Устные рассказы [Ариадна Сергеевна Эфрон] (rtf) читать онлайн
Книга в формате rtf! Изображения и текст могут не отображаться!
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
Ариадна Эфрон, «Устные рассказы». Запись, составление и подготовка текста Е. Коркиной, Звезда, 1988, 7, с. 41-55.
Ариадна Эфрон
УСТНЫЕ РАССКАЗЫ
Читателям «Звезды» известны «Страницы воспоминаний» дочери Марины Цветаевой — Ариадны Сергеевны Эфрон (1912 — 1975). впервые опубликованные в журнале в 1973—1975 годах. Многие знакомы также с ее переводами произведений западно-европейской лирики и драматургии — Бодлера, Верлена, Петрарки, Лопе де Вега, Тирсо де Молина. Исследователи и любители поэзии с благодарностью пользуются ее комментариями к произведениям М. Цветаевой в Большой серии «Библиотеки поэта» (1965) и в многочисленных периодичеcких изданиях 1960—1970 годов. И только узкий круг друзей и знакомых знает устные рассказы Ариадны Сергеевны Эфрон.
В течение ряда лет. а именно в 1969 — 1973 годах, многие из этих рассказов записывались мною. Часть из них предлагается сейчас вниманию читателей (пользуюсь случаем выразить свою признательность многолетнему другу А. С. Эфрон — Аде Александровне Шкодиной. чья дружеская поддержка способствовала подготовке их к печати). Мне принадлежат группировка материала по рубрикам и краткий предваряющий комментарий, сам же текст подлинная речь Ариадны Сергеевны Эфрон, которая, надеюсь, и в моей передаче сохранила свою особость и яркость.
Е. Б. Коркина Ленинград, май 1987 года
О МАТЕРИ
Свою мать Ариадна Сергеевна вспоминала каждый день, по самым разным поводам, литературным и житейским; мать постоянно присутствовала в ее сознании и жизни.
Любовь к матери, постоянные размышления о ее трагической судьбе, неустанная борьба за устройство ее земных дел, бремя осознания себя «последней в роде» этой трагически погибшей семьи, как пепел Клааса, всегда стучали в сердце Ариадны Сергеевны.
Незадолго до своей безвременной смерти, весной 1975 года, она призналась:
«Никогда в жизни я никого так не любила, как маму,— ни отца, ни брата, ни мужа, а детей у меня никогда не было. Я любила маму всегда, но было время, в молодости, когда я хотела эту любовь совместить со всякими там мальчиками. девочками, с кино и с прочим, а мама презирала мою неразборчивую разносторонность. Тогда мама была мне не под силу, и нужно было столько пережить и перестрадать, чтобы дорасти до понимания собственной матери!..»
ПАПИН ИМЕНИННЫЙ ПИРОГ
Накануне папиных именин пришла тетя Вера — самая младшая из папиных старших сестер, которую мама не очень побила, потому что, будучи, пожалуй, умнее Лили, она более правильно, не с эмоциональной стороны, а разумом, поняла и оценила похищение моей мамой моего папы. И потом тетя Вера, по мнению мамы, своими огромными, добрыми и печальными глазами и несоответствием их со всем остальным лицом походила на княжну Марью, которую мама ненавидела.
Так вот. пришла тетя Вера и сказала: «Завтра Сережины именины, вот я испекла пирог...» Пирог был яблочный, огромный, с решеточкой, которая была сделана артистически — сначала положены тоненькие прутики, а потом защипнуты края, словом, роскошный пирог. А посреди пирога стояла маленькая Дюймовочка. «Это для Али»,— сказала тетя Вера.
Пирог, в ожидании завтрашнего торжества, поставили на буфет, а буфет стоял в моей комнате. Я легла спать, сжимая Дюймовочку в кулаке, я с ней разговаривала, о ней думала, и постепенно мои мысли перекинулись на пирог, в котором она жила... Я встала, босиком дошла до буфета, поднялась на цыпочки, отломила маленький кусочек решетки, вернулась в кровать и, с Дюймовочкой в кулаке, съела кусочек ее дома. Потом опять встала, опять отломила кусочек пирога и опять, вернувшись, съела его в кровати. Так я путешествовала несколько раз, пока не утомилась и не уснула.
А утром было такое солнышко, такой свет и — папины именины! Меня одели, я и думать забыла о своих ночных вылазках. Вдруг кто-то вспомнил про пирог, хотели нести его в столовую. Подошли, смотрят...
— Мариночка, посмотрите, мыши! — говорит доверчивый папа.
— Это не мыши, это Аля! — Мама проницательно взглянула па меня.
— Не может быть!
— Я вам говорю, что это она!
— Но все-таки странно, Мариночка, ведь она же ничего не ест, ведь заставить ее проглотить что-нибудь невозможно! С какой бы стати она стала...
Мама смотрит на меня и спрашивает:
— Это ты?
Я придвигаюсь поближе к папе и говорю, глядя маме в глаза:
— Нет, что вы! Ведь я же ничего не ем! С какой бы стати я стала...
— А это что? — говорит мама, близоруко вглядываясь в дорожку из крошек, ведущую от моей кровати к буфету.
«Как мальчик с пальчик!» — подумала я, погибая.
ВЫХОД ЗАМУЖ
Помню, пришла я домой, мама сидит за столом, левой рукой подпирая лоб, в правой у нее мундштучок вишневый с половинкой сигареты,— и вся она устремлена в тетрадь; способность отключаться, сосредоточиваться только на том была у нее феноменальной.
Я говорю:
— Мам!
Никакой реакции. Я опять:
— Мам!
С трудом оторвавшись, поднимает голову:
— Что?
— Мам, между прочим, я выхожу замуж.
— Между прочим? Поздравляю! — и опять в тетрадь. Потом, осознав, поднимает голову: — А ты его любишь?
— Очень!
— Значит, не любишь. Если бы любила, сказала бы просто — люблю. А «очень» — это не то.
Я походила по квартире, посидела на кухне, подумала и решила, что «очень» действительно что-то не то... Прихожу обратно.
— Мам!
— Что?
— Я не выхожу замуж, между прочим.
— Между прочим? Поздравляю!
СУП ИЗ КОЗЛЯТИНЫ
Однажды на рынке купила мама молоденькой козлятины, и дешевой, и сварила суп. А меню всегда было одно и то же: в кастрюле сразу варилось и мясо, и картошка, получалось одновременно и первое, и второе. Так вот, сели мы за стол. Мама разлила нам суп. Папа первым взял в рот ложку и... несмотря на весь свой пиетет к маме, сказал:
— Вы знаете, Мариночка, что-то мне супу не хочется. Мама выпрямилась.
— Почему не хочется?
— Да так, что-то не хочется...
Ну, не хочется так не хочется. Мур хлебнул и сказал, что он тоже, как папа... Ну, он был любимцем и потом все-таки маленький...
Когда я взяла в рот первую ложку, у меня просто глаза на лоб полезли!.. Это было не то что вкусно или невкусно, это был какой-то неземной вкус, ну, как на планете Нептун, например. Но у меня не было уже никакого выхода — не могла же отказываться еще и я, после того как все отказались. А сама мама суп никогда не ела — не любила и берегла фигуру. И вот я, торопясь, глотала этот невообразимый суп, потому что все ждали второго. И это было настолько невозможно есть, что я даже заплакала, а было мне тогда лет пятнадцать, наверное.
Когда я доела, мама полезла в кастрюлю за мясом и вытащила оттуда нечто такое, что заставило ее даже надеть очки. И мы все тоже вперились туда. Она вытащила небольшую, прекрасно отваренную... целлулоидную утку, с которой Мур обычно купался.
— Это я! — гордо сказал Мур, решивший сделать свой вклад в общий котел.
— Вот видите,— сказала я,— чем вы меня накормили!
— Ничего,— невозмутимо сказала мама.
— Как ничего?! Там же краска!
— Ну и что?! — сказала мама, любившая, чтобы она всегда была права.
ЛЮБОВЬ СТОЛИЦА
Мама меня спрашивает: «Что такое Любовь Столица?» Все другие дети сказали бы, что «Любовь» — это любовь, а «Столица» — это столица. Я же ответила, что у любви сто лиц.
ТАТЬЯНА ФЕДОРОВНА СКРЯБИНА
Татьяна Федоровна была приятельницей мамы, а я ходила к ним играть с младшей дочкой — Мариной. В доме был культ Скрябина. Мать Татьяны Федоровны была бельгийка, они собирались уехать к ней. Перед отъездом, когда уже были готовы все визы, Татьяна Федоровна вдруг заболела — у нее были головные боли и бессонница. По ночам она будила младшую дочку и просила ее читать вслух. Дочка читала, а мать смотрела в одну точку. Все тогда сочли это ненормальным — не давать спать восьмилетнему ребенку! Оказалось, что у Татьяны Федоровны — опухоль мозга, вскоре она от нее и умерла. Перед смертью она бредила, и бред этот очень поразил маму. Татьяна Федоровна говорила: «Мне бы только туфельки — через дорогу перебежать!» А через дорогу была церковь. Там ее и отпевали. А туфелек не было, тогда носили какую-то самодельную обувь на веревочной подошве. Хоронить Татьяну Федоровну было не в чем, а ведь полагалось па покойника надевать новую обувь, ненадеванные тапочки, а их не было. И это страшно заботило маму, и она пошла тогда в Дом искусств на прием к Луначарскому, чтобы он помог достать по ордеру какие-нибудь тапочки для покойной жены Скрябина. И он помог. И хоронили ее в этих «туфельках-через-дорогу-перебежать»! Вот... А кроме меня, этого, должно быть, уже никто не помнит.
' Любовь Никитична Столица (1834—1934) — русская поэтесса, эмигрантка, умерла в Болгарии.
ПАРИЖ
При всей трудности жизни семьи во Франции безденежья, безработицы, прямой нищеты — никогда впоследствии в жизни Ариадны Сергеевны не было такой свободы, как в молодости в Париже Она любила Париж как город своей юности, как город бесконечных возможностей. В нем прожила она двенадцать лет: приехав туда тринадцатилетней девочкой, она покинула Париж в двадцать четыре года.
Из-за стесненного материального положения семьи Ариадна Сергеевна не получила никакого систематического образования, однако в Париже она прошла начальное обучение рисованию, которое в последующей жизни выручало ее. Она училась в Художественной школе при Лувре, и студии В. Шухаева, в мастерской Н. Гончаровой. Из опубликованных графических работ известен ее шаржированный портрет Г. Адамовича; в ЦГАЛИ и в частных архивах хранятся ее многочисленные рисунки, акварельные и гуашные эскизы, образцы книжной графики. В Париже 1930-х годов Ариадна Сергеевна занималась и журналистикой, публикуя хроникальные заметки в киножурналах.
ТРИ ВСТРЕЧИ
Когда мы жили п Париже, то есть в пригороде, как всегда, я училась в рисовальной школе при Лувре. Училась я там книжной графике. Родители мои могли заплатить только за одни триместр, а я за этот триместр показала французам весь русский блеск - и меня оставили учиться дальше. А я тогда очень увлекалась кино и тогда же его исчерпала, так что уже никогда потом в кино не ходила. И я была начинена всевозможными сведениями о киноактерах. Пожалуй, единственное, что я знала к жизни хорошо, это мифологию и вот этих киноартистов.
И вот в Париж приехали тогдашние кинозвезды из кинозвезд — Дуглас Фербенкс и Мери Пикфорд. Он был для того времени идеал мужчины и очень большой акробат: во всех фильмах он прыгал с крыш и т. п. А она была идеалом женщины. У нее был тот тип, который сейчас совершенно вышел из моды,— маленькая, очень миниатюрная блондинка с большими карими глазами и малюсеньким ротиком.
Они остановились в американском посольстве, и у всех было такое впечатление, что они оттуда никогда не выходили. Посольство было окружено плотным кольцом журналистов. Заметки сначала появлялись доброжелательные, а потом все злее и злее, потому что. действительно,— не показываются, отнимают хлеб у журналистов...
И вот однажды иду я по бульвару Монпарнас — и никакой это не бульвар, а просто улица, деревьев там нет, а чередуются в каждом доме: кафе — магазин, кафе — магазин. И то в этом кафе сидит Эренбург, то в другом сидит Эренбург. и вообще всякие Модильяни навалом! И был там один такой дом, тогда он производил ошеломляющее впечатление, на него специально ходили смотреть, а сейчас это самый заурядный дом. Он был восьми- или девятиэтажный, весь фасад его был стеклянным, и принадлежал он какой-то цветочной фирме — в первом этаже был магазин, а в остальных сама контора, фирма: они принимали заказы со всех концов света, отправляли цветы или посылали заказы в любую страну на точно такие цветы тамошним фирмам. Внизу, в магазине, была огромная витрина, которая менялась каждый день: то там была одна сирень, всевозможная, великолепная, то там были — в таких плетеных кузовках, на зеленом мху — пармские фиалки. И по стеклу всегда тихо-тихо струилась вода, создавая цветам влажную атмосферу. И это было настолько прелестное зрелище, что я всегда, идя из училища на вокзал Монпарнас. на свою электричку, делала крюк и обязательно глазела на эту витрину.
Так вот, останавливаюсь я, смотрю на цветы, а в магазине полумрак и народу немного. И, случайно заглянув внутрь, вижу — Мери Пикфорд выбирает розы, а Дуглас Фербенкс стоит рядом! Не успев вздохнуть, я рванула туда, прекрасно зная, что она по-французски не говорит, а он чуть-чуть объясняется. Я смело подошла к нему, потребовала автограф на каком-то из своих рисунков и сказала, что очень приятно видеть в Париже их обоих. Он поблагодарил меня на очень плохом французском языке, она промурлыкала что-то по-аглицки, и вдруг — он преподносит мне букет роз! Такой же, как у нее!! Великолепные, черные, как гуталин, розы на длинных-длинных стеблях!!!
Ног под собой не чуя, я понеслась домой. Влетаю в квартиру, мама сидит за столом перед тетрадью, вот так, поддерживая рукой лоб, она всегда так сидела, надо лбом уже была седая прядь... И вот влетаю я.
— Мама,— кричу я с тем наивом, который она во мне очень не любила,— мама, кого я сейчас видела!
— Кого? — спрашивает мама, поднимая голову.
— Дугласа Фербенкса и Мери Пикфорд!
— Ку и что?
— Как же — что? Смотрите, какие он мне розы подарил! Мама взглянула на букет равнодушно.
— Лучше бы они тебе башмаки купили,— сказала она и опять склонилась над столом.
А я села и тут же написала письмо в киножурнал — вот, мол, я какая! Вы ничего не можете, а я их видела, говорила с ними и получила в подарок розы! И ты знаешь, они это напечатали, потому что у них ну вообще ничего не было. И через некоторое время мне приходит письмо из этого журнала: «Мадмуазель, что же вы не приходите за гонораром?»
Мадмуазель, конечно, рванула за гонораром, и редактор мне сказал:
— Мадмуазель, у вас прелестный слог, вы могли бы стать журналисткой, но для этого надо, чтобы у вас был не только слог, но и везенье.
— О,— сказала я беспечно,— мне всегда везет.
— Ну, давайте с вами договоримся: если у вас будут еще две такие встречи — а всего, значит, три,— приходите к нам опять. Только одно условие, мадмуазель, это должны быть случайные встречи, вы не должны их искать специально.
Он мне дал целую пачку журналов с моим «произведением» и фотографиями Дугласа Фербенкса и Мери Пикфорд, и я ушла.
Иду по улице, с гонораром, с пачкой журналов под мышкой, кругом толпа, и вдруг — над толпой — голова: Шаляпин! Идет с женой, выше всех, блондин. резкие складки у рта... Я бросилась к нему, зная, что он терпеть не может компатриотов и с русскими вообще не разговаривает, и на чистейшем французском языке говорю:
— Мсье, как мы рады вас видеть в Париже! Правда ли, что вы сейчас снимае тесь в фильме «Дон-Кихот»? Неужели мы сможем увидеть этот образ в вашем воплощении?!
Он расплылся в улыбке:
— Да... Я снимался в «Дон-Кихоте»...— Он рассказал мне о съемках, сказал, что там снималась и его дочь, что съемки уже кончились и он только что приехал из Ниццы.
Я вытащила записную книжку п потребовала автограф. Он написал: «Милой французской девушке на память» и сказал:
— Мадмуазель, я не только дам вам автограф, а даже подарю свою пластинку, которая только что вышла.
Он протягивает руку (оказывается, он шел просто так, а жена несла сумку с пластинками), вытаскивает большую пластинку, надписывает ее — просто Шаляпин латинскими буквами — и протягивает мне. Я поблагодарила его и понеслась обратно в редакцию.
Там не ждали меня так скоро и встретили уже менее приветливо.
— Ну, мадмуазель, кого же вы увидели на этот раз?
— Шаляпина.
— Мадмуазель,— мягко сказал редактор,— ведь мы с вамп уславливались о реальных встречах... Шаляпина вы не могли увидеть, потому что сейчас он находится на Лазурном берегу, в Ницце, где снимается в фильме «Дон-Кихот».
Я выслушала его объяснения и выложила перед ним оба автографа. Пока он их рассматривал, не веря собственным глазам, я сказала небрежно:
— Так я, пожалуй, прямо тут у вас присяду и напишу...
И вышла я оттуда с уверенностью, что и в третий раз так же запросто встречу кого-нибудь. А срок мне дали — один месяц.
И вот хожу я по Парижу, хожу, заглядываю во все витрины, во все кафе...— ну никого, совершенно никого! А в это время приходит письмо от одной маминой знакомой — Елены Александровны Извольской. Она тогда отдыхала в Фонтенбло и приглашала маму приехать погостить, написав: «Если Вы сами не сможете, пришлите хотя бы Алю». Я и поехала.
Фонтенбло — прелестное место, где когда-то бывал Наполеон, но, по-моему, со времени его пребывания жизнь там замерла и как-то не возобновлялась... Месяц мой подходил к концу, никто мне не встречался, и я начала забывать об этом.
Сразу по приезде Елена Александровна спросила меня:
— Аля, хочешь покататься на лодке?
— Хочу.
— A у тебя есть купальный костюм?
— Нет.
— Ну, надень костюм мужа хозяйки.
В этом месте были чудная Сена и маленький причал, где была привязана лодка. Я взгромоздилась в нее, не умея ни плавать, ни грести, и стала махать веслами. Берега проносились мимо, мелькал п. как мне казалось, на самом деле—я тихо ковырялась против течения. Потом я бросила весла, запрокинула голову и стала смотреть в небо.
Вдруг моя лодка с чем-то столкнулась. Поднимаю глаза — яхта! Белая миллионерская яхта стоит на якоре. Я стала пытаться оттолкнуться от нее веслом. Тут на ее борту появился кто-то и выплеснул гущу из серебряного кофейника чуть ли не на меня. Я взглянула на человека с кофейником — это был только что свергнутый король Испании Альфонс XIII! У него было желчное лицо испанскою выродка.
— Мсье, мсье! — крикнула я. Он брезгливо поглядел за борт.
— Мсье, скажите, пожалуйста, который час?
Он буркнул мне что-то. например — полтретьего, и скрылся. Я со всего маху припустила к берету. Прихожу в дом.
— Вы знаете, кого я сейчас встретила на Сене? А Елена Александровна говорит:
— Наверное, Альфонса XIII.
— Да... А откуда вы знаете?
— А его все видят. Его яхта стоит здесь уже давно, и все подъезжают на лодках и спрашивают у него, который час.
Ну, я так и написала в свой журнальчик, не скрыв, что я была далеко не первая. Тогда они убедились, что у меня есть не только слог, но и везение, и впоследствии очень мило подкидывали мне кое-какую работку: я ходила на какие-то приемы, киносъемки и писала об этом репортажи, ходила на вокзал встречать разных кинозвезд и тогда уже окончательно упала в глазах своей матери во прах!..
АЖАН
В Париже невозможно пройти по улице, если ты носишь юбку. Возраст безразличен, важен пол — пристают ужасно... В Москве я первое время упивалась возможностью просто прогуляться по улице, посидеть на бульваре.
Иду я однажды по Парижу, и какой-то тип пристал и юлит, и юлит: мадмуазель, да мадмуазель, да разрешите с вами пройти, да мадмуазель, видно, иностранка?., и т. п. Я молчу, ибо только так и можно отделаться, не дай бог вступать в пререкания... Вот так я молчу и веду его прямиком к ажану на посту.
Тот стоит, такой плотный, в высоком кепи, с форменными усами. Подхожу я к нему (а тот тип отстал, остался на тротуаре) и говорю:
— Ну, невозможно идти, так пристал вон тот тип, нельзя ли его как-то укоротить?
— Это можно,— сказал ажан и посмотрел на меня,— но, мадмуазель, если бы я не был на посту, я был бы на его месте.
СОН
Этот сон приснился мне перед моим отъездом в Россию в 1937 году.
Снится мне, как будто я иду глубокой ночью по кладбищу —а я кладбищ вообще не боюсь и никогда не боялась,— так вот, иду. Ночь осенняя: темная, беззвездная, но тихая и теплая. И чувствую, что рядом, бок о бок со мной идет кто-то. Я иду, не поворачивая головы посмотреть — кто это, потому что во сне этого не полагается, потому что у снов свои законы. И вот доходим мы до темного спуска под землю — как вход в парижское метро (там так: идешь-идешь, и вдруг просто лестница вниз, а внизу дверь — внутрь). И вот такой же вход под землю посреди кладбища. И мы туда спускаемся. И там — длинный-длинный, тускло освещенпый коридор, по обеим сторонам которого — келейки, разделенные перегородками, или просто маленькие ниши в стене. И в каждой сидит человек. И мы идем и идем по этому коридору, я и некто рядом,— плечо в плечо, шаг в шаг. И я вижу, что все эти люди сидят не просто так, а каждый что-то делает. Каждый занят какой-то работой а углубленно и сосредоточенно делает ее. Но вся их работа до ужаса бессмысленна: у них в руках какая-то кладбищенская утварь — кресты, венки, искусственные цветы и т. п. И вот они — при этом тусклом свете — расплетают венки, сматывают проволоку от цветов, лепестки — пыльные, бесцветные и полуистлевшие — складывают отдельно, снизывают бисер с различных кладбищенских украшений и делают тому подобную странную работу.
Наконец коридор кончается, на другом конце кладбища — такой же выход, как из парижской подземки. Мы выходим в ту же темную тихую ночь.
— Что же они все там делают? — спрашиваю я.
— А разве вы не знаете, что не все люди воскреснут? — отвечает мне мой невидимый спутник.
На этом сон кончился.
1939-1955 годы
«Там вообще было интересно. Очень интересно. Только очень долго» (1970 г.).
Ариадна Сергеевна Эфрон приехала в Советский Союз в марте 1937 года. В конце этого же года вернулся на родину и ее отец — Сергей Яковлевич Эфрон. Он здесь много болел — сердечной астмой, аритмией; лечился, но безуспешно. Когда в июне 1939 года в Москву приехала М. И. Цветаева с сыном, эти приступы прошли — это был невроз сердца от тревоги за судьбу жены и сына.
Лриадпа Сергеевна работала в Москве в Жургазе, в редакции «Нувель де Моску», ухаживала за больным отцом, возила ого в санатории в Кисловодск и Одессу.
27 августа 1939 года, рано утром, па даче в Болшеве, в присутствии всей семьи, Ариадна Сергеевна была арестована органами НКВД. В это утро она в последний раз в жизни видела всех своих близких, вскоре по-разному трагически погибших.
Первые полтора года своего заключения Ариадна Сергеевна провела во внутренней тюрьме на Лубянке в Москве, в январе 1941 года она была отправлена в свой первый лагерь в Коми АССР, куда до мая 1941 года еще приходили письма матери и брата.
В августе 1947 года Ариадна Сергеевна была освобождена (к тому времени она находилась в одном из мордовских лагерей) и направлена на жительство в город Спас-Клепи-ки Рязанской области. Ей удалось устроиться в самой Рязани, и до своего вторичного ареста она жила и работала там. В феврале 1949 года Ариадна Сергеевна была направлена в ссылку, где пробыла долгих шесть лет. В Москву она смогла вернуться лишь в 1955 году.
ТРИ ВСТРЕЧИ С ВАСИЛИЕМ ЖОХОВЫМ
В свой первый лагерь в Коми АССР я попала с Тамарой Сланской, которая сейчас живет в Ленинграде. Мы с ней попали не только по одной статье, но и по одному делу; впоследствии выяснилось, что посадил нас один человек, который посадил и моего отца, и целый ряд других людей...
Нам сказали, что мест в пятьдесят восьмом бараке (это был номер нашей статьи) нет и что нас пока поселят в уголовный. Мы согласились, потому что ни о чем не имели понятия; потом оказалось, что не надо было соглашаться, а требовать поселения к своим, в пятьдесят восьмой, но мы не знали и послушно пошли туда, куда нас определили.
Вошли мы в чистый, выскобленный барак с двойными нарами, светлый, на нарах какие-то вышитые покрывала, подушечки, накидочки... Встретила нас дежурная — тетя Надя, которая начала сидеть еще при Александре III. все ее за это очень уважали и считали старшей.
— Располагайтесь, девочки, пока наверху, вот тут, рядышком, а потом, глядишь, помрет кто или переведут куда, вы и вниз переберетесь.
В бараке никого не было, так как было рабочее время. В самом конце барака я увидела стоящую поперек отдельную коечку, на ней кто-то лежал.
— Ничего, девочки, обживетесь,— говорила тетя Надя,— и марлицы себе добудете — накидочки сделаете, а когда мужиков заведете, они вам и котелки сделают, тогда совсем хорошо будет — баланду сможете с собой приносить и здесь, на своем месте, кушать.
Пока мы слушали тетю Надю развесив уши, женщина, лежавшая на отдельной коечке, встала и подошла к нам знакомиться.
— Рита,— сказала она. протягивая руку,— аферистка.
Ну. мы тоже сказали: «Аля, пеша (п. ш.— «подозрение в шпионаже» — название 50-й статьи), 8 лет: Тамара, пеша. 8 лет».
У Риты были правильные черты бесцветного лица, бледно-голубые глаза, жидкие белобрысые волосы; вся она была блеклая, но вместе с тем что-то привлекательное — умное, серьезное — в ней было, какая-то значительность, несмотря на нейтральную внешность.
— Люди здесь неплохие,— сказала она,— вы с непривычки не пугайтесь шума, гама, мата. Словом, при?киветесь...— и ушла.
Мы с Тамарой залезли на свои нары и только собрались отдохнуть после очень трудной дороги, этапа, тюрьмы, как дверь в барак открылась и ворвалась... лавина, ураган, что угодно! Крик. шум. мат. песни. Мы перевернулись на животы, уперлись локтями в нары, положив подбородки в ладони, и стали смотреть вниз.
Внизу кипела жизнь: кто-то наряжался, кто-то ел баланду из принесенного котелка, кто-то вышивал, кто-то пел. кто-то укладывался спать. Потом стали приходить мужчины. «Разрешите?» — говорили они и присаживались на краешек нар.
На следующий день мы пошли осмотреть территорию (нам полагалось три выходных дня с дороги), узнали, где амбулатория; я пошла туда — голова болела, постояла там в очереди, и, пока стояла, глазея по сторонам, мне кто-то из впереди стоящих протянул мои папироски, спичечки, расчесочку, то есть то, что было у меня в кармане. Теперь всего этого в кармане не было, а протягивалось мне с улыбкой и словами: «Вот. просили вам передать, чтобы вы не зевали, вы здесь не у мамочки!»
Я вернулась ч барак и залезла на свои нары. Зскоре появилась Рита.
— Аллочка! — сказала она, остановившись около меня и внимательно всматриваясь.— Могу я вас попросить исполнить одну мою просьбу?
— Конечно! — искренне сказала я.
— Я дам вам небольшой пакетик, а вы его у себя сохраните до тех пор, пока я у вас его не попрошу, хорошо?
— Хорошо,— сказала я.
Она полезла за пазуху и достала теплый, плоский, небольшой пакетик. Я взяла его и тоже положила за пазуху — куда же еще?.. И так я с ним всюду и ходила — не оставлять же в бараке, это она и сама могла.
Через день, когда мы были в бараке одни (это был последний день нашего отпуска), вошла Рита — бледная, потная; проходя мимо нас, слабо кивнула: «Здравствуйте, девочки...»
— Устали? — спросила я.
— Да... Я ведь больной человек, Аллочка. У меня ведь чахотка. Поэтому я на общие работы не хожу, а мою полы за зоной. Поэтому у меня и коечка отдельно стоит, чтобы я вас не заражала.
Она легла и очень быстро уснула, как каждый слабый человек. А мы до прихода остальных разговаривали с тетей Надей. В это время пришел начальник лагеря и стал ей внушение делать:
— Ну что же ты, тетя Надя, нас так подводишь?! Мы к тебе с доверием, с уважением, а ты что устроила? Водку где-то достали, безобразие устроили, ты напилась пьяная... Ну что ж это, теть Надь, ведь мы как к тебе относимся — ты и одета, и обута, и сыта, и на работы тебя не гоняем...— и т. д. и т. п.
Она слушала-слушала его, потом соскучилась.
— А, нужон ты мне, как ... в золотой оправе! — и пошла. Очень беззлобно сказала, необидно, и пошла себе.
Он сначала остолбенел — все-таки начальник лагеря! — а потом плюнул и молча вышел.
Я потом спрашиваю:
— Теть Надь, ну это самое я понимаю, но почему в золотой оправе?
— Ну, где тебе знать, раз ты в первый раз сидишь! Это раньше в судах портрет царя висел в золотой раме, вот этот портрет и назывался «... в золотой оправе». Вот я ему и сказала: а нужон ты мне, мол, как Николай этот самый, поняла? Но он тоже не понял, он думает — просто... а я ведь ему политическое сказала!
Потом пришли все остальные, занялись своими делами, а мы лежали, глядя вниз. Вдруг распахнулась дверь, и ворвались охранники, быстро разобрались по всем проходам, а в дверях поязнлись еще двое с огромными овчарками на поводках. Сначала была тишина, потом поднялся неимоверный гам: «Что за безобразие? Кто дал право? Здесь же женщины! А может, мы не одеты, а может, вы ослепнете от наших задниц!»
Солдаты, не обращая никакого внимания на крики, принялись за дело. Ни до, ни после я такого обыска нигде не видала! Не то что они перетрясали все постели — они разрывали вышитые подушечки, покрывала, ватные одеяла — у тех, у кого они были. А ведь что такое ватное одеяло в лагере? Годами воруется по клочку ваты, копится, а потом — когда-то — наступает счастливый момент, когда вся собранная вата раскладывается на упаковочную марлю и шьется одеяло! Так что легко себе представить, что за визг стоял в бараке. Причем шел он волной: там, где они уже прошли, тихо всхлипывали, зализывая раны.
А мы с Тамарой в своих всегдашних позах невинно смотрим вниз, как ангелочки с Сикстинской мадонны. Наконец подошли к нам. Мы объясняем, что никаких вещей у нас нет — чемоданчик велели оставить на вахте.
— Пятьдесят восьмая, что ли? — Солдат повернулся к своему начальнику.— Эти с этапа, досмотренные.
— Проходи,— сказал тот.
Передвигаясь по бараку, они дошли наконец до Ритиной коечки и не только все перетряхнули и распороли, но и саму кроватку разломали. И пока они ломали, Рита стояла в наполеоновской позе, скрестив па груди руки, и цедила сквозь зубы:
— Ну, я вам этого не забуду! Чтоб меня, больного человека, беспокоить после работы! Ну, я вам этого так не оставлю!
Разломав Ритину кроватку, они молча ушли и собак увели. Тетя Надя привела столяра, который тут же стал ладить Ритину коечку. А Рита стояла все в той же позе и цедила, раздувая ноздри:
— Ну, они поплатятся у меня за это!.. Тетя Надя суетилась вокруг нее, уговаривая:
— Риточка, деточка, не волнуйся! Ляг, Риточка, отдохни!.. На следующее утро тетя Надя сообщила:
— Ну, девки, узнала я, чего они такой шмон-то устроили! Кто-то у начальника деньги узел, всю получку вольнонаемных, по всей ведомости.
Тут что-то смутно забеспокоило меня, но... на следующий день мы вышли на общие работы, началась другая жизнь, мы очень уставали, потому что ослабли в тюрьме и на этапе. В один из этих дней подошла ко мне Рита и говорит:
— Аллочка, тот пакетик, что я вам давала, цел?
— Конечно.
— Можно его?
— Пожалуйста.
— Спасибо. И все.
Прошло несколько дней, и наступил выходной — тогда еще были выходные дни, их отменили только в войну, и всю войну мы работали без единого выходного. Все куда-то ушли по своим делам, в бараке оставались только я и Рита. Рита лежала, видимо, плохо себя чувствовала, а я так устала за неделю, что решила отлежаться. Так мы и лежали.
Вдруг открывается дверь, и входит высокий, стройный, красивый, цыгани стый блатарь. Одет с иголочки: запахнутый бушлат, сапоги из мягкой кожи. Поклонился сдержанно при входе, подошел к Ритиной коечке, сел на краешек, и стали они тихо разговаривать.
Через некоторое время раздался звучный Ритин голос:
— Аллочка! Можно вас на минуточку? Я подхожу.
— Познакомьтесь, Аллочка, это мой друг — Василий Жохов, первый вор Севера. А это — Аллочка, которая нам помогла.
— Аллочка! — сказал блатарь звучным баритоном.— Мы хорошее помним, и потому, Аллочка, если вам что-нибудь пужно пли что-нибудь будет нужно, прошу вас, обращайтесь прямо ко мне.
И тут только до меня дошло — что я носила в бюстгальтере!
Ни за какой помощью к Василию Жохову я не обратилась никогда, хотя видела его часто. А так хотелось иногда папиросок попросить, но подумаю: «Господи, ведь ворюга же!» — так и обходилась.
А потом Василий Жохов убил любимую овчарку начальника лагеря, чтобы добыть собачьего сала для туберкулезной Риты. Про это дознались, и его отправили куда-то в другой лагерь. Таким образом Рита получила полный котелок собачьего сала, но лишилась любовника.
Вскоре и меня перевели в другое место, но по иным причинам. Однажды вызвал меня к себе «кум» (так называли оперуполномоченных), который, сильно надеясь на мои наклонности («подозрение в шпионаже»), предложил мне работать на них, то есть доносить на товарищей по беде. Я. естественно, отказалась. Он очень настойчиво меня убеждал.
— Ну что ж, Ариадна Сергеевна,— сказал он в конце разговора.— насильно мы никого заставлять не можем, да и не хотим, нам нужны люди, работающие по собственной воле. Давайте подписку о неразглашении и идите в барак.
Я и забыла об этом разговоре, но он не забыл. Через некоторое время меня повели в управление в Княжпогост. Эту дорогу я хорошо запомнила: зимища! холодище!.. Привезли меня в город и поместили в местную тюрьму, огромную, деревянную. И мне было ужасно интересно, дуре, что она была сложена из огромных бревен, положенных не горизонтально, как мы привыкли, а поставленных вертикально. Переночевала я там, и с утра меня повели в местное управление внутренних дел. И так стыдно было идти по городу с двумя конвоирами по бокам!
После аналогичного предложения и аналогичного ответа мне сказали, что меня отправляют обратно в лагерь.
И вот еду я в вагоне — одна, только конвоиры в тамбуре. В пустом товарном вагоне, зимой, двое суток не евши — потому что в тюрьме есть не дали, считая, что я в лагере получила, а в лагере считали, что там, куда везут, покормят. В общем, так и еду, сжавшись в уголке на своем тощеньком, с одним платьицем, узелочке. И замечаю вдруг, что ту станцию, где мне надо выходить, мы уже проехали и едем дальше, на север, в ночь, без остановок. Я задремала. Что же делать?..
Очнулась я оттого, что в распахнутые двери вагона, в кромешной тьме, с ором и матом вваливалась толпа мужиков-уголовников. Я сжалась в своем углу, стараясь не дышать.
Поехали. Мат свирепый, дым, шум. И из-под меня вдруг исчезает узелочек, как будто его и не было. Послышались звуки гитары и голос:
— Конвой, свет сюда!
Конвой принес «моргасик», и я в восторге воскликнула:
— Вася! Жохов!
— Кто меня зовет?
— Это я, Вася!
— Аллочка?! Какими судьбами? — и, обернувшись: — Комсомольцы, что я слышу —ма-ат?! С нами — женщина!
И — отдаляющимся рокотом — мат стих. И около меня каким-то чудом стали возникать вещички из моего узелочка — красненькое платьице, расчесочка.
— Аллочка, давно ли оттуда? Рассказываю, упоминаю Риту.
— Ах, Рита, жизнь моя! А откуда сейчас? Рассказываю, не упоминая о главной причине.
— Наверное, с кумом не поладили?
— Да...
— Зря! Не надо бы... они — народ мстительный. Вы ведь, наверное, хотите кушать, Аллочка? Я, к сожалению, сейчас не совсем в фарте, но могу угостить.
И он протягивает мне... турнепс.
— Аллочка, погодите... а куда же вас везут?
— Я не знаю.
— Плохо дело. Я знаю, куда вас везут. Это самый северный в этих местах штрафной лагерь Места всё знакомые. Вот здесь, например, Аллочка, жили троцкисты...
А сам — мальчуган, откуда ему знать о троцкистах?
— И неплохо жили, пока этот б... я хотел сказать — этот деятель, Берия, не вспомнил о них. Но ничего, Аллочка! Держите голову! Я дам вам записку. В этом лагере работает парикмахером мой друг — Василий Муха. Он все вам устроит.
И при свете «моргасика» на клочочке бумаги шириной в палец написал несколько слов. Потом я прочла: «К вам приехала хор. девка Аллочка, оказ. услугу. Василий Жохов».
— К сожалению, Аллочка, нам пора расставаться, сейчас наша станция. Пожелали друг другу всего хорошего. Прощальный аккорд гитары, и я снова
одна в темном вагоне («моргасик» унесли конвойные), еду все дальше и дальше на север.
Лагерь оказался маленьким, все его население было обречено на вымирание, не выживал никто — настолько тяжелы были условия. Работали мы на лесоповале, без выходных, на таком папке, что еле ноги таскали. Никакого Муху я разыскивать не стала, конечно, жила как все.
Но увидеть его мне однажды довелось.
Сели мы в лесу на только что поваленное дерево — передохнуть, перекурить. Вдруг подходит здоровенный детина с совершенно нечеловеческой, распроуго-ловпоч физиономией.
— Здорово, .....!
— Здорово, Васька! Привет, Василий! — закричали все.
Присел он на бревно, угостил всех махоркой, поговорили немного, и одна сказала:
— Смотрите-ка. девки, ведь все мы с Васькой спали, кроме Аллочки! Ах ты, турок эдакий!
Василий взглянул на меня мельком и ушел.
Там было так трудно, что даже начальство говорило: «Мы бы оставили вас в зоне на несколько дней, просто чтоб вы передохнули, сил набрали, но ведь у вас написано — самый строгий режим весь срок... Что вы им такого сделали?»
Однажды вечером в наш женский барак входит этот самый Василий Муха, мне уже известный, с известным же приветствием: «Здорово, .....!» — и, поговорив о погоде, спрашивает:
— А кто тут у вас Аллочка?
Ему показали меня. Он подошел, поклонился и сказал:
— Аллочка, я получил известие от моего друга Василия Жохова. Он сообщает мне о вас. Услуги мы помним, Аллочка. Если вам что-нибудь нужно, обращайтесь ко мне — я здесь могу все! Я всегда к вашим услугам, Аллочка.
Я поблагодарила, но на этот раз не воспользовалась ничем. А в другой раз... Встретил он меня как-то в зоне.
— Скучаете, Аллочка?
— Скучать не скучаю, а тосковать тоскую.
— А что так?
— Письмо бы домой написать...
— А вы пишите...
— А как же...
— А я отправлю.
— А у меня ведь и писать нечем и не на чем...
— А я вам принесу.
И действительно принес: четверть листа бумаги и огрызочек карандаша.
И я написала мужу, ни на что не надеясь, потому что надеяться было решительно не на что. И он, по этим нескольким словам все понял и сумел меня оттуда выхлопотать, что удалось, так как это была всего лишь местная инициатива. Таким образом я выбралась оттуда, откуда не выбирался никто.
И с самого Крайнего Севера, где этапом, где поездом, с долгими остановками по разным городам, вернее — по разным тюрьмам, несколько дней проведя — поезд стоял,— не выходя из вагона, в Москве, доехала я до Волги, а оттуда попала в лагерь в Мордовию, и попала туда лишь благодаря тому, что муж сказал, что я специалист-художник, а там было производство деревянной расписной посуды.
Но до того, как я туда попала, я несколько месяцев провела в одном из лагерей, где меня поставили вдеревообделочный цех. Так я там и работала, пока кто-то из начальства меня не заметил и не сказал: «Куда это ее поставили, у нас на кухне женщин не хватает!»
И перевели меня на кухню, где я работала, ничего с этого не имея, потому что, когда голоден — действительно голоден! — очень трудно попросить кусок хлеба. А сам никто не предлагал...
И вот однажды выхожу я с кухни в зал столовой и вижу: за пустым длинным столом сидит одинокий... Василий Жохов — обритый, худой, без бушлата и гитары, сидит, опустив голову, только что с этапа, ждет положенной баланды и готовится идти дальше — в неизвестность.
— Вася!
Он поднял голову и не улыбнулся, а скривился.
— Аллочка!.. Да, повернулось колесо Фортуны...
И весь он был такой пришибленный, такой не привыкший к этим, так не идущим к нему обстоятельствам.
И тут я — откуда что взялось! — пошла прямиком на кухню, подошла прямо к повару и, конфиденциально склонившись, сказали:
— Вон там видите сидящего человека?
— Вижу.
— Это Василий Жохов, первый вор Севера!
— Что вы говорите?!
— Его надо накормить.
— Конечно! — засуетился повар.
И он налил полную миску вольнонаемного борща с мясными жилами, и он наложил полную тарелку каши с больничного стола, и он налил большую кружку компота с детского стола, принес из хлеборезки приличную пайку хлебушка и даже, деловито осведомившись: «С этапа?» — слазил в свой потайной шкафчик и дал мешочек черных сухарей на дорогу.
И со всем этим подошла я к Василию Жохову, и пока он ел, я сидела рядом, придвигая ему следующее блюдо. А отдавая мешочек с сухарями, перекрестила его: «Храни тебя Бог, Василий!» — поцеловала трижды, и на этом мы расстались, чтобы не увидеться больше никогда. Четвертой встречи не было, да и быть не могло. Бывает только три. Три и было.
МОНАШКА
В моем первом лагере, в котором я была очень недолго, в Коми АССР, было несколько человек, посаженных «за религию», а среди них монашка — тетя Паша. Долагерная история ее такова: она была крестьянской девочкой в многодетной семье, когда однажды попала в монастырь. И вот, после курной избы монастырское благолепие так прельстило ее, что она хотела только туда. А там сказали: мы таких бедных в монахини не берем, нам ведь нужны вклады, чтобы
монастырь богател. И взяли ее только в работницы — на самые тяжелые работы, безо всякого ученья и без права пострига.
Она была трудолюбива, очень скромна, тиха и приветлива, делала любую работу и вскоре что-то начала получать по своим заслугам: ей позволили обучаться шитью, а вот грамоте так и не выучили, выдали какую-то одежку монастырскую, а потом выделили отдельную келейку. И тетя Паша была счастлива. Она долго копила какие-то гроши и наконец — предел мечтаний! — обзавелась и собственным самоваром. И по вечерам у нее в келейке пили чай двое-трое монахинь. «Сегодня пьем у матери Анны, завтра — у матери Манефы, а послезавтра — у Паши...»
Так и шла жизнь — тихая и счастливая, и вдруг — революция! Приехали красноармейцы. Комиссар, собрав монахинь, объяснил им, что они теперь свободные гражданки: «Собирайте свои манатки и идите на все четыре стороны; даем вам сроку полгода, если через полгода здесь кто-нибудь останется, пеняйте на себя, женщины!»
Ну, те, кто был поумнее и порасторопнее, ушли, остальные остались, питаясь надеждами да упованиями. И тетя Паша тоже осталась.
Через полгода являются те же люди и говорят: «Ну, женщины, мы вас предупреждали, теперь пеняйте на себя. Всё здесь бросайте, никакого имущества забирать не разрешается, что наденете — в том и идите».
— И вот, Алечка,— рассказывает тетя Паша,— одеваюсь я. а сама плачу-плачу, одеваюсь-одеваюсь и все плачу — как же самовар-то оставить? И все одеваюсь-одеваюсь, чтобы им меньше осталось, а плачу-плачу, а наплакамшись. да и привязала самовар-то между ног и пошла. Тихо иду. Л у ворот солдат стоит и каждой-то нашей сестре под зад поддает на прощанье. А я иду тихо-тихо, а он мне как наподдаст, я и покатилась! Так поверишь ли, Аленька, на самоваре-то до сих пор вмятина от сапога!
И вот в лагере нашем несколько женщин, которые «за религию» сиделп, освобождаются. Прощание. Тетя Паша, крестя каждую по очереди, говорит:
— Вы уж отпишите, девоньки, как там на воле-то, целы церкви-то? И уж помолитесь там за нас...
А как писзть — ведь цензура! И уговорились: вместо «церковь» писать «баня». Ну, уехали они. Прошло какое-то время, пришло письмо. Тетя Паша ко мне:
— Читай, Аленька, читай, голубушка!
Читаю: «Низкий поклон вам, Прасковья Григорьевна, сестре Аллочке поклон, ну и так далее. Доехали мы до города, скажем, Серпухова, только вышли с вокзала, глядим — баня! И пошли-то мы сразу в баню и таково-то хорошо за вас там помылись! А в этой бане мы поговорили с женщиной, которая шайки продает, все у ней расспросили, и она нам сказала: поезжайте вы, бабоньки, на кладбище. Мы поехали. Приходим на кладбище, глядим — баня! И такая красивая, баня-то! И таково-то хорошо мы помылись там за всех вас, и по шайке за каждую поставили! И такой банщик здесь хороший оказался, тоже помылся за вас...»
А теперь про настоящую баню.
Банный день нам назначили как раз под Троицу. И тетя Паша очень радовалась, что на праздник чистенькие будем. Собрались мы и пошли с узелочками. А банщик был у нас тоже из тех, кто «за религию» сидел,— тихий, скромный, его потому и поставили банщиком, знали, что на голых баб пялиться не будет.
И вот встречает он нас на пороге — голый, в одном фартуке:
— С наступающим праздником вас, женщины! Очень хорошо сегодня в бане, я все чисто убрал и воду для вас от мужчин сэкономил, так что вам каждой будет не по три шайки, а по четыре. Мойтесь на здоровье, женщины!
И никогда не забуду я эту картину — тогда я от нее просто пополам перегнулась, до того было смешно! — банщик подсел на лавочку к тете Паше и завел тихую беседу:
— А помните. Прасковья Григорьевна, как под Троицу-то в церкву шли — нарядные, с березками...
Она — голенькая, только платочек на голове, он — в одном фартуке, сидят и разговаривают о «божественном», чистые и бесхитростные, как дети или ангелы.
РЯЗАНЬ
В Рязани нашлись такие милые люди, которые устроили меня работать в художественное училище, и стала я там председателем приемной комиссии. И ходили ко мне всякие мамаши, мечтавшие определить своих отпрысков в такое интеллигентное учебное заведение.
И вот однажды пришла такая мамаша, очень дерганая, нервная, и привела дитятко, такого недокормыша, лысенького, с печальными глазами, который перерисовал с открытки «Трех богатырей», несколько их увеличив и изувечив, как только мог. На рисунке видны были клеточки, по которым он его переносил, а это было запрещено. Я сказала:
— Очень мало шансов...
И не успела я договорить, как она шлепнула мне на колени какой-то кулек, взяла сына за руку и быстро удалилась.
— Ой, Аля, что тебе?! — налетели, развернули, там оказалось полкило конфет «Ласточка», и не успела я возмутиться, как конфеты — тю-тю! — расклевали...
И вот первый экзамен. Рассадили детишек, поставили перед ними кувшин, рядом положили два яблока — восковых, конечно, чтобы не съели. Они сидят, рисуют, а я вышла в коридор. И ко мне с такой улыбкой — всей душой! — бросается та мамаша. И я тоже... как-то невольно улыбаюсь, и тоже — всей душой!..
Но мальчик летел турманом после первого же кувшина. И я потом если видела их где-нибудь на улице, всегда переходила на другую сторону...
А один раз пришла босая крестьянка, в панёве — синей в красную клеточку, повязанная платком, за спиной холщовый мешок, в котором звенели два пустых бидона, видно, торговала молоком на рынке. И там же, в мешке, была ее обувка, которую она надевала только при исполнении служебных обязанностей, то есть торгуя молоком.
И с ней мальчик — худенький, беленький, голубоглазый, светлый, в рубашонке и холщовых штанах, и тоже босиком. Ему было четырнадцать лет. а на вид девять-двенадцать.
— Вот,— сказала она,— уж очень хочет у вас учиться. Это мой сыночек, он у нас пастушок, и всё рисует, рисует...
— А где же твои работы? — спросила я его.
И тогда он, глядя на меня своими ясными глазами, полез за пазуху и достал свернутые в трубочку, на бумаге в клеточку, сереньким карандашиком... Как юный Джотто, он рисовал овец и телят. Очень стоящие работы были.
И я кинулась в ноги всем — и директору, и завучу; и они были неплохие люди, они бы взяли его, взяли бы и без акварелей, и без каких-то иных вещей, но единственная вещь, которую они никак не могли обойти, было образование. Это бил техникум, а у него — всего четыре класса...
Он это выслушал, весь вспыхнул, глаза его вмиг налились слезами, он опустил голову и очень прямо ьышел.
ТУРУХАНСК
О снятии Берии я услышала, идя на работу в клуб, на улице. Около клуба стоял репродуктор на стальном шесте.
Я влетела к директору: «Слышали?!»
Они там еще ничего не знали. Я им рассказала. Тогда наш директор вынул из стола бутылку спирта и всем нам налил. И все мы выпили за это радостное событие.
А вечером в клубе должны были быть танцы. На танцах у нас обычно дежурил милиционер, стоял в дверях и наблюдал за порядком. Стоял он и в этот вечер.
И вот, в самый разгар танцев, в зале появляэтся наш директор и очень прямо, очень старательно вышагивает по одной половице, как все пьяные, когда не хотят показать, что пьяны. Подходит он к милиционеру и, не говоря худого слова, дает ему звонкую оплеуху. Милиционер держится за щеку, а директор говорит ему: «Что, попили нашей кровушки?!»
И милиционеру даже в голову не пришло что-то предпринять, он и сам, бедняга, думал, что теперь им не уцелеть, что всю милицию наверняка разгонят. И он стоял, молчал и держался за щеку.
БИЛЕТ В МОСКВУ
Когда разрешили, поехала я в Москву в отпуск. Из Туруханска до Красноярска долетела на самолете, а от Красноярска надо было поездом.
Пришла я на вокзал, а там такое творится, что уехать пет никакой возможности, ну, совсем никакой! Народу — из всех лагерей, из всех Норильское!! Ну, что делать: ехать невозможно, не ехать тоже невозможно...
Присесть негде, сортир тоже проблема, потому что если пойти с сумкой, то там ее ни поставить, ни повесить абсолютно некуда, так что или сиди со своей сумкой, или иди без нее.
И вот вижу я, сидит женщина — невзрачная такая, одна, с вещами. Подхожу к ней:
— Можно около вас сумку поставить, а я в туалет пойду?
— В туалет?! Да ты с ума сошла!
— А что?
— Да ты что? Зарежут!
— Как — зарежут?
— Да так — ножиком полоснут и обшарят, все ведь знают, что деньги либо в бюстгальтере, либо в штанах зашиты. И не думай — в туалет! Выйди вон. да и по-за перроном-то и присядь...
Ну, думаю, а вдруг и правда зарежут на заре туманной реабилитации. Вышла и пошла за путь, за какую-то там будочку.
Возвращаюсь, она сидит и сумки — свою и мою — обеими руками держит.
— Господи,— говорю,— как же уехать?
— А куда тебе?
— В Москву.
— А я тебе билет возьму.
— Как?!
— А так — у меня бронь.
Оказалось, что она из Норильска, у нее бронь на два билета, а второй человек — то ли муж. то ли сын, не помню,— не смог поехать.
— Вот касса откроется, и я возьму.
Ну, думаю, не может же так быть! Так в жизни не бывает!
А именно так и бывает в жизни.
Она сидит с сумками, а я бегаю, узнаю, становлюсь в какие-то очереди. Наконец открылась касса для начальства. Она встала, очень уверенно всех растолкала и возвратилась с двумя картонными билетами.
Ну, я тогда ее всю дорогу поила-кормила и развлекала всякими байками. От нее я впервые услыхала слово «балок».
— Квартиру-то,— говорит,— дают, но больно жалко из балка-то уезжать, уж до того балок хорош!
А балок — это вагончик с покатой крышей, без колес, стоящий на деревянных чурбачках.
К сошла она где-то, не доезжая до Москвы. И я даже не помню ее имени.
И какое же это было чудо! Надо же было из всей вокзальной толпы выбрать именно эту женщину, у которой в кармане лежал билет для меня!
И сколько я их встречала в жизни, этих ангелов, абсолютно бескрылых и даже очень рыластых, как вот эта тетка! Чудо!
Последние комментарии
4 минут 43 секунд назад
23 минут 37 секунд назад
1 час 4 минут назад
9 часов 33 минут назад
9 часов 46 минут назад
10 часов 20 минут назад