КулЛиб электронная библиотека
Всего книг - 605646 томов
Объем библиотеки - 923 Гб.
Всего авторов - 239865
Пользователей - 109777

Последние комментарии


Впечатления

Stribog73 про Рыбаченко: Рождение ребенка который станет великой мессией! (Героическая фантастика)

Как и обещал - блокирую каждого пользователя, добавившего книгу Рыбаченко.
Не думайте, что я пошутил.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Stribog73 про Соколов: Полька Соколова (Переложение С.В.Стребкова) (Самиздат, сетевая литература)

Можете ругать меня и мое переложение последними словами, но мое переложение гораздо ближе к оригиналу, нежели переложения Зырянова и Бобровского.

Еще раз пишу, поскольку старую версию файла удалил вместе с комментарием.
Это полька не гитариста Марка Соколовского. Это полька русского композитора 19 века Ильи А. Соколова.

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).
Serg55 про Лебедева: Артефакт оборотней (СИ) (Эротика)

жаль без окончания...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Stribog73 про Рыбаченко: Николай Второй и покорение Китая (Альтернативная история)

Предупреждаю пользователей!
Буду блокировать каждого, кто зальет хотя бы одну книгу Олега Павловича Рыбаченко.

Рейтинг: +10 ( 11 за, 1 против).
Сентябринка про Никогосян: Лучший подарок (Сказки для детей)

Чудесная сказка

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Ирина Коваленко про Риная: Лэри - рыжая заноза (СИ) (Фэнтези: прочее)

Спасибо за книгу! Наконец хоть что-то читаемое в этом жанре. Однотипные герои и однотипные ситуации у других авторов уже бесят иногда начнешь одну книгу читать и не понимаешь - это новое, или я ее читала уже. В этой книге герои не шаблонные, главная героиня не бесит, мир интересный, но не сильно прописанный. Грамматика не лучшая, но читабельно.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).

Война [Иван Стаднюк] (fb2) читать онлайн

- Война 2.9 Мб, 878с.  (читать) (читать постранично) (скачать fb2) (скачать исправленную) - Иван Фотиевич Стаднюк

Настройки текста:



Иван Стаднюк

― ВОЙНА ―

Мы погибли бы, если б не погибали.

Фемистокл

КНИГА ПЕРВАЯ

1

Федор Ксенофонтович оказался единственным пассажиром в купе, поэтому можно было сидеть в сумерках, не зажигая света, и с грустным наслаждением ощущать свое одиночество. Устремив глаза в открытое окно, дышавшее упругой свежестью, он устало смотрел, как уплывал в белую ночь Ленинград, бледно мерцая электрическими огнями. Не хотелось даже пошевелить руками, чтобы расслабить пояс на гимнастерке, словно из боязни всколыхнуть теснивший грудь холодок, уже начавший постепенно таять.

Каждый раз, как только надо было куда-то уезжать, оставляя семью, генерал-майор Чумаков испытывал гнетущее чувство тоски и тревоги. А военная служба — это частые расставания, и порой на долгое время. Никак не привыкнуть к ним, не научить свое сердце безмятежности, хотя позади уже много дорог, на висках немало серебра, а на малиновых петлицах золото первых генеральских звезд.

В этот отъезд у Федора Ксенофонтовича был совсем неожиданный повод для грусти и для тревоги, которые тяжестью залегли в сердце и заставляли с горестью размышлять о том, что жизнь негаданно позволяет делать открытия даже там, где их давно не предполагаешь да и не хочешь предполагать.

Ехал Федор Ксенофонтович в Москву в общем-то по обычному для военного человека делу — за назначением на новую должность. И хотя перемена места службы, места жительства всегда волнует и доставляет немало хлопот, связанных с предстоящим переездом семьи, но на сей раз, как никогда раньше, генерал Чумаков покидал жену и дочь с неспокойной душой.

Чуть больше года назад, когда Федор Ксенофонтович вернулся с финского фронта, они с Ольгой Васильевной торжественно отметили двадцатилетие своего супружества и шестнадцатилетие дочери Ирины. Несмотря на годы, Ольга не отпускает его сердце на покой: одним взглядом, одной улыбкой словно заново раздувает в нем юношеский жар скрытой за сдержанностью характера любви к ней. Эта любовь, как временами казалось Федору Ксенофонтовичу, размывает в нем волю и способность отдавать главные силы службе, гасит желания, которые, возможно, и являются подлинным мерилом глубины его сердца, устремлений ума и совести.

Познакомились они с Ольгой еще в двадцатом, когда он, Федя Чумаков, лихой кавалерист, приехал с Южного фронта в Москву в военную академию для прохождения ускоренного курса обучения. Однажды явился, как было приказано старостой группы, домой к профессору военной истории Нилу Игнатовичу Романову, чтобы взять в его библиотеке учебные пособия. Но профессора дома не оказалось, зато встретил там юную его племянницу Олю, большеглазую, нежноликую, умевшую вести непринужденный разговор с такой милой веселостью, что с того необыкновенного дня и плавится в сладкой боли потрясенное солдатское сердце… Долго не мог поверить в свое счастье, не мог постигнуть, как это он, бывший сельский парень, взял в жены такую красивую девушку.

Прошло время, перебродил хмель молодости, житейская обыденность притушила восторженные порывы, но любовь осталась нерастраченной; прижилось в их семье тихое счастье, наполненное заботами друг о друге и об Ирине — славной девчушке, а сейчас уже девушке, которая сумела повторить и как-то по-особому, с уклоном в чумаковскую породу, дерзко утончить в своем облике красоту матери.

Только сейчас простился с ними на перроне, еще будто слышались их нежные и такие милые, родные голоса. Но почему же томит эта смутная тревога?..

В первые годы после того, как они поженились, он испытывал ту неуемную восторженность, когда, казалось, невозможно было терпеть разлуку. Всегда возвращался из командировки или с работы домой, будто на крыльях летел, и задыхался от счастья близкой встречи. Ему льстило, что, куда бы ни забрасывала его судьба — в самый отдаленный гарнизон или опять в столицу, в академию, — ни одна из жен сослуживцев или однокашников по учебе не могла соперничать привлекательностью с Ольгой. Но это иногда и пугало: ведь знал, что среди мужского племени есть злые бесы, не терпящие чужого счастья и не ведающие запретных порогов. И не только знал, а не раз наблюдал, как на праздничных вечерах или в библиотеках (Ольга Васильевна окончила библиотечный институт) вокруг его жены увивались гарнизонные хлюсты. А случалось, и весьма солидные люди… Но не было у него повода ревновать жену. Он, познавший жизнь со многих сторон, будто умел видеть и слышать сердцем. Ольга всем своим поведением являла олицетворение верности. Всегда ощущал ее ласкающие взгляды, будто осыпавшие искрами его душу, понимал ее мимолетную улыбку на подвижных губах…

Нет, никогда не имел он оснований упрекать в чем-либо жену. Однако временами досадовал на ее, может, неосознанное, безвинное, но все-таки кокетство. Старался не обращать внимания на то, что Ольга постоянно помнила о своей привлекательности, что глаза ее всегда искали зеркало. Но раздражался, когда на людях жена нет-нет да и сверкнет по сторонам темно-синими тревожащими глазами или поведет ими с нарочитой ленивой медлительностью. И если поймает на себе чей-то восхищенный взгляд или заметит, что вокруг нет женщин краше и наряднее ее, сразу будто светлеет лицом, оживляется, делается еще внимательнее к мужу, еще приветливее, то и дело беспричинно обнажая в улыбке ровные белые зубы. Тогда в нем поднимается вихрь протеста: ему вдруг начинает казаться, что в поведении Ольги все напускное и манерное, даже это любовное внимание к нему. Иногда он не сдерживался и попрекал ее, на что она в ответ, на мгновение изумившись, тут же весело хохотала и, поигрывая гнутыми бровями, говорила всякие нежные глупости; казалось, сама мысль о том, что муж ревнует, забавляла и даже радовала Ольгу. А дома потом насмешливо выговаривала ему, что он лишен рыцарских наклонностей, не умеет с юмором смотреть на женские слабости, не хочет понять, что красивая женщина для того и красива, чтобы возбуждать к себе любопытство и своей красотой нести добрым душам радость, а завистливым — огорчения.

Позавчера вечером произошел между ними неожиданный для Федора Ксенофонтовича и поразивший его разговор. В конце ужина Ольга отодвинула от себя тарелку, устремила на него чуть грустные глаза и вдруг заговорила каким-то непривычным голосом:

— Вот ты меня, бывает, ревнуешь по пустякам и без всякого повода… — Она внимательно начала рассматривать длинные ногти на своих руках. — А знаешь ли, Федор, что до того, как мы с тобой познакомились, у меня был молодой человек?..

— Как это понимать? — спросил он после напряженной паузы, не в силах постигнуть смысла услышанного. Его больше поразило не само признание, а виноватость в чуть побледневшем лице жены.

— Был знакомый паренек… Жених…

— Ты его… любила?

Расширившиеся глаза Ольги обдали Федора Ксенофонтовича холодным светом, и она, будто сожалея, что затеяла этот разговор, нехотя ответила:

— Вообще-то он мне нравился… Потом его взяли на фронт бить Колчака… И вдруг ты вскружил мне голову. — Ольга неожиданно засмеялась тем знакомым смехом, который всегда умиротворял его.

Он постарался не поддаться чарам ее смеха и спокойно, даже слишком спокойно, так, что удивленно взметнулись длинные ресницы над ее глубокими темно-синими глазами, спросил:

— Почему же ты скрывала?

— Я не скрывала… Нечего было скрывать.

— Ты потом держала перед ним ответ? — Федор Ксенофонтович сам испугался своего вопроса, заметив, как в лице Ольги промелькнуло что-то чужое: ему погрезилось, что он сейчас услышит от нее какое-то страшное признание.

Но Ольга вдруг опять расхохоталась, всплеснула руками. Тут же она умолкла, с ее лица медленно сползла улыбка, делавшая ее очень красивой, и посмотрела на него с какой-то набожной серьезностью.

— Как ты мог подумать?.. — тихо произнесла Ольга. — Клянусь счастьем Ирины, я в жизни, кроме тебя, никого не любила.

Он не знал, что ответить, и спрятал глаза. Ольга вдруг заплакала.

В это время в передней раздался звонок. Ольга вскочила со стула и выбежала на кухню. Федор Ксенофонтович отправился открывать дверь.

Пришла Ирина. Не пришла, а веселым вихрем ворвалась в квартиру. Чмокнула отца и затараторила о том, что у них в пятницу выпускной вечер и что поэтому все девчонки помешались на новых платьях, а мальчишки бесконечно совещаются, как понезаметнее принести в школу на этот вечер выпивку.

Обычно в такие минуты, когда дочь возвращалась домой и выкладывала свои школьные новости, Федор Ксенофонтович всегда исподволь любовался ее веселой подвижностью и восторженностью. Во всем ее облике и поведении уже угадывалось скорое рождение того великого женского начала, для объяснения сущности которого никто никогда не найдет точных слов, хотя без него не приходят ни настоящая любовь, ни материнство, хранящее бессмертие и силу рода человеческого. Всегда поражался неуемной энергии Ирины, умевшей одновременно есть кашу, напевать новую песенку, косить глаза на себя в зеркало, рассказывать что-то матери да еще пришлепывать под столом подошвами комнатных туфель. Но на этот раз все внимание Федора Ксенофонтовича было устремлено на кухню: в ушах еще стояли всхлипывания Ольги.

— Как поживает наша мама? Где она? Почему не выходит встречать свою ненаглядную дочь? — Ирина сыпала вопросами и, не дожидаясь на них ответов, уже вертелась перед зеркалом, снимая с себя берет и поправляя коротко остриженные волосы.

— Я, как всегда, на посту, доченька, — послышался спокойный и даже веселый голос Ольги Васильевны.

Федор Ксенофонтович оторопело оглянулся и увидел, что жена вносит в столовую чашки с чаем. Ни следа слез, ни тени раздраженности на ее лице. Федору Ксенофонтовичу стало не по себе от такого самообладания.

Расставляя на столе чашки, она смерила мужа будто оценивающим взглядом; тут же, картинно опустив глаза, снисходительно хмыкнула, чуть шевельнув уголками губ и раздув ноздри тонкого, прямого носа, а затем, давая понять Ирине, что они с отцом продолжают ранее начатый разговор, произнесла:

— Так я тебе не досказала. — Ольга посмотрела на Федора Ксенофонтовича предупреждающе. — Сегодня днем иду я по Невскому, и вдруг меня окликают. Оглядываюсь — он! Сергей!..

— Ты о ком? — сам не зная для чего, спросил Федор Ксенофонтович, хотя сразу же понял, о ком велась речь.

В сузившихся глазах Ольги мелькнула укоризненная насмешка.

— Да о нем же, о том бывшем парне!.. — И она загадочно засмеялась. — У него сейчас седины в голове больше, чем у тебя… Доктор наук, инженер! А рядом с ним, вижу, жена… Бедный Сережка! И где он ее выкопал, такую некрасивенькую?

Федор Ксенофонтович, будто сдаваясь, присел к столу.

— Так что, Федя, — продолжила Ольга Васильевна, коротко вздохнув, — жди в воскресенье к обеду гостей.

— Я на рыбалку в воскресенье собрался! — вскинулся Федор Ксенофонтович, чувствуя, что не может совладать с раздражением.

— Пожертвуй, Федик, рыбалкой… — Ольга посмотрела на него с мольбой.

— Я ведь их уже пригласила. Познакомитесь…

…За окном вагона гулко зашумели фермы моста, по которому проходил поезд. Только сейчас Федор Ксенофонтович заметил, что Ленинград остался позади, в бледных сумерках белой ночи.

Не пришлось ни на рыбалку поехать, ни нежданных гостей встречать. До воскресенья еще два дня, а он уже по срочному вызову в пути.

«Ты, Феденька, обязательно звони, — вспомнилось, как наказывала жена, когда они шли вдоль поезда к мягкому вагону. — Завтра вечером позвони из Москвы, потом из Минска… А в воскресенье, где бы ты ни был, обязательно позвони! Слышишь?»

Это «слышишь» почему-то кольнуло в груди, прозвучав, как какое-то предостережение. Он понял: Ольга хочет, чтобы он позвонил именно тогда, когда она будет принимать гостей.

Впереди, рядом с носильщиком, шла, размахивая сумочкой, Ирина и стригла по сторонам глазами. Это тоже легло тяжестью на сердце: не нравилось Федору Ксенофонтовичу, что дочь переняла привычку матери поглядывать на людей, будто с вызовом спрашивать их: «А видите, какая я красивая?!»

Кто-то постучался в купе, вспугнув мысли Федора Ксенофонтовича. Взвизгнула дверь, и в образовавшуюся щель заглянула проводница.

— Чаю хотите? — спросила она.

— Благодарю вас, поздно, — ответил Федор Ксенофонтович.

Дверь задвинулась, и он уже начал думать о службе, о том, что в спешке не мог по обычаю устроить проводы-вечеринку, перенося ее на то время, когда приедет забирать семью. Уехал, словно в командировку.

Все случилось неожиданно. Еще сегодня утром генерал-майор Чумаков совещался в кабинете командующего: ломали голову, как продолжить начатое недавно укрепление командного звена войск округа.

Покачивание вагона, монотонный перестук колес и стремительная темная река ночного леса за окном — все это сливалось в своеобразное безмолвие, рождающее неторопливый и непоследовательный поток мыслей… Мелькнула и тут же угасла прощальная напутственная улыбка командующего. А не будет ли упреков вслед? В такой спешке сдавал дела, подписывал акты. Не успел подготовить командующему представления в наркомат на двух командиров дивизий. Попросил, чтобы это сделал заместитель… А если говорить правду, нет у Федора Ксенофонтовича уверенности, что молодые командиры полков Афанасьев и Вихрев, хоть люди они и толковые, уже смогут командовать дивизиями.

А как он сам, генерал Чумаков? Справится ли с механизированным корпусом? Дело ведь новое. Впрочем, не совсем новое: еще в тридцать втором году были созданы в Красной Армии такие соединения. Но в тридцать девятом, то ли не очень пристально всмотревшись в особенности и трудности войны в Испании, то ли еще по каким причинам, решили, что более мелкими бронеформированиями удобнее будет маневрировать в бою… А жизнь — тетка суровая и мудрая — заставила вскоре спохватиться. Сам Федор Ксенофонтович корпел над иностранными и отечественными материалами, обобщал опыт действий германских танковых групп в Западной и Юго-Восточной Европе; потом выступил со статьей в журнале. Заметили… Неделю назад позвонил ему из Москвы маршал Шапошников, который ныне руководил строительством оборонительных рубежей и укрепленных районов вдоль западных границ. Борис Михайлович сказал похвальные слова о статье и попросил сформулировать на бумаге, с учетом маневренных действий германских войск в наступательных операциях, основные принципы контрдействий обороняющейся стороны, с тем чтобы это учитывать при сооружении укрепрайонов. Такое поручение польстило самолюбию Федора Ксенофонтовича. Он несколько ночей с упоением сидел за письменным столом и сейчас везет с собой небольшой трактат, чтобы вручить его маршалу…

Да, заметили, видать, прогрессивные взгляды генерала Чумакова на современное оперативное искусство и, наверное, решили: раз ты такой ярый сторонник крупных механизированных соединений, формируй одно из них и командуй.

Но почему такая экстренность? Сегодня утром, когда Федор Ксенофонтович вернулся в свой кабинет, зазвонил телефон прямого провода. Снял трубку и услышал голос подполковника Рукатова, работника Управления кадров РККА.

«С новым назначением вас, Федор Ксенофонтович! — приторно-учтивым голосом заговорил Рукатов. — Шифровку с приказом наркома получили?»

«Нет, не получил. А что за назначение?»

«Телеграмма послана. Вам, дорогой Федор Ксенофонтович, завтра утром надлежит быть в Москве. Вы назначены командиром мехкорпуса, так что поздравляю!»

Как же это так вдруг? Почему такая скоропалительность?.. Федор Ксенофонтович не мог собраться с мыслями. Верно, не очень давно в наркомате спрашивали, как он отнесется к тому, если ему предложат корпус в Западной Белоруссии или на Украине. Но ничего конкретного.

«Мне нужно время, чтобы сдать дела здесь», — подавляя в себе смятение, сказал он в телефонную трубку.

«Надо успеть, товарищ генерал. Приказ! — Подполковник Рукатов уже говорил таким тоном, будто он живое олицетворение этого приказа. Но тут же со смешком заметил: — Наше дело — передать, мы тут, в Москве, люди маленькие, исполнители, так сказать».

На душе стало скверно. Понимал: было неприятно, что именно Рукатов сообщил ему о приказе.

Алексей Рукатов… 1925 год. Далекий городишко Заполье, барачные казармы, прижатые хвойным лесом к реке, просторный песчаный плац в жарком сиянии солнца… Там впервые и встретился с Рукатовым Федор Ксенофонтович, присланный в Заполье сформировать и возглавить стрелковый полк.

В расположении роты Рукатова он во всем увидел порядок. Только отчего такая общая угрюмость на лицах обитателей казармы? Поначалу Федор Ксенофонтович не придал этому значения, решив, что своим внезапным приходом смутил бойцов. А потом стали поступать рапорты взводных командиров с просьбой перевести их от Рукатова в другие подразделения. Чумаков вызвал командира роты.

И сейчас Федору Ксенофонтовичу помнятся ничего не выражавшие, неподвижные глаза Рукатова. «Почему не ладите со взводными?» — «Они контрики, товарищ комполка!» — «Доказательства есть?» — «Постараюсь добыть, товарищ комполка!» — «Почему рота отстает в боевой подготовке?» — «Сплошные симулянты, товарищ комполка!»

Федор Ксенофонтович решил было, что, может, такие ответы отчасти вызваны односложностью его вопросов, и, устыдившись своей прямолинейности, завел с Рукатовым разговор, тоже, в общем, элементарный, о том, что значит быть начальником над многими, самыми различными по характерам, умственным способностям и образованию людьми. Разговора не получилось. В неподвижных глазах Рукатова, будто выглядывавших из нор, проступал страх, иногда мелькала какая-то мысль, тогда зрачки его скользили в сторону, а губы шевелились, и казалось, командир роты сейчас выскажется, но… мысль в глазах тут же угасала, и все кончалось вздохом и коротким обещанием: «Будет исправлено, товарищ комполка!»

Чумаков так и не сумел вывести Рукатова из столбнячного состояния.

Во время показных занятий по тактике батальонный командир поручил Рукатову командовать головной походной заставой на марше батальона. И Чумаков еще раз убедился, что на простейшие вводные Рукатов не умел принять никакого решения. Выпятит грудь, выпучит глаза и испуганно-надрывным голосом вопит: «Вперед, за мной!..» А куда «за мной», каким боевым порядком, на какой рубеж, с какой задачей — об этом он в паническом рвении забывал даже подумать.

Федор Ксенофонтович взмолился перед штабом дивизии: замените неспособного командира роты. Оттуда с раздраженным назиданием ответили: «Способные сами не рождаются, учите».

И вот однажды пришел в полк приказ: откомандировать трех лучших ротных на переподготовку. Поколебался Федор Ксенофонтович и поступился своей совестью, правда утешаясь слабым аргументом: пусть Рукатов поучится всерьез. Ожесточившись, подписал на него довольно туманную, но, в общем, положительную характеристику.

Спустя полгода Рукатов торжественно припожаловал в полк с назначением на должность командира батальона. Выписку из приказа о назначении Рукатова Федор Ксенофонтович читал с тем изумлением, которое почти отнимает дыхание. Возмущенный до бешенства чьей-то, как показалось, злой шуткой, он позвонил в штаб дивизии, но… последовал неотразимый по своей логичности ответ: «Вы же сами рекомендовали его как лучшего командира роты на учебу!»

Все тогда случившееся Чумаков воспринял как тяжкое возмездие судьбы за проявленную беспринципность. Рукатов вступил в командование батальоном.

Федору Ксенофонтовичу сейчас вспомнился тот далекий Рукатов-комбат, вспомнились с таким ясным воскрешением в памяти картины полковой жизни, что в купе запахло разморенным на солнце сосновым лесом, который сплошной стеной охватывал военный городок. И будто слышался на раскаленном песчаном плацу голос командира батальона Рукатова. Переполненный ощущением своей власти, своей исключительности и важности, Рукатов держался перед подчиненными с подчеркнутой раскованностью. В его поучениях, указаниях сквозила такая дремучая узость ума и знаний, такое пренебрежение к подчиненным, что Федор Ксенофонтович, когда слышал все это, приходил в отчаяние. Ведь, как правило, командирами становились лучшие ребята — цвет народа! А тут вдруг… И жалко было обманувшегося в своем призвании Рукатова, и стыдно за него, и надо было спасать дело. Ротные командиры за какой-нибудь месяц почернели от «общения» с новым начальством.

Не сразу удалось спровадить Рукатова из полка. Прощаясь с ним, Чумаков сказал все, что думал о его способностях, характере, и посоветовал никогда не занимать командных должностей. Но тот остался самим собой: опять какие-то курсы, опять где-то служба, потом женитьба на великовозрастной и некрасивой дочери знакомого Федору Ксенофонтовичу командира полка… Видать, еще не один начальник избавлялся от Рукатова, «выдвигая» его то на учебу, то еще куда-нибудь. Иначе никак не попасть бы ему в академию…

В 1937 году Рукатов, не подозревая, что Чумаков находился в то время в Испании, попытался свести с ним счеты. Один знакомый чекист, с которым Федор Ксенофонтович встретился после возвращения, доверительно рассказал об анонимных письмах с тяжкими обвинениями, предъявляемыми ему, бывшему командиру запольского полка, а затем слушателю военной академии Чумакову. За убогим содержанием этих обвинений перед Федором Ксенофонтовичем замаячила знакомая и уже зловещая фигура Рукатова. Чумаков сказал о своей догадке чекисту, и тот с удивлением подтвердил: действительно, в некоторых доносах среди свидетелей «контрреволюционной деятельности» командира полка Чумакова упоминалась и эта фамилия.

А в прошлом году, приехав в Наркомат обороны, Федор Ксенофонтович столкнулся с Рукатовым в лифте. Уже подполковник, раздобревший, краснолицый, с благородной сединой на висках. Обрадованно жал руку генералу, говорил какие-то слова, а глаза, как и прежде, были неподвижные, настороженные, будто живущие своей самостоятельной жизнью. Узнал Федор Ксенофонтович, что Рукатов, как тот выразился сам, «столоначальник» в Управлении кадров. Не хотелось в это верить, ибо в армии существует святой своей непреложностью закон: «на кадры» назначать самых дельных, мудрых и абсолютно во всем порядочных людей. Но может, изменился человек, набрался ума-разума?..

Как бы то ни было, но хорошо, что до него, генерала, Рукатов уже не сможет дотянуться. Знал Федор Ксенофонтович, что любой командир, где бы он ни служил, ходит в страхе божьем, если считает, что где-то «в кадрах» сидит человек, которому известны какие-то его слабости или грехи: трудно тогда бывает с повышением в звании, в продвижении по службе, зато легко попасть в Кушку или еще куда-нибудь подальше. Тягостное это чувство.

«…Лучшее лекарство от оскорблений — забвение». Федор Ксенофонтович, включив в купе свет, начал раздеваться, чтобы лечь спать.

Уже засыпая, сморенный всем, что свалилось на него в этот трудный день, припомнил горькую истину: опасайся того, кто тебя боится, и помни, что подлая душа всегда предполагает самые низкие побуждения в самых благородных поступках.

2

К началу рабочего дня Федор Ксенофонтович уже был в Наркомате обороны. Не хотелось, но надо было начинать со встречи с Рукатовым: в ведении «кадровика» находится «личное дело». В этой папке с подшитыми и пронумерованными бумагами запечатлена вся жизнь Федора Ксенофонтовича — от рождения, от первого дня службы в 1914 году рядовым пехотного полка до настоящего времени.

Войдя в кабинет, где, судя по столбику фамилий на дверях, должен был находиться подполковник Рукатов, Федор Ксенофонтович увидел несколько столов, загроможденных папками, и за каждым столом — склоненную над бумагами голову.

Из-за раскрытой створки шкафа выглянул на стук двери Рукатов. Лицо его рассекла широкая улыбка.

— Заходите, дорогой Федор Ксенофонтович! — Рукатов опрометью кинулся навстречу с протянутой, чуть подрагивающей рукой. — Здравия желаю, товарищ генерал! Вот, товарищи, знакомьтесь, мой бывший командир полка… Я вам рассказывал.

А глаза, глаза Рукатова! Когда-то он уже видел такое выражение глаз… В их селе Чернохлебовке, что под Харьковом, как-то оказался бродячий цирк. На выгоне сколотили помост, и при великом стечении народа началось представление. Всех поразил фокусник, тащивший изо рта несметное количество лент. Потом фокусник, посмотрев на ребятню, сидевшую у самого помоста, поманил пальцем двенадцатилетнего Федьку Чумака, как звали его в Чернохлебовке. Когда похолодевший Федька поднялся на помост, фокусник поднес к его лицу шляпу и умоляюще зашептал: «Говори, что пустая, пятак получишь». В шляпе лежали два куриных яйца, и Федька скривил в ухмылке губы. Но вдруг увидел перед собой глаза фокусника — настороженные и кричащие такой мольбой и мукой!.. А на лбу — мелкие росинки пота. «Говори, что пустая», — с дрожащей улыбкой упрашивал он. Федьке до слез стало жалко фокусника. Повернувшись к толпе и опустив глаза, он сказал: «В шляпе ничого нема».

Что потом сделал фокусник, Федор Ксенофонтович уже не помнит… Сейчас он увидел точно такие глаза у Рукатова. И еще заметил, что все в кабинете с превеликим любопытством наблюдали за их встречей.

Генерал, испытывая мучительную неловкость, стал по очереди здороваться со всеми за руку. А подполковник Рукатов, обращаясь к сослуживцам, не унимался:

— Прямо скажу, в люди меня вывел Федор Ксенофонтович! Век не забуду!

— Не преувеличивайте, товарищ подполковник, — с жесткой улыбкой заметил Чумаков, усаживаясь на стул, предложенный Рукатовым. — Всех нас в люди вывела армия.

— Верно говорите, товарищ генерал, но прямо вам скажу: вы молодцом выглядите, хоть поседели заметно, — без всякой последовательности перевел разговор Рукатов. — А я сдал, списали меня со строевой и вот доверили кадры. Трудная это работа, судьбы людей решаем, а от этих судеб зависит боевое могущество армии…

— Так какой у нас план действий? — нахмурившись, перебил его Федор Ксенофонтович. Заметив ухмылки сослуживцев Рукатова, с неприязнью подумал: «Догадываются же, что за фрукт с ними работает, а терпят…»

— Значит, так. — С лица Рукатова смыло улыбку, и он уставился перед собой остекленевшим взглядом. — Сейчас я вас сопровожу к начальнику нашего отдела, а он уже по инстанции… Командира корпуса может пожелать принять и нарком.

— А где хоть штаб корпуса дислоцируется? — поинтересовался Федор Ксенофонтович.

— Там где-то, в Барановичской области. — Рукатов беспомощно оглянулся на сослуживцев.

— В Крашанах, — подсказал кто-то.

Когда шли по мрачному коридору, Рукатов вдруг таинственно зашептал:

— Федор Ксенофонтович, если хотите, можно вас оставить в Московском округе. На такой же должности!.. Я ведь в курсе: у вас Ольга Васильевна почками хворает, а дочка, кажется, десятилетку должна была окончить…

«Все знает, подлец», — с досадой подумал Чумаков.

— Я начальству говорил, — преданно добавил Рукатов. — Стоит вам только намекнуть…

— Нет, товарищ Рукатов. В армии должностей себе не выбирают.

Остановились у двери с табличкой «Полковник Микофин С. Ф.».

— Семен Филонович? — удивился Чумаков, указывая на табличку.

— А вы разве не знали, что он мой начальник? — каким-то вдруг деревянным голосом ответил Рукатов, и даже в полумраке коридора можно было разглядеть его помертвевшие глаза. — Мы именно к нему. Он ждет.

Федор Ксенофонтович все понял и решительно открыл дверь.

За столом сидел постаревший и полысевший Сеня Микофин… полковник Микофин… Сколько лет не виделись!

Микофин поднял голову и тут же, засветившись радостью, вскочил:

— Заходи, дружище! Жду не дождусь!

Обнялись, расцеловались.

— Можете быть свободны, — сказал Микофин Рукатову, не глядя на него.

— Ты давно работаешь в наркомате? — не мог прийти в себя от такой неожиданной встречи Чумаков.

— Уже два года. И все удивляюсь, почему не заходишь. Бываешь же в Москве?

— Не знал, что ты тут!

— Как не знал?! А Рукатов?.. Он о тебе мне все докладывает… Слушай, Федор, ну и удружил ты мне с этим Рукатовым!

— Я? Каким образом?

— В позапрошлом году прислали мне его в отдел на вакантную должность. Знакомлюсь с «личным делом», читаю характеристику, подписанную тобой еще в двадцать пятом. Ну, думаю, раз Федя Чумаков хвалит, значит, человек стоящий. Воспитанник твой, батальоном под твоим началом командовал. Вот и взял. А оказалось, дрянь человек, будем увольнять из армии.

— Мать моя родна-ая! — Федор Ксенофонтович отмахнулся рукой и зашелся удушливым смешком. — Помилуй меня бог от таких воспитанников! Я горючими слезами плакал от него!..

Не чаял генерал Чумаков, что ему придется еще немало и с большой горечью размышлять над тем, откуда берутся рукатовы, рождаются ли они как закономерность в сложностях человеческого бытия, всплывают ли на поверхность в особых условиях, когда поток жизни устремляется по новому руслу, взвихривая все дремлющее на пути, или ими становятся духовные уродцы, наглеющие при попустительстве общества… Сложна и извилиста иная судьба человеческая.

3

Осененный деревьями Гоголевский бульвар томился в солнечном жару июньского дня. Генерал Чумаков, выйдя за могучую стену, отделявшую строгий комплекс зданий Наркомата обороны от бульвара, покосился на манящую тень за решетчатой оградой и вытер вспотевший затылок. Хотелось немного посидеть на бульваре, собраться с мыслями. Пошел вверх, к Арбатской площади, то и дело отвечая на приветствия военных, подождал, пока прогрохотал мимо трамвай, и повернул к памятнику Гоголю; великий писатель в глубокой скорби размышлял над всем, что постиг и чего не постиг в суетности отшумевшей для него жизни.

Присел на крайнюю скамейку, затененную наполовину, снял фуражку и закурил. Итак, сегодня вечером Сеня Микофин провожает его в Минск. В наркомате разговоры свелись к одному: комплектование корпуса личным составом, по донесениям из штаба округа, через месяц заканчивается, хуже дело с оружием и техникой, но к осени округ должен получить все, что надо.

Когда Чумаков был на приеме у начальника Главного автобронетанкового управления Красной Армии генерал-лейтенанта Федоренко, то спросил у него как бы между прочим:

— Яков Николаевич, чем вызвана такая спешка с моим назначением? В течение нескольких часов я должен был успеть сдать дела.

— Разве? — Федоренко с удивлением вскинул брови. — Тебя должны были предупредить. Это непорядок. — Он что-то записал в календаре. — Но ехать к месту службы надо безотлагательно… Тревожно на границе.

— А как же понимать недавнее сообщение ТАСС? — не удержался Чумаков.

Яков Николаевич помолчал, подумал и будто с неохотой заговорил:

— Сообщение ТАСС — это акция внешнеполитического курса государства… Ты же знаешь известную формулу, что война есть продолжение политики иными средствами. Пока нет войны, от нас, военных, требуется одно: крепить боевую мощь и быть наготове, но… не демонстрировать ни своих опасений, ни своей подготовки. Избегать каких бы то ни было конфликтов. Даже случайный выстрел на границе с нашей стороны может рассматриваться как провокация.

Потом Чумаков направился к маршалу Шапошникову, чтобы доложить о том, что статья уже готова. Но только переступил порог приемной, как увидел маршала, выходящего из своего кабинета. Озабоченный, с хмурым лицом, Борис Михайлович куда-то спешил. Торопливо поздоровавшись с Чумаковым, взял у него папку с десятком страниц машинописного текста, поблагодарил и, узнав, что тот сегодня уезжает в Минск, попросил завтра обязательно позвонить ему оттуда…

Даже в тени бульвара было душно. Рядом на скамейке, смахнув с нее соломенной шляпой невидимую пыль, уселся розовощекий старик с газетой в руках. Федор Ксенофонтович заметил, как старик, разглаживая белые усы, косит на него любопытствующий взгляд, и понял, что тот сейчас попытается затеять разговор. А генералу было не до разговоров. Перед отъездом он еще должен побывать в магазине военной книги, в редакции журнала «Военная мысль» и навестить Нила Игнатовича Романова — своего старого учителя, профессора и генерала, которому обязан еще и тем, что в его доме познакомился с Ольгой. Чумаков очень любил встречаться с профессором, любил вести с ним доверительные разговоры о всевозможных проблемах и сложностях жизни. И так уж повелось, что в каждый приезд в Москву Федор Ксенофонтович обязательно хоть час, да находил для встречи со стариком — то ли у него дома, то ли на кафедре в академии.

Федор Ксенофонтович, бросив недокуренную папиросу в урну, поднялся со скамейки и направился к ближайшему телефону-автомату. Набрал знакомый квартирный номер. Ответила старенькая супруга профессора — Софья Вениаминовна. Назвав себя и поздоровавшись, Федор Ксенофонтович услышал в ответ сдержанный плач.

— Тяжко хворает наш Нил Игнатович, — сквозь слезы жалобно рассказывала Софья Вениаминовна. — Лежит в госпитале в Лефортове и велел никого к нему не пускать. Но ты, Феденька, поезжай… Умирает…


— Как он? — упавшим голосом спросил Чумаков у пожилого врача, прежде чем зайти в палату к Нилу Игнатовичу.

— Лучше… Какая-то потрясающая ясность мысли, — задумчиво ответил врач. — Но мне это не нравится…

В палате устойчиво пахло лекарствами, хотя огромное окно было раскрыто настежь и в него заглядывала влажная зелень ухоженных деревьев госпитального парка. Казалось, что лекарственный запах источали голые стены палаты, белые спинки кровати, на которой лежал под простыней профессор Романов, белая тумбочка у его изголовья.

Может, именно от этой наполняющей комнату белизны усохшее лицо Нила Игнатовича Романова казалось таким болезненно-бледным, даже пепельным. Седые усы профессора поредели и потеряли живой блеск, нос истончился, и было удивительно, как держится на нем изящное старомодное пенсне. Старческие водянистые глаза светились под стеклами мудрой грустью и осознанной отрешенностью.

Да, генерал Романов, доктор военных наук, крупнейший знаток истории войн и военного искусства, подводил итоги жизни. Федору Ксенофонтовичу это было ясно, и он с чувством искренней и глубочайшей скорби понимал, что видится с Нилом Игнатовичем в последний раз.

Что сказать этому доброму человеку, чем утешить или хотя бы на время развеять его, возможно, уже неземные мысли?

— Устал я от жизни, — понимая смятенность чувств своего нежданного гостя, с какой-то будничностью сказал профессор и утвердительно шевельнул лежавшей поверх простыни сморщенной рукой. — Не хочется ни печалиться, ни видеть никого… даже близких… Нет, тебе рад. — И он глянул на Федора Ксенофонтовича такими вдруг проницательными глазами, что тот нисколько не усомнился в его словах, — С тобой поговорить можно обо всем, что еще держит меня на этом свете. Понимаешь?.. Вся моя жизнь прошла в размышлениях. И сейчас кажется, что многого еще не высказал. Спасибо тебе, Федор, что пришел. А вот твоя Ольга пусть извинит меня. — Старик позабыл, что Ольга Васильевна не в Москве, а в Ленинграде. — О чем говорить с племянницей перед уходом в мир иной?.. Ты другое дело… Ты часть меня, в тебе будут жить мои знания… Я всех своих талантливых учеников помню и люблю… Именно талантливых… — Нил Игнатович примолк, будто обозревая учебные аудитории, заполненные военным людом. — Если в группе находилось хотя бы два-три таких слушателя, мне уже было интересно читать лекцию. Я начинал сызнова воспроизводить историю, искать все более четкие толкования военно-философских вопросов, все глубже вглядываться в давно отшумевшие войны и подчас видеть в них такое, что у самого мурашки по спине… Не помню, кто изрек, что история войн — это во многом история человеческого безумия… Согласиться с такой мыслью целиком нельзя, ибо история вместе с тем заключает в себе опыт человечества и разум веков. Нет предела ее глубинам, нет в ней границ для поиска мысли, если только история, историческая наука вообще (ты запомни это, Федор!), не унижает себя до того, чтобы искусственно служить современным враждованиям и злопамятствам… А на тернистом пути человечества бывали случаи, когда иные влиятельные особы от государства, от политики или от науки обходились с историей как с гулящей девкой. И она затем в назидание человечеству жесточайше мстила им, возводя над гробницами незримые памятники позора… Вот так обращается сейчас с историей Адольф Гитлер — удивительнейший шарлатан двадцатого века!.. Со смелостью необыкновенной он выкроил из истории Германии перчатки по своим рукам и в этих перчатках, не боясь обжечься, толкает германский народ на путь безумия… Историю же России рассматривает через уменьшительные, да еще закопченные стекла, а все блистательные страницы нашего прошлого, все великие начала нашей культуры, которые не в силах затмить угаром национал-социалистского бреда, пытается объяснить сопричастностью к ним германцев.

— Вы утомляете себя, Нил Игнатович, — воспользовавшись паузой, заметил Чумаков. Острое ощущение близкой утраты теснило ему грудь, и от этого было трудно вникать в смысл всего, что говорил профессор.

— Верно, утомляю, — согласился Нил Игнатович. — Но другого случая поговорить о том, что болит, поговорить именно с тобой уже не будет… Ведь я, милый мой, ждал тебя. Знал, что навестишь… Знаю, что и старый мой коллега и друг маршал Шапошников пожалует… А может, и обманываюсь. Время для него сейчас тяжкое… Ты зачем в Москве?

— Получил новое назначение. Еду командовать механизированным корпусом в Западную Белоруссию. — Чумаков почему-то умолчал, что был сегодня у маршала и что поговорить с ним не удалось.

— В Западную Белоруссию?.. Значит, на фронт. — В глазах профессора сверкнули печальные огоньки, а в голосе прозвучала строгость. — Война — не сегодня завтра. Так что Ольгу и дочку с собой не бери.

— Так уж и война! — усомнился Федор Ксенофонтович. — Войны, конечно, не избежать, но раз есть договор с Гитлером… И сообщение ТАСС на прошлой неделе… Германия будто бы соблюдает условия пакта.

— Война стучится в нашу дверь, дорогой мой Федор. — Профессор пристально посмотрел на Чумакова. — Помимо того что я начальник кафедры академии, я еще и друг милейшего человека Бориса Михайловича Шапошникова. Много в Генштабе моих учеников… Заглядывают к старому профессору, да и меня к себе на совет зовут.

— Есть сведения? — озабоченно спросил Федор Ксенофонтович.

— Сведения надо уметь черпать из происходящего… — Нил Игнатович улыбнулся с болезненной благосклонностью. — Ты понимаешь, почему мы пошли на заключение предложенного Гитлером пакта о ненападении?

— Чтобы выиграть время…

— Это — дважды два… Разве тебе не известно, что Чемберлен и Даладье нацеливали Гитлера на СССР, делали все возможное, чтобы науськать Германию на нас? И топили в дипломатической мякине все наши предложения о том, чтобы общими усилиями надеть на Гитлера смирительную рубашку.

— Может, мы неумело предлагали? — Федор Ксенофонтович с чувством неловкости подумал, что он, генерал, редко размышлял над такими, казалось бы, простыми вещами.

— Нет, умело и последовательно… Когда Гитлер распял Австрию, стало ясно, что он вот-вот покончит с Чехословакией. И мы предложили созвать конференцию Америки, Англии, Франции и Советского Союза… Старый поборник англо-германского содружества Невилл Чемберлен вознегодовал в ответ и, заявив, что не оспаривает права Германии на господствующее положение в Восточной и Юго-Восточной Европе, стал летать на поклон и за советами к Гитлеру.

— И Франция повела себя не лучшим образом, — заметил Федор Ксенофонтович. — Я имею в виду ее невыполненный договор о взаимопомощи с Чехословакией.

— Там все сложнее. — Профессор, помолчав, продолжил: — Мы тоже договор не смогли выполнить, хотя уже были сгруппированы на Украине силы, чтобы бросить их на помощь Чехословакии. В Праге отказались от нашей помощи: их буржуазия надеялась найти счастье в браке с немцами. А Франция не собиралась выполнять свои договорные обязательства под предлогом, что не стоит помогать тем, кто сам в решительную минуту не защищается.

— А ведь верно, — заметил Федор Ксенофонтович. — Абиссинцы защищались, испанцы боролись, а гордая нация гуситов склонила голову перед немцами.

— Нация здесь ни при чем… Она готова была защищаться всеми средствами. Чехословацкая армия ждала приказа. Но верхушка крупной буржуазии во имя своих интересов согласилась поступиться интересами республики и нации. Франция на этом и сыграла… Затем с марта тридцать девятого года между нами, Францией и Англией велись переговоры. Ничего, как ты знаешь, из них не вышло. — Нил Игнатович отпил глоток боржома из стакана, стоявшего рядом на тумбочке, и, устремив взгляд в потолок, снова продолжил: — Когда нависла угроза над Польшей, мы предложили заключить англо-франко-советский военный союз… Чемберлен, конечно, ответил отказом, а некоторые французские, английские и американские газеты опять завопили, что настал час создания «Великой Украины» во главе со Скоропадским и, разумеется, под эгидой Германии. Понимаешь?

— Понимаю. — Чумаков горько усмехнулся: — Вот, мол, господа немцы, прямой вам путь на восток. Только не угрожайте нам… Так и созрела ситуация, которая вынудила нас подписать с Германией пакт о ненападении.

Наступила длительная пауза. Казалось, Нил Игнатович утерял нить своей мысли. Но он вдруг вздохнул и как бы заключил:

— Но цена этому пакту… На Восемнадцатом съезде Сталин напрямик предупредил, что надо соблюдать осторожность, чтобы не позволить втянуть в военные конфликты нашу страну. Да и в речи Молотова после воссоединения с нами западных областей Украины и Белоруссии не для красного словца сказано, что вопросы безопасности государства встали очень остро. Потом финская кампания и восстановление Советской власти в Прибалтийских республиках… В своевременности всего этого не усомнишься… Теперь, когда наши границы отодвинуты на запад, нужен могучий заслон вдоль них с приведенными в боевую готовность оперативными группировками войск в ближнем, но… не в ближайшем тылу…

Федор Ксенофонтович был удивлен, что старый профессор, находясь уже на смертном одре, так ясно мыслит и рассуждает с той взволнованной заинтересованностью, которая, казалось бы, никак не должна соответствовать состоянию его духа.

А Нил Игнатович, зажмурившись, о чем-то задумался. Но тут же, повздыхав, заговорил опять, не поднимая немощно желтоватых век:

— Пакт о ненападении и торговое соглашение с Германией дали нам время. И мы надеялись, что если Гитлер и решится на войну с Советским Союзом, то не ранее весны сорок второго года. А он решился сейчас. Генштаб располагает важными сведениями.

— Так почему же ничего не предпринимают? — Чумакову не хотелось верить в услышанное, таким оно казалось невероятным.

— Предпринимают… Давно предпринимают, — будто самому себе ответил Нил Игнатович, все еще не открывая глаз. — С востока перебрасываются армии… Но мы сейчас как задержавшийся на дистанции бегун: время на исходе, а финиш далеко… Трудная это дистанция. Развиваем автомобильную, авиационную, артиллерийскую промышленность. И сделано немало… Самое же главное: капиталистический мир рассечен надвое — это достижение необыкновенное!.. Могло случиться иначе: нам грозило остаться один на один со всей военной мощью капитализма… А ты говоришь, ничего не предпринимают.

— Но мы же к войне не готовы! — Федор Ксенофонтович взвешивал сейчас только то конкретное, что имело отношение к уже незамедлительным военным действиям. — Я знаю, ведется перевооружение, подтягиваются к границам войска, проводятся большие учебные сборы, равнозначные частичной мобилизации… Но это далеко не исчерпывает мер, которые нужны в предвидении близкого военного вторжения на нашу землю!

— Очень близкого. — Нил Игнатович открыл глаза, и Чумаков увидел в них страдание. — Но я полагаю, что Сталин да и Генштаб все еще надеются сдержать Гитлера. Они заняли не новую в истории взаимоотношений между враждебными государствами позицию: не давать повода для войны. Обязательства по торговому соглашению наверняка выполняются нами аккуратно, у нас даже закрыли миссии и посольства стран, которые Германия прибрала к рукам… А это сам понимаешь, что значит. Мы принимаем все меры, чтобы на границе было спокойно, несмотря на провокации и на то, что по ту сторону концентрируются войска. Сообщение ТАСС… это последняя, так мне думается, попытка облагоразумить Гитлера. Последний пробный шар… Хорошо, если хоть войска наших западных округов тайно приведены в боевую готовность.

— Какая там готовность! — Федор Ксенофонтович досадливо вздохнул. — Все делается по ранее утвержденным планам: укрепрайоны на старой границе в Белоруссии разоружены, а близ новой только развертываются строительные работы. Войска, которые передвигаются к границам, полагают, что это в учебных целях, и даже боекомплектов при себе не имеют.

— Вот-вот. — Лицо Нила Игнатовича перекосила жалкая улыбка. — Конечно, Сталин прекрасно понимает, что, объяви открытую мобилизацию, — завтра же война; подчини работу железных дорог только передвижению армии — война; отдай приказ пограничным войскам сняться с мест расквартирования и занять боевые позиции — немедленно Германия начнет войну. А нам бы еще год времени… Вот и делается все возможное, чтобы заставить Гитлера упустить время. И в этом, разумеется, есть смысл… Но удастся ли?.. Я хорошо знаю закономерности процессов и психологических аспектов, связанных с подготовкой войн. Азартный охотник — а Гитлер именно таков — никогда не отпустит натянутую тетиву лука впустую. Обязательно пошлет стрелу в цель, если не успеть перерубить тетиву либо не прикрыть цель щитом. Бывают исключения, когда идет подготовка к войне без решительных намерений, а лишь для политико-экономического шантажа. Монголы, как мы знаем, еще в тринадцатом веке не раз демонстрировали подготовку к сражению, а затем ретировались, когда узнавали, что противник силен… Да и в период метафизического толкования военного искусства, если говорить уже собственно о войне, некоторые теоретики строили на этом основании принципы стратегии. Вспомним хотя бы труд прусского офицера Генриха Бюлова «Дух новейшей военной системы», где он доказывает, что задача стратегии — достичь целей войны без сражения.

— Ллойд тоже исключал генеральное сражение, считая его следствием ошибок, — заметил Федор Ксенофонтович и тут же ощутил смущение, ибо показывать профессору Романову свои познания военной истории — это все равно что ребенку храбриться перед великаном.

— Верно, — согласился Нил Игнатович. — Но сейчас другие времена… — Он умолк.

— Неужели Гитлер все-таки решится воевать с Западом и Востоком одновременно? — нарушил молчание Федор Ксенофонтович. — Неужели войны Фридриха Великого, а затем первая мировая война с ее пресловутым планом Шлиффена не научили Германию, как опасно вести боевые действия на два фронта?

— В наших кругах многие рассуждают точно так же. — Профессор горько усмехнулся. — Получают по самым различным каналам донесения, что Германия приготовилась к нападению, и разводят руками: мол, не может быть, чтобы Гитлер и его генералы не понимали рискованности такого шага. А иные «стратеги» объясняют стягивание Германией сил к нашим границам даже тем, что Гитлер боится агрессии со стороны Советского Союза.

— Ну, это уж глупость очевидная. — Чумаков махнул рукой.

— Ты, конечно, не читал «Майн кампф»? — неожиданно спросил профессор и сам же ответил: — И не мог читать. В ней Гитлер весьма отчетливо излагает свою точку зрения насчет России. Я на память помню его слова: «Когда мы говорим о новых землях в Европе, мы должны в первую очередь думать о России и подвластных ей пограничных государствах. Кажется, сама судьба указывает нам путь в этом направлении…» Вот так-то… Еще в двадцатые годы в Ландбергской тюрьме, куда Гитлера упрятали за попытку захватить власть в Баварии, он писал эту свою книгу и уже тогда нацеливал острие германской военщины на «дикий Восток»… А о военных действиях на два фронта… Трудно сказать, что думает Гитлер. Гесс, видимо, не зря полетел в Англию. Но если и не состоится англо-германский сговор, Гитлер надеется, что после молниеносных побед во Франции, Норвегии, Польше, на Балканах его армиям будет под силу и Советский Союз.

— И вы, Нил Игнатович, полагаете, что уже наступил этот роковой час?

— Возможно, не я один полагаю… — Профессор вздохнул. — Но… после этих арестов в армии многие предпочитают быть только исполнителями предначертаний свыше: пусть, мол, за меня решают другие. Выдвигать свои собственные концепции — недолго попасть в паникеры, в провокаторы или еще найдут какую формулу… Ты, Федор, только не делись этими мыслями ни с кем… Пусть они уйдут со мной как плод моих размышлений и догадок…

— Зачем вы о себе с такой обреченностью, Нил Игнатович?..

Профессор будто не расслышал вопроса Чумакова.

— И может случиться, что я ошибаюсь или ошибаются те люди, что делятся со мной, — продолжал он. — О чем же я?.. А, о разведданных. Понимаешь, Федор, Генштабу известно о передвижениях почти каждой немецкой дивизии к нашим границам. Но витает смертный страх перед дезинформацией. Некоторые генштабисты твердо убеждены, что Гитлер пытается переброской армий на восток ввести в заблуждение Англию, и верят, что Германия вот-вот начнет вторжение на Британские острова… В нашем разведывательном управлении концентрируется вся информация, стекаются очень важные сведения, но часто их берут под сомнение… Бывает, докладывают правительству важные факты, а в конце делают осторожные оговорки. Разведывательные сведения поступают по разным каналам, подчас противореча друг другу. А если б каждый командующий постоянно получал не просто разведдонесения, но и выводы из них, трезвую оценку военной ситуации, обобщение фактов, это повышало бы боеготовность… Месяц назад ходил я со своими размышлениями в один кабинет… Дали понять, что Иосиф Виссарионович войны не хочет, стало быть, надо думать о том, как ее избежать, а не взвинчивать ему нервы всевозможными сведениями и догадками о намерениях Германии. Словом, намекнули, что я догматик старой школы, и посоветовали хранить свои мысли при себе… Но я не стал их хранить. Изложил на бумаге и послал лично Сталину.

— Ох, молодец вы, Нил Игнатович! — с радостным удивлением воскликнул Чумаков. — Ну и как? Ответа нет?

— Был ответ… Позвонил мне домой Поскребышев, сказал, что Иосиф Виссарионович хочет поговорить со мной. Когда моя Софья ответила, что я в госпитале, велел кланяться и передал благодарность товарища Сталина за письмо. Просил позвонить после выздоровления…

По шелохнувшейся занавеске на распахнутом окне и по тому, что от дуновения воздуха острее запахло лекарствами, Федор Ксенофонтович понял, что кто-то приоткрыл дверь в палату. Оглянулся и увидел немолодую высокую няню в белом халате. Она сделала ему требовательный знак, что пора заканчивать свидание. Но Нил Игнатович, смежив веки, продолжал говорить:

— Очень мне хотелось узнать мнение Сталина по поводу моих размышлений… Сложилась такая обстановка, что только чудо может изменить развитие событий. Или я чего-то не учитываю, в чем-то ошибаюсь… А может, действительно ошибаюсь, Федя? — Старый профессор посмотрел на Чумакова с какой-то детской надеждой в водянистых глазах.

— Мне трудно судить, не зная истинного положения дел. — Федор Ксенофонтович виновато улыбнулся. — Все в этом мире находится в естественной связи причин и следствий. И Сталин, как выдающийся марксист, понимает это лучше нас и понимает, что ничего свыше предопределенного нет и быть не может. На всякие события можно и нужно влиять. Я очень верю в трезвый рассудок Сталина, в дальновидность Политбюро и правительства.

— Как бы я хотел ошибиться! — Нил Игнатович вздохнул. — Может, действительно Гитлер, придвинув к нашим границам войска, предъявит какой-нибудь ультиматум?.. Может, он зарится на Западную Украину и Западную Белоруссию, на прибалтийские земли, если не на большее?.. И прежде чем показать ему кукиш, можно начать сражение между дипломатами и выиграть время? Потом, в преддверии осени, Гитлер не решится начинать войну. Кто знает, может, Сталин на это надеется?..

Профессор немощной рукой снял пенсне, положил его поверх простыни и повернул бледное лицо к стене.

— Счастья тебе, Федор, — сказал он вдруг ослабевшим голосом. — Только, если окажешься на войне, помни, что ты в академии не зря изучал мой предмет. Знание истории военного искусства поможет тебе с пониманием закономерностей войны решать многие вопросы, позволит многое видеть в истинном свете и оценивать по истинной значимости…

4

Жена полковника Микофина лечилась где-то на Кислых Водах, и Семен Филонович один принимал у себя дома генерала Чумакова. Пили водку и пиво, закусывая селедкой, маринованными огурцами и помидорами, салом и яичницей с колбасой.

Микофины жили в коммунальной квартире, и за столом Чумакову было слышно, как по коридору пробегали ребятишки, шаркали чьи-то ноги в шлепанцах, из кухни доносилось шипенье примуса.

В открытую балконную дверь в комнату заглядывало повисшее над соседними крышами вечернее, но еще жаркое солнце. Лучи его высветили стены в лиловых обоях, пронзили розовый бокастый абажур над столом, зажгли полированный буфет в углу. Все в комнате светилось и лоснилось, даже помидоры на столе будто горели изнутри. В квартире пахло чайными розами, засохшими в вазе на буфете, но Федору Ксенофонтовичу казалось, что он улавливает в этом посмертном дыхании цветов лекарственный запах, преследовавший его сегодня с госпитальной палаты. Может, потому, что так много говорили сейчас о профессоре Романове.

— Нет, старик в своих опасениях забывает о главном… — За дверью пробухали тяжелые шаги, и Микофин снизил голос: — А главное в том, что мы успели обезвредить грандиозный заговор… Понимаешь, что нам грозило? Красная Армия с самого верха до самых низов оказалась в руках врагов народа!

Федор Ксенофонтович вздохнул, потянулся за папиросой, а Микофин со слепой убежденностью разглагольствовал:

— Клубок стал разматываться от нашего военного атташе в Лондоне Путна. Нити заговора держали в своих руках Тухачевский, Егоров и Гамарник. Во все военные округа — понимаешь, во все! — они продвинули командующими, членами военных советов и начальниками политуправлений своих людей, а те в свою очередь втянули в заговор многих нижестоящих…

— Но почему же стольких сейчас оправдывают?.. Значит, есть такие, которые пострадали безвинно?

— Не без того… В большую бурю, когда в лесу валятся гиганты, многим окружающим деревьям тоже не устоять. И тут ничего не сделаешь. Лучше пусть в невод попадет всякая рыбешка, ее потом можно опять выбросить в воду, но чтобы ни один хищник не остался на воле. Это закономерность борьбы… Многовато сейчас возвращается оттуда, но никуда не денешься: заговор существовал…

— Не знаю, — задумчиво произнес Федор Ксенофонтович и брезгливо пососал папиросу. — Во всяком случае, не в таких масштабах.

— Тебе что-нибудь известно? — насторожился Микофин.

— Нет… Я просто очень близко был знаком с некоторыми из обвиненных. За иных и поручиться мог бы, если б помогло мое поручительство… Никакие они не враги. На меня ведь тоже катали доносы.

— Слишком доверчив ты, Федор. О вражеской работе не то что друг, а брат или жена могут не подозревать.

— Так зачем же многих жен куда-то упрятали? Да и детей?..

— Наверное, для того, чтобы не обивали пороги большому начальству. Знаю я одну такую старушку. Извела нас письмами.

Микофин горько засмеялся и побежал на кухню варить кофе, а Федор Ксенофонтович стал размышлять о том, что судьба все-таки смилостивилась над ним и даже усилия Рукатова не привели к роковой черте, хотя, если б пристальнее всмотреться в послужной список генерала Чумакова, был повод заподозрить и его в связях с теми, кого сейчас называют врагами народа. Многие из арестованных когда-то были его сослуживцами или друзьями по учебе в академии.


Даже с Якиром был знаком Федор Чумаков…

В тридцатом году, когда он, выпускник академии, был направлен в Харьков, в штаб Украинского военного округа, его, только начавшего работать в оперативном управлении штаба, вдруг вызвал командующий — Иона Эммануилович Якир. Войдя в кабинет командующего, Чумаков увидел за столом моложавого лобастого человека с приветливым лицом и густой темной шевелюрой, с четырьмя ромбами в малиновых петлицах. Это и был Якир. Он поднял голову, посмотрел на Чумакова изучающим взглядом и легко встал из-за стола. Не дослушав рапорт, подал руку. Сели друг против друга за длинный стол, покрытый зеленым сукном.

— Товарищ Чумаков, — заговорил Якир, — я знаю, что вы превосходно окончили академию, имеете командирский опыт. Скажите, что вы думаете о будущей войне?

Чумаков шевельнул плечами, не сумел скрыть своего удивления.

— Понимаю, — упредил Якир. — Одной фразой на такой вопрос не ответить, тем более что вопрос поставлен общо.

— Конечно, — растерянно усмехнулся Чумаков. — Этот вопрос, как и ответ на него, состоит из многих слагаемых.

— Меня вот что интересует: вы можете предполагать, что в случае войны нам придется вести боевые действия не только на территории врага, но, возможно, и на нашей территории?

— Безусловно, — с убежденностью ответил Чумаков. — При нынешней маневренности войск можно создавать перевес сил на самых неожиданных направлениях.

— Верно. Посему не исключена и партизанская борьба… Исходя из этого, Народный комиссариат по военным и морским делам дал нам указание наряду со многими мерами приступить к подготовке руководящих партизанских кадров. Это, разумеется, строжайшая военная тайна.

— Понимаю, — кивнул Чумаков.

— Мы уже создали школу, подобрали надежных людей и приступили к их обучению. — Якир помедлил, оценивающе вглядываясь в лицо Чумакова. — Вы не могли бы прочитать небольшой курс лекций из истории партизанского движения? Конечно, и с рассмотрением в историческом аспекте т а к т и к и действий партизан в тылу врага.

— Пока все свежо в памяти, товарищ командующий, — с готовностью ответил Чумаков. — Недавно сдавал госэкзамены по истории войн и военного искусства.

— Романову Нилу Игнатовичу?

— Так точно.

— Тогда справитесь. — В глазах Якира промелькнули молодые огоньки. — Я тоже когда-то учился у Нила Игнатовича… Что бы вы считали нужным включить в программу?

— Если минимально… — Чумаков чуть помедлил, раздумывая, — то можно вспомнить о крестьянской войне Ивана Болотникова, обстоятельнее — о том, как Наполеон, придя в Москву, оказался в ловушке, которую устроили ему Кутузов Тарутинским маневром войск, а Денис Давыдов — действиями партизан. И о партизанской борьбе в гражданскую войну… А над тактикой войны в тылу врага надо размышлять с позиций современной военной техники.

— Тоже верно, — согласился Якир. — Вы обязательно познакомьтесь с Ильей Григорьевым — есть у нас такой весьма опытный специалист по подрывному делу. Он очень серьезно занимается тактикой партизанской борьбы.

Чумаков впервые увидел инженера Григорьева, когда вместе с начальником партизанской школы зашел в комнату, где тот проводил занятия. Отдав рапорт начальнику, Григорьев указал Чумакову свободное место за столом, приняв его за нового слушателя школы. Чумаков присел на стул и уже через минуту действительно почувствовал себя учеником. Григорьеву было не больше тридцати. У него волевое лицо с крупными чертами, спокойные, много видевшие глаза. Он неторопливо рассказывал о разных видах взрывчатки, о капсюлях-детонаторах, замыкателях, фитилях, взрывателях, как о живых существах, со своими особыми характерами, привычками, капризами. Чертил на доске мелом схемы, конструировал на столе мину-малютку. Все казалось очень интересным, простым, и верилось, что, возьмись Илья Григорьев делать сейчас мину из ножки табурета, из карандаша или куска мела, сделает тут же.

Потом они познакомились.

Григорьев оказался весьма общительным человеком, одним из тех, с кем уже вторая встреча приносит радость. Покоряли его убежденность в правильности собственных взглядов и умение со спокойной последовательностью отстаивать их. В первой же беседе с Чумаковым он обстоятельно доказал, что в тактике партизанской борьбы главным надо считать взрывы мостов, железных дорог, военно-промышленных сооружений, уничтожение транспортных средств, линий связи, штабов, складов боеприпасов и горючего. Не согласиться с этим было нельзя, и Чумаков, готовясь потом к лекциям, углубленно размышлял, как должны действовать партизаны, осуществляя ту или иную операцию.

Дороги их разошлись неожиданно. Илья Григорьев уехал с группой будущих партизанских командиров на практические занятия, а Чумакова в это время перевели в Московский округ начальником штаба дивизии.

Началась испанская эпопея. Военный советник Иоганн, он же Федор Чумаков, не раз слышал о дерзких налетах республиканских подрывников во главе с неким Рудольфом на тыловые коммуникации фашистов. Они взрывали мосты, пускали под откос воинские эшелоны, нападали на автомобильные колонны. И когда об этом заходила речь, всегда восторженно называли имя Рудольфа.

В один из июльских дней 1937 года под Сарагосой, в седой от пыли и зноя оливковой рощице, где размещался командный пункт стрелкового полка, к Чумакову явился знаменитый Рудольф, чтобы договориться о переходе в тыл врага через линию батальонов группы подрывников. Увидели друг друга и замерли с открытыми от удивления ртами. Перед Чумаковым стоял Илья Григорьев с коричневым от загара лицом, в запятнанном шоферском комбинезоне и выцветшей пилотке.

Первую минуту разговаривали восторженными междометиями, ахали да охали. Радовались встрече, как мальчишки. А потом, когда улеглось возбуждение, наступили тревожные раздумья. Чумаков и Григорьев уже знали об арестах на родине и о том, что осуждены и расстреляны (как враги народа) многие военачальники… Трудно было поверить в это.

Никто еще тогда из простых смертных точно не знал, где правда, а где неправда. Впереди ждала томящая душу неизвестность…


Когда Микофин внес в комнату дымящийся кофейник, Чумаков сказал, продолжая прерванный разговор:

— Думаю, что меня сия чаша миновала только благодаря тому, что я находился в Испании.

— Ерунда! — запальчиво возразил Микофин. — Был бы в чем виноват, не пощадили б и тебя. Можешь мне верить: я два года занимаюсь кадрами и кое-что успел повидать…

Из коридора донесся басовитый телефонный звонок — продолжительный и нервный.

— Дают Ленинград, — уверенно сказал Микофин. — Иди.

Федор Ксенофонтович догадался об этом и сам, ибо так звонят только с междугородной станции. Он торопливо поднялся, загремев стулом, и широким шагом вышел в коридор. Только снял трубку, как тут же услышал нетерпеливый и приглушенный расстоянием голос Ольги:

— Да, да!.. Квартира слушает!

— Здравствуй, это я. — Федор Ксенофонтович с недовольством покосился на многочисленные, шеренгой выстроившиеся вдоль коридора двери, из которых, будто невзначай, выглядывали любопытные.

— Феденька, здравствуй, милый! Я целый вечер не отхожу от телефона! — затараторила Ольга. — У тебя все в порядке? Я почему-то нервничаю.

— У меня все нормально… Но очень плохи дела Нила Игнатовича. Тяжело болеет… — Федор Ксенофонтович хотел было рассказать о посещении госпиталя, но, расслышав, как заохала, запричитала Ольга, ощутил необъяснимое раздражение и грубовато сказал: — Твои охи ему ничем не помогут! Надо ждать самого плохого. Позвони Софье Вениаминовне, поддержи старенькую.

— Непременно, Феденька, непременно… Ох, боже мой!..

— Слушай дальше!.. Сейчас я выезжаю в Минск, а двадцать второго, в воскресенье, уже буду на месте, в Крашанах… Это небольшой городишко в Западной Белоруссии.

— Не забудь же позвонить, как приедешь!.. Слышишь?

— Слышу! А если не дозвонюсь, передай твоим гостям привет.

— Почему ты сердишься, Федор? — В голосе Ольги просквозила слеза. Не дожидаясь его ответа, она опять заговорила быстро, словно боясь, что он не дослушает: — Не откладывай с нашим переездом! Я уже все продумала, какие вещи отправить багажом, какие взять с собой. Ирина будет готовиться в институт там…

— Ирина дома?

— Ну какой же ты!.. У нее сегодня выпускной вечер!

— А-а, верно… Ну, желаю тебе всего…

— И тебе, Феденька!.. Звони и скорее забирай нас! Целую тебя, милый…

Не дослушав последние слова Ольги, Федор Ксенофонтович повесил трубку и вернулся в комнату, заполнившуюся теплым запахом кофе.

— Поговорил? — спросил Микофин.

— Спасибо, все в норме, — устало ответил Федор Ксенофонтович; он вытер платком влажный затылок и, присаживаясь к столу, придвинул к себе чашку с кофе. — Давай по последней. Стременную, как говорят казаки.

— Стременную так стременную. — Микофин наполнил рюмки и, дружелюбно глядя на своего гостя, прочувствованно изрек: — За твою, Федор, новую судьбу!

— Бойся судьбы тогда, когда она расточает ласки, — с ухмылкой сказал Федор Ксенофонтович и притронулся своей рюмкой к рюмке Микофина.

— К чему это ты? — с удивлением спросил Микофин. — Твоя военная судьба не очень-то щедра. Некоторые наши сокурсники уже армиями командуют.

— Да я так, вообще, — нехотя ответил Федор Ксенофонтович и, взглянув на часы, начал застегивать воротник гимнастерки. — Пора трогаться на вокзал.

— Не торопись, Федя. У подъезда ждет машина, — успокоил Микофин. — Только в машине лишнего не говорить.

— Да обо всем уже переговорили. — Федор Ксенофонтович отхлебнул кофе.

— Так ты полагаешь, что не стоит придавать особого значения словам нашего Нила Игнатовича?

— Нил Игнатович анализирует только события, но он не чувствует атмосферы, в которой эти события происходят. — Микофин со значительностью посмотрел на собеседника: — Нам, кадровикам, наверняка сказали б, как надо напутствовать людей, которых отправляем в приграничные части… Подготовка к войне — это не тайная вечеря. Ее не скроешь.

— В том-то и дело, что Гитлер ведет подготовку на глазах у всего мира.

— Значит, не та подготовка и не с теми намерениями, если Генштаб не бьет тревогу.

Взглянув на часы, Чумаков поднялся:

— Поехали. Люблю иметь запас времени…

5

Только одни сутки позади, а Ленинград уже казался в далекой временной дымке. И уже для генерала Чумакова вторая дорога после Ленинграда. Поезд Москва — Минск набирал скорость.

Все, что услышал Федор Ксенофонтович в Наркомате обороны и в Генштабе, от Нила Игнатовича и от Микофина, — все это рождало гнетущую сумятицу чувств, далеко отодвинув, сделав мелкими и смешными все иные тревоги. Хотелось быстрее вырваться из душного вагона и оказаться близ границы, в штабе корпуса, в незнакомом городишке Крашаны.

Казалось, что там все станет яснее и не будет томить мучительная мысль о том, что большие войны всегда восходят весной.

В Минске, на перроне, Федора Ксенофонтовича ждала приятная неожиданность. Когда он вышел из вагона, к нему подошли высокий худощавый полковник в танкистской форме, с длинным, слегка морщинистым темноватым лицом, и боец в новеньком синем комбинезоне.

— Товарищ генерал Чумаков? — со сдержанной улыбкой спросил полковник, приложив руку к фуражке.

— Да, — с удивлением ответил Федор Ксенофонтович.

— Разрешите представиться, товарищ генерал-майор. Полковник Карпухин!.. Степан Степанович. — И, чуть подавшись к Чумакову, тихо добавил: — Ваш начальник штаба. А это, — кивнул на бойца, — водитель вашей машины красноармеец Манджура.

Манджура покраснел от смущения, но приосанился, лихо откозырял и звонко щелкнул каблуками сапог.

Федор Ксенофонтович с радостью пожал руки полковнику и красноармейцу.

— Как узнали о моем приезде, Степан Степанович?

— Приехал вчера по делам в штаб округа, зашел к кадровикам, а они сказали, — ответил Карпухин. — Вот и решил встретить. А как же иначе?

Шофер, подхватив чемодан генерала, понес его через вокзальное здание к машине, а Чумаков и Карпухин неторопливо пошли вслед за ним.

Федор Ксенофонтович обратил внимание, что на перроне и в вокзале много командиров, сержантов, бойцов.

— Что за великое переселение? — спросил он, с интересом оглядываясь по сторонам.

— В отпуск мчатся, — ответил полковник Карпухин. — До опровержения ТАСС отпуска были отменены, а сейчас разрешили.

У Федора Ксенофонтовича тоскливо заныло сердце: ему вспомнился разговор с профессором Романовым.

Привокзальная площадь встретила веселым перезвоном трамваев, предвоскресной хлопотливостью людей, ярким солнцем, во всю мочь палившим с голубого и чистого неба.

Был субботний день 21 июня, последний мирный день. Но об этом знали с полной определенностью только по ту сторону границы. Даже томившиеся в лесах от напряженного ожидания немецкие диверсанты, заброшенные на нашу территорию в форме командиров Красной Армии, пограничников и работников милиции, точно не ведали, когда наступит этот тяжкий для советских людей час. Они ждали парольного сигнала по рациям.


Попасть на прием к командующему округом с утра генералу Чумакову не удалось, и он, пренебрегая условностями, начал вместе с полковником Карпухиным хлопотать в разных отделах и управлениях штаба о нуждах формирующегося корпуса. А в середине дня опять направился к командующему — генералу армии Павлову.

В приемной Федора Ксенофонтовича встретил щегольски подтянутый, в сверкающих коричневым блеском ремнях порученец. Почтительно, извиняющимся тоном он сообщил генералу Чумакову, что в кабинете командующего находятся на докладе начальник штаба округа генерал-майор Климовских и начальник оперативного отдела генерал-майор Семенов.

— Подождете или прикажете доложить? — спросил у Чумакова.

— Обожду, пока командующий освободится. — Федор Ксенофонтович повесил на стоячую гнутую вешалку фуражку и, окинув безразличным взглядом обширную приемную, расслабленно опустился на стул. Ему хотелось встретиться с генералом армии Павловым один на один, хотелось по всей уставной форме доложить о своем назначении на должность командира механизированного корпуса и посмотреть, как встретит его однокашник по академии и соратник по боям в Испании.

Испания… Тяжелый, удушливый зной, «наступление огнем» — пальба из окопов без передышки, пока не кончались боеприпасы, а со временем куда более серьезные бои, удачи и поражения.

Чумаков, он же военный советник Иоганн, не раз встречал там на разных участках фронта командира танковой бригады Павлова… Всего лишь четыре года прошло с тех пор! Много это или мало, если командир бригады уже успел стать генералом армии, командующим военным округом, и не простым округом, а особым, одним из самых крупных?.. За это время он, Федор Чумаков, переступил только единственную, хотя и нелегкую ступеньку — от полковника до генерал-майора.

Нет, не зависть притронулась к сердцу Федора Ксенофонтовича. Он ощутил тревогу… Ведь не так это просто вчерашнему командиру бригады или даже в недавнюю финскую войну командиру корпуса вдруг увидеть на петлицах своей гимнастерки пять звезд генерала армии!.. Целых пять, хотя уже только две[1] возводят командира в иной, высший ранг, свидетельствующий о его воинской зрелости и огромном опыте, добытых на трудных дорогах многолетней армейской службы. Каждый, кто удостаивается первых генеральских звезд, особенно первых (такова уж природа характера военного человека), будто обновляется душой и телом, приобщается к особенным людям, наделенным высочайшей властью и окруженным глубоким почетом в армии и народе. И такой человек, испытывая бездну радости и гордясь генеральским званием, старается делом и словом, каждым своим шагом соответствовать этому высокому и почетному званию, памятуя, что оно ко многому обязывает.

Но как же чувствует себя простой смертный, если судьба вдруг с такой стремительностью вознесла его к полному и наивысшему созвездию генеральских отличий, сверх которых уже рукой подать до самой ослепляющей — маршальской звезды, обвитой золотом лавровых листьев? И могут ли эти отличия заменить ему то многое, не выстраданное в нелегкой армейской службе, в напряженных штабных и полевых учениях и в тиши академических аудиторий, где в своей разнообразной совокупности неторопливо постигаются глубины военного опыта, постепенно созревает полководческий талант? Или Дмитрий Григорьевич Павлов отмечен особой одаренностью, позволившей ему в кратчайший срок настолько постичь вершины военного искусства и так подготовить свой характер, что не дурманит ему голову многозвездная высота, на какую вознесся, что уже способен он управлять множеством войсковых организмов, составляющих единую многоликую ратную силу, именуемую военным округом, который на четыреста пятьдесят километров в приграничную ширь и до трехсот километров в глубь Белоруссии раскинул объединенные в три общевойсковые армии десятки дивизий, корпусов и самых различных частей специального назначения?.. Родился ли из отважного командира Павлова полководец Павлов?.. И понимает ли новый генерал армии, что он лично ответствен за боеготовность одного из самых мощных авангардов в Красной Армий, заслоняющего собой главные ворота в Советское государство?

Многих подобных выдвиженцев знает Федор Ксенофонтович. Конечно же, это самые подготовленные и волевые командиры. Тут уж ничего не скажешь: немало пришлось приложить усилий, чтобы в армейском многолюдье найти наиболее способных, дабы облечь их высокой властью и возложить на них большую ответственность. Генерал Чумаков не может без улыбки вспоминать, как иные из нежданно-негаданно взлетевших на непомерно высокий пост долго чувствуют себя не в своей тарелке. Бывает, что поначалу больше размышляют над тем, как лучше внешне соответствовать своему новому положению — изысканностью формы, своеобычной манерой поведения и общения с подчиненными… И подчас проходит немало времени, а человек как бы пребывает при должности, будто играет чужую, плохо отрепетированную роль, благо другие чины службы ревностно исполняют все необходимые функции по ранее установившемуся, затвержденному инструкциями порядку. А вот новому командиру или начальнику сразу возвыситься над должностью, стать ее живой плотью, стать мозговым центром для всех окружающих и с пониманием своей ответственности, без промедления начать делать дело с вызывающей уважение естественностью — на это не у каждого хватает уверенности и разума.

Внимание Федора Ксенофонтовича привлекла лежащая рядом на подоконнике газета, сложенная так, что в глаза бросался заголовок: «Сообщение ТАСС». Взял ее в руки, развернул, пожелтевшую на солнце, сухо шуршащую. Это были «Известия» от 14 июня.

Подавил вздох, стал уже в который раз читать знакомые строки. Сейчас, после разговора с Нилом Игнатовичем Романовым, каждая фраза официального сообщения отдавалась в сердце тоскливой болью.

ТАСС опровергал муссируемые в иностранной печати слухи о «близости войны между СССР и Германией», о том, что Германия будто бы предъявила Советскому Союзу претензии территориального и экономического характера, а Советский Союз в ответ якобы сосредоточивает свои военные силы у границ с Германией. В заявлении ТАСС высказывалось предположение, что эти слухи являются неуклюже состряпанной пропагандой враждебных СССР и Германии сил, заинтересованных в расширении и развязывании войны. Высказывалось также предположение, что «…происходящая в последнее время переброска германских войск, освободившихся от операций на Балканах, в восточные и северо-восточные районы Германии связана, надо полагать, с другими мотивами, не имеющими касательства к советско-германским отношениям…».

Как же человеку, не искушенному в значимости дипломатических межгосударственных демаршей с политическими целями, постичь главнейший смысл происходящего и предугадать, что сулит ему день грядущий?.. Как справиться с непокорно вопрошающей мыслью?.. Неотвязно звучат в памяти слова: «…переброска германских войск, освободившихся от операций на Балканах… связана, надо полагать, с другими мотивами, не имеющими касательства к советско-германским отношениям…» А фантазия во всем богатстве красок безудержно рисует, как по ту сторону границы, в балках и оврагах, в лесах и перелесках, накапливаются фашистские войска… «…Надо полагать, с другими мотивами…» Глаза еще раз скользнули по газетной строке.

Размышляя над прочитанным и глядя в газету, будто силясь найти там что-то самое главное, Федор Ксенофонтович не заметил, как бесшумно открылась дверь кабинета командующего и из нее с папками в руках вышли генералы Климовских и Семенов.

Климовских, чопорно-подтянутый, с приветливым холеным лицом, увидев уткнувшегося в газету генерала Чумакова, остановился, хотел было подойти к своему старому знакомому, но озабоченный Семенов неуловимым жестом выказал нетерпеливость: мол, ждут дела поважнее, и Климовских, еще раз взглянув на Федора Ксенофонтовича большими темными глазами, зашагал по мягкой ковровой дорожке к выходу. Может, полагал, что поговорит с Чумаковым в другой раз, не ведая, что другого раза уже никогда для него не будет…

Порученец успел побывать в кабинете Павлова и, выйдя оттуда, сказал Чумакову:

— Командующий приглашает вас.

Федор Ксенофонтович поймал себя на том, что при словах порученца слишком заторопился. И тут же с недовольством мысленно приказал себе: чтоб ни робости, но и ни панибратства — командующий есть командующий.

Вошел в кабинет уверенно и увидел Павлова, поднимающегося из-за стола ему навстречу. Всем своим величественным видом тот будто излучал сияние: лоснилась гладко выбритая, массивная голова, празднично сверкали на груди Золотая Звезда Героя, три ордена Ленина и два ордена Красного Знамени. Павлов вышел на середину кабинета и с доброй улыбкой на жестковатом, с крупными чертами лице широко распахнул для объятия руки.

— Товарищ генерал армии… — начал было Чумаков, но Павлов, притронувшись пальцами к щетинке усов, дружески засмеялся.

— Ну, полноте, Федор Ксенофонтович!.. Знаю, что назначен командиром мехкорпуса. Жду… Рад видеть.

Обнялись, пытливо и дружелюбно посмотрели друг на друга. Федор Ксенофонтович, усаживаясь в предложенное кресло, успел заметить, что в мужиковатости ширококостной фигуры Павлова теперь появилась и некоторая респектабельность — форма сидит на нем ладно, а знаки различия — будто родился с ними.

— Значит, опять судьба-индейка свела старых солдат? — Павлов, сдержанно посмеиваясь, грузновато уселся за стол. — А я увидел твою статью в журнале о механизированных войсках — порадовался. Спрашивал у наших, где ты служишь. Никто ничего толком… А потом докладывают приказ о твоем назначении к нам на корпус.

— Извини, Дмитрий Григорьевич, что я прямо к тебе один… Начальника автобронетанкового управления нет…

— О чем речь! Хоть потолкуем без свидетелей… Кого из наших «академиков» или «испанцев» встречал?

— Вчера навещал в госпитале Нила Игнатовича Романова. Тяжко болеет.

— И я слышал, что болеет. — Павлов вздохнул, у его губ легли горькие складки. — Однажды встретил его в Генштабе… Неугомонный старик. На все у него свои собственные концепции, свои исторические аналогии, всех предостерегает…

— Нил Игнатович убежден, что война уже на нашем пороге. Сказал мне: на фронт едешь.

— Так уж и на фронт! — Павлов криво усмехнулся, а Федор Ксенофонтович вспомнил, что и сам он примерно этими же словами ответил профессору.

Помолчали, думая, кажется, об одном и том же. Лицо Павлова сделалось озабоченным, у светлых посуровевших глаз стали заметнее морщины.

— Обстановка, конечно, напряженная. — Он вздохнул. — Немцы стягивают к нашим границам силы… Уже который месяц не прекращаются провокации. Все стращают нас… Но мы надеемся, что наши дипломаты сделают свое дело.

— А если дипломаты промахнутся?

— Почему же?.. Вот и сообщение ТАСС от четырнадцатого числа. После него немцам политически невыгодно нападать на нас.

— А если нападут?

— Не посмеют! А потом, учти: подготовку к войне против СССР, сроки ее начала никому не скрыть. На то и существуют Генштаб Красной Армии, разведка… От нас же требуется главное: согласно планам обучать людей, вооружаться, переходить на новую технику. Для этого нужно немалое время. И, как требует нарком обороны, не поддаваться на провокации, не давать Германии повода объявить нас перед всем миром агрессором.

Федор Ксенофонтович внимательно слушал Павлова, всматривался в его лицо, пытаясь понять, как глубоко убежден командующий в том, что говорит, есть ли в его словах собственное понимание военно-политической ситуации, собственные выводы, сделанные после взвешивания всех данных, которыми он имеет возможность располагать. Чумакову было приятно, что высокое воинское звание и большой пост не давят на Павлова: он держит себя вполне свободно, судит о положении дел, кажется, с пониманием своей ответственности. Может, испытывает некоторую неловкость, что он вот уже генерал армии, возглавляет округ, а Чумаков так далеко отстал. Но ведь и высоких наград у Павлова сколько! А за каждой из них — ратные дела…

— Скажи, Дмитрий Григорьевич… — Генерал Чумаков чуть подался вперед, словно боясь упустить что-то во взгляде, в выражении лица Павлова.

— А ведь можно доукомплектовываться, вооружаться, переходить на новую технику и в то же время держать наличествующие силы в боевом, развернутом состоянии?

— В боевом, но не в развернутом, — сухо ответил Павлов и, задумавшись на мгновение, будто весь потускнел. Потом продолжал: — Когда была получена майская информационная сводка, в которой указывалось, что Германия в течение всего марта и апреля усиленно перебрасывает к нашим границам войска, я с разрешения наркома отдал командующим армиями распоряжение о порядке действий по обороне пограничной полосы на случай чрезвычайных событий. Каждому соединению, каждой части поручена оборона определенных позиций. По тревоге они должны будут немедленно занять эти позиции и стойко удерживать их… Но только по сигналу боевой тревоги, — подчеркнул Павлов. — А начни сейчас выводить войска на рубежи и развертывать окопные работы — немцы тут же зазвонят, что мы собираемся нападать. И учти, это не только моя точка зрения.

— Тогда я чего-то не понимаю. — Чумаков вздохнул и захрустел пальцами. — Я знаком с планом мобилизации и развертывания войск в случае войны.

— Я тоже, как ты понимаешь, знаком, — обидчиво заметил Павлов. — Приказа о вводе плана в действие не поступало.

— Там указывается, — продолжал Чумаков, будто не расслышав последних слов Павлова, — что в случае начала войны расположенные в западных районах войска должны сдержать первый натиск врага, разбить его контрударами и отбросить за линию границы… Так?

— Ну а как же еще? Наша оборона должна носить активный характер. — Павлов с раздражением посмотрел в лицо Чумакова. — Это значит — контратаковать и опираться на укрепрайоны и линию полевой обороны вдоль границы.

— И в это время, — спросил Чумаков, — должно происходить стратегическое развертывание наших главных сил?

— Совершенно верно. Это азы стратегии!

— Но мы-то разве успеем осуществить прикрытие этого развертывания, если заблаговременно не займем боевые позиции? — Заметив, как при этих словах Павлов нетерпеливо пристукнул рукой по столу, Федор Ксенофонтович добавил: — Ведь немцы действительно сосредоточивают войска вдоль границы.

— Это еще неизвестно, с какой целью они их сосредоточивают. — Павлов перевел взгляд на стену, где распласталась огромная карта Белоруссии, подумал и, посмотрев на Чумакова, сказал: — Но дело даже не в этом. Вот приедешь в свой корпус, все увидишь сам… Тебе известна задача корпуса согласно плану прикрытия?

— В общих чертах.

— Сейчас у нас все в общих чертах. — Павлов еще больше посуровел. — Твой механизированный корпус в случае начала военных действий должен развернуться во втором эшелоне армии, которая своими главными силами, находясь в первом эшелоне округа, будет прикрывать свой участок границы. Так? А какие силы ты будешь развертывать? Твой корпус только формируется. Его танковые дивизии укомплектуются новыми танками, в лучшем случае, в течение этого года. В корпусе больше половины красноармейцев первого года службы. Артиллерийские части получили пушки и гаубицы, а снарядами еще не обеспечены. Тягачей же совсем нет… Автомобильный парк пока настолько мал, что способен поднять не более четверти личного состава… Я уже не говорю, какого еще вооружения и техники не хватает… Округ в целом только на полдороге к боеготовности: укрепрайоны в стадии строительства, авиация в должной мере не обеспечена ни новыми самолетами, ни полевыми аэродромами для рассредоточения. Все это там… известно. Но в случае чего воевать будем!.. Есть боеспособные дивизии!

Зазвонил один из телефонов, и Павлов порывисто снял трубку.

— Да, слушаю!..

Докладывали из штаба 10-й армии о вторжении немецкого самолета в наше воздушное пространство, о передвижениях войск по ту сторону границы, о захваченном диверсанте.

— Ясно… Ясно… Слышал!.. Не у вас первых! — Павлов недовольно хмурил брови. — Выдержки больше!.. Больше выдержки!

Когда он положил трубку, Федор Ксенофонтович спросил у него:

— Я не очень затрудню, если попрошу связаться с Москвой, с маршалом Шапошниковым?

— Борис Михайлович будет о чем-то хлопотать для тебя? — насторожился Павлов.

— Нет. — Чумаков усмехнулся. — Маршал просил меня позвонить… по одному вопросу.

Не прошло и минуты, как Наркомат обороны был на проводе. Маршала Шапошникова в своем кабинете не оказалось. «Поехал в госпиталь навестить больного», — доложил дежурный по его приемной.

Федор Ксенофонтович досадливо вздохнул. Разговор с Павловым тоже нарушился. Командующий округом молчал, глядя на Чумакова отсутствующим взглядом. Затем едко усмехнулся какой-то своей мысли и спросил:

— Ты, Федор Ксенофонтович, когда-нибудь сидел голым… на раскаленной сковородке?

— Слава богу, не приходилось. — Чумаков засмеялся.

— А мое кресло сейчас напоминает эту самую сковородку. — Павлов поднялся и протянул для прощания руку.

6

Нил Игнатович лежал на спине, уставив неподвижные глаза в потолок. Но сквозь стекла пенсне потолка не видел, а только туманную белизну, в которой расплывался верхний край высившейся над его койкой стены. Зеленый плафон посреди потолка виделся тоже размытым пятном в подсиненной белой мари. Туманная белизна, кажется, окутала и самого Нила Игнатовича, навевая дремотное безразличие. В нем брезжило слабое желание снять пенсне, чтобы взгляд его старых, дальнозорких глаз ощутил реальность линий, очертивших потолок и мягкую зелень плафона. Но все медлил подтянуть к лицу руку, словно для этого не хватало сил или не хотел потревожить лежавшую на груди газету и ее шорохом нарушить убаюкивающую тишину. Нилу Игнатовичу мнилось, что и сам он размыт в этой надвинувшейся на него белизне, что тело его растаяло в печальной старческой утомленности, которая залегла где-то возле головы, источая чуть внятный звон. А в глубине этого зыбко плывущего звона вяло и нестройно ворочались его мысли и одна за другой будто бы лениво струились сквозь стекла пенсне в белое марево потолка вместе с его взглядом.

Странное и тягостное это состояние, когда ты наедине со своим одиночеством и со своей старостью…

И вдруг Нил Игнатович с тоской подумал о том, что вот так, в подкравшейся дреме, незаметно улетучится и угаснет в безмолвии какая-то, может, самая главная еще державшая его на белом свете мысль и он уже никогда не вернется из небытия. От этого в груди шевельнулся холод, возвратив ему ощущение телесности. Нил Игнатович с испуганной торопливостью поднес руку к лицу и снял пенсне.

Палата сразу же обрела знакомые очертания. В потолочных углах над окном сгустились тени, а в распахнутом окне с раздвинутыми занавесками вновь появились верхушки деревьев, облитые горячим солнцем.

Нил Игнатович повернулся на бок и переложил с койки на стул газету. Совсем недавно на этом стуле смиренно сидела его старенькая жена Софья Вениаминовна. Будто уловил тонкий запах французских духов «Коти» и увидел диковинный флакон, хранящийся дома с незапамятных времен. И услышал ее голос, сделавшийся к старости почти детским… Ага! Вот она, главная мысль! Софья сказала, что опять звонил Борис Михайлович Шапошников и обещал сегодня же навестить его в госпитале… Не забывает маршал своего старого учителя. А ведь дел и забот у него бездонная пропасть. Милейший Борис Михайлович! На всех у него хватает доброты в сердце… Светлая голова… Не многие, наверно, так понимают военную стратегию и оперативное искусство — через характер эпохи и уровень общественной мысли… А что касается истории, то он умеет всматриваться в нее, как в бессмертные глаза человечества…

Потом Софья Вениаминовна, теребя сухими пальцами полуоторванную пуговицу белого халата, накинутого на узкие плечи, говорила ему что-то будничное и незначительное, пряча в потускневших глазах скорбь и смирение. Нил Игнатович был благодарен ей за то, что она не старалась вселять в него надежду на выздоровление, но и не давала воли своей печали. Расспрашивала, о чем вчера рассказывал ему Федор Ксенофонтович Чумаков, говорил ли, где будет учиться его дочка Ирина. Нилу Игнатовичу вспомнилось, что Софья заговорила об Ирине уже не впервые, и только сейчас понял, что ей хотелось узнать, как он отнесется к тому, если Ирина вдруг поступит в какой-нибудь московский институт, будет жить у них… Теперь у нее, Софьи… А ему, наверное, нет возврата домой. Останется Софья одна… Был еще сын Толя, да не вернулся с финской войны…

Финская война кровоточит страшной раной в сердце Нила Игнатовича. Толя… Капитан Анатолий Нилович Романов погиб еще при штурме линии Маннергейма. Была у Толи жена, красивая Зина, но уже через год после гибели мужа успела обзавестись новой семьей, и Нил Игнатович вспоминать о ней не любит, полагая, что скороспелое второе замужество Зины оскорбляет память о его сыне и изобличает мелкость ее души.

Думать о Толе тяжело… Вынянчил его с пеленок, дорожил им, как бесценным сокровищем, в которое вкладывал все доброе, чему научила его жизнь, что постиг в собственных исканиях, сомнениях, заблуждениях. Толя стал зеркалом его совести, мерилом его понимания устремлений нового поколения.

Воспоминания о сыне подкатили к сердцу всегда пугающую горячую боль. И не унять ее никакими лекарствами. Скорбь не внемлет рассудку. А скорбь — матерь всякой сердечной боли… Начал гасить ее силой разума, напряженным размышлением о несоизмеримости судьбы человека как личности и судьбы огромной державы, объединяющей миллионы судеб и предопределяющей пути в будущее, по которым пойдет человечество.

Но, конечно же, сын Анатолий, его гордость и надежда, мог бы остаться в живых, если бы не эта война с Финляндией. Но ее нельзя было избежать, поскольку она была запланирована империалистическим миром против мира коммунизма, — это Нил Игнатович хорошо знает, как и знает, какая опасность таилась в ней для Советского Союза.

И Нил Игнатович погружается в размышления над тем, что и как было, а перед глазами уже не белый потолок, а контуры материков, морей и океанов, с причудливыми линиями межгосударственных границ.

Вот она, Финляндия, загадочная страна лесов и озер. Что тебя, северная суровая соседка, получившая независимость из рук Ленина, толкает к нашим недругам и влечет в пучину раздоров? Нил Игнатович видит, как из Хельсинки тянутся нити связей в Лондон и Париж, Берлин и Вашингтон… Вот английский генерал Кэрк, знаменитый военный практик и теоретик, хозяйничает в финском генеральном штабе, поучая финских генералов и офицеров, как на английский манер реорганизовать финскую армию, как вдоль границы с Россией подготовить плацдарм для нападения на нее… И вот в казначейство Финляндии течет золото из банков Англии, Франции, Германии, Швеции, США. Это золото должно превратиться в неприступный вал железобетонных и гранитных сооружений, пересекающий Карельский перешеек, в аэродромы, в ведущие к советским границам дороги… Нил Игнатович видит на потолочной карте, как тело Финляндии покрывается лишаями аэродромов. Сорок военных аэродромов при всего лишь двухстах семидесяти самолетах!.. Над Ленинградом грозно изогнулась трехполосная девяностокилометровой глубины линия Маннергейма…

В Европе бушует война, угрожая еще многим государствам и менее пока Советскому Союзу, подписавшему пакт о ненападении с Германией. А в столицах главных мировых держав озабочены тем, чтобы поскорее повернуть войну в сторону СССР. И в Финляндию зачастили иностранные военные министры и начальники генеральных штабов. Только накануне советско-финского конфликта там побывали генерал Кэрк, уже ставший главнокомандующим английской армией, военный министр Швеции Шельд, начальник генерального штаба сухопутных войск Германии генерал Гальдер… А сколько всяких военных «миссий» и специальных посланцев! И у всех одна тайная, но неотложнейшая задача — столкнуть Финляндию с Советским Союзом, разжечь на севере очаг войны, чтобы затем объединенными усилиями раздуть его в огромный пожар, в котором должно погибнуть Советское государство. Эта война, по замыслам Лондона, Парижа и Вашингтона, должна была смешать планы Гитлера на Западе и сделать его сообщником в походе против красной России.

А советское руководство взывало к разуму Финляндии. Велись переговоры, чтобы принять меры для обоюдной безопасности. И был бы жив Толя… капитан Романов. Сидел бы сейчас у его изголовья, и ему, Нилу Игнатовичу, куда легче было бы умирать, оставляя на белом свете частицу своего сердца, продолжателя своей фамилии. Но все случилось по-иному. У истории свои превратности. Реакционные правители Финляндии Каяндер, Эркко, Таннер, Маннергейм не захотели внять голосу разума. Не уклоняясь от переговоров, они провели всеобщую мобилизацию и развернули свои войска на границе с СССР. Их замысел был прост: отказав Советскому Союзу во всех его предложениях, быстрее спровоцировать войну и сковать главные силы Красной Армии на линии Маннергейма до подхода союзных войск, а затем превосходящими силами перенести военные действия на советскую территорию.

Не многие понимают, какая беда висела тогда над нами. Не многие еще имеют возможность оценить решительность Советского правительства, когда в тайном нарастании событий близилась трагическая кульминация. Пройдут десятилетия, и иные историки и мемуаристы Запада будут лить слезы по поводу того, что Красная Армия обрушила невиданной силы удар на «маленькую Финляндию», и будут блудливо отводить глаза от фактов, свидетельствующих, какую щедрую помощь военной техникой и снаряжением получала Финляндия от Англии, Франции, США, Швеции, Норвегии, Италии, Германии… Будут стыдливо умалчивать и о том, что тот удар Красной Армии по могучей линии маршала Маннергейма был сокрушающим ударом по воплощенной в ней силе великих покровителей Финляндии, которые, надеясь на неприступность чудо-линии, деловито готовились к «горячей» антисоветской весне 1940 года.

Свежо все это в возбужденной памяти Нила Игнатовича. Сердце еще не забыло о тревоге, которую испытал он, когда в Генштабе познакомился с информацией оттуда… Уже шла финская война — тяжелая война, с немалыми потерями… И стало известно, что 19 декабря 1939 года высший военный совет союзников — Англии и Франции — принял решение о нападении на Советский Союз; к 16 января 1940 года разработка плана нападения была завершена.

Снова четко проступает на потолке, будто на фотографической бумаге в проявителе, карта. Нил Игнатович видит, как оживают на ней синие стрелы с остро отточенными наконечниками; взяв начало в глубинах Англии и Франции, они пересекают Северное море, Норвегию, Швецию и хищно устремляются через Финляндию к советским границам… Именно так планировалось перебросить английские и французские войска для войны с СССР.

Вторжению на территорию Советского Союза с севера должно было сопутствовать нападение с юга — со стороны Балкан и Ближнего Востока. Эту южную операцию французское правительство поручило готовить генералу Гамелену и адмиралу Дарлану. В Черное море должна была войти англо-французская эскадра и нанести удары по советскому побережью. Предполагалось и то, что в помощь Франции должны были выставить ни много ни мало, а целых сто дивизий Югославия, Румыния, Греция и Турция! Маршал авиации Митчел, командующий английскими воздушными силами на Ближнем Востоке, получил от своего правительства указания о нанесении ударов по Баку и Батуми…

Перспектива грядущей войны поставила перед Советским правительством задачу невероятной сложности. На Политбюро приглашались полководцы, дипломаты, историки. Во что бы то ни стало надо было избежать столкновения с объединенными силами капиталистического мира.

Из глубокого анализа обстановки выкристаллизовывался единственно правильный выход: как можно скорее поставить Финляндию перед необходимостью заключения мирного договора с Советским Союзом. До весны военный конфликт должен быть исчерпан…

Но война в заснеженных лесах Карело-Финского театра оказалась строгим и бескомпромиссным экзаменом. Пришлось жестоко расплачиваться за пробелы в выучке войск и штабов, за недостаток опыта у многих командиров соединений, назначенных на эти посты только накануне войны, за неувязки в снабжении фронта и в работе автомобильно-дорожной службы.

И все-таки Красная Армия сделала, казалось, невозможное. В условиях суровейшей зимы и глухого бездорожья линия Маннергейма была сокрушена. Противник был охвачен железными клещами в районах Выборга, Кексгольма и Сортавалы. Путь в центральную часть Финляндии и к ее столице был открыт. Финское правительство согласилось на предложение СССР о мирных переговорах.

Начавшиеся 1 марта 1940 года переговоры привели в ярость покровителей Финляндии. Англия и Франция почти в ультимативной форме потребовали от Таннера немедленно обратиться к ним с просьбой о вооруженной помощи. В финско-советских переговорах появились тревожные паузы. Но уже не было никаких пауз на фронте: Красная Армия продолжала наступать, поставив финскую армию на грань катастрофы. И финскому правительству ничего не оставалось, как подписать договор и приказать своим войскам прекратить огонь; была бита главная козырная карта, на которую, затевая опасную игру, надеялись сильные мира капитализма.

Но и после того как был потушен очаг войны на севере, великие державы Запада не отказались от задуманного. Весь март командование английской и французской армии уточняло детали предстоящих военных действий против Советского Союза. В апреле французское правительство трижды заслушивало доклад генерала Вейгана о готовности к нападению на СССР. И срок нападения был намечен: на конец июня или начало июля. Влекла наших недругов заманчивая надежда, что и нацеленный на Францию удар Германии будет тоже перемещен на Восток…

А Советское правительство, заключив пакт с Германией, продолжало высветливать в тайных потемках межгосударственных отношений путь для своей страны, для своего народа, надеясь выиграть время, чтобы подготовиться к грядущим битвам, если они будут навязаны.

Но как определить на этом пути роковые столбы, отделяющие мир от войны?..

Картины недалекого прошлого и размышления о нем утомили Нила Игнатовича. Он, словно сделав какую-то неотложную, трудную работу, закрыл глаза и опять почувствовал себя бестелесным, куда-то плывущим среди мрака и тихого звона. Ему казалось, что он еще чего-то не додумал, чего-то не выполнил, но уже не мог сосредоточить свои ставшие непослушными мысли: они ускользали, растворялись или дразнили издалека — недосягаемые, округло-неухватистые. Попытки угнаться за какой-то очень нужной мыслью еще больше утомляли его, и он покорился своему бессилию…

Проснулся Нил Игнатович от ощущения странной неловкости и смутного беспокойства. Сквозь щели глаз увидел белый халат, облегавший чье-то крупное тело. Открыл глаза и узнал маршала Шапошникова. Борис Михайлович, ссутулившись, сидел рядом на стуле и смотрел на Нила Игнатовича с грустной задумчивостью.

— Ох ты боже мой! — Нил Игнатович слабо вскинулся, нащупывая немощной рукой пенсне на простыне. — Генерал-майор спит, аки неразумный младенец, а маршал сидит возле него и караулит!..

Борис Михайлович скорбно улыбнулся одними уголками губ и погладил исхудалую руку профессора.

— Ну, здравствуйте, батенька мой… Какой же я для вас маршал? Это вы для меня генералиссимус науки.

Не в такие уж далекие дореволюционные годы, когда Шапошников учился в Академии Генерального штаба русской армии, Нил Игнатович Романов вел там курс военной истории; потом Романов преподавал в Академии имени Фрунзе, которую несколько лет возглавлял Борис Михайлович, где их и сблизила общая борьба против всякого рода вульгаризаторства в теории и практике военного дела, упрощенчества в толковании стратегии и оперативного искусства.

— Не прибедняйтесь, Борис Михайлович. — Нил Игнатович с искренним почтением взглянул на маршала. — Я из леса военной истории так и не выбрался, а вы, постигнув океан знаний, стали истинным жрецом стратегии. Помню, как вы планировали бросок наших армий на помощь Чехословакии, а потом план помощи Франции на случай нападения на нее Гитлера. Превосходно!..

— Какой толк от этих планов?.. — Шапошников вздохнул и нахмурился. — Не понадобились… А было время, когда имелась возможность раздавить Гитлера… Не захотели Англия и Франция. У них другие цели… Вот и пожинаем плоды — вначале они, а теперь наш черед…

При этих словах Нил Игнатович положил руку на колено Бориса Михайловича и посмотрел в его лицо.

— Когда? — после напряженной паузы спросил он. — Если, конечно, не секрет.

— Какой там секрет, тем более от вас. — Но маршал непроизвольно оглянулся на дверь. — Доносили о многих сроках… Теперь ждем завтра.

— Я так и знал, двадцать второе июня… — Нил Игнатович задумчиво посмотрел в потолок, — Гитлер хочет переплюнуть Наполеона… В этот день в восемьсот двенадцатом Наполеон пересек Неман… Но помнит ли Гитлер, что через три года в тот же самый день Наполеон отрекся от престола?..

— Любопытно… — Борис Михайлович покачал головой.

— И заметьте, — Нил Игнатович снова повернул голову к маршалу, — в прошлом году именно двадцать второго июня капитулировала Франция и было подписано Компьенское перемирие. Односторонне верит Гитлер в судьбу. Ну как, милый мой маршал, выстоим?

— Выстоим… — В тихом голосе Бориса Михайловича зазвучало что-то трагическое. — Выстоим, если иметь в виду потенциальные возможности.

— А если их не учитывать?..

— Что вы, батенька мой? — Шапошников вяло засмеялся. — От вас такого вопроса не ожидал.

— Почему же?.. У Франции тоже были немалые возможности…

— А-а, вы о стратегической инициативе?.. Мы не Франция. И потом, вторая мировая война уже сколько длится? — Борис Михайлович отвел взгляд, подсчитывая. — Без малого двадцать два месяца. Все это время мы готовимся не вообще, а в предвидении прямой агрессии против нас. Сделали очень много! Я имею в виду подготовку военно-экономического потенциала, увеличение армии, подготовку новых командных кадров, разработку современных образцов оружия и техники. Но есть предел всяким возможностям.

— Борис Михайлович горестно развел руками и продолжил: — Мобилизационный план перестройки промышленности на случай войны, который мы приняли, рассчитан на вторую половину этого и на весь будущий год. А события нас опережают… Базу для производства новейшего вооружения создали, а наладить само производство еще не успели… Только-только начали выпуск новых танков, новых самолетов, новых образцов артиллерии. Да еще затянули инженерно-оборонительные работы в предполье, за которые я теперь в ответе. Границы ведь отодвинулись… Не закончили комплектование соединений в приграничных округах… И головотяпства немало. Правительство и ЦК приняли уйму важных решений, направленных на укрепление нашей военной мощи. Мы эти решения восторженно приветствуем со всевозможных трибун, а дело делаем не всегда быстро и хорошо.

— А армия небось горючими слезами плачет по новому оружию, — с укоризной заметил Нил Игнатович.

— В том-то и дело!.. Или возьмите проблему старших и высших командиров… Ее быстро не разрешишь.

— Ох, дорогой Борис Михайлович, это еще вопрос, какая проблема является проблемой… — Профессор Романов чуть оживился, в глазах его мелькнула и тут же растаяла тень упрека. — Очень страшно, особенно в канун неизбежной войны, когда на постах главных военачальников, ну, пусть не на всех, могли оказаться или прямые враги — предатели нашего дела, мнящие о другом лике жизни и прельщаемые надеждами на еще большую власть, или просто люди без достатка ума, без чувства долга, снедаемые гигантским самомнением…

— Все это верно, батенька мой. — Маршал вздохнул и устремил невидящий взгляд в окно, на верхушки деревьев. — Давно известно, что высокие места делают ничтожных людей еще ничтожнее, а великих — еще более великими. Но, отделяя ничтожных от великих, надо пуще всего бояться ошибок… Ведь мы с вами, малые ли, великие ли, но все-таки бывшие царские, могли тоже показаться ничтожными… Уцелели… А скольких достойных людей не миновала горькая чаша сия!.. Слава богу, что опомнились и уже с тридцать восьмого начали исправлять трагические ошибки.

— Да, в той ситуации ошибиться в человеке — значило перечеркнуть его судьбу. — Нил Игнатович вздохнул. — А виноватым — поделом. Виноватые ведь тоже были, как было «шахтинское дело», предательство Троцкого и Бухарина, убийство Кирова… И т р а г е д и я б е з в и н н ы х б е р е т н а ч а л о в в и н о в н о с т и в и н о в а т ы х… О д н а к о в и н о в н о с т ь в и н о в а т ы х… н и к о г д а н е о п р а в д а е т т р а г е д и ю б е з в и н н ы х… Но история уже не раз свидетельствовала о непостоянстве обращенных в прошлое суждений и оценок… История знает и такие примеры, когда во времена всеобщего высокого верования иные люди меняли свои воззрения; однако же в века сомнений каждый держался своей веры… Страшно, когда те, которые меняют или склонны менять свои верования, вдруг берут верх над постоянно верующими. Не дай вам бог дожить до такого. — Последние слова Нил Игнатович сказал протяжно, словно простонав. — Раньше утверждали, что вера есть смирение разума. На самом же деле вера — это сила рода человеческого и залог его бессмертия… Но мы уклонились… Это, кажется, не тот случай, когда могут позабыть об истоках зла и о тех, кто так широко расплескал его. Ведь никакая сталь никаких сейфов не устоит перед стремлением человечества к правде. Правда имеет обыкновение подниматься даже из пепла. Рано или поздно она скажет, кто виноват, а кто невиновен, а также направит указующий перст на тех, кто по злой ли воле, в чаду ли безумия или тяжких заблуждений повинен в трагедии невинных.

Нил Игнатович умолк, закрыл глаза и будто стал прислушиваться к отголоску своих растворившихся в тишине слов. А Борис Михайлович с тоскливой грустью смотрел на его строгое и неподвижно-мертвенное лицо.

— Что-то мы с вами увлеклись сложными анализами, Нил Игнатович, — сказал маршал после затянувшейся паузы, и в его словах прозвучало желание сменить тему разговора. — Вы так меня атаковали вопросами, что я не успел спросить, как вы себя чувствуете.

— Спасибо, голубчик. Чувствую, как должен чувствовать. — Нил Игнатович подавил вздох. — Но человек так создан, что ничто не мешает ему постигать истину. Даже страдания… Я так понял, что Гитлер упредил нас в развертывании сил. А мы?

— Мы? — переспросил Борис Михайлович. — Нам пока приказано не давать повода для агрессии в надежде оттянуть ее начало. Но меры все-таки принимаем. Скрытно выдвигаем из глубин страны пять армий: Ремезова, Вршакова, Конева…

— Герасименко и Лукина, — продолжил перечень Нил Игнатович. — Об этом я знаю. Знаю и о развертывании управлений двух фронтов, о приведении в боевое состояние флотов… А что делается там, в приграничных округах? Я же помню, голубчик, как вы с Жуковым настаивали держать главные силы в районах старых границ, а к новым границам предлагали выдвинуть части прикрытия для обеспечения развертывания главных сил в случае нападения…

— Не согласились с нами. — Борис Михайлович прерывисто вздохнул.

— Не согласились… — горестно повторил Нил Игнатович. — Не согласились с такими светлыми головами…

— Нил Игнатович, зачем вы так?..

— Я, голубчик, имею право на все. — Профессор Романов улыбнулся жалкой, почти детской улыбкой, в глазах его промелькнуло снисходительное упрямство. — Война подтвердит нашу с вами правду…

— Лучше бы не подтверждала. — Маршал сокрушенно махнул рукой. — Поэтому стараемся хоть исподволь улучшать в приграничных округах группировки. Ну, и надеемся на рассудительность командующих округами и командармов. Они, надо полагать, понимают, что армия для того и существует, чтобы быть в постоянной боевой готовности. А тем более когда со стороны границы дышит грозой.

В коридоре вдруг послышался приближающийся глухой топот. У двери шаги замерли, и тотчас же раздался тихий стук. Вошел дежурный по госпиталю — молоденький военврач в белом халате и с противогазом через плечо.

— Товарищ Маршал Советского Союза! — срывающимся голосом обратился он. — Вас срочно просят к телефону!..

Борис Михайлович поднялся и с неуверенностью сказал:

— Я постараюсь вернуться, Нил Игнатович.

— Не надо, голубчик… У тебя дела, — грустно ответил профессор. — И я устал… Прощай…

Когда за маршалом Шапошниковым закрылась дверь, Нил Игнатович напряг слух, чтобы по его шагам определить, спокойно ли идет маршал к телефону. Но шагов не расслышал, будто там, за порогом госпитальной палаты, разверзлась пустота. Он вдруг явственно ощутил эту пустоту, наполненную тихим звоном, только уже не за дверью, а вокруг себя, ощутил бездну, среди которой куда-то плыла, чуть покачиваясь, его невесомая койка с его невесомым телом. Он вслушался в необыкновенную легкость своего тела и, подивившись столь необычному состоянию, хотел придержать на себе простыню, чтоб она не соскользнула куда-то в пустоту. Но не ощутил ни своих рук, ни своего тела.

«Вот оно, пришло», — с отчетливой ясностью, спокойно подумал он.

Профессор Романов умирал от старости, от изношенности организма, он это понимал и относился к смерти без страха и смятения. Сейчас ему стало ясно, что он уже мертв, что продолжает еще пока жить его мозг, растрачивая последнюю энергию на осознание того, что с ним происходит… Вдруг он почувствовал, как шевельнулось в груди сердце и будто растаяло. «Неужели еще не конец?» Вскоре сердце шевельнулось опять — медлительно, без натуги… И затихло на пол-ударе… Нил Игнатович затаил дыхание, чтобы прислушаться к своему сердцу, а когда через какие-то мгновения попытался перевести вздох, легкие не послушались его, будто из палаты исчез воздух…

Была еще суббота, 21 июня 1941 года…

7

«С чего же все началось?..» — задал сам себе вопрос генерал Чумаков.

Привычка искать несколько отвлеченные подступы к проблеме, которой занята его мысль, осталась у Федора Ксенофонтовича со времен бдений над академическими программами. Сейчас Чумаков сидел на скамеечке под сенью клена во дворе штаба округа и размышлял. За решетчатыми воротами на солнцепеке он видел свою эмку, возле которой возился перед дальней дорогой в Крашаны красноармеец Манджура. Полковник Карпухин еще где-то бегал по отделам штаба, утрясая и согласовывая многочисленные вопросы, связанные с укомплектованием корпуса личным составом, расквартированием частей, снабжением… И Чумакову ничего не оставалось, как терпеливо коротать время в размышлениях, ибо, если говорить по чести, он сам тоже должен был заниматься этими важными делами, но вникнуть в них еще не успел.

Недавняя беседа с генералом армии Павловым натолкнула его на мысль о том, что свое знакомство с работниками штаба корпуса, а возможно, и командирами частей он начнет с доклада. Именно с самого элементарного доклада о том, что такое фашистская Германия, почему сейчас с ее стороны нависла военная угроза. Конечно, проще простого напоминать о боеготовности приказами и требовательностью. Но совсем другое дело, когда люди будут глубинно понимать, что война действительно неизбежна, будут видеть истоки этой неизбежности. Да, он сделает доклад. Инструктивный. Пусть затем командиры повторят его перед своими подчиненными.

Федор Ксенофонтович достал из планшетки тетрадь, выдернул из кожаного гнезда карандаш и, набрасывая тезисы, словно окунулся в мир давно отшумевших событий, звучавших в его памяти после академии свежо, картинно и рельефно, хотя на чистую бумагу ложились только краткие заметки.

Оглянулся на тот этап первой мировой войны, когда стенания измученных народов стали заглушать гром пушек, а революционный шторм — сотрясать троны правительств. Это привело к тому, что в ноябре 1918 года в Компьенском лесу, под Парижем, в вагоне главнокомандующего союзными вооруженными силами маршала Фоша, было подписано перемирие между Германией и союзными державами.

А в июне 1919 года мир узнал о Версальском договоре, согласно которому Германия лишалась всех колоний.

После Версаля вспыхивали жестокие дебаты в парламентах государств, которые считали себя обделенными. Спешно создавался на границах с Советской Россией «санитарный кордон» из малых стран с реакционными правительствами.

Итак, Версальская система явилась причиной нового раздора.

«Что же потом? — задумался Чумаков. — Потом капиталистический мир был захлестнут общим кризисом — таков результат первой мировой войны и победы Великого Октября».

Потерпевшая крушение Германия, а также обиженные при дележе военной добычи Италия и Япония начали требовать нового передела мира. Старые же колониальные державы — Англия и Франция — и наиболее молодая, но могучая капиталистическая страна — США не только не собирались потесниться, а и сами были не прочь прихватить новые территории. Завязывалась ожесточенная тяжба за мировое господство.

А рядом вставало на ноги Советское государство. Буржуазный мир с особой силой почувствовал, что он давным-давно хромает на оба колена и никогда не был царством разума и свободы. А большевизм, вознесясь над планетой, все больше разжигал зовущее пламя неугасимого духа свободы и с героическим непокорством дерзостно утверждал начало новых начал.

Это был еще не виданный историей вызов старому миру, миру, который готов был служить богу и Мамоне, лишь бы леденящий вихрь революции не нарушал его мнимого благополучия. Старому миру чудилось, что большевики без разбора крушат верования, обретенные человечеством в тысячелетних исканиях, уничтожают религию с ее вечной скорбью и надеждами на откровения, с ее символами, олицетворяющими все прошлое.

Столько великих мыслителей всех времен посвятили свою жизнь созданию миропонимания, священных законов бытия и собственности, а теперь в России поднялась в сумерках безумия чернь, чтобы разрушить все, не дав взамен ничего.

Старый мир не мог с этим мириться. Надо было удушить Россию, пылавшую в огне гражданской войны…

Федор Ксенофонтович вдруг почувствовал, что мысль его застопорилась. Он взглянул в сторону решетчатых ворот и увидел красноармейца Манджуру, который напряженно смотрел на него, не решаясь побеспокоить.

— Вы что-то хотите сказать?

Манджура вытянулся и, печатая шаг, подошел ближе. Вскинув правую руку к пилотке и прищелкнув каблуками, со смущением попросил:

— Товарищ генерал, разрешите пойти пообедать!.. А то ехать далеко.

— Конечно, пообедайте. — Федор Ксенофонтович с упреком подумал о полковнике Карпухине, который должен был позаботиться о шофере. — Куда вы пойдете?

— Столовая тут рядом.

— А деньги у вас есть?

— Есть, товарищ генерал.

Манджура ушел. Федор Ксенофонтович снова окунулся в прошлое.


Шло время, утверждая правду и разоблачая ложь. Могучий пресс истории с жестокой закономерностью до рокового предела сжимал пружины социальных противоречий старого мира. Над Европой стала восходить черная планета новой войны. Дельцы и политики в высоких рангах государственных деятелей молебственно воздевали к черной планете руки, алчно указуя перстами на Восток.

Притязания лишили сна многих правителей: они без устали размышляли и рассуждали о желаемых приобретениях, не заботясь о том, что грядут потери. Иные с притворной восторженностью протягивали друг другу руку, пряча за спиной отравленный кинжал. По произволу деспотов утверждались дурные законы. Продажность и алчность развращали целые государства.

Таковы, в общем, краски, которые история спешно наносила на гнилое полотно диорамы межгосударственных взаимоотношений в буржуазном мире.

О, Германия! Поверженная в первую мировую войну, она уже тогда носила в своем растерзанном теле бациллы реваншистского брожения…

— Нет-нет, надо ехать только на озера! — услышал невдалеке от себя Федор Ксенофонтович. — Ни на Свислочи, ни на Птичи не клюет!

Он оглянулся и увидел в тени под соседним кленом дымивших папиросами командиров и понял, что разговор у них идет о завтрашней рыбалке.

— Ох, братцы, а на Нароче что делается! — оживленно начал рассказывать майор с медным от загара лицом. — Судак свирепствует! В прошлое воскресенье меня чуть кондрашка не хватил: это же ужас! Никакая леска не выдерживает!

— До Нароча далеко, — спокойно заметил высокий и длиннорукий старший политрук в кавалерийской форме. — Треба, хлопцы, базироваться на лесных бочагах.

Кто-то из рыбаков заметил незнакомого генерала, и они, переморгнувшись, отошли, к огорчению Чумакова, подальше. Федор Ксенофонтович тоже любил побаловаться рыбалкой, и ему было интересно узнать, какие же здесь виды на рыбную ловлю. Напряг слух, даже подвинулся на край скамейки, но теперь до него доносилось только бормотание — то приглушенное, то временами возвышавшееся, и он вдруг уловил в слившемся воедино течении мужских голосов какой-то ритм, а еще через мгновение сквозь этот ритм пробилась мелодия, будто рыбаки закрытыми ртами гундосили, повторяя одну и ту же знакомую песенную строку: «Калинка, калинка, калинка моя…» И опять: «Калинка, калинка, калинка моя…»

«Калинка» вдруг замерла: командиры, бросая в урну окурки, потянулись друг за другом со двора.

«Устал я», — подумал Федор Ксенофонтович и вспомнил комнатку в академическом общежитии, в которой ютились они когда-то с Ольгой. Вот там, в пору многочасовых сидений над книгами перед экзаменами, он заметил за собой эту странность — улавливать в человеческих голосах музыку. Однажды Федор Ксенофонтович корпел, кажется, над схемой сражений при Гросс-Эгерсдорфе, когда в Семилетней войне, в кампании 1757 года, русская армия преподнесла первый хороший урок Фридриху Второму. Чертил расположение русских и прусских войск, размышлял о том, как оформлялась и развивалась линейная тактика. Рядом на диване сидела, вышивая, Ольга. Видя, что он работает только карандашом и линейкой, она о чем-то начала рассказывать, а он, занятый своим, никак не мог вникнуть в смысл ее слов, хотя милый голос Оли журчал безумолчно. И вдруг его слуха коснулась песня! Он явственно различил, как говорок жены выливается в прозрачное сопрано и будто где-то рядом начали выбивать серебряные молоточки:

Ах вы, сени, мои сени,
Сени новые мои…
Пораженный, Федор Ксенофонтович усмехнулся про себя и отложил карандаш, полагая, что дозанимался до галлюцинации. А в неумолчном говоре жены опять послышалась знакомая мелодия:

Ах вы, сени, мои сени,
Сени новые мои…
И он тут же, раскинув руки до хруста в плечах, подпел ей:

Сени новые, кленовые…
Ольга подняла на него удивленные глаза, потом заулыбалась и с нежностью сказала:

— Бедненький, утомился мой академик.

А ему опять в ее голосе послышалось:

Ах вы, сени, мои сени…
Потом он стал замечать, что почти у каждого человека речь окрашена в определенные интонации, и если в них вслушаться, не вникая в смысл слов, то рождается музыка — иногда известная или сходная с чем-то знакомым, а чаще совершенно новая, и, умей он записывать музыку, наверное, получалось бы что-то своеобразное. И дочка Ирина, когда выросла, впитала в свой говор мамины «Ах вы, сени…». В голосе же Нила Игнатовича, если вслушаться, иногда прорывается мелодия «Взвейтесь, соколы, орлами…».

Воспоминание о профессоре Романове вернуло его к мысли о докладе, который он задумал. И Федор Ксенофонтович, просмотрев в блокноте последние наброски, оборвавшиеся с вторжением рыбаков, снова стал размышлять… Да, история, как и оперативное искусство, — стихия, в которой мысль Чумакова парит свободно и легко…

Реваншизм правящих кругов Германии сразу же после первой мировой войны породил фашистские организации. В 1919 году появилась гитлеровская, наименовавшая себя «национал-социалистской». Финансовые воротилы Америки и Англии, оказавшись в удушливой атмосфере экономического кризиса, быстро уловили, что германская монополистическая буржуазия, мечтая о реванше, жаждет золотого ливня кредитов для своей ослабленной военной промышленности. И пролился золотой дождь долларов и фунтов стерлингов над Германией… Сквозь этот ливень и шум железных всходов слух разума мог различить, как в ворота Европы стучится новая война.

В 1930 году Советскому правительству стало известно о вояже германского банкира Шахта в Америку, где он убеждал тамошних финансовых тузов в целесообразности установления в Германии фашистской диктатуры.

Через год советские дипломаты узнали, что в Гарцбурге состоялось сборище заправил германской экономики, политики и армии, где было принято решение передать власть в их государстве фашистам.

Итак, Германия была подведена к краю пропасти.

— Манджура! — вдруг раздался за воротами голос Карпухина.

Федор Ксенофонтович посмотрел в ту сторону и увидел возле эмки полковника. Он огляделся по сторонам, затем подошел к Чумакову и недовольно сказал:

— Куда-то шофер запропастился.

— Ушел обедать!

— Мог подождать!

— Я разрешил. Боец должен быть сыт… А что, можно уже ехать?

— Нет, — ответил смутившийся Карпухин. — Надо подскочить к Дому Красной Армии и вытащить с совещания артснабженца.

В это время у машины замаячил Манджура.

— Я прошу вас потерпеть, Федор Ксенофонтович, — извинительно сказал Карпухин, оглядываясь на легковушку. — Дел невпроворот. Чтоб потом не приезжать.

— Хорошо, хорошо, — согласился Чумаков, стараясь не потерять главной нити своих размышлений.

Да, но как же с Версальским договором, ограничивающим Германию в праве создавать крупные вооруженные силы?

А его начали топтать еще в 1932 году, когда США, Англия, Франция и Германия подписали соглашение, которое разрешало последней иметь вооружения, равные со своими партнерами. Затем состоялись новые политические акции, направленные на укрепление Германии.

Весной 1933 года по инициативе фашистского диктатора Италии Бенито Муссолини на повестку дня встал «Пакт четырех», который должен был создать объединенный фронт Германии, Англии, Франции и Италии против Советского Союза.

Пятнадцатого июня 1933 года «Пакт согласия и сотрудничества четырех держав» был подписан. К счастью, английский и французский парламенты, увязшие в сложных внутренних раздорах, не ратифицировали его.

Германия «обиделась» на своих партнеров и вышла из Лиги наций, тут же заключив соглашение с панской Польшей, мечтавшей о завоевании Украины.

Версальский договор в результате политики США, Англии и Франции постепенно превращался в мыльный пузырь. Осенью 1937 года член английского кабинета лорд Галифакс отбывает в Германию «на охоту», от имени нового премьера Чемберлена ведет там секретные переговоры с Гитлером, предлагая ему вернуться к созданию направленного против СССР «Пакта четырех». Переговоры продолжились в Лондоне, Париже, Вашингтоне, Берлине. Вскоре пала Австрия, став областью германского рейха. Потом поползло по Европе зловоние мюнхенского сговора…


Подошел полковник Карпухин с бумагами-заявками, которые требовалось подписать, и Федор Ксенофонтович спрятал тетрадь в планшетку. Мог ли он знать, что не суждено ему подняться на трибуну для задуманного им доклада?..

8

Еще никто не знал, что родит завтрашний рассвет…

Стоял знойный день 21 июня 1941 года, то самое преддверие трагического воскресенья, к которому из грядущих десятилетий люди часто будут обращать вопрошающие взоры.

Москвичи в этот день жили обыденными хлопотами и готовились к выходному дню. Солнце поднималось все выше, щедро исторгая горячие лучи на улицы, на дома и скверы столицы, на златоглавую и зеленую кремлевскую высоту.

Но если бы камню могли передаваться напряжение ищущей человеческой мысли, острота беспокойства о судьбе государства и тяжесть ответственности за эту судьбу, то приметное своей чеканной архитектурой здание правительства СССР за Кремлевской стеной даже под палящим солнцем стыло бы в ледяном ознобе.

В одном из главных кабинетов этого здания за массивным столом сидел, углубившись в бумаги, заместитель председателя Совета Народных Комиссаров и нарком иностранных дел СССР.

Многие годы Молотов был главой правительства. А полтора месяца назад, когда на Западе стала громоздиться туча войны и было неизвестно, надвинется ли она и разразится ударами пушечного грома или пока только бросит зловещую тень на советско-германские отношения и родит политико-дипломатический вихрь, Председателем Совета Народных Комиссаров был назначен Сталин, авторитет которого был беспредельным. Это, по мнению Советского правительства, позволяло, сосредоточив в одних руках всю полноту государственного и партийного руководства, подчинить жизнь страны подготовке к обороне с учетом пока еще не ясной на этом отрезке времени военно-политической ситуации, а также максимально сократить длину дипломатических каналов общения с Германией на высшем уровне, если обстановка продиктует необходимость такого общения.

Однако и теперь ни дел, ни забот у Молотова не убавилось. Тот же кабинет, тот же стол, те же документы, приемы наркомов, дипломатов, ответственных работников ЦК и Совнаркома…

Сегодня на столе документы особые. Вот адресованное Сталину письмо премьер-министра Великобритании Уинстона Черчилля… Это второе письмо — первое было в прошлом году…

Молотов посмотрел на часы: через десять минут надо идти к Сталину, а из Берлина ничего утешительного. Сегодня ранним утром советскому посольству в Берлине передан по телеграфу текст вербальной ноты, которую советский посол должен был без промедления довести до сведения имперского министра иностранных дел Германии фон Риббентропа. Последняя попытка… В своем заявлении Советское правительство решительно требовало от германского правительства вразумительных объяснений в связи с концентрацией германских войск вдоль границ Советского Союза и предлагало незамедлительно обменяться мнениями о состоянии советско-германских отношений. Но, как уже дважды сообщили по телефону из советского посольства в Берлине, ни Риббентропа, ни его заместителя Вейцзеккера не могут разыскать. Очень похоже, что руководители министерства иностранных дел Германии умышленно уклоняются от встречи с советскими дипломатами.

Если это так, значит, надо ожидать самого плохого.

Молотов опять взглянул на часы: скоро к Сталину…

Кажется, нет границ тому, что подчас способен в мгновение объять человеческий разум. В одной мысли может быть спрессована целая эпоха, судьба народа, дыхание отшумевших десятилетий. Такая мысль, вспыхнув, вмиг высвечивает всю глубину родивших ее истоков, открывает перед воображением все древо событий, всколыхнув в сердце и сознании волны пережитого и перечувствованного за годы… Подобная мысль мелькнула в памяти наркома, неся в себе целое напластование истории, когда он еще раз взглянул на письмо английского премьера…


Год назад, когда в кабинете Сталина шло очередное заседание Политбюро, завязался разговор по поводу назначения нового посла Англии в СССР Стаффорда Криппса.

— Весьма интересно, — озадаченно сказал тогда Сталин, прохаживаясь по кабинету, заложив руки за спину. — Консерватор Уинстон Черчилль присылает в Москву своим послом виднейшего лейбориста… Очень интересно… Это что же, английский вариант Вильяма Буллита?

Буллит с 1933 по 1936 год был послом США в Советском Союзе, а затем — послом во Франции. Дипломат по положению и лютейший враг Советского Союза по сущности своей, Буллит клеветал и сеял неверие, делая все возможное для военно-политической изоляции СССР и для столкновения его с западными державами. Это тот самый Вильям Буллит, который, уже будучи послом в Париже, цветами встречал французских правителей Даладье и Бонэ, когда они возвращались из Мюнхена, где запродали Гитлеру Чехословакию.

В ответ на слова Сталина Молотов вслух прочел справку, в которой приводились высказывания Стаффорда Криппса в печати и в парламенте о Советском Союзе, а затем сказал:

— Полагаю, что Криппс не сродни Буллиту. Похоже, что он политик трезвого рассудка и дипломат без тройного дна. Во всяком случае, прямой враждебности к нам с его стороны пока не замечалось.

— Ну что ж, время покажет. — Сталин с сомнением пожал плечами. — Но я убежден, что Черчилль затевает какую-то крупную игру. Так что будем ждать событий и готовиться к дипломатическому поединку с Черчиллем.

Это было в первой половине июня 1940 года.

А в конце июня того же года Стаффорд Криппс передал Сталину секретное письмо от Черчилля — первое письмо. В нем глава английского кабинета с приметной искренностью ратовал за установление между Англией и СССР взаимовыгодных отношений, давал понять, что Германия, стремясь стать властелином Европы, не может не угрожать интересам Советского Союза, и изъявлял готовность обсуждать с Советским правительством проблемы, связанные с агрессивными действиями Германии.

Это письмо обсуждали поздно вечером в кабинете Сталина.

— Ну, что я говорил? — спросил Сталин, оглядев членов Политбюро и спрятав в прищуре глаз ироническую искорку.

— Считаешь, что игра начата? — ответил вопросом на вопрос Ворошилов.

— Но до игры ли Черчиллю после Дюнкерка, где английский экспедиционный корпус понес такой урон и потерял все вооружение и технику?.. Да еще когда немцы так жестоко бомбят Англию… Потом, у нас немало сведений, подтверждающих, что Гитлер не прочь заключить с Англией перемирие. Почему же Черчилль делает шаг навстречу нам, а не Гитлеру?.. Тут надо все взвесить.

— Необходимо всегда помнить, — с привычной для всех выразительностью ответил Сталин, — что серьезная дипломатия опирается только на факты, ибо даже один факт может оспорить авторитет ста философов… Я в данном случае тоже опираюсь на факты плюс на интуицию и еще на исторические параллели. — Сталин, сидя за столом, придвинул к себе большую хрустальную пепельницу и постучал трубкой о ее край. Затем спичкой выгреб нагар, взял из открытой пачки «Герцеговина Флор» две папиросы и, разломив их, заправил табаком трубку. Он делал все это неторопливо, будто с удовольствием. И в то же время глаза его невидяще смотрели куда-то поверх трубки, а губы подергивались в чуть заметной улыбке; казалось, Сталин вел с кем-то бессловесный спор. Потом он снова заговорил: — Не будем возвращаться в далекие времена. Мы знаем, кто такой Черчилль. И не будем отделять Черчилля от английской политики вообще…

Сталин раскурил трубку, несколько раз затянулся, и к открытому окну, в котором виднелось звездное небо, поплыли космы сизого дыма.

— Что же получается? — Он пристукнул ребром руки по столу. — Давайте еще раз пройдемся по этапам наших взаимоотношений с Англией. Ну, начнем хотя бы с захвата Германией Австрии. Мы тогда поняли, что нависает угроза над Чехословакией, а затем дальнейшее проникновение немцев на Восток, и мы, как вы помните, настоятельно предложили созвать конференцию Англии, Франции, СССР и Америки. Кто это предложение пустил под откос, как не Англия?.. Далее. Кто оказал давление на Францию, чтобы она в случае нападения Гитлера на Чехословакию не предоставляла военной помощи последней?.. Англия! Кто явился повивальной бабкой мюнхенского сговора?.. Она же! Кто уговаривал чехословацкое правительство не просить у нас военной помощи перед угрозой немцев? Опять Англия… Ведь именно в Лондоне родились планы отторжения Гитлером Украины от Советского Союза, да и сама идея господствующего положения Германии на востоке и юго-востоке Европы всячески там поощряется. — Сталин поднялся из-за стола, не спеша прошелся по кабинету, глядя себе под ноги, а затем остановился и, посмотрев прищуренными глазами в угол потолка, опять заговорил: — Что же далее? Далее правительство Англии, убедившись, что политика умиротворения Германии не стоит выеденного яйца, да еще слыша частые требования Гитлера возвратить немцам их бывшие колонии, предложило нам подписать англо-франко-советскую декларацию об обеспечении взаимной безопасности. Мы, конечно, согласились… Гитлер, видя, что против него зреет единый фронт, струсил. А англичане тут же отказались от декларации!.. Почему? А потому, что они не собирались ее подписывать. Им надо было продемонстрировать Гитлеру свою возможность соглашения с нами… Продемонстрировали, а дальше не пошли. Больше того, показали, что Советский Союз их усилиями оказался в изоляции и Германия смело может нападать на него. Верно я говорю?

— Совершенно верно! — заметил маршал Ворошилов. — А еще вспомни эти бесплодные переговоры перед нападением Германии на Польшу! Если бы мы тогда заключили с англичанами и французами военный союз и дали гарантии, как обусловливалось проектом договора, всем восточноевропейским странам, расположенным между Балтийским и Черным морями, не посмел бы Гитлер напасть на Польшу и не было бы нынешней трагедии Франции.

— А кто был могильщиком договора о таком военном союзе? — с распаляющимся негодованием спросил Сталин. — Англичане! Так почему же мы должны сейчас верить в искренность Черчилля, этого старого нашего друга в кавычках? Почему? Что он хочет сказать этим письмом?.. Несомненно, строит какую-то политическую ловушку!

Да, сомнения и настороженность Сталина брали начало в туманном море лживой и коварной буржуазной дипломатии, над которым непрестанно дули холодные ветры злобной антисоветской пропаганды. Трудные времена… Раньше человечество черпало мудрость из опыта целых столетий, а теперь каждый год приносил столько противоречивых событий и ставил правительство перед столькими неожиданными проблемами, что даже самым тщательным анализом было почти невозможно извлекать постоянно действующие правила дипломатической стратегии.

А если обратить взор в тридцать девятый год, к тем, казалось, уже далеким дням, когда Германия еще не нападала на Польшу, на Францию, не бомбила Англию, когда между Советским Союзом и Германией даже и не предполагалось пакта о ненападении… Только один мысленный взгляд, а за ним — безбрежное поле дипломатических битв, напряженные поиски путей, гигантский труд анализа, выверки фактов и ситуаций для определения истинных замыслов правителей государств, с которыми советское руководство совместно пыталось выковать железные наручники, чтобы надеть их фашистскому милитаризму.

Когда в марте 1939 года начались переговоры между Англией, СССР и Францией, советские дипломаты, как всегда, повели себя согласно международным правовым нормам и нравственному порядку. Другая же сторона, особенно Англия, стала опираться на произвол, двоедушие и отвержение. Она попыталась возложить на Советский Союз такие обязательства, которые бы неизбежно вовлекли его в войну с Германией, в то же время сама не давала гарантий помощи Советскому Союзу, требуя таких гарантий для себя в случае устремления германской агрессии на Запад.

Советское правительство разгадало провокационный замысел Англии и Франции — во что бы то ни стало вовлечь СССР в войну с Германией — и выдвинуло на рассмотрение участников переговоров проект соглашения с конкретными взаимными обязательствами. Но, проделав целый каскад хитроумных дипломатических маневров, Англия и Франция уклонились от подписания соглашения.

Тем временем висевшая над Европой туча германской агрессии все больше наливалась свинцом. Куда погонят ее ветры фашистской политики? Было похоже, что в сторону Польши, а потом, может, и дальше на восток. Обеспокоенное этим, Советское правительство предложило Англии и Франции отбросить дипломатические маневры и безотлагательно провести в Москве переговоры военных миссий, чтобы выработать конкретные меры надежной коллективной безопасности. Англия и Франция согласились, но, будто в злую насмешку, включили в состав своих миссий генералов и адмиралов, давно находившихся в отставке либо занимавших в вооруженных силах незаметные должности. И появились они в Москве только через шестнадцать дней! При этом еще выяснилось, что главы делегаций даже не получили от своих правительств полномочий для подписания соглашения.

В Кремле недоумевали: что означает такое откровенное двуличие в межгосударственных отношениях?

Но переговоры начались сразу же по прибытии военных миссий — 11 августа 1939 года. А когда делегации стали обсуждать, какие вооруженные силы выставит каждое государство, если потребуется оказать друг другу помощь в борьбе с агрессором, под маской добродетели обнаружилось жалкое лицемерие Англии и Франции. В ответ на заявление члена советской делегации Шапошникова о том, что Советский Союз готов выставить против агрессора сто двадцать пехотных и шестнадцать кавалерийских дивизий, пять тысяч орудий, девять — десять тысяч танков, пять — пять с половиной тысяч боевых самолетов, член английской делегации генерал Хейвуд назвал только пять пехотных и одну механизированную дивизии…

Ворошилов, возглавлявший советскую военную миссию, регулярно докладывал Политбюро о неутешительном ходе этих странных переговоров, с горячим негодованием высказывая догадку, что наши «гости» стремятся не столько прийти к соглашению, сколько прощупать нашу военную мощь.

Воистину бесстыдство в политике — последняя ступень порочности правительства. Оказалось, что в то время, когда в Москве заседали военные миссии, обсуждая меры по обузданию устремлений Гитлера к мировому господству, в Лондоне, за закрытыми дверями кабинета министра внешней торговли Хадсона, тоже велись переговоры. Хадсон и Гораций Вильсон — доверенное лицо премьера Чемберлена — сговаривались с представителем Германии, неким Вольтатом, о разграничении «жизненного пространства» между Англией и Германией, о захвате новых рынков, включая «рынки» России и Китая, о возможности подписания англо-германского договора о ненападении. Круг этих переговоров замыкался в Берлине, где Риббентроп и представитель командования военно-воздушных сил Англии барон де Рипп обсуждали военные вопросы.

Советскому руководству стало известно и о том, что в эти дни в германское посольство в Лондоне зачастили государственные мужи Англии…

И произошло то, чему неминуемо надлежало произойти. Переговоры военных миссий в Москве стараниями английского и французского правительств ни к чему не привели. К тому же по науськиванию из Лондона правительства Польши и прибалтийских стран враждебно отнеслись к военной конвенции коллективной безопасности. В итоге западные державы еще и еще раз дали понять Германии, что она имеет полную возможность беспрепятственно использовать «балтийский коридор» для прыжка на Советский Союз. И в то же время ей предлагалось вместе с Англией сколотить антисоветский военный блок.

Это были горькие дни для Советского правительства, тем более что оно было очень хорошо осведомлено, насколько Гитлер боялся создания системы коллективной безопасности в Европе. Во время англо-франко-советских переговоров Германия тайком от Англии не один, не два, а целых пять раз — через советского поверенного в делах в Берлине Астахова и через своего посла в Москве графа Шуленбурга — делала попытки достигнуть соглашения с Советским Союзом! Третьего августа Риббентроп, не скрывая, что Германия ведет тайные переговоры с Англией, заявил Астахову, что «немцам было бы легче разговаривать с русскими, несмотря на различия в идеологии, чем с англичанами и французами», и предложил подписать советско-германский секретный протокол, который разграничил бы интересы обеих держав по линии «на всем протяжении от Черного до Балтийского моря». 14 августа немецкий посол в Москве граф Шуленбург по поручению своего правительства еще раз поставил вопрос о заключении договора между Германией и Советским Союзом и заявил что Англия и Франция «…вновь пытаются… втравить Советский Союз в войну с Германией. В 1914 году эта политика имела для России худшие последствия. Интересы обеих сторон требуют, чтобы было избегнуто навсегда взаимное растерзание Германии и СССР в угоду западным демократиям».

Советское правительство отклонило все эти предложения.

А германское руководство, ведя переговоры с Англией, все-таки не решалось на дальнейшее сближение с западными державами. Англия и Франция, обладавшие обширными колониями и большим влиянием в системе капиталистических держав, стояли на пути германского капитализма к мировому господству. Союз с ними теперь не устраивал Гитлера, а в гарантии, которые они ему обещали, он не верил и, боясь, что западные соседи при первом же удобном случае прорвутся в Рур — индустриальное сердце Германии, не спешил развивать агрессию на Восток. Кроме того, фашистские руководители, видя, что Англия и Франция непрерывно идут им на уступки, уверовали в их слабость, а со слабыми, как известно, воевать легче. Перспектива же войны с Советским Союзом пугала Гитлера, тем более что еще не был подготовлен широкий плацдарм для нападения на СССР.

Двадцатого августа 1939 года, когда английские представители сорвали переговоры военных миссий в Москве, Гитлер опять пытался достигнуть соглашения с Советским Союзом. Через свое посольство в Москве он прислал Сталину телеграмму, в которой сообщил, что между Германией и Польшей может «каждый день разразиться кризис». А это означало, что неизбежно военное столкновение Германии с Советским Союзом. «Поэтому я еще раз предлагаю Вам, — писал Гитлер, — принять моего министра иностранных дел во вторник 22 августа, самое позднее в среду 23 августа. Имперский министр иностранных дел будет облечен всеми чрезвычайными полномочиями для составления и подписания пакта о ненападении…»

Итак, либо неминуемое начало войны с Германией летом 1939 года — и эта война грозила превратиться в «крестовый поход» объединенных сил капиталистического мира против СССР, либо соглашение с Германией.

Советское правительство сочло благоразумным пойти на соглашение.

Двадцать третьего августа Иоахим фон Риббентроп прилетел в Москву. В тот же день в Кремле начались переговоры по выработке текста советско-германского пакта о ненападении сроком на десять лет. Риббентроп был несколько удручен атмосферой сдержанности, царившей на переговорах, и всячески пытался доказать, что наступает новая эра в германо-советских отношениях — эра дружбы и полного взаимопонимания. Он даже предложил записать это в преамбуле договора. На предложение имперского министра Сталин сухо ответил:

— Советское правительство не могло бы честно заверить Советский народ в том, что с Германией существуют дружеские отношения, если в течение шести лет нацистское правительство выливало ушаты помоев на Советское правительство.

Прошло почти два года… Два выигранных в дипломатических битвах года позволили сделать очень многое. Но все-таки войны, кажется, не избежать. Сегодня, 21 июня 1941 года, — грозный порог, за которым разверзлась кромешная неизвестность.

В Наркоминделе лежали донесения, в которых утверждалось, что именно завтра, 22 июня 1941 года, фашистская Германия нападет на Советский Союз. Шифровки сообщали, какие военные силы на советско-германской границе сосредоточило немецкое командование.

Подобные бумаги, только с менее конкретными сведениями, поступали уже не раз и не два, начиная с 1940 года. Лежали шифровки, поступавшие от наших разведок — агентурной и войсковой, от дипломатических работников и командования пограничных войск, лежали обзоры выступлений иностранной прессы и радио, лежали документы с сообщениями, полученными по самым разным, подчас непредвиденным каналам. Во многих таких бумагах указывалось на грядущую германскую агрессию и точные сроки ее начала. Но те сроки уже прошли. Гроза не грянула…

В первых числах марта этого года поступила шифровка с изложением беседы заместителя государственного секретаря США Сэмнера Уэллеса с советским послом в Вашингтоне Уманским. Америка тоже предупреждала Советское правительство об агрессивных по отношению к СССР намерениях Гитлера, о которых сумела узнать ее разведка… А между прочим, наркому иностранных дел было известно, что этот самый Уэллес еще совсем недавно, в феврале прошлого года, прибыв из-за океана, курсировал между Лондоном и Парижем, Берлином и Римом, беседовал там с главами правительств и тузами деловых кругов, убеждая их прекратить военные распри в Европе между «своими» с тем, чтобы создать объединенный антисоветский блок.

Девятнадцатого апреля на стол легло адресованное Сталину письмо Черчилля, переданное английским послом Стаффордом Криппсом… Вот оно, это письмо. Черчилль пишет, что он «получил от заслуживающего доверие агента достоверную информацию о том, что немцы после того, как они решили, что Югославия находится в их сетях, то есть после 20 марта, начали переброску в южную часть Польши трех из находящихся в Румынии пяти бронетанковых дивизий… Ваше превосходительство легко оценит значение этих фактов».

Две недели Стаффорд Криппс пытался попасть на прием к Сталину или Молотову. Сталин, не зная, что английскому послу поручено передать ему личное послание от Черчилля, не пожелал встретиться с ним и посоветовал Молотову тоже уклониться от встречи.

— Пока нам неизвестны истинные намерения Гитлера, не будем усложнять отношения с ним, — сказал тогда Сталин. — Встречу с английским послом в тайне не сохранишь. Больше того, я подозреваю: англичане намеренно хотят продемонстрировать Гитлеру, что ведут с Советским правительством тайные переговоры… Они мастера провоцировать. И уж если мы пошли на закрытие у себя дипломатических миссий стран, поглощенных Германией, не будем вступать в контакты на высшем уровне с послом государства, которое находится в состоянии войны с Германией.

Впрочем, письмо Черчилля ничего нового не прибавляло к тому, что было известно Советскому правительству. «Три танковые дивизии…» В поступающих донесениях называются многие десятки дивизий… С западной границы занесен меч… Сталин полагает, что еще не поздно заставить Гитлера мирно опустить его…

9

В просторном кабинете со сводчатым потолком и стенами, обшитыми панелью из светлого дуба, прохаживался по ковру и дымил трубкой невысокий, коренастый человек в полувоенном костюме и сапогах. Его лицо, его трубка были знакомы, наверное, всем людям на планете. Неспокойный прищур глаз в тяжкой задумчивости, сухие и жесткие губы под седеющими рыжеватыми усами. Кажется, что в усах запуталось облачко табачного дыма, а в глазах навсегда поселилась озабоченность.

Несколько шагов от письменного стола в направлении дверей, вдоль другого стола, длинного, покрытого зеленым сукном, за которым проводятся заседания, несколько шагов назад.

Было похоже, что Сталин, оторвавшись от дел, смертельно утомивших его, сейчас ждал чьего-то прихода. И действительно, в кабинет вошел Молотов.

Сталин встретил Молотова вопросительным взглядом.

— Ничего нового, — поняв тревогу Сталина, сказал Молотов. — Только сейчас созванивались с Берлином, в ставке Гитлера какое-то важное совещание, и все там.

— На сообщение ТАСС тоже не отреагировали, — не спрашивая и не утверждая, произнес Сталин.

— Да, товарищ Сталин… Вся мировая пресса кипит, а немцы даже не опубликовали нашего сообщения, — ответил Молотов. — Это ничего хорошего не сулит.

— Если ни Гитлер, ни Риббентроп не находят нужным хотя бы изворачиваться, — в словах Сталина зазвучало раздраженное беспокойство, — да еще уклоняются от встречи с нашим послом, — это очень дурной признак.

— Американские и английские газеты все изощряются в описании наших приготовлений к нападению на Германию. Приводятся подробности, какие-то факты.

— Вот видишь! — Сталин взмахнул рукой с зажатой в ней трубкой. — Как же можно верить их предупреждениям?.. Предупреждают нас об угрозе агрессии, а сами занимаются провокациями, чтобы как можно быстрее эту агрессию развязать.

— Я вот сейчас сидел над документами, — раздумчиво заговорил Молотов, — и вспомнил о прошлом. Все время лезет в глаза двойная игра англичан, которую они ведут с нами.

— Не только с нами, а и с Германией! — уточнил Сталин и прислушался к доносившемуся перезвону курантов на кремлевской башне. — Мы давно разгадали главную формулу их политики. То они все время ставили дилемму перед Гитлером: или нападай на Советский Союз, или мы сговоримся с ним и раздавим Германию. А для убедительности вели с нами переговоры. Чем не двойная игра?.. А теперь, когда рухнула Франция, когда грозит вторжение Германии на Британские острова, Англия предупреждает нас об опасности. Ведь совершенно ясно, что эти предупреждения не продиктованы искренностью… Начнись поход Германии против Советского Союза — это спасение для Англии.

— Да, логично, — согласился Молотов, — если вспомнить, что совсем недавно Англия вместе с Францией добились выдворения нас из Лиги наций, а наш конфликт с Финляндией едва не использовали для нападения на Советский Союз с севера и с юга.

— Вот-вот! — Сталин оживился и, пососав трубку, выдохнул облако дыма.

— Давай анализировать дальше. Вспомни лето тридцать девятого. Англия подписывает договор о взаимопомощи с Польшей, а когда через несколько дней Гитлер нападает на Польшу, она и пальцем не шевельнула! А почему?.. Надеялась, что, перешагнув через Польшу, германские войска пойдут дальше на восток. Более того, находясь в состоянии войны с Германией, Англия и Франция могли тогда одним ударом поразить своего противника в самое сердце!.. Ведь основные силы немецких войск были заняты в Польше, а на линии Зигфрида стояло всего каких-нибудь два десятка немецких дивизий резервистов, тогда как французы имели больше сотни дивизий!.. И сколько дивизий английского экспедиционного корпуса!.. Не решились. Не захотели. Им важно было сохранить силы Германии для нападения на СССР… Мы раскололи их блок, избежали войны на два фронта: на Востоке силой оружия и гибкостью политики укротили Японию, а на Западе получили гарантии от Германии.

Сталин поднял руку, собираясь что-то еще сказать, помедлил, подбирая слова…

Все факты и события, занимавшие его сейчас, давно уже в своей причинной связи подвергались разносторонним анализам, рассматривались в дискуссиях на Политбюро. Но сейчас Сталину надо было еще раз все обдумать, чтобы принять единственно правильное решение. И он продолжал снова и снова разгадывать причинные связи всего происходящего.

— Элементарная логика свидетельствует о том, что англичане не отказались от своей старой тактики — раздавить нас руками Германии. Но зачем же тогда они предупреждают нас?.. И далее… Мы правильно обратили внимание на то, что в тот день, когда перелетел Гесс, Германия прекратила воздушные налеты на Великобританию. И опять загадка… С одной стороны, Черчилль шлет мне личное послание, в котором предупреждает об агрессивных намерениях Гитлера, поступают шифровки из Лондона от посла Майского о его беседах с Кадоганом и Иденом, они тоже предупреждают об опасности; Антони Иден даже обещает военную и экономическую помощь… А с другой стороны, англичане принимают у себя Гесса, несомненно, доверенного Гитлера, и ведут через него сговор с Германией… Какой же все-таки вывод? Посылая нам предупреждение, господин Черчилль наверняка надеется, что у Советского правительства нервы не выдержат и мы приведем в движение весь наш военный механизм. Тогда у Адольфа Гитлера будет прямой и оправданный повод начать против СССР превентивный поход… Но готов ли Гитлер к такому походу? Пусть даже если Англия дает ему гарантии безопасности с запада… Или англичане надеются, что к Гитлеру присоединятся буржуазные страны Европы и Америка?.. Может, я чего-то не учитываю, но думаю, что Гитлер, нависнув над нашими границами всей ударной силой своей армии, намерен предъявить какие-то претензии, вплоть до территориальных… — Сталин умолк, устремив взгляд в окно, будто споткнулся на этой мысли. Потом заговорил опять: — Есть серьезное основание полагать, что так и будет… Значит, надо втянуть Германию в переговоры, надо во что бы то ни стало выиграть хотя бы два-три месяца… Любой ценой!.. А если бы год!.. Мы бы успели завершить многое из того, что наметили и что уже делаем…

Он подошел к открытому окну и, сдвинув легкую штору из белого шелка, долго всматривался куда-то ввысь. Может, виделся ему Урал с дымящими трубами заводов? Может, перед мысленным взором проходили тяжелые железнодорожные составы с новыми танками, самолетами, пушками, минометами, снарядами, автоматами? Ведь только-только пошли первые эшелоны, только стал налаживаться поток… Сколько раз заседало Политбюро ЦК, обсуждая задачи обороны страны и проблемы перевооружения армии! Сколько раз на этот длинный стол выкладывали самые различные образцы стрелкового оружия! Сколько перебывало здесь наркомов, конструкторов, оружейников, директоров предприятий! И сколько споров, сомнений, огорчений, радостей… Вот совсем недавно в кабинете звучал голос наркома черной металлургии Тевосяна. Кипуче-деятельный, способный привлекать людей, заряжать их верой и энергией… Державного масштаба человек. Сумел обеспечить оборонную промышленность металлами высочайшего качества. Способные, деловые люди сделают свое дело. Талантом конструкторов Кошкина, Морозова и Кучеренко — людей неусыпного поиска — создан танк Т-34, лучшая боевая машина… А чародей броневой защиты профессор Емельянов внедрил литье танковых башен… Создано еще невиданное оружие — реактивные минометные установки… А энергия людей, их удивительный организаторский дар!.. Много их, поднявшихся после Октября из народных недр и сейчас засверкавших самобытными дарованиями, готовых отдать все свои силы для укрепления первого в мире государства рабочих и крестьян. Ученые-артиллеристы Грабин, Иванов, Шавырин, Петров, авиаконструкторы Поликарпов, Петляков, Яковлев, Лавочкин… Только-только явственно обозначились успехи, раздвинулись горизонты, наметились перспективы мирного и безопасного существования государства, как уже туча войны застилает солнце… Или, может, туча развеется?

— Ну, хорошо, — нарушил тишину Молотов. — Давай, товарищ Сталин, отбросив все прочее, будем опираться на наши собственные сведения… Не доверять им у нас нет никаких оснований. Да еще не только это молчание немцев в ответ на наше сообщение ТАСС, а и нежелание принять нашу вербальную ноту…

Сталин опустил глаза и, пройдя за письменный стол, уселся в жесткое кресло. Молча снял трубку телефона, набрал номер. И сразу же услышал знакомый голос генерал-майора Дронова — одного из руководителей разведывательного управления:

— Слушаю вас, товарищ Сталин.

Сталин заговорил, больше утверждая, чем спрашивая:

— Если мне не изменяет память, Гитлер намечал более десятка сроков нападения на Францию… И отменял нападение, как сообщала разведка, в последнюю минуту.

— Да, Браухич запугивал Гитлера погодой, — срывающимся голосом подтвердил генерал Дронов. — Первый срок был на двенадцатое ноября тридцать девятого, а вторжение началось после многих новых сроков в мае прошлого года.

— А подготовленная высадка в Англию? Сколько раз намечалась?

— Много… На конец августа, затем на конец сентября, а по последним данным, должна была уже осуществляться этой весной.

— Чем же объяснить такое поведение Гитлера? — Сталин, положив телефоннуую трубку, вопросительно посмотрел на Молотова. — Нерешительностью или осторожностью?

— Мы давно догадываемся, да и имеем кой-какие факты, что Гитлер ищет пути к примирению с Англией… А насчет сроков нападения на СССР, — Молотов присел к столу и притронулся рукой к откидному календарю, — то военные из нашего посольства в Берлине, как помнишь, сообщали уже две даты: четырнадцатое мая, а потом пятнадцатое июня… Наш военный атташе во Франции передал, что война начнется в последней декаде мая. Я не говорю об остальных шифровках… Теперь донесения о завтрашнем дне, весьма убедительные.

— Гитлер напоминает мне трусливого купальщика, которому и хочется нырнуть в холодную воду, и страшно. То ногой ее попробует, то рукой. Но наступает момент, и все-таки ныряет. — Сталин помолчал, потом, медленно чеканя слова, продолжил: — Гитлер, конечно, нырнет, но в кипяток… Войны нам не избежать. А к войне у нас еще не все готово. Нам еще многое надо сделать. Может, поэтому Гитлер и спешит?

Да, эти догадки были близки к истине. Еще год назад Гитлер настаивал начать войну против СССР осенью 1940 года. Но Кейтель и Йодль доказали ему, что германские вооруженные силы к этому сроку не успеют подготовиться. На следующем совещании, 31 июля 1940 года, начало войны было намечено на весну 1941 года.

— Больше откладывать нельзя, — заявил потом Гитлер, обсуждая план «Барбаросса». — Время работает на противника. В сорок первом году вермахт должен решить все континентальные проблемы в Европе, так как после сорок второго уже будет поздно.

Но догадки еще не сама истина. И Сталин все размышлял.

— А раз мы не готовы к войне, — говорил он, — значит, надо как можно дольше держать себя так, чтобы у Гитлера были связаны руки… Ну, допустим, что он вероломно нарушит подписанный с нами пакт. Допустим… Но как тогда Германия будет выглядеть в глазах мирового общественного мнения?

— Знакомый грузинский акцент Сталина усилился. — Как отнесутся к такому вероломству те же Япония, Италия, Румыния, Болгария, с которыми Германия заключила договоры? Какая тогда цена и всем соглашениям с ними?.. Я полагаю, как уже не раз говорил, что Гитлер сделает все возможное, чтобы спровоцировать нас, чтобы не Германия, а Советский Союз предстал перед всем миром как агрессор. Вот тогда он, возможно, двинет свои армии на Восток… Но мы постараемся не поддаться на провокации. На сей счет, как ты знаешь, маршал Тимошенко и наш Генштаб получили указания.

Молотов поднялся, подошел к столу, за которым сидел ссутулившись, словно под тяжестью, Сталин, и тихо спросил:

— Ты полагаешь, что германская армия не посмеет нарушить нашу границу?

— Нет, я так не полагаю, — после тягостной паузы с чуть заметным раздражением ответил Сталин. — Я просто не убежден до конца, что Гитлер отважится на прямую агрессию. — Он снова замолчал, сунув в рот трубку. Энергично пососал ее, выдохнул струю дыма, нервически шевельнув при этом усами. — Давай еще вот над чем подумаем… Мы только два месяца назад подписали пакт о нейтралитете с Японией. Япония — друг Германии и партнер по разбою. Зачем ей было заключать с нами пакт, если Гитлер собирается так скоро напасть на СССР? Разве Гитлеру, коль он собирается идти на нас войной, не выгодно, чтобы и на Востоке висел над нами меч?

— Да, но когда Гитлер предложил нам подписать пакт о ненападении, он тоже не советовался с Японией. И ты помнишь, чем это кончилось — ухудшением отношений между ними и уходом японского правительства в отставку.

— Однако это не помешало Японии тоже подписать с нами соглашение. — Сталин засмеялся и погладил крупной ладонью свои жесткие рыжеватые усы. — Но я опять о том, о чем уже говорил: противоположность социальных систем все-таки не исключает наличия минимума моральных норм в отношениях между государствами. Согласно этим нормам государства должны выполнять свои договорные обязательства, иначе многоликое международное общество существовать не сможет. Нападение на нас Германии без малейшего повода с нашей стороны явится одновременно и наглым вызовом международному общественному мнению… Так неужели Гитлер настолько циничен и глуп, чтобы начать агрессию, не позаботившись о мотивах, которые можно выставить в свое оправдание перед другими народами?

— Гитлер — зарвавшийся авантюрист! — сказал Молотов. — От него можно ждать всего.

— Тем не менее нам сейчас очень важно знать, как будет реагировать германское правительство на наше последнее заявление.

— Приглашение Шуленбургу прибыть в Кремль уже послано.

— Надо поставить перед ним вопросы напрямик, помимо того, что написано в вербальной ноте. И потребовать, чтобы он по своим каналам срочно связался с Риббентропом.

— Да, я так и мыслил нашу встречу, — ответил Молотов.

К заблуждению ведет много дорог, а к истине только одна. Надо было найти единственно правильную…

10

Нарком иностранных дел в своем кабинете перечитывал вербальную ноту, адресованную германскому правительству, которую советское посольство в Берлине до сих пор не может передать Риббентропу и с содержанием которой надо как можно быстрее познакомить германского посла в Москве графа Шуленбурга. На отдельной странице были выписаны вопросы, которые Молотов намеревался поставить перед Фридрихом Шуленбургом.

Это, кажется, был первый случай в практике наркома иностранных дел СССР, когда он с таким напряженным нетерпением дожидался приезда посла чужого государства. Поступили новые сведения, что война не сегодня завтра… Удастся ли завязать переговоры с германским правительством и в ходе их еще раз попытаться предупредить или хотя бы отсрочить нападение германских армий?.. Надо использовать все возможности.

Графа Фридриха Шуленбурга ни в посольстве, ни на квартире не оказалось: изволят отдыхать где-то на природе… Но сможет ли сделать что-либо германский посол, если Гитлер стянул огромные силы к нашим границам с решительными намерениями и действительно отважился начать войну?..

При воспоминании об Адольфе Гитлере Молотов словно ощутил в своей руке его вялую, потную руку и увидел его самого, зловеще-неприметного и обманчивого, как трясина под мхом. Нездоровая серость лица Гитлера, вздувшиеся веки над горящими от скрытого возбуждения глазами — весь его изменчивый облик: увертливый или тупо-упрямый взгляд, порывистые движения, вспышки азарта или вдруг наплывающая на лицо апатия, — будто таил в себе какую-то пустоту, угрожающую тем, что она способна внезапно заполняться самыми неожиданными, сумасбродно броскими, на коварных подпорках устремлениями, идеями, мыслями.

Их встреча с Адольфом Гитлером состоялась в ноябре прошлого года в Берлине, в имперской канцелярии. Гитлер, стремительно выйдя на середину своего огромного кабинета, пожимал руку главе Советского правительства Молотову, напряженно всматриваясь в его лицо.

Не всегда легко в государственной политике сопоставлять явления и факты с теоретическими положениями и вскрывать причинно-следственные связи явлений. Но еще более непросто взвешивать целесообразность уже сделанного и намечаемого, когда зримо надвигающиеся события вдруг кричаще противоречат добытому в тщательном анализе опыту и в зеркале глубоко выверенной теории отражаются в совершенно неправдоподобном и нежелательном виде. Как же во множестве неожиданно нависших фактов и признаков вовремя успеть найти зерна, заключающие в себе истину? Как сейчас, на пороге кромешной неизвестности, успеть постигнуть все, если это не удалось сделать в относительно спокойном течении межгосударственных отношений на протяжении хотя бы года?

Впрочем, о каком спокойствии может идти речь? Советское правительство жило многими тревогами в еще предшествовавшие прошлогодним берлинским переговорам времена. Уже тогда было известно, что вопреки условиям пакта о ненападении Германия без консультаций с Советским правительством начала группировать военные силы близ наших границ, в том числе в Румынии и в Финляндии, стала оказывать дипломатическое давление на Болгарию, нарушала договорные сроки поставок оборудования в СССР.

Сталин с особой пристальностью всматривался во все, что происходило не только в Германии, но и в воюющей с ней Англии. Он был убежден, что ключ к разгадке дальнейшего поведения Германии хранится в Лондоне. Этой же точки зрения придерживались все члены Политбюро. Казалось, нетрудно было постигнуть тайные надежды Черчилля. Но действительно ли тревожные признаки приготовлений Германии на нашей западной границе — результат упований Лондона?.. Значит, новый военно-политический курс Гитлера?..

В прошлом году на одном из заседаний Политбюро мучительно искали ответы на эти и многие другие вопросы. Тем более что никогда не забывали: благоразумная недоверчивость — мать безопасности. Крайне нужна была встреча сторон на самом высоком уровне.

— Но Москва не осквернит свою землю тем, чтобы на нее ступил Гитлер и чтобы на ней ему оказывали какие бы то ни было почести, — сказал тогда Сталин. — Советское правительство также не унизится до того, чтобы просить Гитлера принять нашу делегацию в Берлине.

— Надо заставить их, чтобы они сами добивались встречи, — сказал кто-то.

— Верно, — согласился Сталин. — Раз Гитлер предложил нам пакт о ненападении, он пойдет на это, если хоть немного понимает, что в политике надо уметь уступать необходимости.

И вскоре германское посольство в Москве ощутило вокруг себя холодок отчужденности, стало испытывать некоторые затруднения в сборе информации о проблемах, интересующих Германию. В то же время зарубежная пресса все чаще начала публиковать такие сообщения своих московских корреспондентов о советско-германских отношениях, которые не могли не насторожить Гитлера, тем более, как потом стало известно, что Германия имела и другие основания опасаться недовольства СССР, ибо тайно готовилась вступить в тройственный союз с Японией и Италией.

За несколько дней до того как мир должен был узнать о заключении военного пакта между Германией, Италией и Японией, на прием к главе Советского правительства попросился поверенный в делах Германии Вернер фон Типпельскирх, заменявший в Москве во второй половине лета прошлого, тысяча девятьсот сорокового, года германского посла графа фон Шуленбурга, который уехал на лечение. Советское правительство уже ждало этого запоздалого визита.

Молотов прекрасно понимал, что каждая произнесенная им фраза на этой встрече со всей интонационно-эмоциональной окраской будет подробно передана Гитлеру. С холодной непроницаемостью выслушал он сообщение фон Типпельскирха о том, что Германия вступает в военный тройственный союз с Японией и Италией. Сквозь словесную вязь временного поверенного в делах Германии явственно проступало желание успокоить Советское правительство тем, что новый военный блок, рождение которого на днях закрепится подписанием соглашений, направлен якобы против США, а не против СССР, и, более того, при желании Советского правительства ось Берлин — Рим — Токио может пройти… через Москву.

Молотов не выразил ни удивления, ни возмущения. Спокойно, с нотками назидания сказал, что этим своим шагом Германия грубо попирает советско-германский пакт, согласно одной из статей которого Берлин обязан з а б л а г о в р е м е н н о знакомить Советское правительство с текстом любых заключаемых Германией международных соглашений.

— Вы правы, господин премьер, — смятенно ответил фон Типпельскирх. — Но мой фюрер, учитывая то, что Германия находится в состоянии войны, не нашел возможным… Поверьте, в таких условиях не всегда удается придерживаться норм протокола…

— Есть и другие прецеденты, — снова заговорил Молотов, видя замешательство фон Теппельскирха, — не менее глубоко затрагивающие интересы Советского Союза… Я имею в виду сохраненное от нас в тайне соглашение вашего правительства с правительством Финляндии относительно размещения германских войск на финской территории. — Молотов глянул в лежавшую на его столе бумагу и назвал финские порты и точное количество германских войск, выгрузившихся там. — Нам также неизвестны задачи вашей военной миссии в Румынии.

Типпельскирх беспомощно пожал плечами, вытер платком вдруг вспотевший лоб и ответил, что не готов к разговору о проблеме, затронутой господином премьером.

— Избегать ссор легче, нежели прекращать их, — бесстрастно напутствовал уходящего Типпельскирха Молотов. — Поддерживать же добрые отношения между государствами, не устранив взаимного недоверия, все равно что строить пирамиду вершиной вниз.

Как и следовало ожидать, вскоре Гитлер обратился к Сталину с просьбой, чтобы лично он или глава правительства приехал в Берлин.

Делегацию в Берлин было поручено возглавить Председателю Совета Народных Комиссаров СССР Молотову. Уже по одному этому германское правительство могло судить о серьезности, с которой Москва отнеслась к предстоящим переговорам. В Кремле еще не знали, какие «сюрпризы» готовит германская столица посланцам Москвы, но перед делегацией уже стояла четко сформулированная задача: в переговорах с Гитлером и его приближенными разгадать их тайные упования, заглянуть под маску их лицемерия и рассмотреть истинное лицо политики сегодняшней Германии. Короче говоря, надо было приложить максимум усилий, чтобы обеспечить Советскому Союзу хотя бы несколько лет мирной жизни… Трудная это была задача, имея в виду, что Гитлер, сочетающий в политике насилие с коварством и хитростью, умел прятать истину за отвлечения.

И вот дымное, моросливое утро 12 ноября 1940 года. Дипломатический поезд прибыл на Ангальтский вокзал Берлина. Долговязый Иоахим фон Риббентроп, имперский министр иностранных дел, обратился к советской делегации с напыщенными словами приветствия. А Молотову при всей серьезности и ответственности его миссии было если не смешно, то, во всяком случае, его будоражило забавное воспоминание, всплывшее при виде Риббентропа. Никто не мог бы догадаться, чем была вызвана на Ангальтском вокзале чуть заметная под рыжеватыми усами улыбка советского посланца. Вслушиваясь в чеканные слова Риббентропа и глядя в его рыхловатое лицо, он на какое-то мгновение мысленно увидел свой кабинет в Кремле, где они втроем — Сталин, Молотов и Риббентроп — вели одну из бесед после подписания пакта о ненападении. Беседа в общем-то была уже беспредметной, ибо Риббентроп нес откровенную ересь, говоря о том, что залог безопасности Советского Союза не в крепости Коминтерна, а в дружбе с нацистской Германией, что подписание германо-советского пакта — только начало великих свершений, перед которыми склонят голову государства всего мира.

Сталин и Молотов, слушая болтовню Риббентропа, только выразительно переглядывались и снисходительно посмеивались, понимая, что никакая дискуссия сейчас неуместна.

Потом Риббентроп спросил, позволительно ли ему будет прямо из кабинета Молотова поговорить по телефону с рейхсканцлером. Через несколько минут Берлин был на проводе. И тут же Риббентроп дал им повод развеселиться всерьез: имперский министр восторженно начал объяснять Гитлеру, что находится в Кремле в л и ч н о м кабинете главы Советского правительства, говорит по его л и ч н о м у телефону и сидит за его л и ч н ы м столом в обществе Иосифа Сталина и что беседа проходит при полном взаимопонимании и открывает великие перспективы на будущее.

Когда Риббентроп закончил разговор с Гитлером и, замешкавшись в кресле, посмотрел на Сталина счастливыми от избытка чувств глазами, тот с откровенной иронией сказал ему:

— Господин министр, мы обеспокоены вашими словами, которые услышал Берлин, что вы сидите в кресле главы Советского правительства и за его столом… Вдруг Западная Европа зашумит завтра на весь мир, что вы захватили власть в Кремле?.. Такого удара Коминтерн не перенесет.

Риббентроп, не уловив иронии, вскочил с кресла, выбежал из-за стола и начал горячо уверять, что, если в Берлин пожалует господин Сталин или господин Молотов, он обязательно сделает так, что они поговорят по телефону с Москвой, сидя в наивысочайшем кресле Германии — кресле самого рейхсканцлера Адольфа Гитлера, в кабинете его имперской канцелярии.

— Ну, если так, тогда другое дело. — Сталин сдержанно засмеялся и бросил на Молотова уже не веселый, а недоуменный взгляд, который как бы вопрошал: «Неужели такой уровень мышления, такая мелкость духа у главного гитлеровского дипломата?»

Как ни странно, но этот эпизод утвердил в Молотове непреходящее ироническое отношение к Риббентропу, который был главной персоной среди высших чинов нацистского рейха, встречавших советскую делегацию.

Впрочем, впереди встреча с Гитлером. Что сулит она?.. Удастся ли угадать истинные планы этого откровенного авантюриста, взявшего на себя смелость распоряжаться судьбами народов Западной и Юго-Восточной Европы, питая к ним недоверие, презрение, а то и лютую ненависть? Удастся ли обуздать его хоть на какое-то время?..

Удивляло и настораживало все происходившее после церемониала на привокзальной площади. Уже во дворце Бельвю, где поместили советскую делегацию, все до смешного напоминало пародию на чинное театральное представление… За завтраком седовласый церемониймейстер-метрдотель с золотой цепью на черном фраке, лакеи и официанты в расшитых золотом ливреях и белых перчатках словно не прислуживали гостям, а играли хорошо отрепетированную пантомиму… Таким был и выход из дворца для поездки в имперскую канцелярию: советскую делегацию встретила дробь многочисленных барабанов, не умолкавшая даже тогда, когда черные лимузины уже мчались по длинной липовой аллее…

С не менее нелепой помпезностью была обставлена встреча с Гитлером. Перед самым кабинетом Гитлера большой круглый зал заполнили высокопоставленные чины рейха; теснясь в стороны, встретили делегацию поклонами и льстивыми улыбками. У высоких дверей кабинета стояли два рослых эсэсовца в черной парадной форме; по чьему-то таинственному сигналу они вдруг четко повернулись друг к другу лицом, сделали по шагу назад, объединенным толчком распахнули дверь в кабинет и, прильнув спинами к косякам, выбросили правые руки вверх, давая проход под сенью фашистского приветствия.

В эти мгновения члены советской делегации всей глубиной мысли ощутили противоестественность происходящего. Не дурной ли это сон, что они вынуждены принимать почести фашистов, самых лютых врагов коммунизма, вынуждены будут пожимать руку их фюреру?.. И не являются ли все эти почести злой, утонченной насмешкой фашистов над высокими представителями коммунистического мира?.. Ну что ж! Они парламентеры во вражеском стане. Молотову вспомнились слова Сталина на заседании Политбюро, где обсуждались задачи этой поездки: «Товарищ Молотов, я тебе не завидую… Трудная миссия… Но история нас не осудит, если дипломатическими маневрами мы вырвем для советского народа несколько лет мира…»

Кабинет Адольфа Гитлера был огромен, как танцевальный зал. В его конце и чуть в углу — большой, сверкающий полировкой стол. Сидевший за ним человек в костюме зеленовато-пепельного цвета, с Железным крестом на груди казался карликом. Он секунду-другую будто не замечал вошедших и неотрывно смотрел на какие-то бумаги, лежавшие перед ним, затем резко поднял голову и, словно не ожидал входа делегации, вскочил с суетливой поспешностью…

Трудно было сдержать улыбку, так все здесь было театрально-фальшиво, рассчитано на внешний эффект. Но зачем? Удивить? Подавить мнимым величием? Продемонстрировать признаки устоявшейся государственности?

Гитлер быстрыми шагами вышел из-за стола, на середине зала встретил вошедших и молча стал пожимать всем руки… В зале появились Риббентроп, личный переводчик Гитлера Шмидт и советник германского посольства в Москве Хильгер…

Трижды встречалась делегация с Гитлером. Переговоры с ним представляются сейчас Молотову как одна бесконечно длинная и трудная дискуссия, в которой оппоненты заостряли внимание на совершенно противоположных проблемах. Гитлер долго и темпераментно разглагольствовал о том, что утвердившаяся на двух островах маленькая Англия завладела почти половиной мира и настал час, когда надо ликвидировать эту несправедливость… Молотов не высказывал своего отношения к этому. А Гитлер между тем продолжал: Англия вот-вот будет сокрушена Германией окончательно, и надо позаботиться о ее колониях, разбросанных по всей планете… Молотов молчал.

— Исходя из этого, — развивал Гитлер свою мысль, — Советский Союз мог бы проявить заинтересованность к югу от своей государственной границы в направлении Индийского океана. Это открыло бы Советскому Союзу доступ к незамерзающим портам…

Жгучая ирония клокотала в груди Молотова, и надо было напрячь силы, чтобы обуздать ее и не дать вырваться наружу саркастической улыбке. Внимательно вслушиваясь в лающий голос Гитлера и извилисто струящийся поток его слов, глядя в горящие глаза собеседника, он думал о том, что глаза деспота привлекают только рабов, подобно тому, как взгляды змеи чаруют птиц, делающихся их жертвой. Молотов угадывал в глазах Гитлера другие тайные надежды… Надо было распознать их суть, выверить истинность замыслов этого человека с обманчивой позой. И во что бы то ни стало не позволить втянуть себя в переговоры по поводу участия в разделе мира. Даже в разговоры!.. Возможно, только этого и добивался Гитлер. Возможно, ему всего и нужно было связать Советское правительство участием в переговорах о разделе сфер влияния с тем, чтобы потом, тайно или явно, сделав этот факт достоянием правительств других государств, оставить Советский Союз в полной изоляции.

И Молотов спокойно и бесстрастно отвечал:

— Мы не видим смысла обсуждать подобного рода комбинации. Советское правительство заинтересовано в обеспечении спокойствия и безопасности тех районов, которые непосредственно примыкают к границам Советского Союза.

На второй день атмосфера переговоров еще более накалилась. Советский представитель без обиняков ставил перед Гитлером вопросы, связанные с безопасностью СССР, и требовал от германского правительства объяснения относительно его планов, касающихся Финляндии, Румынии, Болгарии, Греции. Гитлер изворачивался, его глаза горели, лицо покрывалось фиолетовыми пятнами, огромные ноздри угреватого носа раздувались, как у загнанной норовистой лошади. Он надеялся хитростью заполучить ключи от внешней политики СССР, но ничего не выходило.

— Давайте лучше обратимся к кардинальным вопросам современности, — убеждал Гитлер, стараясь продолжить разговор более мирно. — После того как Англия потерпит поражение, вся Британская империя превратится в гигантский аукцион в сорок миллионов квадратных километров! — Он помедлил, наблюдая, какое впечатление произвели на главу Советского правительства его слова. — Здесь для России открывается путь к действительно теплому океану. До сих пор меньшинство в сорок миллионов англичан управляло шестьюстами миллионами жителей империи. Надо покончить с этой исторической несправедливостью. Государствам, которые могли бы проявить интерес к этому имуществу несостоятельного должника, не следует конфликтовать друг с другом по мелким, несущественным вопросам. Нужно без отлагательств заняться проблемой раздела Британской империи. Тут речь может идти прежде всего о Германии, Италии, России и Японии. Советскому Союзу не возбранялось бы присоединиться к нашему тройственному пакту…

— Все это я уже слышал вчера, — сдержанно ответил Молотов и снова повел разговор о проблемах европейской безопасности.

Гитлер был вне себя.

11

Ожидая приезда германского посла, Молотов думал о том, что, если немецкие войска готовы сейчас к нападению на Советский Союз, значит, уже тогда, в ноябре прошлого года, это решение было принято Гитлером. Значит, советская делегация не допустила просчетов, не дала возможности германским дипломатам изобразить Советский Союз перед всем миром как государство, якобы заинтересованное в чужих территориях. Значит, если действительно вот-вот начнется война с Германией, можно надеяться, что Советский Союз не окажется в одиночестве.

Рядом тихо зазвенел внутренний телефон, и Молотов, вырываясь из вязкого плена воспоминаний, поднял трубку.

— Что нового? — спрашивал Сталин.

— В Берлине все так же, а Шуленбурга нет в городе, послали за ним.

— Боюсь, что наши усилия уже не имеют смысла. — Голос Сталина прозвучал подавленно.

Молотов промолчал, ощутив, что телефонная трубка в его руке словно похолодела.

— Жуков сейчас звонил… — медлительно продолжил Сталин. — К пограничникам Киевского округа перебежал немецкий фельдфебель… — Наступило молчание, и Молотов услышал, как Сталин будто с ожесточением пососал мундштук. Затем, шумно выдохнув табачный дым, сказал: — Если этот фельдфебель не подосланный провокатор, то завтра утром немцы начинают против нас военные действия.

Молотов даже позабыл, что говорит по телефону, — с такой близкой явственностью звучал чуть сдавленный голос Сталина и слышалось его неспокойное дыхание.

Сталин умолк. Молчал и Молотов. Потом, чуть запинаясь, спросил:

— Что будем делать, товарищ Сталин?

— Приходи на Политбюро. Сейчас прибудут Тимошенко с Жуковым.


Поговорив по телефону с Молотовым, Сталин откинулся на спинку кресла и устремил взгляд в противоположный край своего кабинета. В открытые окна сквозь раздвинутые, ниспадающие от потолка до пола портьеры в кабинет вливалась вечерняя духота, неся в себе еле уловимые запахи разомлевших под солнцем кремлевских газонов и лужаек.

О чем сейчас думал этот человек, судьба которого далеко не обыкновенна даже в исторических измерениях? В какие временные дали, в какие глубины сложности бытия человечества устремлен его взгляд? Может, пронзительная мысль мучительно пыталась найти в безбрежье океана международной политики тот коварнейший риф, который он не сумел заметить? И сейчас сердце заплескивал яд горечи от несбывшихся надежд. А может, ему слышался прошлогодний звон колоколов по всей Германии?..

Медными волнами плыла тогда над фатерландом торжественная песнь колоколов, возвещавшая о вступлении немецких войск в поверженный Париж… Ровно год назад, 22 июня, французское правительство подломило перед Гитлером колени и подписало акт о перемирии. Гитлер героем-победоносцем под восторженные вопли берлинцев возвращался с фронта в свою столицу… Потом, 19 июля, на заседании рейхстага прозвучала его речь. В ней он, глядя в лицо своему народу и по волнам эфира призывая в свидетели весь мир, исторгал в молитвенном экстазе клятвы о дружественных чувствах Германии к России.

«Германо-русские отношения окончательно установлены! — торжественно вещал Адольф Гитлер. — Основанием для этого было то, что поддерживаемые определенными маленькими государствами Англия и Франция подсовывали Германии завоевательные намерения в тех районах, которые лежат вне каких бы то ни было германских интересов… Ни Германия не сделала ни одного шага, который завел бы ее за пределы областей ее интересов, ни Россия такового не предпринимала. Надежда Англии путем создания какого бы то ни было нового европейского кризиса достичь облегчения своего собственного положения, поскольку речь идет о взаимоотношениях между Германией и Россией, является ложной».

Нет, не мог Сталин верить этой сладкой лжи. Он ведь хорошо знал иную, сокровенную исповедь фашистского фюрера — его книгу «Майн кампф» — черный гимн нацизма, знал, с каким явным вожделением Гитлер зарился на богатые пространства России. Но в этой прошлогодней речи было очень важным для Сталина признание Гитлера перед лицом всего мира, что Англия и Франция натравливают Германию на СССР.

Весьма нелегкой была партийно-государственная повседневность Сталина в последние годы. Все чаще и чаще вторгались в нее грозные тревоги… Иногда эти тревоги казались призрачными, но в эти июньские дни они стали главной болью его сердца и немилосердным палачом его разума. Да, быть или не быть войне, развертывать или нет в боевое положение армию — об этом, казалось, вопрошающе кричали даже стены кабинета Сталина, этот тяжелый и тревожный вопрос светился в глазах почти каждого, кто переступал порог его кабинета… Все полагали, что будет так, как решит он, Сталин, — великий марксистский философ, историк, дипломат, умеющий держать руку на пульсе врагов и друзей. Он знает больше, видит дальше, мыслит глубже.

Но понимал ли сам Сталин, что эта искренняя вера в его проницательность и дальновидность побуждала иных, даже крупных, деятелей и мыслителей больше порой заботиться не о самостоятельных поисках истины, а о том, как бы не разойтись с видением вождя, которое, конечно же, суть самой истины?!

Может, вспомнился сейчас Сталину начальник разведывательного управления Генерального штаба — бритоголовый, низкорослый генерал с чуть настороженными глазами на круглом, розоватом лице? Двадцатого марта генерал представил доклад со сведениями первостепенной важности. В нем давалась почти зримая картина будущего вторжения немецких войск на советскую землю. В докладе указывалось, что между пятнадцатым мая и пятнадцатым июня механизированные колонны германских войск под командованием генерал-фельдмаршалов Бока, Рундштедта и Лееба, нанеся внезапные удары, должны затем развивать наступление в направлениях Ленинграда, Москвы и Киева. Но этот же документ заканчивался сделанным начальником разведуправления выводом, в котором звучала уверенность:

«Слухи и документы, говорящие о неизбежности весной этого года войны против СССР, необходимо расценивать как дезинформацию, исходящую от английской и даже, может быть, германской разведки».

В начале мая нечто подобное докладывал и нарком Военно-Морского Флота. В присланном им документе сообщалось о том, что четырнадцатого мая должно было начаться вторжение германских войск на территорию СССР… Налеты авиации на Москву и Ленинград…

А вывод наркома гласил:

«Полагаю, что сведения являются ложными и специально направлены по этому руслу с тем, чтобы проверить, как на это будет реагировать СССР».

Названные в обоих документах сроки войны миновали, а провокации продолжаются. Как же относиться к новым сведениям? А если в самом деле кто-то испытывает нервы Советского правительства? Английская или немецкая разведка?.. Если немецкая, то что же значат активные приготовления германской армии к высадке на острова Великобритании? Советская агентура добыла убедительные подтверждения этих приготовлений: напечатанные статусы о немецкой оккупации английских городов, в том числе и Лондона, сведения о появлении в немецких войсках, даже в тех, которые сосредоточены близ наших границ, переводчиков английского языка, о подготовке «оцепления» на Ла-Манше и Па-де-Кале и о формировании авиадесантного корпуса для выброски его над Англией… Зачем тогда немецкому руководству стремиться к тому, чтобы Советские Вооруженные Силы были приведены в боевую готовность и выдвинуты к западной границе?.. Если же все наши тревоги вызваны усилиями английской разведки, то это еще как-то объяснимо: Англия стремится сорвать вторжение немецких войск на свои острова. Но как тогда понимать предупреждение Черчилля?.. И как понимать поведение немцев и их нежелание откликаться на наши миролюбивые жесты?.. А может, главная опасность таится на Востоке?..

Каждый вопрос рождал вопросы, противоречащие друг другу.

Конечно же, приведи неделю назад войска приграничных округов в боевую готовность и разверни первые эшелоны по плану прикрытия, не стоять бы сегодня вопросу: быть или не быть войне? Она уже полыхала б, и, кроме того, многочисленные недруги Советского Союза во всю мочь вопили бы, что он является ее факельщиком.

Впрочем, когда опасность великой войны уже гипнотизирующе смотрит в глаза человечества, кто возьмет на себя смелость и ответственность утверждать, что лучше, а что хуже?.. И это одна из причин, породивших гнетущую неопределенность… Не у многих хватает смелости категорически отстаивать свои суждения перед гигантским авторитетом Сталина…

Видимо, действительно случилось так, что непререкаемый авторитет Иосифа Сталина явился, как это ни парадоксально, причиной заблуждений и нерешительности военачальников первой величины… Авторитет одного человека взял верх над волей и разумом других… Сталин, вероятно, уже и сам с горечью размышлял об этом. И скорбел, что не оправдались его надежды, что никакие усилия не отвратили страшную беду… Интуиция на сей раз тоже сослужила плохую службу. Гитлер ведь его, Сталина, боится!.. Боится его воли и силы загадочного характера, боится его образованности и таланта мыслителя, боится его авторитета среди народов и правительств… Двадцать первого декабря 1939 года Гитлер и Риббентроп прислали Сталину поздравление с шестидесятилетием. Многое прочитал Сталин между строчек этого поздравления!..

Шло время, возрастала угроза на Западе, но Сталин все-таки надеялся выиграть хоть год, полгода, чтобы успеть нарастить силу Красной Армии, которая с 1939 года количественно выросла в два с половиной раза. Все внимание Центрального Комитета партии и правительства — производству вооружения и боевой техники! Уже начали поступать новые самолеты и танки, транспортные средства и новые образцы артиллерии. Нужно было продлить мир! Для этого по решению Политбюро и Совета Народных Комиссаров СССР Сталин и взял на себя всю полноту власти в государстве, всю тяжкую ношу ответственности перед народом и историей. Полагали, что если Германия не увязнет в войне на Западе и повернет на Восток, то не хватит у нее времени в этом же году развернуть против СССР боевые действия, да и верили, что Советскому правительству удастся втянуть Германию в переговоры.

А может, это еще и удастся сделать? Может, беда, распростерши крылья, все-таки не взлетит, а только, нависнув тенью войны над нашими границами, заговорит не голосом пушек, а словами ультиматума о каких-то притязаниях Германии?.. Ультиматум — еще не война. Ультиматум — повод для встреч и переговоров, во время которых можно осмотреться и успеть исподволь принять решение…

В кабинете Сталина появился его бессменный секретарь Поскребышев. Нездоровая желтизна его лица, тусклые и впалые глаза говорили о постоянных ночных бдениях и напряженных заботах.

— Тимошенко, Жуков и Ватутин, — тихо доложил он.

Какие-то мгновения Сталин отсутствующим взглядом смотрел на вошедшего, словно был не в силах вырваться из плена гнетущих видений, затем, будто очнувшись, утвердительно кивнул.

Поскребышев вышел звать посетителей, которых Сталин ждал, видимо, с волнением, ибо ему предстояло немедленно принять такое решение, от которого зависело очень многое…

Сквозь распахнутое окно косым полотнищем падало в кабинет солнце, образуя на ковре багровое, будто тлеющее пятно. В широком луче лениво плавали причудливо витые клубы табачного дыма — то сизые, то голубые. Когда в кабинет вошли Тимошенко, Жуков и Ватутин, луч раздробился, заиграл золотом на их шевронах и на звездах в петлицах. Малиновые генеральские и маршальские лампасы, высокие хромовые сапоги тоже как бы стали живыми и горящими, и в кабинете словно посветлело. Но не были светлы лица вошедших, хотя солнечный луч подчеркивал гладко выбритые, будто отполированные головы Тимошенко и Жукова. Лица маршала и генералов были сосредоточенно-сумрачными, выражающими чувства подавленности и решительности.

Сталин вышел из-за стола, пожал руку маршалу Тимошенко, генералу армии Жукову и генерал-лейтенанту Ватутину. Затем, подняв голову и испытующе глядя в лицо высоченному Тимошенко, тихо спросил:

— А не подбросили ли немецкие генералы этого перебежчика, чтобы спровоцировать конфликт?

— Нет, — твердо, с какой-то самоотрешенностью ответил маршал, на этот раз не испытывая неловкости оттого, что смотрит на Сталина сверху вниз. — Считаем, что перебежчик говорит правду. Его показания подтверждаются многими другими сведениями.

Заложив руки за спину, Сталин опустил голову, словно разыскивая что-то на ковре, затем вернулся к столу, сел в кресло и взял лежавшую в пепельнице трубку, но закуривать не стал, а устремил прямой задумчивый взгляд вначале на маршала Тимошенко, затем на Жукова и Ватутина.

Нарком обороны, начальник Генерального штаба и его заместитель. Мозг и воля вооруженных сил. В их власти немедленно привести в движение многомиллионную рать.

Тимошенко и Жуков — очень разные внешне, но весьма схожие своей какой-то значительной суровостью, цепкой восприимчивостью ума, силой натуры, отличающейся грубоватой прямотой. Такие цельные характеры рождаются в тяжкие времена социальных потрясений из числа тех, кто впитывает все лучшее, присущее его народу.

Храбрость в боях за Советскую власть явилась определяющей сутью становления и Тимошенко и Жукова как личностей. Оплодотворенная идеей, она придала этим личностям своеобычность, твердость и целеустремленность. Став борцами за святое дело революции, Тимошенко и Жуков мужественно преодолевали трудный путь дальнейшего формирования, пройдя через огонь битв, через многие годы последовательного и глубокого постижения в службе и учебе норм и законов жизни армии и искусства ее боевого применения — от подразделений до высших войсковых формирований, включая затем их несметную совокупность.

Маршал Тимошенко стал народным комиссаром обороны только после недавней финской войны, но уже успел сделать многое в перестройке системы боевого обучения войск, укрепления дисциплины и в насыщении армии новейшим вооружением. С его приходом на пост наркома армия во всех своих звеньях почувствовала твердую руку. Жесткие нововведения маршала воспринимались безропотно, ибо слишком очевидна была их целесообразность перед лицом зримо грядущей войны.

Генерал армии Жуков лишь с января этого года занял пост начальника Генерального штаба. Несколько раньше пришел в Генштаб генерал-лейтенант Ватутин — спокойный, мыслящий с неторопливой обстоятельностью, постигший глубины военной теории и практического командирского опыта.

Молчание становилось мучительно-тягостным. В это время в кабинет стали входить члены Политбюро — Калинин, Молотов, Ворошилов, Микоян… То ли потому, что все сегодня уже встречались со Сталиным или перезванивались по телефону, за руку не здоровались, а, кивнув, проходили к длинному столу, занимавшему справа вдоль стены обширную часть кабинета, и молча усаживались на стулья. Тревожное, напряженное безмолвие: все знали, о чем пойдет сейчас речь.

Привычными движениями пальцев Сталин сломал две папиросы и заправил табаком трубку. Несколько раз пососал черный мундштук, затем, взглянув на трубку с брезгливым раздражением, положил ее в пепельницу. Выпрямившись в кресле, обвел собравшихся долгим взглядом и, обращаясь к членам Политбюро, как-то очень буднично и спокойно пересказал последние сообщения с границы.

— Что будем делать? — после небольшой паузы глухо спросил он.

Все молчали. Всем было ясно, что наступил критический час в жизни государства. И этот беспредельно трудный и совершенно ясный вопрос требовал не просто ответа, а ответа-решения.

Вновь скользнув глазами по сосредоточенным и словно потемневшим лицам членов Политбюро, Сталин повернулся к маршалу Тимошенко и повторил вопрос с некоторой строгостью:

— Что будем делать?

— Надо немедленно дать директиву о приведении всех войск приграничных округов в полную боевую готовность! — ответил народный комиссар обороны, сдерживая волнение.

— Читайте! — сказал Сталин, выразительно посмотрев на красную папку, которую держал наготове генерал армии Жуков, сидевший между Тимошенко и Ватутиным.

Жуков открыл папку, встал и, чеканя каждую фразу, громко и внятно, будто отдавая приказ командующим округами и армиями, начал читать проект директивы. Коренастый и крутогрудый, он всем своим видом — волевым, чуть выдающимся вперед подбородком, смелым разлетом бровей над глазами, смотревшими жестковато и требовательно, твердой интонацией голоса, привыкшего приказывать, — как бы олицетворял высшую и непреклонную власть в армии. Чувствовалось, что, читая документ, Жуков почти воочию видит, как поэшелонно развертываются в боевые порядки фронты и армии, как занимает огневые позиции артиллерия и изготавливаются к боевым действиям авиационные полки.

Когда Жуков кончил читать, Сталин опустил голову, забарабанил пальцами по столу и после короткого раздумья сказал:

— Такую директиву сейчас давать преждевременно, может быть, вопрос еще уладится мирным путем. — Он посмотрел в сторону сидящих за столом членов Политбюро, как бы ожидая от них поддержки. — Надо дать короткую директиву, — развивал мысль Сталин, заметив, как Ворошилов утвердительно кивнул, — в которой указать, что нападение может начаться с провокационных действий немецких частей. Войска приграничных округов не должны поддаваться ни на какие провокации, чтобы не вызвать осложнений.

Жуков нетерпеливо и вопросительно-тревожно посмотрел на маршала Тимошенко. Тот понял его и обратился к Сталину:

— Товарищ Сталин, время не терпит… Разрешите здесь же приготовить новый проект директивы.

— Конечно, — согласился Сталин и, переждав, пока Жуков и Ватутин торопливо выходили из кабинета, чтобы в соседней комнате засесть за срочную работу, спросил у Молотова: — Когда будет германский посол?

— В двадцать один тридцать, товарищ Сталин, — ответил Молотов.

Жуков и Ватутин вернулись в кабинет довольно скоро: время действительно не терпело.

— Разрешите доложить? — спросил генерал армии, приблизившись к столу Сталина.

— Читайте. — Сталин кивнул.

Жуков раскрыл на приподнятых руках папку и, возвыся голос, начал читать:

— «Военным советам Ленинградского военного округа, Прибалтийского Особого военного округа, Западного Особого военного округа, Киевского Особого военного округа, Одесского военного округа… Копия: Народному комиссару Военно-Морского Флота…»

Далее в директиве указывалось, что в течение двадцать второго — двадцать третьего июня возможно внезапное нападение немцев на фронтах всех перечисленных выше округов и что нападение может начаться с провокационных действий. Перед войсками ставилась задача, не поддаваясь ни на какие провокационные действия, в полной боевой готовности встретить удар немцев или их союзников.

Жуков сделал паузу, посмотрел на Сталина, на маршала Тимошенко и, переведя дыхание, твердо и спокойно изрек:

— Приказываю…

Это «приказываю» прозвучало как удар, отсекший мирное течение жизни. Впрочем, мир, как состояние человечества, подталкивался на плаху там, на Западе, всей мощью фашистских войск, нависших над границами Советского Союза. Здесь же, на кремлевской высоте, этому противились всей силой разума, вкладывая даже в приказ о боевом развертывании армий возможность избежать войны.

Немая тишина кабинета словно сделалась прозрачной, в ней с холодной категоричностью гремели увесистые, будто отлитые из тяжелого металла, слова приказа:

«а) в течение ночи на двадцать второе июня сорок первого года скрытно занять огневые точки укрепленных районов на государственной границе; б) перед рассветом двадцать второго июня сорок первого года рассредоточить по полевым аэродромам всю авиацию, в том числе и войсковую, тщательно ее замаскировать; в) все части привести в боевую готовность. Войска держать рассредоточенно и замаскированно; г) противовоздушную оборону привести в боевую готовность без дополнительного подъема приписного состава. Подготовить все мероприятия по затемнению городов и объектов; д) никаких других мероприятий без особого распоряжения не проводить.

Двадцать первого июня сорок первого года».

Жуков умолк, присел на стул, покосился на Сталина, а тот, чуть помедлив в раздумье, протянул руку к Жукову, взял у него раскрытую папку, положив ее на столе перед собой, начал внимательно перечитывать написанный от руки документ, держа наготове красный карандаш. Когда дошел до фразы «Задача наших войск не поддаваться ни на какие провокационные действия», сделал из точки запятую и дописал: «могущие вызвать крупные осложнения».

Когда закончил читать, спросил у членов Политбюро, все ли согласны с директивой войскам, и, не услышав возражений, передал папку маршалу Тимошенко.

— Подписывайте, и с богом.

Директиву подписали Тимошенко и Жуков. Генерал-лейтенант Ватутин тут же увез ее в Генеральный штаб для передачи в штабы военных округов.

12

Ровно в двадцать один час тридцать минут в кабинет заместителя Председателя Совнаркома и наркома иностранных дел вошли германский посол граф фон Шуленбург, его переводчик — советник немецкого посольства Хильгер и советский переводчик. Молотов вышел из-за стола навстречу дипломатам, пожал им руки.

Граф Шуленбург был в черном фраке, от него пахло сигарой, коньяком и загородной свежестью. Всем своим видом, непринужденностью, он старался демонстрировать безмятежность и некоторое удивление неурочным приглашением в Кремль. Но за напускной беспечностью посла Молотов уловил в его глазах, в голосе, в жестах подавленность. Сухопарый Хильгер тоже как-то неестественно сутулился, таил в глазах растерянность и даже испуг, будто не Германия грозила войной Советскому Союзу, а наоборот.

Пригласив немецких дипломатов сесть, Молотов прочел им заявление Советского правительства, которое сегодня утром было передано советскому послу в Берлине, и выразил удивление, что ни имперский министр господин Риббентроп, ни его первый заместитель статс-секретарь барон фон Вейцзеккер до сих пор не нашли времени принять представителей советского посольства. Молотов просил германского посла без малейшего промедления связаться со своим правительством и довести до его сведения заявление Советского правительства. Далее он спросил, не смог бы господин Шуленбург сказать, какие у Германии есть претензии к Советскому Союзу, чем объяснить слухи о близкой войне между Германией и СССР, а также почему германское правительство никак не отреагировало на миролюбивое сообщение ТАСС от 14 июня.

Слушая все это, Фридрих Шуленбург горестно вздыхал, беспомощно разводил руками, явственно давая понять, что он не готов к таким переговорам, так как не имеет указаний из Берлина.

Молотов с сожалением смотрел на немецкого графа. Шуленбург — старый немецкий разведчик; еще в царской России был германским консулом где-то на Кавказе, немного говорил по-русски. Так и оставался он высокопоставленным чиновником, не поднявшись до мудрого политика и осведомленного дипломата.

Сделав усилие над собой, Молотов еще попытался задавать вопросы. Но, увидев в глазах Шуленбурга отчужденность, поспешил закончить встречу.

Шуленбург и Хильгер уехали, возможно и сами не ведая, что через несколько часов снова окажутся в этом кабинете.


Где-то после трех часов ночи на даче Молотова раздался телефонный звонок. Трубку поднял дежурный. Звонили из Наркомата иностранных дел…

Дежурный разбудил наркома и доложил, что ему надо приехать в Кремль: германский посол Шуленбург требует немедленно принять его для передачи очень важного и неотложного меморандума германского правительства.

Что это мог быть за меморандум, Молотову было ясно. Он позвонил Сталину.

Вскоре Молотов был уже в Кремле, в своем кабинете, и молча всматривался в бледное лицо немецкого посла. Граф Шуленбург держал в трясущихся руках бумаги и, стоя, читал вслух текст меморандума Гитлера. Выговаривая срывающимся голосом каждую фразу в отдельности, он затем пережидал, пока советник Хильгер пересказывал ее по-русски… Трудно было германским дипломатам: в меморандуме Гитлера излагались нелепейшие обвинения в адрес Советского Союза. Будто бы он, Советский Союз, ведет усиленную концентрацию войск на германской границе, будто бы советские солдаты и самолеты вторгаются на германскую территорию.

Шуленбург, вынув из кармана платок, уже не прятал его, часто вытирая обливающееся холодным потом лицо. А у сухопарого Хильгера нервы совсем не выдержали: пришлось прервать чтение, пока советник пил воду, стуча зубами о стакан.

Тяжело давалась Шуленбургу и Хильгеру каждая новая фраза — плод грубого, топорного вымысла, сочиненного в Берлине. В меморандуме утверждалось, что «главное командование русских на различных участках германской границы готово в любой момент начать агрессивные действия», что «большевистская Москва готова нанести удар с тыла национал-социалистской Германии» и что заветная цель Гитлера — «спасти всю мировую цивилизацию от смертельной опасности большевизма и проложить путь к действительному социальному подъему в Европе…».

В кабинете Сталина тем временем собрались члены Политбюро, нарком обороны Тимошенко и начальник Генерального штаба Жуков. Сталин молча прохаживался по ковру. Все ждали появления Молотова.

Тяжкое это было время… К нему часто будут обращать взор летописцы, философы и златоусты всех континентов. Найдутся среди них и такие, которые позволят себе судить о событиях тех дней без должного понимания их сложной трагичности и рассматривать их с позиций некоего философско-исторического дальтонизма. А иные, стыдливо позабыв о бывших своих верованиях и публичных утверждениях, станут искать маятник «нового» времени и нередко скрип флюгера на чужой крыше принимать за голос истины. Эти люди при определенных гарантиях безопасности для себя, когда страх за свое благополучие не смущает их сердца, скоры на первое слово и на сомнительное дело. Они ревностно начнут высекать своими перьями искры из колеса истории и выдавать их за лучи правды. Глядя в прошлое через призму своего распаленного воображения, они будут замешивать истину на лжи и на собственном невежестве, преподнося плоды трудов своих как озарение гениев, воссоздающих подлинную и всеобъемлющую историю.

Но, к великому счастью истории, неодолимы те силы, которые защищают истину.

13

Ирина Чумакова никогда раньше не замечала, что Венера в вечереющем небе горит таким весело-голубым, вызывающе ярким огнем. Вечерняя звезда… Невозможно оторвать глаз от далекого загадочного светила! И этот угасающий субботний день тоже какой-то необыкновенный, наполняющий сердце несмелой, тихой радостью и счастливой тревогой.

Нева дышала теплотой уходящего июня и свежестью северных озер. Давно слинял багрянец заката на ее беспокойной глади. А Ирина и Виктор стояли на набережной и глядели, как сквозь белую ночь безмятежно и безучастно ко всему струилась река, чуть колебля в потрясающей глубине одинокую планету. Виктор, впрочем, больше смотрел на Ирину. Его темные глаза выражали сумятицу чувств: счастье, восторг, мольбу… И голос у него приглушенный, взволнованный; в его звучании слышалось еще что-то смущенно-мальчишеское и уже по-мужски решительное. В каждой фразе Виктора — беспомощность оттого, что все так случилось, отчаяние, что близится час разлуки; и такая нежданно-самоотверженная доверительность! Ирина краснела, прятала глаза от его умоляющих глаз, но все-таки прощала казавшиеся стыдными слова о любви, которых бы не потерпела, произнеси их так напрямик Олег Вербицкий.

Бедный Олежка! Он и не подозревал, почему Ирина не захотела встретиться сегодня с ним… Только вчера был шумно-торжественный выпускной вечер в школе. Только сегодня при восходе солнца разбрелся с Невского их бывший десятый «Б». Ирину провожал домой Олег Вербицкий и робко говорил о вечной дружбе, верности, о том, какое было бы счастье, если б они прошли всю жизнь вот так, рука об руку.

Ирина слушала Олега с чувством виноватости перед ним и думала о летчике-лейтенанте Викторе, который неизвестно как оказался на их выпускном балу. Летчик поразил всех своей ладностью, красными шевронами на рукавах, голубыми в золотых позументах петлицами с красными кубиками и серебристыми пропеллерами.

Ирина не особенно восхитилась лейтенантом. К армейской форме она привыкла с детства. Отец ее, всю жизнь военный, сейчас генерал. Но лейтенант озадачил тем, что, появившись в зале, стал кого-то высматривать среди девушек; увидев ее, радостно и растерянно заулыбался и чуть заметно кивнул. Ирина смутилась, подумала: может, случилось, что и лейтенант пришел за ней по поручению отца, хотя отец еще позавчера вечером уехал к новому месту службы, и сделала навстречу летчику неосознанный шаг. Лейтенант подошел, в это время заиграла музыка, и он протянул руку, приглашая к танцу. Все, кто наблюдал за этой встречей, решили, что Ирина и лейтенант давно знакомы.

Лейтенант действительно сказал:

— Я вас знаю. Вы Ирина Чумакова. Меня зовут Виктором. Мне давно… Я давно ищу случая поговорить с вами…

По интонации его голоса, по румянцу, пробившемуся на щеках сквозь густой загар, Ирина поняла, что он очень смущен, взволнован, заметила даже легкую испарину на его высоком лбу.

— Я выгляжу круглым дураком, правда? — как бы извиняясь, спросил он.

— Ну и пусть!.. Я вам все расскажу. Другого выхода у меня не было, вот я и пришел.

Ирина уже смотрела на Виктора с нетерпеливым любопытством. Что за объединяющая их тайна вдруг пролегла зыбким мосточком между ними?

Танцевали вальс. Ирина сразу почувствовала уверенность, с какой Виктор кружил ее. Постепенно улетучивалась тревога, было даже смешно, что дрогнуло в испуге сердце, когда Виктор кивнул ей головой. Как хорошо, что сделала ему навстречу шаг!.. Ну и пусть сердится Олег, ее верный рыцарь, с которым два года сидела за одной партой. Пусть шушукаются девчонки. Она будет вот так, смеющимися глазами смотреть в эти несмело зовущие, восторженные глаза, в его мужественное, загорелое лицо, такое чистое и юное.

Потом Виктор приглашал Ирину танцевать еще и еще. Она ловила на себе завистливые и осуждающие взгляды подруг, видела, что Олег Вербицкий, не вынимая рук из карманов, с напускной веселостью что-то рассказывал окружившим его ребятам и нарочито не обращал на нее внимания.

После очередного танца к Виктору подошел один из дружков Олега, что-то шепнул ему, и они вышли из зала. Исчез и Олег. Ирина сделала вид, что ничего не заметила, ей даже льстило, что сейчас где-то в коридоре или на лестнице стоят друг против друга, как петухи, Олег и Виктор… Тревожилась только, чтобы не было скандала, и боялась, что после объяснения с Олегом Виктор больше не подойдет к ней и она не узнает о том, несомненно, очень важном, что должен был сказать этот симпатичный лейтенант.

Но Виктор подошел к ней сразу же, как появился в зале, чуть побледневший и возбужденный. Заиграла музыка, и они привычно вошли в круг. Виктор тотчас же заговорил:

— Меня предупредили, что я раздражаю своим присутствием одного вашего поклонника.

— А вы не обращайте внимания, у меня много поклонников, — не без кокетства, чтобы скрыть тревогу, ответила Ирина.

Виктор, будто не расслышав ее слов, сумрачно заметил;

— Он ревнив больше самого Отелло: требует поединка. Я намерен держать себя, как вы скажете.

— А что я должна сказать? Я не знаю.

— Тогда я не отойду от вас до конца вечера и провожу домой. Потом буду с ним драться, хотя лейтенантам это не к лицу. Но он сам желает драки.

— Не надо, умоляю вас! — испуганно зашептала Ирина. — Не надо омрачать такой праздник! Он мой добрый товарищ, а мы с вами впервые встретились…

— Тогда я завтра… нет, это уже сегодня, в семь вечера жду вас у памятника Петру. — Виктор с повелительной мольбой смотрел в тревожную синеву ее глаз. — Иначе мы никогда больше не встретимся. Я в воскресенье на рассвете улетаю. Прошу вас, не отказывайтесь.

— Хорошо, — шепнула она упавшим голосом. — Только уходите без драки.

Чуть побледневший, он покидал зал под насмешливыми взглядами ребят, столпившихся вокруг Олега.

И вот теперь эта встреча на гранитном берегу Невы, этот тихий субботний вечер, не похожий ни на один из вечеров в ее жизни. Ирина знала, что лейтенант Виктор Рублев завтра улетает куда-то далеко от Ленинграда. Он впервые увидел ее, когда два месяца назад десятиклассники приезжали в их летную часть на экскурсию. После того Виктор несколько раз караулил Ирину у школы, но она всегда появлялась на улице вместе с подругами или с Олегом Вербицким.

Вот и все. Никакой тайны. Когда лейтенант Рублев узнал, что надо прощаться с Ленинградом, он решил: сейчас или никогда.

— Если б не улетал, я не посмел бы вот так, сразу, сказать, что люблю. Не сердитесь.

Она не сердилась, хотя была чуть-чуть разочарована. Бог знает, чего только не передумала, спеша на это свидание. Ей грезилось нечто необыкновенно-захватывающее, от чего знобко передергивались плечи; Виктор чудился рыцарем из какой-то сказки, которую, может, сама она подсознательно сочиняла все свое девичество. Очень хотелось поверить, что он ее любит. Но как поверить? Он видел ее только издали…

И все-таки Ирина слушала сбивчивые слова Виктора с замиранием сердца, будто возносилась на страшную высоту, будто уже близилось что-то вечно ожидаемое ею, чуть знакомое по призрачным грезам, по летучим снам. Она даже не вникала в смысл его слов, а сердцем ловила их чистую теплоту и искренность. Удивительно, что вчера еще ничего не было: не было Виктора, не было этой радостной вознесенности и чуть обжигающего щеки стыда…

Что она ему ответит? Нельзя же не сказать каких-то слов, хотя ничего не хотелось говорить, нельзя рассмеяться ему в лицо, как не раз делала, когда ей лепетали о любви школьные донжуаны. Виктор — взрослый, двадцатитрехлетний парень, летчик, лейтенант… Это не напускающий на себя важность желторотый Олежка, который больше, чем она, любит мороженое и конфеты… И она уже не девочка-школьница. Сегодня, вероятно, впервые в жизни Ирина по-настоящему почувствовала себя взрослой и сейчас неосознанно испытывала благодарность к Виктору за то, что именно он пробудил в ней это чувство, и она посмотрела на мир, на себя, на Виктора будто другими глазами — без мимолетности, с радостью за свою взрослость и с робким чувством какой-то серьезной обязанности перед жизнью.

— Ирина, почему вы молчите?.. О чем вы думаете? — Виктор горячечно всматривался в ее точеное лицо, стараясь угадать, что кроется за вспыхнувшим румянцем, за переменчивым блеском темно-синих глаз, смущенной полуулыбкой, залегшей в уголках ее четко очерченных, ярко-свежих губ, над которыми по краям трогательно золотился пушок.

— Все так неожиданно и странно… — Она вздохнула.

— Я понимаю, — торопливо и с тревогой перебил ее Виктор. — Я не требую никаких слов… Прошу об одном: разрешите писать вам и надеяться, что мои письма не будут безответными. На бумаге тоже можно многое сказать…

— Хорошо. Пишите мне пока на почтамт, до востребования. А потом я пришлю вам более точный адрес. Я еще не решила, где буду продолжать учебу — в Ленинграде или в Москве.

— Почему?

— У моего отца такая профессия, что он больше трех-четырех лет не работает на одном месте. — Ирина умышленно умолчала, что отец ее генерал, дабы Виктор думал, будто его лейтенантское звание для нее в диковинку. — А Москва всегда ближе ко всем местам.

Держась за руки, они шли по Марсову полю. Виктор рассказывал о себе, о своем древнем городишке Спасске на Оке, о годах учебы в летном училище, расспрашивал, почему она хочет стать именно инженером. Потом не без плохо скрытого хвастовства распространялся о жизни летчиков, полной необыкновенных приключений и опасностей, а Ирина, слушая его, думала о другом. Окажется ли Виктор именно тем самым избранником сердца?.. Ведь она… не любит его. Еще не любит. С ним приятно, он красивый, он нравится… Но любить, испытывать мучительную страсть, знакомую по книгам, фильмам, спектаклям? Нет, такого у нее нет, да и это приходит, наверное, не сразу. И что это за странная надобность любить?.. Человек любит человека… Но она еще не стала человеком в том смысле, в каком ее учили смотреть на человека в школе, дома, всюду, вокруг. Человек — сеятель добра, творец и созидатель. А что посеяла она? Что умеют ее руки, на что способен ее разум, что принесет она людям?.. Нет, она пока что просто красивая девушка, даже очень красивая (она знает это). И только…

Ирина посмотрела на Виктора и увидела, что его лицо освещено радостью. Он ответил на ее взгляд неожиданными словами, придав им таинственность:

— На нас многие смотрят… Оглядываются. Я знаю почему.

— Почему? — удивилась Ирина.

— Мы… заметные… Понимаете, я говорю о… той привлекательной броскости, которая никому поодиночке не дается, даже такой красивой девушке, как вы. А мужчине тем более. А вот когда вдвоем… Есть такое хорошее слово: гармония. Это как один цветок — еще не букет, а один звук — не музыка… Впрочем, вы и сама — уже потрясающая песня!.. А я… пусть буду вашим музыкальным сопровождением… Хорошо? — И он, радуясь необычности вдруг родившихся, а может, позаимствованных откуда-то мыслей, не ощущая их банальности, засмеялся весело, заразительно, по-мальчишески.

Потом, после небольшой паузы, заговорил уже серьезно, с ноткой грусти:

— Нет, верно… Вот гляжу на людей, которые засматриваются на нас, и знаю, что они думают… Они угадывают, что я бесконечно счастлив рядом с вами и чувствую себя очень глупо от этого счастья, потому, может, и глупости болтаю. Но никто не подозревает, что я будто держу живое серебро в ладонях. Вот-вот проскользнет между пальцами — поминай как звали… Боюсь верить в свое счастье, боюсь его потерять…

Ирина с любопытством посмотрела на гуляющих по Марсову полю. Навстречу по неширокой песчаной дорожке плыл пестрый говорливый поток: парами, одиночками, группами; юные, молодые, пожилые, старые. Многие действительно смотрели на них. Но что особенного? Ирине даже нравилось дразнить своей красотой парней и девушек; в их восторженных или завистливых глазах она будто черпала какую-то силу, будто делалась от их блеска еще красивее и независимее. Однако сейчас ей было по-особому приятно, что ее видят рядом с этим лейтенантом. В то же время напыщенные слова Виктора запоздало рождали необъяснимую тревогу, и она почувствовала тесноту в сердце… Нет-нет, в его словах, конечно же, не чванливое самолюбование, а чистая искренность.

— Мне пора домой, — неожиданно для себя произнесла Ирина. — Я должна… мне надо подумать, разобраться во всем… Виктор, я вам очень благодарна за этот вечер… Я буду ждать ваших писем.

Они расстались за квартал от ее дома. Ирина опасалась, что возле парадного ее подкарауливает Олег. И пошла через проходной двор, чтобы попасть домой с черного хода. Встречаться с Олегом не хотелось ни на секунду, чтобы ничем не замутить тайные и неясные чувства, которыми была переполнена.

И все равно увидела Олега. Он стоял у тополя, росшего в углу двора, смотрел на темное окно ее комнаты и плакал. Да, плакал, прижавшись щекой к шершавому стволу дерева.

В ней шевельнулась жалость, и Ирина хотела кинуться к своему школьному другу. Но вовремя сообразила: Олег никогда не простит себе, что показал ей свои слезы… Придавленная и виноватая, она попятилась со двора на улицу и с парадного поднялась на второй этаж. Открыла дверь, зашла в квартиру и бесшумно нырнула в свою комнату. Зажгла свет и, чтобы Олег увидел ее, встала перед выходящим во двор окном.

«Милый, добрый Олежка, — с жалостью подумала о нем. — Верный рыцарь моего отрочества… Как мне дороги твои слезы!.. Спасибо тебе… Прости, что я не могу утешить твое любящее сердце… Невеста твоя еще в куклы играет… Прости и прощай…»

Постучалась и тут же вошла мать. Остановилась в дверях — девически стройная для своих сорока лет, как всегда красивая — и устремила на дочь укоряющие, заплаканные и тем не менее прекрасные глаза. Горькие складочки у губ, выражение душевной боли на иконописном лице напугали Ирину.

— Что случилось, мамочка?

— Где ты пропадаешь?! — Ольга Васильевна заплакала навзрыд. — Умер Нил Игнатович…

— Умер?!

— Позвонила Софья Вениаминовна… — Мать говорила сквозь всхлипывания, прикладывая к глазам платок. — Мы сейчас уезжаем в Москву… А тебя все нет.

— Уезжаем?.. — Ирина только тут заметила, что ее шифоньер открыт, а на стуле возле него собранный мамой чемодан.

— Посмотри сама, что еще из твоего надо взять… Надолго ведь едем…

— Почему надолго?

В кабинете отца зазвонил телефон, и мать заспешила из комнаты, на ходу бросая дочери слова:

— Нельзя Софью Вениаминовну оставлять одну… Кроме нас, у нее больше никого нет.

Ошеломленная, растерянная, Ирина присела на кушетку, отупело прислушалась к телефонному разговору за стеной и поняла, что звонили с вокзала от дежурного военного коменданта: билеты им приготовлены.

Внезапное известие о смерти близкого человека всегда потрясает, сметает все иные мысли и чувства, ввергает в пучину душевной боли и скорби. И даже если умирает просто знакомый, весть об этом вызывает протест и напоминает, что всех, в том числе и тебя, ждет этот рубеж.

Нил Игнатович был для Ирины не очень близким, но и не просто знакомым человеком. «Двоюродный дедушка». Ирина видела его всего лишь несколько раз, когда они бывали в Москве проездом, при переводах отца к новым местам службы. Сейчас Ирина была еще в таком возрасте, когда чужую смерть не связывают с собой. Но это известие — именно сегодня, в этот вечер, в первый вечер ее вольного девичества, когда к ее сердцу прикоснулось волнующее чувство ожидания любви, — это известие показалось ей невероятным, противоестественным.

«Как же теперь я буду получать письма от Виктора?» — некстати мелькнула в ее голове эгоистическая мысль, но тут же угасла.

В комнату вернулась мама, как-то смущенно посмотрела на Ирину, затем отвернулась к раскрытому шифоньеру и, начав перебирать в нем оставшиеся Иринины платья, сказала:

— Доченька, с нами поедет в Москву Сергей Матвеевич, так что ты не удивляйся.

— Кто это?

— Ну, тот, которого мы завтра ждали в гости.

14

Хотя впереди путь неблизкий, выехать из Минска генералу Чумакову удалось только вечером. Задержались потому, что у полковника Карпухина оказалась целая гора дел в штабе округа.

Эмка резво мчалась по ровной дороге в сторону границы, прямо на зависшее над зубчаткой далекого леса солнце, огромное и красное. Зрелище заката всегда захватывало Федора Ксенофонтовича. Незаметно для себя прервав разговор с сидевшим на заднем сиденье Карпухиным, он завороженно всматривался в спокойную красоту клонящегося к горизонту светила, испытывая немой восторг, будто приобщаясь к праздничному таинству. Горизонт казался чистым и прозрачным, но солнечный диск, еще задолго до того, как прикоснуться к краю земли, начал срезаться, будто подтаивать снизу… Вот уже не хватало целой краюхи у солнца: чистое небо прятало в своих вечерних далях стены невидимых облаков, за которые и садилось светило. Вскоре над темной гребенкой лесов осталась висеть ровно отсеченная половина солнечного диска, и было похоже, что там, над дальними далями, плывет к земле купол гигантского ярко-красного парашюта… Вот купол делается все меньше и меньше, оседая за невидимую черту, и все явственнее тускнеет над ним небо. А краски земли вокруг неуловимо наливаются мягким бесцветьем…

Мерное гудение мотора, быстрая езда, разлитый вечерний покой над колосящимися полями, над темными рощами и перелесками, простершимися за обочинами дороги, и сама дорога, убегающая прямо в закатное небо, — все это навевало благостность и умиротворение. Куда девались дневные тревоги…

Долго ехали молча, словно убаюканные густеющими сумерками, в которых все больше тонуло пространство. А когда вечер уступил место ночи, глаза уже неотрывно смотрели на покатую блеклую спину дороги, с которой фары сильными лучами, будто золотыми метлами, смахивали темень.

Впереди туманный отсвет электричества. Вскоре показался городишко. Пересекавшая его дорога была, видимо, главной улицей, ибо, когда въехали в город, пришлось сбавить скорость: прямо на освещенной магистрали гуляла молодежь, прохаживались парочки.

За городишком ночь стала гуще. Не заметили, когда пересекли старую границу, затем свернули на грунтовку. В машине терпко запахло пылью…

То и дело попадались мосты, мосточки, мостики: много речек, речушек, ручейков несут воды через земли Белоруссии, обогащая эти земли и обогащаясь от них…

Генерал Чумаков досадовал, что у Карпухина не оказалось с собой карты. Чувствовал себя будто с завязанными глазами. Странное это ощущение, знакомое только военным людям, когда в ночной дороге не ведаешь, где ты находишься и какое расстояние отделяет тебя от места, куда едешь. Временами даже чудится, будто стоишь на одном месте, а из темноты в лучах фар на тебя наплывает незнакомый проселок.

Полковник Карпухин сообщил, что до Крашан, где размещался штаб корпуса, осталось часа два езды.

Эмка вкатила в какое-то местечко. В центре его, на плохо освещенной площади, водитель Манджура заметил колодец и попросил у генерала разрешения остановиться, чтобы долить в радиатор воды и дать мотору небольшую передышку.

Подъехали, вышли из машины. Манджура побежал к ближайшему дому попросить ведро, а Чумаков и Карпухин, задымив папиросами, решили размяться по узенькому тротуару, выложенному из цементных плит с насечкой. Минут через пять услышали сзади вопль Манджуры:

— Стой, зараза!.. Стрелять буду!

Когда, взволнованные, прибежали на голос, увидели, что их водитель сидел верхом на изгороди, отделявшей площадь от большого сада, и кому-то кричал в темноту:

— Стой, гад! Стреляю!..

Но стрелять у красноармейца было не из чего.

Полковник Карпухин, не понимая, что произошло, выхватил из кобуры пистолет, тоже метнулся к изгороди, но за ней — непроглядная чернота ночи.

— Хулиганье несчастное! — почти сквозь слезы рассказывал Манджура. — Я залил радиатор, отнес хозяйке ведро, возвращаюсь, а он уже удирает.

— Кто?

— А разве я знаю? В военном. Проткнул все четыре колеса — и деру.

Только теперь Чумаков и Карпухин расслышали, как из колес эмки с шипением выходит воздух, и разглядели, что машина оседает.

Некоторое время стояли растерянные, недоумевающие. Из ближайших домов стали выходить разбуженные криками люди.

Никто не мог ничего объяснить.

В комплекте эмки было лишь одно запасное колесо. Клеить три остальных было нечем, да и потребовалось бы для этого немало времени.

Полковник Карпухин вопросительно посмотрел на генерала. Чумаков в ответ пожал плечами и сказал:

— А позвонить в Крашаны можно? Чтобы прислали какой-нибудь транспорт.

— Можно, — певуче ответила стоявшая в калитке двора полураздетая молодица. — Почта вон за углом. А то и заночевать есть где. Для военных у нас всегда место найдется.

— Так это она и продырявила колеса, чтоб ночевать остались! — с хриплым хохотком заметил топтавшийся рядом приземистый дедок.

Но Федору Ксенофонтовичу было не до шуток. В сердце закрадывалась смутная тревога.

Оставив Манджуру у машины, Чумаков и Карпухин подошли к почте. Под светящимся окном увидели военный мотоцикл с коляской.

— Номер не наш, — с сожалением сказал Карпухин, осмотрев мотоцикл.

Поднявшись на крыльцо, вошли в небольшую комнату, перегороженную фанерной стенкой с тремя окошками; за одним из них сидела перед коммутатором молоденькая телефонистка, она же и телеграфистка. А по эту сторону, у низенького почтового стола, дремал на табуретке майор с черными петлицами инженерных войск. При виде вошедших майор вскочил, принял стойку «смирно» и кивком седеющей головы отдал честь. Его фуражка с черным околышем лежала на столике, рядом с банкой клея и чернильницей.

Лицо майора было коричневое от загара, огрубелое, в нижней половине отяжеленное, нос крупный, чуть нависший над тонкими губами, брови выгоревшие, почти незаметные, а под ними глубоко сидящие настороженные глаза. Может, эти цепкие, мгновенно сбросившие дрему глаза, покрасневшие от усталости, и заставили Федора Ксенофонтовича обратить внимание на майора. После того как полковник Карпухин деловито попросил телефонистку срочно соединить его с Крашанами и назвал позывной военного коммутатора, генерал Чумаков заговорил с майором:

— Садитесь, пожалуйста, товарищ майор… А вас что, служба или личные дела здесь держат?

— Служба, — с готовностью ответил майор и присел на табуретку лишь после того, как генерал и полковник уселись рядом на крашеную скамейку со спинкой.

— Мотоцикл ваш? — включился в разговор Карпухин.

— Мой.

— Что-то я номера такого у нас не помню.

— Мы дорожники фронтового подчинения, — пояснил майор. — Мостами занимаемся.

— Позвольте, что значит «фронтового подчинения»? — удивился Федор Ксенофонтович.

Майор отвел глаза в сторону, будто смутился, потом посмотрел на телефонистку и, понизив голос, ответил:

— Ну, в смысле окружного подчинения… Сами понимаете… Штаб округа в любой час может стать штабом фронта. Время такое.

Федор Ксенофонтович с досадой подумал о том, что майор из дорожного батальона с большей определенностью говорит о близком начале войны, чем говорил командующий округом.

— Вам что-нибудь известно? — спросил он, требовательно глядя на майора.

— Нас предупредили, что надо быть готовыми, — уклончиво ответил майор и посмотрел на наручные часы. — Я жду звонка из Белостока от наших. Там, может, уже что-нибудь известно.

Ни генерал Чумаков, ни полковник Карпухин и в мыслях не могли держать, что перед ними сидел один из множества переодетых немецких диверсантов, заброшенных в приграничные районы. И самое удивительное, что «майор» им почти ничего не врал. Он действительно входил в отряд, который приготовился к диверсиям на дорогах предполагаемого отступления частей Красной Армии как раз в полосе корпуса, который ехал принимать Чумаков. «Майор» действительно ждал звонка из Белостока от своих, ибо до начала войны диверсантам было запрещено вести переговоры по рациям, и, как бы в насмешку над нашей беспечностью, они пока пользовались телефонной связью, взаимопроверяя, как удалась заброска на советскую территорию диверсионных отрядов на разных участках.

— Крашаны!.. Крашаны!.. — монотонно ворковала за перегородкой телефонистка.

«Майор» снова посмотрел на часы и сказал то ли со вздохом облегчения, то ли с досадой:

— Назначенное мне время истекло. Звонка уже не будет. — Затем повернулся к окошку, за которым сидела телефонистка: — Девушка, если ответят Крашаны, спросите, пожалуйста, заодно, есть ли у них связь с Белостоком.

Телефонистка в это время как раз установила связь.

— Крашаны?.. Тамарочка, ты? Не спи, миленькая, дай мне линию для военного начальства. — Она с любопытством повела в окошко красивыми глазами на генерала Чумакова. — Соедини, золотце, с «Черепахой»… Что?! На повреждении?.. А Белосток?.. Ясненько.

Выдернув из гнезд коммутатора шнуры, телефонистка с сожалением посмотрела на военных и, подперев маленьким кулачком нежный подбородок, участливо спросила:

— Что будем делать? «Черепаха» на повреждении, а с Белостоком тоже почему-то связи нет…

— Ну и порядки! — с укоризной произнес Федор Ксенофонтович. — Тут колеса дырявят, там линия не работает…

— Чертовщина какая-то! — сумрачно ответил Карпухин и обратился к телефонистке: — Пожалуйста, продолжайте вызывать «Черепаху».

— А что с колесами? — заинтересовался «майор», поднимаясь и надевая фуражку.

Когда Карпухин, не скрывая гнева, объяснил ему, «майор», поразмыслив и как-то оценивающе посмотрев на генерала Чумакова, неуверенно сказал:

— Я еду в направлении Крашан… Могу, товарищ генерал, вас завезти.

— А двоих? — ухватился за это предложение полковник Карпухин. — Возьмите нас двоих… Как ваша фамилия?

— Птицын… Не могу двоих, у меня за рулем боец. А коляска, пожалуйста, в вашем распоряжении. — Он посмотрел на генерала выжидающе-настороженными глазами.

— Нет, это не дело, — Федор Ксенофонтович поморщился и перевел взгляд на Карпухина. — Как, Степан Степанович?.. Явиться в незнакомый штаб среди ночи одному, объясняться…

— Может, мне смотаться за машиной, — с готовностью предложил Карпухин.

Чумаков призадумался, затем поднял к глазам руку с часами и ответил:

— Это займет много времени… Я не думаю, чтобы связь долго отсутствовала.

Телефонистка, внимательно прислушивавшаяся к разговору военных, снова начала вызывать «Черепаху», а «майор» Птицын, надев фуражку и приложив руку к козырьку, спросил:

— Разрешите быть свободным, товарищ генерал?

— Пожалуйста.

Щелкнув каблуками, «майор» вышел.

Если б можно было увидеть из освещенной комнаты почты ее крыльцо, окутанное сумраком ночи! На нем в напряженной нерешительности остановился «майор» Птицын, он же Владимир Глинский — бежавший во время гражданской войны за границу отпрыск русского графа. Противоречивые чувства волновали сейчас Глинского. Конечно, недурно было бы привезти в лес, на базу своей абвергруппы, если не генерала, то хоть этого долговязого полковника. Впрочем, нет. Пленные свяжут отряду руки… Можно, конечно, разрядить сейчас в них свой пистолет и успеть скрыться: благо, водитель уже сидел в готовности за рулем мотоцикла…

Глинский медленно начал спускаться с крыльца. Надо было спешить в лес, где его люди дежурили у включенной рации. Пока не поступил по радио условный сигнал, пока по ту сторону границы в отмеченных на картах деревнях не запылали пожары — знак для начала действий абвергрупп, — было запрещено совершать диверсии или убийства. Иначе события могли сложиться, как в прошлом году во Франции: некоторые группы поспешили начать в тылу французов разрушительную работу, а срок вторжения германских войск был перенесен. И многие поплатились жизнью.

А может, радисты уже и приняли сигнал, если нарушилась телефонная связь? Глинский оглянулся на светящееся окно. Однако тут же ему подумалось, что дорога на Крашаны все равно будет под контролем диверсантов: никуда генерал не денется.

Глинский сел в коляску мотоцикла и зло зашипел на водителя — рослого рыжего парня в красноармейской форме:

— Это ты над колесами их машины поработал?

— Я.

— Черт тебя побери! Почему без приказа?

Генерал Чумаков и полковник Карпухин услышали, как под окнами взревел мотоцикл, затем его клекочущий рокот стал удаляться.

Федора Ксенофонтовича клонило ко сну, и он откинулся на спинку скамейки, закрыв глаза.

— Крашаны… Как «Черепаха»?.. Как «Черепаха»? — доносился из-за перегородки мягкий, убаюкивающий голос телефонистки.

Дрема была хоть и напряженно-чуткой, но в ее сладком тумане потерялось ощущение времени. Генерал Чумаков несколько раз вырывался из вязкого покоя, с трудом открывая глаза, и видел застывшего на табуретке с потухшей папиросой в губах Карпухина: полковник тоже дремал. Трудно сказать, как скоро в этом сонном безвременье послышался шум подъехавшей машины… Хлопнула дверца, затем затопали шаги на ступеньках крыльца почты. Федор Ксенофонтович стряхнул с себя сон и увидел на пороге красноармейца Манджуру.

— Товарищ генерал, машина готова! — доложил он, и в усталом голосе его прозвучали радость, облегчение и виноватость.

— Каким образом? — удивился полковник Карпухин, торопливо поднимая упавшую на пол фуражку.

— Тут недалече шофер из МТС живет, — пояснил Манджура. — Пришлось побеспокоить.

Генерал Чумаков поднялся и озабоченно спросил:

— А связи с «Черепахой» так и нет?

— Даже Крашаны больше не отвечают, — с удивлением и тревогой ответила телефонистка. — Такое впечатление, будто оборвалась линия.

Простившись с этой милой девушкой, все вышли на крыльцо и увидели, что уличные фонари потушены. Ночь наливалась пепельной бледностью, в которой зачинался рассвет; мирно дремавшие, дома напротив обрели очертания, а сад за изгородью, куда удрал ночью проткнувший колеса человек, уже не был пугающе-таинственным, хотя в глубине его еще теснились сумерки. Пустынная улица, рассекавшая городишко, показалась более широкой, чем ночью, а ее убегавший на восток конец будто утыкался в самую зарю, полыхавшую ярко и безмолвно. Было похоже, что там, по далекому краю неба, прошлись гигантские плуги, оставив за собой кровавые борозды.

В машину усаживались молча и неторопливо, словно стыдились своей поспешностью напомнить друг другу о беспомощности, которую испытали ночью. Но эту неторопливость будто взялась наверстать эмка. Она побежала по веерной брусчатке с упругой резвостью и вскоре вынесла их за окраинные домики, на ровный грунтовый шлях, простершийся меж седыми от тяжелой росы лугами. Где-то впереди угадывалась речка, ибо луга там раздвинулись еще шире, размашисто открывая простор, над которым светлеющее на западе небо гасило последние звезды.

Обычно, когда Федору Ксенофонтовичу приходилось впервые ехать по незнакомой земле, он всегда испытывал радость новизны и какого-то открытия для себя, поражаясь неповторимости и многообразию ландшафта и красок. Но сейчас эта радость была вытеснена тревогой, которая родилась, может, еще в Москве или в Минске, но особенно остро прикоснулась к сердцу этой ночью, когда кому-то понадобилось продырявить колеса их машины и когда выяснилось, что нарушена телефонная связь. Тревога эта не позволила сосредоточить мысли на том, с чего он должен будет начать свою деятельность командира механизированного корпуса, хотя свои обязанности, структуру и задачи корпуса Федор Ксенофонтович знал как нельзя лучше, ибо сам принимал участие в их разработке, в практическом и теоретическом их обосновании.

Механизированный корпус виделся ему как самое подвижное оперативно-тактическое соединение, способное, если учитывать угрозу нападения, намертво удерживать рубежи в оперативной глубине до подхода главных сил армии, наносить стремительные и сокрушительные контрудары по прорвавшимся подвижным группам врага, решать в составе армии задачи прорыва фронта и разгрома противника на всю глубину его обороны. И конечно, самостоятельные действия по открытым флангам и тылам противника и преследование… Но все это в будущем… Все это окажется возможным лишь тогда, когда две танковые и одна механизированная дивизии, составляющие корпус, будут полностью… ну, пусть хотя бы на три четверти, укомплектованы людьми и боевой техникой. Однако и этого еще мало: надо обучить штабы и подразделения, для чего также потребуется время…

Шофер Манджура выжимал из машины все, что мог, и столбы линии связи, мелькавшие за обочиной, будто отсчитывали скорость, с которой эмка мчалась по дороге. Когда проскочили небольшую рощу, Федор Ксенофонтович не поверил своим глазам: за мостком, что пересекал впереди дорогу, столбы лежали на земле — подпиленные, с разбитыми чашками-изоляторами, с поникшими, порубленными проводами.

— Вот вам и причина отсутствия связи! — с волнением воскликнул полковник Карпухин. — Чья работа? Надо бы остановиться да посмотреть.

Но не остановились: и так было ясно, что здесь поработала опытная вражеская рука… И от сознания этого недалекий лес справа уже таил в себе опасность, а пустынность дороги тоже казалась угрожающей. Однако все-таки не хотелось верить, что этот зловещий след — признак войны, что враг уже где-то рядом!

Выехали на пригорок, и Федор Ксенофонтович вдруг заметил над горизонтом какое-то черное ожерелье. Оно будто неподвижно висело в рассветном небе. И уже не отрывал от него взгляда: догадался — самолеты. Много самолетов.

— И вон левее тоже летят, — сказал тихо.

Беспокойно заворочался на заднем сиденье Карпухин. Пригнув голову над передней спинкой, он вглядывался в небо и будто простонал:

— Немцы… Неужели действительно война?.. Или очередная провокация?..

— Война, — сумрачно сказал Чумаков. Он теперь видел и слева армаду машин в подрумяненной выси. Еще минута — и передний косяк сверкнул огнями. Это отразились в стеклах кабин лучи восходящего солнца, еще невидимого с земли.

— А может, наши? — неуверенно высказал предположение Карпухин.

В груди Федора Ксенофонтовича тоже шевельнулась надежда: вдруг это учения нашей авиации? И он притронулся рукой к локтю Манджуры:

— Остановитесь.

Машина замедлила бег и остановилась на обочине. Все вышли на дорогу. Самолеты грохотали уже почти над головами. Высвеченные лучами солнца из-за горизонта, они больше не казались черными. Чернели только кресты в белой обводке на желтоватых крыльях.

— Идут на Минск, — прошептал генерал Чумаков. — Будем надеяться, что наблюдательные посты не дремлют.

15

К Крашанам подъезжали, когда взошло солнце. Небольшой городишко раскинулся в долине за поросшей кустарником неширокой речкой Морошей, которая сейчас была покрыта облачками нежно-голубого, почти прозрачного тумана. Крыши домов на возвышенности за речкой, и их белые стены, и окна, выглядывавшие из густой зелени деревьев, мирно светились и розовели в утренних лучах, и сама зелень тоже будто была облита живым, веселым золотом.

Справа над Крашанами воткнулся в небо стрельчатый костел, а за ним виднелись здания военного городка. Там же находился и штаб корпуса.

На предельной скорости машина мчалась по безлюдным улицам. В Крашанах еще никто не знал, как ничего не знали и в военном городке.

Когда эмка подлетела к шлагбауму, навстречу проворно выбежал сержант с раскосыми глазами — дежурный по контрольно-пропускному пункту. Узнав штабную машину и увидев начальство, он поднял шлагбаум. Эмка проехала под ним и тут же остановилась. Из нее выскочил полковник Карпухин и, не отвечая на приветствие сержанта, кинулся в будку, где был телефон.

Сидя в машине, Федор Ксенофонтович слышал, как Карпухин взволнованно спрашивал оперативного дежурного, есть ли какие-нибудь приказы, шифровки, распоряжения. Тут же полковник вышел из будки и доложил генералу Чумакову:

— Проводная связь со штабом армии и штабами дивизий не работает. Рацию забивают непроходимыми помехами. Никаких приказов не поступало.

— Объявляйте боевую тревогу гарнизону, — распорядился Чумаков.

Карпухин опять исчез в проходной будке; оттуда стал доноситься его высокий и властный голос. Начальник штаба не только объявлял боевую тревогу, но и приказывал поднять «В ружье!» гарнизонный караул, усилить посты, выслать на линии вооруженных связистов, снабдив их боевыми патронами.

«Молодец», — одобрительно подумал о Карпухине Федор Ксенофонтович.

Над военным городком зазвучали, взрывая тишину, резкие сигналы горна, а когда эмка подкатила к зданию штаба, возле казарм уже выстраивались в колонны штабные подразделения, выезжали из гаражей грузовики. Было четыре часа утра.

От Крашан до границы километров девяносто. И это расстояние поглощало уже сотрясавшие и небо и землю громы войны, которые внезапно обрушились на советские пограничные посты, на полевые биваки саперных и рабочих батальонов в полосе строившихся оборонительных сооружений, на передовые части, располагавшиеся в досягаемости снарядов тяжелой артиллерии. Фашисты напали по всем правилам внезапности. Но в Крашанах об этом еще не было известно, хотя, повинуясь приказу только что прибывшего командира, гарнизон военного городка колоннами быстро уходил из местечка к заранее намеченным местам сбора — в заросшие кустарником овраги над речкой Морошей.

Генерал Чумаков в сопровождении Карпухина и встретившего их рапортом «никаких происшествий не случилось» оперативного дежурного — сверкающего новенькой формой и начищенными хромовыми сапогами капитана — зашел в кабинет, на дверях которого красовалась табличка: «Командир части». В кабинете увидел двухтумбовый стол, телефонный аппарат на столе, железный шкаф в углу и большую карту Европы на стене.

«С чего начинать?» — подумал Федор Ксенофонтович.

Воздух в кабинете был затхлым, и полковник Карпухин подошел к окну, чтобы открыть его. В это время стекла в рамах вдруг тихо и дробно зазвенели: откуда-то издалека докатился приглушенный грохот. Карпухин на мгновение замер с поднятой к окну рукой, потом, щелкнув задвижкой, толчком распахнул рамы, и все услышали грохот отчетливее — уже не протяжный, а сотканный из отдельных взрывов.

— Боюсь, что бомбят штаб армии, — тихо проговорил Карпухин. — Или аэродром… А зенитчики наши проходят сборы на окружном полигоне под Минском — осваивают новую технику.

В кабинет вместе с далекими раскатами вливалась свежесть.

— Связь, Степан Степанович!.. Нужна связь с командующим и с дивизиями! — Генерал Чумаков требовательно, кажется, с мольбой посмотрел на полковника Карпухина, на растерянного оперативного дежурного.

Карпухин кинулся к стоявшему на столе телефону, а капитан выбежал из кабинета к своим аппаратам.

— Карту мне с дислокацией! — повелительно крикнул вслед оперативному дежурному Федор Ксенофонтович, видя в окно бегущих с разных сторон к зданию поднятых по тревоге штабных командиров.

Как же быть? Что ему, генералу Чумакову, делать сейчас, если он даже не успел отдать и довести до сведения командиров дивизий и начальников служб приказ о своем вступлении в должность командира корпуса? Как поступить, если нет никаких указаний из штаба армии, если отсутствует связь с дивизиями? Их штабы, как это было видно на испещренной условными знаками карте, которую ему только сейчас расстелили на столе, находятся на разных расстояниях от штаба корпуса. Механизированная дивизия — на северо-западе в сорока километрах, танковые — чуть ближе. Полки дивизий тоже далеко друг от друга. Не сразу соберешь их в один кулак. Да и получится ли кулак, если все они пребывают в стадии формирования, если в корпусе не насчитаешь и сотни танков. И тем не менее надо что-то предпринимать, хотя ничего конкретного об обстановке не известно. Действительно ли напали немцы? Или только небывалое провокационное вторжение их авиации? Если же напали, то как широк участок вторжения? И с какой целью — провокация или… война?.. В войну верить не хотелось.

Рассматривая по топографической карте расположение частей и соединений армии, в состав которой входил его корпус, генерал Чумаков обратил внимание на флажок, нанесенный красным карандашом в глубине леса северо-западнее Крашан.

— Это что, командный пункт корпуса? — с надеждой спросил Федор Ксенофонтович у полковника Карпухина, указывая на карту.

— Так точно, — ответил Карпухин. — В лесу, северо-западнее Крашан. Там еще не все готово, но линии связи подведены, есть законсервированная рация.

В это время близко послышались тяжелые, тряхнувшие стены взрывы. Донеслось гудение моторов.

— Самолеты!.. Немецкие!.. — раздался за окном чей-то осипший голос.

— Всем покинуть помещение! — приказал генерал Чумаков, быстро складывая карту.

Из здания штаба торопливо выбегали командиры. Многие — с папками в руках, некоторые, надрываясь, тащили железные ящики с документами. А над военным городком уже разворачивалась группа немецких бомбардировщиков.

Генерал Чумаков, полковник Карпухин и еще несколько командиров только успели добежать от штаба до небольшого, заросшего деревьями кладбища, примыкавшего к костелу, как послышался свист, такой знакомый Федору Ксенофонтовичу по войне в Испании.

— Ложись! Бомбы! — скомандовал генерал Чумаков, падая в канаву, окаймляющую кладбище.

Содрогнулась от ударов пятисоток земля, больно ударили по барабанным перепонкам тяжелые взрывы…

Прижавшиеся к земле люди не видели, как в дыму и пламени разваливалось штабное здание, рушились казармы, дома, в которых жили семьи командиров.

Когда самолеты пошли на второй круг, со стороны жилых зданий донесся надрывный женский вопль — безумный, повергающий всех, кто его услышал, в ужас…


Еще 18 декабря 1940 года в ставке фюрера был утвержден план «Барбаросса» — решительный документ с категоричными формулировками. В нем, в частности, указывалось:

«Германские вооруженные силы должны быть готовы разбить Советскую Россию в ходе кратковременной кампании еще до того, как будет закончена война против Англии… Основные силы русских сухопутных войск, находящихся в Западной России, должны быть уничтожены в смелых операциях посредством глубокого, быстрого передвижения танковых клиньев. Отступление боеспособных войск противника на широкие просторы русской территории должно быть предотвращено.

Путем быстрого преследования должна быть достигнута линия, с которой русские военно-воздушные силы будут не в состоянии совершать налеты на имперскую территорию Германии.

Конечной целью операции является создание заградительного барьера против Азиатской России по общей линии Волга — Архангельск. Таким образом, в случае необходимости последний индустриальный район, оставшийся у русских на Урале, можно будет парализовать с помощью авиации».

И вот началось… От Черного и до Баренцева моря советская граница содрогнулась от артиллерийских залпов… Первыми под них попали пограничники, 166 дивизий Германии и ее сателлитов первого стратегического эшелона пошли в наступление. Армады бомбардировщиков устремились в глубь советской территории… Враг достиг оперативной и тактической внезапности…

Основные силы были сосредоточены в группе армий «Центр», перед которой была поставлена задача — неожиданным уничтожающим ударом массированных сил танков, пехоты и авиации расколоть советский фронт стратегической обороны и молниеносным броском выйти к важнейшим центрам Советского Союза. Директивой на осуществление плана «Барбаросса» предписывалось:

«Группа армий „Центр“, сосредоточив свои главные силы на флангах, раскалывает вражеские силы в Белоруссии. Подвижные соединения, наступающие южнее и севернее Минска, своевременно соединяются в районе Смоленска и, таким образом, создают предпосылки для взаимодействия крупных сил подвижных войск с войсками группы армий „Север“ с целью уничтожения сил противника, находящихся в Прибалтике и в районе Ленинграда.

В рамках этой задачи по указаниям командования группы армий „Центр“ танковые группы и армии выполняют следующие задачи.

2-я танковая группа, взаимодействуя с 4-й армией, прорывает вражеские пограничные укрепления в районе Кобрина и севернее и, быстро продвигаясь на Слуцк и Минск, во взаимодействии с 3-й танковой группой, наступающей в районе Минска, создает предпосылки для уничтожения войск противника, находящихся между Белостоком и Минском. Ее дальнейшая задача: в тесном взаимодействии с 3-й танковой группой как можно скорее захватить местность в районе Смоленска и южнее его, воспрепятствовать сосредоточению сил противника в верхнем течении Днепра, сохраняя тем самым группе армий „Центр“ свободу действий для выполнения последующих задач.

3-я танковая группа во взаимодействии с 9-й армией прорывает вражеские пограничные укрепления севернее Гродно, стремительно продвигается в район севернее Минска и во взаимодействии с наступающей с юго-запада на Минск 2-й танковой группой создает предпосылки для уничтожения сил противника, находящихся между Белостоком и Минском. Последующая задача 3-й танковой группы: тесно взаимодействуя со 2-й танковой группой, ускоренными темпами достигнуть района Витебска и севернее, воспрепятствовать сосредоточению сил противника в районе верхнего течения Двины, обеспечив тем самым группе армий свободу действий в выполнении последующих задач.

4-я армия, нанося главный удар по обе стороны Брест-Литовска, форсирует реку Буг и тем самым открывает дорогу на Минск 2-й танковой группе. Основными силами развивает наступление через реку Шара у Слонима и южнее, используя успех танковых групп, во взаимодействии с 9-й армией уничтожает войска противника, находящиеся между Белостоком и Минском. В дальнейшем эта армия следует за 2-й танковой группой, прикрывая свой фланг со стороны Припятских болот, захватывает переправу через реку Березину между Бобруйском и Борисовом и форсирует реку Днепр между Могилевом и севернее.

9-я армия во взаимодействии с 3-й танковой группой наносит главный удар северным крылом по группировке противника, расположенной западнее и севернее Гродно, используя успех танковых групп, стремительно продвигается в направлении Лиды, Вильнюса и уничтожает совместно с 4-й армией силы противника, находящиеся между Белостоком и Минском.

В дальнейшем, следуя за 3-й танковой группой, выходит на реку Западная Двина у Полоцка и юго-восточнее его…»

Не менее грозные задачи разработали стратеги немецкого генерального штаба группам армий «Юг» и «Север», а также отдельным армиям.

Группа немецких армий «Юг» получила согласно плану «Барбаросса» задачу наступать усиленным левым флангом в общем направлении на Киев, имея впереди подвижные части; ее общая задача состояла в том, чтобы уничтожить советские войска западнее Днепра и захватить переправы через Днепр в районе Киева и южнее, создав тем самым предпосылки для продолжения операций восточнее Днепра.

Группе армий «Север» надлежало уничтожить советские войска, действующие в Прибалтике, а захватом портов на Балтийском море, включая Ленинград и Кронштадт, лишить красный флот его баз…

И еще были взяты на вооружение изуверство, изощренное коварство, обман и жестокость. Целая тайная армия специально подготовленных головорезов, одетая в форму командиров и политработников Красной Армии, советской милиции и войск НКВД, снабженная искусно подделанными документами и деньгами, вооруженная автоматическим оружием, сделанным на германских заводах по советским образцам, была заброшена накануне войны в тылы советских войск. В ее задачу входило уничтожить как можно больше командиров и политработников Красной Армии, вывести из строя к началу боевых действий проводные средства связи, перехватить и уничтожить делегатов связи между вышестоящими и нижестоящими штабами, нарушить электроснабжение, захватить или взорвать мосты и оборонные предприятия, склады боеприпасов и горючего, сеять перед фронтом наступающих немецких войск панику, распускать провокационные слухи, наводить немецкую авиацию на цели, сообщать германскому командованию о перемещении советских войск.

Все, казалось, учла верхушка третьего рейха и все поставила на карту «молниеносной» войны против Советского Союза.

Девятого января 1941 года, совещаясь в своей ставке с высшими чинами вермахта, Гитлер детальнейше рассмотрел стратегические аспекты и условия, благоприятствующие агрессии против СССР. Полагаясь на свою осведомленность и прозорливость, он с восторженной уверенностью жонглировал факторами, которые играли на руку Германии. Гитлер доказывал, что Красная Армия является «глиняным колоссом без головы», следовательно, в Европе нет силы, способной противостоять Германии, ибо Англия пока не имеет возможности осуществить вторжение на Европейский континент. Франция повержена еще в прошлом году, в балканских странах «изменение обстановки не в пользу Германии исключено». Норвегия тоже находилась прочно в руках немцев. Не до вмешательства в европейские дела будет и Соединенным Штатам Америки, ибо война Германии против Советского Союза и его быстрый разгром развяжут руки Японии для действий в Азии и на Тихом океане.

Итак, все было взвешено фашистами, раздвинуты все военно-политические, социальные и дипломатические шторы, за которыми простиралось близкое будущее, видевшееся Гитлеру радужно-сверкающим. Тем более что действительно удалось ввести в заблуждение советское руководство по поводу истинных сроков начала войны.

И пошел гулять по земле пожар, настолько гигантский, какого история человечества еще не видела. Все, кажется, сулило фашистской Германии близкую, небывалую победу, открывало широкие пути к завоеванию мирового господства и утверждению нацизма на всей планете. Уже был подписан смертный приговор целым народам и народностям.

16

Как это трудно — дать начало многим началам, когда рушится с неба смерть, а вокруг пылают дома, кричат раненые, мечутся обезумевшие от ужаса полураздетые дети и женщины!.. И когда ты при этом сам не защищен ни от страха, ни от пуль и осколков, а от тебя ждут решений и спасительных действий — тех самых, которые и явятся началом многих начал.

Трудно бы пришлось Федору Ксенофонтовичу, если б не полковник Карпухин, не полковой комиссар Жилов — заместитель по политчасти, не военинженер первого ранга Лавров — заместитель по технической части… И первый медицинский пункт, и первые грузовики под раненых и для семей начсостава, и первые боеприпасы, отправленные в овраги над речкой Морошей, где сосредоточились штабные подразделения, и первые делегаты связи, умчавшиеся в дивизии с приказом поднять полки по боевой тревоге, вывести их из военных городков в скрытые места и ждать дальнейших распоряжений. И еще многое первое, что было сделано и с чего начиналась для них война…

С чем сравнить эти напряженные до предела часы душевной сумятицы? Уже один только Карпухин, жена и двое детей которого остались под развалинами дома, — уже один он будто являл для Федора Ксенофонтовича некое мерило драмы, постигшей это воскресное утро… О Карпухин, Карпухин!.. Из какого сплава у него сердце, из каких нитей нервы?.. Лучше бы, не стыдясь никого, зарыдал… А он только потемнел лицом, да в глазах его засветились пугающие мертвой неподвижностью огоньки… Сделавшимся незнакомым голосом Карпухин продолжал отдавать распоряжения, следуя указаниям генерала Чумакова и исходя из непрерывно назревавших целесообразностей. Надо было принять решение, выдвигать ли управление корпуса на командный пункт, в лес, северо-западнее Крашан, или все-таки ждать приказа командующего армией. Федор Ксенофонтович решил, что надо ждать приказа. Да и надеялся, что вот-вот заработает связь. Ведь группы связистов давно отбыли на линии.

Но держать штаб под ударом в пылающем военном городке нельзя. Поэтому собрали оставшиеся грузовики, часть машин возвратили из оврагов — места сбора по боевой тревоге, и вскоре штабная автоколонна уже покидала Крашаны, держа направление к тем же оврагам над тиховодной Морошей, где в зеленом половодье крушинника, бузины, черемухи успели перед воздушным налетом укрыться подразделения связистов, разведчиков, саперов, химиков.

Генералу Чумакову надо было еще знакомиться с остальными начальниками служб корпуса, с работниками отделов, командирами штабных подразделений. И он распорядился собрать командный состав.

Полковник Карпухин и здесь никому не перепоручил своих обязанностей. Стоя перед не столь многочисленным строем, он хрипловатым голосом объявил приказ о вступлении в должность прибывшего командира корпуса, а затем, вскинув правую руку под козырек, зашагал медленно на правый фланг и стал во главе строя. Теперь предстояло говорить генерал-майору Чумакову. На него были устремлены сумрачные глаза людей: не зная толком, началась ли настоящая война, они уже побывали под бомбежкой, увидели смерть и кровь, а у иных, как и у полковника Карпухина, сердце перекипало в невыносимой боли, которую не усмирить силой разума.

Не стал Федор Ксенофонтович рассказывать, как полагалось в таком случае, о своем прошлом. Два боевых ордена Красного Знамени и медаль «XX лет РККА» на его широкой груди кое о чем свидетельствовали. Заметил только, что это четвертая война, в которой он участвует.

— А что действительно началась война, вряд ли приходится сомневаться, — с тихой внятностью сказал генерал Чумаков и настороженно прислушался, пытаясь определить откуда донеслись гулкие перекаты тяжелых взрывов. Задержал глаза на поднимавшемся в стороне за речкой шоссированном шляхе; сегодня на восходе солнца, но будто бы уже очень давно, въезжал он по нему в Крашаны, а сейчас там виднелись движущиеся на восток машины, повозки и пешие — с узлами, чемоданами, колясками, тачками, велосипедами…

В это время послышался нарастающий гул моторов. В оврагах, рождавших многоголосое эхо, трудно было определить, с какой стороны наплывает рвано пульсирующий рокот. Строй стоял в развилке оврага лицом к речке, и все увидели, как справа за ней, на далеком сгорбившемся шоссе, вдруг врассыпную бросились люди, остановились машины, и от них тоже побежали за обочины темные фигурки. И тут же из-за бугров вырвались на бреющем полете бомбардировщики. В носовой части каждого самолета закипели вспышки пулеметных очередей, а из-под брюха устремились к земле темные капли бомб. На шляху и на обочинах взметнулись взрывы, вспыхнули и зачадили дымом грузовики. Все произошло так неожиданно и так поразило своей страшной абсурдностью, что Федор Ксенофонтович не сразу сообразил скомандовать строю: «В укрытие!» Впрочем, война только что пришла и еще не приучила рыть щели без всякого промедления. Именно об этом подумал с досадой генерал Чумаков, торопливо распустив строй и приказав всем немедленно маскироваться. Сам он тоже встал в тень орешника и с бессильной яростью и стыдом от своей беспомощности наблюдал, как немецкие самолеты, кружа над дорогой, бомбили и расстреливали беззащитных людей. «Где же наши?! Где наши самолеты?..» Подумал о том, что, если бомбардировщики сейчас налетят на овраги, у него нечем прикрыть штаб: зенитчики проходили учебные сборы на окружном полигоне, а полагаться на две установки счетверенных пулеметов несерьезно.

Еще не успел растаять в груди холодок от этой мысли, как напротив, за речкой, где берег тоже заплеснуло густым высоким кустарником, хлопнул выстрел, и в небо с шипением взметнулась красная ракета, затем еще выстрел ракетницы — и в небе поплыл второй клубок красного огня. Оставляя за собой дымные следы, ракеты описали над Морошей дугу и сгорели прямо над оврагами. Федор Ксенофонтович не сразу сообразил, что бы это значило.

Стоявший рядом полковой комиссар Жилов первым понял, что за речкой — вражеский сигнальщик, и, обращаясь сам не зная к кому, надрывно закричал:

— Огонь по кустам на том берегу! Огонь по сигнальщику!

Откуда-то вынырнул полковник Карпухин. Опять Карпухин!.. Он подбежал к закиданному ветвями броневику и, оттолкнув замешкавшегося сержанта, нырнул в лязгнувшую при ударе о борт дверцу. Еще несколько секунд, и ствол пулемета вздрогнул, повернулся в ту сторону, откуда только что были пущены сигнальные ракеты, и хлестнул длинной очередью…

Бомбардировщики или не заметили ракет, или израсходовали все бомбы. Оставив на шляху несколько чадящих костров и усеяв трупами обочины, они с облегченным гулом потянули на запад. А возбужденное воображение Федора Ксенофонтовича услужливо рисовало картину бомбежки и обстрела с воздуха корпусного управления в этих оврагах.

Из бронеавтомобиля выбрался полковник Карпухин и, вытирая платком взмокшее лицо, устремил нахмуренный взгляд на речку — вначале напротив, на кусты, а потом вправо, на далекий взгорок, рассеченный дорогой.

— Степан Степанович, — обратился к нему Чумаков, — сейчас же на тот берег взвод разведчиков! Пусть прочешут кустарник. И приказ всем: приготовиться к выезду на командный пункт.

Карпухин пошел выполнять распоряжение, а Федор Ксенофонтович уже развернул карту-пятикилометровку, словно надеясь разрешить мучившие вопросы. Но на карте только квартирное расположение частей и штабов. Где и как они встретят врага? Что происходит на границе? Если действительно немцы вторглись на нашу территорию, то конфигурация границы на карте в полосе армии уже кое о чем говорила генералу Чумакову. Конечно же, следуя испытанным приемам стратегии, немцы в первую очередь попытаются замкнуть белостокский выступ со всеми сосредоточенными там советскими войсками. Это значило: надо ждать мощных концентрических ударов с севера на Гродно и с юга на Брест. И если у немцев наметился успех, удар с севера пройдет своим острием как раз по расположению его корпуса. А может, все сложится по-иному? Может, из-за того, что этот прием слишком «заезжен» в военной литературе, особенно в сочинениях Клаузевица «О войне», где приводится множество классических примеров из истории войн о нападении подобным образом на расквартирования неприятельских сил, может, хотя бы поэтому немцы разработали иной замысел оперативного маневра?

Но очень уж заманчиво для них расположены наши войска в белостокском выступе! Ведь обороняться в таком полумешке, если вместе с отвлекающей фронтальной атакой немцы нанесут охватывающие фланговые удары, невероятно тяжело. Тяжело, однако можно!.. И наверняка все это предусмотрено директивой Генерального штаба, наверняка штабы соединений армии уже не раз отрабатывали примерные действия согласно оперативному плану обороны…

Машины, сбросив маскировавшие их ветви, выезжали по отрогу оврага к дороге и выстраивались в колонну. В это время вернулись с противоположного берега Мороши разведчики.

По-юношески стройный лейтенант с возбужденным лицом захлебывающейся скороговоркой доложил командиру корпуса:

— Товарищ генерал! Вот, нашли! — И протянул поднятую в кустах гильзу от ракетницы. — Нашли еще следы мотоцикла с коляской! Ведут к лесу! Разрешите преследовать!

— Не разрешаю, — с сумрачной задумчивостью ответил Федор Ксенофонтович, рассматривая прессовку русских литер на шляпке гильзы.

— Мы его на краю света разыщем! — Большие глаза лейтенанта на почти детском лице горели азартом охотника.

— Не разыщете, товарищ лейтенант. — Федор Ксенофонтович с досадой бросил на землю гильзу. — Да и не до этого сейчас…


Вскоре овраги над Морошей опустели. Автоколонна проехала по Крашанам, уже напоминавшим растревоженный муравейник, вышла на западную окраину местечка и, оттеснив пестрый, еще не очень густой поток беженцев, свернула с магистрального тракта вправо на безлюдный песчаник и, набрав, как было приказано, нужные дистанции между машинами, устремилась на северо-запад, в направлении селения Варичи, за которым на опушке леса было подготовлено место для командного пункта корпуса. Впереди колонны, взметнувшей в небо пыль, мчались мотоциклисты с пулеметами на колясках, затем два бронеавтомобиля разведчиков, за ними шли машины командования корпуса, отделов штаба, а основную часть растянувшейся вереницы составляли грузовики штабных подразделений.

Генерал Чумаков ехал в легковушке один: Карпухин умчался на мотоцикле в голову колонны. Водитель Манджура, виртуозно объезжая почти невидимые в пыльной кисее выбоины на песчаной дороге, часто высовывался из эмки и опасливо осматривал небо. Федор Ксенофонтович тоже тревожился, как бы во время марша не налетели самолеты, которые то и дело проходили по сторонам на восток и на запад. Но, видать, все дороги в приграничье курились сейчас пылью… И еще неотступно томило генерала чувство какой-то собственной вины, будто он не предпринял чего-то важного, крайне необходимого. Может, надо было ему самому поехать в штаб армии, представиться командующему, на месте выяснить обстановку? Эта мысль появилась сразу же, как только штаб корпуса направился из военного городка в овраги над Морошей. Но за этой мыслью следовала другая: вдруг поступит приказ, а он в это время будет колесить где-то по дорогам в поисках штаба.

Приказ… Какой? Какую задачу может поставить командующий перед корпусом, который как недостроенный корабль: есть четко обозначенный каркас, есть частично подготовленные материалы и вооружение, а иные подвозятся, но военного корабля с обученной командой еще нет…

И вдруг Федор Ксенофонтович понял, откуда рождается в нем чувство виноватости. Ведь он больше сейчас размышляет именно над тем, что корпус еще не сформирован, что решать серьезные боевые задачи он не в состоянии и что ему, генералу Чумакову, не под силу, даже если вынудит к этому обстановка, реализовать предназначения механизированного корпуса — именно те, которые он с такой доказательностью разрабатывал в своих статьях… Ну, а если поступит приказ идти навстречу врагу?.. Надо же искать какую-то форму организации наличных сил, растворенных в многоликом, но пока еще не сформировавшемся организме войскового соединения.

Эти размышления будто разбудили в нем титаническую потребность творчества. Он как бы увидел перед собой механизированный корпус развернувшимся на исходном положении для контратаки, увидел его полнокровным, каким должен быть по штатному расписанию, с четырьмя сотнями новейших танков… Но тут же боевые порядки двух танковых и одной механизированной дивизий поблекли перед его мысленным взором. Федор Ксенофонтович вспомнил справку, данную ему полковником Карпухиным, о наличии боевой техники и личного состава и силой воображения заставил себя увидеть неукомплектованные дивизии, увидеть в боевых порядках всего лишь девяносто танков, в большинстве своем устаревших, изношенных, со слабым вооружением — тех самых, которые использовались как учебные и которые в скором времени должны были быть заменены танками КВ и Т-34 — первоклассными боевыми машинами. Впрочем, они тоже имеются в корпусе — до двух десятков. И все-таки надо собирать силы в кулак, надо, может быть, свести корпус в дивизию, а в танковых полках иметь всего лишь по одному, но полнокровному батальону, по одному мотострелковому батальону и одному артиллерийскому противотанковому дивизиону. Истина где-то близко. Необходимо посоветоваться с Карпухиным, начальниками служб, с командирами дивизий и полков. Надо преобразовать танковые дивизии так, чтобы они стали мобильными боевыми группами, способными обеспечить взаимодействие танков и пехоты…

Шедший впереди броневик вдруг мигнул красным сигнальным огнем, затормозил и тут же снова набрал скорость, оставив позади себя непроницаемую тучу клубящейся пыли. Но Федор Ксенофонтович рассмотрел слева на стыке дороги и малонаезженного проселка группу людей возле трех мотоциклов с колясками: кто-то махал эмке рукой, требуя остановки. Манджура сбавил скорость, и генерал Чумаков узнал полковника Карпухина.

— Сверните, — приказал Федор Ксенофонтович Манджуре и, когда эмка остановилась, торопливо открыл дверцу, ступил на запыленную мураву. Тут же увидел такое, что к горлу подступила тошнота: в коляске ближнего мотоцикла, скорчившись, полулежал мертвый боец; его лицо и комбинезон на груди были в сплошной кровяной корке, передняя часть мотоцикла и коляски тоже залита кровью, которая, пропитав темной краснотой осевшую на нее пыль, превратилась в затвердевшие сгустки. Близ мотоцикла стоял, вытянувшись в струнку, старший лейтенант с перебинтованной головой, из-под его синего, распахнутого на груди комбинезона выглядывали бархатные петлицы танкиста со знаками различия. Старший лейтенант напряженно смотрел на генерала Чумакова и, кажется, с нетерпением ждал, когда ему разрешат сказать что-то очень важное и безотлагательное.

У второго мотоцикла, на коляске которого был закреплен ручной пулемет, стоял невысокий худощавый капитан с серым от пыли лицом и держал в руках пакет с рыжими нашлепками сургучных печатей.

— Делегаты связи, — кивнув на мотоциклистов, пояснил деревянным голосом полковник Карпухин. — Из штаба армии и из нашей танковой дивизии полковника Вознюка. Искали нас на капе.

— На капе? — переспросил Федор Ксенофонтович, ощутив, как ворохнулось в груди сердце: значит, надо было выезжать не в овраги, а сразу в лес. Но тут же, подавив в себе гнетущий упрек, взял протянутый капитаном пакет с сургучными печатями и, дрожащими руками вскрывая его, спросил, указывая на убитого мотоциклиста: — Под бомбежку попали?

— Нет, нарвались на диверсантов, товарищ генерал, — ответил старший лейтенант. — Возле самого командного пункта корпуса… Они там дожидались вашего приезда.

Генерал Чумаков вскинул изумленные глаза на старшего лейтенанта:

— Это ваши догадки?

— Одна тактика у фашистов, — вмешался в разговор Карпухин. — Штаб дивизии Вознюка растрепали. Полковник Вознюк убит… Наш делегат связи до дивизии не добрался.

Федор Ксенофонтович уже вскрыл пакет, содержание которого его сейчас интересовало больше всего на свете: там приказ командарма… Но услышанное было таким невероятным, что он, чувствуя, как покрывается потом, опустил руку с пакетом.

— Расскажите генералу. — Полковник Карпухин кивнул делегату связи танкистов.

Старший лейтенант переступил с ноги на ногу, судорожно сглотнул слюну, пересиливая подкативший к горлу спазм.

— Возьмите себя в руки, — спокойно приказал Чумаков, чувствуя, как к горлу подкатывается комок. — Как это случилось?

Старший лейтенант, смущенно вытирая покатившиеся по грязному лицу слезы, начал рассказывать:

— У нас между штабом дивизии и квартирами командиров протекает речечка. — В словах его звенела боль и словно обида на кого-то. — А через нее проложен пешеходный мосток… Ночью диверсанты разобрали его и рядом в кустах устроили засаду… Кто-то на восходе позвонил на квартиру полковнику Вознюку, говорят, из штаба корпуса, и полковник приказал дежурному играть тревогу… Ну, командиры начали сбегаться к мостку, а он разобран… Когда прибежал и полковник Вознюк, из кустов в упор открыли огонь…

Липкая роса выступила на лбу генерала Чумакова. Он тихо спросил:

— Много людей погибло?

— Девять убито и одиннадцать ранено.

— Диверсанты ушли безнаказанно?

— Нет… Рядом караульное помещение… Дежурная смена караульных перестреляла диверсантов. Их было четверо на двух мотоциклах. Все в нашей форме…

Федор Ксенофонтович резко, будто с обидой, отвернулся от старшего лейтенанта, сделал несколько шагов в сторону, достал из пакета бумагу, нетерпеливо развернул ее и прочитал четкий машинописный текст на бланке командующего: «Ввиду обозначившихся со стороны немцев массовых военных действий командующий Зап. ОВО приказал поднять войска и действовать по-боевому. Командованию механизированного корпуса немедленно вскрыть оперативный пакет и действовать согласно директиве Генерального штаба по плану прикрытия…»

Когда с приказом ознакомился и полковник Карпухин, он посмотрел на генерала Чумакова чуть ли не со страхом: начальнику штаба было тоже хорошо известно, что на вскрытие этого пакета нужно распоряжение Председателя Совнаркома СССР или наркома обороны.

— Где наши секретчики? — спросил Чумаков, хотя и сам понимал бесплодность своего вопроса: рядом по дороге машина за машиной проходила колонна управления корпуса.

— На марше, как и все, — ответил Карпухин. — Но как же с пакетом? Не имеем права!

— Поехали на командный пункт, будем вскрывать, — решительно ответил Чумаков. — И примите меры против диверсантов.

Полковник Карпухин тут же умчался на мотоцикле вперед, обгоняя по обочине дороги колонну, а Федор Ксенофонтович стал сверяться по карте капитана, доставившего приказ командующего, где находится штаб армии, и расспрашивать, что известно об обстановке…


На КП, в рубленом, почерневшем от времени доме лесника, кроме Чумакова и Карпухина собрались заместитель командира корпуса по политчасти полковой комиссар Жилов и начальник особого отдела Евсеев, в малиновых петлицах которого тоже сверкали четыре шпалы. Все прочитали приказ командующего армией, все понимали, что война началась в непредвиденных условиях. Но как решиться попрать строгие и категорические слова, напечатанные на красном пакете?.. Надо бы хоть по телефону получить подтверждение приказа. Но связи со штабом армии как не было, так и нет.

— Беру ответственность на себя, — сказал Федор Ксенофонтович.

— Нет уж, товарищ генерал, — спокойно возразил полковой комиссар Жилов. — Дело серьезное, я тоже беру ответственность на себя. А особый отдел пусть зафиксирует наше решение документом.

Никто не возразил.

Когда вскрыли пакет и ознакомились с задачей корпуса согласно директиве Генерального штаба, с огорчением убедились, что директива предусматривала возможности механизированного корпуса, полностью укомплектованного личным составом и боевой техникой. Корпусу указывались маршруты выдвижения в направлении государственной границы и рубежи, с которых он должен наносить контрудары по атакующему противнику.

Все сочувственно и тревожно смотрели на генерала Чумакова, понимая, что он сейчас должен решать тягчайшую задачу. А Федор Ксенофонтович, смяв в себе растущее раздражение, размышлял над тем, что ему надо обязательно побывать в штабе армии, но только после того, как он примет решение о выполнении директивы, пусть задачи в ней и непосильны для корпуса. Пока его штаб будет готовить общий приказ, а войска выходить на исходное положение, нужно дать командирам дивизий предварительное распоряжение о маршрутах и времени выступлений, о подготовке транспорта и боеприпасов, о разведке маршрутов и рубежей развертывания.

17

Вчера, в тихий субботний вечер, Миша Иванюта на попутном грузовике приехал в это маленькое местечко. В километре от него на запад, вокруг бывшей панской экономии, разросся военный городок, в котором дислоцируется мотострелковый полк. Прогулявшись пешком до военного городка, Миша предъявил в контрольно-пропускном пункте свои документы, пересек плац в окаймлении песчаных дорожек и зеленых клумб, зашел в здание штаба. Здесь он как-то чрезмерно торжественно представился старшему лейтенанту с красной повязкой на рукаве — дежурному по полку:

— Младший политрук Иванюта!.. Ответственный секретарь газеты «За боевой опыт»!

Дежурный, хотя его загорелое и обветренное лицо выглядело мрачноватым, оказался словоохотливым парнем. Он выпрямился перед Мишей, окинул его изучающе-ироническим взглядом и, не пряча улыбочки, переспросил:

— Ответственный секретарь?.. А разве бывают безответственные или малоответственные? Или недостаточно ответственные?..

Миша смутился, ибо действительно слово «ответственный» не было записано в его удостоверении, но он, представляясь кому-либо, всегда прибавлял к своей должности это слышанное в гражданке звучное определение.

Однако смутить Мишу Иванюту — еще не значит вышибить из колеи. Помедлив, собираясь с мыслями и пережидая, пока чуть остынут вспыхнувшие щеки, он пошевелил плечами, шире расправляя грудь, и с деликатно-извинительной официальностью ответил:

— Товарищ старший лейтенант, как дежурный по части, вы вправе проверить у меня документы… А вопросы… Вопросы буду задавать вам я. — Миша сделал чуть заметное ударение на «я». — Как представитель вышестоящего штаба.

Наступила очередь смутиться дежурному. Он не стал проверять у младшего политрука документы, зная, что это уже сделано при входе того на территорию части, а затем при входе в помещение штаба, но, чтобы сгладить неловкость, деланно засмеялся:

— Журналисты, они и есть журналисты! В карман за словом не полезут. — И, посерьезнев, с готовностью представился: — Старший лейтенант Колодяжный!.. Слушаю вас, товарищ политрук.

Миша, вполне удовлетворенный исходом пикировки, деловито рассказал, что прибыл за материалом для газеты о воскресном отдыхе красноармейцев, а в понедельник собирался побывать на тактических занятиях, чтобы затем помочь кому-нибудь из лучших сержантов написать статью о действиях стрелкового отделения в наступательном бою.

— Ничего из этого не получится. — Колодяжный со снисходительной улыбкой развел руками. — Почти весь полк отсутствует. Два батальона со связистами и саперами отбыли на артиллерийский полигон для участия в опытном армейском учении, а остальные — на строительстве укрепленного района.

Такой неожиданный поворот обстоятельств никак не устраивал младшего политрука Иванюту. Ведь срывалось не только первое задание редактора, но и мог рухнуть его, Мишин, первый в жизни отпуск!..

— Завтра же воскресенье! — Миша с неосознанной надеждой смотрел на дежурного по части. — Какие могут быть учения?

— Значит, могут, если назначили, — ответил старший лейтенант Колодяжный и торопливо схватил трубку зазвонившего телефона.

Присев к столу, дежурный деловито записывал в журнал чьи-то приказы, четко отвечал на какие-то вопросы, а Миша, придавленый безвыходностью своего положения, углубился в тоскливые мысли о родных Буркунах… Целых три года не был там!.. Три года не ходил по знакомым до слез улицам села, не слышал вечерних песен девчат и хлопцев, три года не видел Марийку… Но, может, лучше никогда бы и не увидеть ее… Не дождалась Марийка Мишу — вышла замуж за Федоса Овчара. Но в это не хотелось верить… Нет, разумом понимал, а сердце не верило, не могло смириться…

А между тем Миша Иванюта пребывал в состоянии того хмельного безрассудства, которое присуще многим юношам его возраста, уже успевшим достичь в жизни, по их разумению, чего-то весьма существенного и блистательного, дающего возможность устремляться сердцем за самыми дерзновенными своими мечтаниями, не задумываясь над тем, что каждый новый день все более широко раздвигает границы этих мечтаний и окрашивает их в цвета все более яркие, подчас фантастические. Только три недели назад Миша окончил военно-политическое училище и стал вполне самостоятельным человеком. Он, как истинный уроженец села, знающий цену добротной одежде, да еще увенчанный знаками власти и почета, с трепетным благоговением впервые надел новенькую командирскую форму. В малиновых петлицах его зеленой габардиновой гимнастерки засверкали красной эмалью по два кубика, а на рукавах, в золотом бисерном окаймлении, заалели крупные звезды. Гимнастерку туго перехватывал в тонкой талии скрипучий, коричнево лоснящийся широкий ремень с золотисто-медной пряжкой, а от ремня на плечи взметнулись великолепные своей изящностью портупеи, которые перекрещивались на спине и опять сбегали к ремню, придерживая на боках: справа — пристегнутую к кольцам кобуру с наганом, слева — полевую сумку. А галифе на Мише!.. Чистая или почти чистая шерсть темно-синего цвета!.. О сапогах уже и говорить не приходится… Хромовые!.. Всегда вспыхивающие синеватым огнем, когда прогуляется по ним бархотка, которую Миша носил при себе.

Итак, Михаил Иванюта после окончания училища получил звание младшего политрука и в свои неполные двадцать два года неожиданно для себя был назначен секретарем газеты в мотострелковую дивизию, которая располагалась в приграничных районах севернее Белостока. Впрочем, на газетную работу Миша попал не совсем случайно: в училище он был редактором еженедельной радиогазеты и членом редколлегии курсантской многотиражки. Это и сыграло роль в определении его будущего, в то время как почти всех остальных выпускников училища послали политруками рот и батарей.

Должность секретаря дивизионной газеты казалась Мише необыкновенно высокой и почетной хотя бы потому, что в дивизии она единственная (не то что должность политрука, кои — в каждой роте, в каждой батарее!). И это немаловажное обстоятельство позволяло начинающему журналисту размышлять о себе с таким восторженным самодовольством, которое даже невозможно было скрыть от окружающих. Ему казалось, что теперь нет для него ничего недоступного. Вот попросил, например, у редактора отпуск — пожалуйста, езжай…

Через неделю, одну только неделю, Миша мог бы увидеть Марийку… При этой мысли сердце его замирало, а перед глазами словно накатывался туман.

Миша даже не заметил, что дежурный по полку закончил телефонный разговор и, склонив набок голову, продолжал что-то записывать. Не отрываясь от журнала, старший лейтенант Колодяжный, будто между прочим, сказал:

— Учения начинаются завтра в восемь утра… А газетчику полагается быть там, где самые главные события. — Колодяжный, закончив писать и отложив в сторону ручку, поднял на Мишу вопрошающие глаза: — Так я понимаю или нет?

— Конечно, так, — неуверенно согласился Миша, еще продолжая находиться в плену своих размышлений.

— В пять утра на полигон идет наша машина…

Миша вдруг сообразил.

— И я могу с ней поехать?! — спросил он с радостью.

…И вот младший политрук Иванюта коротал ночь на приготовленной для него кровати в казарме связистов. Несмотря на распахнутое окно, возле которого стояла кровать, было душно, к тому же во второй половине ночи взвод связистов зачем-то подняли по тревоге, и Миша после суматохи и галдежа в казарме уже не мог как следует заснуть. Сквозь дрему вслушивался в голоса, доносившиеся из коридора и со двора. И не мог понять, наяву это или пригрезилось: говорили, что где-то повреждены линии связи, выведена из строя электростанция, для чего-то поднят в ружье караул…

Миша повернулся на спину, открыл глаза. В окно заглядывало синее предрассветное небо с редкими гаснущими звездами. И будто плеснуло с неба в сердце жаром: подумал о том, что через неделю он во что бы то ни стало будет в Буркунах… Что же он сделает?.. Застрелит Федоса?.. О, с каким бы наслаждением он это сделал!.. Или себя застрелит… Пусть Марийка наплачется над его гробом, пусть в рыданиях побьется грудью и лицом о сухую землю его могилы…

Миша вздохнул и натянул на голову простыню, будто стараясь укрыться от муки, разрывавшей его грудь… Как же могла Марийка решиться на такое? Чем заворожил ее Федос Овчар? Он же на целых пять лет старше Миши! И как должен будет Миша держать себя перед людьми, чтобы не вызвать у них ни жалости, ни насмешек?.. Но ничего, он сумеет! Буркуны еще увидят, каков есть Миша Иванюта! А Марийка не дождется, чтобы он хоть словом или взглядом попрекнул ее. Плевать Мише на Марийку и на ее Федоса! Пусть живут себе, как знают, ему до них дела нет. Миша появится в селе в новой танкистской форме серо-стального цвета, которую шьет ему сейчас лучший портной в гарнизоне!.. Буркуны еще ничего подобного никогда не видели на своих улицах! Командирская парадная форма — это не какой-нибудь гражданский костюмишко, пусть из самого лучшего материала, даже белый, из чистой шерсти!

О, Миша тоже знает, что такое хороший костюм! Но лучше бы не знать и не пережить того, что пережил он четыре года назад. Лютому врагу своему не пожелал бы такого.

Когда ему было шесть лет, умерла мать. Отец, уже немолодой к тому времени, не стал вторично жениться, и домашнее хозяйство легло на плечи двенадцатилетней сестренки Гафийки и его, Мишины, плечи. Особенно трудно было зимой, когда Гафийка ходила в соседнее село в семилетку… Потом Гафийка сбежала в Киев, на рабфак, а подросший Миша пас колхозных телят.

В родных Буркунах была лишь четырехклассная школа, и Мише пришлось заканчивать десятилетку далеко от дома. Гафийка к тому времени выбилась в учительницы, вышла замуж и работала в селе под Черниговом. К ней и переселился Миша. А в Буркуны, к отцу, приезжал только на летние каникулы.

После девятого класса наступил в жизни Миши тот час, когда он уже стал смотреть на себя как на вполне состоявшуюся личность и далеко не простую, хотя бы потому, что не в пример своим сверстникам из Буркунов напечатал в районной газете два стихотворения, уже побывал в Киеве и Чернигове и, следовательно, повидал, как ему думалось, немало света. Прочитал много книг, о каких в Буркунах и слыхом не слыхивали. В любовных письмах, которые Миша писал Марийке в Буркуны, появились такой мудреный слог и такие блистательные метафоры и сравнения, что Марийка, читая вместе с подругами Мишины послания, обливалась от умиления и счастья слезами, не подозревая, что ее возлюбленный бессовестно перелицовывал и беззастенчиво присваивал себе лирические излияния героев из произведений украинской писательницы Ольги Кобылянской.

Словом, Миша уверовал в себя, как в человека, совсем непохожего на других хлопцев из Буркунов. Но вот люди в Буркунах об этом никак не могли догадаться. Жили они своими обыденными заботами и хлопотами, не ведая, что где-то под Черниговом восходит яркая звезда их земляка Михаила Иванюты… И Миша, снедаемый жаждой признания, начал задумываться над тем, как бы в очередной приезд в Буркуны раз и навсегда обратить на себя внимание людей.

Долго он ломал голову над этой непростой проблемой. Хотел даже отваром скорлупы грецкого ореха вымыть голову, чтобы начисто вылезли волосы: в Буркунах полное облысение считали признаком великой учености. Но опасался, что лысым он не понравится Марийке… Проще всего, конечно, появиться в селе с орденом на груди. Но где его возьмешь?.. А еще бы лучше — с орденом и в белом костюме. Белые костюмы были в моде.

Короче говоря, в летние каникулы Миша решил появиться в Буркунах хоть пока и без ордена, но зато в белоснежном костюме из льняной рогожки.

Это казалось почти несбыточной мечтой, но помог счастливый случай. В районной газете, куда Миша неутомимо носил свои вирши, освободилось место литсотрудника. И Мише предложили во время каникул поработать в этой хлопотливой должности, надеясь на то, что бойкий паренек сумеет снабжать редакцию хотя бы фактами для информационных обозрений. Но Миша показал себя способным на большее. Разъезжая на велосипеде по селам района, он затем писал очерки, репортажи, фельетоны в таком обилии, что секретарь редакции за голову хватался, вычеркивая из них к месту и не к месту ярко выписанные пейзажи с красочными восходами и закатами, почти не уступающими тем, которые пламенели на лучших страницах книг все той же чудо-мастерицы Ольги Кобылянской… Ответственный секретарь искренне уговаривал Мишу идти после десятилетки в журналистику, предрекая ему будущее короля среди волков — газетчиков районного масштаба.

А Мише пока всего-навсего нужно было заработать себе на белую экипировку… И к середине каникул она у него появилась — новенькие, по последней моде, белые брюки и белый пиджак, остроносые белые парусиновые туфли и белая фуражка с белым козырьком.

С нетерпеливым ожиданием ехал Миша в родные Буркуны, известив о дне своего приезда только Марийку. Пуще самой дорогой драгоценности берег в пути свой потертый чемоданишко, в котором с величайшей аккуратностью был уложен белый костюм. А сердце всю дорогу немым криком кричало от нетерпения: скорее бы приехать! Вот позади трудная пересадка с поезда на поезд в Киеве. Впереди, через пять часов езды, — Винница!.. Там еще одна пересадка — на узкоколейный поезд, и еще через час он уже увидит в зелени левад Буркуны: поезд там не останавливается, но на подъеме замедляет ход, и Миша, как это делают многие, соскочит на ходу с подножки вагона. Марийка будет его встречать…

Конечно, к этому времени он уже должен быть в белом костюме.

Долго не раздумывая, Миша взял свой чемоданчик и, протискиваясь через битком набитый вагон, направился к уборной. Вскоре он вышел оттуда белоснежно-сверкающий, смущенный оттого, что на него устремили удивленно-озадаченные взгляды многие пассажиры, в большинстве дядьки и тетки, тесно сидевшие на скамейках, на корзинах, сундучках.

Место Миши уже оказалось занятым каким-то старичком, и он остался стоять в проходе, боясь прикоснуться к чьему-нибудь узлу.

Когда поезд подходил к Фастову, рядом освободилась вторая полка. Миша проворно забросил на нее чемодан и, убедившись, что голая поверхность полки сверкает чистотой после того, как ее долго полировали бока предыдущего пассажира, ловко забрался туда сам, предварительно сняв пиджак. Улегся на спину, расправив на себе брюки, накрылся пиджаком, хотя в вагоне стояла густая духота; лежал, боясь пошевелиться, чтобы не измять на себе белое, пахнущее свежестью великолепие, с волнением размышляя о скорой встрече с родным селом, вслушивался в неумолкаемое татаканье колес. Потом на него навалилась сонливость, и вскоре Миша будто окунулся в сладкое небытие…

Проснулся от толчка останавливающегося поезда, не сразу сообразив, где он и что с ним. Только вдруг ощутил неизъяснимую тревогу.

— Какая станция? — испуганно спросил он у пассажиров.

— Гнивань, — ответил снизу старичок.

На Мишу будто плеснули кипятком: проспал Винницу! Он суматошно соскочил с полки, схватил свой чемодан и с гулко бьющимся сердцем выбрался из вагона.

Была вторая половина дня. С выцветшего от жары неба ярко и безмятежно светило солнце. А на душе у Миши темно: хотелось вопить от досады — через час в сторону Буркунов отправится узкоколейный поезд. И никак теперь не успеть на него: пассажирские в обратную сторону будут только вечером.

Надоумил кто-то из железнодорожников: от водокачки сейчас пойдет на Винницу паровоз…

Миша побежал по междупутью к далекому паровозу, спотыкаясь о шпалы и бугорки шлака. Не замечал, что его белые туфли становились серо-пятнистыми.

Пожилой чумазый машинист, когда Миша торопливо изложил ему свою просьбу, посмотрел на него с веселым недоумением, затем охотно предложил:

— Садись, студент! Мой паровоз таких чистеньких еще не возил.

В тесной будке паровоза было трое — бросавший в топку уголь худощавый кочегар с черным лицом, машинист, успевавший открывать кочегару заслонку ревущей огнем топки и выглядывать в окно на путь, и Миша, стоявший сбоку, неправдоподобно белоснежный в этом тесном и угарном царстве черноты. Обреченно и уже почти безразлично посматривал он на свои туфли, переступая с ноги на ногу, когда на них сыпалась с переполненного тендера угольная крошка, потревоженная лопатой кочегара. Старался только ни к чему не прикоснуться, чтобы уберечь костюм, который заметно покрывался серым налетом.

Машинист, уловив на лице Миши страдание, смилостивился. Он достал откуда-то чистенькую газету, протянул ее Мише и, открыв узенькую дверцу — проход из будки, ведший вдоль котла к передней части паровоза, — сказал:

— Чемодан оставь здесь, а сам иди вперед и садись на газету. Там чище, и ветер пыль с тебя сдует.

Здесь, на маленькой площадке, в самом носу паровоза, и пристроился Миша, принимая на себя прохладный напор воздуха, наблюдая, как стремительно неслась навстречу железнодорожная линия. Ехать было приятно и весело. Только уже в Виннице, когда под колесами загремели станционные стрелки, на Мишу обрушился снесенный ветром от водокачки фонтан брызг. И там, где на костюме устоялась угольная пыль, вспыхнули серые звезды пятен…

Миша успел на узкоколейку. Растерянно-счастливый, сидел он у открытого окна небольшого вагончика и подставлял бок солнечному ветру, надеясь, что пятна на пиджаке высохнут и поблекнут.

Томительно тянулось время, но вот поезд после короткой стоянки в Вороновице тяжко поднялся по крутой дуге, пересекавшей знакомый лес, почему-то именовавшийся Бобковым, и Миша увидел, как замаячили высокие вековые липы, сторожившие въезд в Буркуны. Когда поезд поравняется с ними и начнет на подъеме сбавлять скорость, можно уже будет выходить на площадку. Не заметил бы только проводник: прыгать на ходу поезда запрещалось.

Хорошо, что Миша сел недалеко от выхода. Он взял чемодан, миновал уборную и нажал на ручку двери. Дверь не поддалась… Подергал.

— Не старайся, хлопец, проводница на ключ дверь заперла, — сказала стоявшая на выходе чернобровая молодица. — Это чтоб не прыгали в Буркунах.

Миша будто захлебнулся ставшим вдруг густым воздухом и ощутил, что вспотел от головы до пят. А в окне уже замелькали деревья крайних левад. Что делать? Ехать пятнадцать километров до следующей станции? И тут же вспомнил, что, когда был мальчишкой, видел, как какой-то дядька перебирался на ходу поезда из крайнего окна вагона на площадку.

Миша рванул на себя дверь уборной, нырнул в тесную каморку и закрылся. Окно открыто. Его отделяет от площадки тоненькая стенка… Миша встал на унитаз, протолкнул в окно чемодан, высунулся вслед за ним по пояс и бросил чемодан на площадку. Затем, прихлопнув узенькую, пахнущую мазутом планку ветровика, стал выбираться сам. Еще усилие, еще, и он уже сидит на откидной металлической перекладине над ступеньками вагона.

Когда соскочил на площадку и взялся за ручку чемодана, почувствовал, что руки испачканы чем-то липким. Взглянул на них… Мазут! А потом увидел такое, от чего в голову ударила дурманящая темнота: он увидел безобразную черную полосу, размазанную на пиджаке по всей груди и по правой штанине от паха до коленки… Оказывается, мазутом были смазаны петли ветровой планки… Боже, до чего ж ты немилосердный!.. Разве может человек в один день перенести сразу столько наказаний!..

Миша видел, как по левую сторону площадки мелькали лица хлопцев и девчат, вышедших к поезду, слышал их голоса…

Делать было нечего. Взяв в руки чемодан, Миша нырнул под перекладину, встал на нижнюю ступеньку вагона и резко оттолкнулся от поручней назад. После короткой пробежки вслед за поездом перемахнул через кювет и, пока задние вагоны скрывали его от гулявших по ту сторону пути хлопцев и девчат, с трусливой прытью побежал в чьи-то огороды, к недалекой темно-зеленой стене конопляника…

Отлеживался в чужой конопле до темноты, терзаясь от горя и от мыслей о своей неудачливости.

…Давно это было. Сейчас младшему политруку Михаилу Иванюте даже смешно вспоминать о тех своих переживаниях. В какое сравнение может идти дешевенький белый костюм с парадной танкистской формой!..

Миша с мстительным наслаждением будто посмотрел на себя глазами Марийки. «Пусть погрызет локти, подлая дивчина!»

18

Небо, перечеркнутое в окне проводами, погасило последние звезды, поголубело и сделалось еще более высоким. Часов у Миши не было, и он, стряхнув воспоминания о Марийке, беспокойно заворочался на жесткой кровати. Хотелось крикнуть дневальному, спросить, который час, но рядом спали солдаты-связисты, недавно вернувшиеся с какого-то срочного задания. И Миша, опередив мысль о том, что надо вставать, дабы не проспать идущую на полигон машину, начал торопливо одеваться.

Через несколько минут он уже прохаживался по пустынному плацу перед зданием штаба, с нетерпением дожидаясь, когда появится грузовик или хотя бы выйдет на крыльцо дежурный по полку.

Вдруг сонную тишину вспорол странно клекочущий в небе шорох. И тут же в конце плаца, у отгороженного штакетником автопарка, взметнулся в клубах дыма огонь. Страшной силы взрыв словно выдернул у Миши из-под ног землю и слился с новыми взрывами: грохочущие всплески пламени и дыма покрыли автопарк, спортплощадку между казарменными зданиями и сами здания. Будто огненный ураган ворвался на территорию военного городка…

Миша, еще не понимая, какая сила кинула его на пыльный плац, вскочил на ноги и только тогда услышал свист осколков. Теперь он упал на землю сам и, видя, как выбежал из штаба старший лейтенант Колодяжный, растерянно закричал ему:

— Куда они стреляют? Тут же люди!

Мише почему-то подумалось, что он проспал машину и уже начались на артиллерийском полигоне учения. Но вдруг понял, что до полигона далеко, а снаряды летят со стороны близкой границы… Неужели война?.. Но ни сам ответить на этот вопрос, ни спросить у кого-нибудь не мог, потому что вокруг взметнулась уже непроницаемая огненно-черная стена взрывов, и Миша будто окунулся в кошмарный сон. А ведь он считал, что прекрасно знает, что такое снаряды и свистящие осколки. Много читал о войне, видел фильмы, слышал рассказы участников боев… Но чтобы вот так, с вулканическим грохотом вздыбливалась в небо, как ему казалось, вся земля, а небо, задохнувшись в дыму и пыли, рушилось на землю, чтобы везде стало тесно какой-то ужасающей теснотой, когда не найдешь себе места ни за стеной дома, ни в канаве, ни под деревом, когда не знаешь, куда себя деть от брызжущих камнями оседающих стен, от падающих груд земли, валящихся деревьев, от полыхающего огня и давящего на каждую клетку твоего существа, ревущего тысячами громов смерча.

И Миша, будто потеряв рассудок и чувство времени, метался в вихре разрывов между развалинами казарм, горящими машинами, падал в воронки, какое-то время в беспамятстве отлеживался в них. И, как только новый тяжелый взрыв ухал поближе, он опять, не отдавая отчета, что с ним делается, куда-то бежал, спотыкаясь о бездыханные, растерзанные осколками тела, огибая страшные своей темной краснотой лужи крови, содрогаясь от несущихся со всех сторон человеческих криков.

Ощущение чудовищного мешка с насмерть обжигающими стенками, пронизываемого со всех сторон тысячами ищущих только тебя одного осколков, — это непередаваемо страшное ощущение не выпускало Мишу из своих тисков, лишив возможности размышлять, управлять собой, что-то предпринимать… Слишком уж неожиданно появилась перед глазами многоликая и беспощадная смерть. Ни опомниться, ни понять смысла случившегося, ни даже смириться с тем, что вот так, на пороге чего-то настоящего, большого, вдруг — насильственный и свирепый толчок в пропасть небытия. И было только одно вопящее в нем желание — вырваться из этого удушливого, грохочущего и воющего осколками мешка и устоять перед внезапно разверзшейся пропастью, чтоб хоть на мгновение передохнуть от холодного страха смерти, оглядеться и без панической горячности что-то понять — очень важное и очень нужное.

В густом надсадном грохоте артиллерийского налета Миша не слышал, как взрывались бензобаки пылающих в автопарке грузовиков. Но оттуда дохнуло таким жаром и смрадом горелой резины и краски, что он будто чуть-чуть опамятовался и начал как-то управлять своими суматошными перебежками, стараясь удалиться от кипящего в огне автопарка. Когда перебегал через спортплощадку, тяжелый взрыв страшной силой обрушился на него откуда-то сзади, толкнул в затылок и в спину гигантской горячей подушкой, отчего Миша несколько метров пролетел над землей, успев удивиться необычности своего полета и уже с покорным безразличием подумать, что это и есть его последнее мгновение… А когда упал на газон и оглянулся, то увидел, что спасся чудом: снаряд разорвался совсем рядом, угодив в яму с опилками для прыжков в длину, поэтому осколки не изрешетили Мишу, а ушли в земляные стенки и вверх. С неба на него посыпалась земляная крошка и густой дождь опилок. Только теперь Миша заметил, что где-то потерял свою новенькую фуражку, но тут же в каком-то отупении позабыл о ней, может, потому, что увидел, как из пелены дыма, будто из сновидения, вырвалась группа бойцов с карабинами в руках, с противогазами через плечо и куда-то стремительно побежала мимо него. Миша вскочил на ноги и кинулся вслед за красноармейцами, словно боясь потеряться в этом клокочущем громами аду.

Опомнился от вдруг наступившей тишины и увидел себя лежащим на картофельном поле среди окученной ботвы, рядом с тяжело переводившими дыхание красноармейцами — почерневшими, закопченными. На некоторых нечисто белели, успев запылиться, или кровянились свежие повязки. Все с испугом, с болью и с каким-то горьким недоумением смотрели на пылающий и дымящийся невдалеке военный городок, вернее, на то место, где недавно был городок. Снаряды там больше не рвались, но зато со стороны границы плыл тугой, приглушенный расстоянием грохот, и явственно ощущалось, как подрагивала земля, будто половицы в доме, когда за стеной толкут в ступе зерно.

К своему изумлению, Миша Иванюта увидел, как из городка через картофельное поле бойцы толкали две полковые пушки семидесятишестимиллиметрового калибра и два передка с зарядными ящиками. А левее, прямо из клубов дыма, начала выбегать густая цепочка пехотинцев. Значит, не всех и не все сокрушили снаряды, как это ему показалось.

— Взвод, встать! — вдруг услышал он рядом с собой непомерно громкий для наступившей тишины хрипловатый голос. Оглянулся и увидел сержанта — кряжистого, угловатого, с испачканным лицом и перебинтованной головой, который, вскочив на ноги и опираясь на карабин, старательно отряхивал брюки. По его команде начали подниматься залегшие в ботве красноармейцы. Миша тоже торопливо встал, чувствуя неловкость, что следует команде младшего по званию. А когда еще вспомнил, что на голове нет фуражки, да подумал о том, что этот сержант, эти бойцы могли видеть, с какой панической прытью он, младший политрук Иванюта, уносил ноги из-под обстрела, совсем ему сделалось не по себе, и, чтобы как-то скрыть неловкость, он с напускной деловитостью спросил:

— Какую задачу выполняет взвод?

Но сержант даже не повел бровью в его сторону, а начал неторопливо, тыкая перед собой пальцем, пересчитывать бойцов.

Миша смутился, оценив молчание сержанта как осуждение его нелепого вопроса.

— А где Артюхов и Борин? — опять очень громко обратился сержант к красноармейцам.

— Артюхов остался в команде спасать раненых, — ответил плечистый крепыш, в руках которого Миша увидел ручной пулемет.

— А Борина осколком… — сказал красноармеец с забинтованной поверх гимнастерки ниже локтя рукой. Голос его при этом осекся, а белесые глаза сделались, кажется, совсем белыми. — Срезало насмерть…

— Что вы там шепчете?! — снова, еще громче, закричал сержант. — Где Артюхов и Борин?!

Только теперь младший политрук Иванюта понял, что сержант оглох от контузии. И пока боец-пулеметчик кричал сержанту на ухо об Артюхове и Борине, Миша пытливо скользнул взглядом по лицам красноармейцев, будто не веря, что и они все побывали сейчас в том страшном огненном мешке, из которого каким-то чудом вырвался он.

Да, не надо было быть большим психологом, каким, впрочем, Миша Иванюта пока не был, чтобы многое прочесть в облике этих молодых ребят, нежданно-негаданно увидевших, переживших и перечувствовавших все, что и он. Но им, видать, пришлось куда тяжелее, потому что они не только укрывались от огня, а, повинуясь командам, спасали оружие, боевую технику, выносили раненых, перевязывали друг друга — делали свое трудное, хотя и обычное, солдатское дело.

Красноармейцы уловили на себе непраздно вопрошающий взгляд незнакомого младшего политрука и озадаченно стали посматривать на него. А когда Миша встретился с глазами сержанта — недоумевающими и таящими надежду, понял, что от него чего-то ждут.

— Товарищ младший политрук! — обратился к нему сержант все тем же громким и высоким голосом. — Что это?! Немцы напали?! Война?!

Миша не очень уверенно, однако утвердительно качнул головой и посмотрел в небо, где, купаясь в ярких лучах утреннего солнца и оглашая все вокруг давящим гулом, шел на восток большой косяк самолетов. Не ведающие, что такое бомбежка, красноармейцы тоже начали смотреть на них с любопытством, пока самолеты не скрылись за космами дыма, поднимавшимися над военным городком.

Уже были рядом полковые пушки, толкаемые расчетами, уже выбежавшая из городка цепочка бойцов на ходу перестроилась в колонну по два и продолжала бежать куда-то дальше. Наперерез им заспешили красноармейцы во главе с контуженым сержантом. А Миша Иванюта все не мог решить, что ему делать, куда податься и как быть с таким досадным обстоятельством, что он, младший политрук, оказался без фуражки и в каком-то нелепом одиночестве. Подумал было, что, может, стоит вернуться в городок да побродить по тем местам, где он прятался от артналета, но будто опять услышал страшный вой снарядов, раскалывающие землю взрывы и увидел рушащиеся стены зданий… Нет, все идут на запад, наверное, к месту сосредоточения по тревоге… А он один побредет в обратную сторону? Что могут подумать о таком младшем политруке?..

И Миша Иванюта, впервые определивший, что немногочисленный уцелевший гарнизон военного городка выдвигается на запад, следовательно, действует по чьему-то приказу, тоже зашагал в ту сторону, наблюдая, как по росной ботве впереди него задвигалась долговязая тень. Значит, солнце только-только начало подниматься.

А на западе не переставало греметь и бухать…

19

Огневой налет был страшен и губителен своей смерчевой внезапностью, массированностью удара по заранее разведанным целям и площадям. На глубинные объекты — аэродромы, воинские гарнизоны, автобронетанковые и артиллерийские парки, склады горючего и боеприпасов — густо обрушили бомбовые грузы армады фашистских бомбардировщиков. Моторизованные части германского вермахта, сконцентрированные на главных направлениях и обладавшие большим преимуществом, двинулись в стремительную атаку.

«…Я ни на секунду не сомневаюсь в крупном успехе», — писал Гитлер в письме, адресованном Муссолини, за день до начала войны.

Да, успех, несомненно, был достигнут, хотя и не тот, который имел в виду Гитлер. Немецкие войска вынудили прикрывавшие границу советские части принимать бой в районах расквартирования и в тех же группировках, в которых они находились до начала вражеской агрессии. Советскому командованию пришлось очень нелегко при организации о п е р а т и в н о г о противодействия начавшим развивать наступление германским армиям. Целые войсковые подразделения, части и даже соединения, вступая в единоборство с фашистами, оказались на том отрезке круговой черты, где происходящее было последним, что случилось в жизни их солдат и командиров… Никто не хотел умирать. Но и никто не хотел хоронить веру в бессмертие Советской державы. И ее бессмертие советские воины утверждали в тот черный июнь своей смертью…


Будто меч из дурного сна, страшный своей бесплотной неосязаемостью, жестоко отсек прошлое и с грубым насилием отодвинул его куда-то в небытие. Одно только сегодняшнее утро и начало знойного дня… А уже бездна пролегла между таким обжитым минувшим и непонятно устрашающим настоящим, которое зыбко простерлось в загадочный мрак грядущего. Миша Иванюта ощутил трагичность случившегося всеми своими потрясенными чувствами. Да, на широкой дороге жизни разверзлась пропасть… Где-то, недосягаемо далеко за ней, виднелся безоблачный вчерашний день с его несбывшимися надеждами и желаниями.

Знобяще томила тревога, томило напряженное ожидание… И неотступно преследовал вопрос: «Почему все случилось вот так, непонятно?.. А может, ничего страшного? Ведь это граница… А позади огромная страна с огромной армией! Да и здесь какая силища, если собрать ее в кулак…»

Миша будто бродил в поисках ответа на мучившие его вопросы, уже позабыв о себе и о том, что в заклубившемся смерче событий ему нужно подумать о своем месте, нужно приниматься за свое дело дивизионного газетчика.

Возможно, в этот первый полдень первого дня войны в нем взяло верх начало воителя — врожденное или привитое в училище. Постепенно улетучивался страх, рассеивалось помрачение души; даже не хотелось верить, что утро в военном городке с ужасающим сонмом огня и грохота, с дыханием смерти в лицо было не кошмаром, а минувшей явью. Вспоминая, как метался он между разрывами снарядов, Миша уже стыдливо посмеивался над самим собой и удивлялся, что мог так перетрусить… Сейчас все выглядело не столь уж страшным. Даже начинало разбирать любопытство: грянула настоящая война!.. Чего же тем фашистам надо?.. Ну, пусть попробуют… Узнают силу и Красной Армии и своего пролетариата… Наверняка немецкий рабочий класс уже выходит на баррикады… Сокрушающие удары с фронта и революционный пожар в тылу… Не собирался Миша Иванюта побывать в Берлине, а теперь придется… Интересно, скоро ли?.. Через неделю, а может, через три?.. Только зря, наверное, согласился он пойти в газету. Люди будут воевать по-настоящему, громить фашистов, ходить в атаки, совершать подвиги… Даже ордена будут получать…

С этими мыслями младший политрук Иванюта шагал вдоль увала по ржаному полю, пологий склон которого, переливаясь волнами, спадал к ярко-зеленой полосе травянистого берега сверкающей под солнцем речушки. Этот берег с сочной травой и с такой картинной реченькой размашисто охватывал чуть сгорбившееся над ним поле, а затем на повороте исчезал где-то в распадке. Здесь, на увале, в высокой ржи, молчаливо окапывались красноармейцы, прибывшие из недалекого военного городка и еще откуда-то. Миша был новичком в дивизии и не мог знать, где еще в ближайших местах дислоцируются воинские части, как и не мог знать, по чьему приказу выдвинуты сюда эти не столь многочисленные подразделения и кто именно избрал для оборонительного рубежа это духмяное хлебное приволье… Многого еще не знал младший политрук Иванюта — даже того, что сверкающая внизу золотой чешуей речушка именовалась на топографических картах Иглицей.

Видя, как бойцы окапываются, Миша подумал о том, что высокая рожь будет мешать им вести прицельный огонь, хотя совсем не верилось, что именно здесь может произойти настоящий бой — над этой неприметной и тихой речушкой, в этом дремотно-спокойном поле, где воздух напоен таким парным настоем трав. Однако где-то не так уж далеко на западе будто ворочались громы. Их протяжный обвальный гул Миша ощущал и ногами — так бывало в детстве, когда осенью отец опрокидывал над открытой пастью глубоченного погреба о тридцати глиняных ступеньках воз с картошкой; погреб с протяжной басовитостью гудел своей утробой, а земля под босыми ногами стоявшего рядом Михайлика чуть подрагивала.

Прикоснувшись мыслью к далекому полусиротскому детству, Миша не расслышал, как из окопа в окоп прокатилась вдоль увала команда — расчистить сектор обзора и обстрела. Увидел только, как уже началась эта поражающая своей противоестественностью косовица: бойцы, выйдя из окопов, приседая и раскорячиваясь, стали размахивать перед собой саперными лопатками или прикладами карабинов, сшибая густую, дозревающую рожь и нещадно топча ее тяжелыми сапогами. У Миши перехватило дыхание… Но у одного ли него?.. Сколько среди этих будто под тяжестью полусогнувшихся «косцов», которые в своем противоестественном усердии все дальше и дальше уходили по склону вниз, было крестьянских сыновей, понимавших, что они не только рушат чужой труд, а и поднимают руку на самое святое из всего, что рождает земля по велению человеческого разума и при его усилиях… Но понимали, наверное, и другое: пришла беда, опрокинувшая все привычные понятия… Сзади красноармейцев оставалось изувеченное поле, жалко торчащие обезглавленные и изломанные стебли… Картину жестокого опустошения окаймляла разрытая земля, зияющая окопами и чернеющая свежими холмиками брустверов.

Впереди, в группе командиров, Миша Иванюта узнал старшего лейтенанта Колодяжного — того самого дежурного по полку, с которым он только вчера вечером познакомился и который обещал сегодня утром отправить его на полигон. Командиры о чем-то говорили, и Миша заспешил к ним с намерением расспросить Колодяжного об обстановке и посетовать на то, что все здесь делается не совсем так, как велит устав и как делалось на тактических занятиях и учениях. Нет глубокого эшелонирования боевых порядков, нет боевого охранения впереди. Идя вдоль линии ячеек, он нигде не слышал, чтобы кто-нибудь из командиров ставил перед бойцами задачу. А он бы, младший политрук Иванюта, начинал именно с этого. Он назубок знал все пункты приказа в их уставной последовательности, умел, согласно этим пунктам, сочинять вводные для любого вида боевых действий на самой различной местности, днем или ночью, умел принимать решения за командира, вплоть до батальона, а может, и полка, и развивать мысленно динамику боя на всех его этапах. Учебно-полевая практика у Иванюты ведь не маленькая, а выпускная экзаменационная оценка по тактике — самая высокая!..

Младший политрук Иванюта подходил к командирам. Уже издали приметил его старший лейтенант Колодяжный и дружелюбно подмигнул, как доброму знакомому. И в это время кто-то из наблюдателей во все горло завопил:

— Воздух!.. Самолеты противника!

— Воздух! — разноголосо покатилось вдоль окопов и там, внизу, по цепи «косцов».

Шестерка самолетов уже делала боевой заход, а люди на возвышенности с любопытством глазели на нее, ничего не предпринимая. Вдруг кто-то из командиров опомнился и энергично скомандовал:

— Ло-жи-и-сь!.. Прекратить движение!

Команда была явно запоздалая, однако не лишняя. Красноармейцы, сбивавшие рожь, одни кинулись к своим окопам, а другие залегли там, где застигла их команда. Миша Иванюта, видя, что старший лейтенант Колодяжный и другие командиры побежали к свободным ячейкам, тоже вскочил в ближайший окопчик, вырытый для стрельбы с колена, скорчился в нем и, повернувшись лицом вверх, стал наблюдать за самолетами.

Ведущий бомбардировщик первым сорвался в крутое пике и с пронзительным ревом стал падать прямо, как показалось Мише, на его окоп. И будто тяжелый пресс начал втискивать тело в землю. Самолет рос на глазах, увеличиваясь в размерах, его высокий нарастающий вой набирал все больше силы и делался нестерпимым. Миша отчетливо видел в прозрачном решетчато-округлом носу бомбардировщика две головы в черных шлемах; летчики, кажется, тоже видели Мишу… От брюха самолета оторвалось несколько темных капель. Это же бомбы!.. Самолет, показав на дымчато-желтых крыльях черные кресты в белых угольниках, вышел из пике и взмыл вверх. А вместо него уже падал вдогонку свистящим бомбам второй самолет. Миша зажмурился, сжался в комок. Вокруг загрохотало с такой ужасающей силой, что на какие-то мгновения он будто окунулся в небытие, ощущая при этом ворвавшийся в окоп вихрь — горячий и смрадный от взорвавшегося тротила.

И даже сквозь поднявшуюся пыль Мише опять были видны в округлом носу падающего на него бомбардировщика немецкие летчики. Вот же они, вот! Миша впервые вспомнил о своем нагане. Одним нервным движением выхватил его из кобуры и, закусив губу, прицелился в выпуклую решетку носа… В горячке не заметил, как расстрелял весь барабан, а самолет, уронив бомбы, уже выходил из пике, будто улепетывая от очередного самолета, сорвавшегося из поднебесной крутизны.

«Эх, карабин бы!» — обожгла Мишу мысль, и тут он вспомнил, что рядом, в окопах, бойцы с винтовками, ручными и станковыми пулеметами! И тотчас будто увидел своего преподавателя по тактике полковника Чернядьева, который требовательно спросил у него: «Ваше решение, курсант Иванюта?»

Миша, когда в стороне отгрохотала серия взрывов, чуть высунулся из окопа и сколько было мочи закричал:

— Внимание!.. Слушай мою команду!.. По воздушной пикирующей цели!.. Прицел три!.. Упреждение один корпус!.. Залпом!.. Пли!..

— Пли-и!.. — покатилось от окопа к окопу.

Залпа не получилось, но вдоль увала вначале жидко, а потом дружнее затрещали выстрелы. Зататакал где-то один пулемет, затем второй… Пикировавший самолет, тут же поспешив сбросить бомбы, с отворотом вышел в пике и набрал высоту.

— Ага, не нравится? — услышал Миша из соседнего окопа торжествующий голос Колодяжного. — Молодец, младший политрук!

Миша не сразу понял, что последние слова обращены к нему, а когда понял, то не обрадовался им: со стороны дороги прикатилась другая команда:

— Прекратить огонь! Экономить боеприпасы!

Передавалось еще какое-то распоряжение, но оно заглохло в своей невнятности где-то на середине гребня, ибо «юнкерсы» — это были именно они — продолжали бомбежку.

— Не стрелять! Экономить патроны! — опять передавалось по цепи.

Однако уже невозможно было укротить жажду бойцов дотянуться пехотным огнем до самолетов. Стрельба хоть и ослабла, но не прекращалась, тем более что, может быть, в эти минуты во многих сердцах впервые остро всколыхнулась ненависть. Ведь бомбы делали свое ужасающее дело: появились первые убитые и раненые. До Мишиного слуха долетел чей-то приглушенный расстоянием крик, от которого бросило в дрожь:

— Пристрелите!.. Братцы, добейте меня!.. Родненькие, добейте!..

Над ржаным полем нырнул в пике шестой, последний самолет, тогда как первые, сделав разворот, уже начинали пикировать на недалекую дорогу, прятавшуюся в долине.

«Эх, наших бы „ястребков“ сюда… Где же они?..»

Окопы продолжали огрызаться огнем. Миша даже заметил, что к несущемуся с воем самолету протянулись дымчато-сизые нити трассирующих пуль, выпущенных чьим-то пулеметом. Возможно, их увидели и немецкие летчики, потому что, сбросив бомбы, они продолжали пикировать навстречу трассам, чтобы, как подумалось Мише, накрыть новой серией бомб пулеметное гнездо… Вот самолет все ниже… Уже отчетливо видны лица летчиков в обрамлении черных шлемов. Миша еще успел заметить, как из распахнутых створок бомбового люка вывалился целый рой бомб и что самолет при этом вздрогнул, будто на мгновение остановился в воздухе, а затем, покачнувшись, лег на крыло и так, в полуопрокинутом виде, продолжал падать.

Миша вдруг понял, что «юнкерс» неуправляем, что сейчас он врежется в землю, и ощутил неодолимое желание выскочить из окопа и отбежать хоть немного в сторону… Но поздно… Руки непроизвольно обхватили непокрытую голову, и сам он сколько было сил вжался в дно ячейки. И будто оказался на телеге, мчащейся по булыжнику: так затрясся под ним окоп; земля и небо словно раскололись на части от обвального, раздавившего, кажется, все пространство грохота.

Не увидел Миша самого впечатляющего: взорвавшиеся близ окопов бомбы дохнули могучей тугой волной навстречу падающему самолету, опрокинули его вверх брюхом, и бомбардировщик, странно виляя опустившимся вниз хвостом, как-то избочась, пронесся над склоном, где залегли во ржи «косцы», и врезался в зеленый берег Иглицы, гулко громыхнув всеми своими металлическими внутренностями и тут же потеряв всякое подобие крылатой машины.

20

Когда младший политрук Иванюта, опамятовавшись и отряхнув с себя крошево земли, выглянул из окопа, то увидел, как по кочковатому склону с бурыми пятнами свежих воронок бежали к реке, размахивая руками, десятки красноармейцев — из дальних окопов, до которых бомбежка не дотянулась. Мише тоже нестерпимо захотелось побежать к самолету да поглазеть на него, такого грозного минуту назад, посмотреть на летчиков, живых или мертвых, — загадочных и уже до предела ненавистных людей, но в это время Миша увидел другое: далеко за речкой, на необозримом поле, где в мареве палящего зноя плавно волновался низкорослый сизый овес, замаячили темные фигурки людей. Они брели по колено в овсяном половодье со стороны темнеющего леса большими группами, между которыми виднелись группки поменьше.

«Немцы», — трепыхнулась мысль.

Людей за речкой разглядел не только младший политрук Иванюта. Справа и слева, далеко и близко послышались нервно-торопливые, тревожно-громкие или приглушенные расстоянием команды:

— Противник с фронта!..

— Приготовиться к бою!..

— Занять окопы!.. К бою!..

— Минометчикам приготовиться к открытию огня!..

В небе утихал рокот «юнкерсов»: вторым заходом пробомбив дорогу в лощине и оставив там два витых столба дыма, они теперь на большой высоте уходили на запад. После отгремевших взрывов воцарилась тишина, и, может, поэтому даже отдаленные и смутные команды доносились с той внятностью, какая и возможна только в безмолвном поле.

Услышав повелительные возгласы, бойцы, в азартном порыве бежавшие к обломкам самолета, остановились, затоптались на месте, а затем, подхлестнутые словами «противник с фронта», с еще большей прытью повернули назад. Устремились к своим окопам и «косцы», так и не успев примять рожь до самого берега.

На линии обороны все пришло в движение. Поспешно углублялись ячейки, прилаживались на брустверах карабины и пулеметы, в ручные гранаты вставлялись запалы, громче застонали раненые и проворнее засуетились возле них санитары.

Миша Иванюта, досадуя, что не имеет надежного оружия, вспомнил, что и в барабане его нагана одни пустые гильзы. Надо было их вытолкнуть из отверстий и вставить хранимые в кармашке кобуры последние семь патронов. Только начал выталкивать шомполом гильзы, как услышал над собой извиняющийся голос:

— Товарищ младший политрук, разрешите занять свой окоп.

Миша поднял голову и увидел темноликого и горбоносого старшину в линялой гимнастерке, на которой и петлицы с четырьмя рубинового цвета треугольничками в каждой тоже были выцветшие. Поблескивая чуть раскосыми степными глазами, старшина держал в одной руке карабин, а второй прижимал к левому боку чем-то набитую полевую кирзовую сумку с брезентовым, перекинутым через плечо ремешком.

— Одну минуточку, — удрученно ответил Иванюта, прокручивая барабан нагана и вгоняя в его отверстия патроны. Из окопа вылез только после того, как сгреб в подоле гимнастерки стреляные гильзы и спрятал их в карман.

— Гильзы не к чему хранить, — с усмешкой сказал старшина. — Чай, не на стрельбище вышли.

Иванюта промолчал, вглядываясь за речку, где на овсяном поле еще больше замаячило человеческих фигур.

— Товарищ младший политрук, — умащиваясь в окопе, спросил старшина, — а я вам медальон вручил?

— Какой медальон?

— Ну, смертельный… На случай, если убьют…

— А если я не из вашей части? — с проблеском какой-то заинтересованности спросил Иванюта.

— Это не имеет значения. — И старшина полез в сумку. — Приказано всем раздать… Только не забудьте заполнить ярлык, а то в случае чего…

Миша отсутствующим взглядом рассматривал очутившийся в его руках ребристый пенальчик из черной пластмассы. В ушах навязчиво звучали слова старшины: «А то в случае чего…» Он знал, что в медальоне лежит скрученный в трубочку ярлык, что его надо заполнить, написать данные о себе и адрес, по которому пошлют извещение «…в случае чего…». Но не стал развинчивать медальон. Осмотрелся и увидел Колодяжного. Старший лейтенант с каким-то тупым напряжением на лице всматривался поверх окопного бруствера в сторону овсяного поля. Словно почувствовав на себе взгляд Иванюты, он нервно повернулся к нему.

— Ты что, у тещи на блинах? — обозленно крикнул Колодяжный и, указав на лежавшую рядом с его окопом лопатку, раздраженно добавил: — Скорее окапывайся!

Миша будто даже обрадовался такому неотложному делу. Поблизости от ячейки Колодяжного он начал быстро рыть окоп, стараясь отмахнуться от неспокойных и противоречивых мыслей. И в самом деле, все здесь при своих подразделениях, знают свою задачу, а он как праздный наблюдатель. Начнется сейчас бой, а при нем только наган, и он при нагане. Семь патронов. Ни стрелок и ни командир… Если убьют, в редакции ничего не узнают. И он ничего не будет знать, что это за такой внезапный бой. Ведь пехоты — кот наплакал, ни танков не подтянули, ни артиллерии…

А люди на овсяном поле все ближе и ближе. Целая туча!.. Хорошо, если в бою добудет оружие. А если нет? Ведь он превосходно владеет штыком!..

Земля была рыхлой, работал Миша споро, и окоп делался все глубже, а бруствер перед ним — все выше. И вместе с тем росло гнетущее беспокойство, ощущение своей ненужности здесь и понимание, что ничто измениться не может. Миша ни за что не уйдет с этого места, да и некуда уходить, ибо нет и не может быть иного дела, которое могло бы показаться для него важнее, чем то, которым он сейчас занят. Вдруг Мишу ехидной иглой пронзила мысль: «А не трусите ли вы, товарищ младший политрук Иванюта?»

Эта мысль словно одним ударом перечеркнула и отбросила все его сомнения. Он повернулся к Колодяжному и с упрямой требовательностью сказал:

— Старший лейтенант, у меня только наган… Прикажи своим, чтоб гранатами со мной поделились.

— У меня тоже, кроме пистолета, ничего нет, — угрюмо ответил Колодяжный и, отвернувшись в сторону, кому-то закричал: — Что там делают минометчики?! Почему не открывают огня?!

И вдруг с левого фланга, со стороны дороги, покатилась от окопа к окопу команда:

— Отставить «К бою»! Не стрелять!..

— А-а, это наши отступают, — высказал догадку Колодяжный, пристально всматриваясь за речку.

Так и оказалось. Толпы людей, в большинстве мирные жители, рабочие отрядов, строивших укрепления, и среди них военные — легкораненые или остатки разгромленных подразделений, которые первыми приняли на себя удар врага, — поскольку дорога за лесом делала огромный крюк, устремились через поля напрямик, боясь, что их настигнут прорвавшиеся немецкие танки. Перед Иглицей они подались влево, к мосту, и потекли через линию обороны пестрым, нескончаемым потоком.

Миша Иванюта, бросив свой окоп, тоже направился было к мосту, чтобы побеседовать с кем-нибудь из тех, кто уже побывал в бою. Но в это время над головой скользнул клекочущий шорох, будто с конька железной крыши сорвалась плоская глыба льда; тотчас же сзади во ржи ахнул взрыв, а за ним прогрохотал еще целый обвал снарядов… Миша и не опомнился, как снова оказался в своем окопе. А справа и слева покатилось разноголосье команд:

— К бою!

— Танки с фронта!

— Приготовиться к открытию огня!..

Далеко за речкой, там, где в овсяное поле мысом вдавался лес, Миша увидел курящуюся пыль, из которой сверкнули вспышки. Воздух над окопами взвыл, но снаряды легли где-то у дороги. Вскоре можно было различить, что действительно идут танки, что они, на ходу растекаясь вправо и влево, выстраиваются в боевой порядок для атаки.

Заметались на овсяном поле темные фигурки оставшихся беженцев. В панике шарахнулись они в стороны, будто от надвигающегося пламени. В это время из шлейфов пыли, вздымаемой гусеницами, выскочили мотоциклисты и, обогнав танки, начали охотиться за людьми. Приглушенные расстоянием, доносились очереди их пулеметов. Из-за танков вслед за мотоциклистами устремились вперед бронетранспортеры с пехотой. С их бортов тоже ударил шквал огня по мечущимся в смертном страхе людям. Миша, затаив дыхание, не отрывал глаз от двух будто летевших над полем белых пятнышек. Догадался: косынки… Судя по стремительности, это бежали девушки. За ними гнался мотоцикл с двумя седоками… И ничем не помочь на таком расстоянии!

Вскоре поле будто поглотило беженцев, не маячили больше над колышущейся зеленой ширью и белые косынки…

Немцы приближались быстро. С высоты увала четко просматривался гигантский клин, острие которого составляли мотоциклисты и бронетранспортеры с пехотой, а основание — несколько эшелонов танков и орудий сопровождения.

Мише Иванюте не хотелось верить в неотвратимость боя. И может, потому не хотелось, что уж слишком неравные силы; было совершенно очевидно: не сдержать залегшим в окопах красноармейцам эту накатывающуюся в облаках пыли и в грохоте пальбы стальную лавину. И вообще все происходящее казалось чудовищной неправдой… Дальний огневой налет на военный городок… Бомбежка… И вдруг — танки… А с нашей стороны ни самолетов в небе и ничего другого, похожего на то, как раньше мыслился отпор врагу… Неужели вот так, не успев ничего толком понять и ничего не сделав, можно умереть?..

Со стороны дороги вдруг послышались резкие пушечные выстрелы. Им вторили где-то в тылу, во ржи, отрывистые хлопки минометов. Первые же взрывы мин разметали мотоциклистов, заставив их шарахнуться в стороны друг от друга. А первые снаряды уже нашли первые цели: было хорошо видно, как замерли на месте два передних танка… Но это лишь только начало боя. Снова выплеснулись из стволов танковых пушек короткие огненные вспышки. И гребень будто закипел и задымился. Грохот этого кипения, пыль, смрад, высшая степень томительного напряжения и инстинктивный страх — все это казалось невыносимым. И Миша Иванюта, подогнув будто ватные ноги, присел на дно окопа. Надо было чего-то ждать. Но чего именно, он пока не знал, придавленный тягостным ощущением непоправимого.

Он выглянул через бруствер только тогда, когда услышал, что без всякой команды поднялась над окопами ружейно-пулеметная пальба, которая в своей нестройной густоте показалась даже внушительной. Увидел, что бронетранспортеры с пехотой, разделившись на группы, уже перемахнули через речушку и ползли по склону вверх. А танки, продолжая палить из пушек, почему-то повернули левее, в ту сторону, откуда еще изредка стреляли наши орудия и где находилась дорога.

«Гранатами надо, гранатами!» — мелькнула у Миши мысль, когда он увидел, что прямо перед ним, обойдя обломки самолета, начали подминать рожь три бронетранспортера. И даже не заметил, как эта мысль будто обрела голос.

— Гранатами их, гадов! — закричал он, кинув нетерпеливый взгляд на окоп старшего лейтенанта Колодяжного.

Увидел, что Колодяжный, успев где-то раздобыть винтовку, старательно щурился и посылал вперед пулю за пулей.

— Слышишь, старший лейтенант!.. — Миша орал во все горло, наливаясь злостью почему-то на Колодяжного. — В каждый транспортер — по гранате!..

Колодяжный что-то крикнул ему в ответ, затем, отложив в сторону винтовку, начал целиться в бронетранспортер из ракетницы.

«Рехнулся от страха», — подумал Миша и ощутил, как внутри него рождается приступ нервного хохота. Проследил глазами, как ракета описала над полем дугу и упала позади бронетранспортеров, и тут же увидел, что бронетранспортеры остановились. С их бортов посыпались на землю солдаты, разбегаясь в стороны. Некоторые из них, будто споткнувшись, падали и больше не поднимались.

Цепь немцев образовалась довольно густая. Приставив к животам автоматы, они с ходу ударили по гребню склона таким ливнем пуль, что стрельба из окопов сразу же утихла. В это время раздался высокий голос Колодяжного:

— Гранаты к бою!

— Гранаты к бою! — со звенящей лихостью закричал и Миша. Может, повинуясь привычке или даже инстинкту, выработанному на тактических занятиях в училище, он затем, как и полагалось в подобных ситуациях, протяжно скомандовал: — Приготовиться к контратаке-е!

И тут же с радостью отметил, что команда его услышана.

— К контратаке-е!.. К контратаке-е!.. — перекатисто понеслось вдоль окопов.

Эта команда будто смахнула оторопь, которая охватила бойцов перед градом замелькавших над их головами хищных светлячков — трассирующих пуль. Стрельба из окопов опять усилилась. Ахнули взрывы первых гранат, брошенных преждевременно и поэтому не долетевших до атакующих немцев.

Удивительно, что пробежавший по жилам озноб словно смыл страх. Положив руку с наганом на бруствер, Миша старательно целился в коренастого, широкоплечего солдата в каске, с засученными рукавами, который с шага уже переходил на бег, что-то крича и держа перед собой плюющийся огнем автомат. Выстрел отдался толчком в руку, но… немец продолжал бежать… Вот цепь еще ближе… Из окопов, описывая крутые траектории, полетели гранаты — теперь уже точно по цели. Их взрывы вздыбились такой густой стеной, что атакующие вдруг залегли и тоже начали выхватывать из-за поясов гранаты с длинными рукоятками. Из наших окопов опять полетели, кувыркаясь в воздухе, зеленые «бутылочки».

— Пора! — крикнул Миша в сторону окопа Колодяжного и даже сам не понял, какая сила выбросила его на бруствер. Став в полный рост, не без картинности и показной дерзкой лихости, он, возвыся голос, изо всех сил скомандовал:

— В контратаку-у!.. За Родину! За Сталина! Впере-е-ед!.. За мно-ой!..

Краем глаза увидел, как из окопов будто высунулись грудные показные мишени: так бывает на стрельбище. Но тут же мишени ожили и превратились в фигуры полного роста. Больше Миша не оглядывался и, оттолкнувшись от бруствера, который резко осел под сапогом, кинулся вперед. Он не увидел, что выскочившие из окопов красноармейцы, прежде чем устремиться в контратаку, швырнули в залегшую цепь немцев по гранате. И когда там взметнулись десятки взрывов, Миша на мгновение остановился, будто грудью наткнулся на преграду. А немцы — вот же они, вот… Уже некоторые привстали на колени и выдергивали шнуры из рукояток гранат. Даже рассмотрел в золотой оправе очки на бледном лице солдата, который, направив в его сторону автомат, ударил длинной очередью трассирующих пуль. Мише показалось, что все пули летят ему в лицо: их светлячки, издавая злобные взвизги, куда-то исчезали прямо перед глазами, оставляя только острый запах сгоревшего пороха, а на зубах — привкус металла.

— Ур-ра-а! — закричал рядом Колодяжный, обгоняя младшего политрука Иванюту.

И все поле будто взорвалось боевыми, ликующими кличами.

— А-а-а!.. — неслась по склону вниз живая, разъяренная лавина, ощетинившись штыками.

Миша Иванюта с этого мгновения словно утратил чувство реальности, и будто время для него остановилось. Перед ним мелькали перекошенные страхом чужие лица, трещали автоматные очереди, гремели взрывы гранат, раздавались предсмертные вопли и хрипы. А он, когда понял, что его наган уже не стреляет, вырвал из рук тяжело раненного, в пепельного цвета мундире, солдата черный незнакомый автомат, но не сразу сообразил, как поставить его на боевой взвод. Когда оттянул на себя боевую пружину с ударником и прицелился в удиравших к речке гитлеровцев, автомат изрыгнул короткую очередь и умолк: в магазине кончились патроны.

Потом в его руках оказался уже другой автомат, а за голенищем сапога — запасной магазин. С удивлением оглянулся на Колодяжного, который оттолкнул его в сторону от запылавших бронетранспортеров; Миша так и не понял, почему они загорелись. Но размышлять было некогда, потому что уцелевшие немцы, вздымая фонтаны брызг, кинулись в речку и по ним надо было стрелять.

Потом появились танки. Всего лишь три танка с черными крестами на башнях! Видимо, это из числа тех, которые, проутюжив огневые позиции артиллеристов и минометчиков, прорвались к дороге. Они завернули на выручку своей мотопехоте и ударили по контратакующим с тыла.

В открытом поле человек против танка беспомощен… Только немногих спасла та самая рожь, которую не успели положить на землю «косцы». Когда танки, оказавшись сзади, на линии окопов, застрочили из пулеметов, а потом начали давить гусеницами заметавшихся по склону красноармейцев, Иванюта, Колодяжный и с ними еще с десяток бойцов, выбежав к речке, круто повернули вправо, прячась за рожь, стеной стоявшую вдоль берега. Так они бежали сколько было сил до того места, где берег на изгибе порос черноталом. Нырнули в тучную, курчавую зелень, упали на болотистую землю и, с трудом переводя дыхание, стали прислушиваться, нет ли погони.

21

Близилось время, когда Молотову надо было покинуть кабинет Сталина. Политбюро поручило ему от имени Советского правительства обратиться по радио к народу с заявлением о свершившемся нападении немецко-фашистских войск.

Сталин то прохаживался вдоль стола, за которым сидели озабоченные члены Политбюро, то останавливался, больше обычного дымя трубкой. Иногда он, взмахнув рукой, задавал вопросы, но никому их не адресуя, словно разговаривая сам с собой о чем-то мучительном, не сообразующемся с его понятиями.

По всему было видно, что Сталину нелегко. Казалось, он еще не верил до конца в случившееся. Или будто надеялся на чудо и ждал, что вот-вот раздастся звонок из Генштаба и ему доложат, что никакой войны нет, что немцы затеяли невиданную провокацию и теперь надо улаживать сложный, с далеко идущими последствиями кровавый конфликт.

Пройдя к своему рабочему столу, он спичкой вычистил над пепельницей трубку.

— Да, не хватило времени, просчитались в сроках, — сказал он таким тоном, словно лишь только сейчас утвердился в этой истине. — А ведь взвешивали, казалось, буквально все и демонстрировали свою искренность в стремлении к миру. Мы не собирались ни на кого нападать и следовали известному правилу, согласно которому искренность в политике и дипломатии есть матерь правды и вывеска честных людей… Однако на какое-то время позабыли, что у них и у нас — разные меры веса, разная правда и разное понятие о честности… Вот и просчитались… Но Гитлер, вероломно нарушив договор, просчитался решительно во всем!.. Он будет уничтожен!.. Если даже Гесс действительно добился каких-то гарантий от Черчилля, фашистскому фюреру не на что надеяться!.. Не на что! Хотя и нам придется очень нелегко…

Куранты на кремлевской башне как раз отбивали без четверти двенадцать, и над Красной площадью плыл мягкий, мелодичный перезвон, когда из Спасских ворот один за другим выехали два закрытых лимузина. Во втором, на заднем сиденье, откинувшись на зачехленную белой парусиной спинку, сидел Молотов. Лицо его было мрачно, глаза под пенсне, таившие тяжесть тревожных мыслей и отравлявшую сердце горечь, суровы. Ехал он на Центральный телеграф, в здании которого, со стороны переулка, находилась радиостудия.

Лимузины пересекли Красную площадь, затем Манежную. И когда въехали на улицу Горького, Молотов, оторвавшись от трудных мыслей, вдруг увидел, как на тротуаре справа весело теснились в сторону прохожие, уступая дорогу свадебному кортежу, звенящему гитарами и песней. Впереди шли невеста, в белом платье, с сияющим лицом и опущенными глазами, и жених, высокий, красивый парень с широкими плечами молотобойца.

Молотов содрогнулся от мысли, что москвичи еще ничего не знают!.. Люди продолжали жить своими радостями, обыденными заботами и светлыми, как у этих счастливых молодоженов, надеждами… А через несколько минут он известит страну о войне, и все померкнет вокруг, жизнь будто остановится на месте, чтобы затем повернуть свой бег в другую, простершуюся за порог неизвестности сторону!.. Сколько же слез прольют женские и детские глаза!.. Какой взметнется вихрь человеческих чувств!.. А для всех вот таких невест и женихов этот день обернется тяжким днем печали и прощания, может быть, навсегда…

И когда уже сидел он в студии перед микрофоном, ощущая на себе из-за квадратного стекла операторской испуганные и любопытные взгляды людей, которые вели передачу его выступления на все радиостанции Советского Союза, когда взволнованно произносил суровые фразы, осуждавшие клику кровожадных фашистских правителей, призывавшие советский народ к сплочению и единству, чтобы обеспечить победу над врагом, ему вспоминались веселые и беззаботные лица тех рабочих парней и девчонок на улице Горького… Да, у них есть что защищать от поработителей… Заключительные фразы он произнес как утверждение веры, которая в конечном счете имеет право только на торжество: «Н а ш е д е л о п р а в о е. В р а г б у д е т р а з б и т. П о б е д а б у д е т з а н а м и».

От Центрального телеграфа до Кремля — дорога короткая, но опять успел увидеть незабываемое: будто не по этой улице он ехал меньше часа назад. Люди — одни куда-то спешили с взволнованными лицами, другие стояли группками и возбужденно разговаривали, третьи, видимо еще ничего не знавшие, с удивлением оглядывались по сторонам, не в силах постигнуть, что произошло и почему так много женщин прикладывают к глазам платки…

Когда вошел в кабинет Сталина, тот в это время разговаривал по телефону с кем-то из военного руководства.

— Выясняйте и докладывайте! — строго выговорил Сталин и положил трубку на аппарат. Помолчал, всматриваясь в лицо Молотова и напряженно о чем-то думая, затем со сдержанным недовольством произнес: — Вот видишь, а ты предлагал, чтобы по радио выступал я… Они до сих пор ничего не знают!

— Сталин имел в виду того, с кем разговаривал по телефону. — Ничего конкретного не знают, что делается на границе!.. Павлов не имеет связи даже со штабами армий!.. Говорит, опоздала в войска директива… Почему опоздала?! Почему так поставлено дело, что она опоздала?! А если б мы вовсе не успели дать директиву? Разве армия без директивы не должна находиться в боевой готовности?! — Сталин вышел из-за стола и быстрее обычного зашагал по кабинету, с гневом продолжая говорить, будто оправдываясь: — Разве я должен приказывать своим часам, чтобы они шли?! Разве надо напоминать сердцу, чтобы оно не останавливалось?!

Возвратившись к столу, Сталин взял карандаш и что-то записал в календаре. Потом снова возвысил голос:

— Пришлось послать Павлову нянек — маршалов Шапошникова и Кулика… А ты предлагал, чтобы я выступал!.. Мне еще придется выступать!..

Рабочий день в Кремле продолжался, первый военный день, когда воспаленные мысли всех были обращены туда, в приграничные области.

Ни Сталин и никто другой в Кремле еще не понимал той ужасающей трагичности, с которой началось для наших войск вторжение врага. Да и не могли пока понимать, не ведая, как все произошло, особенно там, в предполье Западного Особого военного округа. А случилось то, что кроме оперативной внезапности агрессии фашистам в полной мере удалась и тактическая внезапность, принесшая нам тяжкие потери.

Разумеется, в своих суждениях никто не может претендовать на категоричность. Можно лишь высказывать догадки. Но совершенно ясно одно: тактическая внезапность позволила противнику добиться более значительных, чем это могло быть, успехов на важнейших оперативных направлениях и в конечном счете достигнуть стратегической инициативы. Кризисная ситуация поначалу усугубилась еще и тем, что наша предвоенная теория не разрабатывала способов организации и ведения стратегической обороны, хотя и не отрицала ее как закономерного вида вооруженной борьбы.


Правительство СССР и Центральный Комитет партии, делая все возможное для организации отпора агрессору, вместе с тем чутко прислушивались к жизни планеты. Как реагирует человечество на смертельную схватку двух социальных систем?.. Есть ли у мирового пролетариата возможность хотя бы провозгласить свое отношение к тому, что над первым в мире пролетарским государством нависла такая серьезная угроза?.. Наконец, как ведут себя буржуазные правительства, и в первую очередь правительство Англии, пребывающей в состоянии войны с Германией?.. Ведь именно двоедушие Англии, наследственное коварство потомка рода Мальборо — Уинстона Леонардо Спенсера Черчилля — с их политикой науськивания Германии на Советский Союз породили в Европе туманную атмосферу, в которой трудно было разглядеть мнимые и истинные опасности.

Первые сообщения, поступившие в Москву по дипломатическим каналам, гласили, что политические круги английской столицы вздохнули с облегчением, узнав о нападении Гитлера на СССР. «Воскресенье, 22 июня 1941 года, надо считать днем спасения Англии…»

Уинстон Черчилль в этот «день спасения» находился в своей официальной загородной резиденции Чекерс, хотя предыдущие субботы и воскресенья, боясь налета на Чекерс немецких бомбардировщиков или выброски десантников-террористов, он проводил у богатого приятеля Рональда Три в поместье Дитчли. Известие о вторжении фашистов в пределы СССР Черчилль воспринял как щедрый и неоплатный дар божий и вечером 22 июня выступил по радио с речью, которая прозвучала так, будто премьер-министр имел возможность приготовить ее заблаговременно. В этой речи Уинстон Черчилль выразил коренные интересы своего народа и известил мир о том, что Англия выступает на стороне Советского Союза в войне с Германией. Перед лицом всего человечества Черчилль признал, что, выступая на стороне России, Англия спасает и себя. «…Вторжение Гитлера в Россию — это лишь прелюдия к попытке вторжения на Британские острова… — говорил он. — Поэтому опасность, грозящая нам и Соединенным Штатам, точно так же, как дело каждого русского, сражающегося за свой очаг и дом, — это дело свободных людей и свободных народов во всех уголках земного шара».

Но чтобы у врагов коммунизма не осталось сомнений насчет истинного отношения Черчилля к общественному строю в СССР, он в этой же речи провозгласил: «За последние двадцать пять лет не было более последовательного противника коммунизма, нежели я. Я не возьму обратно ни одного слова, которое сказал о нем». Иначе говоря, Черчилль не скрывал своей ненависти к Советскому Союзу, но поскольку, если последний потерпит поражение, Гитлер может повернуть свои силы против Англии, то Англия, чтобы спасти себя, готова помогать Советскому Союзу в его борьбе против Германии.

В этой же речи Черчилль не постеснялся и пролить крокодиловы слезы. Он говорил: «Я вижу русских солдат, стоящих на пороге своей родной земли… Я вижу их охраняющими свои дома, где их матери и жены молятся — да, бывают времена, когда молятся все, — о безопасности своих близких… Я вижу десятки тысяч русских деревень… где существуют исконные человеческие радости, где смеются девушки и играют дети. Я вижу, как на все это надвигается гнусная нацистская военная машина…»

Утром 23 июня Сталин читал речь Черчилля… Это было второе военное утро, сменившее вторую бессонную ночь…

Конечно же, легче устремлять ищущую мысль в будущее, когда знаешь, что в войне, временные границы и накал ожесточенности которой еще трудно измерить, твое государство не одиноко. Пусть даже неизвестно, какие деяния могут стоять за словами английского премьера, который до этого приложил немало стараний, чтобы толкнуть нацистскую военную машину в сторону Советского Союза…

Долго сидел Сталин, вчитываясь в округлые фразы, переведенные с английского. Что думал он, считавший себя в политике и дипломатии стороной, диктующей и творящей законы?

Где витали его мысли, привыкшие опираться в теории на истинность, подтвержденную жизнью, или на авторитет аксиом, рожденных мудростью великих мыслителей?

За длинным столом сидели члены Политбюро; перед каждым из них тоже лежал текст речи английского премьер-министра.

Сталин наконец поднял голову. Глаза его сверкнули болезненной желтизной, а под усами на губах дрожала едкая ухмылка; и в то же время на усталом лице его промелькнуло какое-то смятение. Постучав кончиками пальцев по столу, он заговорил:

— Кто тот первый человек на земле, который сказал неправду?.. И интересно, по поводу чего он солгал впервые?..

Все смотрели на Сталина с недоумением и тревогой.

— Ты что, не веришь в это заявление? — чуть заикаясь, спросил Молотов, в упор глядя в его лицо.

— Дело не в этом: веришь, не веришь… Я верил и в правдивость последнего письма Черчилля ко мне, где он сообщал о переброске немцами в южную часть Польши трех бронетанковых дивизий… Однако я был убежден и очень твердо убежден сейчас, что стараниями Черчилля нечто подобное, но о передвижениях Красной Армии, получил и Гитлер. Его тоже предупреждали об опасности… с нашей стороны… И то, что мы не сдержали Гитлера и сегодня воюем, это в какой-то мере победа Черчилля… Ведь до сих пор английское правительство держит в строгой тайне, зачем к ним прилетел Гесс и какие они ведут с ним переговоры… А при честной политике об этом уже должен знать весь мир. Ну, хорошо, пусть не мир… Мог же Черчилль, если он так искренне заботился о нашей безопасности, сообщить нам, какую задачу поручил Гитлер Гессу?.. Чтоб мы знали истинную цену договора, заключенного с Германией?.. Это, вероятно, могло бы повлиять на нашу оценку всех предупреждений, в том числе и Черчилля, о намерениях Германии напасть на нас.

Сталин умолк, отодвинул от себя страницы с текстом речи английского премьера и устремил сумрачный взгляд в какую-то другую бумагу, лежащую у него на столе.

— Так какова же твоя точка зрения, товарищ Сталин? — нарушил наступившую тишину маршал Ворошилов. — Как мы должны относиться к заявлению Черчилля?

— Как относиться? — Сталин будто ждал этого вопроса. — Разумеется, мы будем приветствовать это заявление. Но мы не можем не задумываться и над тем, в каких ситуациях, при каких обстоятельствах капиталистическое государство может подать руку помощи социалистическому государству… В данном случае имеются в виду капиталистические государства — Англия и Соединенные Штаты Америки… Да, они придут нам на помощь, но не раньше и не позже, чем создастся любая из трех следующих ситуаций… Первая: когда мы как государство окажемся на грани гибели… Они поспешат нам тогда на помощь, боясь, что Германия, победив Советский Союз, поставит на повестку дня завоевание Великобритании… Вторая: когда им покажется, что мы обескровлены и можем согласиться на перемирие, если вдруг Германия его нам предложит… Ну, а третья ситуация… О ней говорить рано. Это будет тогда, когда Красная Армия разгромит армию Гитлера. Тогда армии Англии и США ринутся на Европейский континент, — с одной стороны, чтобы добивать фашистов, с другой стороны, главным образом заботясь о том, чтобы нигде в Западной и Юго-Восточной Европе не утвердился социализм.

22

Генерал Чумаков сделал все, что было в его возможностях, и даже сверх возможного. На что же надеяться теперь? Что предпринять? На какой шаг решиться?

Только третий день идет война, а позади будто нескончаемая удушливая вязь тьмы и света, грохота и кровавой сумятицы, бездна пережитого и передуманного, увиденного и свершенного. Кажется, уже потрачены все без остатка силы и в груди ломит от ощущения безысходности. Но высший судья человека — его разум, охватывая происходящее, не хотел смириться с тем, что верх берут захватчики.

Есть ли в вековых закромах военной мудрости то единственное озарение, которое, снизойдя на добро, способно в этих тяжких условиях неравенства помочь добру выстоять перед столь чудовищным злом?.. Голос мудрости был нем в своем бессилии. Корпус генерала Чумакова уже дрался в тылу врага.

Свой наблюдательный пункт Федор Ксенофонтович обосновал на пологой крутизне ската, поросшего мелким осинником. Здесь когда-то был лес, отступивший теперь на вершину гребня и нависавший сзади, разбегаясь вправо и влево стеной медностволых сосен. Приникнув глазами к стереотрубе, генерал Чумаков видел, как далеко впереди, за зеленым размашистым лугом, на чуть всхолмленной равнине, горели танки его корпуса и горели немецкие танки вперемежку с броневиками и бронетранспортерами: там затормозилась атака врага. А справа, вдоль дороги, сколько видел глаз, темнели обломки немецких бронемашин, мотоциклов и тоже дымились коробки танков. Это еще до атаки фашистский головной отряд нарвался на кинжальный огонь артиллерийского полка танковой дивизии. Случилось так, что Федор Ксенофонтович, получив данные от своих мотоциклистов о приближающейся по дороге бронированной колонне врага, успел выбросить ей навстречу половину своей подвижной ударной группы — десятку тридцатьчетверок; она с дальнего расстояния обстреляла немцев и, не приняв боя, отпрянула назад. Немцы вначале развернулись для тарана, но, не встретив сопротивления, опять свернулись в колонну. И вот результат: чудовищная каша из немецкого железа и человеческих тел. Это было утром, после чего артиллерийский полк, израсходовавший все снаряды, отошел по приказу Чумакова на восток: хорошо, если его не перехватили бомбардировщики и если удалось где-то по пути залить горючим баки грузовиков, буксировавших пушки…

Сейчас враг снова наседал. Наши устаревшие танки Т-26 и БТ-7 могли в лучшем случае действовать из засады или против пехоты. Но и у них на исходе снаряды и горючее, а помощи ждать неоткуда… Федор Ксенофонтович видел, как далеко слева, среди бугорков, приближенных к глазам окулярами стереотрубы, вспыхивал то один, то другой его танк, а от них убегали темные фигурки танкистов. Так приказал он, генерал Чумаков. Приказал драться до последнего снаряда, до последнего патрона, давить врага гусеницами и таранить броней, а когда кончится горючее, снимать пулеметы, поджигать машины и уходить в лес. Другого выхода не было, как не было сил поверить в реальность происходящего. Будто вьюга клокотала в груди.

Вторые сутки механизированный корпус генерала Чумакова вел бой с превосходящими силами немецких танков и мотопехоты. Третий день авиация врага с рассвета и дотемна с воем сирен пикировала на совершавшие марш-маневры колонны или на боевые порядки сражавшегося корпуса. Вот-вот снова появятся над полем боя бомбардировщики.

Держаться дальше нет никакой возможности. Связь со штабом армии отсутствует с позавчерашнего вечера…

Третий день идет война…

Что же произошло за эти страшные три дня?

Если бы генералу Чумакову было приказано сделать в условиях мирных будней только лишь сотую долю того, что успел он проделать со своим штабом за какие-нибудь первые десять — двадцать часов после начала войны, он посчитал бы отдавшего такой приказ ничего не смыслящим ни в работе штабов, ни в возможностях и назначении крупного механизированного соединения… А теперь сместились все общепринятые в руководстве войсками понятия, перечеркнуты все выверенные практикой нормативы времени, отводимые хотя бы на элементарные расчеты, на выдвижение частей в исходное положение и совершение маршей, на не предусмотренное никакими уставами сведение штатных подразделений в произвольные ударные группы и на их боевое развертывание.

Вслед за первым приказом командующего армией, когда был вскрыт пакет, последовал второй приказ, требовавший как можно быстрее выдвинуть дивизии корпуса на рубеж по восточному берегу реки Нарев, занять оборону в полосе Уздола — Качиборы и отразить наступление противника, прорвавшегося через оборону передовых частей прикрытия.

Это была уже хоть какая-то ясность, позволявшая размышлять предметно в поисках решений и действовать с пониманием цели. Первым делом наметил новые маршруты дивизий в сторону Нарева и выбросил по ним во главе со штабными командирами наспех усиленные механизированные отряды. Их задача — закрепиться на возвышенностях вдоль Нарева, а также оседлать пересекающие реку дороги и, ведя разведку противника, удерживать занятые рубежи до подхода своих главных сил.

А тем временем с жестокой категоричностью проводилась мобилизация всех транспортных средств: войсковых и оказавшихся под рукой «народнохозяйственных», заблаговременно приписанных к корпусу на случай войны. С огромной перегрузкой усаживали на машины и на броню танков пехоту и, несмотря на свирепствующую в воздухе авиацию, неся от нее потери, выбрасывали полки по дорогам и проселкам вслед передовым отрядам, пробиваясь сквозь потоки беженцев и заслоны диверсантов.

Хорошо, что генерал Чумаков вовремя выдвинул свой командный пункт на направление танковой дивизии полковника Вознюка, погибшего от рук диверсантов. Когда колонны дивизии приближались к Нареву, ее передовой отряд уже сдерживал натиск прорвавшихся на восточный берег немецких танков… И грянул встречный бой… По массированности вражеских атак, по активности авиации Федор Ксенофонтович определил, что именно здесь, у селения Качиборы, наносится один из тех ударов, который, по замыслу командования противника, должен венчаться вклинением в оперативную глубину обороняющихся. Пришлось перенацеливать сюда артиллерию из соседней дивизии, создавать на этом участке сравнительно мощный танковый резерв и непрерывно маневрировать им…

Эх, если бы все заблаговременно, если бы сплошная линия обороны да побольше снарядов и горючего!.. Да хоть какое-нибудь прикрытие с воздуха или несколько дивизионов зенитной артиллерии!.. Авиация врага кроме ударов по наземным целям, конечно же, непрерывно вела разведку и доносила своему командованию о передвижениях советских войск, о занятых рубежах и незанятых участках…

И, несмотря ни на что, части корпуса генерала Чумакова стояли насмерть. Горели наши танки, но горели и немецкие, таяли наши силы, но и вражеские солдаты усеивали своими телами землю Западной Белоруссии.

В первый день войны временами появлялась связь со штабом армии. Штаб запрашивал об обстановке, а у штаба требовали хотя бы снарядов и горючего. Вечером, когда село солнце и затих бой, когда дивизии корпуса Чумакова, удержав свои рубежи, начали перегруппировываться, чтобы с рассветом отразить новые удары врага, поступил приказ оставить на Нареве заслоны, а основные силы корпуса повернуть на север, навстречу прорвавшимся со стороны Гродно немецким танкам. Это показалось невероятным…

Федор Ксенофонтович, сев в броневик, поехал в штаб армии — вслед за мотоциклом связи, экипаж которого знал ближайшую дорогу. За броней было нестерпимо душно и пыльно, и генерал, посадив на свое место, рядом с водителем, башенного стрелка, высунулся из люка башни, подставив лицо и грудь в расстегнутой гимнастерке упругой струе воздуха. Это, кажется, были первые минуты, когда он за этот день, а вернее, за сутки чуть расслабил нервы. Но не отвлечься мыслям от войны. Даже сквозь рокот мотора броневика были слышны взрывы, небо прочеркивали светящиеся пунктиры трассирующих пуль, то там, то здесь взлетали над полем, над лесом ракеты, по дороге все шли и шли на восток раненые и беженцы, ехали подводы, машины. Ночной воздух был пропитан терпким запахом пыли и удушьем пожарищ.

Командный пункт армии располагался в пятнадцати километрах юго-западнее Белостока, на опушке небольшого леса. В палатке генерал-майора Голубева, командующего армией, горела электрическая лампочка от автомобильного аккумулятора. Голубев сидел за столом над развернутой картой. А рядом — мрачный лобастый генерал-лейтенант Болдин, заместитель командующего фронтом. Перед ними стояли два штабных командира, усталые, запыленные, и, глядя на свои карты, которые растянутыми гармошками свисали с их рук, докладывали, дополняя друг друга, итоговую обстановку, сложившуюся на фронте армии к исходу дня — первого дня войны.

Голубев и Болдин, видимо, слышали, как генерал Чумаков объяснялся при входе в палатку с часовым и порученцем командарма, поэтому его появление их не удивило. Голубев, плечистый, могучего сложения, скользнул по лицу Федора Ксенофонтовича каким-то затравленным взглядом, крепко пожал руку и указал на свободную табуретку. Болдин же, с которым Чумаков был знаком еще по академии, улыбнулся ему одними глазами под чуть вспухшими веками, устало поднялся навстречу. По-братски обнялись, понимающе и горестно посмотрели друг на друга.

— Молодец, Федор! — с привычной хрипотцой сказал Болдин. — Корпус твой не подкачал… Но дела наши очень плохи… Садись и слушай.

Командиры продолжали доклад, а Голубев, не отрываясь от карты, синим и красным карандашами делал на ней пометки — размашисто и крупно, и одно это уже значило, что речь идет о событиях немалых масштабов. Федор Ксенофонтович косился на испещренную знаками карту командарма, слушал доклад штабистов-оперативников, и перед ним постепенно вырисовывалась тяжелейшая ситуация в полосе их обороны.

…Целых три армейских корпуса немцев при массированной поддержке авиации навалились своей ударной силой на прикрывавший левый фланг армии пятый стрелковый корпус! В первые же часы боя, оказав врагу упорное сопротивление, дивизии пятого корпуса понесли крупные потери. Немцам удалось нависнуть с юга над белостокским выступом, и генерал-майор Голубев, чтобы преградить им путь, развернул на реке Нурец тринадцатый механизированный корпус генерала Ахлюстина, который, как и его, Чумакова, корпус, имел только небольшое количество слабеньких танков старого образца… В центре, против первого стрелкового корпуса, немцы бросили кроме наземных сил несметное количество авиации, стараясь воспрепятствовать отходу каких-либо частей на восток. Когда врагу удалось глубже вбить в нашу оборону свои танковые клинья с юга и расколоть ее с запада, на реке Нарев вначале был развернут шестой механизированный корпус генерал-майора Хацкилевича, затем, правее, — корпус Чумакова. А сейчас нависла смертельная угроза еще и с севера. Прорвавшись из сувалкского выступа на Гродно, немецкие танковые части устремились на юг, в тыл советским войскам, оборонявшим белостокский плацдарм.

Разобравшись в обстановке, Федор Ксенофонтович, когда в палатке они остались втроем, уже не стал, как намеревался раньше, доказывать, что его дивизии понесли потери, что на исходе горючее и боеприпасы и что, если снять корпус с рубежа обороны, враг здесь беспрепятственно устремится на восток, рассекая белостокскую группировку на всю ее глубину. Он уже знал, что командующий фронтом Павлов приказал Болдину создать конно-механизированную ударную группу из двух-трех механизированных корпусов и одной кавалерийской дивизии, развернуть ее фронтом на север и контратаковать прорвавшиеся со стороны Гродно вражеские части, преградив им путь на Волковыск.

Приказ есть приказ. Его надо выполнять, хотя отдан он, и это совершенно очевидно, без доподлинного знания обстановки, в какой оказались войска, без понимания тех преимуществ, которых удалось достигнуть немцам в итоге внезапного нападения превосходящими силами. Но и не будь этого приказа, ничто не изменилось бы. Федор Ксенофонтович очень хорошо понимал, что любой маневр, равно как и стойкая оборона удерживаемых позиций, уже никак не сможет заметно улучшить в нашу пользу общую ситуацию. Поздно думать и об отводе частей на восток, учитывая полное господство противника в воздухе, его несравнимые преимущества в маневренности хорошо оснащенных танковых частей. Сила и мобильность на стороне врага. Значит, все действия советских войск должны быть подчинены только одной задаче: как можно больше сковать вражеских сил и как можно дольше задержать их на месте с тем, чтобы там, в тылу, на востоке, войска вторых эшелонов и армий, выдвигаемые из глубины страны, успели на каком-то рубеже образовать стабильную линию фронта. Где будет этот рубеж? На старой границе! На Березине! Конечно же, не дальше…

Этой ночью, оставив заслоны на Нареве, корпус генерала Чумакова свернулся в колонны и начал выдвигаться на север… Федору Ксенофонтовичу вспомнилось, как отдавал он приказ майору Никитину остаться со своим мотострелковым полком на месте и прикрыть ведущую на восток главную дорогу в оставляемой корпусом полосе.

— Задача ясна, — буднично, словно речь идет о незначительном деле, ответил майор Никитин, глядя прямо в глаза генералу. — Будем держаться…

Федор Ксенофонтович понимал, что оставляет Никитина и его полк на верную гибель. Понимал это и Никитин. Но ни один мускул не дрогнул на лице майора; только решимость в нездоровом блеске глаз и сквозящее в голосе чувство трагической необходимости…

Разговор этот происходил в лесу, в штабной палатке, ярко освещенной аккумуляторной лампой. На задней стене палатки висела карта с нанесенной обстановкой, и генерал-майор Чумаков, водя по ней прутом-указкой, знакомил командиров частей и начальников служб штаба с обстановкой в полосе армии и с задачей, которая поставлена перед корпусом.

Когда майор Никитин вышел из палатки, к карте протолкался полковой комиссар Жилов и, как-то не очень кстати взяв под козырек, обратился к Федору Ксенофонтовичу:

— Товарищ генерал! — Жилов, по-военному ладный, но какой-то нахохлившийся, требовательно смотрел на Чумакова. — Прошу прощения… Я не знаю, с чем встретится корпус завтра, а Никитин с полком примет на себя главный удар. Разрешите мне остаться с ним!

Федор Ксенофонтович будто споткнулся во время бега, вмиг потеряв нить мысли, которую начал было развивать у карты. Смотрел в крупное, открытое лицо Жилова, начавшее под его суровым взглядом слегка бледнеть, и думал о том, что все эти тяжкие дни он постоянно чувствовал рядом с собой присутствие политработников, которое было каким-то неназойливым; так здоровый человек ощущает свое сердце — больше сознанием… В атмосфере постоянного напряжения политработники как бы придавали окраску настроениям людей. И не беседой, не лозунгами. Только личный пример, конкретная деятельность, постоянное нахождение в наиболее горячих местах… Ведь сегодня же сам Жилов затеял с ним разговор: «Не придумали еще настоящей формы для политработников… Особенно для такого случая». — «Что вы имеете в виду?» — «Нам бы сейчас огромные звездищи — на грудь и спину! Чтобы форма на комиссаре и на политруке красным кличем пламенела!» — «Это слишком. И так диверсанты свирепствуют». — «Зато если кто-нибудь оробеет перед врагом или паникнет, живая звезда даже издали укротит страх». — «Хотите быть ходячими боевыми знаменами?» — «А что? Цвет знамени и цвет звезды одного, пролетарского, происхождения и, как боевые символы, зовут к одной цели». — «И еще бы вам говорящие репродукторы вместо фуражек!» — со смехом сказал тогда Чумаков. А вот сейчас он охладил пыл полкового комиссара Жилова.

— Не советую, — ответил ему со сдержанным раздражением. — В полку есть свои политработники. А вы как мой заместитель по политической части обязаны, я повторяю, обязаны быть там, где главные силы корпуса. Могу вам гарантировать, что нам будет не легче, чем майору Никитину в его полку.

Жилов потупился, отошел от карты и затерялся в группе командиров…

Сколько же раз в эти дни видел Федор Ксенофонтович, как перед неотвратимостью смертельной угрозы люди словно бы отрешались от самих себя и, будто не ведая страха перед гибелью, хотя страх смерти живет в каждом, вершили свой воинский долг!..

Вчера, перед вечером, когда приутих бой, через боевые порядки немцев прорвался грузовик незнакомой марки. В огромном кузове с высокими бортами полно красноармейцев. Мчались по дороге мимо оторопевших немцев, в упор палили в них из пулеметов и автоматов, в большинстве трофейных, и во всю глотку кричали «ура». А когда вскочили в лес, Федор Ксенофонтович, шедший в это время к опушке, чтобы пробраться на наблюдательный пункт, даже задохнулся от изумления: он увидел за рулем грузовика… слепого шофера-сержанта с кровоточащей повязкой на выбитых глазах! Рядом с ним сидел старший лейтенант, который, как оказалось, держа руку вместе со слепым шофером на руле машины, командовал ему, где и как поворачивать, где тормозить, а где давать полный газ.

— Старший лейтенант Колодяжный! — представился он генералу, выскочив из кабины остановившегося на лесной дороге грузовика. — Помощник начальника штаба по разведке мотострелкового полка!..

— Младший политрук Иванюта! — прямо из кузова звонко отрапортовал юноша, у которого щеки были пунцовыми от возбуждения. И добавил: — Военный журналист!

Журналисту особенно обрадовался подошедший полковой комиссар Жилов: ему нужен был человек, способный заменить погибшего инструктора политотдела, который вел журнал политдонесений.

Начался разговор:

— Откуда у вас этот грузовик?

— Захватили у немцев!

— Где добыли автоматы?

— Отняли у немцев!

— Почему кричали «ура»? Не в атаку же шли.

— Чтоб свои не обстреляли.

На всякий случай представитель особого отдела начал проверять у Колодяжного и Иванюты документы. Но в это время на недалекой опушке поднялась стрельба, послышались крики:

— Немцы! Окружают!

— Автоматчики прорвались на капе!

Страшен подобный крик, особенно в лесу, когда трудно сразу оценить обстановку и принять правильное решение. Надо действовать мгновенно, иначе паника…

— Всем к бою! — скомандовал генерал Чумаков.

— Эй, окруженцы, за мной! — зычно закричал старший лейтенант Колодяжный.

С бортов грузовика посыпались красноармейцы и устремились вслед за Колодяжным и Иванютой к опушке, где стрельба все усиливалась.

Трофейные автоматы тут же сослужили добрую службу. Услышав знакомую дробь, отчетливо-своеобразную, немцы решили, что столкнулись со своими, и, начав выкрикивать предупреждающие слова, беспечно пошли на сближение. Хорошо поработала группа «окруженцев». Прибавилось трофейных автоматов и так необходимых магазинов с патронами…

Старшему лейтенанту Колодяжному и его бойцам была поручена охрана командного пункта. Полковой комиссар Жилов, наблюдая потом из траншеи, в которой стояла тренога со стереотрубой, как они окапывались, сказал стоящему рядом генералу Чумакову:

— Странно… Никогда не задумывался над различием между моральным духом и нравственным состоянием.

— И к какому же выводу пришли? — спросил Федор Ксенофонтович у полкового комиссара.

— Вывод на поверхности лежит. Моральный дух сейчас у врага высок. Сила на его стороне, он теснит нас… Но боевой дух бывает и у волка, когда ему мнится легкая добыча. А вот нравственное превосходство, несмотря ни на что, на нашей стороне. Мы защищаемся от бандитов, умираем за свою землю, за свою свободу, за ленинские идеи. И пока в наших сердцах живет это святое чувство, мы непобедимы.

— Верно. — Федор Ксенофонтович засмеялся, силясь вспомнить, где же он читал эти знакомые рассуждения о сущности нравственной победы. — Но хорошо бы еще при нашей непобедимости живыми выбраться из этой мышеловки…


И вот этот бой в окружении, разделившийся на многие очаги, уже близится к трагической развязке. Все больше Т-26 и БТ-7 горит на всхолмленной равнине за лугом. Как же уловить тот момент на последней грани возможного, когда надо будет давать залп в небо из ракетниц — сигнал к отходу в спасительный лес за спиной?.. Что же потом?.. Только не плен!.. Смертный час?.. Это не самое страшное, хотя смерть единственно непоправима. Кто окажется рядом в роковую минуту?

Федор Ксенофонтович, подавив вздох, оторвался от стереотрубы и, ощущая легкое головокружение, оглянулся по сторонам. Увидел полковника Карпухина, смотревшего в бинокль поверх бруствера траншеи. Карпухин за эти дни словно отвык разговаривать и смеяться. Резкий, требовательный голос полковника теперь, кажется, только и пригоден был для отдачи команд и распоряжений. И жесты, движения Степана Степановича словно бы наполнены какой-то желчной энергией, раздражительностью, вроде все он делал со зла. Карпухин будто даже усох, уменьшился в объеме и росте, усталые глаза его светились сердитым умом, а хищно косящий рот таил готовность в любую минуту исторгнуть команду или ругательство. Но удивительно, что сквозь эту странную трансформацию стало проглядывать в немолодом полковнике что-то юношеское — в порывистости движений, в легкости, с которой вымахивает он из окопа на бруствер, и еще в чем-то необъяснимом. Из-за поворота траншеи вышел полковой комиссар Жилов. Поправляя на груди черный ребристый автомат, ремень которого был перекинут через плечо, Жилов, не скрывая тревоги, сказал:

— В балке за дорогой опять накапливаются танки. Не продержаться нам до ночи… Пора уходить в лес.

Федор Ксенофонтович давно чувствовал приближение минуты, когда надо будет окончательно смириться с тем, что корпус как боевая единица перестал существовать. А значит, и он, командир корпуса, уже не командир… Генерал без войска. Нет сил смириться с такой мыслью. Будто сам себя заживо погребаешь, но все не веришь, что сделаешь это до конца… Да, отчаяние не щадит и генералов… Слова Жилова прозвучали для Чумакова как некоторое оправдание пусть не существующей, но все-таки вины, томившей его сердце.

Глядя на Жилова долгим и болезненным взглядом, Федор Ксенофонтович как-то мимолетно подумал, что у всех политработников есть некая общность в характерах и даже во внешности, некое заметное свечение ответственности за все на свете… Верно ведь, сколько в эти дни видел он на самых лобных местах комиссаров и политруков! И под бомбежкой на дорогах, где из разрозненных отступавших групп бойцов формировали они роты, и в передовых отрядах, отправлявшихся навстречу врагу, и в заслонах, которые закапывались в землю, чтобы погибнуть, но хоть на время задержать немцев, и впереди контратакующих цепей… Будто с началом войны их количество удесятерилось в войсках. Кроме политработников корпуса, кто еще не встречался на боевых перекрестках!.. Инспектора и лекторы Главного управления политпропаганды Красной Армии и отдела политпропаганды округа, стажеры из Военно-политической академии имени Ленина, военные корреспонденты… Никто из них не спешил воспользоваться своим правом покинуть опасную зону, все были при каком-то деле…

— Да, пора, — после мучительной паузы сказал генерал Чумаков и обратился к Карпухину: — Играйте, Степан Степанович, отходный марш.

Карпухин тут же в нише траншеи покрутил ручку телефона и кому-то приказал:

— Ракеты в зенит! Колодяжный, решайте задачу маскировки!

Впереди за лугом в разных местах взметнулись в небо красные ракеты, а по линии луга заструились дымки дымовых шашек. Когда ветер поднял над полем дым и образовалась непроглядная завеса, Чумаков первым выбрался из траншеи и молча зашагал к лесу, будто этот уход не означал самого страшного: сдачу врагу позиций. За генералом пошли Карпухин, Жилов, несколько командиров-оперативников, младший политрук Иванюта. В конце склона, откуда надвигалась дымовая завеса, замаячила цепь охранения, которой командовал Колодяжный, справа и слева потянулись к лесу связисты, разведчики, саперы.

Когда до опушки уже было рукой подать, случилось непредвиденное. В лесу, в стороне просеки, вдруг поднялась пушечная и пулеметная пальба, донесся рев танковых моторов. Вдоль опушки побежали вправо, что-то неистово крича, красноармейцы, несшие охрану тылов. Тут же на опушке показались танки — один, второй… десятый… Немецкие! Об этом свидетельствовали черные кресты с белыми каймами на их броне…

— Быстрее в дым! — закричал Карпухин. — За мной!

Все круто повернули назад и по пологому склону изо всех сил побежали навстречу надвигавшейся на лес дымной туче. Федор Ксенофонтович расстегнул на ходу кобуру и выхватил пистолет. «Только не плен!» — пульсировала в голове мысль. Он оглянулся назад и увидел, как два танка, переваливаясь на кочках, устремились вслед за ними.

По косогору бежало человек двести. Все старались поскорее достичь дымовой завесы, а потом леса, который за лугом изгибался темной подковой. Успеть бы пересечь луг да проскочить болотце!..

А сзади ревели моторы, строчили пулеметы, оглушительно ахали пушки, над головами взвизгивали пули… Вот и некошеный луг, густая трава достигала колен… Бежать тяжело… А тут еще ветер угнал дым… Где же танки?..

Только бы успеть до того крыла леса, только бы успеть! Неподвижно-загадочный издали, устрашающе-угрюмый, лес в этой атмосфере сверхчеловеческого напряжения, страха и мучительного позора, что вот так приходится отступать по своей земле, сулил спасение или грозил гибелью, как и тот, что остался позади. Здесь, среди полей и перелесков, на топких лугах и бочажных болотах, — кругом подстерегала смерть или плен. Лес мог встретить огнем автоматов, пулеметов, пушек — в упор кинжальным ударом и танковой атакой. Но мог и объять тишиной, поглотить этих отчаявшихся в удушье кровавой неразберихи, ожесточившихся до самозабытья людей, укрыть их и затерять в своей дикой безбрежности, чтобы затем снова вернуть каждому самого себя, способного трезво мыслить, снова управлять собой и что-то предпринимать…

Под ногами зачавкало болото, потом сапоги стали проваливаться сквозь травяную корку. Кажется, у Федора Ксенофонтовича уже не было сил дышать…

Лес встречал спокойствием. Барахтавшаяся на болотистом лугу толпа редела, растекаясь по опушке и вкладывая в этот неистовый рывок последние силы, заставляя свои легкие еще хоть минуту не задохнуться окончательно, а сердце не разорваться.

Генерал Чумаков добежал до леса в полном изнеможении. Перевалился через канаву и, не чувствуя под собой ног, сделал несколько десятков шагов среди густого подлеска, затем упал лицом в траву у пахнущего плесенью корневища. Из груди рвался сухой, свистящий хрип. Рядом упали Жилов, Карпухин, Иванюта, Колодяжный, так и не потерявшиеся в дымной и грохочущей сумятице.

— Подайте кто-нибудь голос… — хрипло проговорил генерал Чумаков. — Всем собраться в двух… нет, в трех километрах… на запад.

— На-а за-а-пад? — с трудом переводя дыхание, переспросил Карпухин.

— Может, на восток? — недоумевал Жилов.

— На запад! — сердито повторил генерал. — На востоке перехватят!.. Они теперь нас не оставят.

Ближе других к генералу оказался старший лейтенант Колодяжный. Он измерил Чумакова почтительно-удивленным взглядом, затем с трудом поднялся на ноги и, продолжая тяжело дышать, с неожиданной силой пробасил:

— Слушай приказ!..

Вокруг, среди жидкого подлеска, лежали люди. В надсадном дыхании высоко и часто вздымались под темными от пота гимнастерками их плечи.

— Слушай приказ! — зычно и властно повторил Колодяжный. — Всем собираться в трех километрах строго на запад!.. Передать команду по цепи!..

В лесу зазвучали немощные и осипшие от бега голоса, повторявшие на разные лады приказ.

23

Шестой день шла война. Шестые сутки абвергруппа Владимира Глинского, одетая в форму военнослужащих Красной Армии, не знала ни сна, ни отдыха, пребывая в том судорожном напряжении, какое, видимо, испытывали бы волки, окажись они в зыбком человечьем обличье среди охотников. Все вокруг горело, рушилось, неподвижно висела пыльная кисея над дорогами, по которым текли колонны беженцев, брели разрозненные группы красноармейцев, ехали машины с ранеными. Уныло-мутное и неглубокое небо с редкими облаками, будто до одури опившееся всем, что поднималось в него с земли, то и дело исторгало из своих далей косяки самолетов и казалось оглохшим от их рева, от взрывов бомб и человеческих воплей, словно ставших в эти дни голосом земли.

Несмотря на надежность документов, якобы выданных штабом фронта «майору Птицыну», возглавлявшему отряд особого назначения, диверсанты чувствовали себя в прифронтовой сумятице скверно: с первого же дня вторжения сломался график их «действий по рубежам». Учитывая опыт войны с Францией, предполагалось, что на восток хлынут колонны в беспорядке отступающих советских войск, перед которыми надо будет взрывать мосты, вызывая скопления многотысячных масс и радируя об этих скоплениях абверкоманде при группе немецких армий. Но колонн не было. По радио получен приказ: мостов не взрывать, русские обороняются до последнего солдата; мосты потом потребуются для прохождения немецких войск…

Все происходило не так, как было на репетициях за рельефными картами. Ведь предусматривалось, что сегодня, на шестой день войны, немецкие армии должны были уже далеко оставить в своем тылу Минск и продвинуться за Березину, а они только вчера сломили сопротивление красных в районе Слонима, но пробиться дальше танковыми колоннами сквозь их расстроенные порядки пока не сумели. А диверсантам стоять на месте нельзя, они должны все время быть в движении, все время создавать видимость каких-то активных и целеустремленных действий, чтобы ни у кого не вызвать подозрений. Приходилось то и дело занимать оборону у мостов, объясняя любопытствующим и патрулям НКВД, что по приказу фронта охраняют их от немецких парашютистов.

Слухи о переодетых парашютистах уже разнеслись по всей Белоруссии. При въезде в города и городишки устраивались проверки документов. Видимо, какие-то абвергруппы или одиночные агенты были разоблачены. Группе же Глинского пока везло. Она в поте лица поработала за несколько часов до начала войны над уничтожением линий связи, потом взорвала в Белостоке склад горючего, перехватила и уничтожила шестерых делегатов связи. Откатываясь постепенно на восток, сеяла панику, распространяла слухи о выброшенных вперед авиадесантах и о прорыве немецких танков. К имевшимся мотоциклам у нее прибавилось, как и намечалось, три грузовика с запасом бензина, которые этой ночью удалось захватить под Городеей. Правда, грузовики доставляли много хлопот, ибо их при каждой остановке облепляли беженцы.

Сегодня абвергруппа с рассвета патрулировала дороги между Миром и Столбцами. Ожидался наконец прорыв немецких танков к Миру, и диверсантам было приказано в случае большого скопления советских войск на переправе через Неман взорвать на мосту мотоцикл, коляска которого начинена толом. Но танки где-то задержались, а дорога словно кипела: по ней тянулись вереницы женщин и мужчин, стариков и детей. Шли и ехали раненые, особняком брели все те же группы бойцов, которые отбились от своих подразделений и сейчас искали «пункт сбора». Для диверсантов серьезной работы пока не было.

Но где же танки? Почему нет отступающих войск? Эти вопросы волновали Владимира Глинского еще и потому, что он знал то, чего не знали другие: на запасных путях каждой группы немецких армий стояло наготове по нескольку эшелонов химических боеприпасов.

Если немцы не сумеют опрокинуть дивизии Красной Армии силами своих сухопутных войск и авиации, можно ждать применения химического оружия. Тогда несдобровать и диверсантам…

И вдруг вечером радист принял приказ: «Через Новогрудок на Мир движется большая автоколонна русских, в которой замечены штабные и специальные машины. Остановите ее в междуречье Сервечь — Уша и приемом „клин“ оттесните на север к болотам за Сулой. Любой ценой, продержать колонну до утра».

Задача была предельно ясной. Прием «клин» диверсанты не раз отрабатывали на практических занятиях…

Шесть мотоциклов из девяти пришлось втащить в кузовы грузовиков. В каждый грузовик село по семь диверсантов, остальные шесть оседлали три оставшихся мотоцикла. Грузовики тут же умчались навстречу колонне русских. Сзади них неторопливо ехали мотоциклисты — в коляске переднего восседал Глинский в форме майора советских инженерных войск и с автоматом ППД на груди. Навстречу, в сторону Столбцов, как и по всем другим дорогам, тянулись нескончаемые вереницы людей, повозок, машин. Когда позади остался Мир, диверсанты на мотоциклах умышленно отстали от своих грузовиков и свернули влево на пустынный проселок, петлявший между запыленным кустарником. Когда отъехали с полкилометра от дороги и остановились, радист настроился на условленную волну. Минут через сорок поступил сигнал от ядра группы, уехавшего на грузовиках: все идет по плану, автоколонну встретили, разминулись с ней и заняли место для вклинения, как только колонна повернет назад.

Теперь наступило время действовать Глинскому. Для начала надо заставить русских развернуть колонну.

— Бросайте гранаты, — тихо приказал Глинский своим молчаливым сообщникам, усаживаясь в коляску мотоцикла. Его загорелое лицо, как каждый раз перед опасностью, чуть побледнело, приобрело серый оттенок.

Диверсанты, развернув мотоциклы к дороге, начали кидать в кусты гранаты.

…Недалекие взрывы за кустарником всполошили беженцев. Неизвестная опасность всегда страшнее зримой. Люди отпрянули за дорогу. Начали останавливаться и редкие машины, водители которых заметили впереди что-то неладное. Ехавшие в кузовах встревоженно завертели головами, глядя по сторонам, готовые горохом сыпануть на землю, если появятся самолеты.

В это время с просеки вырвались один за другим три мотоцикла.

— Немцы!.. Танки!.. — истерично закричал с переднего загорелый майор в фуражке с черным околышем. Это был Глинский.

— Танки! — смятенно понеслось вдоль дороги. — Немцы!

Паника — болезнь стремительно-заразительная. В иных ситуациях она способна мгновенно парализовать волю многих людей, словно лишив их рассудка. Вот и сейчас весть о приближении немецких танков кинула людей в поле с высокой рожью, в лощину, подступавшую к недалекому лесу. Машины начали суматошно разворачиваться.

Владимир Глинский, уцепившись обеими руками за скобу над подпрыгивающей коляской, со злорадством наблюдал, как паника, опережая диверсантов, волнами катилась все дальше. Бешеная скорость мотоцикла не мешала Глинскому примечать перекошенные страхом желто-землистые лица заметавшихся женщин и мужчин.

«Получайте, скоты, чернь ничтожная! — с мстительным наслаждением думал он. — Вот и весь ваш героизм, о котором вы только в песнях поете!»

Дорога, сколько видел глаз, дымилась под колесами машин, которые уже неслись в обратную сторону, чтобы свернуть на первый же проселок, ведущий на восток. Это было диверсантам на руку, ибо весть о якобы прорвавшихся к Миру немецких танках первыми принесут в автоколонну русских не они. Но вскоре им навстречу вырвались из клубов пыли два мотоцикла с ручными пулеметами на колясках. Водитель переднего поднял руку, требуя остановиться.

— В чем дело?! — строго спросил Глинский, когда мотоциклы табунком сгрудились на обочине.

— Товарищ майор, — обратился к нему молодой лейтенант в синем комбинезоне, в защитных очках. — Мы разведка воинской части. Разрешите узнать, откуда вы следуете?

— Откуда следуем, там нас уже нет, — резко ответил Глинский. — Заворачивай, лейтенант, оглобли, а то попадешь в лапы к немцам. Сзади танки!

— Вы сами лично видели?

— Видели… Даже считали. Это входит в наши обязанности. К Миру прорвалось больше двухсот немецких танков.

Лейтенант, чуть побледнев, оглянулся на экипаж второго мотоцикла, не зная, видимо, какое принять решение.

— Разворачивайтесь! — Глинский уже приказывал.

— Товарищ майор, но я имею задание разведать…

— Разворачивайтесь и следуйте за нами! Я сам доложу вашему начальству о танках.

Пока велся этот разговор, дорога сделалась совершенно пустынной. Глинский подумал о том, не лучше ли пропустить разведчиков, расстрелять их в спину, но тут же решил, что это неразумно, ибо там, в колонне, могут обеспокоиться их отсутствием и заподозрить неладное.

Лейтенант подчинился приказу строгого майора, и не прошло и двадцати минут, как они все вместе уже подъезжали к большому населенному пункту. В тени окраинных домов длинной улицы Глинский увидел нескончаемую вереницу автомашин. Впереди два броневика, легковой автомобиль и специальные машины с фургонами, а дальше грузовики с солдатами, командирами, с какой-то кладью. Вдоль колонны прохаживался и толпился военный люд, а впереди, рядом с броневиком, стоял в окружении нескольких командиров коренастый, опоясанный ремнями полковник. Глинский понял, что их уже ждут, ибо с высокой ветлы у крайнего дома спускался наблюдатель, откинув бинокль на ремешке за спину.

Глинский выскочил из коляски и со строгой деловитостью представился полковнику:

— Майор Птицын, из оперативной группы начальника инженерного управления фронта, — а затем с волнением доложил о двухстах немецких танках, которые он вместе со своими подчиненными видел лично, и о том, что дорога на Столбцы перехвачена вражеской мотопехотой.

Полковник потребовал предъявить документы. Глинский доставал их из нагрудного кармана с полным равнодушием к ним, прося при этом полковника, если работает его рация, срочно передать данные о противнике в штаб фронта.

Документы не вызвали у полковника подозрений, как и не было у него повода усомниться в сведениях о танках, ибо перед началом марша он был предупрежден о возможности прорыва немцев со стороны Барановичей, да и наслышался уже от других «очевидцев», которые недавно промчались здесь на машинах, не успев проскочить через Мир на Столбцы.

Дальше события развивались именно так, как и предполагали диверсанты. Колонна перестроилась и двинулась на север. Грузовики с диверсантами в это время уже следовали вместе с ней, почти у самой головы. Не доезжая Сервеча — притока Немана, колонна взяла вправо, на полевую дорогу, ведшую на восток. Сумерки настигли ее по другую сторону верховья Немана. К этому времени Глинский, который пересел в кабину своего переднего грузовика, уже знал, что это отводится в тыл штаб мотострелковой дивизии, еще не успевшей сформироваться. Вместе со штабом следовали и его спецподразделения. Глинский держал на коленях топографическую карту, внимательно сличал ее с местностью, стараясь к тому времени, как наступит темнота, наметить наиболее удобную точку, где он остановит свои три грузовика, а сзади них, как и полагается согласно правилам передвижения военных колонн, затормозят все остальные машины, растянувшиеся на несколько километров. Когда голова колонны уйдет по избранному командованием маршруту далеко вперед, Глинский поведет остальную часть машин в другом направлении. Благо что водители строго соблюдают правило следовать за идущей впереди машиной; но жалко, что не попадут в ловушку самые передние автомобили с главным начальством.

И вот уже ночь, полыхающая в разных концах заревами. Колонна шла с соблюдением правил светомаскировки. Только машины, прокладывавшие маршрут, цедили тонкие струйки синего света на узкую дорогу из затемненных фар. Карта, которую Глинский освещал электрическим фонарем, подсказывала ему, что скоро должна быть развилка дорог, и он приказал своему шоферу тормозить… Все дальше и дальше уходила голова колонны. Минута — и ее словно не было на дороге. Только клубящаяся пыль. Выждали еще минут пять, напряженно прислушиваясь к тому, что делалось сзади… Все спокойно… Теперь вперед…

Вскоре Глинский увидел развилку.

— Влево, — приказал шоферу.

Дорога все круче заворачивала на север, огибая присульские болота. Глинский торжествовал. Еще через какое-то время его грузовик остановился на обочине. Мимо проследовали остальные две машины с диверсантами. Они знали свое дело. За ними потянулась вся колонна, в которой никто ни о чем не подозревал.

Глинский пережидал, пока пройдут все машины, чтобы пристроиться им в хвост. Вскоре рядом с его грузовиком остановились три знакомых мотоцикла с диверсантами.

— Обгоняйте колонну и разведывайте дорогу, — приказал им Глинский. — Держите наготове ракетницы на случай встречи со своими.

Минут через пять после того, как мотоциклы с диверсантами умчались вперед, с хвоста все движущейся колонны вдруг раздались гудки машин. Затем они начали приближаться, перекатываться от грузовика к грузовику, обгоняя колонну. Вот уже загудели машины, проходившие мимо Глинского, потом заревели гудки впереди. Словно передавалась звуковая эстафета. И колонна остановилась среди теплой тьмы. Справа и слева подступала к дороге тишина полей, нарушаемая растревоженными голосами, хлопками дверец кабин.

— Всем разойтись вдоль колонны, — тихо приказал Глинский замершим в кузове диверсантам, еще не понимая, что произошло. На всякий случай и сам отошел подальше от грузовика и стал жадно, с нарастающей тревогой прислушиваться к разговорам и ко всему, что делалось вокруг.

К голове колонны промчались по обочине два мотоцикла с пулеметами на колясках. Мелькнуло мимо Глинского знакомое лицо лейтенанта-разведчика. И это особенно насторожило: ведь моторазведка двигалась впереди бронеавтомобилей… Неужели обнаружили исчезновение колонны?

— Что означают гудки машин? — спросил Глинский у командира, который остановился рядом, прикуривая от спички папиросу.

— Приказ остановить колонну, — ответил тот, сверкнув в темноте белками глаз. — Сбились, видимо, с маршрута.

Вдруг впереди послышались крики, затрещали выстрелы, зататакали автоматы, веером устремились над полем светлячки трассирующих пуль… Глинский похолодел: в колонне, кроме как у переодетых диверсантов, ни у кого не было автоматов.

Внезапная стрельба словно разбудила всех. С кузовов машин посыпались красноармейцы, послышался лязг оружия.

— Всем собраться у своих машин! — начала перекатываться вдоль колонн команда.

Будто в поисках своей машины, Глинский все дальше уходил от грузовика к хвосту колонны. Он понял, что их разоблачили, хотя и не мог догадаться, как это произошло. Нестерпимо хотелось рвануться в поле, в ночь, подальше от колонны, но боялся, что тут же получит в спину пулю.

Стрельба вдруг вспыхнула впереди него — туда только что ушли его люди.

— В колонне диверсанты! — послышался чей-то взвинченный голос.

И совсем рядом, по другую сторону грузовика, кто-то кому-то приказывал:

— Задерживать всех, кто с автоматами! При малейшем сопротивлении стрелять. У них за старшего тот майор.

Глинскому показалось, что на него устремились сотни пар глаз. Бросать автомат уже было поздно, и он, вскинув его, не сознавая еще, что делает, застрочил во все стороны, завертелся волчком и метнулся через кювет в темноту. Охваченный ужасом, он бежал изо всей мочи, пересиливая странный паралич, когда, будто во сне, отнимаются ноги. Похолодевшей спиной чувствовал, как в него целятся десятки винтовок, и ждал рокового удара. И верно: сзади загремели выстрелы, и он услышал, как зацвинькали над головой пули. Но продолжал бежать, рассекая грудью и лицом жесткие волны колосьев. Когда отбежал, казалось, далеко, когда колонна растворилась где-то в густом сумраке, вдруг острой болью обожгло правую ногу выше колена. Глинский захромал, но не остановился, вкладывая последние силы в это неожиданное бегство. И только тогда, когда почувствовал, что легкие уже отказываются дышать, а сапог сделался тяжелым от натекшей туда крови, упал на землю и сквозь бешеный стук сердца и хрип легких стал вслушиваться в приглушенную расстоянием замиравшую стрельбу.

Чуть передохнув, он, гонимый страхом, пополз еще дальше, в глубь поля. Только после того как машины, зашумев моторами, развернулись и ушли по дороге обратно, Глинский замер на месте, вслушиваясь в обступающую его тишину. Потом достал из полевой сумки индивидуальный пакет и начал перевязывать прямо поверх галифе простреленную ногу.

Ощущая, что спина его все еще хранит холод страха, он пытался охватить мыслью происшедшее. Как могли красные разоблачить их в этом людском муравейнике? Кто еще уцелел из его абвергруппы? Неужели никто?.. Тогда Владимиру Глинскому несдобровать. Рука абвера карает жестоко, тем более что его могут заподозрить в измене.

В измене? Кому?.. Немцам?

Глинский бинтовал ногу, стараясь сделать повязку тугой, чтобы остановить кровотечение, и чувствовал, что мысли его затухают, не успев разгореться, словно он боялся заглянуть себе в душу. На него наваливалось безразличие, необъяснимое отвращение к себе, желание уйти от вопросов, которые рождались словно в стороне от него и тут же требовательно стучались в его голову и в сердце, а он все старался отмахнуться, не решаясь посмотреть на них в упор. Легче было превратиться в червяка, уйти в землю, чтобы никогда больше не увидеть неба, чем отвечать на вопросы, еще не созревшие, не оформившиеся, но уже с жестокостью напоминавшие о себе и словно говорившие о том, что не уклониться от них, как не уйти от самого себя.

Неожиданно перед его мысленным взором всплыли лица генерала и полковника, которых он встретил на почте в ночь накануне войны, вспыхнуло и угасло лицо лейтенанта-разведчика. Вспомнилась строгость в облике полковника, проверявшего у него документы. И кажется, впервые он подумал о них о всех как о сильных русских людях, на которых поднял руку с мерзким, тайным, чужим оружием. Как же случилось, что он пришел на эту землю как лютый ее враг? И как ему теперь быть, когда вокруг разверзлась неизвестность?.. Но почему же неизвестность? Немцы завоюют Россию, и он вернется в поместье отца, откопает свои драгоценности… А что потом?

Глинскому не хотелось ни думать, ни жить, ни ощущать эту ночь с зависшими над ней тусклыми звездами, с далеким лаем собак и сухим позваниванием колосьев над головой. Он лег на спину, закрыл глаза и вздохнул так, словно вырвалась из груди его живая душа.

Вспомнилось далекое, вспомнился отец…

24

Старый граф Святослав Глинский еще от родовитых его предков перенял убеждение, что человек бывает прекрасен или в первозданной темноте своей в рамках трудового и житейского опыта, или познав науки до самых вершин, когда разум свободно и гордо парит над сложной суетностью бытия, а постигшее законы красоты сердце способно черпать радость из распыленной в жизни поэзии, пластики и гармонии. Пороками же, по мнению графа, поражена только средняя часть человечества — именно та, которая лишь прикоснулась к учению и культуре, но дальше не пошедшая из-за умственной несостоятельности или вытекающей из нее постыдной бедности.

Исходя из такого воззрения, помещик Святослав Глинский делал все возможное, чтобы никто из крестьян, работавших на его землях, и не помышлял об учении, дабы не обрел губительно-низменных чувств. Но был граф неслыханно щедр и даже расточителен в расходах на образование своих сыновей — Николая и на год младшего Владимира. С самого малолетства к ним были приставлены выписанные из-за границы гувернеры и учителя, обучавшие их французскому и немецкому, хорошим манерам и музыке. Росли сыновья, радуя почтенных родителей способностями, благочестием и благочинием. К своей зрелости, как и подобает обладателям наследственного дворянского титула, они уже имели университетское образование: Николай — экономическое, Владимир — юридическое. Связи и знакомства отца, а также родовитость их фамилии гарантировали им высокие карьеры при царском дворе или в министерствах. К октябрю семнадцатого Николай уже успел год прослужить в Петрограде, ступив на стезю благородной деятельности во имя процветания царской династии и отечества, а Владимир только еще определялся на должность в губернской судебной палате, дабы начать, как никто до него, укреплять в народе веру, что власть олицетворяет собою волю божью, утверждает законы добра и справедливости, по которым собственность является святой неприкосновенностью, а ее обладатели — главная опора государства, коей законы эти благоволят.

Взрыв Октября сотряс не только всю Россию. В революционном приливе народного возмущения стали рушиться складывавшиеся столетиями верования, представления о добре и зле, господствовавшие понятия о прекрасном и уродливом. Единое отечество словно ударом молнии было расколото надвое. Трещина, взяв начало от разрушенного фундамента старой государственности, прошла по народным глубинам и родила новые начала: народный фундамент новой государственности и вихрь гражданской войны над ним.

Граф Глинский с негодованием убедился, что те самые люди, которые виделись ему прекраснодушными и непорочными в своей исконной темноте, в забитости, вдруг собрались под красные флаги в вооруженные скопища и вопреки всем установлениям и законам обратили ужасающий гнев против своих благодетелей, которые давали им возможность добывать хлеб насущный и оберегали от тлетворного влияния просвещения.

Когда в Воронежской губернии все чаще начали полыхать зарева пожаров над барскими усадьбами, Святослав Глинский спешно вызвал в свое родовое поместье обоих сыновей. Под покровом ночи состоялся семейный совет, на котором было решено, что Николаю и Владимиру не к лицу бездействовать в тяжкую для отечества годину: надо брать в руки оружие. Затем отец, вручив сыновьям по кошельку с золотыми червонцами, в их присутствии разделил пополам все свое остальное богатство в золоте, драгоценных камнях, гербовых бумагах и, сложив одну половину в облитый воском дубовый бочонок, закопал его на краю усадьбы под вековой липой, а свою половину в стареньком саквояже положил под сиденье уже запряженного фаэтона. Затем, когда были оседланы две лучшие кобылицы из графской конюшни и когда Николай с Владимиром появились перед отцом при оружии, он благословил их на ратные дела в святой борьбе против большевиков и проводил на шлях, дав наставления, как лучше пробраться в низовья Дона. Этой же ночью граф вместе с супругой укатил в Лиски, чтобы оттуда поездом добраться до Ростова.

Неизвестно, долго ли буйствовал бы в смятенных мыслях Святослав Глинский, если б вдруг убедился, что всю жизнь ошибался в своих воззрениях на причинность человеческих пороков. Но, несомненно, сердце его не выдержало б, узнай он, что его высокообразованные и воспитанные в благородных традициях русского дворянства сыновья вскоре свернули с большака в ближайшую дубраву, дождались, пока не проехали на Лиски родительский фаэтон и сопровождавшая его бричка с охраной, а затем вернулись на край усадьбы под старую липу. Откопали бочонок с драгоценностями, разделили их пополам, а затем, таясь друг от друга, зарыли каждый свою долю в только им известных местах.

Докатился слух, будто Николай Глинский пал в одном из боев под сабельным ударом буденновца. Канул в неизвестность старый граф Святослав. А Владимир, кажется, до самого дна испил горькую чашу. После гражданской войны судьба забросила Глинского-младшего в Париж, нищего, обездоленного, вынужденного черным трудом зарабатывать на кусок хлеба, хотя где-то там, на родине, воронежская земля хранила богатства, которых хватило бы безбедно прожить целую жизнь. Лютая ненависть к большевикам придавала Владимиру сил, а неумолчный внутренний голос не уставал твердить, что несчастье приводит к отчаянию только слабые умы, а возвышенные души укрепляет.

И он крепился, верил, ждал… Его терпение согревалось надеждами, что простой народ, та самая чернь, взявшая силой необузданной стихии в свои руки власть, не сумеет этой властью распорядиться. Ибо власть — это гигантская машина, рычаги которой должны приводиться в согласованное движение многими тысячами высокообразованных умов. Пусть даже осталась в России часть людей, обладающая тайнами управления. Но не будет же она служить черни, массам рабочих во главе с Лениным и его помощниками. Не будет же она утверждать на священных землях Руси несправедливость, именуемую диктатурой пролетариата. И Глинский ловил каждую строчку в газетах, где писалось о большевиках, о красной Москве. Благо хорошо знал французский и немецкий. Даже стал интересоваться статьями о Ленине и его науке, пытаясь понять, какую же ошибку совершили бывшие правители России, почему не успели утопить в крови народный бунт и удержать в своих руках власть.

Французские, немецкие и иные ниспровергатели ленинизма, ссылаясь на открытые гениальными умами законы цивилизованного мира, предвещали скорую гибель государства, строящегося на противоестественных ленинских воззрениях. Они сравнивали ленинизм с лубочно-красочным и обманчиво звенящим обручем, который катится с горы и увлекает за собой толпу… Бегущий под уклон обруч и толпа, бегущая за ним, неуправляемы. Их трудно остановить. Но стоит только пустить рядом с обручем зайца, как толпа заулюлюкает и, позабыв об обруче, устремится за зайцем. Это закон движения толпы… Значит, все дело в зайце, в какой-то новой идее. Ее должен родить просвещенный Запад и спасти Россию от губительного пути.

Идеи рождались одна за другой, но они не имели ни крыльев, ни ног. Пришлось засылать в Советский Союз диверсантов и убийц. Но и это не приносило желаемых результатов. Оставалось последнее — надеяться на военную интервенцию в страну Ленина.

Шло время. Улетучивались одни надежды, приходили другие. Когда в Советском Союзе кончился нэп, буржуазные теоретики стали уповать на старую интеллигенцию. Убедится, мол, она, что в Советском государстве перспективы ее ограничены сегодняшним днем, месячной зарплатой, что заработанный ею рубль полностью расходуется на котлету и калоши, а прибыли никакой не приносит, и кончится ее сотрудничество с Советской властью. А с интеллигенцией, дескать, шутки плохи: она знает, что при любом строе общество должно состоять из двух слоев — из тех, у кого больше обедов, чем аппетита, и тех, у которых больше аппетита, чем обедов; и если власть не учитывает аппетитов интеллигенции, то последняя начинает оглядываться по сторонам в поисках, кому бы повыгоднее запродать душу и на кого опереться в борьбе с неугодной ей властью.

А жизнь разматывала нить времени по своим законам. По Франции прокатилась волна безработицы. Первыми были вышвырнуты на улицу многие белоэмигранты, в их числе — работавший истопником в мастерской резиновых изделий юрист, граф Владимир Святославович Глинский.

Самое трудное было — добывать деньги для оплаты крохотной комнатки. Пришлось продать все, что еще сохранилось, — золотое кольцо, часы, костюм. Однако наступил момент, когда молодой граф оказался без квартиры. Стал ночевать у товарищей, у знакомых, но и этому был предел. Началось бродяжничанье. Появилась опасность встреч с полицией, которые обычно кончались для людей без состояния и без родины арестом, лишением картдидантите — паспорта — и отсидкой в тюрьме. После тюрьмы бродяге вручали волчий билет — де сорти — и предлагали в течение двух недель покинуть страну.

Глинский, будучи юристом, покопался в законодательстве Франции и нашел старый закон, гласивший, что любое лицо, имеющее при себе пять франков, не может считаться бродягой, пусть у него даже нет ни жилья, ни работы. Пять франков, конечно, деньги немалые для безработного, но их можно было скопить, делая людям мелкие услуги.

Впрочем, Глинскому удалось заработать и на своем открытии. С тех пор в его паспорт была напрочно вклеена пятифранковая купюра. Уже не страшно было ночевать в парках, под мостами, в подъездах чужих домов.

Потом Владимир Глинский начал сотрудничать в милюковской газете «Последние новости». Главная тема его писаний — страдания русских беженцев на чужбине и проклятия по адресу большевиков. А однажды его воображение пленил яркий плакат, на котором французский легионер стрелял во льва. Плакат призывал добровольцев записываться в иностранный легион и сулил безбедную жизнь и невероятные приключения. И через какое-то время Глинский оказался в Марокко в качестве легионера третьего полка, того самого, который еще в 1855 году вместе с дивизией зуавов генерала Боске первым ворвался на Малахов курган. И один из аксельбантов, которые носил теперь русский граф, как раз и означал, словно в насмешку над ним: «За Севастополь».

Служба в легионе — целая одиссея: участие в марокканской войне против войска племени рифов, которое во главе со своим вождем Абд аль-Керим напало на Испанское Марокко, затем изнурительные погони по Сахаре за бандами туарегов, которых их вождь Бель-Касен водил в набеги на почтовые и торговые караваны, затем подавление восстания племен дзуров в Сирии…

Судьба оказалась благосклонной к Владимиру Глинскому. Бывший русский граф будто прожил целую жизнь среди смертельных опасностей и невероятных трудностей. Невредимым возвратился он в 1935 году в Париж — еще не старый, с небольшим запасом денег. Устроился на работу в белоэмигрантский журнал. Через два года случай свел его с немецким журналистом Мюллером. От Мюллера впервые услышал он о великом будущем, уготованном немецкой нации во временах не столь далеких и в пространствах далеко не абстрактных. Мюллер разбудил в Глинском надежду. На его столе, служившем для холостяцких трапез и творческих мук, появились новые книги. Много книг! Шопенгауэр и Ницше, Гитлер и Гинденбург, Гофман и Бетман-Гольвег…

О, в них содержались уже не «зайцы», на которых когда-то так надеялись белоэмигранты! Германия, только Германия положит конец большевизму! Старый немецкий дух снова пробьется, если он и должен будет пройти через горнило страстей и страданий, — с религиозной убежденностью разъяснил Глинскому в своих писаниях Пауль фон Гинденбург. Германия, которая воспринимала и творила столько неисчерпаемых ценностей человеческой цивилизации и культуры, до тех пор не погибнет, пока в ней жива будет вера в ее всемирно-историческую миссию.

Гитлер же с непреклонным фанатизмом доказывал, что эта вера жива в Германии. И Глинский верил Гинденбургу, Гитлеру и молился на Фридриха Ницше, который без всякого труда внушил ему, что война необходима для государства так же, как раб для общества. Ведь как все превосходно просто: война создала рабство; в страдании и трагедии люди создали красоту; надо людей глубже погрузить в страдания и в трагедию, чтобы удержать в них чувство красоты… Итак, желание войны — это здоровый инстинкт любого государства. Человеческий ум, возбужденный войной, творит чудеса!

Глинский был рад знакомству с журналистом Мюллером, хотя потом оказалось, что тот вовсе не журналист. Но именно благодаря ему граф Глинский через несколько месяцев переехал в Германию и как последовательный противник большевизма получил возможность направить свою ненависть на конкретные дела с далеко идущими целями.

В Германии Глинский попал в школу абвера, которая готовила шпионов и диверсантов для действий на территории Советского Союза.

Вначале его, как юриста, заставили тщательно изучить советское законодательство, а потом он уже и сам преподавал красное правоведение, продолжая одновременно проходить общий курс обучения и исподволь постигая систему разведывательно-диверсионных и карательных органов фашистской Германии.

В начале июня 1941 года в местечке Сулеювек, близ Варшавы, на базе бывшей разведывательно-диверсионной школы «восточного направления» обосновался оперативный штаб «Валли» ведомства Канариса. От него потянулись нити к немецким армиям, выдвигавшимся к границам Советского Союза. При армиях начали функционировать полевые оперативные органы абвера — абверкоманды и подчиненные им абвергруппы, которые накануне войны были заброшены в приграничные области Советского Союза. Одной из таких абвергрупп и командовал Владимир Глинский, значившийся по врученным ему документам майором Красной Армии Птицыным.

25

Глинский почувствовал, что лежит затылком на чем-то твердом, угловатом, причиняющем боль, и казалось, сквозь эту твердость в голову заплывал вместе с болью нарастающий гул. Открыл глаза, и на него навалилось бездонное и слепящее небо, раздробленное густыми стеблями ржи со склоненными усатыми колосьями. Еще не успел понять, почему он лежит здесь, как вдруг явственно услышал грохот моторов и увидел на рваном лоскуте неба шестерку бомбардировщиков с темно-красными звездами на крыльях. Они прошли низко. А над ними в голубой прозрачности утреннего неба разворачивались для атаки два длиннотелых, похожих на стрекоз «мессершмитта». Глинский с сонным безразличием подумал о том, что впервые видит советские бомбардировщики и что для какой-то элементарной гармоничности не хватает в небе советских истребителей. И тут же, словно рожденные его воображением, кажется, прямо из ржи, вырвались два тупорылых самолетика. Задрав обрубленные носы, они свечой ушли в небо наперехват «мессершмиттам». Это удивило Глинского, и он опять почувствовал угловатый комок под затылком, понял, что проснулся, что небо с самолетами не грезится ему, и, словно чего-то испугавшись, рывком приподнялся на руках. Рвущая, нестерпимая боль вдруг пронзила, кажется, все его тело, и перед глазами поплыли темные в зеленых искрах круги, и к горлу подступила тошнота. Он тут же вспомнил все, что с ним произошло, и застонал уже не только от боли, но и от своей полной беспомощности. Позабыв о самолетах, о воздушном бое в поднебесье, со страхом рассматривал засохшее темно-коричневое пятно на повязке поверх галифе. Неподвластная нога казалась чужой, будто прикипевшей к земле, а боль толчками рвалась в ней где-то выше повязки.

В это время с неба упала захлебистая дробь пулемета и донесся тонкий, нарастающий на вираже вой мотора. Глинский с мукой посмотрел вверх и увидел, что наискосок к земле неслась сверкающая в лучах солнца «стрекоза», оставляя за собой дымную тропу. Но падал не только «мессершмитт». Откуда-то из невидимой Глинскому слепящей глубины сорвался и горящий тупорылый самолетик. Он стремительно прокладывал через небо расплывчатую рыжую черту. Глинский даже не успел заметить, когда из самолетика вывалился летчик: только вдруг увидел прямо над собой вспыхнувший белый купол и темную фигурку человека на концах строп.

В каком-то паническом страхе, не соображая, что и зачем он делает, Глинский схватился за лежавший под рукой автомат, привычными движениями взвел затвор и начал целиться в спускающегося парашютиста. Летчик хорошо видел лежавшего во ржи Глинского, видел еще что-то в стороне, куда бросал встревоженные взгляды. Заметив направленный на него автомат, он судорожно прикрылся правой рукой, отпустив пучок строп и неестественно перекосив тело. Глинский нажал на спуск, автомат громко клацнул железом, но выстрела не последовало: патронный диск был пуст. Суматошно отшвырнув автомат, он схватился за кобуру пистолета. Летчик, быстро приближаясь к земле, тоже рванулся рукой к кобуре на боку.

И вдруг где-то совсем недалеко, сзади Глинского, послышался звонкий молодой баритон:

— Не стреляй! Тут свои!..

Летчик, гулко ударив сапогами о землю в десятке метров от Глинского, устоял на ногах. Увядшее белое полотнище купола волнисто легло рядом с ним на рожь.

— Беги скорее сюда! — снова послышался близкий голос.

Летчик, отстегнувшись от парашюта, выхватил пистолет и отбежал в сторону от Глинского.

— Давай к нам! — нетерпеливо звал его чей-то голос.

— А этот разве не ваш? — настороженно спросил летчик.

Через минуту Глинского окружили Иванюта, Колодяжный и несколько красноармейцев. Здесь же стоял спустившийся на парашюте молоденький темноглазый лейтенант в летной тужурке: это был Виктор Рублев, тот самый, что за день до начала войны прогуливался в Ленинграде над Невой, бережно ведя под руку Ирину Чумакову и несмело говоря ей слова любви. Сейчас он пугливо оглядывался по сторонам, вопросительно присматриваясь к встретившим его на земле людям.

— Кто такой?! — недоуменно спросил старший лейтенант Колодяжный у лежащего во ржи майора с перебинтованной ногой.

— Не видишь? — сердито ответил Глинский; ему казалось, что раздраженный тон быстрее заставит этих людей отнестись к нему с доверием.

— Разве на нас с тобой не одинаковая форма?

— Форма-то одинаковая. — Лейтенант Рублев поднял с земли автомат, вынул из него диск и, убедившись, что диск пустой, сказал: — А если б были патроны? В упор в меня целился!

— Я ж думал, что ты немец! — Глинский извинительно сморщился, будто очень страдал от своей ошибки. — Прости, браток… Помогите, ребята!.. Со вчерашнего дня здесь помираю. Погнался от дороги за диверсантом и поймал пулю в задницу, а колонна ушла.

— Сам-то, случайно, не диверсант? — недоверчиво спросил младший политрук Иванюта.

— Так за каким же хреном я бы тут валялся в тылу у немцев?! — возмущенно закричал на него Глинский и вычурно выматерился. — Ну, тогда пристрелите! Я же шага сделать не могу!

Когда Глинского подняли под руки, он увидел совсем рядом лес, который вчера в темноте не разглядел.


Война полыхала уже седьмой день…

Генерал Чумаков вел свою группу на восток стремительными бросками с пережиданиями, с обходами ночью через поля, луга и болота, а днем сквозь лес. Карта и компас, непрерывная разведка и храбрость бойцов, помощь местных жителей и боязнь немцев отрываться от дорог и населенных пунктов — все взял на свое вооружение отряд. После того как перестал существовать корпус Чумакова, минуло четыре ночи и три дня. Шли от сумерек до рассвета, затем шестичасовой отдых в густых чащобах под охраной сторожевых постов и секретов, разведка окрестностей, диверсии на дорогах и добывание пищи. Бывало, шли и днем, если встречались болота, перелески, глухие луга и при этом явно не грозила опасность столкнуться с противником. Полковник Карпухин по всем правилам боевого устава организовал службу походного охранения с головными и боковыми дозорами, с наблюдателями за воздухом.

Федор Ксенофонтович обратил внимание на то, что у него, как и у большинства в отряде, постепенно будто спадало напряжение, несмотря на подстерегавшие со всех сторон опасности. А возможно, напряжение уже становилось привычным состоянием, которое не имело грани между физическим и психическим. Впрочем, Федор Ксенофонтович лично для себя объяснял это состояние постепенно утверждавшимся чувством свободы действия, когда ты по своему усмотрению волен предпринимать то, что подскажет твой ум, твоя оценка создавшейся ситуации. Ты в ответе за всех, а в своих командирских решениях подотчетен только себе. Тебя не ограничивают в выборе маршрута рамки боевой задачи и нормативы времени. Твое войско готово делать все, что готов и ты… Нет, состояние это не из легких для генерала, когда гнут к земле мысли о происходящем, гложет чувство вины, пусть не личной, однако и личной, ибо ты в ответе перед людьми за всю армию; не покидают мысли, что там, в приграничных сражениях, не все, может, сделано так, как нужно, не все силы употреблены разумно. И неизвестность будущего тяжким грузом давит на сердце. Что ждет впереди? Удастся ли пробиться к своим? Как сложились там события?..

Разведчики слышали в одной деревне, что немцы захватили Минск. Невероятно! А Федор Ксенофонтович надеялся на укрепления за старой границей. Вел отряд почти напрямик, отвергая мысль Карпухина пробиваться на юг, к Припяти. Ведь там, в Пинских болотах, не развернешься. Немцы наверняка надеются, что именно туда, где нет путей для танков, устремятся разрозненные подразделения советских войск, и постараются их оттуда не выпустить.

Размышлял Федор Ксенофонтович и над тем, что сейчас в лесных безбрежьях Белоруссии бродит много окруженцев. Если собрать их всех воедино, разделить на отряды, снабдить оружием, взрывчаткой, радиосвязью — и задымятся коммуникации немцев! Не сумеет тогда наступать их армия, если нарушить ее питание боеприпасами и горючим!

Может, поэтому немецкие самолеты непрерывно барражировали над Налибокской пущей и над другими лесными массивами? Вчера вечером два «мессершмитта» засекли движение на опушке, куда вышел отряд, и кинули наугад по нескольку мелких бомб. Пострадало три красноармейца, не уберегся и сам Федор Ксенофонтович. Бомба взорвалась вверху, в кроне сосны, и острая боль обожгла щеку ниже левого уха, полыхнула громом в голове. Чумаков зажал ладонью рану и почувствовал под пальцами горячий, с зазубринами хвост осколка, засевшего в связке челюстных мышц. Кровь почему-то потекла из уха.

Осколок словно впаялся в кость — вытащить его, казалось, невозможно. Ни санитара, ни фельдшера в отряде не было, да и наступала ночь. Генерал забинтовал рану вместе с осколком и, пересиливая страшную боль в голове, будто рождавшуюся в неумолчном звоне, повел отряд дальше.

…На войне люди забывают, что дни имеют свои названия. В это утро никто и не подумал о наступившем воскресенье — втором военном воскресном дне. А Федор Ксенофонтович вспомнил об этом случайно, когда пожилой врач, к счастью, оказавшийся в группе окруженцев, влившейся ночью в отряд, заметил, готовясь к несложной операции:

— Товарищ генерал, ничего обезболивающего у меня нет. Вы можете потерять сознание.

— Как-нибудь воскресну, — невесело пошутил Федор Ксенофонтович и вдруг вспомнил: — Сегодня же воскресенье!

Он сидел на пне, неторопливо разбинтовывал голову и посматривал на разлегшихся вокруг в траве бойцов и командиров. Позади трудная ночь: отшагали километров сорок. Даже семижильный полковник Карпухин спал мертвецким сном, положив под голову свернутую плащ-палатку.

В это время к Чумакову и подвели Глинского, который держал раненую ногу на весу, а руками обхватил шею младшего политрука Иванюты и незнакомого летчика-лейтенанта.

— Вот пополнение, товарищ генерал, — весело доложил Колодяжный, кивнув на Глинского.

— Вы? — удивился Федор Ксенофонтович, узнав майора, которого он встречал на почте по пути в Крашаны.

— Так точно, товарищ генерал! — Глинский заулыбался. — Майор Птицын прибыл волей судьбы в ваше распоряжение.

— А это кто? — Федор Ксенофонтович перевел взгляд на лейтенанта в летной тужурке.

— Лейтенант Рублев! — представился тот, поддерживая Глинского.

— Сшибли его сейчас немцы, — пояснил Иванюта.

— Я тоже сшиб! — Рублев сердито покосился на младшего политрука.

— Товарищ генерал, — сконфуженно заговорил Колодяжный, доставая из кармана пистолет, взятый у Глинского, — вы знаете этого майора?.. Мы чуть не приняли его за диверсанта.

— За диверсанта? — Чумаков улыбнулся сквозь боль. — Майор, конечно, нам не подарок. Нести ж его придется… Но при условии, если он действительно знает диверсионное дело.

Все смотрели на генерала с недоумением, а сквозь загар на лице Глинского проступила бледность.

— Вы умеете, товарищ майор, — обратился к нему Федор Ксенофонтович, — ставить фугасы, минные ловушки, сооружать замыкатели?

— Я все умею, товарищ генерал! — Глинский оживился, поняв, о чем идет речь, — фугасы с самыми различными и простыми взрывателями — натяжными, действующими от давления, самовзрывные. Гранаты, любой снаряд, мины — все сгодится! Даже невзорвавшаяся бомба.

— Очень хорошо! — удовлетворенно сказал Чумаков и вновь невесело усмехнулся, видя, как Колодяжный всовывает в кобуру майора его пистолет. — Назначаю вас, майор Птицын, инструктором по подрывному делу.

Затем, пересиливая боль, Чумаков отодрал от раны присохший бинт и, повинуясь жесту врача, лег на расстеленную плащ-палатку. Им постепенно овладевала тревога, а может, и страх — затаенный, упрятанный под внешним спокойствием и замедленностью движений. Ему было не по себе оттого, что этот седоусый доктор с темными, сухо горящими сквозь старомодное пенсне глазами сейчас выдернет осколок и вдруг вместе с осколком навсегда уйдет из его звенящей болью головы сознание — он умрет, не подозревая о своей кончине, и для него так и останется неизвестным, как же сложится война, где и когда немцы наткнутся на стену того характера Красной Армии, который ковался все эти годы.

Как тяжело от холодивших сердце мыслей и как жестко под головой, будто лежит она не на шинельной скатке, а на раскаленном камне!

— Ну что ж, начнем, товарищ генерал, — услышал Федор Ксенофонтович и увидел над собой сверкнувшее зеленью пенсне, отразившее листья орешника, заметил рядом на плащ-палатке флакон с одеколоном, бритву с коричневой рукояткой и черные шоферские плоскогубцы. — Наберитесь сил…

Какое знакомое лицо… Кого доктор напоминает? Эти усы, пенсне, сизоватый в прожилках нос… Зачем-то подошли, остановившись над ним, четыре дюжих солдата. До чего же высокие! И как пахнет болотной гнилью от их сапог…

Смоченный одеколоном тампон огнем обжег ниже уха. От прикосновения пальцев доктор Чумаков ощутил, с какой прочностью засел в скуле осколок… А это еще зачем?.. Один солдат, смущенно пряча глаза, уселся ему на ноги; два других, разведя в стороны его руки, намертво прижали их к земле; четвертый, став у изголовья на колени, могучими шершавыми ладонями стиснул виски.

— Эй, вы, не очень-то! — с жалкой беспомощностью пошутил Федор Ксенофонтович. — Не забывайте, что я генерал!

— Боль, к сожалению, не щадит и генералов, — суховато заметил доктор.

Федор Ксенофонтович вдруг вспомнил: доктор очень похож лицом на Нила Игнатовича Романова. Жив ли еще дорогой профессор?.. Или…

Возле уха обожгло такой болью, что зубы непроизвольно скрежетнули. Почувствовал, как на затылок сбежала, защекотав кожу, теплая струйка.

— Терпите! — услышал Федор Ксенофонтович и понял, что доктор, сделав бритвой разрез, пытается зажать плоскогубцами хвост осколка. В голове от прикосновения железа к железу загрохотало, будто там сталкивались каменные глыбы.

С обреченностью успел подумать, что не побороть телесную боль силой рассудка, как вдруг эта самая боль навалилась на него со всей своей страшной беспощадностью. В голову, будто разламывая ее на части, ворвался огненный рев. Федор Ксенофонтович, вскинувшись всем телом, надрывно застонал, но уже не слышал своего стона и не ощущал самого себя. Свет для него померк, и сам он будто растворился в клекочущей тьме.

…Как же он оказался здесь, перед чеканным фасадом здания военной академии, где провел несколько лет — долгих, трудных и радостных? Федора Ксенофонтовича почти не удивляло, что здание академии, взметнувшись со сказочной величественностью ввысь, теряло свои верхние этажи где-то в белесо-голубом небе, среди редких облаков, похожих на выбеленные солнцем острова. Окна здания, отсвечивая тревожно-торжественной голубизной, смотрели на Чумакова с устрашающей загадочностью. А по гранитным плитам фасада в молчаливой задумчивости плыли вверх и вниз, как пустые гробы, бездверные кабины такого привычного, давно знакомого ленточного лифта. Многие тысячи командиров вознес этот лифт к вершинам военной науки… Где они сейчас?.. Лифту ведь полагается быть внутри корпуса, а он вот снаружи, но и этому ничуть не удивился Федор Ксенофонтович.

Но почему его так тревожит живой и хмурый блеск окон? Почему ощущается какая-то странная неизбежность?.. Что за роковая черта ждет его впереди, которую надлежит переступить?.. Вдруг открылась массивная, с бронзовым отливом дверь академии, и на пороге встал знакомый седоусый доктор в старомодном пенсне и с плоскогубцами в руке. Как оказался доктор здесь? Ведь он там, на западе Белоруссии, где земля сейчас, подплывая кровью, стонет под бомбами и снарядами, под сапогами и гусеницами врага… Да нет же, это не доктор, а Нил Игнатович Романов!.. Но почему же не рад он встрече со своим лучшим учеником? Из-под пенсне сухо, зло поблескивают глаза, а седой ус напряженно подергивается, будто профессор сейчас исторгнет ругательство.

«Пойдем, — строго сказал Романов. — Мы тебя дожидаемся». Он взял Федора Ксенофонтовича за руку, и они легко взлетели вверх, вдоль пустых кабин-гробов лифта. Федору Ксенофонтовичу вспомнилось, что он множество раз вот так летал во снах, ощущая легкость в теле и восторг в сердце. Но сейчас такого восторга не было, а только гнетущая тяжесть. Где-то в нем рождалось чувство неоплатной вины, будто совершил он нечто ужасно постыдное, несоизмеримо большее, чем в силах совершить один-единственный человек.

Этаж за этажом уносятся вниз, а они все летят, сопровождаемые пасмурным свечением окон… И вот академическая вершина в предзимней свежести — просторный зал с бестелесными стенами, увешанный огромными рытыми коврами… Нет, это же не ковры, а полотнища топографических карт с диспозициями войск… И амфитеатр кресел. В них сидят и испытующе смотрят на него какие-то очень знакомые люди, изучая сияние боевых доспехов, высших наград и воинских отличий.

Карты на бестелесных стенах вдруг словно размываются туманом, и Федор Ксенофонтович начинает понимать, что это поля сражений русских войск!.. Вон ведет по ковыльной степи свою рать Святослав, утверждая силу Киевской Руси… А вон среди лесов, в белесом мареве ледяной равнины Чудского озера, душат в смертных тисках псов-рыцарей полки Александра Невского… Рядом еще какая-то битва… Да это же поле Куликово! Мамаево войско усеяло грудами своих тел всю землю от Красного Холма до Красивой Мечи… В синей дали сверкает Полтава золотыми куполами; на холме стоит Петр Первый и с усмешкой смотрит, как в смертном страхе убегает с Украины в Турцию шведский король Карл XII. А вон дымится сражение при Кунерсдорфе, где русская армия утверждает свое превосходство над прусским войском Фридриха II… Далее виднеются пространства, на которых славят силу русского оружия Румянцев, Суворов, Кутузов. В этих пространствах берут начало тысячеверстные пути, по которым прошел победоносными походами Александр Суворов…

А вот и дороги Наполеона, ведущие в Россию и из России! Дымкой старины подернуты города и села, реки и поля, леса и перелески. Раскинулась в мудрой задумчивости Бородинская земля… Мертвой петлей затянулась на шее Бонапарта дорога от Бородина, через Москву на Тарутино: по ней провел Кутузов свою армию.

Федор Ксенофонтович догадывается, что профессор Романов тяжко попрекает его этими уроками истории.

«Зачем это вы, Нил Игнатович? — с болью в сердце говорит он ему. — Мне ли не знать об этих победах?..»

Молчит и гневно хмурится старый профессор; глаза его устремлены куда-то вбок. Федор Ксенофонтович тоже переводит туда взгляд и видит бескрайние просторы, где отполыхала гражданская война. Нет, это уже не поля, а именно карты, и на них, будто живой кровью, пульсируют стрелы — направления ударов Красной Армии по войскам Антанты, Колчака, Деникина, Врангеля…

«Зачем все это?» — снова с мольбой в голосе спрашивает Чумаков у профессора.

Нил Игнатович берет его за руку и ведет по длинному проходу между кресел амфитеатра, в котором сидят безмолвные люди. Федор Ксенофонтович узнает их! Вот выпучил на него глаза Карл XII, измеряя Чумакова надменным и оценивающим взглядом… А вот и сам Наполеон Бонапарт выставил вперед тяжелый подбородок и всем своим видом как бы являет окаменевший вопрос. Из-за его спины тревожно смотрит последний из Гогенцоллернов — германский император Вильгельм II.

В Федоре Ксенофонтовиче вдруг пробуждается любопытство. Он пристально всматривается в лица людей, которые с огнем и мечом ходили в русские земли, замечает в их глазах какое-то смятение… Конечно же, они должны жаждать повержения России Гитлером!.. Или нет? Может, их раздраженное самолюбие заставляет взирать на Гитлера с холодным небрежением? Еще бы! Во главе великой Германии стал ефрейтор и тщится сделать то, что оказалось не под силу Наполеону Бонапарту!..

Вдруг Федору Ксенофонтовичу стало не по себе. Ему подумалось, что где-то здесь можно увидеть и тех, кто славил русское оружие и гнал захватчиков с русской земли.

«Да, они здесь», — строго сказал ему профессор Романов, как-то угадав его мысль.

«Не надо, Нил Игнатович, — взмолился Федор Ксенофонтович. — Я не готов к ответу!»

«А к чему вы готовы, товарищ Чумаков?» — раздался вдруг чей-то очень знакомый голос.

Федор Ксенофонтович оглянулся и вдруг увидел, что нет никакого зала с давно ушедшими из жизни людьми, нет старинных стен академии, излучающих живые картины прошлого. Есть только пустынная Красная площадь и он, стоящий перед Мавзолеем Ленина по стойке «смирно», как стоял, бывало, во время парадов. Конечно же, все это ему приснилось! Кроме Красной площади. А в ушах все звучал знакомый вопрошающий голос.

«Я готов умереть во имя Родины!» — ответил Федор Ксенофонтович.

«Этого мало!»

«Я готов повести за собой войско, которое отдаст жизнь за Родину!»

«Этого тоже мало! Надо, товарищ Чумаков, повести войско и победить!..»

Федор Ксенофонтович почувствовал, что чьи-то пахнущие одеколоном руки бинтуют ему голову, открыл глаза и увидел лицо врача над собой.

— Вот и все, и хорошо, товарищ генерал, — успокаивающе сказал врач. — Рана несерьезная, хоть жевать вам пока будет трудно. Заштукатурил ее дня на три стрептоцидовым порошком.

— Долго все это длилось? — спросил Федор Ксенофонтович.

— Пять-шесть минут, — ответил врач, завязывая концы раздвоенного бинта. Затем поправил пенсне и встал. — Полежите часик-другой.

Федор Ксенофонтович с удивлением подумал о том, что за такое короткое время беспамятства он успел увидеть пространный и довольно связный сон. Вспомнил, что вчера во время дневного отдыха в Налибокской пуще, когда ему не спалось, действительно он долго размышлял над тем, что Россия видела многих завоевателей, много пролила крови и натерпелась лиха, а ее величие от столетия к столетию возвышалось. И вот не угасли мысли бесследно — вернулись в сказочном построении, возбудили картины битв, рожденных воображением, еще когда он постигал историю военного искусства.

Невдалеке от того места, где отлеживался генерал Чумаков, врач уже взялся за Глинского, уложив его под кустом орешника на раскатанную шинель.

— Придется разрезать, товарищ майор, ваше роскошное галифе, — с сожалением сказал врач. — Нога распухла. Или, может, все-таки попробуем его снять?

Глинский дал стащить с себя брюки. Кто-то из бойцов тут же взял их, затем прихватил сапог с надрезанным голенищем и пошел к недалекому ручью отмывать с них кровь, вызвав удивление Глинского тем, что это было сделано без чьего-либо приказания. Вслушиваясь в слова врача, который объяснял, что рана в ноге сквозная, кость не задета, он осматривался по сторонам, веря и не веря во все происшедшее и в свою удачу. А ведь этого генерала и храпевшего вон под елью полковника он мог тогда, на почте, пристрелить. Значит, судьба еще не повернулась к нему спиной. Теперь надо ждать случая, надо присмотреться к людям. Неужели не найдется в отряде хоть один, который, поняв безвыходность их положения, видя их обреченность, не согласится тайком уйти из леса с его запиской и обратиться к первому встречному офицеру немецкой армии? Нужно передать радиограмму в полевую абверкоманду армии или в штаб «Валли», сообщить свои координаты и маршрут отряда. Тогда окупится его провал в штабной колонне русских. Тут, по всем признакам, находится командование более крупного соединения… но вдруг не удастся? Вдруг этот генерал сумеет провести отряд к своим, и он, граф Глинский, кадровый абверовец, окажется на той стороне?.. Не ускакать же из отряда на одной ноге! «Майор нам не подарок. Нести его придется», — вспомнились слова генерала… И понесут, скоты! Вон их сколько! Кругом выставили сторожевые посты. Еще и диверсии против немецкой армии затевают… Что за люди? На что они надеются?..

Вопросы, встававшие перед Глинским, заводили его в тупик. Чего-то он не мог постигнуть. Что-то очень важное он не понимал. И не мог всмотреться в души этих загадочных людей, этих русских. Ведь они совсем не похожи на тех, которые вставали в его воображении — покрытые коростой невежества, темные в устремлениях и желаниях…

Вечером отряд генерала Чумакова снова двинулся на восток, в гремящую и сверкающую войной ночь.

26

Ирина Чумакова сошла с троллейбуса на остановке у кинотеатра «Художественный». Отсюда до входа в метро «Арбатская» всего лишь несколько десятков шагов. Именно там ей назначил свидание подполковник Рукатов. Да, да, тот самый Алексей Алексеевич Рукатов, «столоначальник» из управления кадров. Именно с ним должна встретиться сейчас Ирина, не зная и не ведая о том, что ее отец, генерал Чумаков, относится к этому Рукатову с омерзением, как к человеку, который по нелепому и случайному стечению обстоятельств носит звание старшего командира. Впрочем, если б Ирина и знала об отношении отца к Рукатову, ничего бы не изменилось: на эту встречу ей все равно надо было прийти, хотя смешно и стыдно, что он, такой солидный и немолодой, пытается за ней ухаживать.

В светлом батистовом платьице, с накинутой на плечи оранжевой косынкой, в новых туфлях, Ирина выглядела празднично-нарядной и, как обычно, привлекала к себе взгляды встречных прохожих. В другое время она, ощущая эти удивленно-восторженные взгляды, не преминула бы тайно порадоваться им, поразмышлять о том, что очень приятно быть красивой. Она бы еще выше подняла небольшую, с аккуратной прической голову, придав лицу беспечность и безразличие ко всему. Но сейчас ничего не замечала вокруг и будто не осознавала, куда и зачем идет. Сердце ее изболелось за эти дни до того, что в груди будто вырос холодный черный камень.

Война… Весть о ней внезапно обрушилась в день их приезда на похороны Нила Игнатовича… Похороны были торопливые, малолюдные, хотя и с воинскими почестями: играл военный оркестр, во время панихиды звучали прощальные речи представителей академии, где много лет проработал Нил Игнатович Романов, а на Ваганьковском кладбище строй красноармейцев дал три залпа из ружей.

После похорон тяжело заболела Софья Вениаминовна — старенькая супруга покойного профессора. Ирина с мамой днями и ночами попеременно дежурили у ее постели. А тут еще известия с фронта, от которых сердце замирало в страхе. Немцы захватили почти всю Прибалтику и большую часть Белоруссии, идут жестокие бои на Украине… Где отец?.. Жив ли?.. Все получалось не так, как предполагала Ирина; почему-то Красная Армия не гонит фашистов на запад и отец ее в ряду других генералов не ведет под боевыми знаменами полки в сторону Берлина.

Софья Вениаминовна, проболев несколько дней, умерла тихо и незаметно: уснула после дневного чая и не проснулась.

Эти вторые похороны доставили всем много мучительных хлопот. Как ни горько об этом думать, но, оказывается, одно дело — схоронить умершего генерала и совсем другое — генеральскую жену, да еще в дни, когда грянула война, обрушив на людей тяжкие беды. Хорошо еще, что мать Ирины, Ольга Васильевна, догадалась позвонить в Наркомат обороны другу отца и ученику профессора Романова полковнику Микофину. Сам Микофин помочь ничем не смог, но, как и на прошлые похороны, прислал очень деятельного и очень важного подполковника. Это и был Рукатов, с которым Ирине потом суждено было познакомиться ближе.

После вторых похорон мать уехала в Ленинград, чтобы снять со сберкнижки деньги и перевезти в Москву кое-какую одежду. И почему-то там задержалась. А Ирина, одна, хозяйничая в чужой квартире, которая теперь должна была стать ее родным домом, осталась со своей неусыпной тревогой о судьбе отца, о невозвращающейся матери. Иногда ее навещало и воспоминание о летчике Рублеве; он тоже где-то там, на западе, воюет с немцами. Правда, две встречи с Виктором не успели родить в ней сколько-нибудь серьезных чувств, и даже его лицо не очень четко сохранилось в памяти. Но осталась смутно волнующая временами тоска, как неуснувшая жалость о чем-то утраченном, радостном и светлом.

Неторопливо пройдя мимо кинотеатра к входу в метро, Ирина поднялась по нескольким ступенькам и остановилась у ребристой колонны. Посмотрела в сторону недалеких зданий Наркомата обороны: стены их были грубо исполосованы бурой и темно-коричневой краской, чтобы, как она догадалась, затруднить наблюдение с воздуха; на стеклах окон, как, впрочем, и во всех зданиях, окружавших Арбатскую площадь, белели наклеенные крест-накрест полоски бумаги — это тоже на случай бомбежки. Ирина перевела взгляд на прохожих, пересекавших площадь между станцией метро и Гоголевским бульваром; среди них многие в военной форме… Она тоже скоро наденет гимнастерку, зеленую юбку и кирзовые сапоги, как девушки, которых видела сегодня на Можайском шоссе; они не спеша вышагивали посредине дороги, держа в руках канаты, закрепленные на подбрюшье огромного, как морское чудище, баллона с газом для аэростатов воздушного заграждения. И никаких теперь для Ирины институтов — не то время. Она ни за что не останется в Москве, а пойдет на фронт, поближе к отцу, к лейтенанту Виктору Рублеву… Только побыстрее бы приехала из Ленинграда мать да услышать от подполковника Рукатова что-нибудь утешительное об отце.

С Алексеем Алексеевичем Рукатовым Ирина уже встречалась дважды после похорон Софьи Вениаминовны. Дважды после этих печальных свиданий он провожал ее домой на Можайское шоссе, рассказывая по пути о тяжких событиях на фронте. Как-то странно и витиевато рассуждал он о жизни, вздыхал, жаловался на то, что не сложилась его личная судьба. Но узнать что-нибудь об отце Рукатову пока не удавалось. Обещал сегодня… Ирина опять посмотрела в сторону Гоголевского бульвара и стала размышлять о том, что в жизни много странностей. Вот Алексей Алексеевич Рукатов… Ему лет сорок, если не больше, а ей только восемнадцатый… И вот ухаживает… В отцы же годится!.. Даже перед прохожими стыдно… Или этот дальний-предальний родственник Сергей Матвеевич, который тоже приезжал на похороны Нила Игнатовича… Смотрел на маму такими глазами, что Ирина покраснела. И все «Оленька», «Олюнька»… Сам отец так ее не зовет. Что-то от нее, Ирины, скрывают… Нет, она заставит маму рассказать правду…

Но что могла бы рассказать Ольга Васильевна Ирине? Каждый человек ведь имеет начало своей судьбы, какие-то ее маяки, по которым, если оглянуться в прошлое, ярче видно прожитое…

Неожиданная встреча на Невском проспекте с Сережей Романовым, теперь неузнаваемо солидным и самостоятельным Сергеем Матвеевичем, воскресила в памяти Ольги Васильевны Чумаковой те далекие и полузабытые дни, когда ее все звали еще просто Оленькой…

Сергей Матвеевич Романов и Ольга Васильевна находились в том трудно осязаемом мыслью родстве, которое в народе именуют «седьмая вода на киселе». Он был внучатым племянником Нила Игнатовича Романова по линии отца, она же приходилась родной племянницей жене Нила Игнатовича по линии матери. Именно благодаря этому, казалось бы, малозначительному обстоятельству и познакомились больше двух десятков лет назад Оля и Сережа. Знакомству предшествовали тяжелые для Оли события: смерть отца, продажа дома, в котором она выросла, расставание с родной гимназией и переезд из Воронежа в далекую и незнакомую Москву к маминой сестре Софье Вениаминовне.

В Москве их временным пристанищем оказалась дача Нила Игнатовича в Сокольниках.

А весной на соседней даче появилась семья Матвея Степановича Романова — инженера-путейца, родного племянника Нила Игнатовича, а в этой семье — девятнадцатилетний Сережа, студент университета… Соседи, да еще дальние родственники… Естественно, что Оля и Сережа подружились и вскоре будто окунулись в какой-то особый мир своих интересов, бездумного веселья, прогулок по чужой для Оли и пугающей ее сутолокой Москве.

Хотя Оля была на три года моложе Сережи, она сразу же взяла верх над ним — застенчивым, малоразговорчивым и медлительным. Со стороны было даже смешно наблюдать, как высокий и худой юноша, прежде всегда ходивший с сонными глазами, терпеливо повиновался шустрой девчушке с тонкими руками и светлой, вечно куда-то летящей косой. Оля сразу же почувствовала свою власть и помыкала им, как только могла. Может, все началось с того, что в одно из первых воскресений, когда на обе дачи съехалось много людей и было решено отобедать всем вместе, Оля заставила Сережу помогать ей сервировать стол. И он, к изумлению своей матери, полнотелой и круглоликой Татьяны Павловны, послушно разглаживал на столешнице белую скатерть, расставлял большие и малые тарелки, раскладывал ножи, вилки, салфетки. Оля с превеликой серьезностью учила его, с какой стороны ставить рюмки, а с какой — бокалы, без дела и по делу гоняла к буфету и на кухню. А он в своем прилежном и возбужденном послушании весь светился радостью и готовностью сделать все, что только Оля пожелает. Мать Сережи, понимающе наблюдая за сыном, умильно качала головой и так, чтобы услышала это Оля, обронила напевно и сладко:

— Лучшей невесты для Сереженьки и желать не надо.

Оля с детской наивностью посмотрела на Татьяну Павловну радостно-изумленным взглядом, нисколько не смутившись, полагая, что так и должно быть, поскольку она приводит всех в восхищение, и что эти слова обязывают ее к еще большему. Шли дни, и Оля с возрастающей деловитостью стала распоряжаться Сережей, как собой, — его временем, свободой, настроением, желаниями, вкусами. И он, беспредельно счастливый, охотно переносил это сладкое рабство и еще больше поощрял этим добродетельно-тираническую активность своей всеми признанной невесты.

Оля немного говорила по-французски и потребовала, чтобы Сережа непременно брал у нее уроки. И он, без толку изучавший французский с учителем, а затем постигая его без всякой надежды на успех в университете, через неделю-две, к неописуемому восторгу своей маменьки, за обеденным столом уже бойко обменивался с Олей несколькими французскими фразами… Еще в большем восторге от этого была сама Оля: она обожала Сережу и не менее обожала себя, трепеща от гордости и счастья.

Не было конца выдумкам Оли. Ее неукротимая энергия, очаровательность ее восторгов придавали всей дачной жизни, всему окружающему какой-то особый смысл, порождали праздничное веселье, интересную занятость.

Иногда в минуту наивысшего возбуждения, когда Олин смех был слышен далеко за пределами дачного участка или когда перебранка с Сережей, в которой Оля всегда была нападающей и, безусловно, правой стороной, достигала высокого накала, ее подзывала мать и тихо говорила успокаивающие, добрые слова. Однажды она сказала с затаенной грустью и тревогой:

— Оленька, доченька моя, пощади себя… Не растрачивай без надобности свою доброту. Тебе еще долго жить…

Оля тут же сникла, испуганно и жалостливо глядя на мать — исхудалую, бледную, с печальными глазами, будто видящими нечто такое, чего ей, Оле, никак не увидеть. Оля знала о болезни матери, всегда старалась быть послушной и заботливой, но не могла понять причины тревоги в ее словах. И тем более не догадывалась, что скоро останется круглой сиротой. Мать так и запомнилась ей — сидящей в кресле с черной шалью на голове поверх шапочки, из-под которой выглядывали уложенные в тугой узел светло-каштановые волосы. Умерла она в конце лета.

После смерти матери Олю забрали в свою семью Софья Вениаминовна и Нил Игнатович. И Сереже, чтобы повидаться с невестой, приходилось ездить почти через всю Москву. Оля теперь стала несколько иной: сиротство укротило ее веселость, и будто обмелел ее смех. И она привыкла к мысли, что после того, как Сережа окончит университет, они поженятся, и по-прежнему помыкала им, как хотела, сама поражаясь иногда своему сумасбродству и удивляясь Сережиному многотерпению, послушанию любому ее капризу или вздорному желанию. И со временем наступило то, что неминуемо должно было наступить: Сережа пылал к ней чистой и горячей юношеской страстью, а она почувствовала, что встречи с ним все меньше приносят ей радости; она любила его словно чужого ребенка, которого вырастила и научила всему, что умеет сама… Однако когда весной двадцатого года Сережу отправляли на фронт, она искренне, как он того потребовал, дала клятву, что будет ждать его до самой смерти. И нисколько не сомневалась, что сдержит обещание, ибо всем же было известно: Сережа Романов — ее жених, а она невеста…

И вот нежданно-негаданно в ее жизнь ворвался лихой кавалерийский командир, лучший из учеников Нила Игнатовича, Федя Чумаков!.. И словно проснулась от детского сна, будто впервые поняла, что она взрослая и очень красивая девушка. И еще поняла совершенно неожиданное: она же по-настоящему никогда не любила Сережу! А поняв это, потянулась к Феде, ни от кого не тая своих чувств. Остался Сережа где-то в ее детских забавах — милый, добрый, послушный Сережка…

Вскоре с одобрения Нила Игнатовича и благословения Софьи Вениаминовны Оля вышла за Федю замуж. И только время от времени в ее душе возникало чувство вины перед нечаянно обманутым Сережей. Но потом уснуло и это чувство…

Прошло более двадцати лет, и вдруг встреча на Невском. Как обрадовалась ей Ольга Васильевна! Нечто подобное испытывают сентиментальные взрослые люди, вдруг найдя любимую игрушку своего далекого детства или свою первую школьную тетрадь. Мысленно посочувствовала Ольга Васильевна Сереже, что у него не очень-то привлекательная жена с удивительным именем — Аида. Но тут же прониклась к ней горячими симпатиями, чего, возможно, не случилось бы, окажись Аида красивее Ольги. А когда Ольга Васильевна еще узнала, что у Аиды нет в Ленинграде ни одной знакомой, ни портнихи, ни шляпницы и что Сережа очень озабочен судьбой сына Пети, который рвется в военно-морское училище, а его не принимают из-за строгостей медицинской комиссии, она поняла, что крайне нужна этим славным людям. И взяла с них слово, что они обязательно придут к Чумаковым в гости, что муж ее, Федор, сумеет помочь Пете поступить в училище, а сама она займется с Аидой всем, что относится к дамским туалетам. Разумеется, Ольге Васильевне также хотелось, чтобы Сережа познакомился с ее Федей — дважды орденоносным боевым генералом, увидел красавицу Иришу и понял, что она счастлива и никакого осуждения с его стороны не заслуживает…

Однако жизнь распорядилась по-своему. Внезапный отъезд Федора Ксенофонтовича, затем смерть Нила Игнатовича… Правда, Сергей Матвеевич тоже поехал с ней и с Ириной в Москву, на похороны.

Никаких обстоятельств прошлого не знала Ирина, кроме того, что Сергей Матвеевич — внучатый племянник покойного Нила Игнатовича Романова и друг маминой юности… Но почему мама задержалась в Ленинграде? Ведь вчера должна была обязательно приехать!

27

Подполковник Рукатов спешил закончить рабочий день, хотя границ такового теперь не существовало: кадровики, как и все в Наркомате обороны, засиживались в кабинетах до поздней ночи.

Он бережно взял из ящика стола кожаную полевую сумку, в которой были припрятаны четвертинка водки, бутылка ликера, бутерброды и плитка шоколада, осторожно, чтобы не булькало в бутылках, пристегнул ее к кольцам ремня и поднялся из-за стола. Но только сделал несколько шагов, как из сумки послышалось предательское бульканье. Рукатов в испуге замер на месте и в позе великого мыслителя приложил палец ко лбу, будто что-то вспоминая. Затем, с опасением косясь на занятых делами сослуживцев, медленным шагом выплыл из кабинета.

Все последние дни Алексей Алексеевич был сам не свой. На похоронах Нила Игнатовича он приметил необыкновенной красоты девушку — Ирину Чумакову, а через несколько дней судьба свела с ней уже на похоронах старушки Романовой. И Рукатова будто околдовали. Все кругом только и жили новостями с фронтов, часами простаивали у карты, разгадывая замыслы немцев и внутренне ужасаясь их быстрому продвижению на восток, а он, тоже, конечно, не оставаясь безразличным к военным событиям, все время думал об Ирине, мысленно видя ее перед собой — недоступно красивую и горделиво смотрящую на мир.

Ему даже не хотелось вспоминать о своей жене Зине, загостившейся с детьми в Сталинграде у матери. Не хотелось думать и о полковнике Гулыге, отце Зины, который где-то западнее Минска, как и генерал Чумаков, остался в окружении, и вряд ли ему теперь, как и многим другим, кто не выскользнул из немецких клещей, суждено уцелеть.

Вчера Рукатов позвонил в Сталинград, вызвал к телефону Зину и посоветовал ей, учитывая военную обстановку, не спешить возвращаться в Москву. И теперь по утрам он дольше обычного задерживался у зеркала, рассматривая свое чуть одутловатое, румяное лицо, выбривался с небывалой тщательностью и старательно приглаживал на голове смоляные волосы, чтобы прикрыть на макушке рано пробившуюся плешь.

Выйдя на улицу, еще дышавшую, несмотря на предвечерье, зноем, Рукатов с деловито-озабоченным видом зашагал к Арбатской площади.

— Сегодня или никогда, — тихо сказал он сам себе, ощущая, как сердце его куда-то падает. И неожиданно подумал: «Была бы она лучше дочерью дворника, а не генерала…»

Сколько сомнений, страхов, рассуждений из-за этого! А вдруг выберется из окружения Федор Ксенофонтович? И как поведет себя Ольга Васильевна, когда узнает, что он ухаживает за Ириной?.. Хорошо, что хоть полковник Микофин уехал в штаб Западного фронта. А Ольга Васильевна должна понять, что в такое грозное время внезапная любовь имеет право на безрассудство и на снисхождение судьбы… Ведь в молодости судьба обошлась с ним не лучшим образом: служил он тогда в оторванном от мира гарнизоне и, казалось, искренне полюбил Зину — дочку командира полка. Потом понял, что никакой любви нет ни у него, ни у нее, но с командиром полка шутки плохи: нельзя было сразу же разводиться с его дочерью. А потом появились дети. Да и рушить семью — значит вредить своей карьере.

Теперь же, когда он, чем бы ни занимался и какие бы вести ни приходили с фронта, все время думает об Ирине, теперь он решился на все! Пока не приехала Ольга Васильевна, он честно объяснит Ирине, что она держит в своих руках не только свою собственную судьбу, но и судьбу матери. Он скажет ей всю правду: Федор Ксенофонтович попал в окружение, и, если не погибнет, плена ему не миновать. А там разбирайся: добровольно он сдался или нет. А закон суров. За сдачу в плен отвечают и близкие родственники. Он спасет их от ответа. Пока ничего не известно, Ирина возьмет его, Рукатова, фамилию, а Ольга Васильевна станет членом их семьи. Такое благородство должен оценить и сам Микофин.

Рукатов еще издали заметил знакомую оранжевую косынку и, не чуя под собой ног, с захлебывающимся сердцем мчался вперед. Вскоре он горячо пожимал Ирине руку, млея от того, что прикасается к этому совершеннейшему живому чуду.

— Ну что, Алексей Алексеевич? — Ирина смотрела на него с мольбой и страхом. — Хоть одно слово: папа жив?

— Жив. — Рукатов нахмурился и опустил глаза. — Но есть некоторые подробности.

— Какие?!

— Разговор не для улицы. — Он посмотрел на Ирину многозначительно и загадочно.

— Где же? — В голосе Ирины прозвучала тревога.

— Или у вас дома, или у меня, — ответил Рукатов, хотя приглашать девушку к себе и не собирался, ибо в доме на Пироговке, где он жил, была коридорная система и пройти незамеченным было невозможно.

— Зачем же дома? — В глазах Ирины промелькнуло смятение. — Давайте посидим на бульваре.

— Ирочка… — Рукатов постарался придать своим словам как можно больше задушевности. — Разговор очень важный.

— Вы пугаете меня, Алексей Алексеевич…

— Я не хочу вас пугать… Но я обязан откровенно поговорить с вами об очень серьезных обстоятельствах… Случилась беда…

Заметив, как побледнело лицо Ирины, он поспешил успокоить ее:

— Нет-нет… Не самая страшная беда, какая может случиться в это грозное время, когда там… гибнут тысячи…

— Но отец жив?!

— Жив Федор Ксенофонтович. Жив. Давайте не будем терять время. Я вам все расскажу, но только дома — у меня или у вас.

Ирина, ощущая озноб и содрогаясь сердцем от предчувствия чего-то ужасного, все-таки подумала, что приглашать к себе в дом мужчину, когда нет мамы, неудобно, и уже решилась было согласиться ехать к Рукатову, но он, точно уловив состояние девушки, вовремя упредил ее:

— Ах, дьявол!.. Я позабыл!.. У меня нет телефона, а нам обязательно надо позвонить в Ленинград Ольге Васильевне.

— Зачем?

— Поехали к вам, все узнаете.

Воля Ирины противилась разуму, но иного выхода она не видела, и вскоре они ехали троллейбусом на Можайское шоссе. Сошли у кладбища и пешком отправились на недалекую 2-ю Извозную улицу, где в четырехэтажном доме находилась квартира покойного профессора.

Когда Ирина, повозившись с замками, открыла наконец дверь и пропустила Рукатова в темную прихожую, к его ноге прикоснулось что-то живое. От неожиданности в груди Алексея Алексеевича будто что-то оборвалось, и в голову со звоном ударила кровь. Он отшатнулся назад, но в это время Ирина, захлопнув дверь, включила свет, и Алексей Алексеевич увидел у своих ног огромную кошку пепельного цвета. Она уже с мурлыканьем терлась о ногу Ирины.

— Что за зверь? — оправившись от испуга, спросил Рукатов.

— Это Мики, любимица покойной Софьи Вениаминовны, — грустно ответила Ирина, — ангорской породы.

Алексей Алексеевич присел на корточки и протянул к кошке руку, но та попятилась, зашипела и угрожающе подняла лапу, выпустив кривые и острые когти.

— Не трогайте, она чужих не любит, — предупредила Ирина и прикрикнула: — Мики, на место!

Кошка двумя прыжками достигла открытой двери, ведшей в кабинет, и скользнула вверх, кажется даже не прикасаясь когтями к ее белой окраске. Будто взлетела на дверь и вытянулась на ее верху. Рукатов с удивлением смотрел на кошку, поражаясь, как она может лежать на таком узком торце. Он только сейчас разглядел, что глаза у нее ясно-голубые, но в них такой звериный блеск, что берет оторопь.

Ирина, сдернув с плеч косынку, пригласила Алексея Алексеевича войти в кабинет-столовую, но он задержался в прихожей, удивляясь, что, кроме того места, где была вешалка, все стены и простенки между дверями были заставлены застекленными шкафами с книгами. В кабинете, куда он вошел с опаской, ощущая над головой злой взгляд Мики, тоже высились вдоль стен застекленные полки с книгами. Здесь был еще огромный резной буфет, рядом с ним — полированный стол, развернутый наискосок к дивану, прильнувшему к стене высокой спинкой. А в углу, у широкого окна, стоял заваленный рукописями и книгами письменный стол. Внимание Рукатова привлек чернильный прибор из позеленевшего металла. Между двумя чернильницами — боевыми колесницами — стоял с копьем в руках воин, облаченный в железный шлем и кольчугу. Рядом с чернильным прибором — телефонный аппарат.

Сзади над письменным столом висели в рамках групповые фотографии. Подойдя к ним, Алексей Алексеевич среди многих узнал Фрунзе, Буденного, Ворошилова, Куйбышева, Шапошникова… И на каждой фотографии — строгое седоусое лицо Нила Игнатовича.

В груди Алексея Алексеевича шевельнулся страх оттого, что он только по своей прихоти оказался в этой удивительной квартире и хочет стать причастным к этим фотографиям и, следовательно, к людям, что запечатлены на них. Потом он снова повернулся к столу, и его взгляд упал на листок откидного календаря. Там было написано угловатым и нетвердым старческим почерком: «Звонили от Сталина. Иосиф Виссарионович благодарит за письмо и желает побеседовать с Нилом Игнатовичем». Ниже был записан номер телефона.

Рукатов еще и еще перечитывал эти две фразы, написанные, видимо, рукой покойной Софьи Вениаминовны, постигая их более глубокий смысл, чем заключали сами слова и цифры номера телефона. С опаской покосился на сверкающую черноту телефонного аппарата… Неужели вот прямо сюда звонили от Сталина?.. И стоит набрать этот номер… Он почувствовал противную слабость в ногах и подкатившую к сердцу тошнотную волну… Это же головы не сносить в случае чего!..

Непослушными ногами отошел от стола, будто от края пропасти. Ему показалось, что в комнате колеблется желтоватый туман, а вместе с туманом качается и он. Рукатов непроизвольно ухватился за книжную полку, пальцы его притронулись к панели радиоприемника, стоявшего в проеме между полками.

— Почему не сдали приемник? — спросил он у потерянно стоявшей у двери Ирины и будто обрадовался, что можно вести разговор совсем не о том, ради чего сюда пришел. — Могут быть серьезные неприятности. — И тут же подумал: «Какие там неприятности, если в эту квартиру сам Сталин звонит».

— Как же мы можем сдавать чужие вещи? — словно из пустоты донесся до него голос Ирины.

Алексей Алексеевич, все еще пребывая в состоянии крайней потерянности и уже думая не столько о рухнувших надеждах, сколько о том, как деликатнее выбраться из этого опасного положения, щелкнул включателем приемника.

Вскоре послышался треск атмосферных разрядов, а после того как Рукатов покрутил рычаг настройки, в комнату ворвалась не очень чистая русская речь:

«…Доблестные войска фюрера полностью завершили пленение частей Красной Армии, окруженных западнее Минска и в Прибалтике. Немецкие армии ведут успешное наступление в направлении Ленинграда, Москвы, Киева…»

Рукатов нервно нажал на выключатель, и приемник умолк.

— Я думал, что это Москва, — виновато сказал он, оглянувшись на замершую в дверях Ирину. Заметив ее испуг, он, овладев наконец собой, начал успокаивать: — Врут!.. Они еще и до Смоленска не дошли.

— Но западнее Минска отец… — чуть внятно сказала Ирина.

Рукатов уже знал, как себя вести. Он отошел от приемника и, прижимая рукой к бедру сумку, чтобы не булькали злополучные, теперь ненужные бутылки, остановился перед Ириной.

— Ирочка… — И тут же поспешно поправился: — Ирина Федоровна. Я, как друг вашего отца, все время интересуюсь его судьбой. Если верить слухам, у вас страшная беда… Федор Ксенофонтович…

— Что с отцом? — У Ирины задрожали губы.

— Болтают, что он сдался в плен… Но ради бога, не спешите верить! Пока не будет официального подтверждения. Вот я и решил…

В это время в передней зазвенел над дверью звонок, но Ирина, словно оглохшая, продолжала стоять посреди комнаты: лицо ее побелело, а большие глаза налились слезами. Звонок в передней зазвенел нетерпеливее, и она, опомнившись, выбежала. До Рукатова донесся хлопок двери и оживленный голос Ольги Васильевны:

— Здравствуй, Ирочка!.. Мы Петю Романова устраивали в морское училище. Поэтому и задержалась… Что с тобой, доченька?

— Мама! — послышался плач Ирины. — У нас Алексей Алексеевич…

Ольга Васильевна стремительно вошла в комнату и, позабыв поздороваться, остановилась перед Рукатовым, словно задохнувшись. Ее расширенные глаза, под которыми вдруг заметно обозначились темные полукружия с морщинками, смотрели на него с нарастающим напряжением.

— Убит?! — вдруг вскрикнула Ольга Васильевна. Рот ее перекосила гримаса ужаса.

— В плену… — тихо, сквозь слезы произнесла Ирина. — Алексей Алексеевич говорит, что папа сдался…

Ольгу Васильевну будто кто толкнул в грудь. Она отпрянула от Рукатова, глядя на него побелевшими глазами.

— Это ложь! — Голос Ольги Васильевны прозвучал с таким надрывом, что Мики с испугом спрыгнула с двери на диван и вздыбила шерсть. — Этому я не верю…

— Я тоже не верю! — Рукатов испуганно ежился под ее негодующим и в то же время кричащим от страха взглядом. — Так сказали те, кто пришел оттуда.

— Этого не может быть!.. Федор никогда… — И Ольга Васильевна зарыдала, обняв подошедшую к ней Ирину.

— Я и пришел лично сказать, чтоб вы не спешили верить. — Рукатов через силу выговаривал непослушным языком успокаивающие слова. — Мало ли чего наболтают паникеры!..

Он уходил отсюда, как в чаду, ненавидя себя и этот чужой, вдруг ставший для него страшным дом. Его душу ломило предчувствие надвигающейся опасности, пока еще ему неизвестной и тем более грозной.

Через несколько дней, уже не в силах бороться со страхом, который снежным комом нагромождался в воспаленном воображении, Рукатов стал настойчиво справляться о генерале Чумакове у всех, кто держал связь с Западным фронтом. И вдруг от знакомого оператора из Генштаба услышал, что командир корпуса Чумаков со своим штабом и остатками спецподразделений пробился на Березине из окружения. Тут же Рукатов позвонил Ольге Васильевне и, сдерживая волнение, радостно сообщил:

— Не подтвердились слухи, Ольга Васильевна!

— И не подтвердятся, — холодно ответила она.

«Уже знает!» — с досадой и тревогой подумал Рукатов.

А она бесстрастно продолжала:

— Мой муж в плен никогда не сдастся. Запомните это.

— Почему вы так со мной, Ольга Васильевна?! Я же с доброй…

— Потому, — устало перебила она, — что о генерале Чумакове пока ничего не известно. И распускать о нем вздорные слухи я не позволю.

— Ольга Васильевна!.. — исступленно закричал в трубку Рукатов, но в ответ услышал частые гудки.

Он начал было вновь набирать нужный номер телефона, однако еще звучавший в ушах сухой и враждебный голос Ольги Васильевны будто остановил его. Рукатов нерешительно положил телефонную трубку и долго сидел за своим столом в странной окаменелости, размышляя над чем-то очень трудным. Когда после обеденного перерыва в кабинет начали возвращаться сослуживцы, он взял лист чистой бумаги и стал писать рапорт с просьбой немедленно отправить его в действующую армию. Рукатову казалось, что сейчас для него самое безопасное место — на фронте.


Лес на возвышенности восточнее Чаусов, где расположился штаб Западного фронта, ничем не отличался от многих других лесов, которыми так богата земля Белоруссии. Под густыми кронами его деревьев теснились палатки, шалаши, стояли забросанные ветвями машины; кругом виднелись вырытые в земле щели на случай бомбежки, в разные стороны тянулись подвешенные к стволам деревьев телефонные провода.

По лесной дорожке неторопливо прогуливались маршал Шапошников и генерал Чумаков. Федор Ксенофонтович, на голове которого под фуражкой белела повязка, рассказывал Борису Михайловичу о приграничных боях, о тактике немцев, об окружении.

Маршал слушал Чумакова внимательно, задавал вопросы, часто вздыхал и посматривал на собеседника с грустью и добротой.

Впереди, через дорожку, куда-то спеша, прошла группа командиров с вещмешками и шинельными скатками на плечах. Среди них Федор Ксенофонтович узнал подполковника Рукатова. Шевельнулось неосознанное желание окликнуть его, но тут же угасло. Командиры скрылись в зеленом половодье подлеска.

На повороте к палатке оперативного отдела маршал и генерал остановились. Борис Михайлович взглянул на часы и, прощаясь, сказал:

— Да, батенька мой, не предусмотрели мы, что немцы сразу навалятся такими силами… Но воевать надо. Сейчас мы нащупали их главные операционные линии и по мере поступления резервов вяжем на них узелки. Оправляемся от первого потрясения.

Федор Ксенофонтович будто мысленно увидел эти линии с кровавыми узлами на них. Хотелось уточнить у маршала, какое, по его мнению, они будут иметь продолжение, куда нацелят немцы свои удары в дальнейшем. Но неотступно мучил другой немаловажный вопрос. Что было бы, если бы успели заблаговременно ввести в действие оперативный план, тот самый, который ему, Чумакову, известен? Что было бы тогда?.. Он предписывал в случае угрозы войны произвести в стране мобилизацию и все отмобилизованные войска сосредоточить у западных границ. Как бы все сложилось, если б это было сделано?.. Даже при условии, что немцам не удалась бы внезапность?.. Ведь при нашей, пока слабой оснащенности танками, авиацией, артиллерией да и зенитными средствами нам на первых порах все равно долго не устоять перед рассекающими ударами танковых колонн врага… Неужели могли остаться без резервов?.. Но задать маршалу этот вопрос не решился. Может, потому, что было страшно услышать утвердительный ответ, а может, опасался показать свою недостаточную осведомленность: мало ли бывает проектов оперативных планов…

— А что впереди? Когда может быть перелом? — Чумаков с робостью посмотрел в потемневшее от усталости лицо маршала.

— О сроках судить трудно. — Борис Михайлович подал на прощание руку.

— А перелом будет. И верх наш будет.

— Ну, в этом никто не сомневается.

— Вот поэтому и будет, что никто не сомневается. — Лицо маршала посветлело в доброй улыбке. — До новых встреч, батенька мой. И берегите себя. Вам еще предстоит очень многое…

КНИГА ВТОРАЯ

1

Если б кто-нибудь предрек Сергею Матвеевичу Романову те мучительные сложности, какие встанут на его пути в ближайшие дни, он, Сергей Матвеевич, вполне серьезный и здравомыслящий человек, принял бы такого прорицателя за ненормального. И тем не менее это случилось, ничего изменить невозможно, ибо из дня идущего не воротишься в день вчерашний.

Началось все обыденно: его единственный сын Петя, в прошлом году отчисленный по болезни с первого курса военно-морского училища, заметно поправил свое здоровье и, как следовало ожидать, вознамерился вернуться на флот. Стать морским волком — была самая высокая мечта Пети, волновавшая его чуть ли не с младенчества. Сказалось в этом и влияние матери: ведь все ее родословное древо уходило корнями в глубину истории русского морского флота, сам легендарный адмирал Нахимов, по утверждению Аиды, был ветвью этого древа.

Решив помочь сыну вернуться на стезю морской жизни, Аида начала хлопотливо готовиться к поездке в Ленинград, взяв в военном госпитале, где она работала хирургом, отпуск. А накануне отъезда решительно объявила Сергею Матвеевичу: «Отец, ты едешь с нами! Тебе будет легче, чем кому-либо иному, уладить Петины дела».

Последние годы жили они в крупном городе на Волге, где Сергей Матвеевич Романов занимал видный пост главного инженера моторостроительного авиационного предприятия. Именно в эти дни шла там доводка нового двигателя бомбардировщика перед пуском в серийное производство, и главный инженер Романов, разумеется, не имел возможности отлучиться, тем более по личным обстоятельствам. Но Аида и слышать не хотела его отговорок: ничего, мол, невозможного не бывает, у тебя есть заместители, помощники, а судьба сына — дело немаловажное. Сергей Матвеевич догадывался: такая настойчивость жены объяснялась еще и нежеланием оставлять его без присмотра, ибо Аиде недавно донесли, что видели, как поздним вечером возле драмтеатра ее муж усаживал в свою служебную машину молоденькую актрису. Нечто подобное действительно было. В начале июня они мужской компанией собрались на директорской даче сыграть в преферанс. Пулька за пулькой — засиделись. Один из партнеров, муж той самой актрисы, опомнился первым: время, мол, позднее, и его в театре ждет жена. Вот Сергей Матвеевич и согласился выручить товарища: подвез к театру, а потом уж обоих — домой.

Назавтра Аида встретила вернувшегося со службы мужа хмурым молчанием. Не без труда выяснил он причину ее немилости и со смехом рассказал, как все было. Аида будто бы и поверила ему, но вместе с тем насмешливо пригрозила:

«Имей в виду, мой дорогой, я хирург. Уличу в неверности, тогда пеняй на себя…»

От такой «шуточки» Сергей Матвеевич передернул плечами, как от озноба.

И вот Сергею Матвеевичу надо было искать выход из положения: и в Ленинград нельзя не ехать, и завод нельзя оставить. Пошел к директору. Тот, конечно, не решался в столь горячую пору отпустить главного инженера и не знал, как помочь Сергею Матвеевичу. Во время их разговора позвонил из Москвы нарком авиационной промышленности Шахурин. После того как директор ответил на его вопросы, Сергей Матвеевич, отчаявшись, попросил трубку. Нарком, выслушав его просьбу, вначале удивился, а потом строго сказал:

«Сейчас нам дорог не только каждый день, а даже каждый час! Завод запускает в серийное производство новый мотор! А главный инженер будет отсутствовать? Это же преступление!..»

Сергей Матвеевич молча вышел из директорского кабинета и в приемной увидел Аиду. Она все поняла по его расстроенному виду и молча прошествовала к директору, а Сергей Матвеевич, ожесточившись, поспешил в цех — подальше от греха. Там его уже суматошно разыскивали, чтобы позвать к телефону. Звонил директор.

«Ладно, как-нибудь постараемся обойтись без тебя, — сумрачно сказал он. — Исчезай на неделю, но чтобы ни одна живая душа… Понял?..»

И на свою беду или счастье, пока неизвестно, отбыл Сергей Матвеевич в Ленинград, не чая, что ждет его там встреча со своей юностью, с Оленькой… с Ольгой Васильевной Чумаковой…

А ведь казалось, миновала вечность. Еще в двадцатом расстался с ней, своей невестой, уехав на фронт, а потом узнал, что Оля изменила данной ему клятве и вышла замуж за некоего Федьку Чумакова — молодого кавалерийского командира, «академика», способнейшего ученика Нила Игнатовича Романова. Вернувшись с фронта, Сергей зверем заметался по Москве, сжимая в кармане рукоятку нагана и сгорая от мстительного желания разыскать Олю и ее муженька, чтобы безжалостно порешить их на месте. Но Федор Чумаков уехал из академии на стажировку в какие-то далекие края и увез туда же свою молодую жену.

Долго и тяжко болел душой Сергей Романов. А когда обрел равновесие, то начал хлопотать о переводе из университета в инженерно-экономический институт, чтобы стать не преподавателем физики и математики, а инженером, как советовал ему премудрейший Нил Игнатович Романов.

Невыносимая обида на Ольгу, отравляющая сердце ревность и униженность как бы прибавили ему сил. Он учился с ожесточением, одновременно занимался в научном кружке изобретателей, поставив перед собой задачу сконструировать такой необыкновенный двигатель, чтобы этому двигателю удивился весь мир и чтобы слава о его создателе докатилась до Ольги…

Время и молодость — хорошие лекари от любовных потрясений. Да еще если появились студенческие заботы, новые друзья, если научный кружок в самом деле вывел на увлекательную дорогу технических поисков и если опять дрогнуло сердце от прикосновения новой любви: он встретил Аиду. И Сергею показалось, будто он в конце концов избавился от тяжкого недуга.

С тех пор отшумело много весен. Давно сложилась у него хорошая семья. И первая юношеская любовь, пылкая и трепетная, развеявшаяся во времени, вспоминалась Сергею Матвеевичу пусть с грустью и умилением, но все реже и реже. Об Ольге размышлял он со снисходительной иронией: почему-то думалось, что кочевая жизнь по далеким военным гарнизонам, постоянная бытовая неустроенность, заботы домохозяйки истомили ее, издергали, омещанили, отторгли от культуры, от прежних возвышенных интересов и Ольга стала теперь дебелой теткой — подурневшей, поглупевшей и еще черт знает какой. Во всяком случае, такое сложилось у него мнение, когда, приехав несколько лет назад в Москву в командировку и навестив Нила Игнатовича Романова, он почерпнул от Софьи Вениаминовны кое-какие скудные сведения о ее племяннице. Где-то в душе Сергея Матвеевича смутно таилось желание увидеть Ольгу, но рассудок подсказывал другое; лучше не встречаться, пусть в его памяти живет та далекая, словно из дивной сказки, милая, розовощекая девушка с темно-синими колдовскими глазами, ласковой радостной улыбкой, куда-то все время летящей косой и таким по-особому нежным голосом, что, когда этот голос воскресал в его памяти, сердце заходилось. Да, пусть живет в нем ее милый, уже несколько расплывчатый образ и пусть живут радостные воспоминания о первой любви и первых страданиях. Ему было страшно, что все это тайное богатство его души может рассыпаться в прах, если он увидит Олю постаревшей и совсем-совсем иной…

И вот неожиданная встреча на Невском… Боже мой, он, кажется, проснулся от долгого, бесцветного сна и наконец возвратился в сверкающую красотою и манящую надеждами жизнь. Разумом не в силах был постигнуть случившегося, да в волнении и не мог углубиться в свои мысли. Он видел перед собой Олю, ту далекую, полузабытую Оленьку, ради которой когда-то готов был отказаться от отца и матери, от самого себя, готов был стать ее тенью, ее рабом, это была именно та самая его Оля, его невеста, только еще более красивая, расцветшая во всю силу женской привлекательности. С немым восторгом глядел он в ее радостные глаза, в ее вспыхнувшее румянцем самое прекрасное на свете лицо и ощущал, как в нем вскипает все прежнее, оказывается, никуда не девшееся, не погасшее.

А рядом стояла его жена и настороженно посматривала на незнакомку. Он представил Аиде Ольгу, назвав ее родственницей. И это было правдой: Оля доводилась родной племянницей жене Нила Игнатовича Романова.

Расстались с Ольгой, приняв ее приглашение прийти в воскресенье к ним в гости. С той минуты Сергей Матвеевич ни о чем больше не мог думать. Рассудок подсказывал, что проснувшаяся любовь оглупляет его. Понимал, что Ольга — не какая-нибудь пустая бабенка, да и он тоже не юноша, ему перевалило за сорок, и все-таки он был бессилен противиться чувственному влечению, только сейчас поняв, что тоска по Ольге все время дремала в нем, томила его все эти годы, а память стойко хранила в своих тайниках те далекие весну и лето, когда они познакомились и она стала его невестой… И почему-то ему верилось, что теперь все будет только так, как он пожелает и решит. Ведь не зря же возродилось в нем все прошлое и так яростно слилось с тем новым, что вспыхнуло и заполыхало… А как она, Ольга? Ведь не беспричинно лучились ее глаза, цвела улыбка и переливался лаской голос…

Было жутко и радостно. Боялся отвечать на встававшие перед ним вопросы. Нет, не отмщения он жаждал, не попранное самолюбие владело им — эти чувства давно в нем умерли. Сейчас он болел той тяжкой возвратной болезнью, которая в его возрасте без следа уже не проходит. И ни на что спасительное невозможно было надеяться, хотя во всех трудных случаях жизни Сергей Матвеевич всегда на что-то уповал. Впрочем, еще светила одна маленькая надежда, связанная с визитом в семью Ольги. Он полагал, что после знакомства с ее мужем генералом Чумаковым чувство мужской солидарности и долг элементарной порядочности, возможно, возьмут верх и подавят другие чувства. Но Федор Ксенофонтович неожиданно отбыл куда-то в Западную Белоруссию. Визит к Чумаковым не состоялся еще и потому, что в конце субботнего дня в номер гостиницы «Европейская», где остановилась семья Романовых, позвонила Ольга и сообщила прискорбную весть о смерти Нила Игнатовича Романова. В тот же вечер она с дочерью Ириной уезжала в Москву.

Сергей Матвеевич запечалился и, не кладя телефонной трубки, начал умолять Аиду поехать с ним на похороны, прекрасно понимая, что она не сможет этого сделать из-за сына. В другое время он и сам не поехал бы хоронить столь далекого родственника, пусть и глубоко почитал генерала Романова, виднейшего представителя их фамилии. Но сейчас… И сам внутренне содрогнулся от того, что, услышав о смерти не чужого ведь человека, начал убиваться по нему все-таки с долей притворства, понимая, что представляется возможность какое-то время побыть рядом с Ольгой.

И Сергей Матвеевич, озадачив Аиду своей ранее не выказываемой привязанностью к покойному Нилу Игнатовичу, уехал на вокзал.

Когда сели в поезд, он, взглянув на опечаленную и подурневшую от слез Ольгу, почувствовал себя гадко. Было стыдно перед самим собой, перед оставленной в Ленинграде Аидой, которая искренне встревожилась переживаниями мужа и даже всплакнула, пряча в нагрудный кармашек его пиджака успокаивающие таблетки. Сидя в купе мягкого вагона напротив Ольги, он страшился мысли, что та вдруг догадается об истинной причине его поездки в Москву… И замкнулся, поугрюмел, терзаемый совестью и недобрыми предчувствиями. Не было разговора о прошлом, не донимали друг друга расспросами, хотя в купе они были только втроем. Дочь Ольги — Ирина, юная и красивая до неправдоподобия, — молча сидела у открытого окна и, размышляя о чем-то своем, немигающими глазами смотрела, как за вагоном наливалась синевой белая ночь.

Ольга горевала о покойном Ниле Игнатовиче и овдовевшей Софье Вениаминовне, вспоминая, как они когда-то заменили ей отца и мать. А Сергей Матвеевич все больше страдал от сгущавшегося в душе мрака. Утром, когда они вышли из вагона, Ольга заметила его потемневшее, осунувшееся за ночь лицо и, взяв под руку, с певучей лаской сказала, словно ребенку:

— Милый Сереженька, зачем ты так убиваешься?.. Ну что поделаешь? Нил Игнатович прожил дай бог нам столько!..

У Сергея Матвеевича от стыда навернулись слезы. И в то же время просквозившая в словах Ольги жалость к нему и сам ее голос, звучавший для него по-особому нежно, с новым непокорством взвихрили присмиревшую было страсть. Сергей Матвеевич обреченно подумал, что уже никакая сила не облагоразумит его. Он, казалось, был готов на любую глупость, на подлость, на подвиг, на самопожертвование. Даже во время похорон Нила Игнатовича он не мог отвести горевшие восторгом глаза от Ольги, от ее побледневшего, трогательно обрамленного черной газовой шалью лица. Веки ее были опущены, и лишь иногда она поднимала затуманенный печалью взгляд. А когда встречалась со взглядом Сергея Матвеевича, глаза ее чуть прояснялись, и он читал в них тихий укор. Она как бы старалась успокоить его, робко просила не смотреть на нее так, не страдать, не мучиться. Похоже, что Ольга стала догадываться…

На Ваганьковском кладбище она держала под руку старенькую и совсем дряхлую Софью Вениаминовну, которая, кажется, не понимала, где она и что происходит вокруг. Старушка потухшими глазами спокойно смотрела перед собой и словно пыталась что-то вспомнить.

Там, на кладбище, когда над свежим могильным холмом, обросшим венками из цветов, троекратно ударил ружейный салют красноармейского почетного караула, Сергей Матвеевич обратил внимание, что на похоронах не видно никого из большого военного начальства. Это удивило его и огорчило. Намерился было спросить об этом у румянолицего подполковника, который стоял подле Ирины, дочери Ольги, и часто приглаживал рукой смоляной чуб, прикрывавший розовую плешину, как вдруг услышал сзади разговор двух мужчин.

— Слухи, наверное, — неуверенно проговорил один.

— Нет, не слухи. — Другой голос звучал озабоченно. — Выступал по радио Молотов. Война!

— Война?! — Сергей Матвеевич всем телом резко повернулся к шептавшимся.

— Да, война, — спокойно отозвался румянолицый подполковник (это был Рукатов), деликатно отводя чуть в сторону Ирину, чтобы дать дорогу запоздалым венкам. Потом посмотрел на Сергея Матвеевича так, будто он один знал истину, и, надевая фуражку, пояснил: — Сегодня на рассвете напали немцы…

Страшная весть поначалу не ужаснула Сергея Матвеевича. Он устремился оживленной мыслью к западным границам и с усмешкой подумал о том, какую задали немцы работу Красной Армии на лето — придется колотить их и гнать до Берлина, а то и дальше… И шевельнулось тщеславное чувство: теперь новые авиамоторы на деле покажут свою живучесть; в них немалая доля и его труда!

Воспоминание о моторах холодной иглой пронзило грудь. Даже пот выступил на лбу: началась война, на заводе идет на поток новый двигатель бомбардировщика, а главный инженер где-то в бегах… Это же — трибунал!.. Надо срочно звонить директору.

На какое-то время Сергей Матвеевич потерял из виду Ольгу. А когда огляделся, увидел ее между Ириной и подполковником Рукатовым. Ольга беззвучно плакала, прикладывая к глазам платочек. Подошел к ней ближе и удрученно сказал:

— Оля, мне надо отлучиться. Война…

— Я знаю, — с трудом проговорила Ольга: всхлипы сдавливали ей горло.

— Мой Федя, наверное, уже воюет…

Только тогда Сергей Матвеевич вспомнил, что генерал Чумаков уехал на границу… Посмотрел на заплаканную Ольгу долгим беспокойным взглядом.

— Я потом позвоню Софье Вениаминовне, — сказал он и затерялся в редеющей, вдруг заспешившей с кладбища толпе.

Он приехал в гостиницу «Москва», поднялся на пятый этаж, где находился большой трехкомнатный номер, постоянно абонируемый их авиационным предприятием для своих многочисленных представителей. Получил у дежурной по этажу ключ и прошел в пустые комнаты.

В кабинете он подсел к телефону и рядом с телефонным аппаратом увидел знакомый откидной блокнот для заметок. На открытой странице чьим-то косым, нервным почерком было написано: «Кто встретит главного инженера Романова С. М., передать ему, что он должен срочно явиться к наркому авиапромышленности т. Шахурину». И дата: «21 июня».

Не сразу дошло до сознания Сергея Матвеевича, что эта запись касается именно его. Еще раз перечитал написанное. А когда наконец понял, тревожно ворохнулось сердце: ведь, кроме Аиды, никто не знает, что он из Ленинграда поехал в Москву… Что случилось? Зачем он мог понадобиться наркому? Сообщили, может быть, о том, что он, Романов, ослушался его приказа? И как все это связано с тем, что сегодня началась война?

В другое время при таком стечении обстоятельств он начал бы искать самое первое звено цепочки событий: позвонил бы Аиде, потом своему директору, а уж затем, с пониманием обстановки, явился бы пред грозные очи наркома. Но сейчас — война!.. Его недавние душевные муки, вновь вспыхнувшая любовь к Ольге — все это вдруг заметно померкло, отодвинулось в сторону, потому что грянула война, а он, главный инженер оборонного предприятия, оказался в такое время не на боевом посту.

Сергей Матвеевич придвинул к себе телефон и решительно набрал номер приемной наркома Шахурина, готовясь к трудным объяснениям и, быть может, к нелегким для себя последствиям. Но телефон приемной был занят — послышались частые гудки.

«А что, собственно, случилось?» — задал себе вопрос Сергей Матвеевич, положив трубку. Он словно увидел перед собой наркома — коренастого, плотного, с легкой улыбкой на чистом, округлом лице. Совсем недавно, когда Сергей Матвеевич докладывал на коллегии о готовности их предприятия к серийному производству нового двигателя для бомбардировщика, эта улыбка Алексея Ивановича Шахурина была особенно приветливой, какой-то вдохновенно-поощрительной, она, кажется, отсвечивалась и в его ясно-серых, почти голубых, глазах, всегда пытливых, требовательных и таящих в себе уверенное разумение дела, неуемность и твердость характера. А как сейчас встретит нарком? И он будто увидел, что улыбка Шахурина погасла, уступив место строгости, за которой просматривались все те же собранная энергичность и неприятие покоя.

Ну, пусть вопреки запрету он, Романов, отлучился. Так ведь дело-то оставил в надежных руках. Его заместитель хоть сейчас может стать главным, а именно такой наказ Шахурин и давал Сергею Матвеевичу, когда назначал его на этот пост: «Подготовишь себе там смену — вернем в Москву».

Быть может, в самом деле он вновь понадобился в Москве? Имя Сергея Романова широко известно в мире авиастроителей. Еще когда высота наркома и не грезилась Алексею Шахурину и когда он занимал пост начальника научно-исследовательского отдела Академии имени Жуковского, инженер Романов работал под его началом и среди заметных величин был не на последнем месте. Шахурин хорошо знает, как свободно и уверенно чувствует себя Романов в коварном и увлекающем безбрежье инженерии вообще и в моторостроении особенно, как умеет он зажигать соратников своей идеей и дерзко делать первые шаги в неизвестное.

Ведя мысленную полемику с наркомом и наливаясь раздражением, которое заметно гасило его тревоги, Сергей Матвеевич снова решительно потянулся к телефонному аппарату, но тут, словно обжегшись, испуганно отдернул руку, ибо в этот момент раздался пронзительный звонок.

Это звонила из Ленинграда Аида. Она, оказывается, уже была осведомлена о делах мужа: к ней, в номер гостиницы «Европейская», дозвонился директор завода и сказал, что Сергея Матвеевича срочно отзывают в распоряжение Наркомата авиапромышленности. Директор, узнав, что Сергей Матвеевич отбыл из Ленинграда в Москву на похороны профессора Романова, пообещал разыскать его по телефону и в столице. Теперь Аида уточняла, нашел ли директор Сергея Матвеевича, и настаивала на немедленном его приезде в Ленинград, чтобы скорее завершить устройство Пети в училище. Вот и все. И никаких иных сложностей.

Но куда же прочит его руководство наркомата?..

2

Через полчаса Романов уже был в управлении кадров. Там ему сказали, что коллегией наркомата он рекомендован на пост директора авиазавода, но какого — неизвестно: с началом войны обстановка резко усложнилась, и попасть в этот день на прием к наркому не представлялось возможным. Во всяком случае, по просьбе Сергея Матвеевича, ему позволили отлучиться на неделю из Москвы для устройства личных дел, при условии, что он каждый день будет звонить кадровику, который его курирует.

Сергей Матвеевич уезжал в Ленинград, даже не позвонив Ольге и не попрощавшись с ней. Чувствовал, что тиски, сжимавшие сердце, чуть-чуть ослабли: в Ленинграде он уладит дела Пети, потом с Аидой приедет в Москву и отсюда отправит ее домой, а Ольга тем временем уже уедет из Москвы. И на этом все оборвется. А там новые заботы и тяжкий каждодневный труд. В их кругах считается, что получить под свое начало авиационное предприятие — это равносильно быть причисленным к лику святых великомучеников, на которых благоговейно взирают все нижестоящие и с которых дерут семь шкур вышестоящие, контролирующие и получающие продукцию завода. Все зависит от того, хватит ли у директора сил и ума не только давать план, но и поставить дело таким образом, чтобы продукция завода, согласно конструкторской мысли, возносила авиаторов высоко, далеко и бережно сажала на землю, будучи могучей, выносливой и послушной. Если же из авиации начнут поступать жалобы, считай, что родился ты под самой несчастливой звездой: с тебя спросят на бюро обкома, на коллегии наркомата, в ЦК партии, в кабинете Сталина…

На второй день Сергей Матвеевич уже был в Ленинграде, начав обивать пороги военно-морского начальства, чтобы определить Петю. Все были заняты неотложными делами, связанными с войной, от Сергея Матвеевича отмахивались или раздраженно советовали обратиться в ближайший военкомат и записать сына добровольцем на фронт. Никакая предприимчивость Аиды не давала результатов. И вдруг, когда почти все надежды на успех растаяли, в их гостиничном номере раздался телефонный звонок. Трубку взяла Аида и услышала голос Ольги Васильевны Чумаковой…

— Приехали?! — обрадовалась Аида, вспомнив, что Ольга обещала через своего мужа помочь Пете определиться в училище.

— Приехала, справлюсь с делами — и опять в Москву. А где ваш бессовестный Сережа?

— Здесь.

— Как же ему не стыдно! Как вы, Аида, живете с таким неотесанным мужланом? После похорон Нила Игнатовича исчез — и как в воду канул!.. Ни звонка, ни привета. А мы ведь вслед за Нилом Игнатовичем похоронили и Софью Вениаминовну… Представляете, что я перенесла, как настрадалась, намучилась?.. Кого сейчас может тронуть смерть старушки, если там, у границы, идут такие бои!..

Положив трубку, Аида набросилась на Сергея Матвеевича:

— Как ты мог не пойти на поминки Нила Игнатовича?! Почему уехал из Москвы, не позвонив этой чудесной женщине? Почему не поинтересовался самочувствием Софьи Вениаминовны? Как тебе не стыдно! Как теперь посмотришь Ольге в глаза?!

Упреки жены Сергей Матвеевич выслушал довольно спокойно, соглашаясь с каждым ее словом.

Вскоре появилась и сама Ольга Васильевна, а с ней в гостиничные комнаты словно ворвались лучи утреннего солнца и бодрящая душу свежесть. Любовно взглянув на Аиду, чмокнула ее в губы, стремительно прикоснулась щекой к щеке Сергея Матвеевича, пахнув на него нежным ароматом духов, потрепала рукой жесткий чуб Пети, задумчиво рассматривавшего у стола альбом с репродукциями картин Эрмитажа, и с ходу за дело:

— С Петей не получается?.. Получится! — Тут же подошла к телефону, села на краешек стула, как школьница.

Воркующим голосом кому-то доказывала, что война никого не освобождает от долга дружбы, кого-то мило просила, с кем-то чуть-чуть кокетничала, заговорщически подмигивая при этом Аиде, которая не отрывала от Ольги восхищенного взгляда.

А Сергей Матвеевич, уйдя в соседнюю комнату, со счастливой грустью смотрел в окно на зелень сквера, в котором, как он слышал, будет воздвигнут памятник Пушкину, и размышлял над тем, что ни гениальные поэты, ни великие ученые, ни знаменитые полководцы — никто не волен избавить себя от самого святого, бессмертного чувства на земле — любви. Он подумал и о том, что появление сейчас Ольги — это чуть ли не рок, указующий перст судьбы, не принявшей его решения принести в жертву грозному времени и долгу гражданина свою прилетевшую из юности любовь — нерастраченную, испытанную сомнениями разума и муками сердца.

Через несколько дней Петя, светясь от счастья, перекочевал в какое-то подразделение военно-морского училища, а они — Сергей Матвеевич, Аида и Ольга — в до отказа набитом вагоне уезжали в Москву. На троих удалось захватить одно место для сидения в купейном вагоне.

Ночь была напряженно-тревожной. На остановках да и во время движения поезда слышались ужасающие гулкие разрывы бомб, из окна временами было видно, как нервно полосовали небо светлые мечи прожекторов, как пронзали высь бегущие золотые строчки трассирующих пуль и взбухали колючие букеты разрывов зенитных снарядов. Но война из окна вагона пока еще воспринималась как нечто не совсем реальное.

После очередной остановки поезда, каких было немало, Ольга Васильевна позвала в купе Аиду, чтобы та села на ее место и отдохнула, а сама протиснулась в коридор и стала к окну. Сергей Матвеевич, ощутив прикосновение ее плеча и уловив знакомый запах духов, непроизвольно глубоко вздохнул, будто простонал. Услышав его вздох, Ольга еще теснее прижалась к нему плечом и с лаской сказала:

— Не надо, Сереженька, с такой безнадежностью. — В ее словах вместе с тем просквозила чуть уловимая ирония.

— А разве у меня может быть какая-нибудь надежда? — Не уловив иронической нотки, Сергей Матвеевич покосился на Ольгу и даже в потемках рассмотрел ее красивый, необычайно нежный профиль и огромные блестящие глаза.

Он ждал, что она ответит, но она напряженно молчала, как бы непроизвольно подчеркивая этим молчанием все звуки битком набитого ночного вагона. Чей-то старческий голос монотонно рассказывал о прошлой войне с немцами, кто-то о чем-то спорил, кто-то кашлял. Где-то заходился в плаче ребенок, стонала бабка. Кто-то протискивался мимо них, обдавая запахом табака и перегара. Им становилось то теснее, то свободнее, то жарче, то прохладнее. Эти голоса, эта давка как бы отгородили их от всего мира. Сергею Матвеевичу временами чудилось, будто и нет никого вокруг, только он и она, ее горячее плечо, ее трогательно-нежный профиль, ее умолкший, но звучащий в его сердце голос…

Правда, было невозможно совсем отгородиться от близкого постанывания бабки, как от живой человеческой боли, но вскоре и она исчезла: коридорная толчея втиснула старушку в открытую дверь купе, и Аида, хоть и чувствовала разбитость и усталость в ногах, усадила ее на свое место, а сама протолкнулась к окну, где стояли муж и Ольга.

Ни Ольга, ни Сергей Матвеевич не заметили возвращения Аиды. Оба молчали. Аида уже начала было забываться в дреме, как вдруг ее слуха коснулся грустный, с какой-то слишком обнаженной болью голос мужа:

— Неужели в тебе все умерло ко мне?

«О чем он?» — сбросив дрему, подумала Аида.

И вдруг заговорила Ольга — чуть слышно, с необъяснимой горечью:

— Сережа, не надо об этом… Я тебя очень прошу…

Аида, кажется, перестала дышать, еще не мыслью, а чувством постигая далеко не простое значение услышанного.

Сергей тут же ответил Ольге:

— Я знаю, если скажу тебе все, что испытываю в эти дни, после встречи с тобой, ты начнешь твердить мне о долге, о порядочности, об обязанностях. Так ведь? — Он взглянул на Ольгу.

— Ты не ошибся, — суховато ответила Ольга. — Я даже больше скажу…

— А как же мне быть с тем немаловажным обстоятельством, что и я человек? Неужели у меня нет долга перед самим собой, перед своей судьбой, перед званием человека? Почему я не волен выполнить самую главную обязанность перед самим собой, а потом уже думать о долге и обязанностях перед другими?..

Аида почувствовала, как ее муж стал дышать глубже и чаще, в его голосе появилась знакомая ей хрипотца, и это значило, что близится высшая степень его волнения. А он тем временем продолжал:

— Почему я не должен поступать по велению моих чувств и обязан обрекать себя на жизнь без любви? — Сергей Матвеевич требовательно посмотрел на Ольгу.

Ольга молчала, устремив глаза в звездное небо над темным лесом, вплотную подступавшим к мчавшемуся поезду. Сергей Матвеевич, кажется, потерял уже надежду, что она откликнется, и Аиде показалось, что Ольга не хотела продолжать разговор, как вдруг она заговорила:

— При желании все можно оправдать… Особенно если умеешь логически мыслить… Убийца и тот находит оправдание своим ужасным поступкам. — Ольга повернулась к Сергею Матвеевичу лицом и продолжала со сдерживаемым волнением: — Сережа, ведь если б не встретился мне Федя, я бы, наверное, вышла замуж за тебя. Клянусь, была бы верной тебе женой, но… может, все-таки по обязанности… Я только потом поняла, что мы с тобой играли в любовь, не зная, что это такое. Во всяком случае — я… А Федя воспламенил во мне истинное чувство, настоящее, ну… такое, о существовании которого я и не подозревала… — Ольга, наверное, заметила, как при этих словах губы Сергея Матвеевича будто превратились в каменную складку, и примолкла. Тут же потускневшим голосом спросила: — Может, не стоит об этом?.. Впрочем, ты должен знать, иначе не успокоишься… Так вот, дорогой мой, каждый человек к чему-то предназначен. Ты — к созданию каких-то машин, а я — к любви… Да-да, и это не пошло, не банально, ибо я имею в виду любовь к единственному моему избраннику, к нему одному — со всеми его славными и дурными чертами, но присущими только ему одному, с его умом, с его добротой, бескорыстием, незлобивостью и еще с его трудной солдатской судьбой, которую он любит и ради которой живет, видя в этом свой главный долг человека, отдавая ей все самое сильное в себе, а мне оставляя свои слабости, как лекарке… И я счастлива, что нужна ему, что любовью своей врачую его боли и даю ему радость и силу…

Сергей Матвеевич не перебивал Ольгу да уже и не вникал в смысл напевного течения ее слов, улавливая в их сливающемся музыкальном звучании взволнованную и чистую искренность. Старался силой мысли сбросить навалившуюся на него огромной тяжестью тоску, подавить боль в груди и найти хоть какую-нибудь зацепку, чтобы пусть частично, но разрушить это великолепно построенное в ее воображении здание любви и верности.

Он не заметил, что Ольга умолкла, а когда опомнился, поймал себя на том, что не знает, как продолжать разговор. И произнес первое, пришедшее на ум:

— Ты сказала: все можно оправдать… вот и оправдала… Но почему же ты, Оля, при этих своих благороднейших принципах поглядываешь на мир далеко не ангельскими глазами? — Проговорил и ужаснулся своим словам, прозвучавшим гаденько и мелко.

— Ты хочешь сказать — поглядываю на мужчин? — Ольга, к его удивлению, не обиделась, а, наоборот, оживилась. — И Федя на меня всегда злится за это… — Она нежно засмеялась, будто увидела перед собой своего ненаглядного Федю. — Ему я не сознавалась, а тебе могу… Конечно, в том, что ты вдруг растревожил в себе старое, и я немало виновата. Прости меня, Сережа, за это. Перед многими мужчинами, даже весьма солидными, так сказать, личностями, я была виновата… Но так ли уж сильно?! — Она прикоснулась рукой к его груди и снисходительно засмеялась. — Меня просто бесит и обижает самоуверенность и непостоянство иных мужиков! И каюсь, я не одного из таких самонадеянных индюков сводила с ума — будто нечаянным взглядом или безвинной улыбкой… Не ради забавы, поверь, а во имя веселой для меня мести за обманутых ими женщин, за их жен.

Если бы Сергей Матвеевич или Ольга в эту минуту оглянулись, то увидели бы, как, зажав платком рот, от окна, где они стояли, пробиралась Аида. Плечи ее сотрясались от рыданий.

Поезд замедлил ход и вскоре замер. Наступила та напряженная и сторожкая тишина, которая бывает только ночью в стоящем вагоне, когда слышен любой шорох и даже легкий вздох. Вот и сейчас послышались чьи-то сдавленные всхлипы, но в эти дни людской плач никого не удивлял, напоминая лишь о войне. Впрочем, война и сама напоминала о себе всполохами пожаров, кровянивших за окном край темного неба, грохотом далеких и близких бомбежек.

Вскоре поезд снова деловито татакал колесами, с шумом пронзая упругую и свежую сырость ночи. Сергей Матвеевич ощущал своим плечом теплое плечо Ольги и после услышанного от нее чувствовал себя так, словно не мог продышаться и наладить размеренный ритм толчков своего сердца. Хотел заговорить, но мешала горькая сухость во рту и в горле. Наконец решился и, наклонившись к Ольге, хрипло и горестно прошептал:

— Самое прекрасное в тебе — глаза и улыбку — ты превратила в орудие мести…

— Нет, — почти зло ответила Ольга. — Самое прекрасное в человеке — его ум и сердце.

— Ну хорошо, — примирительно сказал Сергей Матвеевич, — а за какие провинности ты мстишь мне?..

Ольга промолчала, потом тихо засмеялась и ответила не то в свое оправдание, не то в его осуждение:

— О тебе, признаться, я думала лучше… И не забыла о своей давней вине перед тобой. Поэтому не знала, как держаться, чтоб понять, простил ты меня или нет… Ну вот, а получилось плохо… Но разве сейчас до этого?

В Москву приехали в первой половине дня, когда над городом уже стоял давящий, душный зной. На Ленинградском вокзале, среди сутолоки и галдежа, прощались с Ольгой, заспешившей в свое новое пристанище — квартиру покойных стариков Романовых, где ее дожидалась дочь Ирина. Сергей Матвеевич был озадачен тем, как Аида, обливаясь слезами, ошалело целовала Ольгу, словно навечно расставалась с самым дорогим для нее человеком. А когда Ольга растворилась в толпе, Аида, к удивлению мужа, будто лишилась слуха и речи…

Сергей Матвеевич должен был отправить ее домой на Волгу. Переезжали на Павелецкий вокзал, добывали там через военного коменданта билет, а затем он усаживал ее в поезд, уходящий в сторону Саратова. Аида все молчала и хмурилась, а он, теряясь в тревожных догадках, делал вид, что не замечает ее дурного настроения. Попрощались будто и не холодно, но без слов. Он задержался у открытого окна вагона, напротив ее места в купе. Аида выглянула только тогда, когда поезд тронулся. Скорбно, одними губами улыбнулась, тая в невидящих глазах недвижную, какую-то гневную печаль, и сказала:

— Позвони мне, когда решатся твои дела. — Потом словно проснулась, кинулась к окну, и по ее щекам крупными горошинами потекли слезы.

Поезд набирал ход. Сергей Матвеевич, натыкаясь на провожающих, продолжал идти рядом с вагоном, вглядываясь с необъяснимым волнением в лицо жены.

Он мысленно видел ее потом все время, пока ехал с вокзала до гостиницы «Москва», чтобы в «заводском» номере побриться, сменить сорочку и отправиться в наркомат. И чем больше думал о странном и непривычном настроении Аиды, тем сильнее охватывало беспокойство.

В знакомом номере гостиницы никого не застал, но по чемоданам в передней и гостиной, по туалетным принадлежностям в ванной комнате понял, что людей тут битком. Сразу же позвонил в наркомат. Его звонку в управлении кадров обрадовались и попросили срочно перезвонить наркому Шахурину.

И вот долгожданный разговор.

— Дорогой Сергей Матвеевич, время, сам знаешь, какое, — энергично чеканя фразы, говорил в трубку нарком. — Мы представили тебя на директора сибирского филиала авиамоторного завода. Но сначала придется строить его и вести монтаж эвакуированного с запада оборудования. Согласия твоего не спрашиваю: это приказ. Война!..

— Понятно, Алексей Иванович.

— Не сегодня завтра состоится решение Политбюро по этому поводу. Так что никуда не исчезай. — И нарком положил трубку.

Ну что ж, рано или поздно Сергей Матвеевич ждал подобного назначения. Но в каком месте Сибири будет этот завод? По телефону на такой вопрос не ответят.

Он будто увидел, как на необъятном пространстве начинают вырастать корпуса цехов завода… И вдруг это мимолетное видение вытеснила вновь встревожившая мысль: «Ольга! Это Ольга что-то успела сказать Аиде по бабьей слабости! Но что и зачем?!» Почувствовав, как размеренными толчками застучала в висках кровь, начал резкими поворотами диска на телефонном аппарате набирать знакомый номер.

Откликнулась Ирина. Голос ее прозвучал не то с унынием, не то с какой-то отрешенностью:

— Вас слушают…

— Ирочка, здравствуйте! Это Сергей Матвеевич. Почему вы такая грустная?..

— Да так… Есть причина…

— Понимаю и не спрашиваю. Можно Ольгу Васильевну?

Ирина почему-то тяжело задышала в трубку, затем после томительной паузы приглушенно сказала:

— Сергей Матвеевич, а нельзя попозже? Маме сейчас очень плохо.

— Что случилось?! Заболела?!

— Нет… Наш отец, говорят, попал… в плен… к немцам. — Затем послышался плач Ирины, который тут же утонул в частых гудках.

Чудовищно!.. Сергей Матвеевич, столько размышляя об Ольге, ни разу в эти дни не подумал о том, что с генералом Чумаковым может случиться там, на фронте, непоправимое…

Да, всякое происходит на белом свете. Иногда в житейском море человека застигает столь неожиданный ураган страстей и обстоятельств, что порой надо быть немного сумасшедшим, чтобы выбраться из него. Сергей Матвеевич Романов помнил эту несуразность еще со студенческих времен, но полагал, что она может касаться кого угодно, только не его. В эти дни Сергей Матвеевич чувствовал себя особенно скверно. Будто проснулся в дурманящих сумерках и не знал, что грядет после них — утро и радостное сияние дня или холодящий душу мрак ночи. Корил себя, что в такое время, когда идет война, в его сердце находится место для столь личного и далекого от того, чем живут сейчас все.

Из номера он отлучался только для того, чтобы спуститься на первый этаж и купить в вестибюле свежие газеты с сообщениями о событиях на фронтах. Ждал с напряженным нетерпением звонка из наркомата и подсознательно — от Ольги.

3

Война пожирала человеческие жизни, рушила судьбы, рождала небывалую сумятицу в душах, сеяла страх, меняла лик всего сущего. Боль и ненависть слились воедино… Но глубина страданий не поддается измерениям… Муки матери, потерявшей детей, тоска умирающего юноши, подкошенного пулей, трагедия командира, на глазах которого погибла его семья и гибнут его солдаты… Не объять все это мыслью и чувством… А как поведать о смятении полка, дивизии, корпуса — тысяч и тысяч людей, ошеломленных внезапным нападением, бомбежками, ураганами артиллерийского огня, растерянных, но не сломленных, зарывшихся в землю и с зубовным скрежетом встречающих накат очередной лавины немецких танков? И у всех одна мысль: остановить врага, выстоять, а если и расстаться с жизнью, то прежде успеть узнать, как держатся товарищи слева и справа, развернулись ли войска в тылу? И как там, в Москве, в Кремле?.. Известно ли Сталину, что случилось и как все происходит?..

Да, о Москве и Кремле думали в те дни с тревогой, болью, надеждой и верой.

А как он?.. О чем думал в эти трагические дни Сталин?

Многие, кто встречался тогда со Сталиным, видели, что он, ни на минуту не отстраняясь от внезапно навалившейся уймы вопящих о своей суровой неотложности дел, с упорством размышлял над причинами всего случившегося. Об этом свидетельствовали и его упреки в адрес военных руководителей. Никак не мог понять он, как случилось, что несколько драгоценных часов, отделявших субботний вечер 21 июня — момент подписания директивы Главного командования о приведении в боевое состояние войск прикрытия — от момента начала войны 22 июня, не были использованы для немедленного поднятия всех сухопутных, авиационных и противовоздушных частей по боевой тревоге. Москва знала о грозящей опасности, командование приграничных соединений тоже ведь не было слепым… А вот же случилось… Пока шифровали директиву в Генштабе, передавали ее по телеграфу в округа, пока там ее расшифровывали, все, кто имел власть скомандовать армиям «В ружье!», теряли драгоценное время.

Но что могли изменить эти несколько часов? Не очень многое, тем более что и сама директива Главного командования предписывала войскам всего лишь скрытно занять вдоль государственной границы огневые точки укрепленных районов, а авиации рассредоточиться и замаскироваться на полевых аэродромах. Штабы согласно этой директиве еще не получили права в полном объеме ввести в действие план прикрытия.

А если б и получили? Ведь сколько надо было времени, чтобы разбросанные по всей территории приграничных округов войска вывести на исходные позиции, развернуть и построить для боя?!

Застать войска врасплох — наполовину выиграть сражение… Немцам представилась возможность всеми силами напасть на первый эшелон наших армий прикрытия, не приведенных в боевое состояние, потом во встречных боях обрушиться на начавшие марш вторые эшелоны этих армий, а затем вступить в сражение с войсками вторых эшелонов округов.

Всю сложность оперативной обстановки, решавшей судьбу первого стратегического эшелона советских войск, Главное командование понимало еще смутно, постигая ее в большей мере интуитивно. Но, несмотря на то, что клубок грозных событий стремительно наматывался и нельзя было взять в руки его изначальные нити, Сталин уже понял, что напрасна была его надежда хоть на время сдержать фашистского диктатора, пока Красная Армия коренным образом перевооружается, приходила ему мысль и о том, что советская военная теория серьезно не занималась проблемами крупных оборонительных сражений.

Во многих исследованиях и документах утверждалось, что первые операции начального периода войны хотя и могут проводиться крупными группировками войск, однако они еще не явятся решающими операциями со вступлением в действие основной массы вооруженных сил…

Полагая согласно теоретическим постулатам, что главные силы агрессора могут развернуться и вступить в бой не раньше чем через две недели после начала приграничных сражений, советское Главное командование соответственно и строило планы обороны страны. На еще более неверном базисе строило свои планы немецкое командование: развернув крупнейшие военные группировки в один стратегический эшелон, оно надеялось в несколько дней перемолоть силы советских войск первого стратегического эшелона и открыть пути для беспрепятственного продвижения к Ленинграду, Москве и в Донбасс.


Двадцать шестого июня утром Молотов пришел в кабинет Сталина и принес выработанные Наркоматом иностранных дел СССР проекты документов, связанных с первыми шагами Советского правительства по укреплению контактов со странами, против которых воюет Германия. Среди них — предложение правительству Великобритании заключить союз в борьбе против фашистской Германии и проект Соглашения о совместных действиях.

Сталин сидел за столом утомленный, с потемневшим от бессонных ночей лицом. Перед ним стоял недопитый стакан чаю, в котором плавала долька лимона.

— Чрезвычайного ничего?.. — спросил он, вскинув на Молотова ожидающе воспаленные глаза.

— От нас мир непрерывно ждет чрезвычайного, — невесело ответил Молотов, положив перед Сталиным папку с документами и раскрыв ее. — Завтра возвращается в Москву английский посол Стаффорд Криппс и с ним приезжает военно-экономическая миссия. Вполне возможно, что у англичан пока нет конкретных предложений о создании военного союза. Придется начинать нам хотя бы вот с таких предварительных шагов.

Сталин, не поднимая глаз, придвинул к себе документы и начал читать. Они были изложены кратко и четко.

— И когда мы сможем сесть с англичанами за один стол? — Сталин исправил синим карандашом какое-то слово и закрыл папку. Взяв стакан, отхлебнул из него.

— Многое зависит от того, какие полномочия дал Черчилль своему послу, — ответил Молотов. — Ведь англичане могли бы уже предложить нам союз… Выжидают. Наблюдают за развитием событий на фронтах… Во всяком случае, пока ты как глава Советского правительства во всеуслышание не скажешь своего слова, не дашь оценку нашему положению, каналы дипломатических общений будут действовать не так, как нам надо в этих условиях.

Сталин задумался, вздохнул, затем с досадой сказал:

— Все как сговорились: торопят меня с выступлением… Но надо сначала если не овладеть ситуацией, то, во всяком случае, досконально разобраться в ней!.. События на фронтах нарастают столь стремительно, что изменить положение мы можем только своими собственными силами. Никакой самый реальный союзник, окажись сейчас такой, не успеет прийти нам на помощь. А вот если Черчилль подпишет обязательство, — Сталин постучал указательным пальцем по папке с документами, — не вести за нашей спиной переговоров с Гитлером и не заключать с ним ни перемирия, ни мирного договора — это будет весьма значимо.

— Тут наша дипломатия должна опереться и на твой авторитет, — с чувством неловкости сказал Молотов, опасаясь, что его фраза прозвучит как комплимент, склонности к которым у него никогда не было.

— Какой авторитет?! — воскликнул Сталин. — Откуда ты взял, что Сталин пользуется у капиталистов авторитетом?!

— Ну, может, «авторитет» не то слово, — с улыбкой ответил Молотов, догадавшись, что раздражение Сталина напускное. — Однако известно, что Черчилль и Рузвельт к твоему голосу прислушиваются довольно внимательно. Когда Гитлер осенью прошлого года навязывал нашей делегации переговоры о разделе сфер влияния, нетрудно было уловить, что он учитывал и это. Тебе не хуже меня известно: главы правительств многое знают о достоинствах и недостатках друг друга. На особом счету у них популярность лидера у своего народа и, между прочим, у лидеров других стран.

— Ты полагаешь, что Черчилль ждет моего слова?

— Это само собой разумеется. — Молотов развел руками. — Но еще надо учесть, что буржуазная пресса, пользуясь молчанием нашего правительства, активно вводит свои народы в заблуждение. Клевета льется потоками. Многие уже хоронят нас, правда, без траурной музыки. — Молотов открыл еще одну папку, которую держал в руке, взял из нее газету на английском языке с подколотым текстом перевода и протянул Сталину: — Вот полюбуйся на образчик их работы, один из множества.

В газете под крикливым заголовком была напечатана статья об окончательном разгроме Красной Армии и помещена карикатура, под которой стояла подпись: «Кремлевские заправилы удирают в Сибирь». На рисунке — Сталин, Молотов и Тимошенко, изображенные в прыжке через Уральский хребет; все со шпорами на голых пятках, с болтающимися на боку кривыми саблями, в заплатанных галифе и буденовках.

Увидев карикатуру, Сталин коротко хмыкнул и тут же погасил под усами улыбку. Но его серое от бессонных ночей лицо будто чуть посветлело. Внимательно рассматривал рисунок, на котором он выглядел даже при скорчившейся в броске фигуре долговязым, а Молотов и Тимошенко — низкорослыми, с кривыми ногами.

— Ужас! — Сталин усмехнулся одними глазами. — Если б этот живописец знал, что я ростом гораздо ниже Тимошенко, он бы изобразил меня бог знает как!..

— Тут мы все великаны. — Молотов засмеялся. — В соотношении с Уральским хребтом.

— Ну что ж. — Сталин отодвинул от себя газету и хлопнул по ней рукой.

— Они отрабатывают свой хлеб. Но даже не подозревают, что, напомнив своим читателям о наличии у нас за Уральским хребтом пространств более обширных, чем вся Европа, заставят многих из них задуматься: что это за держава — Советский Союз и на кого Гитлер поднял руку? География ведь имеет прямое отношение к большой политике, военной стратегии и судьбам мира. — Сталин снова придвинул к себе газету, посмотрел на карикатуру и засмеялся, казалось, с удовольствием. Потом серьезно промолвил: — Этим борзописцам стоило бы лучше подумать, куда будет удирать Гитлер, когда Красная Армия пожалует в Берлин.

— К сожалению, мы пока не даем буржуазной прессе повода для таких размышлений, — с тенью горечи заметил Молотов. — Пока они тешатся нашими трудностями.

— Пусть потешатся. Тем горше будет похмелье…

— Но при нынешней ситуации в наших международных делах наметилось много мертвых точек.

— У тебя целый наркомат, штаты дипломатов… Обязаны справиться.

Воцарилось молчание. В тишине звякнула ложечка о стакан, который Сталин, вставая из-за стола, переставил на другое место. Он прошелся по кабинету, раскурил на ходу трубку, затем приблизился к Молотову и, словно жалуясь на кого-то, глухо, с усилившимся грузинским акцентом заговорил:

— Значит, Черчилль ждет моего слова… Но что сейчас может сказать Сталин? Никакие мои слова, пока мы не остановили германские войска, не произведут серьезного впечатления на мировое общественное мнение.

— Нужна программа и хотя бы доказательное размышление вслух о нашем военно-экономическом потенциале. — Молотов снял пенсне и, достав из кармана сверкнувший белизной платок, начал протирать им стекла. — Капиталисты тоже считаются с реальными фактами. А наши ресурсы, боевое настроение нашего народа — вещь более чем реальная.

— Необходимо еще взвесить, стоит ли раскрывать наши возможности… А если стоит, то в какой мере… — Сталин устремил на Молотова вопрошающий взгляд. — Мне другое не дает покоя: что думают о нас сейчас там, на фронте?.. И что народ думает?.. — Глаза его вспыхнули. — Ругают Сталина?..

— Боюсь, что ругают. Но все-таки верят и ждут, что же ты скажешь…

— Надо разобраться… Разобраться не только с точки зрения наших задач. Фашизм — это угроза всему человечеству. — Сталин, прохаживаясь по кабинету, говорил тихо и медленно, будто убеждал сам себя. — Надо измерить всю глубину опасности, реальнее ощутить силу Германии, взвесить наши силы и сказать на весь мир правду. — Он остановился перед Молотовым и продолжил: — Но ты прав, что немедленно нужна четкая программа, нужно весомое слово правительства. Поэтому надо принять на Политбюро директиву Совета Народных Комиссаров и Центрального Комитета партии. Она и должна явиться ближайшей программой действия для партийных и советских органов, но пока только прифронтовых областей. Ее лейтмотив — все для фронта, все для победы над агрессором! Надо прямо сказать в директиве, что речь идет о судьбе нашего народа, о судьбе Советского государства…


Из Москвы в первые дни войны трудно было увидеть положение на фронтах таким, каким оно являлось на самом деле. Война пахала яростно, глубоко и на огромнейшем пространстве; ее явные и тайные лемеха крушили все живое и служившее для живого, крушили везде, куда простиралось их страшное и беспощадное усердие. С ходу были перепаханы и перестали пульсировать в прежнем ритме важные каналы — большие и малые, несшие в вышестоящие штабы необходимую информацию, а обратно — приказы и распоряжения. Посланные на командные пункты фронтов высокопоставленные и авторитетные в стране и вооруженных силах представители Ставки пусть и оказали там определенную помощь, но существенно повлиять на развитие событий не имели возможности, особенно там, где командование фронтов потеряло управление армиями, как это случилось, например, на Западном направлении.

Естественно, что и в Кремле атмосфера делалась все тревожнее. Какие бы вопросы ни решались на Политбюро, в Совнаркоме, Президиуме Верховного Совета, неизменно перед всеми стоял главный вопрос: что делается в приграничных областях, удастся ли нашим войскам сдержать натиск германских армий, соответствуют ли принимаемые меры складывающейся обстановке? Руководители партии и государства знали: эти тревоги холодными волнами раскатывались и по всем широтам страны.

Мыслями о невиданном вторжении и его неведомых последствиях томились также аккредитованные в Москве дипломатические представительства, испытывая в связи с военным положением изрядные затруднения в сборе информации для своих правительств. Планета с трепетным вниманием прислушивалась ко всему, что имело хоть малейшее отношение к развернувшейся смертельной схватке.

И советская дипломатическая служба в это трудное время обязана была наиболее полно информировать Политбюро ЦК о реакции правительств и общественности других государств на вспыхнувшую войну, иначе невозможно было определять первоочередные задачи СССР на международной арене. А донесения советских послов стали приходить с запозданиями. Поэтому Наркоматом иностранных дел принимались самые, казалось, неожиданные меры, чтобы Советское правительство не чувствовало себя на международной арене с завязанными глазами…

В эти дни в кабинете наркома иностранных дел или его заместителей побывали главы дипломатических представительств многих стран.

Двадцать четвертого июня, спустя день после речи Черчилля, поступило Заявление президента США Франклина Рузвельта о поддержке Советского Союза в войне с фашистской Германией. На следующий день провозгласило свой нейтралитет правительство Турции, а затем — правительство Ирана.

Буржуазная пресса и радио всего мира кипели страстями. Трубно возвещались ошеломляющие сведения о положении на советско-германском фронте, предсказывались варианты исхода войны и будущего советских республик, строились нелепые догадки о деятельности в эти суровые дни Советского правительства. Многим политикам мира капитализма мнилось, что близкий крах СССР неминуем. Раздавались и трезвые голоса, но их заглушали злобствования, клевета, кликушество. Со злорадством осмеивался договор СССР с Германией, заключенный в 1939 году, несмотря на то что это был документ об отказе от агрессии, о мире между двумя государствами; к тому же Советский Союз последним обменялся с Германией обязательствами о ненападении, ибо англо-германская декларация от 30 сентября и франко-германская от 6 декабря 1938 года тоже были не чем иным, как пактами о ненападении.

И сквозило между строк буржуазных газет жаркое нетерпение услышать, что скажет о сложившейся ситуации Сталин, чем оправдает он и как объяснит горькие неудачи Красной Армии, которые к тому же непомерно преувеличивались буржуазными «пророками».

4

Сталин подошел к открытому окну, выдохнул облако табачного дыма. Было заметно, что его мучили и другие неясности: обычно он не затягивался глубоко, а, подержав дым во рту и ощутив его приятную горечь, тут же выдыхал. Но если волновался или сердился, в нем просыпалась когда-то укрощенная привычка молодости, и он вдыхал дым глубоко, в легкие.

Молотов, видя, что Сталин забылся в размышлениях, поднялся, чтобы уйти.

— Подожди, — сказал Сталин, не поворачиваясь. — Сейчас придут военные с докладом. Послушаем вместе.

Молотов прошелся по кабинету и задержался у соседнего окна. Молчали. За долгие годы совместной работы они узнали друг друга настолько хорошо, что молчание одного из них не смущало другого. Они могли молчать долго, каждый отдаваясь своим мыслям.

Сейчас, когда ожидался приход руководителей Наркомата обороны, Сталин, конечно, размышлял о положении на фронтах, стараясь по давно выработанной привычке точно определить, что до сих пор делалось правильно, а что нет. Ведь шел только пятый день войны, а враг сумел достичь многого. Очень горько было сознавать, что в первые дни после вторжения фашистов Генеральному штабу Красной Армии никак не удавалось составить близкую к истине картину событий в приграничных зонах. Поступали отрывочные, подчас случайные, противоречивые и даже провокационные сведения. Но к концу первого дня войны определилась безусловная, хотя и потерявшая значение истина: излишне было осторожничать и делать в той утренней директиве наркома обороны уточнение, запрещавшее нашим войскам при контратаке переходить государственную границу, а артиллерии — вести огонь по чужой территории. Сталин вспомнил об этом сделанном им уточнении, когда вечером первого дня войны читал проект очередной директивы наркома. В ней уже требовалось от советских войск перейти на главных направлениях в контрнаступление, разгромить ударные группировки врага и перенести боевые действия на его территорию.

…В современных войнах самые первые решения о действиях армий чаще всего определяются заранее разработанными вариантами планов генеральных штабов. Из подобного плана исходил в первый день Отечественной войны и нарком обороны СССР маршал Тимошенко, изучив разведдонесения фронтов и придя к выводу, что гитлеровская армия более всего угрожает двумя, главными группировками: на Западном фронте группировкой, наносящей удар в районе Сувалок севернее Гродно, и на Юго-Западном — атакующей со стороны Люблина. На основании такого заключения и при наличии сведений о варшавско-брестской группировке врага была составлена директива войскам — по схеме плана обороны границы. Северо-Западному фронту приказывалось контрударом из района Каунаса вонзиться во фланг сувалкинской группировке немцев и к исходу 24 июня уничтожить ее во взаимодействии с Западным фронтом, которому, в свою очередь, предписывалось, сдерживая противника на варшавском направлении, с юга нанести механизированными корпусами и бомбардировочной авиацией удар в тыл и фланг вражеским силам, скопившимся на сувалкинском выступе, и к исходу 24 июня овладеть районом Сувалок на оккупированной немцами польской территории.

В основу же замысла действий Юго-Западного фронта была положена система концентрических ударов двумя армиями, несколькими механизированными корпусами и всей фронтовой авиацией по группировке противника, наступавшей на фронте Владимир-Волынский — Крыстынополь, с задачей разгромить ее, перенести боевые действия через границу и к исходу 24 июня овладеть районом Люблина.

Все выглядело в этом боевом приказе разумно и внушительно. Но что-то настораживало Сталина, когда он вчитывался в него. Это был первый день войны. Подняв глаза на маршала Тимошенко, принесшего директиву на согласование, Сталин тогда сказал:

— Вы говорили утром, что командующие фронтами товарищи Кузнецов и Павлов, не доложив вам, уехали в войска. И до сих пор вы не знаете, где они?

— Сегодня связь будет установлена, товарищ Сталин.

— Допустим. — Сталин кивнул. — А вы уверены, что штабы фронтов уже наладили прочную связь с армиями и корпусами? Что, например, происходит в районе Белостока?

Тимошенко после мучительного молчания ответил, что никакими сведениями, дающими повод для серьезного беспокойства, Генштаб пока не располагает.

Между девятью и десятью часами вечера Главный Военный совет директиву одобрил, и она за подписями наркома обороны Тимошенко, члена Главного Военного совета и секретаря ЦК ВКП(б) Маленкова и начальника Генерального штаба Жукова, хотя последний в это время находился на Юго-Западном фронте, была отправлена в войска. А вскоре поступила вечерняя оперативная сводка Генерального штаба. Сталин тут же вслух прочитал ее присутствующим членам Политбюро:

— «Германские регулярные войска в течение 22 июня вели бои с погранчастями СССР, имея незначительный успех на отдельных направлениях. Во второй половине дня, с подходом передовых частей полевых войск Красной Армии, атаки немецких войск на преобладающем протяжении нашей границы отбиты с потерями для противника…»

Размышляя над непостижимостью событий, Сталин подумал о том, что если немцам действительно не удалось в первый день вторжения добиться серьезных успехов, то тем более надо упредить перегруппировку их сил и ввод резервов, надо, не теряя времени, ответить на удар пусть не тройным, но мощным ударом! Значит, последняя директива нашим войскам несомненно правильна, тем более что она исходила из тщательно разработанного Генштабом плана прикрытия, который так и предусматривал: прорвавшегося противника уничтожить силами механизированных корпусов и ударами бомбардировщиков…

А позже, в тот вечер, Политбюро ЦК ВКП(б) формировало Ставку Главного командования, упраздняя Главный Военный совет. Тимошенко и Жуков в представленном утром проекте постановления о создании Ставки предложили, чтобы Главнокомандующим Советскими Вооруженными Силами был назначен Сталин. Члены Политбюро поддержали это предложение, учитывая, что без ведома Сталина нарком Тимошенко все равно не отдавал войскам приказов оперативно-стратегического порядка. Но Сталин имел свою точку зрения на этот счет.

— Я против того, чтобы сейчас Сталина назначать Главкомом, — сказал он о себе в третьем лице. Свое заявление не мотивировал.

Ставка Главного командования под председательством народного комиссара обороны С. К. Тимошенко начала функционировать 23 июня 1941 года. Пройдет несколько дней, и она с горечью начнет убеждаться, что приказ о контрнаступлении наших войск как попытка ввести в действие план прикрытия не был результатом подлинного знания обстановки. А со временем станет ясным, что, например, Юго-Западный фронт мог достигнуть большего, если бы упорными боями сдерживал продвижение ударных группировок противника, а силами стрелковых и механизированных корпусов, составлявших второй эшелон, занял прочную оборону в глубине полосы действий фронта по линии укрепленных районов, прикрывавших старую границу.

Случилось же все по-иному, однако в рамках законов войны: если одна воюющая сторона, пусть без учета реальной обстановки, напрягает усилия, которые хоть в какой-то мере содержат в себе зерно разумного, для другой воюющей стороны эти усилия оборачиваются неуспехом. Немцы еще не знали таких потерь во второй мировой войне, какие они понесли от наших контрударов. Приказ о контрнаступлении явился организующим началом крупнейшего приграничного сражения в районах Дубно, Клевань, Берестечко, Луцк, Ровно. Совершив маневр механизированными корпусами, командование Юго-Западного фронта обрушило на прорвавшиеся войска противника мощные удары. Тяжелые потери понесли немцы при столкновении с советскими частями, занимавшими Рава-Русский и Перемышльский укрепленные районы. Враг так и не сумел в первые дни войны развить достигнутый им здесь тактический успех в оперативный прорыв. И только последовавший затем ввод резервов позволил немцам изменить обстановку в свою пользу.

Особенно угрожающе складывались события на Западном фронте. Механизированные корпуса генералов Мостовенко, Хацкилевича и Чумакова несколько дней вели тяжкие, кровопролитные бои, пытаясь сдержать противника, прорвавшегося с сувалкинского выступа, но затем вынуждены были начать отход. В полосах действий других армий противник тоже глубоко вклинился в нашу территорию. Над войсками фронта нависла угроза со стороны Вильнюса, но командование пока о ней не подозревало.

Да, было над чем поразмыслить Сталину.

Молчание затянулось, и Молотов, зная, что в рабочем кабинете его ждут безотлагательные дела, с нетерпением посмотрел на часы. В это время в дверях появился Поскребышев. Сталин повелительно кивнул ему. Поскребышев исчез, и тут же в кабинет вошли маршал Тимошенко и генерал-лейтенант Ватутин — первый заместитель начальника Генерального штаба. Они поздоровались, слегка прищелкнув каблуками сапог, и стали развертывать на зеленом сукне длинного стола большую топографическую карту с нанесенной сводной оперативной обстановкой. Лица Тимошенко и Ватутина казались сухими и резкими от усталости и бессонных ночей, а сквозь замкнутость и притушенность их воспаленных глаз проглядывала внутренняя напряженность.

— Разрешите докладывать, товарищ Сталин? — спросил Тимошенко, выпрямившись у стола во весь свой большой рост.

Сталин ничего не ответил, впившись глазами в полосу Западного фронта оперативной карты, где жирные синие стрелы пронзали пространство от Вильнюса почти до Минска и от Бреста, через Барановичи, тоже к Минску. Лицо его сделалось землисто-серым, четче обозначились побледневшие оспинки. Молча постояв над картой, Сталин вернулся к своему рабочему столу, взял незажженную трубку, сунул ее в рот и замер.

Только вчера Ставка Главного командования приказала отвести войска 3-й и 10-й армий Западного фронта на рубеж, простершийся от Лиды, через Слоним на Пинск. И вдруг немцы уже оставили этот рубеж далеко позади себя. А когда вчера же принимали решение о создании стратегического фронта обороны по рубежу Западной Двины и Днепра, Сталин, не возражая против директивы, все-таки надеялся, что немцы захлебнутся там, западнее Минска.

— Разрешите докладывать, товарищ Сталин? — каким-то потухшим голосом снова спросил Тимошенко, мучительно глядя в его сгорбившуюся спину.

— Что же докладывать, — очень тихо и сдержанно сказал Сталин, невидящими глазами посмотрев в лицо Молотову. — Что они будут докладывать?.. — Сталин подошел к Тимошенко и Ватутину, поочередно пытливо посмотрел им в лица и глухо спросил: — Значит, Минск под непосредственной угрозой?

— Да, товарищ Сталин, — вдруг охрипшим голосом ответил Тимошенко. — Танковые группы противника, пользуясь своим численным превосходством и хорошим обеспечением с воздуха, глубоко охватили фланги войск Западного фронта, несмотря на тяжелые потери, которые мы нанесли немцам под Гродно, Лидой и во многих местах на барановичском направлении.

— Что же происходит? — Сталин, будто не вникнув в слова наркома обороны, снова повернулся к карте. — Только вчера вы усилили четвертую армию Коробкова двумя корпусами… Какие результаты?!

— Товарищ Сталин, командование Западного фронта весьма активно маневрирует резервами. — Это заговорил, сдерживая волнение, генерал Ватутин. — Противнику нанесен колоссальный урон! Но Павлов и его штаб допустили ряд просчетов. В первый день войны связь со штабами армий была нарушена. Павлов, естественно, и мы не знали, что делается на левом крыле фронта. А там немцам удалось прорваться и в течение дня продвинуть свои танки на шестьдесят километров… Павлов же принимал меры только по ликвидации прорыва на правом крыле… И допущена еще одна — главная — ошибка при вскрытии оперативного замысла немецкого командования. — Ватутин повернулся к карте. — Свои контрмеры Павлов строил исходя из того, что противник концентрическими ударами со стороны Бреста и Сувалок постарается в районе Лиды замкнуть кольцо вокруг войск фронта. И просмотрел крупную танковую группу, которая вклинилась между Западным и Северо-Западным фронтами.

— Эта группа и прорвалась со стороны Вильнюса к Минску, — пояснил Тимошенко. — Вчера мы пытались остановить продвижение ее колонн ударами с воздуха силами двенадцатой бомбардировочной дивизии. Нанесли урон, но не остановили. Теперь я надеюсь, что немцы разобьют лоб о Минский и Слуцкий укрепленные районы. — Тимошенко притронулся к начертанным в центре карты красным карандашом двум продолговатым овалам. — Мы приняли меры по их усилению. Вступает в дело тринадцатая армия.

— А что происходит в районах Белостока, Волковыска, Кобрина? — Сталин отвернулся от стола, словно выразил недовольство, что карта ничего ему больше не говорила. — Вы полагали, что немцы замкнут кольцо у Лиды, а они могут замкнуть его восточнее Минска! Это же сколько дивизий в западне!.. Что сообщают штабы армий?

— У Павлова нет с ними постоянной связи, — ответил Тимошенко, тая в сдвинутых бровях и пасмурном взгляде боль и горечь. — Он потерял управление войсками и не успел принять мер к спасению белостокской группировки.

— С вашего Павлова надо строго спросить! — Сталин впервые повысил голос. — За неделю до войны он заверял меня по телефону, что лично выезжал на границу, никакого скопления немецких войск там не обнаружил, а слухи о войне назвал провокационными! И ссылался на свою разведку, которая, по его утверждению, работает хорошо!.. — Умолкнув, Сталин, может, подумал о том, что в ряду других поступивших сведений о грозящей опасности заверения Павлова не имели большого веса, поэтому свои разгневанные мысли устремил на другое: — Почему молчат Шапошников и Кулик?! Мы их послали на Западный фронт не как сторонних наблюдателей.

— Маршал Шапошников заболел, а Кулик уехал в десятую армию, и сведений о нем нет… — Затем Тимошенко, видя, что Сталин больше не задает вопросов, начал докладывать о положении на других фронтах и о подготовленных им директивах…

Нет, наверное, мучительнее чувства для человека, сосредоточившего в своих руках огромную власть, чем ощущение невозможности разумно и безотлагательно употребить эту власть, предпринять что-то чрезвычайно важное, от чего зависит все самое главное в твоей жизни, в судьбе твоего народа. В последний год Сталин при решении важных военных вопросов более всего опирался на властную твердость Тимошенко, решительность и дерзкое мышление Жукова, на устоявшийся опыт и рассудительность Шапошникова. Но сейчас маршал Тимошенко выглядел несколько растерянным, а генерал армии Жуков находился на Юго-Западном фронте.

Отпустив Тимошенко и Ватутина, Сталин вызвал Поскребышева и приказал ему связаться с командным пунктом Юго-Западного фронта в Тернополе и пригласить к телефону генерала армии Жукова.

— Нужно немедленно вскрывать всю глубину опасности, — с заметным волнением сказал он Молотову, усаживаясь за стол. — Придется Жукова отозвать в Москву.

В это время Поскребышев доложил, что Жуков на проводе, и Сталин, подняв трубку полевого аппарата, стал расспрашивать его об обстановке на фронте, делая при этом на чистом листке бумаги пометки. Видимо, сообщения Жукова не очень расходились с данными утренней сводки Генштаба, которую только что докладывал Тимошенко, и Сталин разговаривал спокойно, даже как-то буднично. Затем, кратко рассказав Жукову о положении на Западном фронте, приказал ему немедленно возвращаться в Москву и положил трубку.

Во время разговора с Жуковым в кабинет вошли другие члены Политбюро. Взглянув на них коротким изучающим взглядом, Сталин вяло усмехнулся и глухо, с какой-то холодной значительностью произнес:

— Вот Жуков заодно и поможет нам разобраться, содержал ли наш оперативный план обороны стратегические ошибки или не содержал. — Видя, что не все поняли его мысль, Сталин с оттенком досады пояснил: — В нашем плане на случай войны наиболее опасным стратегическим направлением считалось юго-западное, то есть Украина. А сейчас события развиваются так, что главным направлением оказывается белорусское.

— А кто автор этого пункта оперативного плана? — насторожился Берия.

Сталин неторопливо поднялся из-за стола и при тревожном молчании всех присутствующих прошелся по кабинету, как бы собираясь с мыслями. Потом он остановился и, растягивая слова, произнес:

— Если действительно подтвердится, что немцы избрали главным стратегическим направлением западное, а не юго-западное, то в этой нашей ошибке надо будет винить товарища Сталина… Да, да, это именно я высказал предположение, что немцы в случае войны будут стремиться в первую очередь овладеть Украиной, чтобы иметь хлеб и нечто к хлебу, а отторгнув Донецкий бассейн, лишить нас угля и заодно отрезать от кавказской нефти… — Сталин на минуту умолк, скользнув вопрошающим взглядом по лицам членов Политбюро.

— Но я не помню, чтобы кто-нибудь возражал против этой точки зрения Сталина. Или были иные мнения?..

5

В эти же сутки, 26 июня, поздним вечером, Сталин отхлебнул из горькой чаши такую дозу истины, что не всякое сердце способно было вынести ее убивающий яд. Трудно передать глубину потрясения Сталина, когда маршал Тимошенко и генерал Ватутин, пришедшие с вечерней сводкой Генштаба, начали свой нелегкий, второй за этот день, доклад. Более всего Сталина поразили стремительное ухудшение ситуации на Западном фронте, неотвратимо-смертельная угроза Минску, над которым с двух сторон уже вплотную нависли мощные бронированные клешни, и угроза нашим армиям оказаться в полном окружении.

Москва тогда могла только догадываться, какой подвиг сотворили армии Западного фронта, мужественно приняв удар, пусть в очень невыгодных для себя условиях, пусть без должного прикрытия с воздуха, при нарушенных боепитании и взаимодействии. Немецким военным теоретикам и историкам со временем придется долго ломать головы над тем, почему не удался блицкриг, почему рухнули расчеты вышколенных гитлеровских стратегов и как случилось, что германский милитаризм, опираясь на военный потенциал не только Германии, но и оккупированных стран Европы, в первые же недели войны сбился с победного шага, захромал и начал скулить о «загадочности характера русского солдата».

Сталин, разумеется, мог предполагать, что в первые дни войны возможны тяжелые потери наших войск, возможен и территориальный урон, даже значительный. Но чтобы нависла реальная угроза над Минском! Чтоб наши армии оказались в мешке!.. Он спокойно, но с гневными упреками обратился к Тимошенко и Ватутину. Их возражения и аргументы еще больше распаляли его негодование, может, потому, что те меры, которые предлагали до этого нарком и Генеральный штаб, а он, Сталин, одобрял, пока не приносили желаемых результатов. Подготовленные же наркомом новые директивы командующим фронтами теперь вызывали у Сталина недоверие, ему казалось, что и сам Тимошенко не очень убежден в осуществимости своих директив, и эта зыбкость в настроении наркома, кажется, отсвечивала в мудрых и скорбных глазах генерала Ватутина.

В ответ на упреки Сталина побледневшие Тимошенко и Ватутин, пряча обиду, высказали просьбу послать их в войска, на фронт.

— Фронт от вас никуда не уйдет! — резко ответил Сталин и тоже побледнел. — А кто будет в Генштабе расхлебывать сложившуюся на фронтах ситуацию? Кто будет исправлять положение?!

В это время в кабинет вошел генерал армии Жуков, только что прилетевший в Москву с Юго-Западного фронта.

Жуков усталым, слегка охрипшим голосом докладывал о своем прибытии, а все находившиеся в кабинете Сталина с тревожным вниманием всматривались в его лицо. За эти несколько дней оно заметно изменилось: легли темными лепестками тени под жестко глядевшими глазами, утончились губы, будто расширив разрез рта, потерял округлость чуть выступающий вперед подбородок. Во всем облике Жукова проглядывали не только бессонные ночи, физическая усталость, а и нечто иное, заставлявшее глубже всматриваться в его успевшие много повидать глаза, вслушиваться в осевший голос.

При появлении начальника Генерального штаба Сталин поздоровался с ним кивком и сказал, словно тот был в курсе ранее происходившего здесь разговора:

— Товарищ Жуков, подумайте вместе и скажите, что можно сделать в сложившейся ситуации. — И указал рукой на карту Западного фронта.

Жуков попросил у Сталина минут сорок на изучение обстановки и принятие решения и вместе с Тимошенко и Ватутиным, захватив карты, вышел в соседнюю комнату.

В общих чертах Жуков был осведомлен о положении на Западном фронте из утреннего телефонного разговора вначале с Ватутиным, а потом со Сталиным. Но в течение дня оно еще больше усложнилось. Было ясно одно: оказать реальную помощь нашим одиннадцати дивизиям, которым грозило окружение, невозможно. Другие войска фронта, неся тяжелые потери, продолжали вести трудные оборонительные бои или отступали под ударами превосходящих сил врага. Тимошенко, Жуков и Ватутин понимали, что Минск обречен. Не решаясь прямо сказать об этом Сталину, советовались между собой, как преградить немцам пути к Москве, какими силами создать глубоко эшелонированную оборону, чтобы, измотав противника, затем на одном из рубежей организовать контрнаступление. Таков был их общий замысел, и они предложили Сталину использовать второй эшелон армий из резерва Главного командования для немедленного занятия ими обороны на рубеже река Западная Двина, Полоцк, Витебск, Орша, река Днепр до Лоева, а также одновременно создать двумя резервными армиями заслон на тыловом рубеже по линии Нелидово, Белый, Ельня, Брянск и одну армию выдвинуть в район Смоленска. Карта Западного фронта, на которой Ватутин тут же, в кабинете Сталина, карандашом набрасывал красные линии будущих рубежей, широко распласталась на зеленом сукне стола, и от нее будто разило холодом.

Долго молчал Сталин, с прищуром всматриваясь в карту. Потом прошелся по кабинету и повернулся к Тимошенко, Жукову и Ватутину, которые стояли навытяжку, выжидательно глядя на него.

— Насколько я понимаю, — вдруг тихо, но резко заговорил Сталин, — речь уже идет о создании нового стратегического фронта обороны?

— Совершенно правильно, товарищ Сталин, — будто обрадованно ответил Тимошенко.

Наступила тревожная пауза. Нарушил ее Жуков.

— Товарищ Сталин. — В приглушенном голосе генерала армии чувствовалось скрытое волнение. — Надо исходить из того, что война будет затяжной. Гитлер и его генералитет пошли ва-банк. Нам трудно придется.

— Это очень серьезное заключение, товарищ Жуков, — после тягостного размышления о