варны, разбили его наголову. Сам император вместе с сыном погиб в этой битве от измены своих полководцев. Склоненные на мир преемниками Декия подарками и ежегодной данью, готы обратили свое оружие на восток и покорили всех народов, живших между Днепром и Доном. С этих пор Киев, вместе с другими областями славянскими, находился под властью готов включительно до 376 года, когда мощной рукой венедского князя Болемира рушено было тяжкое преобладание готов над землей славянской… Долго томившиеся под гнетом готов кыяне встретили Болемира как своего долгожданного спасителя, о котором они молили богов своих денно и нощно. В течение более чем стадвадцатилетнего рабства кыяне, подобно венедам, много раз поднимали оружие на поработителей своих, но каждый раз сила готов подавляла их, и они должны были смиряться, платить непосильную дань и служить у готов низкой челядью. Злоба их молчала, сила их служила на пользу поработителей. Болемир и въехал в Киев не как победитель, а как долгожданный гость. При приближении его к Днепру все готское население Киева и его окрестностей, состоявшее большей частью из войскового сословия, подобно своим западным собратьям, ринулось к берегам Дуная. Быстро разнеслась между ними весть о приближении с севера к Черноморью какой-то чудной, неведомой породы людей, которая на своем пути все жжет, рушит, уничтожает, — и все готское население от берегов Дона до берегов Днепра, от берегов Прута до берегов Таврического полуострова пришло в страшное смятение. Не так пугали готов победы неведомого народа, как его грозное, несметное, спокойное движение из одного края в другой. Не было еще примера, чтобы целый народ, со своими семьями, с имуществом, скотом, товарами, рухлядью, со всякого рода домашними орудиями, — двигался из края в край. Правда, были передвижения, но передвижения, собственно, одного войскового сословия, которое силой оружия пролагало себе новый путь на новые места, или — одной части народа. А тут вдруг движется целый народ, движется, как неотразимая туча, гроза, ураган. Дрогнули готы и, в свою очередь, двинувшись к берегам Дуная, подавили других народов. И вот весь Запад заколыхался, заговорил. Страшная молва, как молва о чуме, пронесла повсюду грозную новость, что между северными народами идет страшная смута, что все пространство Дуная, от Понта до границ маркоманнов и квадов, наводнено бесчисленным множеством варваров, готов, изгнанным из своей родины народом неизвестным и покрывшим весь берег Дуная скитающимися толпами… И это поражающее, но довольно естественное событие названо историками великим переселением народов… Как долгожданного гостя кыяне и встретили Болемира. Болемир с небольшим отрядом любимых витязей всегда ехал впереди своего чудного войска переселенцев. Со дня смерти Юрицы Болемир совершенно изменился: сделался мрачным, грозным, жестоким и действительно стал походить на чудовищного предводителя чудовищного войска. Он поступал жестоко даже со своими венедами, которые, невзирая на это, еще более полюбили его, смотрели на него со страхом, уважением и видели в нем предводителя, ниспосланного для их спасения самим небом. Не проходило дня, чтобы он не налагал на кого-нибудь своей мрачной опалы. Казни совершались ежедневно. За малейший проступок — проступившего ждала смертная казнь. Казнь совершалась в виду целого народа и очень просто: преступника в одной рубахе выводили перед народом, в двух словах объявляли его вину и потом несколько человек быстро, как попало, рубили его топорами. Болемир всегда присутствовал при совершении казни, равнодушный, спокойный. Когда же казнь совершалась, он обращался к народу с небольшой речью, заключавшейся в следующих словах: — Со всяким будет поступлено так, кто нарушит законы своей родины. Если и я нарушу их, то каждый из вас может кинуть в меня свой топор. Кто знает за мной преступление — кидай топор! Вот грудь моя, вот мое тело! Народ всегда отвечал ему криками восторга, потому что Болемир еще никогда и ни разу не проявлял своей несправедливости перед народом. Между тем народ, имея перед глазами такие примеры, привыкал к постоянной справедливости и грозной суровости. Всегда разъединенные, занимавшиеся преимущественно торговлей венеды только в это время поняли, как может быть велик и ужасен народ, взращенный среди испытаний и гонений. Более чем триста тысяч семей поняли, что для такого народа не существует преград на земле и все мелкое, низкое всегда испуганно и подобострастно преклонит перед ним свою недостойную голову. И эти триста тысяч семей, как один человек, приближались к берегам Днепра, чтобы создать там свое новое отечество под управлением грозного Болемира. Все кыяне, от мала до велика, старики и жены, воины и смерды, юноши и девицы, вышли навстречу страшному победителю. Впереди, по обычаю, шел хор молодых пригожих девушек под длинными белыми покрывалами и, сверх того, под пологами, которые несли красивые женщины. За девицами, с хлебом и солью на большом серебряном блюде греческой работы, с большой серебряной чарой хиосского вина, встретили Болемира старейшины города, седобородые и седоусые старики. [17] Болемир, не слезая с коня, испил поднесенную ему чару вина, вкусил хлеба с солью и поехал в сопровождении своих витязей Киевом, к приготовленным для него хоромам. Народ все кричал ему «славу» и кидал под ноги его коня одежды, цветы и плоды… В тот же самый день, к вечеру, близ Киева, на нагорной стороне расположился станом первый отряд переселенцев венедских. До Киева доносились звуки труб, оружия и необычайный говор народный, а вечером по всему протяжению Борисфена запылали яркие костры и раздались звуки гуслей и литавр: венеды ликовали свое прибытие на излюбленные ими берега днепровские. С некоторым страхом и трепетом взирали кыяне на эти ярко пылающие костры пришельцев-спасителей и, в свою очередь, ликовали благое спасение от ненавистного им племени готского. Всю ночь по водам Борисфена сновали ладьи кыянские, разукрашенные огнями, холстинами, дорогими парчами, и пелись громкие песни, восхвалявшие храбрость и непобедимость нового великого князя Болемира. В самом Киеве было не меньше ликование: старейшины повелели выкатить народу множество бочек старых медов, хороших браг, квасов, вынести жареных быков, баранов, кабанов, целые груды хлебов, каш, лепешек, других съедобных снастей, — и народ пил и ел во славу Перунову и во славу нового великого князя Болемира. А Болемир уединился между тем в занятых им хоромах и, окруженный старейшинами, держал совет: как распределить переселенцев венедских. После долгого совещания решено было разделить переселенцев еще на три части: одну двинуть к порогам днепровским, а две оставить в Киеве и окрестностях его. Едва кончилось совещание, как в хоромы к Болемиру явились жрецы кыянские и просили в возблагодарение богов за столь радостное событие принести жертвы человеческие. Болемир изъявил свое согласие и обещал быть на празднестве. Жертвоприношение назначено было на утро следующего дня.Глава IV ЧЕЛОВЕЧЕСКИЕ ЖЕРТВЫ
Свежее и приятное утро глянуло на Киев после буйной ночи всеобщего пиршества. Следы пиршества еще не совсем изгладились: еще много ходило по Киеву хмельных голов, еще много оставалось недопитых медов, и кыяне допивали их, охмеляя себя и их сладостью, и сладостью гусляровых песен. И в то время, когда стогны Киева еще оглашались веселыми голосами запоздалых любителей хмельных медов, один из возвышенных берегов Днепра оглашался совсем другого рода звуками — там воздвигался чудовищный костер из камня и дерева. Костер этот воздвигался у подножия высокой, каменной, из серого гранита статуи Перуна, мечущего из правой руки гром и молнии в виде длинных крылатых стрел. Сначала на пространстве одной квадратной сажени были положены в несколько рядов булыжные, обтесанные в квадрат камни. Вышина их простиралась до двух аршин. На камни был положен невысокий сруб в один ряд из свежего соснового леса. Возле сруба с восточной стороны был положен квадратный черный камень, камень — священный, жертвенный. В сруб накидали множество сухого дерева, хвороста, каких-то символических, из дерева, изображений, и костер был готов. Немного ранее полудня к костру направилась жертвенная процессия. Впереди всех один кыянин вел белоснежного коня с длинной заплетенной гривой и хвостом и с раскрашенными копытами. Конь этот был священное животное и содержался жрецами в священной роще. Там его кормили, холили, там он, устарев, околевал, там же его и погребали с особенным почетом и языческими обрядами. Содержание священного коня составляло одну из важнейших обязанностей жрецов, и вместе с тем белый конь служил эмблемой их чистоты и власти. Особенно много хлопот доставляло жрецам, в случае смерти коня, отыскивание такого же нового. В касте жрецов это отыскивание составляло целую эпоху. Когда конь находился, жрецы успокаивались, когда же его не было — прекращались все жертвоприношения, а поэтому жрецы перед народом теряли и свое значение, и свою силу на его духовный быт. А между тем от коня требовалось очень немногое. По его ржанию, к которому его возбуждали, узнавали, будет ли жертва угодна языческому богу или нет. Выводимому из ржания коня предзнаменованию верил не только простой народ, но и люди высшего сословия. Они полагали, что белый конь, служа божеству, составляет и поверенного божества. Никогда не случалось, чтобы жертва не была угодна богу, потому что всякое ржание коня жрецы ловко истолковывали в свою пользу. За конем шли два жреца в белых балахонах с дубовыми венками на головах. Балахоны их были подпоясаны широким пурпуровым поясом. Каждый из них держал в руках длинный жертвенный нож. За жрецами шли обреченные на жертву: отрок и отроковица. Несчастные были покрыты с головы до ног холщовым мешком. Они не шли, а скорее были несомы: их вели и поддерживали четверо жреческих прислужников. Вслед за обреченными, окруженный множеством венедов, ехал сам Болемир, виновник настоящего торжества. Как-то тупо и странно смотрел он на всю эту торжественную процессию. Напоминала ли она ему что-либо грустное или он, по обыкновению победителей и как новый могущественный царь славянский, считал для себя подобную жертву совершенно естественной и необходимой, только он не подавал ни малейшего признака участия к тому, что вокруг него происходит. За Болемиром пешком и на конях тянулась громада венедов-победителей, а за ними — сотни кыян, одетых в самые разнообразные праздничные одежды. Приблизившись к приготовленному костру, белый конь вдруг заиграл, начал весело подниматься на дыбы и заржал тем веселым, тем гордо-сознательным голосом, которым дикие свободные кони ржут, почуяв близость таких же, как и они, свободных и быстрых, как ветер, обитателей беспредельных зеленеющих степей. Вся толпа народа, двигавшаяся к костру, как один человек, издала крики радости, потому что она слышала явное предзнаменование, что предполагаемая жертва угодна Перуну и будет принята им с любовью. Значение коня кончилось, и его снова повели в священную рощу, до нового требования. Начиналось значение жрецов. Подойдя к жертвенному камню, оба жреца пали пред ним ниц. Полежав таким образом некоторое время, они встали и начали осенять камень какими-то таинственными знаками ножом и руками. После этого к ним подвели отрока и отроковицу. С них сняли мешки, и несчастные предстали перед народом во всем ужасе ожидающей их участи. Бледные, дрожащие, с дико блуждающими взорами, они, казалось, потеряли всякое сознание и походили на ягнят, в глазах которых режут их кормилицу-мать. Затем в груду хвороста, который был накидан в середину костра, один из жрецов, шепча про себя молитву, кинул искру священного огня. Огонь этот был принесен из священной рощи и получился от трения одного дерева о другое в священной же роще. Костер быстро вспыхнул, а пламя сразу высоко поднялось к небесам. Это было новым знаком того, что жертва угодна Перуну и будет им принята с любовью. Далее следовала главная часть жертвоприношения — зарезывание обреченных. Первым был зарезан отрок. Он даже не вскрикнул, когда нож жреца коснулсяего горла; тихо, как подкошенный колос, он упал на землю. Жрец сейчас же обрубил у него руки, ноги и голову. Сначала на костер была брошена голова, потом руки, а потом ноги. Синеватым и смрадным пламенем вспыхнул костер, когда на него упало человеческое мясо. С каждой минутой смрад становился сильнее и тяжелее, но народ, исполненный божественного настроения, казалось, не только с охотой, но даже с наслаждением вдыхал в себя этот отвратительный запах… Вскоре огонь снова запылал яркими светлыми полосами, испуская легкий, синеватый дымок. Очередь была за отроковицей. С отроковицей не так легко было справиться. Несчастная девушка, полная, вероятно, надежд на жизнь и счастье, не хотела умирать за благо народное, которого она еще не понимала. Она долго билась, стонала, кричала, молила о пощаде. — Матушка! — кричала она. — Ратуй меня, бедную! Ратуй!.. В ответ ей в толпе народа, которая находилась ближе к костру, раздалось дикое, неудержимое рыдание, из которого тяжело и быстро вырывались болезненные, многострадальные слова: — Дочь моя! Дочь!.. Народ молчал. В воздухе тоже была тишина невообразимая. Яркое летнее солнце высоко уже стояло на небе и благодатно освещало и весь Киев и всю эту громадную толпу народа, собравшуюся для бесчеловечного зрелища. Только один Днепр, на берегу которого происходила эта страшная, бесцельная картина, спокойно, точно с недовольством и озлоблением, плескался и урчал, неся свои возмутившиеся воды далеко-далеко от места безумного приношения. Зато истукан Перун, ярко освещаемый и лучами летнего солнца и пламенем разгоревшегося костра, стоял во сем величии языческого бога и как бы торжествовал свою языческую кровавую славу… Жрец, издавна привыкший к подобного рода крикам и моленьям обреченных, как кричала и молила отроковица, хотел уже занести над ней свой тяжелый жертвенный нож, как Болемир громко крикнул: — Стой, жрец! Не режь ее! Жрец поднял на Болемира свои удивленные глаза: — Князь, так делать не подобает. — Не режь! — повторил Болемир. — Хотя мы все и славяне, но у каждого из нас служение свое. Вы служители Сивы, мы — Перуна. А наш Перун переступать его законы не повелевает. — Не режь! — крикнул еще громче Болемир. — Князь, так делать не подобает! — отвечал упорный жрец. — Подобает, смерд негодный! — гаркнул уже Болемир и, выхватив из-за пояса топор, раздробил им голову жреца. Жрец, глухо крякнув, всем своим толстым, отъевшимся телом грузно рухнул на землю, к подножию жертвенного камня, на котором он только что совершил мрачное богохульство. Окружающая костер толпа ахнула в ужасе, и грозный Болемир показался ей еще грознее. Отроковица была спасена. А Болемир, спокойно поворотив своего коня, поехал от места отвратительного зрелища. За ним последовали и его верные венеды. Расходясь, кыяне роптали: — Он не верует в наших богов, он нехороший князь. Беда нам будет с таким князем. — А коль беда, так что ж нам глядеть на него, как он убивает наших чтимых жрецов! Не дадим ему убивать наших чтимых жрецов! — советовала одна удалая голова. — И то, не дадим! — подхватывали такие же удальцы. — Пришел невесть откуда, и бьет наших жрецов, и в бога нашего не верует. На что нам такой князь! Готы и те с нами так не делали! Они не рушили веры нашей. А этот пришел невесть откуда и тут свои порядки заводит! На что нам такой князь! Долой такого князя! Более благоразумные усмиряли удалых: — Полно, будет вам, ребятки! Как бы беды не вышло… — Какая беда! Одну беду бедовать, другой не миновать!.. — Аль мы не кыяне? Аль уж мы только и годимся в челядинцы к готам да венедам! Да пущай они у нас челядинцами будут, а не мы у них… — Полно, будет вам, ребятки! Как бы беды не вышло… Но чем более уговаривали удальцов, тем более они храбрились, кричали, махали руками и находили себе новых последователей. Толпа их быстро увеличивалась, и они уже во всеуслышание заявляли свое недовольство новым князем: — Долой Болемира! На что нам Болемир! Он безбожник! Не верует ни в каких богов! К сумеркам толпа возмутителей страшно возросла. Венеды сначала смотрели на все это, как на шуточную проделку кыян, смеялись, сами шутили, но когда увидели, что кыяне не на шутку поднимают против Болемира возмущение, сообщили ему о том. Болемир и сам давно уже знал о происходящем, но он тоже относился к этому безучастно и равнодушно. Сознавая, что он действительно дерзко нарушил веру единокровного ему племени, он хотел дать кыянам некоторую свободу, чтобы они, пользуясь ей, излили на него свою горечь и простили ему его поступок. Но он ошибся в кыянах. Торгуя с Ахаией и нередко посещая Византию, многие из кыян вынесли оттуда влияние фракийцев и римлян, которые в эту эпоху отличались особенным свободомыслием к правителям, которые им почему-либо не нравились, и буйными проявлениями своей народной силы. В свою очередь, кыяне ошиблись в Болемире; не по их силам было бороться с таким князем, как он. Вечером, когда уже весь Киев был возмущен против Болемира и возмутители, махая в воздухе оружием и зажженными смоляными палками, вызывали Болемира с его венедами на бой, Болемир выехал из занятых им хором и повелел, чтобы все еще стоявшая станом у Киева орда двинулась к городу. Орда быстро появилась в городе. С появлением ее кыяне не успокоились, а еще более подняли вызывающий на бой крик и гам. Тогда перед кыянами, посланный Болемиром, появился Данчул. Данчул заговорил к народу: — Меня послал князь сказать вам, чтобы вы мирно разошлись по домам и не кричали. Князь прощает вас. — Не хотим Болемира! — гудела толпа. — Не надо нам Болемира! Долой такого князя! — И такое ваше последнее слово? — улучив минуту, спросил Данчул. — Последнее! Последнее! Долой князя! Долой Болемира! Данчул затрубил в голосистую трубу. Из стана послышалась такая же труба. Вскоре весь Киев огласился кликами боя, стонами, воплями, рыданиями. Как демоны носились обручники венедские по стогнам Киева и истребляли все, что попадалось им под руки. Им повелено было истребить всех кыян без исключения. К утру некого уже было истреблять, и напрасно опьяненные кровью и усталостью венеды рыскали по домам, клетям и землянкам, отыскивая живых. Везде валялись одни трупы: трупы младенцев, матерей, жен, стариков, отроков, девиц. Там лежала целая груда отрубленных голов, там туловищ, там с изуродованной грудью, валялось тело молодой женщины, а рядом с ней, рассеченный надвое, ее малютка, там целая хижина была набита обрывками человеческого мяса… А кровь? Кровь виднелась повсюду: в домах, на домах, на листьях, на траве, на одежде победителей и побежденных, везде, везде, и даже воздух был пропитан запахом одной крови. Трудно было дышать в этом воздухе, но победители дышали им. Дышал им и сам Болемир, виновник стольких несчастий, виновник стольких потоков крови. Более сорока тысяч кыян погибло в одну ночь. Объезжая город, тупо и безучастно смотрел на все происшедшее победитель.Глава V НОВЫЕ ХОРОМЫ
Под наружной оболочкой Болемирова спокойствия скрывалось, однако, что-то такое, что несколько тревожило его. Перед ним лежали уже не трупы врагов его родины, готы, а те же славяне, как и он и его венеды, и кроме того: младенцы, жены, старцы. Чем-то зловещим пахнул на него этот опустошенный славянский город, где он захотел создать великую столицу великого нового царства. «Где же мое величие? — думал он. — И неужели оно в этом бесцельном истреблении и правого, и виновного? Да и на что мне оно, это величие? Да и для кого оно? Неужели для меня? Но я один, один, как вот это бездушное тело, кинутое кем-то без сожаления: некому пожалеть, некому помянуть добрым словом. Несчастный! А он жил, а он радовался, и кто же прекратил его жизнь, его радость?» Болемиру страшно было сознаться, что он, один он, грозный повелитель новой, появившейся у севера орды. И тяжело ему стало дышать этим едким, пропитанным кровью воздухом, хотелось подышать чистым, свежим воздухом, хотелось подышать теми полями, лугами и лесами, которыми он дышал когда-то, в раннем детстве на берегах любимого Немана, широкого, величественного… Почти бессознательно он куда-то поворотил своего коня. Умный конь давно уже фыркал и нередко, навострив уши и раздувая ноздри, отскакивал назад при виде какой-либо неожиданной ночной жертвы в виде обезображенного трупа человека или же целой груды трупов. Нехорошо было и ему, хотя и привыкшему уже не к одной битве, ступать на невинную кровь человеческую. Почуяв же, что седок; направляет его куда-то, он инстинктивно поворотил к берегу Днепра, где чуялась ему свежая сочная трава и откуда неслось ржание пасущихся табунов. Не ожидая воли хозяина, он резво направился туда, и вскоре Болемир очутился на каком-то высоком берегу Борисфена. Берег был очень крутой: почти что отвесным, как стена, обрывом спускался он в воду, которая глубоко подмывала его и, делая быстрые, дробные круги, бежала далее. На самом берегу рос негустой, но многолетний дубняк. Болемир въехал в этот дубняк, и его сразу охватила чарующая прелесть дубняка. Там было тихо и спокойно. Остановив коня, он, помимо своей воли, загляделся на этих могучих патриархов природы, которые так много напоминали ему родимые берега Немана… — Неман! Неман! — невольно прошептал Болемир. В это время до его слуха донесся какой-то непонятный звук: не то плач, не то рыдание, не то песня… Болемир прислушался. Насторожил уши и конь. Звук послышался явственнее, и можно было разобрать, что кто-то над чем-то рыдает. Так как можно было определить место, откуда он исходит, то Болемир и направил туда своего коня. Не успел он приблизиться к месту, откуда исходило рыдание, как почти у самых ног его лошади послышался резкий крик женщины: — Венед! Венед! Болемир оглянулся. В нескольких шагах от него, испуганная, дрожащая, стояла молодая девушка, почти обнаженная, с распущенными по плечам косами… Болемир остановил коня. Широко открыв глаза, девушка с ужасом смотрела на Болемира и делала руками какие-то причудливые знаки… — Ты не бойся меня, — заговорил Болемир, — я тебе зла не сделаю. — Венед! Венед! — закричала она снова, широко открывая рот. Болемир стоял в недоумении. У него явилось неодолимое желание узнать, кто эта несчастная, и хотелось помочь ей. И странно, чем более он вглядывался в ее красивое, но безумное лицо, тем более ему казалось, что он как будто видел ее где-то. — Ты меня не бойся, — заговорил Болемир снова, — я тебе зла не сделаю. — И в жертву не принесешь? — спросила она, как бы успокоившись. — Нет, нет! — торопился ответить Болемир и вспомнил, что эта несчастная была виновницей страшного истребления кыян. Это была та самая отроковица, которую хотели принести в жертву и из-за которой Болемир раздробил голову жреца. — И бить меня не будешь? — допрашивала девушка, не трогаясь, однако, с места. — И бить не буду. — И не зарежешь? — И не зарежу. — Ан, зарежешь! — как бы обрадовалась девушка тому, что может быть зарезана. — За что ж мне тебя резать? — А за то: ты венед. Ты вон всю кыянию вырезал за одну ночь. Болемир помолчал. — Зато я тебя спас. — Ты? — вдруг дико взвизгнула девушка, тряхнув кудрями и мгновенно очутившись возле Болемира. — Я, я. Болемир слез с коня. — Ты?! — повторила она свой вопрос. И девушка, сказав это, схватила Болемира за плечи и безумно уставилась своими глазами в его глаза. Через несколько мгновений она уже лежала у ног Болемира и, обнимая его колени, молила: — Ты, ты! Я узнала тебя! Возьми же меня к себе, спаситель мой, я твоей верной рабыней буду навеки! Легче стало Болемиру… Он поднял девушку и поглядел ей в глаза. До сих пор как бы бесстыдная, безумная, она вдруг покраснела и склонила голову… Она была прекрасна в эту минуту… В груди Болемира как бы шевельнулось что-то… — Приходи ко мне сегодня же, — сказал он ей ласково, — я тебя приму. — После приду, — чуть слышно сказала девушка. — Отчего же? — Я… теперь… голая… — протянула она боязно… Говоря с девушкой, Болемир совсем забыл, что она стояла перед ним, еле прикрытая какой-то небольшой холстиной. Быстро сняв с себя длинную и широкую бурку, украшенную разного рода цветами, он накинул ее на плечи полуобнаженной девушки. Девушка несколько оправилась и оживилась. — Ладно, венед, я приду к тебе, коль повелишь мне прийти… — Приходи, приходи… Болемир сел на коня и уехал. Девушка долго провожала его взглядом. Возвратясь в Киев, Болемир приказал быстро очистить город от трупов, покидав их в Днепр или зарыв в глубокие могилы. Дня через два-три город был совершенно очищен от трупов, и жилища кыян были заняты семейными венедскими переселенцами, из которых одна часть под предводительством венеда Ахтыра была отправлена к верховьям Дона… Впоследствии переселенцы эти, отданные Болемиром на собственную волю и вытеснившие селившихся с незапамятных времен по берегам рек Золотоноши и Гусиной агафирсов, назвали себя ахтырцами и занялись преимущественно скотоводством… Не все, однако, венеды, оставшиеся для поселения в Киеве, поместились в домах и клетях кыян, для множества семей не хватило мест. И вот вокруг Киева и окрестностей его, как грибы, начали вырастать землянки венедов, крытые землей и навозом, а в самом Киеве застучали топоры и молота, воздвигавшие новые брусяные клети и избы с нахлобученными на них соломенными крышами, длинными полутемными дворами, с пузырями или напитанными маслом холстинами в окнах, с колодцами, скворечниками и скрипучими воротами. И вскоре под руками венедов-переселенцев Киев совсем преобразился: много расширился и украсился, а окрестности, густо заселенные венедами-хлебопашцами, запестрели широкими обработанными полями. Вокруг же лучшей части Киева, с глубоким рвом и высоким валом, воздвигалась и деревянная стена, на случай нападения неприятеля. На том же месте, где впоследствии находился весь Берестов, венеды начали воздвигать для своего князя чудо-хоромы[18]. Хоромы эти строились из векового тесаного дубняка, который покрывался блестящим светло-желтым составом и так хорошо скрадывал кладку брусьев, что хоромы казались выточенными из одного гигантского куска дерева. Кровля, в виде куполов, выкрашенных синей, зеленой и желтой красками, украшалась вышками, башнями, шести- и восьмиугольными, и преузорочными гирляндами, то длинными, то широкими, то узкими, в виде кружев[19]. Внутри хоромного двора находилось много еще и других зданий, медуш, бань, менее разукрашенных, но все-таки построенных по образцу хором и из такого же крепкого дубняка, так что хоромы, окруженные этими постройками, представляли целый стройный городок. Так вообще строились и позднейшие русские цари. Древний русский царский «двор» разделился на «дворцы», или малые «дворы», составлявшие отдельные помещения лиц семейства царского, с полным составом принадлежащих им дворян и хозяйственных заведений. В новых хоромах немедленно же поместился князь Болемир. Так как, по обычаю венедов, князь не имел права входить одиноким в новый дом, холостым ли, вдовым ли, то он и вошел в него с тремя женами и несколькими наложницами. Одной из первых жен его была спасенная им от ножа жреческого отроковица-кыянка, а две другие были избраны им из числа девиц, пришедших с переселенцами. Наложницы были набраны преимущественно из окрестных Киеву весей и поселений кутавских. Вместе с Болемиром вошли в новые хоромы Данчул и малолетний князь Аттила. Для князя Рао, находившегося в бою, тоже была отведена часть хоромных построек. Многочисленная дворня и челядь, для каждого из князей отдельно, заняла приготовленные для них помещения, и жизнь в новых хоромах пошла своим чередом, тем именно чередом, какому следовали князья славянской крови не только в III и IV столетиях, но и в столетиях далеко позднейших, уже освященных великим христианством, вплоть до XVII, когда он, этот черед, мгновенно исчез, заменившись новым, более блестящим, более подходящим к времени и его требованиям, чередом.Глава VI СИЛА ЦАРЕЙ КЫЯНСКИХ
Пока все это происходило на берегах Борисфена, вся Европа, от данного ей неожиданно толчка князьями Радогостом и Рао, все еще страшно волновалась, шумела, двигалась, искала спасения, ожидая с востока еще большего нашествия неведомых варваров. Испуганный же римский император Валент I не нашел ничего лучшего, как послать в Дацию, к Рао, посольство для мирных переговоров. Рао принял посольство и объявил, что оно должно отправиться в столицу его царя Болемира, в Киев на Борисфене. Там, он говорил, Рим получит просимую милость, и посольство будет отпущено, как подобает то для покоренного народа. Кичливые римляне волей-неволей должны были отправиться за Дунай вместе с Рао. Радогост в это время был уже на пространстве нынешней Испании, на берегах Гвадалквивира, а часть его переселенцев села у истоков Эльбы, где навсегда и утвердилась[20]. Ущелья Пиренеев не помогли римлянам удержать движение венедов. Венеды перебрались через горы, прошли победоносно вдоль и поперек полуострова, и не только не встретили в жителях сопротивления и враждебных чувств к себе, но напротив: варваров встречали повсюду с распростертыми объятиями, как избавителей от тяжкого ига римлян. Очистив Испанию от войск римских и загнав их в Таррагонию, покорители разделили ее на три области: на Галицкую по реке Тур, на Лужицкую — между реками Тур и Тугой и, по названию римлян, на Вандалию. В руках Рима оставалась только Таррагонская область. Границей были горы по правому берегу реки Эбро. Таким образом, и Испания, бывшая богатой римской провинцией, очутилась в руках славян, под именем Вандалии. У Радогоста было два сына: Годорих и Гейзерих. Годорих еще при отце в звании полководца начал покорение Африки. Гейзерих впоследствии наследовал своему отцу и был одним из лучших друзей Восточного Славянского царства. Рао между тем, оставив часть войск на границах Римской империи, в сопровождении посольства не замедлил явиться в новую столицу Болемирова царства. Гордо и заносчиво принял Болемир первое посольство кичливой империи. Он под разными предлогами заставил посольство ждать несколько дней разрешения явиться перед его светлые очи. Наконец посольство было допущено. В блестящей одежде, с многочисленным придворным штатом, который также был одет в раззолоченные ткани, он встретил посольство в одной из комнат своих дубовых хором. Сверх всякого ожидания посольство увидело совсем не тех людей, о которых оно составило себе понятие. Благородные римляне, составлявшие посольство, думали встретить грубую толпу дикарей, одетую в звериные шкуры, с таковым же их предводителем. Вместо страшных, исковерканных, по слухам, лиц они увидели бодрые, красивые лица северных славян. Прежде всего посольство предложило Болемиру целую груду всякого рода подарков, состоявших из стручкового перца, тканей, золота. В числе подарков посольство привезло также испанской породы вороного коня и молодого горного орленка. Благосклонно приняв от посольства подарки, Болемир спросил о цели посольства. — Много лет, — говорили послы, — народ твой, великий славянский князь, жил мирно и спокойно, как подобает всякому великому народу, зачем же теперь он опустошает римские области и города в Дации? Обещая впредь воздерживаться от нападений, по условию ежегодной уплаты ему 350 фунтов золота, Болемир отвечал, что его народ по множеству причин неожиданных должен был неизбежно поднять войну. Тем первое посольство и окончилось, и так была наложена славянами первая дань на величественную Римскую империю. Одаренное, в свою очередь, Болемиром посольство, заключив условие, отправилось обратно в Рим, чтобы успокоить взволновавшуюся империю. По случаю такого события Киев несколько дней предавался празднеству. По окончании празднеств князь Рао снова отправился в поход. Но теперь путь его лежал уже не на запад, а на юг, на Херсонесский полуостров, где еще немало оставалось ненавистных славянам готов, селившихся в тамошних горах. Болемир опять остался один в Киеве, и, в то время как весь запад дрожал при одном его имени, он уже дряхлел и слабел. Невзирая на свои еще не старые годы и на свою телесную крепость, события двух последних лет, следовавшие друг за другом в роковом порядке, оставили на нем свои неизгладимые следы, и он, видимо, начал хиреть и приближаться к могиле. Так прошло пять лет. В эти пять лет царство Болемира расширилось еще более. Царство его уже обнимало весь север и недра Европы и ограничивалось с юга Альпами, Балканами и Черным морем. С каждым годом неустрашимый Рао приносил ему и новую часть земли, и новых данников… В 382 году грозного Болемира не стало… Не имея прямых наследников, он завещал свое могущественное царство князю Данчулу, с тем чтобы, по смерти Данчула, обойдя его детей, царство перешло в руки его брата, князя Рао, а потом князя Аттилы. Только в случае смерти Рао и Аттилы дети Данчула могли наследовать созданное Болемиром царство. Сжегши тело Болемира и совершивши с плачем и рыданием над его прахом великую тризну, Данчул вступил в управление новым царством. Явившийся из Херсонеса Рао, свято повинуясь воле Болемира, уступил брату престол кыянский и снова отправился покорять — царей и народов кавказских… Данчул царствовал 30 лет. Он умер в 412 году, коварно убитый подкупленным греком. Царствование Данчула было мирно и спокойно. Римская империя продолжала платить условленную дань. Рао, заняв по смерти брата престол кыянский, прежде всего вознамерился отомстить грекам за смерть Данчула. Собрав многочисленное войско, Рао двинулся во Фракию, разбил несколько раз войска императора Феодосия и грозил уже Константинополю, но верховный совет Византии предупредил разрушение столицы, обязавшись платить Рао ежегодно дань в 700 фунтов золота. В 438 году греки, однако, нарушили договор. Престарелый Рао снова двинулся на Фракию, но почти у стен самого Константинополя был убит громовым ударом. Таким образом, Рао процарствовал 26 лет. Согласно завещанию Болемира, которое свято чтилось новой династией царей славянских, престол кыянский наследовал в это время уже престарелый Аттила и немедленно же отправился из Киева в Византию, чтобы продолжать начатую князем Рао войну. Там встретили его вновь избранные советом послы: Плинф и Дионисий, родом греки, для обычного поздравления и заключения новых договоров. Аттила согласился на мир, и условия договора были следующие: «I. Всех гуннских перебежчиков, не исключая и тех, которые давно уже бежали, возвратить. II. За пленных греков, которые ушли без выкупа, внести по восьми золотых с человека. III. Греки да не вступают в союз ни с одним народом, с которым гунны будут в неприязненных отношениях. IV. Народные торжества[21] исправлять грекам и гуннам на равных узаконенных правах и со взаимным обеспечением. V. Свято и нерушимо исполнять условие ежегодной дани в 700 фунтов золота, которые греки обязались платить царям гуннским». Переметчики, или беглецы, из земель славянских в Римскую империю были всегда одной из главных причин войны славян даже и последующих веков с западными державами. Это видно из договоров Олега и Игоря, где также возврат «ускоков» и выкуп их составляет первую статью; причем «не обретение» их в Греции подтверждалось клятвой: «аще ли не обрящется, да на роту идут и ваши хрестьяне, а Русь и не хрестьяне, по закону своему, и тогда взимают от вас цену свою, яко же уставлена есть прежде: две поволоки за челядина». Нет сомнения, что в то время большая часть переметчиков состояла из челядинов, то есть подвластных гуннам готов, или из лиц, обращавшихся в христианство. Все пункты договора греки исполнили, за исключением одного — не возвратили переметчиков, что и составляло всю суть договора. Аттила снова грозил поднять войну с Феодосием. Посол Аттилы, Борич, явился в Константинополь с требованием возврата беглецов и для нового договора и условий дани. Прочитав письмо Аттилы, затронутый император отвечал, что переметчиков не отдаст, но готов прислать посольство, чтобы миролюбиво уладить насчет всех прочих требований. Получив такой ответ Феодосия, Аттила вступил во владения греков, находившихся на берегах Черного моря. Феодосий вздумал помериться силами с новым царем кыянским, но сражение при Херсонесе[22] решило дело, а новые условия мира были следующие: «I. Переметчиков возвратить. II. Внести единовременно дани 6000 фунтов золота. III. Ежегодно вносить 2100 фунтов золота. IV. За греческих пленных платить выкуп по 12 золотых с каждого. V. Не давать убежища беглецам, подданным царя гуннов». Как ни тяжелы были подобные условия мира, но Феодосий волей-неволей должен был на них согласиться. Аттила победоносно возвратился из Херсонеса в столицу своего царства Киев.Глава VII ДВА ОРЛА
Семидесятилетним старцем вступил Аттила на престол кыянский. Много воды утекло и много лет пронеслось над головой его с тех пор, как он вступил в Киев десятилетним отроком… Много перед его глазами пронеслось событий, и грозных и мирных, и каждое из них непременно оставило в груди его неизгладимое пятно. Задумчивый, страшно впечатлительный, он ко всему присматривался, во все вникал. Тем более ему было удобно поступать таким образом, что о нем, казалось, все забыли. Ему даже ни разу не было поручено управление войском. Запершись в своих хоромах, он по целым дням сидел за столом, вперив глаза в одну какую-нибудь точку, или тихо разговаривал со своим любимцем — орлом, которого он получил в подарок от Болемира во время первого римского посольства. Орел, такой же старый, как и Аттила, сумрачно выслушивал речи своего мрачного властелина и, казалось, иногда понимал их, потому что зорко смотрел на него и тихо встряхивал крыльями. — Орел мой, орел! — говорил Аттила. — Когда мы с тобой, скажи, поднимемся в тучи небесные и кинем оттуда на народы ядовитые смертоносные стрелы свои? Молчал орел, но, глядя на Аттилу, будто отвечал ему: — Скоро, скоро… Аттила понимал его ответ и довольный им ласково гладил его под шеей и расправлял ему крылья. Темно-бурый сын гор и лесов горичанских[23], в свою очередь, начинал ласкаться к своему властелину: широко встряхивал крыльями и негромко вскрикивал. Аттила никогда не расставался с любимцем своим: куда бы Аттила ни шел, где бы он ни был, орел везле сопутствовал ему, то сидя на его левом плече, то невысоко летая над ним. Кыяне с тайным страхом взирали на Аттилу и его орла и говорили про себя: — Старый князь — не простой человек, ему и птица покорствует!.. В самом деле, появляясь иногда среди кыян со своим орлом, Аттила казался каким-то зловещим посланцем языческих богов. Суровый, мрачный, с вечно глядящими в землю очами, он тихо шел посреди толпы и не говорил ни слова. Одним из любимых занятий Аттилы была охота: на охоте он нередко проводил целые месяцы. Сев на коня, он брал острый топор, груду стрел, своего любимца орла и уезжал в дебри кривичские. Там он охотился один. Возвращаясь с охоты, он привозил груды звериных шкур и опять надолго запирался в своих хоромах, куда к нему никто не входил, кроме младшего сына Ирнака, которого он особенно любил. Кроме Ирнака, у Аттилы был еще старший сын — Данчич и средний — Гезерик. Семьдесят лет нисколько не мешали Аттиле быть весьма бодрым и здоровым мужчиной. Стан он имел средний, грудь широкую, голову большую, глаза у него были малы, борода редка, седые волосы жестки, нос вздернутый, лицо было несколько смугловато. В первый же день вступления Аттилы на престол кыянский было несколько предзнаменований о грозном и славном царствовании его. В ту минуту, когда Аттила, подняв кверху меч, давал клятву народу быть справедливым защитником старого и малого, вдруг поднялась необыкновенная буря, сверкнула блесковица, грянул гром, и статуя Перуна, стоявшая на берегу Днепра, была разбита вдребезги. К вечеру, когда гроза прошла, на небе появился большой огненный шар, который пошел на запад и скрылся там. Народ смотрел на небо, пугался и говорил: — О, кровав будет путь нашего царя! На другой день один пастух, находясь на пастбище, заметил на траве кровь. Он пошел по следу и увидел, что из земли торчит меч, на который споткнулся бык. Меч этот пастух представил Аттиле. Взглянув на меч, Аттила радостно сверкнул глазами и сказал: — Во знамение побед небо дало мне в наследие этот священный меч Арея[24]. Меч этот должен уважаться кыянскими царями, как посвященный богу войны. В древние времена он исчез, а вот ныне снова обретен туром! Аттила вовсе не был суеверен. Он был человек умный и умел пользоваться обстоятельствами. Видя, что народ верит предзнаменованиям, он старался поддерживать его веру в этом отношении. Никаких мечей, кроме меча в своей руке, он не признавал; однако, как дальновидный политик, он пустил в ход легенду о славном мече Арея, которым он победит вселенную. Свободу в своей обширной стране Аттила допускал полную: всякий жил, как хотел, селился, где хотел, свято соблюдая при этом повиновение существовавшим обычаям. Особенной свободой в царстве его пользовались еще женщины. Гуннянка отдавалась кому хотела и сама себе выбирала мужа на играх и других празднествах народа, которые и устраивались, собственно, с этой целью. Где-нибудь за городом, в роще, в теплый вечер раскладывалось множество костров, приносились меды, закуски, собирались молодые люди молодые девушки, и начинались игры. Полуобнаженные парни ловили полуобнаженных молодых девушек, и если пойманная парнем девушка находила парня любым для себя, то уж более не убегала от него, а взяв его за руку, вела в какой-нибудь далекий уголок рощи, где и объяснялось все, что надо. Объяснение происходило в таком роде. Девушка, в большинстве случаев, не зная, кого она «поважала», спрашивала: — Кто ты, молодец? Молодец удовлетворял любопытство своей избранницы: объявлял, какого он роду, где живет, что имеет, кто такие его отец, мать, сестры, братья. — А ты поважаешь меня? — спрашивала девушка. — Кабы не поважал, не ловил бы! — А может, ты ловил зря! — Зачем же зря. — А коль не зря, так скажи, за что ты поважил меня перед другими девоньками? — А за то: ты пригожая. — Приглядись… может, и не пригожая. — Пригляделся уж. — А еще за что? Если парень знал девушку раньше, то объяснял ей «за что еще»; если же нет, то обыкновенно заминался, и девушка должна была уже рассказывать о своей нравственной стороне. В последнем случае девушка рассказывала: — Ты гляди, парень, я девонька злая, ничего, что такая пригожая, гляди, чтоб тебе после не пришлось плакаться на меня. Лучше уж теперь отказывайся, а после будет поздно. Случалось так, что тут уж было поздно отказываться. Возвратившись к кострам, молодые объявляли о своем соединении. Их встречали криками одобрения и обливали головы их медом. Кроме того, молодой обязан был перепрыгнуть несколько раз через горящий костер. Тем выбор невесты и оканчивался. Относительно религии в царстве Аттилы тоже допускалась полная свобода: среди гуннов, язычников, было множество и христиан, которые беспрепятственно совершали везде и всегда свои обряды. Нередко случалось, что и сами гунны переходили в христианство.[25] Только для самого царя, по-видимому, не существовало никакой религии. Семидесятилетний царь с одинаковым равнодушием смотрел и на обряды язычества и на обряды христианства. Все его мысли, все его желания стремились к одному: ему нужна была война, война и война, и он искал поводов к войне, грозно кичась званием царя, царя всей вселенной. При всяком удобном случае он восклицал: — Я бич Божий и молот вселенной! Звезды небесные падают и земля трещит от одного взора моего! Подвластные Аттиле народы любили его, как отца, и уважали, как некое божество, благодетельное для них, ужасное для врагов, неумолимое для всех, преступивших его волю. Отдаленные племена считали его чародеем. Всю добычу он отдавал своим воинам и довольствовался одной властью над ними. Называясь царем царей, повелевая многочисленными племенами, занимая обширные страны и будучи в состоянии избрать любой город на Дунае, Висле и Эльбе для своего местопребывания, Аттила любил один свой некрасивый, но обширный Киев, куда уже, заслышав о привольной жизни, собирались выходцы со всех сторон Европы, поступали в отряды царя гуннского и оставались всем довольны. Даже некоторые из благородных римлян покинули свою развращенную родину и предпочли ей далекие берега Борисфена. Одними из таковых были: благорожденный римлянин Орест[26], которого Аттила держал для ведения переговоров, отец его, Татулл, Констанций и др. Но у Аттилы были и свои хорошие воеводы: Скотан, Ислав, Борич, Онигис и Годичан. Они обладали обширными землями, богатствами, жили в красивых дубовых хоромах и верно служили своему мрачному повелителю, который позволял им роскошничать, сколько им угодно. Громадные богатства, в золоте, серебре, драгоценных каменьях, тканях, со всех сторон стекались в Киев. И что же? Властелин всего этого, могущий усыпать себя с головы до ног драгоценными каменьями, носил простую, широкую бурку из беловатого сукна, шерстяные шаровары, высокие башмаки из невыделанной кожи, рысью шапку и при бедре широкий меч. Вот все его украшение, в котором он появлялся и на пирах, и на войне, и перед всеми посольствами, являвшимися к нему в Киев, и на поле брани. Так же была проста и его трапеза: он ел из деревянных чаш деревянной ложкой мясное горячее блюдо, и больше ничего. Изредка только он позволял себе пить вино, но вообще вел жизнь замечательно умеренную. Лучшим любимцем его по-прежнему оставался орел. Опочив от дел, он по-прежнему вел со своим любимцем странную беседу: — Что, мой орел, велики мы с тобой? Орел махал крыльями и как бы кричал: — Велики! Велики! О, велики! — Да, велики! — договаривал Аттила. — Но мало мне земли, орел мой! Я хотел бы, как ты, подниматься к небесам, и оттуда уже, с огнем и треском, изрыгать на землю громы небесные, чтобы истребить весь подлый и грязный род человеческий!.. — За что? — точно бы спрашивал орел, вперив на властелина свои пытливые, хищные глаза. Властелин молчал… А иногда сейчас же захлопает в ладоши… У дверей появлялся верный раб. — Жен, гуслей, медов! — повелевал Аттила. Появлялись жены, гусли, меды, и начиналась буйная пирушка, в которой, однако, Аттила не принимал никакого участия. С орлом на плече, он сидел молчаливо и даже не глядел на пир, сидел и только слушал, пока ему все это не надоедало… Орел и ночью не покидал Аттилы: он садился у его изголовья и дремал… Так жили, не покидая друг друга, эти царственные существа, оба смелые, оба достойные; жили, охраняя друг друга, жили, любя друг друга…Часть третья СМЕРТЬ АТТИЛЫ
Глава I ВИЗАНТИЙСКИЙ ЗАГОВОР
Глубоко оскорбленный унизительным для себя договором с Аттилой, восточный император Феодосий II, в свою очередь, искал случая унизить или даже погубить Аттилу. Но с Аттилой не так легко было справиться, особенно еще такому императору, как был Феодосий. Подобно большей части византийских императоров, Феодосий был слепым орудием женщин, придворных и проводил все свое время в удовольствиях и набожных обрядах. В продолжение краткого своего царствования он находился под опекою префекта Анфимия, искусно управлявшего государством. Потом преобладающим на него влиянием пользовались сначала сестра его, Пульхерия, а за нею супруга его, Евдокия, ученая, образованная афинянка, отличавшаяся своею страстью к пышности и внешним благочестием. Тем не менее Феодосий, слабый, легкомысленный, не терял надежды найти случай отмстить Аттиле и, подобно всем боязливым натурам, хотел сделать это тайно, посредством подкупа. Вскоре подобный случай ему представился. В Константинополь и Равенну Аттила отправил послов с требованием, ради глумления над Феодосием и Валентинианом, чтобы они для него, их властелина, в случае, если ему вздумается побывать в Равенне и Константинополе, приготовили роскошные дворцы. В Равенну было отправлено посольство из готского племени. В Константинополь любимец Аттилы — Годичан. Феодосий, по совету евнуха своего Хрисафия, вздумал воепользоваться приездом Годичана, который привез еще и новые, постыдные для императора, требования. Вместе с Годичаном прибыл в Византию Орест и еще несколько воевод Аттилова двора. Это было в 447 году. В этом году, недовольный возвратом переметчиков, Аттила сразу двинул свои войска на Грецию и в несколько дней покорил города по Дунаю, область Сирмию, Ниссу и Мардику. Испуганный император хотел послать к Аттиле посольство, чтобы умилостивить его, но Аттила предупредил императора, прислав к нему свое посольство. Император отвел для посольства лучшую часть своего дворца. В первый же день приезда Феодосий принял Годичана. Когда Годичан вошел к императору, который, окруженный своими придворными, сидел на обычном своем месте, император тотчас же встал перед послом великого царя и, в знак покорности, слегка склонил свою голову. Придворные последовали примеру императора. Одна только супруга Феодосия, Евдокия, находившаяся возле императора, презрительно окинула взглядом посла и не подала ни малейшего признака уважения к царскому послу. Посол это заметил. Годичан, подобно своему властелину, был избалован всеобщим уважением и почетом. Поэтому он несколько оскорбился поступком императрицы и, в свою очередь, захотел ей отплатить тем же. Он и начал с того. — Я посол великого царя, — заговорил Годичан, — ты — император, к которому я послан для переговоров. Стало быть, мы с тобой и должны речь вести. Но зачем же тут женщина? Феодосий несколько растерялся от такого вступления посла и постарался объяснить: — Посол царя великого, это моя супруга, императрица. Императрица чувствовала себя неловко, двигалась на седалище и ворчала: — Варвар! Варвар! — Пусть и супруга, мне все равно. Но я при женщине речь вести не стану. Феодосий умоляющим взглядом посмотрел на Евдокию. Евдокия поняла его взгляд, презрительно улыбнулась и торжественно вышла. — Ну вот, теперь другое дело, — сказал Годичан, — теперь я могу с тобой речь вести, — и он сел на приготовленное для него место. Феодосий тоже сел. Орест поместился за седалищем Годичана. Сев, Феодосий прежде всего справился о здоровье великого царя. — Здоров ли великий царь и его семья? — спросил он. — Царь здоров, — отвечал Годичан, — здорова также и его семья. Великий царь и тебе желает здоровья. — Благодарю, благодарю за внимание ко мне великого царя. После этого Орест подошел к Феодосию и вручил ему письмо Аттилы, в котором заключались условия мира. Феодосий передал письмо переводчику Вигиле, который громко прочел его.«Царь Аттила, повелевающий восточными и западными народами, предлагает побежденной Византии такие условия: I. Не возвращенных еще переметчиков немедленно возвратить. II. Греки очистят, под опасением возобновления войны, все покоренные оружием царя Аттилы земли, простирающиеся по течению Истра от областей Пеонии по протяжению областей Фракийских в длину и на пять дней пути в ширину. III. Бывшее издревле торжище на берегу дунайском перенесется на новую границу, в Ниссу. IV. Впредь послы от императора к царю Аттиле должны быть не из разночинцев, но знаменитые мужи по роду и консульского сана».Условиями этими самолюбие Феодосия было затронуто окончательно. Феодосий встал и, весь дрожа от бессильной злости, только и мог проговорить: — Хорошо, я пошлю к великому царю достойное посольство. Годичан, в знак согласия, кивнул головой. Никогда ничего подобного не видел двор византийский. Послы царя Аттилы вели себя с императором не только как равные ему, но даже как бы повелевали им. Жалкий Феодосий, несмотря на все усилия, никак не мог возвыситься до почтения к себе Аттиловых послов. Маленькая, тщедушная фигурка его с несколько опухшим, бритым лицом, с влажными глазками никак не подходила к царственной особе. Даже драгоценная, пурпуровая, вышитая золотом, тирская тога[27] не придавала ему никакой величавости. Взрощенец толпы византийских красавиц и всегда вращавшийся между ними, Феодосий был и кокетлив, как женщина. Особенное кокетство его заключалось в обуви. Он носил замечательно красивые башмаки, унизанные драгоценными каменьями, которые и старался выказывать при всяком удобном и неудобном случае. Но на маленькую императорскую ножку редко кто обращал внимание, разумеется, исключая его любимцев, что императора необыкновенно волновало и сердило. Резкий контраст составлял с Феодосием посол Аттилы. Рослый, стройный, с окладистой русой бородой, подстриженной в кружок, в коротком, опушенном соболем, парчовом кафтане, которые по стану перехвачен был алым кушаком, Годичан являлся перед двором византийского императора олицетворением физической и нравственной силы. После вступительного приема посла великого царя гуннского Феодосий раскланялся с Годичаном и Орестом и попросил их отдохнуть с дороги, обещая, что они не будут им забыты, как послы великого царя. Это было напоминанием о том, что он хорошо одарит их подарками. Посольские подарки имели в то время довольно важное значение, и послы судили по подаркам о степени величия и значении того, к кому они посылались. Секрет подарков заключался не в ценности их, а во вкусе. Надо было сделать послам такие подарки, которые бы пришлись им по нраву. Насколько послы восточных владык были вэтом отношении не требовательны, видно из того, что они нередко в первое время довольствовались, как подарком, одним только стручковым перцем, особенной породы луком и чесноком, которых не производила их земля. Разумеется, этого нельзя сказать про время более позднейшее, когда славяне, знакомясь все более и более с западом, постигли настоящую суть золота и драгоценных тканей. При Аттиле зачастую послы даже и отправлялись к иностранным державам для того только, чтобы получить хорошие подарки. Презирая сам лично золото, ткани и драгоценные каменья, Аттила, однако, придворным своим давал полную свободу роскошничать как им угодно: позволял носить одежды, вышитые золотом, украшать сбрую своих коней серебром и кистями, заводить в доме золотую и серебряную посуду[28] и т. п. Роскошь при Аттиле дошла до того, что не только приближенные его, воеводы, полководцы, но даже и простые воины, разумеется более достаточные, носили дорогие кафтаны и полукафтанья из шелковой материи и украшали сбрую коней серебром и золотом. Как великий, гениальный человек, Аттила очень хорошо понимал, что он велик величием своих воинов, и поэтому всегда старался обогащать их, в некотором роде даже поощрял их слабости. А сам Аттила среди них был велик и недосягаем и в своей простой шерстяной бурке. Аттила даже как бы рисовался простотою своей жизни. Действительно, контраст был поразительный: придворные и воины в серебре, золоте, каменьях, а властелин, их властелин, перед которым дрожали две великие империи, перед которым каждый из его воевод был ничтожнее песчинки незаметной, — в грубой, серой бурке, ничем не украшенной, и в простой холщовой рубахе! Оставив императора, послы, Орест и Годичан, отправились в отведенные им роскошные покои дворца византийских императоров. Взбешенный требованием Аттилы, Феодосий положительно не знал, что предпринять, чтобы хоть несколько умерить требования победителя. Окружавшие его придворные стояли в недоумении. Наконец Феодосий встал и дал знак, чтобы его оставили одного. Придворные, один по одному, вышли из посольского покоя императора, тихо перешептываясь между собою о предстоящей придворной грозе. Оставшись один, Феодосий в раздумье быстро начал ходить из угла в угол, потом подошел к столу и ударил небольшой пальмовой палочкой по серебряной дощечке, которая висела между двух мраморных столбиков. Приятный звон серебра раздался в посольском покое и быстро смолк. На звон вошел евнух Хрисафий и почтительно остановился у дверей. Некоторое время Феодосий не замечал вошедшего любимца, потом, увидав, быстро подошел к нему, положил руку на его плечо и проговорил: — Ты прав, Хрисафий: поступить иначе я не могу. С этим согласна и Евдокия. Я ей уже передал о твоем совете. Согласна также и сестра моя, Пульхерия, и Марциалий. Хрисафий склонил голову и поцеловал лежащую на его плече руку. — Прав, прав! — продолжал Феодосий. — Но как же это сделать? Я, признаюсь, не знаю. — Повели мне, властелин, поступить так, как я найду лучшим, — ответил Хрисафий каким-то полумужским, полуженским голосом. Феодосий помолчал и потом спросил: — И ты, Хрисафий, надеешься? — Властелин, — отвечал Хрисафий, — не в нашей власти исполнить то, что хотелось исполнить. Но, как верный раб твой, я приму все меры, чтобы замысел нам удался. — Ну, хорошо, хорошо, — сказал в раздумье Феодосий, — я тебе верю, много верю, и думаю, что ты поможешь мне. Ступай, делай то, что тебе угодно. Только, пожалуйста, прошу тебя, не беспокой меня: я так утомлен, так расстроен этим варварским посольством, что готов слечь в постель. Поклонившись и поцеловав руку у Феодосия, Хрисафий вышел и тотчас же отправился в покой к Годичану. Но так как он не знал славянского языка, то взял с собой переводчика, Вигилу. Хрисафий с Вигилою вошли к Годичану как нельзя более кстати. Годичан ходил и с любопытством осматривал стены, на которых искусной рукой были написаны картины из греческой мифологии. — Посол великого царя, — заговорил через переводчика Хрисафий, — не хочет ли осмотреть и другие покои императорского дворца? Годичан изъявил свое согласие. Они пошли осматривать императорский дворец. Дворец действительно представлял много чудесного и восхитительного. В нем было собрано все, что только создало дивного и роскошного человечество той эпохи. Каждый из народов внес во дворец какое-либо свое диво, величие, красоту, прелесть, очарование. Рим внес туда свои соблазнительные термы, с ваннами, каскадами, бассейнами, цветными гирляндами и благовониями. Аравия — свои пушистые ковры, шелки, прозрачные ткани, роскошные седалища и ложа. Север принес туда целые груды бледно-желтых янтарей. Индия — драгоценные каменья, прихотливые раковины, деревья и цветы. Сама Греция — украсила их роскошными колоннадами, картинами и статуями. Это было диво своего века, диво века, когда человек весь свой ум, все свое знание, свой гений вкладывал в созидаемые им громады: дворцы, мосты, сады, каналы и пирамиды. И до сих пор западная Европа, Африка, Аравия, Персия и Индия полны этими величественными развалинами. Годичан, никогда не видавший подобных див, приходил на каждом шагу в неописанное восхищение и расспрашивал Хрисафия, как и откуда все это взято, когда и кем сделано, много ли стоило. Хрисафий через Вигилу удовлетворял его любопытство и вместе с тем прибавлял: — Все это очень легко приобресть, стоит только захотеть. Сначала Годичан не обращал на эту прибавку внимания, наконец частое повторение ее показалось ему несколько странным, и он через переводчика спросил у Хрисафия: — Как так легко? — Очень легко, — отвечал Хрисафий. — А как? — спросил Годичан. — А так: и посла ожидает подобное же богатство, если он перейдет к византийцам. Годинчан на это возразил: — Слуге и подданному, имеющему свое отечество, этого сделать непристойно. — А имеет ли посол, — спросил Хрисафий, — легкий доступ к царю и какой чин занимает? — Чин на мне воеводский, — отвечал Годичан, — я вхож к своему царю и начальствую его телохранителями вместе с другими воеводами, которые, по определенным дням, вооруженные, исправляют эту службу при своем царе. После этого Хрисафий намекнул Годичану, что может доставить ему величайшее счастье и почести и изъявил желание поговорить с ним откровенно. Годичан согласился выслушать его. Тогда Хрисафий через Вигилу поклялся Годичану в том, что будет говорить о деле для него полезном, и требовал взаимной клятвы в том, что Годичан не разгласит вверенной ему тайны, если и не согласится на предложение. Годичан поклялся по своему славянскому обычаю. Тогда Хрисафий сказал Годичану, что если он, возвратясь к своему двору, умертвит царя и перейдет к византийцам, то будет принят с великими почестями и будет жить в великом богатстве и счастии между ними. Хитрый Годичан притворно согласился, прибавив, однако, что ему нужны деньги, по крайней мере, пятьдесят фунтов золота. Хрисафий тотчас же бросился было за деньгами, но Годичан остановил его, сказав, что прежде ему надо возвратиться к царю с ответом императора и взять с собою Вигилу, толмача, которого он, если нужда потребует, отправит в Византию за условленными деньгами; что теперь принять их не может, потому что нельзя скрыть их ни от своих чиновников посольства, ни от самого царя, который непременно спросит, от кого и сколько он, Годичан, получил подарков в Византии. Хрисафий, признав доводы Годичана справедливыми, согласился на исполнение его мнения и, почтительно проводив его в назначенный покой, уведомил немедленно Феодосия об удачном окончании дела. Феодосий выслушал Хрисафия с удовольствием, а потом, посоветовавшись с придворным Марциалом, свидетелем всех тайн двора, решил отправить к царю Аттиле Вигилу, соучастника замысла, и Максимина, вельможу, не знавшего об этом ничего, для прикрытия заговорщиков, чрезвычайным посланником по делу о мирном договоре.
Когда после свидания с Хрисафием Годичан вошел в отведенную для него палату дворца, палата показалась ему несколько изменившеюся. Стены и картины, правда, оставались те же, но откуда-то появились не стоявшие там прежде, широкие и мягкие седалища, необыкновенно роскошное ложе, по углам — высокие курильницы, на полу — драгоценные ковры, а окна, задернутые очень прозрачной шелковой материей, выходили прямо на небольшое, уложенное по берегам белым мрамором, озеро. Годичан невольно залюбовался на это прекрасное водное пространство, и когда он, глядя на него, раздумывал о предательском и дерзком предложении Хрисафия, взор его вдруг остановился на медленно двигавшейся по озеру ладье. Ладья была устроена в виде огромной раковины с парусами из пурпурового шелка, которые дивно гармонировали с самою ладьей, раскрашенной в бледно-розовый цвет. Невзирая на то что ладья двигалась, она все-таки, как бы с намерением, не скрывалась из глаз Годичана и как бы стояла на одном месте. Сначала Годичану показалось, что в ладье никого не было, но потом, всматриваясь хорошенько, он увидел в ней что-то такое, что заставило его сначала удивиться, а потом с любопытством вперить глаза свои в самую глубину ладьи-раковины. В раковине полулежала необыкновенной красоты женщина, которая почти что была обнажена и пересыпала в руках крупные жемчужины. День уже склонялся к вечеру, и лучи заходящего солнца, скользя по темно-голубой поверхности озера, как-то странно и вместе с тем очаровательно освещали ее в бледно-розовой раковине… Здоровый и молодой Годичан слегка вздрогнул: по его телу пробежала та обольстительно-опьяняющая дрожь, которая охватывает человека при виде чего-либо чарующего и действующего на воображение… Годичан еще более впился глазами в ладью-раковину, которая, как бы предугадав его желание, медленно начала приближаться к мраморному берегу озера, но вдруг остановилась у берега, а через несколько мгновений скользнула в сторону и исчезла за какой-то полувоздушной колоннадой. В это же время на ступенях набережной, которые уходили в самую глубину прозрачных вод озера, мгновенно появилось несколько обнаженных прелестниц, которые, с раскиданными по плечам кудрями, шаля и играя, начали одна за другой погружаться в воду. Годичан устыдился такой картины, отшатнулся от окна и, странно, вдруг почувствовал в голове невыразимо приятную тяжесть… Сделав от окна несколько шагов, он почти упал на близстоящее ложе: в ушах его слегка звенело, зрачки глаз расширялись, а обоняние резко чуяло нечто страстно опьяняющее… Кинув взгляд в один из углов палаты, где стояла высокая золотая фигурная курильница с едва заметным синим огоньком, Годичан, к удивлению, заметил, что курильница как будто движется и свет ее все более и более увеличивается… Годичан, лениво повернув голову, заглянул в другой угол: с курильницей, там стоявшей, происходило то же самое… «Это мне чудится так», — подумал он и успокоился… А между тем приятная лень совсем одолевала его: ему даже лень было пошевелить рукой, ногой, головой, даже лень было думать о чем-либо, а хотелось только отдыхать и бесконечно отдыхать на этом мягком, удобном и прекрасном ложе… Годичана начала уже томить легкая дрема, как перед ним, точно во сне, тихие, прекрасные, появились девушки и начали играть на цитрах. Все они были одеты в прозрачные шелковые ткани, такие легкие, такие прозрачные, что через них сквозило все тело девушек, казавшееся еще прекраснее, еще обольстительнее. На обнаженных до плеч руках, выше локтя, блистали у них золотые запястья, унизанные каменьями, издававшими невероятно прекрасный свет. На ногах ниже колен были надеты такие же запястья, которые при малейшем движении прелестниц издавали тихий и приятный звон. Волосы их были переплетены жемчужными нитками и цветными гирляндами; на шее висели ожерелья из крупного винетского янтаря. Годичан смотрел на них с некоторого рода удивлением. А они между тем начали перед ним петь и плясать… Песни их звучали самой неудержимой, самой соблазнительной любовью, а пляски опьяняли, как хмелем, до самой глубины души… Годичану хотелось им что-то сказать, но язык его как будто прилип к гортани, и он ничего не мог промолвить… А дрема все более и более одолевала его, и вместе с нею по всему телу его пробегали какие-то огненные струи… Годичан начал забываться… В это время одна за одной, с милыми ласками на устах, с чарующим огнем на ресницах, лобзая и обнимая его, к нему начали подходить молодые, обольстительные прелестницы… Далее Годичан ничего не помнил… Проснувшись довольно поздно, он чувствовал необыкновенную тяжесть в голове, сердце его сильно билось, веки сжимались, ноги нервно вздрагивали. Недоумевая, что такое с ним происходило вчера вечером, он вдруг увидел вошедшего к нему Хрисафия. — Хорошо ли царский посол изволил почивать? — хитро приветствовал его Хрисафий. Годичан объявил ему о своем недоумении и что чувствует себя не особенно хорошо. — Неужели? — удивился, улыбаясь, Хрисафий. — А я думал наоборот. Я думал, что царский посол изволил провести самую приятную и самую восхитительную ночь. — Почему так? — спросил Годичан. — Мало ли почему! — отвечал уклончиво Хрисафий и улыбнулся. Годичан понял, что для него из угождения решились на что-то не особенно благовидное. Это что-то пришло Годичану очень не по вкусу, и он с недовольством сказал Хрисафию: — Спасибо за ночь… Только уж вы в другой раз, пожалуй, не делайте так… Мне так не нравится. — Во всяком случае, — заговорил несколько беспокойно Хрисафий, — царский посол на меня за это не осердится, и не забудь того, о чем у нас всегда шла речь. — Нет! — ответил резко Годичан. Хрисафий помолчал, медленно поклонился Годичану и, объявив, что посольство императором уже назначено, вышел. Годичан, проводив его глазами, дал в душе клятву разоблачить заговор Византийского двора перед своим властелином. Двор византийский горько ошибся в выборе Годичана. Годичан был одним из вернейших слуг Аттилы.
Последние комментарии
7 часов 14 минут назад
23 часов 18 минут назад
1 день 8 часов назад
1 день 8 часов назад
3 дней 14 часов назад
3 дней 18 часов назад