КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно
Всего книг - 706105 томов
Объем библиотеки - 1347 Гб.
Всего авторов - 272715
Пользователей - 124641

Новое на форуме

Новое в блогах

Впечатления

medicus про Федотов: Ну, привет, медведь! (Попаданцы)

По аннотации сложилось впечатление, что это очередная писанина про аристократа, написанная рукой дегенерата.

cit anno: "...офигевшая в край родня [...] не будь я барон Буровин!".

Барон. "Офигевшая" родня. Не охамевшая, не обнаглевшая, не осмелевшая, не распустившаяся... Они же там, поди, имения, фабрики и миллионы делят, а не полторашку "Жигулёвского" на кухне "хрущёвки". Но хочется, хочется глянуть внутрь, вдруг всё не так плохо.

Итак: главный

  подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Dima1988 про Турчинов: Казка про Добромола (Юмористическая проза)

А продовження буде ?

Рейтинг: -1 ( 0 за, 1 против).
Colourban про Невзоров: Искусство оскорблять (Публицистика)

Автор просто восхитительная гнида. Даже слушая перлы Валерии Ильиничны Новодворской я такой мерзости и представить не мог. И дело, естественно, не в том, как автор определяет Путина, это личное мнение автора, на которое он, безусловно, имеет право. Дело в том, какие миазмы автор выдаёт о своей родине, то есть стране, где он родился, вырос, получил образование и благополучно прожил всё своё сытое, но, как вдруг выясняется, абсолютно

  подробнее ...

Рейтинг: +2 ( 3 за, 1 против).
DXBCKT про Гончарова: Тень за троном (Альтернативная история)

Обычно я стараюсь никогда не «копировать» одних впечатлений сразу о нескольких томах (ибо мелкие отличия все же не могут «не иметь место»), однако в отношении части четвертой (и пятой) я намерен поступить именно так))

По сути — что четвертая, что пятая часть, это некий «финал пьесы», в котором слелись как многочисленные дворцовые интриги (тайны, заговоры, перевороты и пр), так и вся «геополитика» в целом...

Сразу скажу — я

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
DXBCKT про Гончарова: Азъ есмь Софья. Государыня (Героическая фантастика)

Данная книга была «крайней» (из данного цикла), которую я купил на бумаге... И хотя (как и в прошлые разы) несмотря на наличие «цифрового варианта» я специально заказывал их (и ждал доставки не один день), все же некое «послевкусие» (по итогу чтения) оставило некоторый... осадок))

С одной стороны — о покупке данной части я все же не пожалел (ибо фактически) - это как раз была последняя часть, где «помимо всей пьесы А.И» раскрыта тема именно

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).

Философия любви. Книга 2 [Герман Гессе] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

ФИЛОСОФИЯ ЛЮБВИ 2


АНТОЛОГИЯ ЛЮБВИ

Составитель А. А. ИВИН

От составителя

Тема любви всегда интересовала философию, начиная с античности и до наших дней. Из огромного, в сущности, необозримого круга работ, связанных с этой темой, в антологию включены отрывки из довольно ограниченного их числа. Принципы отбора материала во многом определяются тем, что антология является частью доступной для широкого читателя книги «Философия любви» и призвана познакомить читателя с характерными формами осмысления любви в истории философии и культуры.

Основные разделы антологии посвящены сущности любви и ее значению в жизни индивида и общества, человеколюбию и половой любви. Известное предпочтение отдается работам о любви, написанным в нашем веке.

Антология открывается отрывком из диалога Платона «Пир», положившего начало систематическому философскому анализу любви в европейской философии. Даются извлечения из работ Ибн Сины (Авиценны), М. Монтеня, Ф. Бэкона, Б. Спинозы, 3. Фрейда, П. Т. де Шардена, Ж.-П. Сартра и других. Впервые на русском языке публикуется эссе «Рассуждение о любовной страсти», приписываемое многими исследователями Б. Паскалю. Тема любви была одной из ведущих в русской философии, в антологии приводятся отрывки из работ Н. Ф. Федорова, В. С. Соловьева, В. В. Розанова, Н. А. Бердяева.

Ограниченный объем антологии не позволил включить в нее многочисленные яркие и вместе с тем глубокие рассуждения о любви, принадлежащие перу писателей. Исключение сделано для знаменитой типологии половой любви Стендаля.

В антологии даны также небольшие извлечения из работ психологов К. Хорни, В. Франкла, Э. Фромма и других.

Хотя авторы, представленные в антологии, прямо не отождествляют мужскую и женскую любовь, но, поскольку почти все они — мужчины, можно предположить, что ими выражается преимущественно мужской взгляд на любовь. В какой-то мере этот недостаток компенсируют отрывок из книги А. М. Коллонтай «Новая мораль и рабочий класс», изданной в 1918 г. и с тех пор не переиздававшейся, и отрывки из работ И. Арманд.

Внутри разделов антологии извлечения помещены в основном в хронологическом порядке, что дает возможность лучше почувствовать изменение представлений о любви с течением времени.

А. А. Ивин

О СМЫСЛЕ ЛЮБВИ

Платон ПИР

Речь Аристофана:

Эрот как стремление человека к изначальной целостности.


…Мне кажется, что люди совершен но не сознают истинной мощи любви, ибо, если бы они сознавали ее, они бы воздвигали ей величайшие храмы и алтари и приносили величайшие жертвы, а меж тем ничего подобного не делается, хотя все это следует делать в первую очередь. Ведь Эрот — самый человеколюбивый бог, он помогает людям и врачует недуги, исцеление от которых было бы для рода человеческого величайшим счастьем. Итак, я попытаюсь объяснить вам его мощь, а уж вы будете учителями другим.

Раньше, однако, мы должны кое-что узнать о человеческой природе и о том, что она претерпела. Когда-то наша природа была не такой, как теперь, а совсем другой. Прежде всего, люди были трех полов, а не двух, как ныне, — мужского и женского, ибо существовал еще третий пол, который соединял в себе признаки этих обоих; сам он исчез, и от него сохранилось только имя, ставшее бранным, — андрогины, и из него видно, что они сочетали в себе вид и наименование обоих полов — мужского и женского. Кроме того, тело у всех было округлое, спина не отличалась от груди, рук было четыре, ног столько же, сколько рук, и у каждого на круглой шее два лица, совершенно одинаковых; голова же у двух этих лиц, глядевших в противоположные стороны, была

общая, ушей имелось две пары, срамных частей две, а прочее можно представить себе по всему, что уже сказано. Передвигался такой человек либо прямо, во весь рост, так же как мы теперь, но любой из двух сторон вперед, либо, если торопился, шел колесом, занося ноги вверх и перекатываясь на восьми конечностях, что позволяло ему быстро бежать вперед. А было этих полов три, и таковы они были потому, что мужской искони происходит от Солнца, женский — от Земли, а совмещавший оба эти — от Луны, поскольку и Луна совмещает оба начала. Что же касается шаровидности этих существ и их кругового передвижения, то и тут складывалось сходство с их прародителями. Страшные своей силой и мощью, они питали великие замыслы и посягали даже на власть богов, и то, что Гомер говорит об Эфиальте и Оте, относится к ним: это они пытались совершить восхождение на небо, чтобы напасть на богов.

И вот Зевс и прочие боги стали совещаться, как поступить с ними, и не знали, как быть: убить их, поразив род людской громом, как когда-то гигантов, — тогда боги лишатся почестей и приношений от людей; но и мириться с таким бесчинством тоже нельзя было. Наконец Зевс, насилу кое-что придумав, говорит:

— Кажется, я нашел способ и сохранить людей, и положить конец их буйству, уменьшив их силу. Я разрежу каждого из них пополам, и тогда они, во-первых, станут слабее, а во-вторых, полезней для нас, потому что число их увеличится. И ходить они будут прямо, на двух ногах. А если они и после этого не угомонятся и начнут буйствовать, я, сказал он, рассеку их пополам снова, и они запрыгают у меня на одной ножке.

Сказав это, он стал разрезать людей пополам, как разрезают перед засолкой ягоды рябины или как режут яйцо волоском…

…Итак, каждый из нас — это половина человека, рассеченного на две камбалоподобные части, и поэтому

каждый ищет всегда соответствующую ему половину. Мужчины, представляющие собой одну из частей того двуполого прежде существа, которое называлось андрогином, охочи до женщин, и блудодеи в большинстве своем принадлежат именно к этой породе, а женщины такого происхождения падки до мужчин и распутны. Женщины же, представляющие собой половинку прежней женщины, к мужчинам не очень расположены, их больше привлекают женщины, и лесбиянки принадлежат именно к этой породе. Зато мужчин, представляющих собой половинку прежнего мужчины, влечет ко всему мужскому: уже в детстве, будучи дольками существа мужского пола, они любят мужчин, им нравится лежать и обниматься с мужчинами.

Когда кому-либо… случается встретить как раз свою половину, обоих охватывает такое удивительное чувство привязанности, близости и любви, что они поистине не хотят разлучаться даже на короткое время. И люди, которые проводят вместе всю жизнь, не могут даже сказать, чего они, собственно, хотят друг от друга. Ведь нельзя же утверждать, что только ради удовлетворения похоти столь ревностно стремятся они быть вместе. Ясно, что душа каждого хочет чего-то другого; чего именно, она не может сказать и лишь догадывается о своих желаниях, лишь туманно намекает на них. И если бы перед ними, когда они лежат вместе, предстал Гефест со своими орудиями и спросил их: «Чего же, люди, вы хотите один от другого?» — а потом, видя, что им трудно ответить, спросил их снова: «Может быть, вы хотите как можно дольше быть вместе и не разлучаться друг с другом ни днем ни ночью? Если ваше желание именно таково, я готов сплавить вас и срастить воедино, и тогда из двух человек станет один, и, покуда вы живы, вы будете жить одной общей жизнью, а когда вы умрете, в Аиде будет один мертвец вместо двух, ибо умрете вы общей смертью. Подумайте только, этого ли вы жаждете, будете ли вы довольны, если достигнете этого?» Случись так, мы уверены, что каждый не только не отказался бы от подобного предложения и не выразил никакого другого желания, но счел бы, что услыхал именно то, о чем давно мечтал, одержимый стремлением слиться и сплавиться с возлюбленным в единое существо. Причина этому та, что такова была изначальная наша природа и мы составляли нечто целостное.

Таким образом, любовью называется жажда целостности и стремление к ней. Прежде, повторяю, мы были чем-то единым, а теперь из-за нашей несправедливости мы поселены богом порознь…


Речь Сократа:

Цель Эрота — овладение благом.


…Я попытаюсь передать вам речь об Эроте, которую услыхал некогда от одной мантинеянки, Диотимы, женщины, очень сведущей и в этом, и во многом другом.

…По сути, всякое желание блага и счастья — это для всякого великая и коварная любовь. Однако о тех, кто предан таким ее видам, как корыстолюбие, любовь к телесным упражнениям, любовь к мудрости, не говорят, что они любят или что они влюблены, — только к тем, что занят и увлечен одним лишь определенным видом любви, относят общие названия «любовь», «любить» и «влюбленные». Некоторые утверждают, что любить — значит искать свою половину. А я утверждаю, что ни половина, ни целое не вызовет любви, если не представляет собой, друг мой, какого-то блага. Люди хотят, чтобы им отрезали руки и ноги, если эти части собственного их тела кажутся им негодными. Ведь ценят люди вовсе не свое, если, конечно, не называть все хорошее своим и родственным себе, а все дурное — чужим; нет, любят они только хорошее.

…Но если любовь, как мы согласились, есть стремление к вечному обладанию благом, то наряду с благом нельзя не желать и бессмертия. А значит, любовь — это стремление и к бессмертию.

Всему этому она учила меня всякий раз, когда беседовала со мной о любви. А однажды она спросила меня:

— В чем, по-твоему, Сократ, причина этой любви и этого вожделения? Не замечал ли ты, в сколь необыкновенном состоянии бывают все животные, и наземные и пернатые, когда они охвачены страстью деторождения? Они пребывают в любовной горячке сначала во время спаривания, а потом — когда кормят детенышей, ради которых они готовы и бороться с самыми сильными, как бы ни были слабы сами, и умереть, и голодать, только чтобы их выкормить, и вообще сносить все что угодно. О людях еще можно подумать, — продолжала она, — что они делают это по велению разума, но в чем причина таких любовных порывов у животных, ты можешь сказать?

И я снова сказал, что не знаю.

— И ты рассчитываешь стать знатоком любви, — спросила она, — не поняв этого?

— Но ведь я же, как я только что сказал, потому и хожу к тебе, Диотима, что мне нужен учитель. Назови же мне причину и этого, и всего другого, относящегося к любви!

— Так вот, — сказала она, — если ты убедился, что любовь по природе своей — это стремление к тому, о чем мы не раз уже говорили, то и тут тебе нечему удивляться. Ведь у животных, так же как и у людей, смертная природа стремится стать по возможности бессмертной и вечной. А достичь этого она может только одним путем — порождением, оставляя всякий раз новое вместо старого; ведь даже в то время, покуда о любом живом существе говорят, что оно живет и остается самим собой — человек, например, от младенчества до старости считается одним и тем же лицом, — оно никогда не бывает одним и тем же, хоть и числится прежним, а всегда обновляется, что-то непременно теряя, будь то волосы, плоть, кости, кровь или вообще все телесное, да и не только телесное, но и то, что принадлежит душе: ни у кого не остаются без перемен ни его привычки и нрав, ни мнения, ни желания, ни радости, ни горести, ни страхи, всегда что-то появляется, а что-то утрачивается. Еще удивительнее, однако, обстоит дело с нашими знаниями: мало того, что какие-то знания у нас появляются, а какие-то мы утрачиваем и, следовательно, никогда не бываем прежними и в отношении знаний, — такова же участь каждого вида знаний в отдельности. То, что называется упражнением, обусловлено не чем иным, как убылью знания, ибо забвение — это убыль какого-то знания, а упражнение, заставляя нас вновь вспомнить забытое, сохраняет нам знание настолько, что оно кажется прежним. Так вот, таким же образом сохраняется и все смертное; в отличие от божественного, оно не остается всегда одним и тем же, но, устаревая и уходя, оставляет новое свое подобие. Вот каким способом, Сократ, — заключила она, — приобщается к бессмертию смертное — и тело, и все остальное. Другого способа нет. Не удивляйся же, что каждое живое существо по природе своей заботится о своем потомстве. Бессмертия ради сопутствует всему на свете рачительная эта любовь.

Выслушав ее речь, я пришел в изумление и сказал:

— Да неужели, премудрая Диотима, это действительно так?

И она отвечала, как отвечают истинные мудрецы:

— Можешь быть уверен в этом, Сократ. Возьми людское честолюбие — ты удивишься его бессмысленности, если не вспомнишь то, что я сказала, и упустишь из виду, как одержимы люди желанием сделать громким свое имя, «чтобы на вечное время стяжать бессмертную славу», ради которой они готовы подвергать себя еще большим опасностям, чем ради своих детей, тратить деньги, сносить любые тяготы, умереть, наконец. Ты думаешь, — продолжала она, — Алкестиде захотелось

бы умереть за Адмета, Ахиллу — вслед за Патроклом, а вашему Кодру — ради будущего царства своих детей, если бы они все не надеялись оставить ту бессмертную память о своей добродетели, которую мы и сейчас сохраняем? Я думаю, — сказала она, — что все делают всё ради такой бессмертной славы об их добродетели, и, чем люди достойнее, тем больше они и делают. Бессмертие — вот чего они жаждут.

Те, у кого разрешиться от бремени стремится тело, — продолжала она, — обращаются больше к женщинам и служат Эроту именно так, надеясь деторождением приобрести бессмертие и счастье и оставить о себе память на вечные времена. Беременные же духовно — ведь есть и такие, — пояснила она, — которые беременны духовно, и притом в большей даже мере, чем телесно, — беременны тем, что как раз душе и подобает вынашивать. А что ей подобает вынашивать? Разум и прочие добродетели. Родителями их бывают все творцы и те из мастеров, которых можно назвать изобретателями. Самое же важное и прекрасное — это разуметь, как управлять государством и домом, и называется это уменье рассудительностью и справедливостью. Так вот, кто смолоду вынашивает духовные качества, храня чистоту и с наступлением возмужалости, но испытывает страстное желание родить, тот, я думаю, тоже ищет везде прекрасное, в котором он мог бы разрешиться от бремени, ибо в безобразном он ни за что не родит. Беременный, он радуется прекрасному телу больше, чем безобразному, но особенно рад он, если такое тело встретится ему в сочетании с прекрасной, благородной и даровитой душой: для такого человека он сразу находит слова о добродетели, о том, каким должен быть и чему должен посвятить себя достойный муж, и принимается за его воспитание. Проводя время с таким человеком, он соприкасается с прекрасным и родит на свет то, чем давно беремен. Всегда помня о своем друге, где бы тот ни был — далеко или близко, он сообща с ним растит свое детище, благодаря чему они гораздо ближе друг другу, чем мать и отец, и дружба между ними прочнее, потому что связывающие их дети прекраснее и бессмертнее. Да и каждый, пожалуй, предпочтет иметь таких детей, чем обычных, если подумает о Гомере, Гесиоде и других прекрасных поэтах, чье потомство достойно зависти, ибо оно приносит им бессмертную славу и сохраняет память о них, потому что и само незабываемо и бессмертно. Или возьми, если угодно, — продолжала она, — детей, оставленных Ликургом в Лакедемоне, — детей, спасших Лакедемон и, можно сказать, всю Грецию. В почете у вас и Солон, родитель ваших законов, а в разных других местах, будь то у греков или у варваров, почетом пользуется много других людей, совершивших множество прекрасных дел и породивших разнообразные добродетели. Не одно святилище воздвигнуто за таких детей этим людям, а за обычных детей никому еще не воздвигали святилищ.

Во все эти таинства любви можно, пожалуй, посвятить и тебя, Сократ. Что же касается тех высших и сокровеннейших, ради которых первые, если разобраться, и существуют на свете, то я не знаю, способен ли ты проникнуть в них. Сказать о них я, однако, скажу, — продолжала она, — за мной дело не станет. Так попытайся же следовать за мной, насколько сможешь.

Кто хочет избрать верный путь ко всему этому, должен начать с устремления к прекрасным телам в молодости. Если ему укажут верную дорогу, он полюбит сначала одно какое-то тело и родит в нем прекрасные мысли, а потом поймет, что красота одного тела родственна красоте любого другого и что если стремиться к идее прекрасного, то нелепо думать, будто красота у всех тел не одна и та же. Поняв это, он станет любить все прекрасные тела, а к тому одному охладеет, либо сочтет такую чрезмерную любовь ничтожной и мелкой. После этого он начнет ценить красоту души выше, чем красоту тела, и, если ему попадется человек хорошей души, но не такой уж цветущий, он будет вполне доволен, полюбит его и станет заботиться о нем, стараясь родить такие суждения, которые делают юношей лучше, благодаря чему невольно постигнет красоту нравов и обычаев и, увидев, что все это прекрасное родственно между собою, будет считать красоту тела чем-то ничтожным. От нравов он должен перейти к наукам, чтобы увидеть красоту наук и, стремясь к красоте уже во всем ее многообразии, не быть больше ничтожным и жалким рабом чьей-либо привлекательности, плененным красотой одного какого-то мальчишки, человека или характера, а повернуть к открытому морю красоты и, созерцая его в неуклонном стремлении к мудрости, обильно рождать великолепные речи и мысли, пока наконец, набравшись тут сил и усовершенствовавшись, он не узрит того единственного знания, которое касается прекрасного, и вот какого прекрасного… Теперь, — сказала Диотима, — постарайся слушать меня как можно внимательнее.

Кто, наставляемый на пути любви, будет в правильном порядке созерцать прекрасное, тот, достигнув конца этого пути, вдруг увидит нечто удивительно прекрасное по природе, то самое, Сократ, ради чего и были предприняты все предшествующие труды, — нечто, во-первых, вечное, то есть не знающее ни рождения, ни гибели, ни роста, ни оскудения, а во-вторых, не в чем-то прекрасное, а в чем-то безобразное, не когда-то, где-то, для кого-то и сравнительно с чем-то прекрасное, а в другое время, в другом месте, для другого и сравнительно с другим безобразное. Прекрасное это предстанет ему не в виде какого-то лица, рук или иной части тела, не в виде какой-то речи или знания, не в чем-то другом, будь то животное, Земля, небо или еще что-нибудь, а само по себе, всегда в самом себе единообразное; все же другие разновидности прекрасного причастны к нему таким образом, что они возникают и гибнут, а его не становится ни больше ни меньше, и никаких воздействий оно не испытывает. И тот, кто благодаря правильной любви поднялся над отдельными разновидностями прекрасного и начал постигать само прекрасное, тот, пожалуй, почти у цели.

Вот каким путем нужно идти в любви — самому или под чьим-либо руководством: начав с отдельных проявлений прекрасного, над все время, словно бы по ступенькам, подниматься ради самого прекрасного вверх — от одного прекрасного тела к двум, от двух — ко всем, а затем от прекрасных тел к прекрасным нравам, а от прекрасных нравов к прекрасным учениям, пока не поднимешься от этих учений к тому, которое и есть учение о самом прекрасном, и не познаешь наконец, что же это — прекрасное.


Соч.: В 3 т. М. 1970. Т. 2. С. 116–142

Ватсьяяна КАМА-СУТРА О различных родах любви

Знатоки, сведующие в этой науке, различают четыре рода любви.

1. Любовь, порожденная постоянной привычкой.

2. Любовь, возникшая вследствие воображения.

3. Любовь, возникшая из веры в себя и веры в других.

4. Любовь, возникшая в результате восприятия внешних объектов.

1. Этот род любви — результат постоянного вовлечения чувств в такие действия, как охота, верховая езда и т. д.

2. Этот род любви — результат не прямых действии, продиктованных чувствами, а их предвосхищения.

3. Любовь этой категории узнается взаимно мужчиной и женщиной, и она так убедительна, что ее узнают и окружающие.

4. Восприятие внешних объектов и наслаждение от этого являются также результатом любовного удовольствия, которое мы легко узнаем. Этот род любви, по существу, порождает и включает в себя три выше-отмеченные. Руководствуясь текстом, человек способен различить эти типы любви и решить для себя, какой из них он в подходящее время примет, после определения склонности к нему другого лица.


Перевод А. Г. Вашестова

Kama Sutra of Vatsyayana. Bombay, 1961. P. 99—100

ЛИ ЦЗИ (IV–I в. до н. э.)

Человек рождается чистым, в этом дарованная ему небом натура. Сталкиваясь с окружающим миром, его натура приходит в движение, и в ней рождаются желания. Когда предметы и явления познаются, формируются и чувства любви и ненависти к ним. Если любовь и ненависть не умеряются изнутри, а познания окружающего завлекают его в мир вещей и он не состоянии справиться с собой, тогда дарованные ему небом качества гибнут. Ведь окружающий мир воздействует на человека бесконечно, а любовь и ненависть человека не имеют предела, и в таком случае окружающий мир подступает к человеку, и он изменяется под его влиянием. Когда же человек изменяется под воздействием окружающего мира, в нем погибают дарованные ему небом качества, и он истощает себя в желаниях. Вот тогда-то рождаются чувства непокорности и бунта, притворства и обмана, творятся всякие непристойные дела и устраиваются беспорядки.


Древнекитайская философия.

Собр. текстов: В 2 т. М., 1973.

Г. 2. С. 118

Апостол Павел ПЕРВОЕ ПОСЛАНИЕ К КОРИНФЯНАМ

1. Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я — медь звенящая или кимвал звучащий.

2. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так-что могу и горы переставлять, а не имею любви, — то я ничто.

3. И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, — нет мне в том никакой пользы.

4. Любовь долго терпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится.

5. Не безчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла.

6. Не радуется неправде, а сорадуется истине.

7. Все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит.

8. Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится…

13. А теперь пребывают сия три: вера, надежда, любовь; но любовь из них больше.


1 Кор. 13, 1–8, 13

Ибн Сина (Авиценна) ТРАКТАТ О ЛЮБВИ

…Все существующие вещи, управляемые [высшим принципом], обладают естественным вожделением и врожденной любовью. Отсюда с необходимостью следует, что у этих вещей любовь есть причина их существования.


…Наличие этой любви у всех управляемых [высшим принципом] существующих вещей должно быть необходимым и неотъемлемым. В противном случае была бы нужна другая любовь для того, чтобы сохранить эту общую любовь, уберечь ее от небытия и вернуть ее в прежнее состояние, когда она пришла в упадок, беспокоясь из-за ее удаления. [В этом случае] одна из этих двух любовей была бы бесполезной и излишней, а существование чего-либо бесполезного в природе, то есть в божественно установленном порядке, ложно. Но нет любви вне этой общей абсолютной любви. Следовательно, бытие каждого предмета, управляемого [высшим принципом], определяется врожденной любовью.


Таким образом, у всех существующих вещей либо любовь является причиной их бытия, либо любовь и бытие в них тождественны. Очевидно, следовательно, что ни одна индивидуальная субстанция не лишена любви…


…Каждая из простых неживых индивидуальных субстанций сопровождается врожденной любовью, от которой она никогда не свободна, и любовь эта — причина их бытия.

Вкратце укажем, как растительные души делятся на три разновидности: 1) питающая сила, 2) сила роста и

3) сила размножения; точно так же любовь, присущая растительной силе, делится на три разновидности: 1) первая из них присуща питающим силам и является источником влечения к пище в соответствии с потребностями в ней материи и задержания ее в питающемся [теле] после претворения ее в его природу; 2) вторая разновидность любви присуща силе роста и является источником влечения к пропорциональному увеличению объема питающегося [тела]; 3) третья разновидность любви присуща силе размножения и является источником стремления произвести начало сущности, подобной тому, от которой он сам произведен.

Ясно, что, когда существуют эти силы, необходимо существуют и эти разновидности любви. Следовательно, они также от природы наделены любовью.


Нет сомнения, что каждая из животных сил и душ характеризуется тем действием, которое побуждается врожденной любовью. Если бы это было не так — если бы они не обладали естественной брезгливостью, источником которой является врожденное отвращение, и естественным влечением, имеющим своим источником врожденную любовь, — то их существование в животном теле должно было бы рассматриваться как праздное. И это проявляется во всех частях, на которые делятся эти силы.


Как разумная, так и животная душа — последняя по причине близости к первой — всегда любят то, что стройно, гармонично и соразмерно, как, например, гармоничные звуки, хорошо сочетающиеся друг с другом вкусовые качества различных блюд и т. п. Но если в животной душе это вызвано природой, то у разумной души это проистекает из того, что она предрасположена [к этому] созерцанием идей, возвышающихся над природой, и знает: все, что близко к Первому Объекту любви, то более стройно и соразмерно, а то, что следует непосредственно за Ним, достигает большей степени единства и связанных с ним качеств, таких, как гармония и согласованность; тогда как, напротив, что удалено от Него, то ближе к множественности и связанным с нею качествам, таким, как дисгармония и несогласованность, как это разъяснили метафизики. Всегда, когда разумная душа достигает обладания чем-то стройным, она созерцает это нетерпеливым взором.

Поскольку эти предпосылки установлены, мы говорим: одно из свойств разумного [существа] — то, что оно любит красивую внешность у людей, и это иногда рассматривается как изящество и молодость. Такое свойство либо присуще [одной только] животной силе, либо [является результатом] соучастия [разумной и животной сил]. Если бы оно было присуще [только] животной силе, то разумные люди не считали бы это изяществом и молодостью. Ибо истинно, что, когда человек испытывает устремления, [свойственные] животной [душе], по-животному, он впадает в порок и вредит разумной душе. Это не присуще разумной душе, ибо принадлежностями ее работы являются вечные умопостигаемые предметы, а не преходящие чувственно воспринимаемые единичные вещи. Этот [вид любви], следовательно, вытекает из соучастия [упомянутых двух сил].

Это можно объяснить и другим способом: если человек любит прекрасный образ ради животного удовольствия, то заслуживает порицания, даже осуждения и обвинения в грехе; таковы, например, те, кто предаются содомскому греху и вообще порочные люди. Но если человек любит миловидный образ умозрительно, то, как мы уже объяснили, это следует считать средством возвышения и приближения к благу, поскольку он испытывает более близкое воздействие Первоисточника [всякого] Влияния и Чистого Объекта любви и более подобен возвышенным, благородным вещам. А это делает его достойным того, чтобы быть изящным и мило молодым. По этой причине не бывает так, чтобы сердца проницательных людей из числа тех, что обладают острым умом и философским мышлением и не следуют за теми, кто выдвигает жадные и скупые требования, не были заняты тем или иным прекрасным человеческим образом. Ибо человек, имея нечто сверх того совершенства, которое свойственно человечеству… более всего достоин получения того, что скрыто в плоде сердца и составляет чистоту любви. Поэтому и говорит пророк: «Ищи удовлетворения твоих потребностей у обладающих прекрасным лицом», желая этим сказать, что красивый образ бывает только при хорошем природном составе и что совершенная гармония и состав придают [человеку] приятные черты и милые качества. Иногда, однако, случается, что человек с безобразным обликом прекрасен по своим внутренним качествам. Для этого возможны два объяснения: либо безобразие облика вызвано не внутренним недостатком в гармонии первоначального [природного] состава, а какой-то внешней, привходящей порчей, либо же красота черт вызвана не природой, а привычкой. Равным образом бывает так, что человек с красивым обликом безобразен чертами [своего характера]. Этому также можно дать два объяснения: либо уродство в чертах [характера] возникает привходящим образом вместе с чем-то, привходящим в природу после закрепления состава, либо оно возникает из-за сильной привычки.

Любовь к прекрасному облику сопровождается тремя желаниями: 1) обнять, 2) целовать и 3) сочетаться.

Что касается третьего желания, то при его [появлении] выясняется, что оно присуще только животной душе, что доля ее в этом велика и что она выступает здесь не как средство, а как участница, более того, как [участница], пользующаяся [средством]. Дело это отвратительно, но и разумная любовь может не быть чистой, если животная сила ей всецело не подчиняется. Поэтому в желании сочетаться лучше подозревать любящего, который соблазняет предмет своей любви ради одного этого, если только его потребность не носит разумного характера, то есть, если он не помышляет о воспроизведении себе подобного. А это[1] невозможно для мужчины; для женщины же, которой это запрещено шариатом, это мерзко. Поэтому такой вид любви допустим и может быть одобрен только в отношении мужчины, который сочетается со своей женой или невольницей.

Что касается объятий и поцелуев, то сами по себе они не заслуживают осуждения, если их цель состоит в сближении и соединении, поскольку душа желает достичь объекта своей любви присущими ей чувствами осязания и зрения. Поэтому она получает наслаждение от объятия, стремится к тому, чтобы дыхание начала психической деятельности, каковым является сердце, слилось со сходным дыханием в объекте любви, и поэтому желает целовать его. Однако объятия и поцелуи акци-дентально вызывают такие порочные страсти, которых следует остерегаться, если только нет уверенности в том, что те, кто ими охвачены, [способны] подавить их и быть вне подозрения. Поэтому нельзя упрекать, когда целуют детей, хотя в принципе это может быть подвергнуто такому же подозрению, поскольку цель поцелуев — сближение и соединение, но [в данном] случае они не [сопровождаются] порочными и греховными [помыслами].

Кто исполнен такой любви, тот молод и изящен, а [сама] эта любовь — изящество и молодость.


Серебряков С. Б. Трактат Ибн Сины (Авиценны) о любви.

Тбилиси, 1976. С. 48–60

Баха-Улла СОКРОВЕННЫЕ СЛОВА

О сын человеческий!

Истинно любящий жаждет испытания, как мятежник милости и грешник милосердия.


О друг!

В саду сердца насаждай лишь розы любви и не покидай сени соловья любви и стремления. Цени дружбу праведных, но держись сердцем и душой вдали от нечестивых.


О сын любви!

Один лишь шаг отделяет тебя от степени Высочайшей близости и верховного древа любви. Сделай этот шаг, а вторым войди в Царство Вечности и вступи в шатер бессмертия. Итак, прислушайся к тому, что проявилось от Пера Славы.


О сын страсти!

Мудрые и проницательные трудились многие годы и все же не достигли Присутствия Всевышняго. Всю жизнь провели они в поисках его и все же не узрели Красоты Лица Его. Ты же без труда достиг сего и без искания пришел к цели. Несмотря на это, ты так плотно обвился покровом твоего «я», что глаз твой не узрел красоты Возлюбленнаго и рука твоя не коснулась рубца одежды Его. Дивитесь сему, о проницательные!


О обитатели рая Моего!

Нежною рукою посадил Я росток любви и дружества вашего в райском саду и оросил его весенним дождем милосердия Моего. Близок час ему принести плод. Прилагайте же старания сохранить его, да не пожрет его пламя страстей и вожделений.

Горе, горе вам, любящим мирские вожделения!


Быстро, как молния, промчались вы мимо Духовнаго Возлюбленнаго, остановились на сатанинских измышлениях и привязались к ним. Вы преклоняетесь перед воображаемым и называете его истиной; вы смотрите на шип и называете его розой. Ни одно чистое дыхание не изошло от вас, и дуновение самоотверженности не повеяло из глубины сердец ваших. Вы бросили на ветер заботливый совет Возлюбленнаго, стерли его с таблицы сердца вашего и, подобно диким зверям, живете и наслаждаетесь на пастбище страстей.


Сокровенные слова. Хофхайм. б. г.

С. 20, 28, 29, 35, 40, 44

Абдул-Баха РОЗЫ ЛЮБВИ

Думайте постоянно о том, какую услугу вы можете оказать каждому члену человеческого общества. Не придавайте особого значения чьей-либо нерасположенности к вам, пренебрежению, неприязни, несправедливости. Будьте искренне доброжелательны, и не только внешне.


Я обращаюсь к вам… Если вас посетят враждебные чувства, пусть им противостоит более сильная мысль о мире. Чувство ненависти должно быть уничтожено противоположным, более сильным чувством любви. Враждебные помыслы разрушают согласие, общее благо, покой и радость. Помыслы любви создают братство, мир, дружбу и счастье.


Зажигайте при каждой встрече, когда только можете, свечу любви, радуйте и воодушевляйте каждое сердце. Заботьтесь о каждом человеке, как о вашем близком. Одаривайте чужих людей такой же любовью и добротой, как и ваших верных друзей.


Все религии учат тому, что мы должны любить друг друга и, прежде чем осмелиться осуждать чужие недостатки, должны сами исправить наши собственные ошибки и что мы не вправе ставить себя выше своего ближнего.


Любовь выражает свою сущность не только словами, но и поступками. Одни слова не обладают действием. Чтобы доказать их силу, любовь должна иметь предмет, средство и повод.


Лучший способ отблагодарить Бога — любить друг друга.


Розы любви. Тексты для размышлений.

Избранные цитаты из бахаистских писаний.

Хофхайм. 1989. С. 6, 15, 37, 40, 42, 46

Ф. Бэкон ОПЫТЫ ИЛИ НАСТАВЛЕНИЯ НРАВСТВЕННЫЕ И ПОЛИТИЧЕСКИЕ О любви

Сцена более благосклонна к любви, чем человеческая жизнь. Ибо на сцене любовь, как правило, является предметом комедий и лишь иногда — трагедий; но в жизни она приносит много несчастий, принимая иногда вид сирены, иногда — фурии. Можно заметить, что среди всех великих и достойных людей (древних или современных, о которых сохранилась память) нет ни одного, который был бы увлечен любовью до безумия; это говорит о том, что великие умы и великие дела действительно не допускают развития этой страсти, свойственной слабым. Тем не менее необходимо сделать исключение в отношении Марка Антония, соправителя Рима, и Аппия Клавдия, децемвира и законодателя, из которых первый был действительно человеком сластолюбивым и неумеренным, а второй — строгим и мудрым. А поэтому нам представляется, что любовь (хотя и редко) может найти путь не только в сердце, для нее открытое, но и в сердце, надежно от нее защищенное, если не быть бдительным. Плохо говорит Эпикур: «Satis magnum alter alteri theatrum sumus[2] — как будто человек, созданный для созерцания небес и всех благородных предметов, не должен делать ничего, как стоять на коленях перед маленьким идолом и быть рабом, не скажу, низменных желаний (подобно животным), но зрения, которое было дано ему для более возвышенных целей.

Интересно отметить эксцессы, свойственные этой страсти, и то, как она идет наперекор природе и истинной ценности вещей; достаточно вспомнить постоянное употребление гипербол в речи, которые приличествуют, только когда говорят о любви, и больше нигде. И дело не только в гиперболе; ибо хотя и хорошо было сказано, что архильстецом, в присутствии которого все мелкие льстецы кажутся разумными людьми, является наше самолюбие, однако, безусловно, влюбленный превосходит и его. Ведь нет такого гордого человека, который так до абсурда высоко думал бы о себе, как думают влюбленные о тех, кого они любят; и поэтому правильно сказано, что «невозможно любить и быть мудрым». И нельзя сказать, что эту слабость видят только другие люди, а тот, кого любят, ее не видит; нет, ее видит прежде всего любимый человек, за исключением тех случаев, когда любовь взаимна. Ибо истинное правило в этом отношении состоит в том, что любовь всегда вознаграждается либо взаимностью, либо скрытым и тайным презрением. Тем более мужчины должны остерегаться этой страсти, из-за которой теряются не только другие блага, но и она сама. Что касается до других потерь, то высказывание поэта действительно хорошо их определяет: тот, кто предпочитает Елену, теряет дары Юноны и Паллады. Ведь тот, кто слишком высоко ценит любовную привязанность, теряет и богатство, и мудрость. Эта страсть достигает своей высшей точки в такие времена, когда человек более всего слаб, во времена великого процветания и великого бедствия, хотя в последнем случае она наблюдалась меньше; оба эти состояния возбуждают любовь, делают ее более бурной и тем самым показывают, что она есть дитя безрассудства.

Лучше поступает тот, кто, раз уж невозможно не допустить любви, удерживает ее в подобающем ей месте и полностью отделяет от своих серьезных дел и действий в жизни; ибо если она однажды вмешается в дела, то взбаламучивает судьбы людей так сильно, что люди никак не могут оставаться верными своим собственным целям. Не знаю, почему военные так предаются любви; я думаю, это объясняется тем же, почему они предаются вину, ибо опасности обычно требуют того, чтобы их оплачивали удовольствиями. В природе человека есть тайная склонность и стремление любить других; если они не расходуются на кого-либо одного или немногих, то, естественно, распространяются на многих людей и побуждают их стать гуманными и милосердными, что иногда и наблюдается у монахов. Супружеская любовь создает человеческий род, дружеская любовь совершенствует его, а распутная любовь его развращает и унижает.


Соч.: В 2 т. М., 1972. Т. 2. С. 371–372

Ф. де Ларошфуко МАКСИМЫ И МОРАЛЬНЫЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ

Трудно дать определение любви; о ней можно лишь сказать, что для души — это жажда властвовать, для ума — внутреннее сродство, а для тела — скрытое и утонченное желание обладать, после многих околичностей, тем, что любишь.


Нам дарует радость не то, что нас окружает, а наше отношение к окружающему, и мы бываем счастливы, обладая тем, что любим, а не тем, что другие считают достойным любви.

Долговечность наших страстей не более зависит от нас, чем долговечность жизни.


Страсть часто превращает умного человека в глупца, но не менее часто наделяет дураков умом.


Великие исторические деяния, ослепляющие нас своим блеском и толкуемые политиками как следствие великих замыслов, чаще всего являются плодом игры прихотей и страстей. Так, война между Августом и Антонием, которую объясняют их честолюбивым желанием властвовать над миром, была, возможно, вызвана просто-напросто ревностью.


Страсти — это единственные ораторы, доводы которых всегда убедительны; их искусство рождено как бы самой природой и зиждется на непреложных законах. Поэтому человек бесхитростный, но увлеченный страстью, может убедить скорее, чем красноречивый, но равнодушный.


Страстям присущи такая несправедливость и такое своекорыстие, что доверять им опасно и следует их остерегаться даже тогда, когда они кажутся вполне разумными.


В человеческом сердце происходит непрерывная смена страстей, и угасание одной из них почти всегда означает торжество другой.


Наши страсти часто являются порождением других страстей, прямо им противоположных: скупость порой ведет к расточительности, а расточительность — к скупости; люди нередко стойки по слабости характера и отважны из трусости.


Как бы мы ни старались скрыть наши страсти под личиной благочестия и добродетели, они всегда проглядывают сквозь этот покров.


Ошибается тот, кто думает, будто лишь таким бурным страстям, как любовь и честолюбие, удается подчинить себе другие страсти. Самой сильной нередко оказывается бездеятельная леность: завладевая людскими помыслами и поступками, она незаметно подтачивает все их стремления и добродетели.


По-видимому, природа скрывает в глубинах нашей души способности и дарования, о которых мы и сами не подозреваем; только страсти пробуждают их к жизни и порою сообщают нам такую проницательность и твердость, каких при обычных условиях мы никогда не могли бы достичь.


Все бурные страсти не к лицу женщинам, но менее других им не к лицу любовь.


Мы никогда не стремимся страстно к тому, к чему стремимся только разумом.


Мы и не представляем себе, на что могут нас толкнуть наши страсти.


У нас нашлось бы очень мало страстных желаний, если бы мы точно знали, чего мы хотим.


Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М„1987. С. 115, 124, 116, 150, 174, 171, 175

Б. Спиноза ЭТИКА Теоремы

12. Душа, насколько возможно, стремится воображать то, что увеличивает способность тела к действию или благоприятствует ей.

13. Когда душа воображает что-либо такое, что уменьшает способность тела к действию или ограничивает ее, она стремится, насколько возможно, вспоминать о вещах, исключающих существование этого.

Схолия[3]. Из этого мы ясно можем понять, что такое любовь и что такое ненависть. А именно любовь есть не что иное, как удовольствие (радость), сопровождаемое идеей внешней причины, а ненависть — не что иное, как неудовольствие (печаль), сопровождаемое идеей внешней причины. Далее, мы видим, что тот, кто любит, необходимо стремится иметь любимый предмет налицо и сохранять его; наоборот — тот, кто ненавидит, стремится удалить и уничтожить предмет своей ненависти…

14. Если душа подверглась когда-нибудь сразу двум аффектам, то впоследствии, подвергаясь какому-либо одному из них, она будет подвергаться также и другому.

15. Всякая вещь может быть косвенной причиной удовольствия, неудовольствия или желания.

Королларий[4]. Вследствие одного того, что мы видели какую-либо вещь в аффекте удовольствия или неудовольствия, производящей причины которого она вовсе и несоставляет, мы можем ее любить или ненавидеть.

Схолия. Отсюда мы видим, каким образом происходит то, что мы любим или ненавидим что-либо без всякой известной нам причины, единственно, как говорится, из симпатии или антипатии…

16. Вследствие одного того, что мы воображаем, что какая-либо вещь имеет что-либо сходное с таким объектом, который обыкновенно причиняет нашей душе удовольствие или неудовольствие, мы будем любить или ненавидеть эту вещь, хотя бы то, в чем она сходна с тем объектом, и не было производящей причиной этих аффектов.

17. Если мы воображаем, что вещь, которая обыкновенно причиняет нам неудовольствие, имеет что-либо сходное с другой вещью, обыкновенно причиняющей нам столь же большое удовольствие, то мы будем в одно и то же время и ненавидеть и любить ее.

18. Образ вещи прошедшей или будущей причиняет человеку такой же аффект удовольствия или неудовольствия, как и образ вещи настоящей.


19. Кто воображает, что то, что он любит, уничтожается, будет чувствовать неудовольствие, если же оно сохраняется — будет чувствовать удовольствие.

20. Кто воображает, что то, что он ненавидит, уничтожается, будет чувствовать удовольствие.

21. Кто воображает, что предмет его любви получил удовольствие или неудовольствие, тот и сам также будет чувствовать удовольствие или неудовольствие, и каждый из этих аффектов будет в любящем тем больше или меньше, чем больше или меньше он в любимом предмете.

22. Если мы воображаем, что кто-либо причиняет любимому нами предмету удовольствие, мы будем чувствовать к нему любовь. Наоборот, если воображаем, что он причиняет ему неудовольствие, будем чувствовать к нему ненависть.

Схолия. Теорема 21 объясняет нам, что такое сострадание, которое мы можем определить как неудовольствие, возникшее вследствие вреда, полученного другим. Какое должно дать название удовольствию, возникшему вследствие добра, полученного другим, я не знаю. Далее, любовь к тому, кто сделал добро другому, мы будем называть благорасположением, наоборот, ненависть к тому, кто сделал зло другому, — негодованием. Наконец, должно заметить, что мы чувствуем сострадание не только к такому предмету, который мы любим (как мы показали это в т. 21), но также и к такому, к которому мы до того времени не питали никакого аффекта, лишь бы мы считали его себе подобным… Следовательно, благорасположение мы можем чувствовать также и к тому, кто сделал добро подобному нам, и, наоборот, негодовать на того, кто нанес ему вред.

23. Кто воображает, что предмет его ненависти получил неудовольствие, будет чувствовать удовольствие; наоборот, если он воображает его получившим удовольствие, будет чувствовать неудовольствие; и каждый из этих аффектов будет тем больше или меньше, чем больше противоположный ему аффект в том, что он ненавидит.

Схолия. Такое удовольствие едва ли может быть прочно и свободно от некоторого душевного противодействия. Ибо… поскольку кто-либо воображает, что подобный ему предмет подвергается аффекту неудовольствия, постольку он и сам должен чувствовать неудовольствие; и обратно — если он воображает, что он получает удовольствие. Но здесь мы обращаем внимание на одну только ненависть.

24. Если мы воображаем, что кто-либо причиняет удовольствие предмету, который мы ненавидим, то мы будем и его ненавидеть. Наоборот, если мы воображаем, что он причиняет этому предмету неудовольствие, мы будем любить его.

Схолия. Эти и другие подобные аффекты ненависти относятся к зависти, которая поэтому есть не что иное, как сама ненависть, поскольку она рассматривается располагающей человека таким образом, что чужое несчастье причиняет ему удовольствие, и, наоборот, чужое счастье причиняет ему неудовольствие.

25. Мы стремимся утверждать о себе и любимом нами предмете все, что, по нашему воображению, причиняет удовольствие нам или ему, и, наоборот, отрицать все то, что, пб нашему воображению, причиняет нам или любимому нами предмету неудовольствие.

26. Мы стремимся утверждать о ненавидимом нами предмете все то, что, по нашему воображению, причиняет ему неудовольствие, и, наоборот, отрицать все то, что, по нашему воображению, причиняет ему удовольствие.

Схолия. Отсюда мы видим, что легко может случиться, что человек будет ставить себя и любимый предмет выше, чем следует, и, наоборот — то, что ненавидит, ниже, чем следует. Такое воображение, когда оно относится к самому человеку, имеющему о себе преувеличенное мнение, называется самомнением и составляет род бреда, так как человек с открытыми глазами бредит, будто бы он может все то, что ему представляется в одном только воображении и на что вследствие этого он смотрит как на реальное и кичится им все время, пока он не в состоянии вообразить чего-либо, исключающего существование этого и ограничивающего его способность к действию. Итак, самомнение есть удовольствие, возникшее вследствие того, что человек ставит себя выше, чем следует. Далее, удовольствие, происходящее вследствие того, что человек ставит другого выше, чем следует, называется превознесением, и, наконец, то, которое происходит вследствие того, что он ставит другого ниже, чем следует, — презрением.

27. Воображая, что подобный нам предмет, к которому мы не питали никакого аффекта, подвергается какому-либо аффекту, мы тем самым подвергаемся подобному же аффекту.

Схолия 1. Такое подражание аффектов, когда оно относится к неудовольствию, называется состраданием (о котором см. сх. т. 22), когда же относится к желанию, называется соревнованием, которое поэтому есть не что иное, как желание чего-либо, зарождающееся в нас вследствие того, что мы воображаем, что другие, подобные нам, желают этого.

Королларий 1. Если мы воображаем, что кто-либо, к кому мы не питали никакого аффекта, причиняет удовольствие предмету нам подобному, то мы будем чувствовать к нему любовь. Наоборот, если воображаем, что он причиняет ему неудовольствие, будем его ненавидеть.

Королларий 2. Предмет, который нам жалко, мы не можем ненавидеть по той причине, что его несчастье причиняет нам неудовольствие.

Королларий 3. Предмет, который нам жалко, мы будем стремиться, насколько возможно, освободить его от несчастья.

Схолия 2. Такое желание или влечение к благодеянию, возникающее вследствие того, что нам жалко предмет, которому мы хотим оказать благодеяние, называется благоволением, которое, следовательно, есть не что иное, как желание, возникшее из сострадания. Впрочем, о любви и ненависти к делающему добро или зло предмету, который мы воображаем себе подобным, см. сх. т. 22.

28. Мы стремимся способствовать совершению всего того, что, по нашему воображению, ведет к удовольствию, и удалять или уничтожать все то, что, по нашему воображению, ему препятствует или ведет к неудовольствию.

29. Мы будем также стремиться делать все то, на что люди[5], по нашему воображению, смотрят с удовольствием, и, наоборот, будем избегать делать то, от чего, по нашему воображению, люди отвращаются.

Схолия. Такое стремление делать что-либо или не делать ради того только, чтобы понравиться другим людям, называется честолюбием, особенно в том случае, когда мы до того сильно стремимся понравиться толпе, что делаем что-либо или не делаем с ущербом для себя или для других; в иных случаях такое старание обыкновенно называется любезностью. Далее, удовольствие, с которым мы воображаем действие другого, которым он старался понравиться нам, я называю похвалою; неудовольствие же, с которым мы отвращаемся от его действия, я называю порицанием.

30. Если кто сделал что-нибудь такое, что, по его воображению, доставляет другим удовольствие, тот будет чувствовать удовольствие, сопровождаемое идеей о самом себе как причиной этого удовольствия, иными словами — будет смотреть на самого себя с удовольствием. Наоборот, если он сделал что-либо такое, что, по его воображению, причиняет неудовольствие, то он будет смотреть на самого себя с неудовольствием.

Схолия. Так как любовь (по сх. т. 13) есть удовольствие, сопровождаемое идеей внешней причины, а ненависть — неудовольствие, также сопровождаемое идеей внешней причины, то вышеозначенные удовольствие и неудовольствие будут видами любви и ненависти. Но так как любовь и ненависть относятся к внешним объектам, то эти аффекты мы обозначим другими названиями, именно: удовольствие, сопровождаемое идеей внешней причины, мы будем называть гордостью, а противоположное ему неудовольствие — стыдом; при этом должно подразумевать тот случай, когда удовольствие или неудовольствие возникает вследствие того, что человек уверен, что его хвалят или порицают. В иных случаях я буду называть удовольствие, сопровождаемое идеей внешней причины, самодовольством, а противоположное ему неудовольствие — раскаянием. Далее, так как… может случиться, что удовольствие, которое кто-либо, по его воображению, причиняет другим, будет лишь воображаемым, и так как (по т. 25) каждый старается воображать о себе все то, что, по его воображению, доставляет ему удовольствие, то легко может случиться, что гордец будет объят самомнением и станет воображать, что он всем приятен, между тем как он всем в тягость.

31. Если мы воображаем, что кто-либо любит, желает или ненавидит что-либо такое, что мы сами любим, желаем или ненавидим, то тем постояннее мы будем это любить и т. д. Если же воображаем, что он отвращается от того, что мы любим, или наоборот, то будем испытывать душевное колебание.

Королларий. Отсюда и из т. 28 этой части следует, что всякий стремится, насколько возможно, к тому, чтобы каждый любил то, что он сам любит, и ненавидел, что он ненавидит.

Схолия. Такое стремление к тому, чтобы каждый одобрял то, что мы любим или ненавидим, есть в действительности честолюбие (см. сх. т. 29). Отсюда мы видим, что каждый из нас от природы желает, чтобы другие жили по-нашему. А так как все одинаково желают того же, то все одинаково служат друг другу препятствием и, желая того, чтобы все их хвалили или любили, становятся друг для друга предметом ненависти.

32. Если мы воображаем, что кто-либо получает удовольствие от чего-либо, владеть чем может только он один, то мы будем стремиться сделать так, чтобы он не владел этим.

Схолия. Итак, мы видим, что природа людей по большей части такова, что к тем, кому худо, они чувствуют сострадание, а кому хорошо, тому завидуют, и (по пред, т.) тем с большею ненавистью, чем больше они любят что-либо, что воображают во владении другого. Далее, мы видим, что из того же самого свойства человеческой природы, по которому люди являются сострадательными, вытекает также и то, что они завистливы и честолюбивы. Если мы захотим, наконец, обратиться к опыту, то найдем, что и он учит тому же самому, особенно, если мы обратим внимание на первые годы нашей жизни. Мы найдем, что дети, тело которых постоянно находится как бы в равновесии, смеются или плачут потому только, что видят, что другие смеются или плачут; далее, как только они видят, что другие что-либо делают, тотчас же желают и сами подражать этому и, наконец, желают себе всего, в чем, по их воображению, находят удовольствие другие.

33. Если мы любим какой-то подобный нам предмет, то мы стремимся, насколько возможно, сделать так, чтобы и он нас любил.

34. Чем более аффект, который, по нашему воображению, питает к нам любимый нами предмет, тем более мы будем гордиться.

35. Если кто воображает, что любимый им предмет находится с кем-либо другим в такой же или еще более тесной связи дружбы, чем та, благодаря которой он владел им один, то им овладеет ненависть к любимому им предмету и зависть к этому другому.

Схолия. Такая ненависть к любимому предмету, соединенная с завистью, называется ревностью, которая, следовательно, есть не что иное, как колебание души, возникшее вместе и из любви и ненависти, сопровождаемое идеей другого, кому завидуют. Эта ненависть к любимому предмету будет тем больше, чем больше было то удовольствие, которое ревнивец обыкновенно получал от взаимной любви любимого им предмета, а также чем сильнее был тот аффект, который он питал к тому, кто, по его воображению, вступает в связь с любимым предметом. Если он его ненавидел, то он будет ненавидеть и любимый предмет (по т. 24), так как он будет воображать, что он доставляет удовольствие тому, кого он ненавидит; а также (по кор. т. 15) и потому, что он будет принужден соединять образ любимого им предмета с образом того, кого он ненавидит, что большей частью имеет место в любви к женщине.

36. Кто вспоминает о предмете, от которого он когда-либо получил удовольствие, тот желает владеть им при той же обстановке, как было тогда, когда он наслаждался им в первый раз.

Королларий. Если, таким образом, любящий найдет, что чего-либо из этой обстановки недостает, то он почувствует неудовольствие.

Схолия. Такое неудовольствие, относящееся к отсутствию того, что мы любим, называется тоской.

37. Желание, возникающее вследствие неудовольствия или удовольствия, ненависти или любви, тем сильнее, чем больше эти аффекты.

38. Если кто начал любимый им предмет ненавидеть, так что любовь совершенно уничтожается, то вследствие одинаковой причины он будет питать к нему большую ненависть, чем если бы никогда не любил его, и тем большую, чем больше была его прежняя любовь.

39. Если кто кого-либо ненавидит, тот будет стремиться причинить предмету своей ненависти зло, если только не боится, что из этого не возникнет для него самого еще большее зло, и, наоборот, если кто кого любит, тот будет стремиться по тому же закону сделать ему добро.

Схолия. Под добром я разумею здесь всякий род удовольствия и затем все, что ведет к нему, в особенности же то, что утоляет тоску, какова бы она ни была; под злом же я разумею всякий род неудовольствия и в особенности то, что препятствует утолению тоски… Тот аффект, который располагает человека таким образом, что он не хочет того, чего хочет, или хочет того, чего не хочет, называется трусостью, которая поэтому есть не что иное, как страх, поскольку он. располагает человека избегать предстоящего зла при помощи зла меньшего (см. т. 28). Если же зло, которого он боится, есть стыд, тогда страх называется стыдливостью. Наконец, если стремление избежать будущего зла ограничивается боязнью какого-либо другого зла, так что человек не знает, которое из них предпочесть, то страх называется оцепенением, особенно когда оба зла, которых он боится, принадлежат к числу весьма больших.

40. Если кто воображает, что его кто-либо ненавидит, и при этом не думает, что сам подал ему какой-либо повод к ненависти, то он в свою очередь будет его ненавидеть.

Схолия. Если кто воображает, что он подал справедливый повод к ненависти, то (по т. 30 и ее сх.) он будет чувствовать стыд. Но это (по т. 25) редко случается. Кроме того, такая взаимная ненависть может возникнуть также из того, что за ненавистью (по т. 39) следует стремление нанести зло тому, кто служит предметом ненависти. Поэтому, если кто воображает, что его кто-либо ненавидит, то он будет воображать его причиной какого-либо зла или неудовольствия и, следовательно, подвергнется неудовольствию или страху, сопровождаемому идеей о том, кто его ненавидит, как причиной этого страха, то есть, как и выше, будет и сам ненавидеть его.

Королларий 1. Если кто воображает, что тот, кого он любит, питает к нему ненависть, тот будет в одно и то же время и ненавидеть и любить его. Ибо, воображая, что он составляет для него предмет ненависти, он (по пред. т.) в свою очередь определяется к ненависти к нему. Но (по предположению) он тем не менее любит его. Следовательно, он в одно и то же время будет и ненавидеть и любить его.

Королларий 2. Если кто воображает, что ему по ненависти причинил какое-нибудь зло кто-либо, к кому он до того времени не питал никакого чувства, то он тотчас же будет стремиться и ему причинить такое же зло.

Схолия 2. Стремление причинить зло тому, кого мы ненавидим, называется гневом, стремление же отплатить за полученное нами зло — местью.

41. Если кто воображает, что его кто-либо любит, и при этом не думает, что сам подал к этому какой-либо повод (что может случиться по кор. т. 15 и по т. 16), то и он со своей стороны будет любить его.

Схолия 1. Если он будет думать, что подал справедливый повод для любви, то будет гордиться (по т. 30 с ее сх.), и это (по т. 25) случается чаще; противоположное этому бывает, как мы сказали тогда, когда кто-либо воображает, что он составляет для кого-нибудь предмет ненависти (см. сх. пред. т.). Далее, такая взаимная любовь, и следовательно (по т. 39), стремление сделать добро тому, кто нас любит и (по той же т. 39) стремится делать нам добро, называется признательностью или благодарностью. Отсюда ясно также, что люди гораздо более расположены к мести, чем к воздаянию добром.

Королларий. Если кто воображает, что тот, кого он ненавидит, любит его, тот будет в одно и то же время волноваться и ненавистью и любовью.


Схолия 2. Если одержит верх ненависть, то он будет стремиться причинить зло тому, кто его любит, и такой аффект называется жестокостью, в особенности если мы уверены, что тот, кто нас любит, не подал вообще никакого обычного повода для ненависти.

42. Если кто сделал другому добро, движимый любовью или надеждой на удовлетворение своей гордости, тот будет чувствовать неудовольствие, если увидит, что его благодеяние принимается без благодарности.

43. Ненависть увеличивается вследствие взаимной ненависти и, наоборот, может быть уничтожена любовью.

44. Ненависть, совершенно побеждаемая любовью, переходит в любовь, и эта любовь будет вследствие этого сильнее, чем если бы ненависть ей вовсе не предшествовала.

45. Если кто воображает, что кто-либо, подобный ему, питает ненависть к другому, подобному ему, предмету, который он любит, то он будет его ненавидеть.

46. Кто получил удовольствие или неудовольствие от кого-нибудь, принадлежащего к другому сословию или другой народности, сопровождаемое идеей о нем как причиной этого неудовольствия, под общим именем сословия или народности, тот будет любить или ненавидеть не только его, но и всех принадлежащих к тому же сословию или народности.

47. Удовольствие, возникающее вследствие того, что мы воображаем, что предмет нашей ненависти разрушается или подвергается злу, возникает не без некоторого душевного неудовольствия.

48. Любовь или ненависть, например к Петру, исчезает, если удовольствие, которое заключает в себе первая, или неудовольствие, которое заключает в себе последняя, соединяется с идеей о другой причине их; то и другое уменьшается, поскольку мы воображаем, что не один только Петр был их причиной.

49. Любовь или ненависть к вещи, которую мы воображаем свободной, должна быть при равной причине больше, чем к вещи необходимой.

Схолия. Отсюда следует, что люди, так как они считают себя свободными, питают друг к другу большую любовь и ненависть, чем к вещам; к этому присоединяется еще подражание аффектов, о котором см. т. 27, 34, 40 и 43 этой части.

52. Объект, который мы раньше видели вместе с другими или который, по нашему воображению, имеет в себе только то, что обще нескольким вещам, мы будем созерцать не так долго, как тот, который, по нашему воображению, имеет в себе что-либо индивидуальное.

Схолия. Такое состояние души, то есть воображение единичной вещи, поскольку оно одно только находится в душе, называется поглощением внимания; если оно возбуждается объектом, которого мы боимся, оно называется оцепенением, так как поглощение внимания каким-либо злом так приковывает человека к созерцанию одного только этого зла, что он не в состоянии думать о чем-либо другом, посредством чего он мог бы избежать его. Если же предметом нашего внимания является мудрость какого-либо человека, его трудолюбие или что-либо другое в этом роде, то такое поглощение внимания называется почтением, так как тем самым мы видим, что этот человек далеко нас превосходит. В других случаях оно называется ужас ом, если наше внимание поглощается гневом какого-либо человека, завистью и т. д. Если, далее, наше внимание приковывается мудростью, трудолюбием и т. д. человека, которого мы любим, то любовь наша к нему станет вследствие этого еще больше (по т. 12), и такую любовь, соединенную с поглощением внимания или почтением, мы называем преданностью. Точно таким же образом мы можем представить себе в связи с поглощением внимания ненависть, надежду, беззаботность и другие аффекты и вывести, таким образом, аффектов более, чем существует слов для обозначения их. Отсюда ясно, что названия аффектов возникли скорее из обыкновенного словоупотребления, чем из точного их познания…

53. Созерцая себя самое и свою способность к действию, душа чувствует удовольствие, и тем большее, чем отчетливее воображает она себя и свою способность к действию.

55. Если душа воображает свою неспособность, она тем самым подвергается неудовольствию.

Схолия. Такое неудовольствие, сопровождаемое идеей о нашем бессилии, называется приниженностью; удовольствие же, происходящее из созерцания самих себя, называется самолюбием или самоудовлетворенностью…

56. Существует столько же видов удовольствия, неудовольствия и желания, а следовательно, и всех аффектов, слагающихся из них (каково душевное колебание) или от них производных (каковы любовь, надежда, страх и т. д.), сколько существует видов тех объектов, со стороны которых мы подвергаемся аффектам.

Схолия. Между видами аффектов, которые (по пред, т.) должны быть весьма многочисленны, замечательны чревоугодие, пьянство, разврат, скупость и честолюбие, составляющие не что иное, как частные понятия любви или желания, выражающие природу обоих этих аффектов по тем объектам, к которым они относятся.

46

Ибо под чревоугодием, пьянством, развратом, скупостью и честолюбием мы понимаем не что иное, как неумеренную любовь или стремление к пиршествам, питью, половым сношениям, богатству и славе.


Избр. произв. М., 1957. Т. 1.

С. 31–40

Дж. Локк ОПЫТ О ЧЕЛОВЕЧЕСКОМ РАЗУМЕНИИ

Любовь. Так, каждый размышляющий человек при мысли о наслаждении, которое может доставить ему присутствие или отсутствие какой-нибудь вещи, имеет идею, называемую нами любовью. Если человек заявляет осенью, когда он ест виноград, или весной, когда его совсем нет, что он любит виноград, то его восхищает не что иное, как вкус винограда. Пусть он из-за перемены в здоровье или организме не испытывает наслаждения от этого вкуса, и уже нельзя будет больше сказать, что он любит виноград.

Ненависть. Наоборот, мысль о страдании, которое может причинить нам присутствие или отсутствие какой-нибудь вещи, мы называем ненавистью. Если бы моей задачей было здесь исследовать нечто большее, чем чистые идеи наших страстей в их зависимости от различных модификаций удовольствия и страдания, я заметил бы, что наша любовь и ненависть к неодушевленным, бесчувственным предметам основываются обыкновенно на том удовольствии и страдании, которое мы получаем от пользования ими и применения их каким-нибудь образом к нашим чувствам, хотя бы они при этом и уничтожались, тогда как ненависть или любовь к существам, способным испытывать счастье или несчастье, нередко есть неудовольствие или наслаждение, возникающее в нас самих при рассмотрении их жизни и счастья. Когда, например, жизнь и благополучие собственных детей или друзей доставляют человеку постоянное наслаждение, то про него говорят, что он неизменно любит их. Нужно, однако, отметить, что идеи любви и ненависти есть только состояния души по отношению к удовольствию и страданию вообще, независимо от того, чем они были вызваны в нас…


Управление своими страстями есть истинный прогресс на пути свободы. Но иногда случается, что чрезвычайное волнение всецело завладевает нашим умом, когда, например, мучения при пытке, сильное беспокойство, например, любви, гнева или какой-нибудь другой бурной страсти лишают нас самообладания, не оставляют нам свободы мысли, и мы не в такой степени являемся хозяевами своего собственного ума, чтобы тщательно взвешивать и беспристрастно обдумывать. Бог, который знает наши недостатки, жалеет о нашей слабости и не требует от нас больше того, что мы в состоянии сделать, видит, что в нашей и что не в нашей власти, и рассудит как добрый и милосердный отец. Но так как от того, воздерживаемся ли мы от слишком поспешного угождения своим желаниям, умеряем ли мы и обуздываем свои страсти так, чтобы наш разум мог свободно исследовать и беспристрастно обдумывать и выносить свое суждение, зависит правильное направление нашего пути к истинному счастью, то на это мы должны обратить наше главное внимание и старания. Мы должны взять на себя труд приспособить склад своего ума к истинному добру или злу, присущему вещам, и не позволять возможному благу, которое признано или предполагается большим и важным, исчезнуть из наших мыслей, не оставив никакой охоты к нему, никакого желания его, пока надлежащим рассмотрением его истинной ценности мы не создали в уме соответственной склонности к нему, не возбудили в себе беспокойства из-за его отсутствия или боязни потерять его. И насколько это во власти человека, каждый легко может испробовать на себе, если будет принимать для себя решения, которые он в состоянии осуществить. И пусть никто не говорит, что он не в силах управлять своими страстями, помешать им прорваться и толкнуть его на действия, ибо то, что он может сделать перед государем или великим человеком, он может сделать, если захочет, и наедине…


Предметы, навязываемые нашим мыслям какой-либо из наших страстей, властно завладевают нашими умами, и нельзя ни помешать им туда проникнуть, ни изгнать их оттуда. Господствующая страсть как бы стала на время шерифом в данном месте и заняла таковое со всем его отрядом; и предмет, навязанный разуму страстью, завладевает им так, как будто он обладал законным правом на исключительное внимание. Вряд ли, я думаю, найдется человек, который временами не испытывал бы этой тирании над своим разумом и не страдал бы от ее неудобства. Найдется ли человек, чей ум в то или иное время не сковали бы любовь или гнев, страх или горе, которые как груз давили на него, мешая повернуться к любому другому предмету? Я называю это грузом, потому что это отягощает ум, лишает его силы и подвижности, не давая перейти к другим мыслям; ум почти или вовсе не продвигается в познании вещи, которую он столь цепко держит и пристально изучает. Люди, охваченные подобным состоянием, кажутся иногда одержимыми; они как бы находятся под властью каких-то чар, не видят того, что происходит перед их глазами, не слышат громких речей компании; а когда при помощи какого-либо сильного средства их слегка потревожат, они производят впечатление людей, вернувшихся из какой-то далекой страны, хотя в действительности они не уходили дальше своего внутреннего уединения, где были поглощены возней с куклой, которая их в данный момент занимает…


…Я согласен, что надо сделать известные уступки законным страстям и естественным наклонностям. Каждый человек кроме случайных пристрастий имеет любимые занятия, которым душа его отдается с особым усердием; но все-таки лучше всего, если она всегда будет оставаться свободной и в свободном распоряжении человека, готовая работать по его указанию. Этого мы должны старательно добиваться, если только мы не хотим оставаться с таким изъяном в своем разуме, из-за которого мы иногда оказываемся как бы вовсе без разума: ибо дело обстоит немногим лучше в тех случаях, когда мы не можем пользоваться разумом для целей, которые мы себе ставим и для которых он в данную минуту необходим.


Соч.: В 3 т. М„1985. Т. 1. С. 28I, 318; Т. 2. С. 275, 276

Ж. О. де Ламетри

АНТИ-СЕНЕКА, ИЛИ РАССУЖДЕНИЕ О СЧАСТЬЕ

Хотя и не существует безусловной и абсолютной добродетели и это слово, подобно многим другим, представляет собой пустой звук, все же существует относительная добродетель, связанная с обществом, служащая для него украшением и опорой. Кто обладает этой добродетелью в наибольшей степени, тому больше всего выпадает в удел то счастье, которое сопровождает добродетель. Те, кто пренебрегает ею и не знает радости быть полезным, лишены этого рода счастья. Возможно, что они за то, что не живут для других, вознаграждаются удовольствием жить только для самих себя, служить себе самим родителями, друзьями, любовницей и всей Вселенной. Подобные люди, считая себя несчастными в жизни, не будут заботиться о ее сохранении только потому, что она столь же полезна их семье, сколь тягостна им самим; как я наблюдал, пагубная гордость заставляет таких людей искать смерти.

В глазах хороших от природы людей счастье увеличивается от того, что им делишься с другими. Словно сам обогащаешься тем добром, которое делаешь, как бы участвуешь в доставленной тобой радости. По крайней мере было бы достойно человека, если бы происходило так. Недостаточно, чтобы добродетель была красотой души; чтобы побудить нас к практическому применению этой красоты, надо еще, чтобы душе льстило быть прекрасной, в особенности чтобы ее считали таковой и чтобы она находила в этом удовольствие. В этом отношении она походит на хорошенькую женщину, любящую ухаживание и преклонение, льстящие ее тщеславию, но вынужденную, кроме того, любоваться собой и своими прелестями… Для женщины неважно, что она некрасива, лишь бы ее считали хорошенькой; для мужчины несущественно, что он глуп, лишь бы его считали умным, и что он порочен, лишь бы его считали добродетельным. Разве не говорят постоянно, что для любовных связей достаточно только осторожности и самое важное — вести их так, чтобы не вызвать подозрений. Счастье так же зависит от мнения других, как и от своего собственного. Тщеславие оказывает человеку больше услуг, чем самое справедливое и обоснованное самолюбие. Вы можете справиться об этом у бесчисленного множества плохих авторов, расценивающих свои заслуги по доходу от продажи своих книг.

Олицетворим добродетель. Честь ее можно сравнить с алмазом, который она носит на пальце: грубые любовники любят не ее самое, а ее алмаз, который хотят получить, не проходя через жестокие испытания. И такая удача очень часто выпадает на долю тех, кто ее меньше всего достоин. Так домогаются руки уродливой старухи ради висящих в ее ушах драгоценностей или ради овладения ее богатством…

Разрешите мне набросать небольшую картину общественных добродетелей. Добродетели эти разнообразны. Врач, сохраняющий при помощи своего искусства людей, делает больше, чем если бы он создавал их заново. Отец семейства воспитывает нежных и признательных детей; он дает им вторую жизнь, более ценную, чем первая. Полный внимания и уважения к своей супруге муж уважает себя в ее лице и старается сплести для нее цепи из цветов. Любовник никогда не в состоянии достаточно оценить то, что делает для него его любовница, не обязанная ему ничем и жертвующая ему всем. Истинный друг, услужливый без низкопоклонства, правдивый без грубости, предусмотрительный, скромный и обязательный, защищает своего друга и дает ему хорошие советы, не ожидая награды от него.

СИСТЕМА ЭПИКУРА

Смерть и любовь завершаются одинаково — испусканием духа. Вместе с любовным замиранием происходит зачатие, вместе с умиранием от ножниц Атропы[6] происходит уничтожение. Возблагодарим природу, которая, посвятив самые острые наслаждения воспроизведению нашей породы, сохранила нам достаточно приятные наслаждения для тех моментов, когда она уже не может сохранить нас в живых.

Но самый длинный жизненный путь не должен смущать людей с тонкой душой. Грации не старятся; их можно обнаружить иногда и под морщинами и седыми волосами; они во всяком возрасте заставляют играть ум, во всяком возрасте не дают коснеть разуму. Благодаря изяществу можно нравиться во всяком возрасте; во всяком возрасте можно испытать любовь, как это доказал аббат Жедуан с очаровательной восьмидесятилетней Нинон де Ланкло, в свое время предсказавшей ему это.

…Когда я буду не в состоянии больше раза в день общаться с Вакхом, я, если только буду в силах, хоть раз в неделю буду видеться с Венерой, чтобы сохранить то чудесное расположение духа, которое, быть может, более необходимо в обществе, чем ум. Тех, кто посещает эту богиню, можно узнать по хорошим манерам, по вежливости и обходительности в обращении. Когда же, увы, мне придется навек проститься с ее культом, я буду продолжать чтить ее веселыми песнями и шутками, которые разглаживают морщины и могут еще привлечь веселую молодежь к переживающим вторую молодость старикам.


Соч. М., 1983. С. 256–259, 374, 380

Л. Вовенарг РАЗМЫШЛЕНИЯ И МАКСИМЫ

Привычка — все, даже в любви.


Лишь мелкие люди вечно взвешивают, что следует уважать, а что — любить. Человек истинно большой души, не задумываясь, любит все, что достойно уважения.


Можно, от всего сердца любя человека, все-таки понимать, как велики его недостатки. Было бы глупой дерзостью мнить, будто нашёго расположения достойно одно лишь совершенство. Порою наши слабости привязывают нас друг к другу ничуть не меньше, чем самые высокие добродетели.


Противоречат ли разуму и справедливости любовь к самому себе? И почему нам так хочется, чтобы себялюбие всегда считалось пороком?


Любая страсть, владеющая человеком, как бы открывает прямой доступ к нему.


Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М., 1987. С. 374, 381, 391, 398

Г. В. Лейбниц ПИСЬМО ЛЕЙБНИЦА Н. МАЛЬБРАНШУ 13—23 марта 1699 Г

…В моем предисловии к «Дипломатическому кодексу международного права»[7] я указал, что быть справедливым — значит быть милосердным, но так, чтобы это согласовалось с мудростью; что мудрость есть знание о высшем благе; что милосердие — это всеобъемлющее благорасположение, а благорасположение — привычка любить; что любовь есть склонность находить удовольствие в благе, совершенстве, счастье другого человека, или (что то же самое) склонность соединять благо другого с нашим собственным благом. И там же я добавляю… что такое определение служит для решения трудной проблемы, а именно: каким образом любовь может быть бескорыстной, в то время как люди в своих поступках всегда руководствуются только собственными интересами. Дело в том, что сущностью любви является наше благо, но не наша корысть. То, что доставляет наслаждение, есть добро само по себе, но не добро для корысти; оно принадлежит цели, а не средствам. Я также указал там, что божественная любовь, или радость, которую испытывает человек от чувства счастья и высшего совершенства Бога, до такой степени необходима для нашего истинно высшего блага, что сама по себе является этим высшим благом. А значит, и все прочие любовные чувства, и все прочие наслаждения подчинены любви к Богу и не могут иначе дать прочного наслаждения, то есть такого, которое необходимо для содействия высшему благу, каковое в свою очередь является не чем иным, как долговременной радостью.


Соч.: В 4 т. М., 1984. Т. 3.

С. 335–336

А. де Ривароль ИЗБРАННЫЕ ВЫСКАЗЫВАНИЯ

Человеческое сердце не знает пределов, человеческий ум ограничен. Бога любят не всем умом, а всем сердцем. Я много раз замечал, что люди бессердечные, а их куда больше, чем обычно полагают, отличаются непомерным себялюбием и некоторым умственным убожеством, ибо сердце вносит поправки в любое наше свойство; эти люди завистливы, неблагодарны и немедленно превращаются в злейших врагов того, кто им окажет услугу.


Любовь — это мелкая кража, которую удается совершить природному порядку вещей у порядка общественного.


Почему любовь всегда так недовольна собой, а себялюбие — так довольно? Да потому, что первая только тратит, а второе только приобретает.


Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М., 1987. С. 520

Ж. Жубер ДНЕВНИКИ

Важно умерять и направлять по верному пути огромное желание любить, переполняющее юное существо. Должно развлекать и забавлять сердце юношей, занимая его и т. д. Поселите их душу в деревне. Обратите их любовь в дружбу. Каковы бы ни были их страсти и заблуждения, пекитесь прежде всего об их невинности, тем самым вы сделаете все, чтобы их дальнейшая жизнь была счастливой.


Эстетика раннего французского романтизма. М., 1982. С. 322

Ф. Баадер ИЗ ДНЕВНИКОВ

Если по справедливости полагать сущность любви в объединенности и выравненности, в завершенности и взаимодополняемости обособленных индивидов через поступление их под начало высшего, через подведение их под такое начало — под начало Эроса, ибо всякое единение совершается через подведение под общее, то следует поразмыслить над следующим: 1) лишь неравное может выравниваться и испытывать нужду в выравнивании, подобно тому как не одни и те же, но лишь различные звуки могут складываться в аккорд; 2) такой аккорд, гармония и созвучание не имеют место ни перед реальной выравненностью, ни после нее, но имеют место лишь в ней самой, как актуозность, и поэтому любовь не может быть понята вне любления, единство вне единения, жизнь вне жизни и, наконец, 3) во всякой любви… можно различить две стадии, или два момента, в первом из каковых любящие еще пребывают лишь в унисоне, то есть в неиспытанной беспорочности своей любви, где пока невозможно заметить какое-либо расхождение, различение между ними, но где таится возможность различения, опасность разрушения и смерти единства, что должно радикально уничтожить, прежде чем любовь перейдет во вторую стадию истинного аккорда и субстанциальной формы.

Для философии Эроса уже большой успех, если начинают понимать, что любовь… не есть лишь нечто такое, что можно даровать самому себе или принудить даровать себе, не есть нечто такое, чем можно наслаждаться пассивно и праздно, но что подлинная любовь есть нечто актуозное и подлинной любовью не становится иначе, нежели как через посредство чего-то непосредственно данного не без участия со стороны любящего, то есть, иначе говоря, что любовь лишь как данная, при всей своей прелестности и невинности, все же заключает в себе тленность и даже смерть, радикальное уничтожение каковой, следовательно, не просто дано любящим, но задано им как проблема, которую только еще предстоит им разрешать. Любовь как единение, кстати, приобретает совсем иной характер в зависимости от того, относятся ли единящиеся друг к другу как высшее к низшему или стоят друг напротив друга…


Что способно совершить примирение в любви, о том ежечасно твердит нам опыт и сравнение той же самой любви до и после примирения или, лучше сказать, до примирения и в примирении, и хотя это только пошлый предрассудок — думать, будто самая лучшая любовь — это такая, когда между любящими с самого начала нет никаких недоразумений, споров и ссор, а следовательно, не бывает в них ни раскаяния, ни прощения, каковые, приходя в соответствие, только и осуществляют примирение, то все же нельзя отрицать, что и самая лучшая на свете любовь сводит не равнонастроенные души, но лишь такие, какие можно настроить в унисон, то есть такие, каким еще только предстоит выравняться между собою посредством снятия множества различий, какие разовьются и скажутся в них лишь со временем. Да и кто не испытал на собственном опыте, что порой лишь глубочайшее отчуждение приводило к новому, самому искреннему и прочному соединению в любви к друзьям, жене, родителям и что порой лишь разрыв или отпадение служили поводом к тому, чтобы пролилась и принесена была в жертву кровь сердца и кровью сердца скрепился новый союз, глубже и долговечнее прежнего.


Эстетика немецких романтиков.

М., 1987. С. 544–545, 547–548

Б. Констан СТАТЬИ О ЛИТЕРАТУРЕ И ПОЛИТИКЕ

Когда любовь не более чем страсть, как во французском театре, зритель сопереживает лишь ее пылу и исступлению. Восторги чувств, муки ревности, борьба желаний с угрызениями совести — вот французская трагическая любовь. Напротив, когда любовь, как в немецкой поэзии, — луч божественного света, согревающий и очищающий сердце, в ней есть нечто более спокойное и одновременно более сильное; тотчас понятно, что она выше всего окружающего. Ей случается бороться с обстоятельствами, но не с долгом, ибо она сама и есть первейший долг, залог исполнения всех остальных. Она не может привести ни к чему бесчестному, не может унизиться не только до преступления, но даже до обмана, потому что в этом случае она вступила бы в противоречие с собственной природой и перестала бы быть самой собой. Она не может отступить перед преградами, не может угаснуть, ибо бессмертна по своей сути; она может лишь возвратиться в лоно своего создателя.


Эстетика раннего французского романтизма. М., 1982. С. 274

Ф. Р. де Шатобриан ГЕНИЙ ХРИСТИАНСТВА

Не всегда следует опускать лот в бездны сердца: истины его из числа тех, которые не должно разглядывать при ярком свете и вблизи. Опрометчиво все время подвергать анализу ту часть собственного существа, что живет любовью, и вносить в страсти рассудочность. Такое любопытство постепенно доводит до сомнения в великодушии; оно притупляет чувствительность и, можно сказать, убивает душу; непосвященного, который пытался проникнуть в таинства древнего Египта, внезапно настигала смерть: тайны- сердца столь же заповедны.


Эстетика раннего французского романтизма. М., 1982. С. 142

Ф. Шлегель ЭСТЕТИКА, ФИЛОСОФИЯ, КРИТИКА

Истинная любовь по своему происхождению должна быть одновременно вполне произвольной и вполне случайной и представляться одновременно необходимой и свободной; по своему же характеру она должна быть одновременно предназначением и добродетелью и представляться тайной и чудом.


Только через любовь и сознание любви человек становится человеком.


Кто познает природу не через любовь, тот никогда не познает ее.


Эстетика, философия, критика. М., 1983. Т. 1. С. 291, 360, 362

Ф. фон Гарденберг (Новалис) ВЕРА И ЛЮБОВЬ, ИЛИ КОРОЛЬ И КОРОЛЕВА

Что любишь, то повсюду находишь и повсюду видишь похожее. Чем сильнее любишь, тем шире, тем многообразнее мир сходства. Возлюбленная —аббревиатура вселенной, вселенная — элонгатура возлюбленной. Тому, кто дружен с науками, они подносят и все цветы и все дары для возлюбленной.


Эстетика немецких романтиков. М., 1987. С. 45

Й. Гёррес АФОРИЗМЫ ОБ ИСКУССТВЕ

Жизнь, любовь, познание — вот три нити, сплетающиеся в ткань нашего существования; организм — это жизнь, искусство — любовь, наука — познание, высшее проявление личности — воспроизведение себе подобных, а смерть приходит, когда разбегается хоровод обнимающих друг друга Харит. Жить, творить, создавать, стремиться к чувствам, наслаждениям, знаниям, — вот чем должно быть отмечено наше пребывание в самом средоточии вечной природы; чреда бегущих дней нанизывается на нить деятельности, какая не прерывается ни на час… Древо личности должно расти на жирном черноземе жизни тела, чистый воздух чувств должен охватить его со всех сторон и шуметь в его ветвях; ясный свет истины должен проливаться на него, вот тогда поднимется могучее дерево, и под его сенью мы усладимся цветением жизни. Что пища для тела, то любовь для души, то познание для духа; тело, и душа, и дух погибнут, если иссякнут животворные источники.


Эстетика немецких романтиков. М„1987. С. 201

Г. В. Ф. Гегель ЛЕКЦИИ ПО ФИЛОСОФИИ РЕЛИГИИ

Если исходить из любви, то для нее проступок даже больший, чем гнев, — назвать брата своего подлецом. Однако подлец в своей изолированности, в которой он враждебно противопоставляет себя, человека, другим людям, и в этом разрушении своей личности стремится устоять, еще считается чем-то, еще сохраняет какую-то значимость, так как вызывает ненависть, а крупный подлец подчас даже восхищение. Поэтому еще дальше от любви назвать другого глупцом; это не только снимает все отношения с ним, но и всякое равенство, всякую общность сущности, полностью принижает его в представлении, определяет как ничто.


Любовь примиряет не только преступника с судьбой, она примиряет также человека с добродетелью; другими словами, если бы любовь не была единственным принципом добродетели, то всякая добродетель была бы одновременно и недобродетелью.


Можно ли представить себе более прекрасную идею, чем сообщество людей, отношение которых друг к другу зиждется на любви?..

В любви человек вновь находит себя в другом: поскольку любовь есть единение жизни, она предполагает наличие в ней разделения, развития, сложившегося многообразия последней; и, чем больше форм, в которых живет жизнь, тем больше точек, в которых она может объединиться, ощущать себя, тем глубже любовь. Чем шире, чем многообразнее отношения и чувства любящих, чем сильнее концентрация любви, тем она более замкнута, равнодушна к другим формам жизни; радость любви переплетается со всеми другими проявлениями жизни, признает их, но наличие индивидуальности заставляет ее отъединиться; чем более обособлены люди в своем отношении к миру по своему образованию и кругу своих интересов, чем больше в них своеобразия, тем более ограниченной становится любовь по отношению к самой себе. Для того чтобы осознать свое счастье, дать его себе самой, к чему всегда стремится любовь, ей необходимо обособиться, даже возбудить враждебность к себе. Любовь многих людей друг к другу допускает лишь известную степень силы, глубины и требует равенства духа, интересов, множества жизненных условий, смягчения индивидуальных черт; однако эта общность жизни, тождественность духа могут быть осознаны — поскольку они не есть любовь — только с помощью определенных, резко обозначенных проявлений. Здесь не может быть и речи о каком-либо совпадении в познании, об общности мнений.


Однако для того, чтобы любовь была чистой, она должна сначала отказаться от себялюбия, освободиться, а освобождается дух лишь тогда, когда он выходит вовне, за пределы самого себя и созерцает субстанциальное как нечто другое, высшее по отношению к себе.

…Любовь есть различие двух, которые, однако, друг для друга совершенно неразличны. Чувство и сознание этого тождества есть любовь; любить — значит быть тем, что вне меня; я имею свое самосознание не во мне, а в другом, но это такое другое, в котором я только и удовлетворяюсь, в котором я обретаю мир с самим собою: я есмь лишь постольку, поскольку во мне мир; если его во мне нет, то я — противоречие, я распадаюсь; это другое, поскольку оно именно таким образом находится вне меня, имеет свое самосознание только во мне, и оба суть только это сознание их внешнего по отношению друг к другу бытия и их тождества, и это созерцание, чувствование, знание единства есть любовь.


Нравственность, любовь состоят в том, чтобы снимать свою особенность, особенную личность, расширять ее до всеобщности; то же самое можно сказать о семье, дружбе, так как здесь налицо тождество одного с другим, Поступая по отношению к другому справедливо, я тем самым рассматриваю его как тождественного со мной. В дружбе, любви я отказываюсь от своей абстрактной личности и благодаря этому получаю ее, уже конкретную.

Следовательно, истина личности состоит именно в том, чтобы обретать ее посредством такого погружения, погруженности в другое. Такие формы рассудка обнаруживают себя непосредственно в опыте как снимающие сами себя.

В любви, в дружбе лицо сохраняет себя и благодаря своей любви имеет свою субъективность, которая есть его личность.


Только в любви, отрицающей бесконечную боль, заключена возможность и корень истинно всеобщего права, осуществления свободы.


Философия религии: В 2 т. М., 1976. Т. I. С. 111, 139, 171–172, 320; Т. 2. С. 230, 240, 299

А. Сметана ЗНАЧЕНИЕ СОВРЕМЕННОЙ ЭПОХИ

Содержание права и любви одно и то же: отношение человека к человеку. В праве люди противостоят друг другу; любовь объединяет их. В праве люди конечны, и поэтому они — многие ограничивающие друг друга существа; в любви они — само единое божественное. Человек прошлого был чужд своему ближнему, его право было ему ближе; в будущем человеку и чужой станет милым, доверенным, близким. Переход из этого прошлого в это будущее, из права в любовь совершается через познание, которое доказывает, что право — это бесправие, и возводит любовь до власти; через познание того, что все люди по своему божественному бытию являются одним и тем же существом, которое лишь в этой жизни, благодаря земному, кажется разделенным на многие существа; через познание того, что эта видимость множественности, хотя часто и болезненная для этого единого бытия, служила, однако, последнему лишь для облагораживания. Осуществлять посредством познания этот переход от жизни права к жизни любви — в этом состоит второе великое значение современной эпохи.


Антология чешской и словацкой философии. М., 1982. С. 352–353

Н. Ф. Федоров ФИЛОСОФИЯ ОБЩЕГО ДЕЛА

…Основное свойство родственности есть любовь, а с нею и истинное знание; в отношениях раба и господина, в отношениях граждан между собою существует скрытность и неискренность, следовательно, нет истинного знания, нет и любви сыновней и братской. Гражданственность, цивилизация не удовлетворяют требованию критерия; родовой быт, в коем живут первобытные народы, следы которого видны и у нас до сих пор, несмотря на внешнее сходство с родственностью, также не удовлетворяет требованиям христианского критерия и даже прямо противоречит ему. Нужно продолжительное воспитание для того, чтобы общеупотребительное «братцы» стало из слова делом; для этого нужно внешнее и внутреннее объединение.


…Чист человек и мир только в его источнике, в его детстве: детство и есть возвращение к началу. Сыновняя и дочерняя любовь, любовь братская, позднее превращается в половую любовь; и только тогда, когда половая любовь заменится воскрешением, когда восстановление старого заменит рождение нового, только тогда не будет возвращения к детству, потому что тогда весь мир будет чист.


…Люди не были бы конечны и ограниченны, если бы была между ними любовь, то есть если бы они все составляли одну объединенную силу; но они потому и смертны, потому и ограниченны, что нет между ними единства, любви.


…О двух чувствах: о половой чувственности и о детской любви к родителям, или, что то же, о всемирной вражде и о всемирной любви.

«Нет вражды вечной, а устранение временной — наша задача». «Будьте как дети».

О двух чувствах: половая чувственность и порождаемый ею аскетизм как отрицание чувственности, и о едином чувстве всеобщей любви к родителям, неотделимом от единого разума.

Беспричинна ли вражда, или же есть реальные причины небратских отношений между людьми и неродственных отношений слепой природы к разумным существам? И какие нужны средства для восстановления родства?

Увлечение внешнею красотою чувственной силы, особенно в половом инстинкте, этом «обмане индивидуумов для сохранения рода», увлечение, не видящее или не желающее видеть в ней, в силе чувственной, и силу умерщвляющую, не видящее связанной с рождением смерти, и производит индустриализм, служащий к возбуждению полового инстинкта; индустриализм же создает для своей защиты милитаризм, производит богатство и бедность, а сии последние (богатство и бедность) вызывают социализм, или вопрос о всеобщем обогащении.

Сила чувствующая, но не чувственная зарождается в детских душах; сила эта вместе с наступлением старости и смерти родителей переходит в силу сострадающую и соумирающую, а соединяя всех сынов и дочерей в познании и управлении, то есть в регуляции природы, обращается в могучую силу, воссозидающую умерших; через воскрешаемые же поколения регуляции постепенно распространяется на все миры.

Любовь всемирная рождается из детски-сыновнего и особенно дочернего чувства, развивается же и укрепляется она только в деле отеческом, общем для всех и родном, близком, своем для каждого.


Из неопубликованного

…Любви, так же как и христианства, наш век тоже совсем не понимает, потому что под любовью к одним (как, например, к бедным) скрывается обыкновенно ненависть к другим (к богатым).


Соч. М., 1982 С. 1 18, 119, 144, 486–487, 613

В. С. Соловьев СМЫСЛ ЛЮБВИ

…Невозможно признать прямого соответствия между силою индивидуальной любви и значением потомства, когда самое существование потомства при такой любви есть лишь редкая случайность. Как мы видели, 1) сильная любовь весьма обыкновенно остается неразделенною; 2) при взаимности сильная страсть приводит к трагическому концу, не доходя до произведения потомства; 3) счастливая любовь, если она очень сильна, также остается обыкновенно бесплодною. А в тех редких случаях, когда необычайно сильная любовь производит потомство, оно оказывается самым заурядным.

Как общее правило, из которого почти нет исключений, можно установить, что особая интенсивность половой любви или вовсе не допускает потомства, или допускает только такое, которого значение нисколько не соответствует напряженности любовного чувства и исключительному характеру порождаемых им отношений.

Видеть смысл половой любви в целесообразном деторождении — значит признавать этот смысл только там, где самой любви вовсе нет, а где она есть, отнимать у нее всякий смысл и всякое оправдание. Эта мнимая теория любви, сопоставленная с действительностью, оказывается не объяснением, а отказом от всякого объяснения.

…И у животных, и у человека половая любовь есть высший расцвет индивидуальной жизни. Но так как у животных родовая жизнь решительно перевешивает индивидуальную, то и высшее напряжение этой последней идет лишь на пользу родовому процессу. Не то чтобы половое влечение было лишь средством для простого воспроизведения или размножения организмов, но оно служит для произведения организмов более совершенных с помощью полового соперничества и подбора. Такое же значение старались приписать половой любви и в мире человеческом, но, как мы видели, совершенно напрасно. Ибо в человечестве индивидуальность имеет самостоятельное значение и не может быть в своем сильнейшем выражении лишь орудием внешних ей целей исторического процесса. Или, лучше сказать, истинная цель исторического процесса не такого рода, чтобы человеческая личность могла служить для нее лишь страдательным и преходящим орудием.

…Истина, как живая сила, овладевающая внутренним существом человека и действительно выводящая его из ложного самоутверждения, называется любовью. Любовь, как действительное упразднение эгоизма, есть действительное оправдание и спасение индивидуальности. Любовь больше, чем разумное сознание, но без него она не могла бы действовать как внутренняя спасительная сила, возвышающая, а не упраздняющая индивидуальность. Только благодаря разумному сознанию (или, что то же, сознанию истины) человек может различать самого себя, то есть свою истинную индивидуальность, от своего эгоизма, а потому, жертвуя этим эгоизмом, отдаваясь сам любви, он находит в ней не только живую, но и животворящую силу и не теряет вместе со своим эгоизмом и свое индивидуальное существо, а, напротив, увековечивает его

…Любовь родительская — в особенности материнская — и по силе чувства, и по конкретности предмета приближается к любви половой, но по другим причинам не может иметь равного с нею значения для человеческой индивидуальности. Она обусловлена фактом размножения и сменою поколений, законом, господствующим в жизни животной, но не имеющим или, во всяком случае, не долженствующим иметь такого значения в жизни человеческой. У животных последующее поколение прямо и быстро упраздняет своих предшественников и обличает в бессмысленности их существование, чтобы быть сейчас в свою очередь обличенным в такой же бессмысленности существования со стороны своих собственных порождений. Материнская любовь в человечестве, достигающая иногда до высокой степени самопожертвования, какую мы не находим в любви куриной, есть остаток, несомненно пока необходимый, этого порядка вещей. Во всяком случае, несомненно, что в материнской любви не может быть полной взаимности и жизненного общения уже потому, что любящая и любимые принадлежат к разным поколениям, что для последних жизнь — в будущем с новыми, самостоятельными интересами и задачами, среди которых представители прошедшего являются лишь как бледные тени. Достаточно того, что родители не могут быть для детей целью жизни в том смысле, в каком дети бывают для родителей.

Мать, полагающая всю свою душу в детей, жертвует, конечно, своим эгоизмом, но она вместе с тем теряет и свою индивидуальность, а в них материнская любовь если и поддерживает индивидуальность, то сохраняет и даже усиливает эгоизм. Помимо этого в материнской любви нет, собственно, признания безусловного значения за любимым, признания его истинной индивидуальности, ибо для матери хотя ее детище дороже всего, но именно только как ее детище, не иначе, чем у прочих животных, то есть здесь мнимое признание безусловного значения за другим в действительности обусловлено внешнею физиологическою связью.

Еще менее могут иметь притязание заменить половую любовь остальные роды симпатических чувств. Дружбе между лицами одного и того же пола недостает всестороннего формального различия восполняющих друг друга качеств, и если тем не менее эта дружба достигает особенной интенсивности, то она превращается в противуестественный суррогат половой любви. Что касается до патриотизма и любви к человечеству, то эти чувства, при всей своей важности, сами по себе жизненно и конкретно упразднить эгоизм не могут по несоизмеримости любящего с любимым: ни человечество, ни даже народ не могут быть для отдельного человека таким же конкретным предметом, как он сам. Пожертвовать свою жизнь народу или человечеству, конечно, можно, но создать из себя нового человека, проявить и осуществить истинную человеческую индивидуальность на основе этой экстенсивной любви невозможно. Здесь в реальном центре все-таки остается свое старое эгоистическое я, а народ и человечество относятся на периферию сознания как предметы идеальные. То же самое должно сказать о любви к науке, искусству и т. п.

Смысл и достоинство любви как чувства состоят в том, что она заставляет нас действительно всем нашим существом признать за другим то безусловное центральное значение, которое, в силу эгоизма, мы ощущаем только в самих себе. Любовь важна не как одно из наших чувств, а как перенесение всего нашего жизненного интереса из себя в другое, как перестановка самого центра нашей личной жизни. Это свойственно всякой любви, но половой любви по преимуществу; она отличается от других родов любви и большею интенсивностью, более захватывающим характером, возможностью более полной и всесторонней взаимности; только эта любовь может вести к действительному и неразрывному соединению двух жизней в одну, только про нее и в слове Божьем сказано: будут два в плоть едину, то есть станут одним реальным существом.

Чувство требует такой полноты соединения, внутреннего и окончательного, но дальше этого субъективного требования и стремления дело обыкновенно не идет, да и то оказывается лишь преходящим. На деле вместо поэзии вечного и центрального соединения происходит лишь более или менее продолжительное, но все-таки временное, более или менее тесное, но все-таки внешнее, поверхностное сближение двух ограниченных существ в узких рамках житейской прозы. Предмет любви не сохраняет в действительности того безусловного значения, которое придается ему влюбленною мечтой. Для постороннего взгляда это ясно с самого начала; но невольный оттенок насмешки, неизбежно сопровождающий чужое отношение к влюбленным, оказывается лишь предварением их собственного разочарования. Разом или понемногу пафос любовного увлечения проходит, и хорошо еще, если проявившаяся в нем энергия альтруистических чувств не пропадает даром, а только, потерявши свою сосредоточенность и высокий подъем, переносится в раздробленном и разбавленном виде на детей, которые рождаются и воспитываются для повторения того же самого обмана. Я говорю «обман» с точки зрения индивидуальной жизни и безусловного значения человеческой личности, вполне признавая необходимость и целесообразность деторождения и смены поколений для прогресса человечества в его собирательной жизни. Но собственно любовь тут ни при чем. Совпадение сильной любовной страсти с успешным- деторождением есть только случайность, и притом довольно редкая; исторический и ежедневный опыт, несомненно, показывает, что дети могут быть удачно рождаемы, горячо любимы и прекрасно воспитываемы своими родителями, хотя бы эти последние никогда не были влюблены друг в друга. Следовательно, общественные и всемирные интересы человечества, связанные со сменою поколений, вовсе не требуют высшего пафоса любви. А между тем в жизни индивидуальной этот лучший ее расцвет оказывается пустоцветом. Первоначальная сила любви теряет здесь весь свой смысл, когда ее предмет с высоты безусловного центра увековеченной индивидуальности низводится на степень случайного и легко заменимого средства для произведения нового, быть может, немного лучшего, а быть может, немного худшего, но, во всяком случае, относительного и преходящего поколения людей.

…Конечно, прежде всего любовь есть факт природы (или дар Божий), независимо от нас возникающий естественный процесс; но отсюда не следует, чтобы мы не могли и не должны были сознательно к нему относиться и самодеятельно направлять этот естественный процесс к высшим целям. Дар слова есть также натуральная принадлежность человека, язык не выдумывается, как и любовь. Однако было бы крайне печально, если бы мы относились к нему только как к естественному процессу, который сам собою в нас происходит, если бы мы говорили так, как поют птицы, предавались бы естественным сочетаниям звуков и слов для выражения невольно проходящих чрез нашу душу чувств и представлений и не делали из языка орудия для последовательного проведения известных мыслей, средства для достижения разумных и сознательно поставленных целей. При исключительно пассивном и бессознательном отношении к дару слова не могли бы образоваться ни наука, ни искусство, ни гражданское общежитие, да и самый язык вследствие недостаточного применения этого дара не развился бы и остался при одних зачаточных своих проявлениях. Какое значение имеет слово для образования человеческой общественности и культуры, такое же и еще большее имеет любовь для создания истинной человеческой индивидуальности. И если в первой области (общественной и культурной) мы замечаем хотя и медленный, но несомненный прогресс, тогда как индивидуальность человеческая с начала исторических времен и доселе остается неизменной в своих фактических ограничениях, то первая причина такой разницы та, что к словесной деятельности и к произведениям слова мы относимся все более и более сознательно и самодеятельно, а любовь по-прежнему оставляется всецело в темной области смутных аффектов и невольных влечений.

Как истинное назначение слова состоит не в процессе говорения самом по себе, а в том, что говорится, — в откровении разума вещей через слова или понятия, так истинное назначение любви состоит не в простом испытывании этого чувства, а в том, что посредством него совершается, — в деле любви: ей недостаточно чувствовать для себя безусловное значение любимого предмета, а нужно действительно дать или сообщить ему это значение, соединиться с ним в действительном создании абсолютной индивидуальности. И как высшая задача словесной деятельности уже предопределена в самой природе слов, которые неизбежно представляют общие и пребывающие понятия, а не отдельные и преходящие впечатления и, следовательно, уже сами по себе, будучи связью многого воедино, наводят нас на разумение всемирного смысла, подобным же образом и высшая задача любви уже предуказана в самом любовном чувстве, которое неизбежно прежде всякого осуществления вводит свой предмет в сферу абсолютной индивидуальности, видит его в идеальном свете, верит в его безусловность. Таким образом, в обоих случаях (и в области словесного познания, и в области любви) задача состоит не в том, чтобы выдумать от себя что-нибудь совершенно новое, а лишь в том, чтобы последовательно проводить далее и до конца то, что уже зачаточно дано в самой природе дела, в самой основе процесса. Но если слово в человечестве развивалось и развивается, то относительно любви люди оставались и остаются до сих пор при одних природных зачатках, да и те плохо понимаются в их истинном смысле.

…Мы знаем, что человек кроме своей животной материальной природы имеет еще идеальную, связывающую его с абсолютною истиною или Богом. Помимо материального или эмпирического содержания своей жизни каждый человек заключает в себе образ Божий, то есть особую форму абсолютного содержания. Этот образ Божий теоретически и отвлеченно познается нами в разуме и через разум, а в любви он познается конкретно и жизненно. И если это откровение идеального существа, обыкновенно закрытого материальным явлением, не ограничивается в любви одним внутренним чувством, но становится иногда ощутительным и в сфере внешних чувств, то тем большее значение должны мы признать за любовью как за началом видимого восстановления образа Божия в материальном мире, началом воплощения истинной идеальной человечности. Сила любви, переходя в свет, преобразуя и одухотворяя форму внешних явлений, открывает нам свою объективную мощь, но затем уже дело за нами: мы сами должны понять это откровение и воспользоваться им, чтобы оно не осталось мимолетным и загадочным проблеском какой-то тайны.

Духовно-физический процесс восстановления образа Божия в материальном человечестве никак не может совершиться сам собой, помимо нас. Начало его, как и всего лучшего в этом мире, возникает из темной для нас области несознаваемых процессов и отношений; там зачаток и корни дерева жизни, но возрастить его мы должны собственным сознательным действием; для начала достаточно пассивной восприимчивости чувства, но затем необходима деятельная вера, нравственный подвиг и труд, чтобы удержать за собой, укрепить и развить этот дар светлой и творческой любви, чтобы посредством него воплотить в себе и в другом образ Божий и из двух ограниченных и смертных существ создать одну абсолютную и бессмертную индивидуальность. Если неизбежно и невольно присущая любви идеализация показывает нам сквозь эмпирическую видимость далекий идеальный образ любимого предмета, то, конечно, не затем, чтобы мы им только любовались, а затем, чтобы мы силою истинной веры, действующего воображения и реального творчества преобразовали по этому истинному образцу несоответствующую ему действительность, воплотили его в реальном явлении.

…Само по себе ясно, что, пока человек размножается, как животное, он и умирает, как животное. Но столь же ясно, с другой стороны, и то, что простое, воздержание от родового акта нисколько не избавляет от смерти: лица, сохранившие девство, умирают, умирают и скопцы; ни те ни другие не пользуются даже особенною долговечностью. Это и понятно. Смерть вообще есть дезинтеграция существа, распадение составляющих его факторов. Но разделение полов, не устраняемое их внешним и преходящим соединением в родовом акте, — это разделение между мужеским и женским элементом человеческого существа — есть уже само по себе состояние дезинтеграции и начало смерти. Пребывать в половой раздельности — значит пребывать на пути смерти, а кто не хочет или не может сойти с этого пути, должен по естественной необходимости пройти его до конца. Кто поддерживает корень смерти, тот неизбежно вкусит и плода ее. Бессмертным может быть только целый человек, и если физиологическое соединение не может действительно восстановить цельность человеческого существа, то, значит, это ложное соединение должно быть заменено истинным соединением, а никак не воздержанием от всякого соединения, то есть никак не стремлением удержать in Statu quo разделенную, распавшуюся и, следовательно, смертную человеческую природу.

…Для человека как животного совершенно естественно неограниченное удовлетворение своей половой потребности посредством известного физиологического действия, но человек, как существо нравственное, находит это действие противным своей высшей природе и стыдится его… Как животному общественному человеку естественно ограничивать физиологическую функцию, относящуюся к другим лицам, требованиями социально-нравственного закона. Этот закон извне ограничивает и закрывает животное отправление, делает его средством для социальной цели — образования семейного союза. Но существо дела от этого не изменяется. Семейный союз основан все-таки на внешнем материальном соединении полов, он оставляет человека-животное в его прежнем дезинтегрированном, половинчатом состоянии, которое необходимо ведет к дальнейшей дезинтеграции человеческого существа, то есть к смерти.

Если бы человек сверх своей животной природы был только существом социально-нравственным, то из этих двух противоборствующих элементов — одинаково для него естественных — окончательное торжество оставалось бы за первым. Социально-нравственный закон и его основная объективация — семья вводят животную природу человека в границы, необходимые для родового прогресса, они упорядочивают смертную жизнь, но не открывают пути бессмертия. Индивидуальное существо так же истощается и умирает в социально-нравственном порядке жизни, как если бы оно оставалось исключительно под законом жизни животной. Слон и ворон оказываются даже значительно долговечнее самого добродетельного и аккуратного человека. Но в человеке кроме животной природы и социально-нравственного закона есть еще третье, высшее начало — духовное, мистическое или божественное. Оно и здесь, в области любви и половых отношений, есть тот «камень, его же небрегоша зиждущим» и «той бысть во главу угла». Прежде физиологического соединения в животной природе, которое ведет к смерти, и прежде законного союза в порядке социально-нравственном, который от смерти не спасает, должно быть соединение в Боге, которое ведет к бессмертию, потому что не ограничивает только смертную жизнь природы человеческим законом, а перерождает ее вечною и нетленною силою благодати. Этот третий, а в истинном порядке первый элемент с присущими ему требованиями совершенно естествен для человека в его целости как существа, причастного высшему божественному началу и посредствующего между ним и миром. А два низших элемента — животная природа и социальный закон, — также естественные на своем месте, становятся противоестественными, когда берутся отдельно от высшего и полагаются вместо него. В области половой любви противоестественно для человека не только всякое беспорядочное, лишенное высшего, духовного освящения удовлетворение чувственных потребностей наподобие животных (помимо разных чудовищных явлений половой психопатии), но также недостойны человека и противоестественны и те союзы между лицами разного пола, которые заключаются и поддерживаются только на основании гражданского закона, исключительно для целей морально-общественных, с устранением или при бездействии собственно духовного, мистического начала в человеке. Но именно такая противоестественная с точки зрения цельного человеческого существа перестановка этих отношений господствует в нашей жизни и признается нормальной, и все осуждение переносится на несчастных психопатов любви, которые только доводят до смешных, безобразных, иногда отвратительных, но большей частию безвредных сравнительно крайностей это самое общепризнанное и господствующее извращение.

…Дело истинной любви прежде всего основывается на вере. Коренной смысл любви, как было уже показано, состоит в признании за другим существом безусловного значения. Но в своем эмпирическом, подлежащем реальному чувственному восприятию бытии это существо безусловного значения не имеет: оно несовершенно по своему достоинству и преходяще по своему существованию. Следовательно, мы можем утверждать за ним безусловное значение лишь верою, которая есть уповаемых извещение, вещей обличение невидимых. Но к чему же относится вера в настоящем случае? Что, собственно, значит верить в безусловное, а тем самым и бесконечное значение этого индивидуального лица? Утверждать, что оно само по себе, как таковое, в этой своей частности и отдельности обладает абсолютным значением, было бы столь же нелепо, сколько и богохульно. Конечно, слово «обожание» весьма употребительно в сфере любовных отношений, но ведь и слово «безумие» также имеет в этой области свое законное применение. Итак, соблюдая закон логики, не дозволяющей отождествлять противоречащих определений, а также заповедь истинной религии, запрещающую идолопоклонство, мы должны под верою в предмет нашей любви разуметь утверждение этого предмета как существующего в Боге и в этом смысле обладающего бесконечным значением.

…В половой любви, истинно понимаемой и истинно осуществляемой, эта божественная сущность получает средство для своего окончательного, крайнего воплощения в индивидуальной жизни человека, способ самого глубокого и вместе с тем самого внешнего реально ощутительного соединения с ним. Отсюда те проблески неземного блаженства, то веяние нездешней радости, которыми сопровождается любовь, даже несовершенная, и которые делают ее, даже несовершенную, величайшим наслаждением людей и богов — hominum divomque voluptas[8]. Отсюда же и глубочайшее страдание любви, бессильной удержать свой истинный предмет и все более и более от него удаляющейся.

Здесь получает свое законное место и тот элемент обожания и беспредельной преданности, который так свойствен любви и так мало имеет смысла, если относится к земному ее предмету, в отдельности от небесного.

…Если корень ложного существования состоит в непроницаемости, то есть во взаимном исключении существ друг другом, то истинная жизнь есть то, чтобы жить в другом, как в себе, или находить в другом положительное и безусловное восполнение своего существа. Основанием и типом этой истинной жизни остается и всегда останется любовь половая, или супружеская. Но ее собственное осуществление невозможно, как мы видели, без соответствующего преобразования всей внешней среды, то есть интеграция жизни индивидуальной необходимо требует такой же интеграции в сферах жизни общественной и всемирной. Определенное различие, или раздельность, жизненных сфер, как индивидуальных, так и собирательных, никогда не будет и не должно быть упразднено, потому что такое всеобщее слияние привело бы к безразличию и к пустоте, а не к полноте бытия. Истинное соединение предполагает истинную раздельность соединяемых, то есть такую, в силу которой они не исключают, а взаимно полагают друг друга, находя каждый в другом полноту собственной жизни. Как в любви индивидуальной два различных, но равноправных и равноценных существа служат один другому не отрицательною границей, а положительным восполнением, точно то же должно быть и во всех сферах жизни собирательной; всякий социальный организм должен быть для каждого своего члена не внешнею границей его деятельности, а положительною опорой и восполнением: как для половой любви (в сфере личной жизни) единичное «другое» есть вместе с тем все, так со своей стороны социальное все, в силу положительной солидарности всех своих элементов, должно для каждого из них являться как действительное единство, как бы другое, восполняющее его (в новой, более широкой сфере) живое существо.

Если отношения индивидуальных членов общества друг к другу должны быть братские (и сыновние — по отношению к прошедшим поколениям и их социальным представителям), то связь их с целыми общественными сферами — местными, национальными и, наконец, со вселенскою — должна быть еще более внутреннею, всестороннею и значительною. Эта связь активного человеческого начала (личного) с воплощенною в социальном духовно-телесном организме всеединою идеей должна быть живым сизигическим отношением[9]. Не подчиняться своей общественной сфере и не господствовать над нею, а быть с нею в любовном взаимодействии, служить для нее деятельным, оплодотворяющим началом движения и находить в ней полноту жизненных условий и возможностей — таково отношение истинной человеческой индивидуальности не только к своей ближайшей социальной среде, к своему народу, но и ко всему человечеству.

…Несомненно, что исторический процесс совершается в этом направлении, постепенно разрушая ложные или недостаточные формы человеческих союзов (патриархальные, деспотические, односторонне-индивидуалистические) и вместе с тем все более и более приближаясь не только к объединению всего человечества как солидарного целого, но и к установлению истинного сизигического образа этого всечеловеческого единства. По мере того как всеединая идея действительно осуществляется чрез укрепление и усовершенствование своих индивидуально-человеческих элементов, необходимо ослабевают и сглаживаются формы ложного разделения или непроницаемости существ в пространстве и времени. Но для полного их упразднения и для окончательного увековечения всех индивидуальностей, не только настоящих, но и прошедших, нужно, чтобы процесс интеграции перешел за пределы жизни социальной или собственно человеческой и включил в себя сферу космическую, из которой он вышел. В устроении физического мира (космический процесс) божественная идея только снаружи облекла царство материи и смерти покровом природной красоты: чрез человечество, чрез действие его универсально-разумного сознания она должна войти в это царство из внутри, чтобы оживотворить природу и увековечить ее красоту. В этом смысле необходимо изменить отношение человека к природе. И с нею он должен установить то сизигическое единство, которым определяется его истинная жизнь в личной и общественной сферах.

…Установление истинного любовного, или сизигического, отношения человека не только к его социальной, но и к его природной и всемирной среде — эта цель сама по себе ясна. Нельзя сказать того же о путях ее достижения для отдельного человека. Не вдаваясь в преждевременные, а потому сомнительные и неудобные подробности, можно, основываясь на твердых аналогиях космического и исторического опыта, с уверенностью утверждать, что всякая сознательная деятельность человеческая, определяемая идеею всемирной сизигии и имеющая целью воплотить всеединый идеал в той или другой сфере, тем самым действительно производит или освобождает реальные духовно-телесные токи, которые постепенно овладевают материальною средою, одухотворяют ее и воплощают в ней те или другие образы всеединства — живые и вечные подобия абсолютной человечности. Сила же этого духовно-телесного творчества в человеке есть только превращение или обращение внутрь той самой творческой силы, которая в природе, будучи обращена наружу, производит дурную бесконечность физического размножения организмов.

Связавши в идее всемирной сизигии (индивидуальную половую) любовь с истинною сущностью всеобщей жизни, я исполнил свою прямую задачу — определить смысл любви, так как под смыслом какого-нибудь предмета разумеется именно его внутренняя связь со всеобщею истиной.


Соч.: В 2 т. М., 1988. Т. 2. С. 493–547

П. Тейяр де Шарден ЛЮБОВЬ — ЭНЕРГИЯ

Мы обычно рассматриваем (и с какой утонченностью анализа!) лишь сентиментальную сторону любви — радости и печали, которые она нам приносит. Чтобы определить высшие состояния развития феномена человека, мне необходимо изучить здесь естественный динамизм любви и ее эволюционное значение. Взятая как биологическая реальность, в полном своем объеме, любовь (то есть близость одного существа другому) присуща не только человеку. Она представляет собой общее свойство всей жизни и, как таковая, присуща в разной форме и степени всем формам, последовательно принимаемым организованной материей. У млекопитающих, с которыми у нас много общего, мы легко обнаруживаем ее различные качества: половую страсть, отцовский или материнский инстинкт, социальную солидарность и т. д. В нижней части древа жизни аналогии становятся менее ясными. Они стушевываются и оказываются неуловимыми… Если бы в крайне рудиментарном, но безусловно возникающем состоянии у молекулы не существовало внутреннего влечения к единению, то физически любовь не могла бы обнаружиться выше, у нас, в гоминизированном состоянии. Чтобы уверенно констатировать наличие любви у нас, мы должны предположить, следуя общему правилу, ее наличие, по крайней мере в зачаточном виде, во всем, что существует. И действительно, наблюдая вокруг нас слитный подъем сознаний, мы ее везде обнаруживаем. Это уже чувствовал и выразил в своих бессмертных «Диалогах» Платон. Позднее средневековая философия в лице такого мыслителя, как Николай Кузанский, технически вернулась к той же идее. Чтобы мир пришел к своей завершенности под воздействием сил любви, фрагменты мира ищут друг друга. И здесь — никакой метафоры и значительно больше содержания, чем в поэзии. Сила ли она, или кривизна, или всеобщее притяжение тел, которым мы столь поражены, — это лишь обратная сторона или тень того, что реально движет природой. Чтобы обнаружить «ключевую» космическую энергию, следует, если вещи имеют свою внутреннюю сторону, спуститься во внутреннюю или радиальную зону духовных притяжений.

Любовь во всех своих нюансах — не что иное, как более или менее непосредственный след, оставленный в сердце элемента психической конвергенцией к себе универсума.

Если я не ошибаюсь, не тот ли это луч света, который может помочь нам яснее видеть окружающее вокруг нас?

Мы страдаем и беспокоимся, замечая, что нынешние попытки коллективизации человечества приводят вопреки предвидениям теории и нашим ожиданиям лишь к упадку и к порабощению сознаний. Но какой до сих пор мы избирали путь для единения? Защита материального положения. Создание новой отрасли промышленности. Лучшие условия для находящихся в неблагоприятном положении общественных классов или наций… Вот та единственная и сомнительная почва, на которой мы до сих пор пытались сблизиться. Что же удивительного, если вслед за животными сообществами мы механизируемся самим ходом нашей ассоциации! Даже в высокоинтеллектуальном акте развития науки (по крайней мере до тех пор, пока он будет оставаться чисто умозрительным и абстрактным) наши души сталкиваются лишь косвенно и как бы окольным путем. Еще один поверхностный контакт — и, значит, опасность еще одного порабощения… Только любовь по той простой причине, что лишь она берет и соединяет существа их сутью, способна — это подтверждает ежедневный опыт — завершить существа, как таковые, объединив их. В самом деле, в какую минуту двое влюбленных достигают полного обладания самими собой, как не в ту, когда они утрачивают себя друг в друге? Поистине, не реализует ли любовь в каждый момент вокруг нас, в паре, в коллективе магический, слывший противоречивым прием «персонализации» в тотализации? И то, что она ежедневно производит в малом масштабе, почему бы ей однажды не повторить в масштабе Земли?

Человечество; дух Земли; синтез индивидов и народов; парадоксальное примирение элемента и целого, единства и множества — для того, чтобы эти сущности, считавшиеся утопическими, однако биологически необходимыми, обрели в мире плоть, не достаточно ли вообразить, что наша способность любить развивается до охвата всех людей и всей Земли?

Но, скажут нам, уж тут-то вы замахиваетесь на невозможное!

Самое большее, что может сделать человек, — это, не правда ли, обнаружить привязанность к одному или нескольким избранным человеческим существам. Сердце не в состоянии вместить большее, за этими рамками в нем остается место лишь для холодной справедливости и холодного рассудка.

Любить все и всех — противоречивое и ложное требование, которое в конечном счете приводит лишь к тому, что не любят никого.

Но, отвечу я, если, как утверждаете вы, всеобъемлющая любовь невозможна, то что же тогда означает этот неодолимый инстинкт, влекущий наши сердца к единству всякий раз, когда в каком-либо направлении возбуждается наша страсть? Чувство универсума, чувство целого проявляется в охватывающей нас ностальгии при созерцании природы,перед красотой, в музыке — в ожидании и ощущении великого наличия. Исключая «мистиков» и их толкователей, как могла психология игнорировать эту фундаментальную вибрацию, тембр которой для натренированного уха слышится в основе или, скорее, на вершине всякой сильной эмоции? Резонанс в целое — существенная нота чистой поэзии и чистой религии. Что же выражает собой этот феномен, появившийся вместе с мыслью и возрастающий с ней, как не глубокое согласие между встречающимися друг с другом реальностями — разъединенной частицей, которая трепещет при приближении к остальному.

Мы часто полагаем, что любовью мужа к жене, к своим детям, к своим друзьям и до некоторой степени к своей стране исчерпываются различные естественные формы любви. Но в этом списке как раз отсутствует самая фундаментальная из форм страсти — та, которая низвергает один за другим элементы и объединяет их в целое под напором замыкающегося универсума, и, следовательно, близость — космическое чувство.

Всеобъемлющая любовь не только психологически возможна; она единственно полный и конечный способ, которым мы можем любить.

После того как мы установили это, как объяснить видимость все большего возрастания вокруг нас вражды и ненависти? Если внутри нас уже сконцентрирована столь могущественная возможность единения, то почему же она не переходит в действие?

Несомненно, это происходит просто потому, что, преодолевая парализующий нас «антиперсоналистский» комплекс, мы все еще не решились допустить возможность, реальность существования у вершины мира над нашими головами какого-то любящего и любимого. Поскольку коллектив поглощает или кажется поглощающим личность, он убивает любовь, которая хотела бы народиться. Как таковой, коллектив, в сущности, вне любви. Вот почему терпят неудачу филантропы. Здравый смысл прав. Невозможно отдаться анонимному множеству. Но пусть напротив, универсум обретет впереди лицо и сердце, пусть он, если можно так выразиться, персонифицируется для нас[10]. И тотчас же в атмосфере, созданной этим очагом, начнет увеличиваться притяжение элементов. И тогда, несомненно, под форсированным напором замыкающейся Земли разыграются громадные, еще дремлющие силы притяжения между человеческими молекулами.


Феномен человека. М., 1965. С. 208–211

Б. Рассел ИСТОРИЯ ЗАПАДНОЙ ФИЛОСОФИИ

Поскольку страстные любовники рассматриваются как люди, которые восстали против социальных оков, ими восхищаются. Но в реальной жизни отношения любви сами быстро становятся социальными оковами, и партнера по любви начинают ненавидеть, и все более неистово, если любовь достаточно сильна, чтобы сделать узы такими, что их трудно разорвать. Следовательно, любовь начинают представлять как борьбу, в которой каждый стремится уничтожить другого, проникая сквозь защитительные барьеры его или ее Я…

Не только страстная любовь, но любые дружеские отношения к другим возможны при таком образе чувств лишь в той мере, в какой другие могут рассматриваться как проекция собственного Я. Это вполне осуществимо, если другие являются кровными родственниками, и, чем более близкими, тем легче это осуществляется. Следовательно, здесь имеет место подчеркивание рода, ведущее, как в случае Птолемея, к эндогамии. Мы знаем, как все это любил Байрон. Вагнер говорит о подобном чувстве в любви Зигмунда и Зиглинды. Ницше, хотя и не в скандальном смысле, предпочитал свою сестру всем другим женщинам. «Как сильно я чувствую, — писал он ей, — во всем, что ты говоришь, и делаешь, что мы принадлежим к одному и тому же роду. Ты понимаешь меня больше, чем другие, потому что мы одинакового происхождения. Это очень хорошо соответствует моей «философии».

Принцип национальности, поборником которого был Байрон, является распространением той же самой «философии». Нация рассматривается как род, происходящий от общих предков и обладающий некоторым типом «кровного сознания».


История западной философии. М., 1959. С. 700

С. Л. Франк С НАМИ БОГ

Любовь есть не просто субъективное чувство, в силу которого то, что мы любим, «нравится» нам, доставляет нам радость или удовольствие. Предмет любви часто, напротив, доставляет нам огорчения и страдания; вообще говоря, равнодушный в каком-то смысле счастливее или, по крайней мере, спокойнее любящего, ибо свободен от забот и волнений; не случайно греческая философская мудрость признавала высшим благом невозмутимость (атараксию) и бесчувствие (апатию). В предмете любви многое может нам не нравиться, сознаваться как недостаток, от этого мы не перестаем его любить, и забота о благе любимого связана со многими страданиями и волнениями. Любовь есть непосредственное восприятие абсолютной ценности любимого; в качестве такового она есть благоговейное отношение к нему, радостное приятие его существа, вопреки всем его недостаткам, перемещение на любимое существо центра тяжести личного бытия любящего, сознание потребности и обязанности служить любимому, чего-бы это ни стоило нам самим. Любовь есть счастие служения другому, осмысляющее для нас и все страдания и волнения, которые нам причиняет это служение. Так любит мать своего ребенка, даже сознавая все дурное в нем; даже если этот ребенок стал существом преступным и порочным и вызывает во всех других людях справедливое порицание и возмущение, мать не перестает ощущать, что его душа в последней глубине и истинном существе есть нечто абсолютно-драгоценное, прекрасное, священное. Все его пороки она сознает как болезнь его души, искажающую его подлинное существо, как источник страданий и опасность для него самого. Она знает, что человек, который кажется другим существом несовершенным, быть может, ничтожным или порочным и отвратительным, в его последней глубине остается тем же самым незабвенным, прекрасным существом, которое в своей первой младенческой улыбке раз и навсегда явило ей свою неземную, драгоценную сущность.

Любовь есть, таким образом, благоговейное, религиозное восприятие конкретного живого существа, видение в нем некоего божественного начала. Всякая истинная любовь — все равно, отдает ли себе отчет в этом сам любящий или нет, — есть по самому ее существу религиозное чувство. И вот именно это чувство христианское сознание признает основой религии вообще. В этом отношении, как и в других, христианская правда, будучи парадоксальной, то есть противореча обычным, господствующим человеческим понятиям, вместе с тем дает высшее выражение самой глубокой и интимной потребности человеческого сердца и есть, как я уже говорил, «естественная религия». Что любовь есть вообще драгоценное благо, счастье и утешение человеческой жизни — более того, единственная подлинная ее основа — это есть истина общераспространенная, как бы прирожденная человеческой душе. Лирическая поэзия всех времен и народов прославляет блаженство эротической любви. Но эротическая любовь, при всей ее силе и значительности в человеческой жизни, есть в лучшем случае лишь зачаточная форма истинной любви в намеченном выше смысле, или же благоухающий, но хрупкий цветок, распускающийся на стебле любви, а не ее подлинный корень. По основной, исходной своей сущности она корыстна — определена радостью, которую любимое существо дает любящему; в более высокой, очищенной форме она есть эстетическое восхищение, то есть совпадает с восприятием красоты, телесной и душевной, любимого существа. Это восприятие красоты уже содержит, как мы знаем, элемент религиозного чувства; поэтому через него в любимом существе усматривается отблеск чего-то божественного, и оно само «обоготворяется». Но именно в этом заключается роковая и трагическая иллюзорность эротической любви, обнаруживается, что она основана на неком обмане зрения. Истинное религиозное чувство, имеющее своим подлинным объектом святыню, само Божество, ошибочно фиксируется на несовершенном человеческом существе; в этом смысле эротическая любовь есть ложная религия, некоторого рода идолопоклонство. То же можно выразить иначе, сказав, что заблуждение состоит здесь в том, что религиозная ценность человеческой души, как таковой, то есть ее субстанциального ядра, ошибочно переносится на ее эмпирические качества и обнаружения, фактически несовершенные. Когда заблуждение разбивается трезвым восприятием эмпирической реальности, эротическая любовь, поскольку она остается фиксированной на эмпирическом, внешнем облике любимого, то есть поскольку она не переходит в иную, высшую форму любви, неизбежно кончается горькими разочарованиями, а иногда по реакции переходит даже в ненависть. Платон в диалоге «Симпозион» описывает подлинное назначение эротической любви, именно как первой ступени к религиозному чувству: любовь к прекрасным телам должна переходить в любовь к «прекрасным душам», а последняя — в любовь к самой Красоте, совпадающей с Добром и Истиной. Здесь любовь к человеку имеет свой единственный смысл — как путь любви к Богу и, исполнив свое назначение, преодолевается и исчезает. Как бы много правды ни содержалось в этом возвышенном учении, оно все же не содержит всей правды любви; мы не можем подавить впечатления, что этот путь очищения и возвышения любви содержит все же и некое ее умаление и обеднение, ибо «любовь» к Богу как к «самой Красоте» или «самому Добру» есть менее конкретно-живое, менее насыщенное, менее полное чувство, чем подлинная любовь, которая есть всегда любовь к конкретному существу; можно сказать, что любовь к Богу, купленная ценою ослабления или потери любви к живому человеку, совсем не есть настоящая любовь. Есть, однако, и другой, более совершенный путь развития и углубления эротической любви — именно когда она постепенно научает любящего воспринимать абсолютную ценность самой личности любимого, то есть когда через любовь к внешнему облику любимого — телесному и душевному — мы проникаем к тому глубинному его существу, которое этот облик «выражает», хотя всегда и несовершенно, — к его личности, а это значит: к его существу как к индивидуально-конкретному тварному воплощению божественного начала личного Духа в человеке. Здесь иллюзорное обоготворение чисто эмпирически-человеческого, как такового, преобразуется в благоговейно-любовное отношение к индивидуальному образу Божию, к богочеловеческому началу, подлинно наличествующему во всяком, даже самом несовершенном, ничтожном и порочном человеке. Истинный брак есть путь такого религиозного преображения эротической любви, и можно сказать, что в этом таинственном «богочеловеческом» процессе преображения и состоит то, что называется «таинством брака».

Другой естественный зачаток истинной любви есть присущее человеку чувство товарищеской или соседской солидарности, братской близости членов семьи или племенного и национального сродства. Первоначальный смысл слова «ближний» означает именно человека «близкого» в одном из этих сходных между собою отношений. Человек по своей природе есть существо социальное, член группы; ему естественно иметь близких, соучастников общей коллективной жизни, как естественно, с другой стороны, за пределами этой группы иметь чуждых или врагов. Чувство сопринадлежности к некоему коллективному целому, сознание, выражаемое в слове «мы», есть естественная основа всякого индивидуального самосознания, всякого «я»: «я» предполагает отношение к некоему или неким «ты», то есть сопринадлежность к «мы» — форме бытия, в которой я сознаю себя или свое сущим и за пределами «меня самого». Отношения между «близкими», членами общей группы, суть — несмотря на возможность или даже необходимость в них начала иерархии — отношения принципиального равенства, при котором каждый признает и «блюдет» права других, равноценные и соотносительные его собственным правам. Первоначальный, элементарный смысл заповеди «люби ближнего, как самого себя» в ветхом завете состоит именно в этом принципе справедливости, взаимного уважения прав и интересов соплеменников, членов общей группы. Это отношение есть не что иное, как любовь в специфическом смысле этого понятия, хотя и содержит ее зачаток. В нем другой, «ближний», уже сознается в принципе существом подобным «мне»; на него переносится то чувство значительности, существенности, исконности, которое присуще сознанию самого себя как носителя жизни и жизненных интересов: в «ты» я прозреваю как бы другое «я». Но это отношение само определено сознанием сродства, общности, близости; оно не распространяется на всякого человека, как такового, а, скорее, предполагает необходимость выделения «ближних», «своих», от «других», «чужих», «далеких». Это отношение определяет, употребляя меткий термин Бергсона, установку «замкнутой группы». В противоположность этому, христианское отношение к любви есть отношение «открытое», преодолевающее все человеческие ограничения. В притче о милосердном самаритянине отчетливо показано это преображение понятия «ближний»: «ближним» оказывается не соплеменник, не единоверец, а, напротив, иноплеменник, инаковерующий, но проявивший сострадание, милосердие, любовь. Любовь обнаруживается здесь как сила, превозмогающая естественное человеку как природному существу различение между «своим» и «чужим», «другом» и «врагом». В практике, даже и христианской церкви, это древнее, прирожденное человеку сознание различения между своим и чужим продолжает жить в вероисповедной замкнутости и отчужденности; тем более оно живет в практике мирской жизни человечества, именующего себя христианским, во всех формах групповой ограниченности — в замкнутости дома и семьи, в сословной и национальной исключительности… В противоположность этому, любовь в христианском смысле этого понятия означает преодоление всякой групповой замкнутости; в ней все люди, как таковые, признаются «братьями», членами единой всеобъемлющей вселенской семьи, детьми единого Отца. В этой формуле с гениальной религиозной простотой выражен радикальный переворот в отношении между людьми: самая тесная, интимная, замкнутая связь — связь между членами одной семьи — расширяется так, что охватывает всех людей без различия, даже (как у св. Франциска) все творения без различия, чем преодолена всякая групповая замкнутость.

Христианство в качестве религии любви, то есть религии, определенной восприятием общего божественного происхождения и божественной ценности всех людей и потому их сопринадлежности к всеобъемлющему целому, объединенному любовью, — универсалистично, «кафолично» по самому своему существу. Все различия классов, национальностей, рас и культур — сколь бы естественны они ни были в порядке природного или чисто человеческого бытия — становятся несущественными, только относительными, превозмогаются универсально объединяющей силой любви, утверждающей единство в Боге всего человеческого рода. Где человек «облекся в нового человека, который обновляется в познании по образу создавшего его», то есть где силою любви человек проникает до самого существа личности как образа Божия, там «нет ни Эллина, ни Иудея, ни обрезания, ни необрезания, варвара, Скифа, раба, свободного; но все и во всем Христос» (Кор. 3, 10–11). С этой принципиальной точки зрения такое, например, понятие, как «римско-католическая (то есть «римско-универсальная») церковь», если оставить в стороне неизбежность умаления абсолютной истины в ее человечески-историческом выражении, есть, строго говоря, такая же нелепость, какою была бы какая-нибудь «московская таблица умножения» или «китайская причинная связь». Ибо в первичном основоположном смысле «Церковь Христова» есть не что иное, как превосходящее и преодолевающее все земные различия единство людей в Боге — единство, открывающееся любви как благоговейному религиозному восприятию божественного существа человеческого образа как такового. Сколько бы люди в своей конкретно-эмпирической, исторической жизни ни грешили против этой религии любви, то, что раз открылось в этой религии — объединяющая сила любовного восприятия человека как начала абсолютно ценного, — уже не может исчезнуть из человеческого сознания, а продолжает действовать в нем, напоминать ему об абсолютной правде и о ничтожестве перед ее лицом всех земных, обособляющих и разъединяющих оценок и мерил.

Но этим чисто количественным и экстенсивным универсализмом не исчерпывается и потому не выражается адекватно существо христианской любви. Количественный универсализм сам по себе склонен быть и фактически в истории человеческого морального сознания постоянно бывает универсализмом абстрактным: широта духовного взора искупается здесь бедностью воспринимаемого содержания, идет за счет конкретной полноты. Таков основной признак всякого интеллектуального универсализма, в котором общность есть общность абстрактного понятия: как известно, чем шире объем понятия, тем беднее его содержание. В моральном сознании такой характер присущ абстрактному… признанию единственно существенным в человеке начала «общечеловеческого», культа «человечества»…Все люди вообще, все народы оказываются здесь однородными представителями человека вообще, входят в состав однородного, универсального целого — «человечества». Всякое многообразие, все различное и индивидуальное в составе этого всеобъемлющего целого отвергается как нечто ничтожное, не имеющее подлинной реальности и ценности или даже имеющее ценность отрицательную, потому что предполагается, что оно ведет к разделению и обособлению. Эта установка утверждается повсюду, где моральное сознание находится под властью рационализма; основной моральный пафос есть здесь идея равенства всех людей, и это воззрение было провозглашено в античном мире сперва некоторыми из софистов V века, в эпоху афинского просвещения, и позднее, вполне последовательно, в стоической философии. Оно постоянно возрождается во всех умственных течениях, утверждающих «естественное право» или «естественное состояние» в противоположность всему положительному, конкретному, историческому в человеческой жизни… Но и великий общий моральный принцип Сократа, провозгласившего до Христа требование любить врагов не менее, чем друзей, носил этот характер абстрактного рационализма. «Любить» здесь означало просто творить благо, и смысл требований состоял в том, что благотворение есть некая общая, постоянная ценность человеческой жизни, перед лицом которой не имеют никакого значения все различия между людьми как объектами морального поведения.

Совершенно очевидно, что этот абстрактный количественный универсализм, как бы велика ни была в некоторых отношениях его положительная ценность, только по недоразумению именуется «любовью». Он не имеет ничего общего с любовью именно потому, что любовь всегда и необходимо направлена на конкретно-сущее, есть восприятие ценности конкретного существа, именно в его конкретности, то есть индивидуальности. Нельзя любить «человечество», как нельзя любить «человека вообще», можно любить только данного, отдельного, индивидуального человека во всей конкретности его образа. Любящая мать любит каждого своего ребенка в отдельности, никогда не смешает одного с другим, не потеряет из виду отличительные особенности каждого; она знает, ценит, любит то, что есть особого, единственного, несравнимого в каждом из ее детей. Поэтому универсальная, всеобъемлющая любовь не есть ни любовь к «человечеству» как к некоему сплошному целому, ни любовь к «человеку» вообще; она есть любовь ко всем людям во всей конкретности и единичности каждого из них. Совершенно так же есть глубочайшая противоположность между так называемой «любовью к человечеству», отрицающую и отвергающую все различия между национальностями, и той любовной широтою духа, в силу которой человек признает, почитает, любит все народы в своеобразии каждого из них, умеет любовью воспринимать гений, дух каждого народа…

(…) Так всеобъемлющая любовь в качестве восприятия и признания высшей ценности всего конкретно-живого универсальна в двойном смысле — количественном и качественном: она объемлет не только всех, но и все во всех. Признавая ценность всего конкретно-сущего, она объемлет всю полноту многообразия людей, народов, культур, исповеданий и в каждом из них — всю полноту их конкретного содержания. Любовь есть радостное приятие и благословение всего живого и сущего, та открытость души, которая широко открывает свои объятия всякому проявлению бытия, как такового, ощущает его божественный смысл. Как говорит апостол в своем гимне любви: «Любовь долго терпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине, все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит» (I Кор., 13,4–7). Для любви все злое, дурное в живом существе есть только умаление, искажение его истинной природы, только момент небытия, примешивающийся к бытию и препятствующий его осуществлению: она отвергает зло и борется против него, как любящий борется с болезнью и упадком сил любимого существа. Напротив, всякая положительная реальность, вся многообразная полнота сущего радостно приемлется любовью, ибо все истинно сущее, как таковое, она воспринимает как проявление божественного первоисточника жизни. Всякое отрицание здесь подчинено утверждению, моральная оценка есть здесь не суд, а диагноз болезни и ведет не к фанатизму ненависти, а к стремлению излечить, выправить истинное, положительное существо того, что искажено злом, помочь заблудившемуся найти правый путь, соответствующий его собственному назначению и подлинному желанию. Любовь есть нечто иное, чем терпимость, чем признание прав другого, готовность согласиться на его свободу осуществлять его собственные интересы, идти избранным им путем. Такой «либерализм» в смысле признания субъективных прав другого и подчинения своего собственного поведения правовому порядку, обеспечивающему эти права, есть некий минимум любовного отношения к людям — либо мертвый осадок истинной любви, либо лишь потенциальный ее зачаток, в котором она пассивно дремлет; уважение к правам других людей может сопровождаться равнодушием и безучастием к ним. Оно лишь моральное ограничение и самообуздание эгоистической воли, а не непроизвольное, радостное, активное движение воли навстречу жизни и живым существам. Напротив, любовь есть положительная, творческая сила, расцвет души, радостное приятие другого, удовлетворение своего собственного бытия через служение другому, перенесение центра тяжести своего бытия на другого. Если эта чудесная, возрождающая и просветляющая человеческое существование сила любви обычно, в порядке естественного бытия, направлена на кого-нибудь одного или на немногие личности близких, родных, друзей, «любимых» — существ, которые мы ощущаем нам духовносродными или общение с которыми нам дает радость, — то христианское сознание открывает нам, что таково же должно быть наше отношение ко всем людям, независимо от их субъективной близости или чуждости нам, от их достоинств и недостатков.

Это не есть просто моральное предписание; в качестве такового оно обречено было бы оставаться бесплодным и неосуществимым. В заповеди универсальной любви, понимаемой как моральное предписание, как приказ: «Ты должен любить», содержится логическое противоречие. Предписать можно только проведение или какое-нибудь обуздание воли, но невозможно предписать внутренний порыв души или чувство; свобода образует здесь само существо душевного акта. Но завет любви к людям не есть моральное предписание; он есть попытка помочь душе открыться, расшириться, внутренне расцвести, просветлеть. Это есть попытка открыть глаза души, помочь ей увидать что то, что ее притягивает к отдельному, избранному человеческому существу и делает его «любимым», фактически присутствует, наличествует в какой-либо форме и менее явно для естественного взора души во всяком человеке и потому может и должно оказывать такое же действие на нашу душу. Это есть попытка воспитать внимание и зоркость души к истинной реальности всего конкретно сущего, научить ее воспринимать в нем его ценность и притягательную силу, благодаря чему любовь как субъективное чувство, любовь-предпочтение, прикованная к одному или немногим избранным существам, превращается в универсальную любовь — в любовь как общую жизненную установку.

(…) С того момента, как любовь в описанном ее смысле была открыта как норма и идеал человеческой жизни, как подлинная ее цель, в которой она находит свое последнее удовлетворение, мечта о реальном осуществлении всеобщего царства братской любви не может уже исчезнуть из человеческого сердца. Сколь бы тяжка, мрачна и трагична ни была фактическая судьба человечества, человек отныне знает, что истинная цель его жизни есть любовь; мечта об этой цели не перестает тайно волновать его сердце; она иногда заслоняется, вытесняется в глубь подсознательного слоя души другими, ложными, призрачными и гибельными идеалами, но никогда уже не может быть искоренена из человеческого сердца. И человек часто также попадает на ложные пути в своем стремлении установить царство любви; основное заблуждение состоит здесь в попытке осуществить господство любви через принудительный порядок, через посредство закона; но закон может достигнуть только справедливости, а не любви; любовь — выражение и действие Бога в человеческой душе, — будучи благодатной силой, по самой своей природе свободна; и так как человеческая душа несовершенна, то — вплоть до чаемого преображения и просветления мирового бытия — любовь обречена бороться в душе человека с противоположными ей злыми, плотскими, обособляющими страстями и может лишь несовершенно и частично осуществляться в мире. Царство любви остается в человеческой жизни лишь недостижимой путеводной звездой; но, даже оставаясь недостижимой, она не перестает руководить человеческой жизнью, указывать человеку истинный путь; поскольку человек остается верен этому пути, любовь, хотя и частично, реально изливается в мир, озаряя и согревая его. Как бы велика ни была фактически в человеческой жизни сила зла — сила ненависти и кощунственного попрания святыни личности, — остается принципиальное различие между состоянием, когда это зло сознается именно как зло и грех, как отход от единственно правого пути любви, и тем злосчастным помрачением человеческого духа, когда он в своей слепоте отвергает самый идеал любви. Христианство открыло глаза души для упоительно-прекрасного видения царства любви; отныне душа в своей последней глубине знает, что Бог есть любовь, что любовь есть сила Божия, оздоровляющая, совершенствующая, благодатствующая человеческую жизнь. Раз душа это узнала — никакое глумление слепцов, безумцев и преступников, никакая холодная жизненная мудрость, никакие приманки ложных идеалов — идолов — не могут поколебать ее, истребить в ней это знание спасительной истины.


С нами бог. Париж, (964. С. 123–129

К. С. Льюис ЛЮБОВЬ

«Бог есть любовь» (I Ин. 4, 8), — говорит евангелист Иоанн. Когда я в первый раз пытался писать эту книгу, я думал, что слова эти указывают мне прямой и простой путь. Я смогу, думал я, показать, что любовь у людей заслуживает своего имени, если она похожа на Любовь, которая есть Бог. И я разграничил любовь-нужду и любовь-дар. Типичный пример любви-дара — любовь к своим детям человека, который работает ради них, не жалея сил, все отдает им и жить без них не хочет. Любовь-нужду испытывает испуганный ребенок, кидающийся к матери.

Я и не сомневался в том, какая из них больше похожа на Бога. Его любовь — дар. Отец отдает себя Сыну, Сын — Отцу и миру и, наконец, дарует Отцу самый мир в Себе и через Себя.

Любовь-нужда ничуть на Бога не похожа. У Бога есть все, а наша любовь-нужда, по слову Платона, — дитя Бедности. Она совершенно верно отражает истинную нашу природу. Мы беззащитны от рождения. Как только мы поймем, что к чему, мы открываем одиночество. Другие люди нужны и чувствам нашим, и разуму; без них мы не узнаем ничего, даже самих себя.

Я предвкушал, как легко воздам хвалу любви-дару и сумею осудить любовь-нужду. Многое из того, о чем я собирался сказать, и сейчас кажется мне верным. Я и сейчас считаю, что нуждаться в чужой любви более чем недостаточно. Но теперь я скажу за наставником моим Макдональдом, что и любовь-нужда — любовь. Всякий раз, как я пытался доказать мое прежнее мнение, я запутывался в противоречиях. На самом деле все оказалось сложнее, чем я думал.

Надо быть очень осторожным, называя любовь-нужду «просто эгоизмом». «Просто» — опасное слово. Конечно, любовь-нужда, как и все наши чувства, может быть эгоистичной. Жадное и властное требование любви бывает ужасным. Но в обычной жизни никто не сочтет эгоистом ребенка, который ищет утешения у матери; не осудят и взрослого, который соскучился по своему другу. Во всяком случае, это еще не самый страшный эгоизм. Иногда приходится подавлять нужду в другом человеке; но никогда ни в ком не нуждается только отпетый эгоист. Мы действительно нужны друг другу — «нехорошо человеку быть одному» (Быт. 2, 18), — и в сознании это отражается как любовь-нужда. Иллюзорное ощущение, что одному быть хорошо, — плохой духовный симптом, как плохой симптом — отсутствие аппетита, поскольку человеку действительно нужно есть.

Но самое важное не это. Христианин согласится, что наше духовное здоровье прямо пропорционально нашей любви к Богу; а эта любовь, по самой своей природе, состоит целиком или почти целиком из любви-нужды. Понять это нетрудно, когда мы просим простить наши грехи или поддержать нас в испытаниях. Но мало-помалу понимаешь, что все в нас — одна сплошная нужда; все неполно, недостаточно, пусто, все взывает к Богу, который только и может развязать связанное и связать развязанное. Я не утверждаю, что другой любви мы к Нему не способны испытывать. Высокие духом расскажут нам, как вышли за ее пределы. Однако они же первыми скажут, что ведомые им высоты перестанут быть истинно благодатными, станут неоплатоническими, а там и бесовскими иллюзиями, как только ты сочтешь, что можешь жить ими и никакой нужды в Боге у тебя нет. «Высшее, — читаем мы в «Подражании Христу», — не устоит без низшего». Лишь очень смелое и глупое создание гордо скажет Творцу: «Я — не нищий. Я люблю Тебя без всякой корысти». Те, кто испытывал к Богу любовь-дар, вслед за тем — нет, в то же время — били себя в грудь вместе с мытарем и взывали из своей немощи к единственному Дарующему. И Он не против. Он сам сказал: «Придите ко Мне, все труждающиеся и обремененные» (Мтф. 11, 28).

Выходит, что любовь-нужда, в самом сильном своем виде, неотъемлема от высочайшего состояния духа. И тут получается совсем странно. Человек ближе всего к Богу, когда он, в определенном смысле, меньше всего на Бога похож. Разве похожи нужда и полнота, немощь и власть, покаяние и праведность, крик о помощи и всемогущество? Когда я до этого додумался, я остановился; прежний мой план рухнул. И я стал думать дальше.

«Близость к Богу» бывает разная. Во-первых, это — сходство с Богом. Господь, мне кажется, дал сходство с Собою всему тварному. Пространство и время отражают Его величие; всякая жизнь плодоносит, как Он; животная жизнь действует, как Он; человек разумен, как Он; ангелы бессмертны и обладают интуитивным видением. В этом смысле и хорошие люди, и плохие, и простые ангелы, и падшие больше похожи на Бога, чем животные. Природа их «ближе» к Божественной природе. Но есть и другая близость — можно ближе подойти к Богу. В этом смысле мы близки Богу, когда верен наш путь к единению с Ним и к блаженству в Нем. Эти виды близости к Богу совпадают не всегда.

Прибегнем к аналогии. Представим себе, что мы идем через гору к той деревне, где стоит наш дом. Мы взобрались на вершину и стоим прямо над деревней. Можно бросить в дом камень; но домой мы отсюда не попадем. Придется идти низом и сделать крюк в пять миль. Чистое расстояние между нами и домом станет поначалу больше. Зато мы сами будем ближе к тому, чтобы помыться и поесть.

Бог всемогущ и блажен. Он — Царь и Творец. Поэтому, в определенном смысле, сильный, счастливый, творческий и свободный человек похож на Бога. Но никто и не думает, что эти качества хоть как-то связаны со святостью. Никакие богатства не станут пропуском в Царство Небесное.

На вершине мы близко от деревни, но, сколько там ни сиди, мы не приблизимся к воде и пище. Так и близость к Богу по сходству ограниченна, законченна, закрыта, как тупик. А близость другая открыта, она увеличивеется. Дано нам сходство или не дано, примем мы его или не примем, благодатно оно или нет, «близость приближения» нам заповедана. Все тварное похоже на Бога без своего согласия, соработничать тут не нужно. Сынами Божьими становятся не так. И сыновнее сходство не портретное и не зеркальное. С одной стороны, оно больше, ибо в нем есть единство нашей воли с волей Божьей, с другой — гораздо меньше. Лучший богослов, чем я, учит, что наше подражание Богу в этой жизни должно быть подражанием Христу. Образец наш — Иисус, не только на Голгофе, но и в мастерской, и на дороге, и в толпе, среди настойчивых просьб и бурных споров, которые не давали Ему ни отдохнуть, ни уединиться. Именно эта жизнь, так странно непохожая на жизнь Божественную, не только похожа на нее — это она и есть, когда она здесь, на земле, в наших земных условиях.

Теперь объясню, почему я счел нужным различить эти два рода близости к Богу. Слова Евангелиста уравновешивает в моем сознании фраза нынешнего автора (Дени де Ружмона): «Любовь перестает быть бесом только тогда, когда перестает быть Богом». Скажем то же самое иначе: «…становится бесом, когда становится Богом». Без этого противовеса текст из Послания можно понять неверно. Можно подумать, что любовь — Бог.

Надеюсь, каждый догадается, что имеет в виду Ружмон. Всякая человеческая любовь (чем она выше — тем сильнее) склонна брать на себя Божественные полномочия. Она говорит как власть имеющий. Она учит нас не считаться с ценой, требует полного повиновения и внушает, что любое действие, совершенное ради нее, законно и даже похвально. Про влюбленность это всем известно. Но так действуют и привязанность, и дружба, каждая — на свой лад. Обо всем этом я буду говорить позже.

Сейчас только скажу, что естественная любовь предъявляет эти кощунственные претензии не тогда, когда она мала и низка, а тогда, когда она, как говорили наши деды, «чиста и благородна». С влюбленностью и тут понятно. Жертвенная, романтическая влюбленность поистине кажется нам гласом Божьим. Простая похоть ни за что не покажется. Похоть портит человека во многих смыслах, но не в этом: ее не станешь чтить, как не станешь чтить желание почесаться. Когда глупенькая мать балует ребенка (а на самом деле — себя), играет в живую куклу и быстро устает, действия ее вряд ли «станут Богом». Глубокая, всепоглощающая, пожирающая обоих любовь женщины, которая в полном смысле слова «живет для своего ребенка», богом становится легко. И мне кажется, что патриотизм, подогретый пивом и духовым оркестром, принесет куда меньше вреда, чем «высокая любовь к отчизне». Собственно, его легко перешибить другим напитком и другой музыкой.

Чего же еще могли мы ждать? Любовь не сочтет себя Богом, пока на Бога не похожа. Осторожность нужна и тут; любовь-дар действительно богоподобна, и, чем она жертвеннее, тем богоподобнее. Все, что говорят о ней поэты, — правда. Ее терпение, ее сила, ее блаженство, ее милость, ее желание, чтобы другому было хорошо, роднят ее с Божьей любовью. И все же это близость по сходству. А сходство дано нам; оно совсем не обязательно связано с тем трудным и медленным приближением к Нему, которое заповедано совершать нам самим, как бы много помощи нам ни оказывали. Любовь-дар прекрасна, потому ее и легко принять за Любовь. Тогда мы придадим ей безусловную, ничем не обусловленную ценность, на которую она права не имеет. Она станет богом; станет бесом и разрушит нас, а заодно и себя. Все дело в том, что естественная любовь, ставши богом, не остается любовью. Ее называют так, но в самом деле это — усложненная ненависть.

Любовь-нужда может быть и назойливой, и жалкой, но богом она не станет. Слишком она мало на него похожа.

Из всего этого следует, что мы не должны ни творить из любви кумира, ни «разоблачать» любовь. Ошибка писателей прошлого века в том, что для них были кумирами влюбленность и родственная нежность. Браунинг, Кингсли или Патмор иногда пишут так, словно влюбленный — это святой. Прозаики противопоставляют «миру сему» не Царство Небесное, а дом. Мы живем во времена, когда отшатнулись в другую сторону. Разоблачители любви признали сентиментальной чушью почти все, что говорили их отцы, и постоянно объясняют, какова истинная подоплека влюбленности. Не будем слушать ни тех, ни других. Высшее не стоит без низшего. Растению нужны и корни, и солнечный свет. Земля, из которой оно растет, чиста, если вы оставите ее в саду, а не потащите на письменный стол. Человеческая любовь может быть дивным подобием любви Божьей. Это много; но дальше идти нельзя. Близость по сходству может и помочь, и помешать приближению к Богу. Чаще всего, наверное, она просто с Ним не связана.


…В моем поколении детей еще поправляли, когда мы говорили, что «любим» ягоды; и многие гордятся, что в английском есть два глагола — «to love» и «like», тогда как во французском один — «aimer». Французский не одинок. Да и у нас теперь все чаще говорят про все «I love». Самые педантичные люди то и дело повторяют, что они любят какую-нибудь еду, игру или работу. И действительно, любовь к людям и любовь к тому, что ниже человека, трудно разделить четкой чертой. «Высшее не стоит без низшего», и мы начнем снизу.

Когда мы что-то любим, это значит, что мы получаем от этого удовольствие. Давно известно, что удовольствия бывают двух видов: те, которые не будут удовольствиями, если их не предварит желание, и те, которые и так хороши. Пример первых — вода, если хочешь пить. Если пить не хочется, вряд ли кто-нибудь выпьет стакан воды, разве что по предписанию врача. Пример вторых — неожиданное благоухание; скажем, вы идете утром по дороге, и вдруг до вас донесся запах с поля или из сада. Вы ничего не ждали, не хотели — и удовольствие явилось как дар. Для ясности я привожу очень простые примеры, в жизни бывает сложнее. Если вам вместо воды дадут кофе или пива, к удовольствию первого рода прибавится второе. Кроме того, удовольствие второго рода может стать удовольствием первого. Для умеренного человека вино как запах с поля. Для алкоголика, чей вкус и пищеварение давно разрушены, удовольствия вообще нет, есть только недолгое облегчение. Вино скорее даже противно ему, но оставаться трезвым еще тяжелее. Однако при всех пересечениях и сложностях оба типа очерчены ясно. Назовем их «удовольствием-нуждой» и «удовольствием-оценкой».

Сходство между удовольствием-нуждой и любовью-нуждой видно сразу. Но… любовь-нужду я упорно защищал, так как именно ее многие любовью не считают. Здесь — наоборот: чаще выносят за скобки удовольствие второго рода. Удовольствие-нужда и естественно (а кто этого не похвалит!), и насущно, и не приведет к излишествам, а удовольствие-оценка — это роскошь, прихоть, путь к пороку. У стоиков вы найдете сколько угодно таких рассуждений. Не будем им поддаваться. Человеческий разум склонен заменять описание оценкой. Он хочет сравнивать не явления, а ценности; все мы читали критиков, которые не могут похвалить одного поэта, не принизив другого. Здесь это не нужно. Все гораздо сложнее — мы видели хотя бы, что наслаждение превращается в нужду именно тогда, когда изменяется к худшему.

Для нас разграничение это важно тем, что здесь, в сфере удовольствия, есть подобие любви к людям, о которой мы и будем в основном говорить.

Когда человек выпьет в жаркий день стакан воды, он скажет: «Да, хотелось мне пить». Пьяница, хлопнувший стаканчик, скажет: «Да, хотелось мне выпить!» Но тот, кто услышал утром запах цветов из сада, скажет скорее: «Как хорошо!», а нормальный, не склонный к питью человек скажет, отведав прославленного кларета: «Хорошее вино!» Им хорошо сейчас, а тем, первым, — было плохо. Наслаждение — в настоящем времени, нужда — в прошедшем. И вот почему.

Шекспир показал нам снедающую похоть, цель которой «сверх разума желанна», но, как только дело сделано, «сверх разума гнусна». В самых невинных и насущных нуждах-удовольствиях есть хоть капелька этого. Даже если то, чего мы хотели, не гнусно нам — оно просто нам безразлично, его нет. Водопроводный кран и чашка очень привлекательны, когда вы пришли, наработавшись, с лужайки; через полминуты они вам ни к чему. Запах еды совсем различен до обеда и после. И — простите мне крайность примера — большая буква М на небольшой дверке вызывает восторг, но быстро утрачивает свою прелесть.

Удовольствие-оценка не таково. В нем есть признание непреходящей ценности. В нем есть отрешенность. Мы хотим не только ради себя, чтобы хорошее вино не испортилось. Даже если мы больны и пить никогда не сможем, нас испугает мысль о том, что вино прокиснет или попадется человеку, который не оценит его. То же самое с запахом из сада. Мы не просто наслаждаемся им — мы чувствуем, что он по праву это заслужил, и совесть укорит нас, если мы ему не порадуемся. Еще сильнее мы огорчимся, узнав, что сад, мимо которого мы когда-то ходили, сменился кинотеатром и гаражами.

С научной точки зрения оба рода удовольствий связаны с нашим организмом. Но в удовольствии-нужде эта относительность подчеркнута. К удовольствию-оценке мы ощущаем признательность, мы почитаем его. Мы спрашиваем: «Как это вы проходите мимо сада и ничего не чувствуете?» О нужде так не спросишь; хотелось человеку пить — выпил воды, не хотелось — не выпил, его дело.

Удовольствие-нужда похоже на любовь-нужду. Это понять нетрудно. Любовь-нужда длится не дольше самой нужды. К счастью, это не значит, что человек становится нам безразличен. Во-первых, нужда может повторяться, а во-вторых — и это важнее — может возникнуть другой род любви, оценочный. Охраняют любовь и нравственные начала — верность, признательность, почтение. Однако если любовь-нужда осталась без поддержки и без изменений, она исчезнет по минованию надобности. Вот почему тысячи матерей никак не нажалуются на то, что дети их забыли, а тысячи покинутых возлюбленных никак не поверят, что «это может быть». Нужда-любовь к Богу кончиться не может, Бог нужен нам всегда, и в этом мире, и в том. Но мы способны решить, что Он нам больше не нужен, «вбеде и бес монахом станет». Нет оснований считать лицемерной недолговечную набожность тех, кто кинулся к Богу на короткий срок опасности или болезни. Они просто честны. Было плохо — просили помощи. А что же ее так просить?

Удовольствие-оценка похоже на более сложное чувство, которое описать труднее. Во-первых, тут совершенно невозможно провести черту между «плотским» и «духовным». Хороший знаток вин проявит, пробуя вино, и сосредоточенность, и способность к суждению, и дисциплинированное внимание; музыкант, слушающий музыку, наслаждается и физически. Нет границы между удовольствием, которое доставит запах, и удовольствием, которое доставляет красивый вид, или изображение этого вида, или даже описание.

Кроме того, как мы уже говорили, в этих удовольствиях есть отрешенность, незаинтересованность. Конечно, это возможно и в сфере удовольствия-нужды, но иначе: мы отрешаемся от них, жертвуем ими. Сейчас я говорю о другом. В самом примитивном удовольствии-оценке есть неэгоистичное начало — потому мы и радуемся, что сад или луг цветет по-прежнему, а леса в каких-нибудь чужих краях не вырублены. Мы просто любим все это; мы произносим на секунду, как Бог, что это «хорошо весьма» (Быт. 1, 31).

И тут в игру вступает «высшее не стоит без низшего». Я чувствовал, что моя классификация неполна — есть не только любовь-нужда и любовь-дар. Есть и третье, не менее важное; его-то и предвосхищает удовольствие-оценка. Все, о чем я только что говорил, можно испытывать и к людям. Когда так относятся к женщине, мы зовем это обожанием; когда так относятся к мужчине — восхищением и преданностью; к Богу — благоговением.

Любовь-нужда взывает из глубин нашей немощи, любовь-дар дает от полноты, а эта, третья, любовь славит того, кого любит. К женщине это будет: «Не могу без тебя жить», «Я защищу тебя» и «Как ты прекрасна!» В этом, третьем, случае любящий ничего не хочет, он просто дивится чуду, даже если оно не для него, и скорее готов утратить возлюбленную, чем согласиться на то, чтобы она вообще не появлялась в его жизни.

На практике, слава Богу, все эти три вида соединяются в одном чувстве, поддерживая друг друга. Наверное, только любовь-нужда встречается в чистом виде, да и то на несколько секунд.


Вопросы философии. 1989. N9 8. С. 107–112

К. С. Льюис ЛЮБОВЬ ПРИВЯЗАННОСТЬ

Я начну с самой смиренной и самой распространенной любви, меньше всего отличающей нас от животных. Предупреждаю сразу, что это не упрек. Наши человеческие черты не лучше и не хуже от того, что мы разделяем их с животными. Когда мы обзываем человека животным, мы не хотим сказать, что у него много таких черт — у всех их много; речь идет о том, что он проявил только эти свойства там, где нужны были чисто человеческие. Словом же «зверский» мы называем поступки, до которых никакому зверю не додуматься.

Итак, я буду говорить о самой простой любви. Греки называли ее «στοργη (сторге), я назову привязанностью. В моем греческом словаре «στοργη» определяется как «привязанность, главным образом родителей к детям», но слово это означает и привязанность детей к родителям. Любовь между детьми и родителями — первоначальная, основная форма этой любви. Чтобы представить ее себе, вообразите мать с младенцем, кошку в полной котят корзине, писк, лепетанье, тесноту, теплый запах молока.

Образ этот хорош тем, что сразу вводит нас в центр парадокса. Дети любят мать любовью-нуждой, но и материнская любовь — нужда, мать в ней нуждается. Если она не родит, она умрет. Если не покормит — заболеет. Ее любовь — нужда, но нуждается она в том, чтобы в ней нуждались. К этому мы еще вернемся.

И у животных, и у нас привязанность выходит далеко за пределы семьи. Тепло и уютно бывает не только с детьми и не только с родителями. Такая любовь — самая неприхотливая. Есть женщины, у которых и быть не может поклонников; есть мужчины, у которых и быть не может друзей. Но мало на свете людей, к которым никто не привязан. Привязанность не требует сходства. Я видел, как не только мать, но и братья любили полного идиота. Привязанность не знает различий пола, возраста, класса. Она связывает молодого ученого и старую няню, живущих в совершенно разных мирах. Более того — привязанность не признает границ биологического вида. Она связывает человека и животное, и двух разных животных, скажем, кошку и собаку, даже (это видел Гилберт Уайт) курицу и лошадь.

Такую любовь хорошо и часто описывали. В «Тристраме Шенди» отец и дядя Тоби десяти минут не могут поговорить без спора; но они глубоко привязаны друг к другу. Вспомним Дон Кихота и Санчо Пансу, Пиквика и Уэллера, Дика и Маркизу.

У привязанности тоже есть условие: предмет ее должен быть «своим», хорошо или давно знакомым. Мы часто знаем, когда именно, какого числа влюбились или обрели друга. Вряд ли можно установить, когда мы привязались к кому-нибудь. Не случайно мы употребляем ласкательно слово «старый», французы — «vieux». Собака лает на незнакомца, не причинившего ей вреда, и радуется знакомому, который ни разу ее не приласкал. Ребенок любит угрюмого садовника и дичится ласковой гостьи. Но садовник непременно должен быть «старый» — ребенок и не вспомнит времен, когда его еще не было.

Я уже говорил, что привязанность смиренна. Она не превозносится. Мы гордимся влюбленностью или дружбой. Привязанности мы нередко стыдимся. Как-то я рассказывал о том, как любят друг друга собака и кошка, а собеседник мой заметил: «Вряд ли собака признается в этом другим псам». У привязанности — простое, неприметное лицо; и те, кто ее вызывает, часто просты и неприметны. Наша любовь к ним не свидетельствует о нашем вкусе или уме. То, что я назвал любовью-оценкой, в привязанность не входит. Чаще всего мы начинаем различать достоинства в милых нам людях, когда их с нами нет. Пока они с нами, мы принимаем их как должное. Для влюбленности — это провал, а здесь ничему не мешает. Привязанность тиха, о ней и говорить неудобно. На своем месте она хороша, вытащить ее на свет опасно. Она облекает, пропитывает нашу жизнь. Она там, где шлепанцы, халат, привычные шутки, сонный кот, жужжание швейной машины, кукла на полу.

Внесу поправку. Все это так, если привязанность одна, если она ни с чем не смешана. Она и сама — любовь, но часто она входит в другой вид любви, пропитывает его, окрашивает, создает для него среду. Быть может, без нее та любовь и усохла бы. Когда друг становится «старым другом», все, что не имело к дружбе никакого отношения, обретает особую прелесть. Что же до влюбленности, она может просуществовать без привязанности очень недолго; если же протянет подольше — становится поистине мерзкой, слишком ангельской, или слишком животной, или тем и другим по очереди. Такая влюбленность не по мерке человеку, она и мала ему, и велика. Зато как хороши и дружба, и влюбленность, когда сами они затухают, и привязанность дает нам свободу, известную лишь ей да одиночеству. Не надо беседовать, не надо целоваться, ничего не надо, разве что чай поставить.

Мы уже знаем, что оценка не играет в привязанности большой роли. Но очень часто благодаря привязанности оценка появляется там, где ей бы без этого вовек не появиться. Друзей и возлюбленных мы выбираем за что-то — за красоту, за доброту, за ум, за честность. Но красота должна быть особая, «наша», и ум особый, в нашем вкусе. Потому друзья и влюбленные чувствуют, что созданы друг для друга. Привязанность соединяет не созданных друг для друга, до умиления, до смеха непохожих людей. Сперва мы привязываемся к человеку просто потому, что он рядом; потом мы замечаем: «а в нем что-то есть!..» Значит это, что он нам нравится, хотя и не создан по нашему вкусу, а знаменует великое освобождение. Пускай нам кажется, что мы снизошли к нему, на самом деле мы перешли границу. Мы вышли за пределы своих мерил, начали ценить добро, как таковое, а не только нашу излюбленную его разновидность.

Кто-то сказал: «Кошек и собак надо воспитывать вместе, чтобы расширить их кругозор». Это и делает привязанность. Она самая широкая, самая демократическая любовь. Если у меня много друзей, это не значит, что я терпим и добр; я их выбрал, как выбрал книги своей библиотеки. Поистине любит чтение тот, кто порадуется грошовому выпуску на книжном развале. Поистине любит людей тот, кто привяжется к каждодневным спутникам. Я знаю по опыту, как привязанность учит нас сперва замечать, потом — терпеть, потом — привечать и, наконец, ценить тех, кто оказался рядом. Созданы они для нас? Слава Богу, нет! Они это они и есть, чудовищные, нелепые, куда более ценные, чем казалось нам поначалу.

И тут мы подходим к опасной черте. Привязанность не превозносится, как и милосердие. Привязанность обращает наш взор к неприметным; Бог и Его святые любят тех, кто не может вызвать любви. Привязанность непритязательна, привязанность отходчива, она долго-терпит, милосердствует, никогда не перестает. Она открывает нам в других образ Божий, как открывает его смиренная святость. Значит, это и есть сама Любовь? Значит, правы викторианцы? Значит, другой любви и не нужно? Значит, домашнее тепло и есть христианская жизнь? Ответ несложен: «Нет».

Я говорю сейчас не о том, что викторианские писатели как будто и не читали текстов о ненависти к жене и матери или о врагах человека — домашних его… Сейчас речь идет о куда более земных вещах.

Сколько на свете счастливых семейств? Потому ли их мало, что родные не любят друг друга? Нет, не потому; семья бывает несчастлива при очень сильной любви, хуже того — из-за сильной любви. Почти все свойства привязанности — о двух концах. Они могут порождать и добро, и зло. Если дать им волю, ничего с ними не делать, они вконец разрушат нам жизнь. Мятежные противники семейных радостей сказали о них не все; но все, что они сказали, — правда.

Заметьте, как противны песни и стихи о семейных чувствах. Противны они тем, что фальшивы, а фальшивы потому, что выдают за гарантию счастья и даже добра то, что только при должном усердии может к ним привести. Если верить песням и стихам, делать ничего не надо. Пустите привязанность, как теплый душ, и больше вам думать не о чем.

Как мы видели, в привязанность входят и любовь-нужда и любовь-дар. Начнем с нужды — с того, что мы нуждаемся в любви к нам.

Привязанность — самый неразумный вид любви. Привязаться можно к каждому. Поэтому каждый и ждет, что к нему привяжутся. Отец нередко ужасается, что сын не любит его, и считает это противоестественным. Однако он и не спросит себя, сделал ли он хоть что-нибудь заслуживающее сыновней любви. «Король Лир» начинается с того, что очень неприятный старик жить не может без привязанности своих дочерей. Я привожу пример из книги, потому что мы с вами живем в разных местах. Живи мы близко, я бы показал вам сколько угодно примеров. Причина ясна: мы знаем, что дружбу и влюбленность надо чем-то вызвать, как бы заслужить. Привязанность дается бесплатно, она «сама собой разумеется». Мы вправе ждать ее. А если не дождемся, решим, что наши близкие ведут себя противоестественно.

Конечно, это неправда. Мы млекопитающие, и потому инстинкт вкладывает в наших матерей какую-то к нам любовь. Мы создания общественные и потому живем в определенной среде, где при нормальном ходе вещей возникают привязанности. Если кто-то привязан к нам, это не значит, что мы достойны любви. Отсюда делают вывод: «Если мы и не достойны любви, к нам должен быть кто-нибудь привязан». Точно так же можно сказать: «Никто не заслужил благодати Божьей. Я ее не заслужил. Следовательно — Бог должен мне ее даровать». Ни там, ни здесь и речи не может быть о правах. Никаких прав у нас нет, мы просто смеем надеяться на привязанность, если мы обычные люди. А если нет? Если нас невозможно вынести? Тогда «природа» станет работать против нас. При близком общении легко возникает и ненависть. Все будет похоже, и все наоборот. Тоже кажется, что мы всегда терпеть человека не могли. Тоже возникает слово «старый» — «его старые шутки!»— и даже «вечный» — «а, вечно он!..»

Нельзя сказать, что Лир не знает привязанности. На любви-нужде он просто помешался. Если бы он по-своему не любил дочек, он бы не требовал от них любви. Самый невыносимый родитель (или ребенок) может испытывать эту хищную любовь. Добра она не приносит ни ему, ни другим. В такой семье просто жизни нет. Когда неприятный человек непрестанно требует любви, обижается, корит, кричит или тихо точит близких, они чувствуют себя виновными (чего он и хотел), а на самом деле ничего исправить не могут. Требующий любви рубит сук, на который и сесть не успел. Если в нас вдруг затеплится какая-нибудь нежность к нему, он тут же прибьет ее жадностью и жалобами. А доказывать свою любовь мы должны обычно, ругая его врагов. «Любил бы ты меня, ты бы понял, какой эгоист твой отец…», «…помог бы мне справиться с сестрой», «…не дал бы так со мной обращаться…»

И, хоть ты их убей, они не видят простого и прямого пути. Овидий считал, что любви не дождешься, если ты не «amabilis»[11]. Веселый старый срамник хотел сказать, что женщину не обольстишь, если ты не обольстителен. Но слова его можно прочитать иначе. Он умнее в своем роде, чем король Лир.

Удивительно не то, что не достойные никакой любви тщетно ее требуют, а то, что они требуют ее так часто. Кто не видел, как женщина тратит юность, зрелость и даже старость на ненасытную мать, слушается ее, угождает ей, а та, как истинный вампир, считает ее и неласковой, и строптивой. Быть может, ее жертва и прекрасна (хотя я в этом не уверен), но в матери, как ни ищи, прекрасного не отыщешь.

Вот какие плоды может приносить то, что привязанность дается даром. Не лучше обстоит дело и с непринужденностью, которую она порождает.

Мы постоянно слышим о грубости нынешней молодежи. Я старый человек и должен бы встать на сторону старших, но меня куда чаще поражает грубость родителей. Кто из нас не мучился в гостях, когда мать или отец так обращались со взрослыми детьми, что человек чужой просто ушел бы и хлопнул дверью? Они категорически говорят о вещах, которые дети знают, а они — нет; они прерывают детей, когда им вздумается; высмеивают то, что детям дорого; пренебрежительно (если не злобно) отзываются об их друзьях. А потом удивляются: «И где их носит? Всюду им хорошо, лишь бы не дома!..»

Если вы спросите, почему родители так ведут себя, они ответят: «Где же побыть собой, как не дома? Не в гостях же мы! Все тут люди свои, какие могут быть обиды!»

И снова это очень близко к правде и ничуть не верно. Привязанность как старый домашний халат, который мы не наденем при чужих. Но одно дело — халат, другое — грязная до вони рубаха. Есть выходное платье, есть домашнее. Есть светская учтивость, есть и домашняя. Принцип у них один: «не предпочитай себя». Чем официальней среда, тем больше в нем закона, меньше благодати. Привязанность не отменяет вежливости, она порождает вежливость истинную, тонкую, глубокую. «На людях» мы обойдемся ритуалом. Дома нужна реальность, символически в нем воплощенная. Если ее нет, всех подомнет под себя самый эгоистичный член семьи.

Вы должны действительно не предпочитать себя; в гостях вы можете притворяться, что не предпочитаете. Отсюда и поговорка: «Поживем вместе — узнаем друг друга». То, как человек ведет себя дома, показывает истинную цену (что за гнусное выражение!) его светских манер. Когда, придя из гостей, манеры оставляют в передней, это значит, что их и не было, им просто подражали.

«Мы можем сказать друг другу что угодно». Истина, стоящая за этими словами, означает вот что: привязанность в лучшем своем виде может не считаться со светскими условностями, потому что она и не захочет ранить, унизить или подчинить. Вы скажете любимой жене: «Ну ты и свинья!» Вы скажете: «Помолчи, я читать хочу». Вы можете поддразнивать, подшучивать, разыгрывать. Вы все можете, если тон и время верны. Чем лучше и чище привязанность, тем точней она чувствует, когда ее слова не обидят. Но домашний хам имеет в виду совсем другое. Его привязанность — очень низкого пошиба, или ее вообще нет, а свободу он себе дает такую, на которую смеет претендовать и которой умеет пользоваться только самая высокая, самая лучшая привязанность. Он тешит свою злобу, себялюбие или просто глупость. А совесть его чиста: привязанность имеет право на свободу, он ведет себя, как хочет, — значит, он выражает привязанность. Если вы хоть немного обидитесь, он будет оскорблен в лучших чувствах. Дело ясное: вы его не любите, вы его обидели, не поняли.

«А, вот что! — скажет он. — Так, так… Вежливость понадобилась… Я-то думал, мы люди свои…, да что там, ладно!.. Будь по-твоему». И станет вести себя с обидной, подчеркнутой вежливостью. Вот разница между домом и «светом»: дома светские манеры свидетельствуют как раз о невежливости. Домашняя учтивость совсем иная. Прекрасный ее пример вы найдете в «Тристраме Шенди». Дядя Тоби не вовремя заговорил о своей любимой фортификации. Отец не выдержал и прервал его. Потом он увидел его лицо, понял, как брат удивлен и обижен — не за себя, конечно, а за высокое искусство, — и тут же раскаялся. Он просит прощения, братья мирятся, и, чтобы показать, что никакой досады нет, дядя Тоби возвращается к прерванному рассказу.

Мы еще не говорили о ревности. Надеюсь, вы не думаете, что ею страдают только влюбленные; а если думаете — посмотрите на детей, на слуг и на животных. В привязанности она очень сильна и вызвана тем, что этот вид любви не терпит перемены. Скажем, брат и сестра или два брата растут вместе. Они читают одни и те же книжки, карабкаются на одно и то же дерево, вместе играют, вместе начинают и бросают собирать марки. И вдруг у одного из них появляется новая жизнь. Другой не входит в нее, он выброшен, отброшен. Ревность тут родится такая, что и в драме подобной не найдешь. Это еще не ревность к друзьям, это ревность к самому предмету увлечения — к музыке, к науке, к Богу. Она доходит до смешного. Обиженный называет «все это» глупостями, не верит обидчику, обвиняет его в позерстве, прячет книги, выключает радио, выбрасывает бабочек. Привязанность — самый инстинктивный, самый животный вид любви, и ревность ее — самая дикая.

Не только дети страдают этой ревностью. Посмотрите на неверующую семью, где кто-нибудь обратился, или на мещанскую семью, где кто-нибудь «пошел в образованные». Я думал, что это ненависть тьмы к свету, но ошибался. Верующая семья, где кто-то стал атеистом, ничуть не лучше. Это просто реакция на измену, даже вроде бы на кражу. Кто-то (или что-то) крадет у нас нашего мальчика (или девочку). Он был один из нас, стал одним из них. Да по какому праву?! Так хорошо жили, никому не мешали, а нас обидели…

Иногда такая ревность усложняется, удваивается. С одной стороны, конечно, «все это» — глупости. С другой — а вдруг в этом что-то есть? Вдруг и правда чем-то хороши книги, музыка, христианство? Почему же мы этого не видели, а он увидел? Что он, лучше нас? Да он сопляк, мы же старше… И ревность возвращается на круги своя: умнее «нас» он быть не может, значит, все это глупости.

Родителям в таких случаях лучше, чем братьям или сестрам. Дети их прошлого не знают, и они всегда могут сказать: «У кого не было! Ничего, пройдет…» Возразить на это невозможно — речь идет о будущем, обидеться нельзя — тон очень мягкий, а слушать обидно. Иногда родители и впрямь верят себе. Более того, иногда так и выходит.

«Ты разобьешь сердце матери!» Это викторианское восклицание нередко оказывалось верным. Близким очень тяжело, когда кто-нибудь из семьи спустился ниже нравственной ее системы — играет, пьет, содержит певичку. К несчастью, так же тяжело, если он поднялся выше. Охранительное упорство привязанности — о двух концах. Здесь, на домашнем уровне, повторяется самоубийственная воспитательная система, которая не терпит мало-мальски самостоятельных и живых детей.

До сих пор мы говорили об отходах привязанности-нужды. У привязанности-дара — свои искажения.

…Материнская любовь прежде всего — дар. Но дарует она, чтобы довести ребенка до той черты, после которой он в этом даре нуждаться не будет. Мы кормим детей, чтобы они со временем сами научились есть; мы учим их, чтобы они выучились, чему нужно. Эта любовь работает против себя самой. Цель наша — стать ненужными. «Я больше им не нужна» — награда для матери, признание хорошо выполненного дела. Но инстинкт по природе своей этому противится. Он тоже хочет ребенку добра, только — своего, от матери исходящего. Если не включится более высокая любовь, которая хочет любимому добра, откуда бы оно ни исходило, мать не сдается. Чаще всего так и бывает. Чтобы в ней нуждались, мать выдумывает несуществующие нужды или отучает ребенка от самостоятельности. Совесть ее при этом чиста; она не без оснований думает, что любовь ее — дар, и выводит из этого, что эгоизма в ней нет.

Касается это, конечно, не только матерей. Любая привязанность-дар может к этому привести, например любовь опекуна к опекаемому. Опасность эта очень сильна в моей профессии. Университетский преподаватель должен дать ученику столько, чтобы тот не нуждался в нем, более того — чтобы тот мог стать его соперником и критиком. Мы должны радоваться, когда это случится, как радуется учитель фехтования, когда ученик выбьет у него шпагу. Многие из нас и радуются, но не все.

Страшная нужда в том, чтобы в нас нуждались, находит выход в любви к животным. Фраза «Он (она) любит животных» не значит ничего. Любить животных можно по-разному. С одной стороны, домашнее животное — мост между нами и природой. Всем нам бывает грустно от того, что мы, люди, одиноки в мире живого — почти утратили чутье, видим себя со стороны, вникаем в бесчисленные сложности, не умеем жить в настоящем. Мы не можем и не должны уподобляться животным. Но мы можем быть с ними. Животное достаточно личностно, чтобы предлог «с» выступил во всей своей силе; и все же оно — небольшой комок биологических импульсов. Собака или кошка тремя лапами стоит в природе, одной — там, где мы. Животное — это посланец. Кто не хотел бы, как сказал Бозанкет, «направить посла ко двору великого Пана»? Человек с собакой или с котом затыкает дыру в мироздании. Но, с другой стороны, животное можно воспринять неправильно. Если вы хотите быть нужным, а семье удалось от вас увернуться, животное может заменить ее. Несчастное создание принесет вашим родным большую пользу, вроде громоотвода; вы будете так заняты тем, чтобы портить ему жизнь, что у вас не хватит времени портить жизнь им. Собака подойдет тут больше кошки. Говорят, лучше всего — обезьяны. Животному вашему, конечно, не посчастливилось. Но, может быть, оно не сумеет понять, как вы ему навредили; а если и сумеет, вы о том не узнаете. Самый забитый человек нет-нет да взорвется и выскажет все, как есть. На ваше счастье, животное лишено дара речи.

Те, кто говорит: «Чем больше я вижу людей, тем больше люблю животных», те, для кого животное отдых от человеческого общества, должны подумать всерьез об истинных причинах своей мизантропии.

Мне скажут: «Ну, конечно, все это бывает. Эгоисты и невротики исказят что угодно, даже любовь. Но зачем так много рассуждать о патологических случаях? В конце концов людям приличным легко избежать таких ошибок». Мне кажется, это замечание нуждается в комментариях.

Во-первых, невротик. Не думаю, что описанные мною случаи относятся к патологии. Конечно, бывают и особенно болезненные их формы, которые просто невозможно вынести. Таких людей непременно надо лечить. Но все мы, честно взглянув на себя, признаемся, что не избежали подобных искушений. Это не болезнь; а если болезнь, имя ей — первородный грех. Обычные люди, делая все это, не болеют, а грешат. Им нужен не врач, а духовник. Медицина старается вернуть нас в «нормальное» состояние. Себялюбие, властность, жалость к себе, неумение себя увидеть нельзя назвать ненормальными в том смысле, в каком мы так называем астигматизм или блуждающую почку. Разве нормален, разве обычен тот, у кого начисто нет этих черт? Он нормален, конечно, но в другом значении слова: преображен, равен Божьему замыслу. Мы знали только одного такого Человека. А Он ничуть не был похож на любезного психологам индивида, уравновешенного, приспособленного, удачно женатого, хорошо устроенного, умеющего со всеми ладить. Вряд ли очень хорошо вписан в мир Тот, Кому говорили: «Не бес ли в тебе?», кого гнали и в конце концов прибили гвоздями к двум бревнам.

Да и сами вы, возразив мне, ответили себе. Привязанность дарует радость тогда, и только тогда, когда ее испытывают «приличные люди». Другими словами, одной привязанности мало. Нужен ум; нужна справедливость; нужна милость. Словом, нужно быть хорошим — терпеливым, смиренным, кротким. В игру должна вступать любовь, которая выше привязанности. В том-то и дело. Если мы станем жить одной привязанностью, она принесет нам много зла.


Вопросы философии. 1989. N9 8. С. 116–123

К. Хорни КУЛЬТУРА И НЕВРОЗ

Мы живем в культуре соперничества и индивидуалистичности. Основаны ли грандиозные экономические и технические достижения нашей культуры на принципе соперничества, возможны ли они только на этой основе — этот вопрос должны решать экономисты или социологи. Психолог же может оценить ту личную цену, которую мы вынуждены за это платить.

Следует помнить, что соперничество не только является движущей силой экономики, но пронизывает также всю нашу личную жизнь. Характер всех наших человеческих отношений формируется более или менее открытым соперничеством. Оно проявляется в семье, в отношениях между родственниками, в школе, в социальных отношениях… в любви.

В любви оно может проявляться двумя способами: подлинное эротическое желание часто затемняется или замещается целями соперничества — быть наиболее популярным, иметь больше всего свиданий, любовных писем, любовниц (или любовников), выступать в качестве наиболее желаемого мужчины или женщины. С другой стороны, оно может пронизывать сами любовные отношения. Супруги, например, могут жить в бесконечной борьбе за лидерство, осознавая или не осознавая природы или даже существования этой борьбы.

Влияние соперничества на человеческие отношения заключается в том факте, что оно порождает зависть к сильным, презрение к слабым, недоверие ко всем. Вследствие всех этих потенциально враждебных установок ограничивается возможность получать удовлетворение и уверенность, которые обычно даются человеческими взаимоотношениями, и индивид становится более или менее эмоционально изолированным. Здесь также происходят взаимно подкрепляющие взаимодействия — неуверенность и неудовлетворенность в отношениях, в свою очередь, вынуждают людей искать удовлетворение и безопасность в высоких притязаниях.


Психология личности. Тексты. М., 1982. С. 103–104

Э. Шпрангер ФОРМЫ ЖИЗНИ

Социальная направленность в своем высшем проявлении — это любовь. Она может быть основополагающим чувством, обращенным ко всей жизни. Но она может быть направлена и на отдельный предмет или круг предметов и при этом не терять характера ведущей потребности, определяющей все индивидуальное бытие. Отдельный человек становится предметом любви как средоточие ценностей. Можно любить другого человека, потому что в нем открываются ценность истины, или красоты, или святости. Сродни такой любви страстное стремление обрести ценности жизни, нам уже известные. Но суть самой любви еще глубже: она остается чем-то в себе, обращенным к другой жизни ради ценностей, заключенных в этой жизни. Понятийно определяя то, что в конечном счете не поддается формулировке, можно сказать, что любовь открывает в другом человеке — в одном, нескольких или многих — потенциальных носителей определенных ценностей и находит смысл своей собственной жизни в преданности этим людям.


Психология личности. Тексты. М., 1982. С. 55

В. Франкл ЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ ПОИСК СМЫСЛА ВВЕДЕНИЕ В ЛОГОТЕРАПИЮ

Любовь является единственным способом понять другого человека в глубочайшей сути его личности. Никто не может осознать суть другого человека до того, как полюбил его. В духовном акте любви человек становится способным увидеть существенные черты и особенности любимого человека, и, более того, он видит потенциальное в нем, то, что еще не выявлено, но должно быть выявлено. Кроме того, любя, любящий человек заставляет любимого актуализировать свою потенциальность. Помогая осознать то, кем он может быть и кем он будет в будущем, он превращает эту потенциальность в истинное.

В логотерапии любовь не рассматривается как простой эпифеномен сексуальных влечений и инстинктов в смысле так называемой сублимации. Любовь столь же основной феномен, как и секс. В норме секс является способом выражения любви. Секс оправдан, даже необходим, коль скоро он является проводником любви.


Психология личности. Тексты. М., 1982. С. 124

А. Д. Тойнби ПЕРЕЖИТОЕ

Любовь и сознание могут быть признаками высшей реальности.

Любовь и разум суть духовные реалии. Реальность каждой из них постижима с помощью непосредственного духовного переживания, и, тем ярче эта реальность, чем сильнее переживание. Когда эти реалии становятся частью нашего внутреннего мира, они обладают для нас своей собственной ценностью и значимостью; но если это так, то это означает, что они во внутреннем мире людей образуют твердую основу, хотя, возможно, в других отношениях в своих высших проявлениях жизнь есть тайна… Жизнь таинственна, и именно это обстоятельство вызывает так много попыток объяснить ее, даже взаимно исключающими способами. Я думаю, что люди будут дискутировать эти вопросы, пока будет живо человечество; ибо любознательность — это отличительная черта человеческой природы; и я думаю, что ответы по-прежнему будут оставаться недоказанными. Их нельзя ни доказать, ни опровергнуть научным методом, с помощью которого современное естествознание проникло в тайны Вселенной. Несмотря на все успехи современной науки, природа высшей реальности по-прежнему остается неразгаданной современной мыслью. Но незавершенность наших чувств в этой сфере не задевает абсолюта любви и разума.

…В нравственном плане… гипотеза, по которой вся Вселенная находится внутри человека, не выдерживает критики. Если человеческая природа, как она явлена мне и моим ближним, действительно тождественна всей Вселенной, то не только любовь и разум, но также эгоцентризм, и грех, и заблуждение должны быть вездесущими, ибо эти злые духовные феномены в такой же мере характеризуют человека, как и любовь и разум. Здесь перед нами открывается как бы другая сторона медали. По собственному опыту мы знаем, что в человеческой жизни идет постоянная борьба между любовью и разумом, с одной стороны, и эгоцентризмом, грехом и заблуждением, с другой.

Эта борьба продолжается всегда в каждой человеческой душе; эта духовная война ведется с переменным успехом, наподобие мощных приливов и отливов; и если она определенно выиграна или проиграна для отдельного человека, то для всего общества исход ее всегда неопределенен. И в социальном плане мы не можем сказать, будет ли когда-либо определен исход этой войны для всего человечества. Но в то же время никто не усомнится в том, какую сторону в этой войне следует занять. Все знают, что должно следовать путем любви и разума. Для всех людей это — истинный путь. Он внутренне истинен, невзирая на возможные перспективы. Если даже предопределено окончательное поражение, все равно он остается путем истинным; а пока исход еще неизвестен, то каждый надеется, что все люди примут участие в этой войне за правое дело, искренно, чистосердечно и самоотверженно.

Предположив, как индуисты, что вся Вселенная соткана из той же духовной субстанции, что и душа отдельного человека, то по аналогии мы должны принять и то, что для всей этой космической сферы любовь и праведность обладают безусловной нравственной ценностью, равно как для каждой человеческой жизни; что вся Вселенная, включая нашу планету, стремится доминировать над злом; но что в космической борьбе, как и в человеческой борьбе, силы, творящие добро, необязательно должны одержать верх и что здесь тоже исход неопределенен.

Широко известно, что в человеческой жизни за все необходимо платить, и, видимо, неодушевленная природа требует того же. Если духи любви в праведности в неодушевленной Вселенной того же порядка, что и в человеческой жизни, то творение жизни во Вселенной было великим достижением любви и праведности, потому что без жизни любовь не могла бы самовыразиться, а без человеческой жизни равно не мог бы самовыразиться разум. Но творение жизни породило эгоцентризм в каждом живом существе, это была плата за него. Высокая плата, и не с радостью ее приняли, но ее необходимо заплатить, потому что жизнь иначе не была бы сотворена, а самоцентрированные существа более обещающи, чем безжизненная Вселенная. Этой только ценой и любовь смогла проявиться в жизни на планете. Но и за любовь тоже надо платить, у нее есть обратная сторона: чем сильнее любовь, тем больнее расставание. Смерть неизбежно разлучает любящих; и смерть есть плата за творение существ, развившихся на духовной шкале до уровня способности любить.

Творение разумного существа, возможно, самое высокое достижение в сфере жизни. Человеческий разум дает возможность отвечать на любовь и подчиняться голосу совести. Но цена этому — человеческая свобода выбора как добра, так и зла, так что люди могут использовать свою свободу для обеих альтернатив. Если нет зла, то нет и добра; если нет самоуглубления, то нет и любви; если нет греха и заблуждения, то нет и праведности. Видимо, любое творческое достижение эволюции сопровождается платой деволюции.

Это трагично, и, возможно, трагедия имеет космический размах, но если это так, это, видимо, не следствие болезненности мира; по аналогии с человеческим опытом скорее можно предположить, что это следствие недостатка силы. В круге нашего переживания все силы имеют ограничения.


Перевод Е. Д. Жаркова

Toynbee A. J. Experiences. L.; Oxford, 1969. Р. 158–161

Э. Фромм ИСКУССТВО ЛЮБИТЬ

Является ли любовь искусством? Ответ на этот вопрос требует знаний и размышления. Является ли это искусство приятным переживанием, которое можно испытать в случае удачи, в которое можно «впасть», если повезет?

Большинство людей понимает значимость любви, им ее не хватает, они смотрят бесконечное число фильмов о счастливых или несчастных любовных историях, слушают сотни дрянных песен о любви, и мало кто думает о том, что любовь есть нечто, чему надо учиться…

Многие полагают, что проблема любви заключается в том, чтобы быть любимым, в том, как понравиться, а не в том, чтобы любить, быть способным к любви. И они следуют к этой цели несколькими путями. Один путь — преимущественно путь мужчин — быть удачливым, сильным, богатым, что позволяет занять сильную позицию. Другой путь, как правило, выбираемый женщинами, — стараться быть привлекательной, культивировать тело и т. д. Путь и мужчин, и женщин — овладевать хорошими манерами, умение вести интересный разговор, стремиться быть полезными, скромными и вежливыми. Делать себя привлекательным и в то же время полезным также важно для достижения успеха, «для завоевания друзей и влиятельных людей».

Действительно, многие люди нашей культуры считают, что быть привлекательным означает быть популярным и сексопильным.

Вторым основанием позиции тех, кто ничего не знает о любви, является убеждение, что проблема любви — это проблема объекта, а не проблема способности. Они думают, что любить — это просто, трудно только найти объект любви или быть любимым. У этой позиции имеется несколько предпосылок, укорененных в нашем обществе. Одна из них — сильное изменение, которое претерпела в XX в. проблема выбора «объекта любви». В викторианскую эпоху любовь не была, как правило, спонтанным личным экспериментом. Напротив, брак заключался по соглашению — семьями, брачным маклером или вообще без посредников; он заключался из социальных соображений, и предполагалось, что любовь будет развиваться после его заключения. Но в нескольких последних поколениях идея романтической любви стала почти универсальной в западном мире. В США почти не встречается отношение к браку как к договору, многие ищут романтическую любовь, любовь-эксперимент, которая должна привести к браку.

…Этот же фактор тесно связан с другими характеристиками современной культуры, которая в основном базируется на страсти к приобретению, на идее взаимовыгодного обмена. Счастье современного человека состоит в созерцании мелькающих магазинных витрин, в приобретении всего того, что он может получить за наличные или в кредит. Он (или она) оценивают людей однозначно. И для мужчин, и для женщин привлекательный субъект другого пола — приз. Привлекательность обыкновенно означает набор качеств, которые популярны и могут быть предложены на рынке личностей. То, что делает человека привлекательным — как его физические, так и духовные качества, — зависит от моды, от времени.

В 20-е годы привлекательной была пьющая и курящая женщина, грубая и сексуальная; сегодня мода требует более скромных и более домашних женщин. В конце XIX — начале XX в. привлекательный мужчина был агрессивным и амбициозным, сегодня он должен быть социабельным и терпимым. В любом случае чувство любви обычно развивалось только в таких человеческих сообществах, где были богаты возможности обмена. Я заключаю сделку: объект должен быть желанным с точки зрения его социальной ценности и в то же время должен хотеть меня, учитывать мои явные и скрытые качества и потенции. Двое «вступают в любовь», когда каждый из них находит свой объект на рынке, принимая во внимание недостатки своих собственных обменных ценностей. Как и при покупке имущества, скрытые потенции могут развернуться и сыграть значительную роль в этой сделке.

В культуре, где превалируют рыночные ориентации и где материальный успех является главной ценностью, нет смысла удивляться тому, что человеческие отношения следуют тем же самым образцам обмена, которые управляют рынком предметов потребления и рынком труда.

Третье ошибочное основание, ведущее к иллюзии, что любви не нужно учиться, лежит в смешении «вступления в любовь» с перманентным бытием, «нахождением в любви». Если двое посторонних, как и все мы, друг другу людей вдруг чувствуют, что рушится стена между ними, чувствуют одинаково этот момент единения, то это наиболее волнующий эксперимент жизни, наиболее прекрасный, чудесный момент для изолированной личности, не знающей любви. Но это чудо внезапной близости часто ослабляется, так как оно связано или инициируется сексуальной привлекательностью и стремлением к цели. Этот тип любви непродолжителен по самой своей природе. Когда два человека хорошо узнают друг друга, их близость все больше и больше теряет характер чуда, в то время как их противоречия, их разочарования, их взаимная скука убивают все, что осталось от их первоначального волнения. Вначале они не осознают этого, углубляя страстную влюбленность, «сумасшествие» друг к другу, которое якобы доказывает интенсивность их любви. Но на самом деле оно доказывает лишь степень их предшествующего одиночества.

Позиция — нет ничего легче, чем любовь, — продолжает преобладать вопреки явной очевидности противного.

Люди должны были бы страстно стремиться узнать причину того, почему любая активность, любое предприятие, которое начинается с больших надежд и ожиданий и регулярно терпит неудачу (как в случае любви, так и в случае любого другого действия), стремиться понять, как избежать этого, либо вообще отказаться от активности. Но поскольку отказаться от любви невозможно, то есть только один путь — проанализировать причины неудачи и попытаться постичь смысл любви.

Первый шаг — понять, что любовь есть искусство. Если мы хотим научиться любить, мы должны следовать по этому пути так же, как если бы мы хотели научиться любому другому искусству — столярному делу, искусству медика или инженера.


Перевод Ивина А. А.

Fromm Е. The art of loving. N. Y., 1956. P. 1–4

ЛЮБОВЬ К ЧЕЛОВЕКУ Гуманизм. Любовь к ближнему. Любовь к родителям Любовь к себе. Любовь и дружба

ЛУНЬ ЮЙ (V в. до н. э.)

Я имею три сокровища, которыми дорожу: первое — это человеколюбие[12] второе — бережливость, а третье состоит в том, что я не смею быть впереди других. Я человеколюбив, поэтому могу стать храбрым. Я бережлив, поэтому могу быть щедрым. Я не смею быть впереди других, поэтому могу стать умным вождем.

Кто храбр без человеколюбия, щедр без бережливости, находясь впереди, отталкивает тех, кто находится позади, — тот погибает. Кто ведет войну человеколюбиво, побеждает, и возведенная им оборона неприступна. Небо его спасает, человеколюбие его охраняет.


Учитель сказал[13]: «Там, где царит человеколюбие, прекрасно. Поэтому когда [кто-либо] поселяется там, где нет человеколюбия, разве он мудр?»

Учитель сказал: «Человек, не обладающий человеколюбием, не может долго жить в условиях бедности, но он не может долго жить и в условиях радости. Человеколюбивому человеку человеколюбие приносит успокоение. Мудрому человеку человеколюбие приносит пользу».

Учитель сказал: «Только обладающий человеколюбием может любить детей и ненавидеть людей».

Учитель сказал: «Тот, кто искренне стремится к человеколюбию, не совершит зла».

Учитель сказал: «Люди желают богатства и знатности. Если не руководствоваться правильными принципами, их не получишь. Людям ненавистны бедность и незнатность. Если не руководствоваться правильными принципами, от них не избавишься. Если благородный муж утратит человеколюбие, то можно ли считать его благородным мужем? Благородный муж обладает человеколюбием даже во время еды. Он должен следовать человеколюбию, даже терпя неудачи».

Учитель сказал: «Я не видел тех, кто любит человеколюбие, и тех, кто ненавидит то, что является нечеловеко-любием. Те, кто любит человеколюбие [считают], что нет ничего выше его. Те, кто ненавидит то, что является нечеловеколюбием, сами обязательно следуют человеколюбию; они поступают так, чтобы то, что является нечеловеколюбием, их не касалось. Могут ли люди целый день отдавать свои силы следованию человеколюбию? Я не видел людей, у которых на это не хватило бы сил. Такие люди есть. Только я их не видел».

Учитель сказал: «[Характер] ошибок зависит от того, кем они сделаны. Только посмотрев на ошибки, можно узнать, обладает личеловек человеколюбием».

Учитель сказал: «Если утром познаешь правильный путь, вечером можно умереть».


Учитель сказал: «Когда видишь мудрого человека, подумай о том, чтобы уподобиться ему. Когда видишь человека, который не обладает мудростью, взвесь свои собственные поступки».

Учитель сказал: «Служи своим родителям, мягко увещевай их. Если видишь, что они проявляют несогласие, снова прояви почтительность и не иди против их воли. Устав, не обижайся на них».

Учитель сказал: «Пока родители живы, не уезжай далеко, а если уехал, обязательно живи в определенном месте».

Учитель сказал: «Если в течение трех лет [после смерти отца] сын не изменяет порядков, заведенных им, это называется сыновней почтительностью».


Учитель сказал: «Знающие что-либо уступают тем, кто любит что-либо; любящие что-либо уступают тем, кто наслаждается чем-либо».

Учитель сказал: «С теми, кто выше посредственности, можно говорить о возвышенном; с теми, кто ниже посредственности, нельзя говорить о возвышенном».

Фань Чи спросил учителя о мудрости. Учитель сказал: «Должным образом служить народу, почитать духов и держаться от них подальше — в этом и состоит мудрость». [Фань Чи] спросил о человеколюбии. [Учитель] сказал: «Испытать трудности, а затем добиться успеха — в этом состоит человеколюбие».

Учитель сказал: «Мудрый любит воду. Обладающий человеколюбием наслаждается горами. Мудрый находится в движении. Человеколюбивый находится в покое. Мудрый радостен. Человеколюбивый долговечен»[14].


Цзы-гун спросил: «Что можно сказать о человеке, делающем добро людям и способном оказывать помощь народу? Можно ли назвать его человеколюбивым?» Учитель ответил: «Почему только человеколюбивым? Не следует ли назвать его совершенномудрым? <…> Человеколюбивый человек — это тот, кто, стремясь укрепить себя [на правильном пути], помогает в этом и другим, стремясь добиться лучшего осуществления дел, помогает в этом и другим. Когда [человек] в состоянии руководствоваться примерами, взятыми из его непосредственной практики, это можно назвать способом осуществления человеколюбия».


Учитель сказал: «Разве человеколюбие далеко от нас? Если я хочу быть человеколюбивым, человеколюбие приходит».


Чжун-гун спросил о человеколюбии. Учитель ответил: «Вне своего дома относись к людям так, словно принимаешь дорогих гостей. Используй народ так, словно совершаешь важное жертвоприношение. Не делай людям того, чего не желаешь себе, и тогда и в государстве, и в семье к тебе не будут чувствовать вражды». Чжун-гун сказал: «Хотя я и недостаточно сообразителен, но буду поступать в соответствии с этими словами».


Фань Чи спросил о человеколюбии. Учитель ответил: «Это значит любить людей». Фань Чи спросил о знании. Учитель ответил: «Это значит знать людей». Фань Чи не понял. Учитель сказал: «Выдвигать людей прямых и отстранять людей лживых, и тогда лживые люди смогут стать прямыми».


Фань Чи спросил о человеколюбии. Учитель сказал: «Всегда будь почтителен. Исполняя работу, проявляй уважение. В отношениях с людьми соблюдай преданность. Когда отправляешься к варварам, не отказывайся [от этих правил]».


Учитель сказал: «Тот, кто обладает моралью, непременно умеет хорошо говорить; но тот, кто умеет хорошо говорить, необязательно обладает моралью. Человеколюбивый непременно смел, но смелый не обязательно человеколюбив».

Учитель сказал: «Есть благородные мужи, которые не обладают человеколюбием, но нет низких людей, которые бы обладали человеколюбием».


Учитель сказал: «Целеустремленный человек и человеколюбивый человек идут на смерть, если человеколюбию наносится ущерб, они жертвуют своей жизнью, но не отказываются от человеколюбия».


Цзы-гун спросил: «Можно ли всю жизнь руководствоваться одним словом?» Учитель ответил: «Это слово — взаимность. Не делай другим того, чего не желаешь себе».


Учитель сказал: «Для людей человеколюбие важнее, чем вода и огонь. Я видел, как люди, попадая в воду и огонь, погибали. Но не видел, чтобы люди, следуя человеколюбию, погибали».


Цзы Чжан спросил Кун-цзы о человеколюбии. Кун-цзы ответил: «Тот, кто способен проявлять в Поднебесной пять [качеств], является человеколюбивым». [Цзы Чжан] спросил о них. [Кун-цзы] ответил: «Почтительность, обходительность, правдивость, сметливость, доброта. Если человек почтителен, то его не презирают. Если человек обходителен, то его поддерживают. Если человек правдив, то ему доверяют. Если человек сметлив, он добивается успехов. Если человек добр, он может использовать других».

Учитель сказал: «Ю, слышал ли ты в шести фразах о шести пороках?» Цзы-лу ответил: «Нет». Учитель сказал: «Садись! Я расскажу тебе. Любить человеколюбие и не любить учиться. Порок в том, что это ведет к тупости. Любить мудрость и не любить учиться. Порок в том, что это ведет к тому, что человек разбрасывается. Любить правдивость и не любить учиться. Порок в том, что это ведет к нанесению ущерба самому себе. Любить прямоту и не любить учиться. Порок в том, что это ведет к грубости. Любить мужество и не любить учиться. Порок в том, что это ведет к смутьянству. Любить твердость и не любить учиться. Порок в том, что это ведет к сумасбродству».


Учитель сказал: «Трудно иметь дело только с женщинами и низкими людьми. Если с ними сближаешься, то они перестают слушаться. Если же от них удаляешься, то неизбежно испытываешь с их стороны ненависть».

МО ЦЗЫ (III–II вв. до н. э.)

Готовясь к действиям, необходимо сопоставить свои поступки с [желаниями] неба. То, что небо желает, делай это, а что небо не желает, запрети делать.

Однако что же небо желает и чего оно не желает? Небо непременно желает, чтобы люди взаимно любили друг друга и приносили друг другу пользу, но небу неприятно, если люди делают друг другу зло, обманывают друг друга. Но откуда известно, что небо желает, чтобы люди взаимно любили друг друга, приносили друг другу пользу, но не желает, чтобы люди друг другу делали зло и обманывали бы друг друга? Это видно из того, что небо придерживается всеобщей любви и приносит всем пользу.

Как узнали, что небо придерживается всеобщей любви и приносит всем пользу? Это видно из всеобщности неба, из того, что оно всех кормит. Ныне небо не разделяет больших и малых царств, все они всего лишь ключи неба. Небо не различает малых и больших, знатных и подлых; все люди — слуги неба, и нет никого, кому бы оно не выращивало буйволов и коз, не откармливало свиней, диких кабанов, не поило вином, не давало в изобилии зерно, чтобы [люди] почтительно служили небу. Разве это не есть выражение всеобщности, которой обладает небо? Разве небо не кормит всех? Если же небо обладает всеобщностью, питает всеобщую любовь и кормит всех, то как же можно говорить, что оно не желает, [чтобы] люди взаимно любили друг друга, делали друг другу пользу.

Поэтому утверждаю: того, кто питает к людям всеобщую любовь, кто делает им пользу, небо непременно осчастливит. А того, кто делает людям зло, обманывает людей, небо непременно покарает.


Если рассмотреть, откуда начинаются беспорядки, то оказывается, что беспорядки возникают оттого, что люди не любят друг друга. Слуга и сын непочтительны к государю и отцу. Что такое беспорядок? Это то, что сын любит себя, но не любит отца, поэтому во имя своей выгоды он наносит ущерб отцу; младший брат любит лишь себя и не любит старшего брата, поэтому он наносит ущерб своему брату, чтобы обеспечить выгоду себе…

Ныне правители царств знают лишь о любви к своему царству и не любят другие царства, поэтому всеми силами страны стремятся нанести удар другой стране. Ныне главы семейств знают лишь о любви к своей семье, но не любят другие семьи, поэтому, не брезгуя ничем, всеми силами семьи стремятся разграбить другую семью… Если отсутствует взаимная любовь между людьми, то непременно появляется взаимная ненависть; если правитель и его подчиненные не питают взаимной любви, то нет милости и верности; если между отцом и сыном нет взаимной любви, то нет родительской любви и почитания родителей; если между братьями нет взаимной любви, то нет согласия между ними; если между людьми Поднебесной нет взаимной любви, то сильный непременно подчиняет слабого, богатый непременно оскорбляет бедного, знатный непременно кичится перед простолюдином, хитрый непременно обманывает простодушного…

<…>Мо-цзы говорит: «Какую питают любовь — всеобщую или отдельную — злые люди Поднебесной, ненавидящие людей? Ответим: непременно отдельную любовь. Таким образом, сторонники отдельной любви в результате порождают великое зло в Поднебесной. Поэтому следует отвергнуть отдельную любовь…»

Поэтому всеобщая выгода, всеобщая любовь приносят Поднебесной большую пользу; отдельная корыстная выгода, за счет общей выгоды, есть большое зло для Поднебесной. Во всеобщей пользе лежит истина… Необходимо отдельную любовь, корыстную выгоду заменить всеобщей любовью, взаимной выгодой… Дело человеколюбивого человека непременно состоит в служении тому, чтобы приносить пользу Поднебесной и уничтожать в Поднебесной зло…


…Польза и любовь рождаются в заботе. Прошлая забота не есть нынешняя забота. Прошлая любовь к человеку не есть нынешняя любовь к человеку. Любовь к Хо как любовь к человеку рождается в заботе о пользе для Хо, но это не есть забота о пользе для Цзана. Однако любовь к Цзану как любовь к человеку именно [обща с] любовью к Хо как любовью к человеку.

[Пытаться] отбросить [всеобщую] любовь и [думать] о пользе Поднебесной. [Утверждаю, что для этого] нельзя отбрасывать [всеобщую любовь].

Любовь совершенномудрого не основывается на корысти и стремлении достичь выгоды только для себя. Всеобщая любовь — это высшая польза для всех людей. Высшие интересы людей не в односторонней любви, а во всеобщей любви. Но всеобщая любовь, преломляясь в отношении каждого человека, основывается на интересе данного человека, а интересы людей различны, значит, любовь по отношению к каждому отдельному человеку предусматривает оказание ему помощи в различных формах, и любовь, значит, различна, но в целом она обща, сходна, так как это любовь к людям.


Любить людей не для того, чтобы заслужить славу, — это подобно заботе о дальнем путнике [остановившемся у тебя на отдых].

Любовь к людям должна быть бескорыстна. Люби родителей других людей, как любишь своих родителей. Это все равно что рассматривать важное государственное дело как семейное дело.

Всеобщая любовь по сути своей сходна с личной любовью. Сходство индивидуальной любви подобно тому, как большое суживается и превращается в маленькое.

В Поднебесной не должно быть человека, которого бы не рассматривали как равного себе, не питали бы к нему любви, как к себе. Это и есть учение мудреца Мо цзы. которое продолжает существовать.

ЛИ ЦЗИ (IV–I вв. до н. э.)

Следовать правильному пути можно, [лишь] опираясь на человеколюбие. Человеколюбие — это [любовь к] людям; высшим [его проявлением] является любовь к близким. Долг — это соответствие [поступков тому, как должно быть]. Высшим [его проявлением] является проявление почтительности к мудрым.

ХАНЬ ФЭЙ-ЦЗЫ (III в. до н. э.)

Человеколюбием называют [такое состояние человека], когда в сердце у него содержится радостная любовь к [другим] людям; когда он радуется счастью [других] людей и питает отвращение к их несчастью; когда он дает полное проявление тому, что находится в его сердце, не рассчитывая на вознаграждение [со стороны других людей].

Поэтому говорится: «[Человек], обладающий высшим человеколюбием, действует, осуществляя недеяние».


Древнекитайская философия. Собр. текстов: В 2 т. М., 1973. T. 1. С. 135, 149, 152, 153, 155, 159–160, 161, 163, 164, 167, 168, 171, 173, 180, 192–193, 89–90, 91, 126, 236

Баха-Улла РОЗЫ ЛЮБВИ

Будьте как пальцы одной руки, как части одного тела! Свет единства так могуществен, что он способен озарить всю землю. Святыня единства создана: не считайте друг друга чужими. Вы плоды одного дерева и листья одной ветки.


Розы любви. Тексты для размышлений. Избранные цитаты из бахаистских писаний. Хофхайм, 1989. С. 26

Абдул-Баха РОЗЫ ЛЮБВИ

Не успокаивайтесь до тех пор, пока каждый, с кем вы имеете дело, не станет для вас как бы одним из членов вашей семьи. Воспринимайте его как своего отца, или брата, или сестру, или мать, или как ребенка. Если вам это удастся, тогда исчезнут ваши трудности, и тогда вы узнаете как поступать дальше.


Розы любви. Тексты для размышлений. Избранные цитаты из бахаистских писаний. Хофхайм, 1989. С. 29

Ян Гус О ЦЕРКВИ

…Разве тот, кто преуспел в добродетели, не может обличать того, кто стоит ниже в нравах, пусть даже последний выше по положению?..

Из этого следует, что подчиненный может благоразумно, исходя из закона любви, исправить и вернуть на путь истинный вышестоящего, если тот впал в заблуждение. Ведь если вышестоящий, сбившись с пути, стал бы добычей грабежа или оказался бы в смертельной опасности, то подчиненному следовало бы его освободить и таким образом уберечь от опасности; но тогда тем более это его обязанность, если вышестоящий, сбившись с нравственного пути, стал добычей демонов и оказался перед угрозой смерти, худшей, чем смерть грешников. И если вышестоящий возрадовался бы в первом случае, то почему бы ему еще более не возрадоваться во втором? Если он допустил бы защитника в первом случае, то почему бы ему не допустить его во втором?


Антология чешской и словацкой философии. М., 1982, С. 73

Б. Паскаль МЫСЛИ

Когда бы каждому стало известно все, что о нем говорят ближние, я убежден, на свете не осталось бы и четырех искренних друзей. Подтверждение этому — ссоры, вызванные случайно оброненным, неосторожным словом.

У человека множество надобностей, и любит он только тех, кто в силах ублаготворить все до единой. «Такой-то — отличный математик», — скажут ему про кого-нибудь. «А на что мне математик? Он, чего доброго, примет меня за теорему». — «А такой-то — отличный полководец». — «Еще того не легче! Он примет меня за осажденную крепость. А я ищу просто порядочного человека, который сделает для меня все, в чем я нуждаюсь».


Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М., 1987. С. 228

Д. Бонхеффер СОПРОТИВЛЕНИЕ И ПОКОРНОСТЬ Письма и заметки из тюремной камеры

Кто устоит!

Грандиозный маскарад зла смешал все этические понятия. То, что зло является под видом света, благодеяния, исторической необходимости, социальной справедливости, вконец запутывает тех, кто исходит из унаследованного комплекса этических понятий; для христианина же, опирающегося на Библию, это подтверждает бесконечное коварство зла.

Не вызывает сомнений поражение «разумных», с лучшими намерениями и наивным непониманием действительности пребывающих в уверенности, что толикой разума они способны вправить вывихнутый сустав. Близорукие, они хотят отдать справедливость всем сторонам и, ничего не достигнув, гибнут между молотом и наковальней противоборствующих сил. Разочарованные неразумностью мира, понимая, что обречены на бесплодие, они с тоской отходят в сторону или без сопротивления делаются добычей сильнейшего.

Еще трагичней крах всякого этического фанатизма. Чистоту принципа фанатик мнит достаточной, чтобы противопоставить ее силе зла. Но, подобно быку, он поражает красную тряпицу вместо человека, размахивающего ею, бессмысленно расточает силы и гибнет. Он запутывается в несущественном и попадает в силки более умного соперника.

Человек с совестью в одиночку противится давлению вынужденной ситуации, требующей решения. Но масштабы конфликтов, в которых он принужден сделать выбор, имея единственным советчиком и опорой свою совесть, раздирают его. Бесчисленные благопристойные и соблазнительные одеяния, в которые рядится зло, подбираясь к нему, лишают его совесть уверенности, вселяют в нее робость, пока в конце концов он не приходит к выводу, что можно довольствоваться оправдывающей (не обвиняющей) совестью, пока он, чтобы не впасть в отчаяние, не начинает обманывать свою совесть; ибо человек, единственная опора которого — совесть, не в состоянии понять, что злая совесть может быть полезнее и сильнее, чем совесть обманутая.

Надежным путем, способным вывести из чащи всевозможных решений, представляется исполнение долга. При этом приказ воспринимается как нечто абсолютно достоверное; ответственность же за приказ несет тот, кто отдал его, а не исполнитель. Но человек, ограниченный рамками долга, никогда не отважится совершить поступок на свой страх и риск, а ведь только такой поступок способен поразить зло в самое сердце и преодолеть его. Человек долга в конечном итоге будет вынужден выполнить свой долг и по отношению к черту.

Но тот, кто, пользуясь своей свободой в мире, попытается не ударить в грязь лицом, кто необходимое дело ставит выше незапятнанности своей совести и репутации, кто готов принести бесплодный принцип в жертву плодотворному компромиссу или бесполезную мудрость середины продуктивному радикализму, тот должен остерегаться, как бы его свобода не сыграла с ним злую шутку. Он дает согласие на дурное, чтобы предупредить худшее, и не в состоянии понять, что худшее, чего он хочет избежать, может быть и лучшим. Здесь корень многих трагедий.

Избегая публичных столкновений, человек обретает убежище в приватной порядочности. Но он вынужден замолчать и закрыть глаза на несправедливость, творящуюся вокруг него. Он не совершает ответственных поступков, и репутация его остается незапятнанной, но дается это ценой самообмана. Что бы он ни делал, ему не будет покоя от мысли о том, чего он не сделал. Он либо погибнет от этого беспокойства, либо сделается лицемернее всякого фарисея.

Кто устоит? Не тот, чья последняя инстанция — рассудок, принципы, совесть, свобода и порядочность, а тот, кто готов всем этим пожертвовать, когда он, сохраняя веру и опираясь только на связь с Богом, призывается к делу с послушанием и ответственностью; тот, кому присуща ответственность и чья жизнь — ответ на вопрос и зов Бога. Где они, эти люди?

Со-страдание

Нужно учитывать, что большинство людей извлекают уроки лишь из опыта, изведанного на собственной шкуре. Этим объясняется, во-первых, поразительная неспособность к предупредительным действиям любого рода: надеются избежать опасности до тех пор, пока не становится поздно; во-вторых, глухота к страданию других. Сострадание же возникает и растет пропорционально растущему страху от угрожающей близости несчастья. Многое можно сказать в оправдание такой позиции: с этической точки зрения — не хочется искушать судьбу; внутреннюю убежденность и силу к действию человек черпает лишь в серьезном случае, ставшем реальностью; человек не несет ответственности за всю несправедливость и все страдания в мире и не хочет вставать в позу мирового судьи; с психологической точки зрения — недостаток фантазии, чувствительности, внутренней отмобилизованности компенсируется непоколебимым спокойствием, неутомимым усердием и развитой способностью страдать. С христианской точки зрения, однако, все эти доводы не должны вводить в заблуждение, ибо главное здесь — недостаток душевной широты. Христос избегал страданий, пока не пробил Его час; а тогда добровольно принял их, овладел ими и преодолел. Христос, как говорится в Писании, познал Своей плотью все людские страдания как Свое собственное страдание (непостижимо высокая мысль!), Он взял их на себя добровольно, свободно. Нам, конечно, далеко до Христа, мы не призваны спасти мир собственными делами и страданиями, нам не следует взваливать на себя бремя невозможного и мучиться, сознавая неспособность его вынести, мы не Господь, а орудия в руке Господа истории и способны лишь в весьма ограниченной мере действительно со-страдать страданиям других людей. Нам далеко до Христа, но если мы хотим быть христианами, то мы должны приобрести частицу сердечной широты Христа — ответственным поступком, в нужный момент добровольно подвергая себя опасности, и подлинным со-страданием, источник которого не страх, а освобождающая и спасительная Христова любовь ко всем страждущим. Пассивное ожидание и тупая созерцательность — не христианская позиция. К делу и со-страданию призывают христианина не столько собственный горький опыт, сколько мытарства братьев, за которых страдал Христос.

О страдании

Неизмеримо легче страдать, повинуясь человеческому приказу, чем совершая поступок, сделав свободный выбор, взяв на себя ответственность. Несравненно легче страдать в коллективе, чем в одиночестве. Бесконечно легче почетное страдание у всех на виду, чем муки в безвестности и с позором. Неизмеримо легче страдать телесно, чем духовно. Христос страдал, сделав свободный выбор, в одиночестве, в безвестности и с позором, телесно и духовно, и с той поры миллионы христиан страждут вместе с Ним.

Презрение к человеку!

Велика опасность впасть в презрение к людям. Мы хорошо знаем, что у нас нет никакого права на это и что тем самым наши отношения с людьми становятся абсолютно бесплодными. Вот несколько соображений, которые помогут нам избежать этого искушения. Презирая людей, мы предаемся как раз основному пороку наших противников. Кто презирает человека, никогда не сможет что-нибудь из него сделать. Ничто из того, что мы презираем в других, нам не чуждо. Как часто мы ждем от других больше, чем сами готовы сделать. Где был наш здравый смысл, когда мы размышляли о слабостях человека и его падкости на соблазны? Мы должны научиться оценивать человека не по тому, что он сделал или упустил, а по тому, что он выстрадал. Единственно плодотворным отношением к людям (и прежде всего к слабым) будет любовь, то есть желание сохранять общность с ними. Сам Бог не презирал людей. Он стал человеком ради них.


Вопросы философии. 1989. № 10. С. 114–121

Г. В. Ф. Гегель ФИЛОСОФИЯ РЕЛИГИИ

«Возлюби ближнего своего, как самого себя» не означает: «люби его в такой же степени, как самого себя», ибо в словах «любить себя» нет смысла, но означает: «люби его так, как будто он есть ты»; речь идет о чувстве равной себе, не более и не менее сильной жизни. Лишь любовью может быть сломлена сила объективного, так как любовь устраняет всю сферу его власти. Добродетели своей границей всегда полагали находящееся вне их объективное, а множество добродетелей — тем более неодолимое многообразие объективного. Только любовь не знает границ; то, что она не соединила, не есть для нее объективное, она его либо не заметила, либо еще не подвергла необходимому развитию, оно не противостоит ей.

<Заповедь любви>… имеет целью не право, а благо другого, следовательно, является отношением к его особенности: «Люби ближнего твоего, как самого себя». Понятая в абстрактном, более широком смысле, как любовь к людям вообще, эта заповедь говорит о любви ко всем людям. Но тем самым она превращается в абстракцию. Люди, которых можно любить и по отношению к которым любовь является деятельной, — это некоторые особенные: сердце, желающее вместить в себя все человечество, расширяясь и растягиваясь, превращается в представление, становится противоположностью действительной любви.

Любовь… это прежде всего моральная любовь к ближнему в тех особенных отношениях, в которых человек к своему ближнему находится… И здесь ее следует понимать не так, что у каждого должны быть свои особенные дела, интересы и жизненные отношения и наряду с этим он должен еще и любить, но в выделяющем, абстрагирующем смысле любовь должна быть центром, в котором они живут, должна быть их делом. Они должны любить друг друга, и больше ничего, а поэтому не должны больше иметь никакой особенной цели — будь то семья или политическая цель — и должны любить не ради этих особенных целей. Любовь воплощается в абстрактной личности и в ее тождестве в рамках одного сознания, в котором нет больше места для особенных целей. Следовательно, здесь нет никакой иной объективной цели, кроме самой любви.


Философия религии: В 2 т. М., I976. Т. 1. С. 143; Т. 2. С. 283–284

Н. Ф. Федоров ФИЛОСОФИЯ ОБЩЕГО ДЕЛА

«…Придет день, — говорит Спенсер, — когда альтруистическая склонность так хорошо будет воплощена в самом организме нашем, что люди будут оспаривать друг у друга случаи пожертвования и смерти»; но при таком воплощении альтруистической склонности во всех откуда же явятся случаи приложения ее? Такое состояние предполагает или существование гонителей, мучителей, тиранов, или же общая потребность жертвовать собою должна вызвать таких благодетелей, которые обратятся в мучителей и гонителей для того только, чтобы удовлетворить этому страстному желанию быть мучениками; или же, наконец, сама природа останется слепою силою, чтобы исполнять роль палача. Если жизнь есть благо, то пожертвование ею будет потерей блага для отдавших свою жизнь за сохранение ее другим; но будет ли благом жизнь для принявших жертву и сохранивших свою жизнь ценою смерти других? Как возможен альтруизм без эгоизма? Жертвующие жизнью суть альтруисты, а принимающие жертву, они кто?.. Если же жизнь не благо, то и в пожертвовании ею со стороны отдающих жизнь нет ни жертвы, ни доброго дела.


…Жить нужно не для себя (эгоизм) и не для других (альтруизм), а со всеми и для всех…


…Замечательно, что французские и английские позитивисты видят в половом стремлении зародыш самопожертвования (alfruism'a, как называет его позитивизм, бедный мыслями и богатый новыми словами) — бессознательную добродетель. Принимая, что наше рождение есть смерть родителей, цель дается вместе с сознанием; тогда как принимая положение позитивистов, выводящих самопожертвование из акта рождения, нельзя понять, почему самопожертвование предпочтительнее эгоизма, вытекающего из питания. (Если половая страсть называется любовью, то и пожирание хищником есть также страсть, любовь к мясу.) Признавать за собою невольный грех если и не добродетель, то некоторый поворот к ней; признавать же невольную добродетель, бессознательное самоотвержение есть просто порок. Альтруизм — термин отвлеченной, а не родственной нравственности. Знать только себя есть зло, знать только других (альтруизм, жертвовать собой для других) есть добродетель, которая указывает на существование зла в обществе, но не устраняет его. Нужно жить не для себя и не для других, а со всеми и для всех.


Соч. М„1982. С. 89–90, 166, 400

Б. Рассел ИСТОРИЯ ЗАПАДНОЙ ФИЛОСОФИИ

…Мне неприятен Ницше потому, что ему нравится созерцать страдание, потому, что он возвысил тщеславие в степень долга, потому, что люди, которыми он больше всего восхищался, — завоеватели, прославившиеся умением лишать людей жизни. Но я думаю, что решающий аргумент против философии Ницше, как и против всякой неприятной, но внутренне непротиворечивой этики, лежит не в области фактов, но в области эмоций. Ницше презирает всеобщую любовь, а я считаю ее движущей силой всего, чего я желаю для мира. У последователей Ницше были свои удачи, но мы можем надеяться, что им скоро придет конец.


История западной философии. М., 1950. С. 789

М. Монтень ОПЫТЫ

Если существует действительно какой-либо естественный закон, то есть некое исконное и всеобщее влечение, свойственное и животным, и людям (что далеко, впрочем, не бесспорно), то, по-моему, на следующем месте после присущего всем животным стремления оберегать себя и избегать всего вредоносного стоит любовь родителей к своему потомству. И так как природа как бы предписала ее нам с целью содействовать дальнейшему плодотворному развитию вселенной, то нет ничего удивительного в том, что обратная любовь детей к родителям не столь сильна.

К этому надо еще добавить наблюдение Аристотеля, что делающий кому-либо добро любит его сильнее, чем сам им любим, и что заимодавец любит своего должника больше, чем тот его, совершенно так же, как всякий мастер больше любит свое творение, чем любило бы его это творение, обладай оно способностью чувствовать. Мы ведь дорожим своим бытием, а бытие состоит в движении и действии, так что каждый из нас до известной степени вкладывает себя в свое творение. Кто делает добро, совершает прекрасный и благородный поступок, а тот, кто принимает добро, делает только нечто полезное, полезное же гораздо менее достойно любви, чем благородное. Благородное твердо и постоянно; оно доставляет тому, кто сделал его, прочное чувство удовлетворения. Полезное легко утрачивается и исчезает; оно не оставляет по себе столь живого и отрадного воспоминания. Мы больше ценим те вещи, которые достались нам дорогой ценой; и давать труднее, чем брать.

Так как богу угодно было наделить нас некоторой способностью суждения, чтобы мы не были рабски подчинены, как животные, общим законам и могли применять их по нашему разумению и доброй воле, то мы должны до известной степени подчиняться простым велениям природы, но не отдаваться полностью ее власти, ибо руководить нашими способностями призван только разум. Что касается меня, то я мало расположен к тем склонностям, которые возникают у нас без вмешательства разума. Я, например, не могу проникнуться той страстью, в силу которой мы целуем новорожденных детей, еще лишенных душевных или определенных физических качеств, которыми они способны были бы внушить нам любовь к себе. Я поэтому не особенно любил, чтобы их выхаживали около меня. Подлинная и разумная любовь должна была бы появляться и расти по мере того, как мы узнаем их, и тогда, если они этого заслуживают, естественная склонность развивается одновременно с разумной любовью и мы любим их настоящей родительской любовью; но точно так же и в том случае, если они не заслуживают любви, мы должны судить о них, всегда обращаясь к разуму и подавляя естественное влечение. Между тем очень часто поступают наоборот, и чаще все мы больше радуемся детским шалостям, играм и проделкам наших детей, чем их вполне сознательным поступкам в зрелом возрасте, словно бы мы их любили для нашего развлечения, как мартышек, а не как людей. И нередко тот, кто щедро дарил им в детстве игрушки, оказывается очень скупым на малейший расход, необходимый им, когда они подросли. Похоже на то, что мы завидуем, видя, как они радуются жизни, между тем как нам необходимо уже расставаться с ней, и эта зависть заставляет нас быть по отношению к ним более скаредными и сдержанными: нас раздражает, что они идут за нами по пятам, как бы убеждая нас уйти поскорее. И если бы мы должны были этого бояться — ибо в силу извечного порядка вещей они действительно могут жить лишь за счет нашего существа и нашей жизни, — то нам не следовало бы становиться отцами…


Я осуждаю всякое насилие при воспитании юной души, которую растят в уважении к чести и свободе. В суровости и принуждении есть нечто рабское, и я нахожу, что того, чего нельзя сделать с помощью разума, осмотрительности и уменья, нельзя добиться и силой. Такое воспитание получил я сам. Рассказывают, что в раннем детстве меня всего два раза высекли, и то лишь слегка. Своих детей я воспитывал в том же духе; к несчастью, все умирали в младенческом возрасте; этой участи счастливо избежала только моя дочь Леонор, к которой до шестилетнего возраста и позднее никогда не применялось никаких других наказаний за ее детские провинности, кроме словесных внушений, да и то всегда очень мягких (что вполне отвечало снисходительности ее матери). И если бы даже мои намерения в отношении воспитания и не оправдали себя на деле, это можно было бы объяснить многими другими причинами, не опорочивая моего метода воспитания, который правилен и естествен. С мальчиками в этом отношении я рекомендовал бы быть особенно сдержанными, ибо они еще в меньшей мере созданы для подчинения и предназначены к известной независимости; я поэтому постарался бы развить в них пристрастие к прямоте и непосредственности. Между тем от розог я не видел никаких других результатов, кроме того, что дети становятся от них только более трусливыми и лукаво упрямыми.


…Мы любим наших детей по той простой причине, что они рождены нами, и называем их нашим вторым Я, а между тем существует другое наше порождение, всецело от нас исходящее и не меньшей ценности: ведь то, что порождено нашей душой, то, что является плодом нашего ума и душевных качеств, увидело свет благодаря более благородным органам, чем наши органы размножения; эти создания еще более наши, чем дети; при этом творении мы являемся одновременно и матерью и отцом, они достаются нам гораздо труднее и приносят нам больше чести, если в них есть что-нибудь хорошее. Ведь достоинства наших детей являются в большей мере их достоинствами, чем нашими, и наше участие в них куда менее значительно, между тем как вся красота, все изящество и вся ценность наших духовных творений принадлежат всецело нам. Поэтому они гораздо ярче представляют и отражают нас, чем физическое наше потомство.


Опыты: В 3 кн. М., 1979. Кн. 1–2. С. 338–340, 350

Ф. Бэкон О РОДИТЕЛЯХ И ДЕТЯХ

Радости родителей скрыты, так же как их горести и страхи; они не могут открыто проявит^ первые и не хотят обнаруживать вторые. Дети делают труды более приятными, а несчастья, напротив, еще более горькими; они увеличивают тяготы жизни, но и смягчают мысль о смерти. Продолжение рода свойственно всем животным; сохранение же памяти, достоинств и благородных дел характерно только для человека. Ведь, разумеется, всякому должно быть известно, что самые благородные дела и начинания происходят от тех людей, у которых нет детей и которые стремятся оставить потомкам образы своего духа, раз уж им не удалось оставить им образы своего тела; так что забота о потомстве сильнее всего у тех, кто не имеет потомства. Те, кто первым прославляет свой род, наиболее снисходительно относятся к своим детям, считая их продолжением не только своего рода, но и своего дела, то есть, не только детьми, но и творениями.

Отношение родителей к своим детям, если их несколько, во многих случаях неодинаково, а иногда родители, особенно мать, любят и недостойных. Соломон сказал однажды: «Разумный сын радует отца, глупый же — приносит печаль матери». В доме, полном детей, можно видеть, что одного или двух старших уважают, а самых младших балуют; однако из средних детей, которых как бы забывают, не раз между тем выходили самые лучшие люди. Скупость родителей в содержании детей является вредной ошибкой; она делает детей бесчестными, толкает их на хитрости, вынуждает связываться с дурной компанией и заставляет больше предаваться излишествам, когда они становятся богатыми. И поэтому, лучший результат достигается тогда, когда родители больше заботятся о своем авторитете у детей, а не о кошельке.

У людей… есть глупый обычай вызывать и поддерживать соревнование между братьями в пору их детства, что много раз приводило к ссорам, когда они становились взрослыми, и нарушало спокойствие семей. Итальянцы почти не делают различия между своими детьми и племянниками или другими ближайшими кровными родственниками; им все равно, являются они порождением их собственной плоти или нет, раз они принадлежат к одному роду. И если говорить правду, в природе дело обстоит очень похоже на это, причем до такой степени, что иногда случается, мы видим племянника, более похожего на дядю или другого близкого родственника, чем на своего собственного родителя. Пусть родители заблаговременно выберут занятия и карьеру, которым, по их мнению, должны посвятить себя их дети, ибо тогда они наиболее податливы; и пусть они не слишком руководствуются наклонностями своих детей, полагая, что они лучше всего привяжутся к тому, к чему они более всего расположены. Правда, если дети проявляют какие-либо необычайные склонности или способности, тогда правильно будет не противоречить им; но обычно хороша эта заповедь: «Optimum elige, suave et facile illud faciet consuetudo»[15].


Опыты или наставления нравственные и политические. Соч.: В 2 т.

М., 1972. Т. 2. С. 364–365

Л. Вовенарг ОБ ОТЦОВСКОЙ ЛЮБВИ

Отцовская любовь ничем не отличается от любви к самому себе. Ребенок всем обязан родителям, происходит и зависит от них, существует только с их помощью, они связаны с ним крепчайшей в мире связью…


Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М., 1987. С. 367

Н.-С. де Шамфор

Природа вверила материнской любви сохранение всех живых тварей на земле и, чтобы вознаградить матерей, подарила им радости и даже горести этого упоительного чувства.


Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М., 1987. С. 469

1 «Избери лучшее, а привычка сделает его приятным и легким» — изречение, которое приписывают Пифагору.

Н. Ф. Федоров ФИЛОСОФИЯ ОБЩЕГО ДЕЛА

…Если человек может быть определен словом «любы» (желание, воля), то дитя есть также «любы», но любовь не половая, не корыстная и не родительская, а сыновняя. Признавая же сыновнюю любовь за сущность дитяти, принимаемого за критерий, мы не можем и не должны отделять его (дитяти) от отца; и такое отделение, оставление должны считать злом, а всякую замену отцелюбия вещелюбием, женолюбием и т. п. — пороком.

Итак, тот, кто первый по чувству любви до конца не оставлял своих родителей, не оставлял их при жизни, хотя и мог жить отдельно по своему совершеннолетию, по своей способности к самостоятельной жизни, не оставлял и после смерти, этот-то человек и был, можно сказать, первым сыном человеческим, положившим начало родовому быту, родовой религии (культ предков) и вообще человеческому обществу.

…Этот первый сын человеческий, составивший со своими родителями первое человеческое общество, основанное на чистой взаимности, которая между родителями была результатом не полового уже влечения, а между родителями и сыном не была следствием корыстного чувства, на взаимности, которая не кончалась ни с прекращением полового влечения между родителями, ни с прекращением нужды в родительской поддержке для сына, этот первый сын человеческий, составивший со своими родителями как бы одно неразделимое существо, или, вернее, эта первая нравственная единица и была нашим праотцом.

…Скорбь сына над смертью отца есть истинно мировая, потому что эта смерть, как закон (или, вернее, как неизбежная случайность) слепой природы, не могла не отозваться сильною болью в существе, пришедшем в сознание, в существе, чрез которое может и должен осуществиться переход от мира слепой природы к миру, в котором царствует сознание и в котором потому и не должно быть места смерти. Эта истинно мировая скорбь есть и объективно мировая, насколько всеобща смерть, и субъективно мировая, насколько всеобща печаль о смерти отцов. Истинно мировая скорбь есть сокрушение о недостатке любви к отцам и об излишке любви к себе самим; эта скорбь об извращении мира, о падении его, об удалении сына от отца, следствия от причины. Скорбь же не о том, что отцы наши умерли, а мы пережили своих отцов, следовательно, не имели к ним достаточной любви, а о том лишь, что сами умрем, не может быть истинно мировою, это скорбь лишь мнимо мировая.


…В понятии сына и дочери выражается отношение к родителям; всякие другие отношения между сынами и дочерьми, кроме соединения их в любви к родителям, уменьшают сыновние и дочерние свойства; истинный же прогресс состоит именно в уменьшении всех других свойств и в расширении и усилении свойств сыновних и дочерних. Отношения сынов и дочерей, или вообще потомства (двойственного, состоящего из сынов и дочерей), к родителям, отцам и матерям (составляющим для детей одно, а не два начала) должны заменить все другие отношения и не могут, не должны ограничиваться одним воспоминанием, то есть представлением, мыслью или знанием, как бы обширно и глубоко ни было последнее, потому что в основе этих отношений лежит чувство, которое, если оно действительно, не может остановиться не только на отвлеченной мысли, но и на представлении. Если задача человеческого рода состоит в знании жизни отцов и в восстановлении ее, то и превосходство каждого последующего поколения над предыдущими будет заключаться в наибольшем знании и служении отцам, а не в превозношении над ними; то есть каждое последующее поколение будет выше предыдущего, но это превосходство будет заключаться в том, что оно будет больше любить, почитать, служить своим предшественникам, будет жить для них больше, чем они жили для своих отцов, большей же любви последующее поколение не может иметь к предыдущему, как воскрешая его.


…Почти всех женщин можно подвести под два типа; в первом типе преобладает, можно сказать, исключительно властвует чадолюбие, способное воздоить и воскормить не людей, а деспотов; тип этот очевидно низший, чувственный, нетерпимый, которого весь мир ограничивается детской; женщины этого рода способны и к самоотвержению (которого не лишены, впрочем, и животные), может быть, и к другим добродетелям.

Ко второму типу принадлежат Антигоны, отчасти Корделии и т. п., тип, отличающийся преобладанием души, способностью к глубокому состраданию. В противоположность первому типу добродетель, свойственную женщинам второго рода, следовало бы назвать отце-любием. Недостаток слова для выражения этой добродетели (если только нет такого слова) доказывает, кажется, что класс этот немногочислен. Есть, конечно, женщины, соединяющие в себе добродетели того и другого типа, как есть, впрочем, и такие, которые не имеют ни одного из добрых свойств обоих этих типов. Просвещение имеет задачею во всех женщинах развить свойства второго типа… (Мы не желаем унизить этим принадлежащих к первому типу, ибо отсутствие чадолюбия в женщине есть страшный порок, ставящий ее ниже животного, но потому-то, впрочем, чадолюбие и не добродетель еще.)


…Еще есть разновидность женщин — это женщины, которые желают казаться мужчинами; быть мужчиною, быть подобными, во всем равными, равноправными мужчинам — идеал таких женщин. В основе этого стремления, конечно, лежит глубокое презрение к женской природе;между тем этим ревнительницам кажется, что они возвышают женщину. Причина этого анормального, тератологического явления лежит в городской жизни. Такой тип отличается искусственностью и вызван необходимостью иметь занятия вне семейной жизни. Конечно, пока достоинство человека, его самостоятельность будут зависеть от денег, женщина будет стремиться к приобретению прав на участие во всей этой юридической и экономической жизни, доставляющей денежную самостоятельность; а между тем эта жизнь является как нечто временное, допускаемое лишь в силу необходимости, можно сказать, как необходимое зло. До сих пор женщина была избавлена от участия в этой жизни, которая никак уже не может быть настоящею, действительною жизнью (в смысле, которою должно жить). Освобождение от этой жизни составляет идеал даже мужчины, потому и нечего закабалять ею женщину, которая должна беречь свои силы, развивать их в целях иной жизни, в видах жизни, основанной на долге воскрешения. Если бы и женщина сделалась участницею жизни юридико-экономической, тогда можно было бы сказать, что конец близок.


Соч. М., 1982. С. 135–136, 137, 148, 412–413

МО ЦЗЫ (III–II вв. до н. э.)

Любить людей не значит исключать себя. [Любовь к] себе также включает любовь к людям. [Тот, кто питает любовь к людям], также входит в объект любви, поэтому любовь к людям распространяется и на самого любящего людей, [ибо и он тоже человек]. Нужно одинаково любить себя и других людей.


Любовь [к людям] есть только большая, нет маленькой [любви]. Нужно всей Поднебесной одинаково приносить пользу и это считать пользой для себя.

Раб Цзан любит себя, но я не считаю, что он этим вредит людям, [потому что] большая любовь [к людям] не исключает [любви] к самому себе. Любовь [к людям] не [имеет разделения] на большую и маленькую. Чтобы [заниматься] восхвалением самого себя, не требуется большой мудрости. Справедливость приносит пользу, несправедливость — зло. Определение различия между намерением и результатом [должно быть сделано] путем рассуждения…


Древнекитайская философия. Собр. текстов: В 2 г. М., 1973. С. 87, 88

Ф. Бэкон ОПЫТЫ ИЛИ НАСТАВЛЕНИЯ НРАВСТВЕННЫЕ И ПОЛИТИЧЕСКИЕ

О себялюбивой мудрости

Муравей сам по себе существо мудрое, но в саду или огороде он вреден. Точно так же люди, чрезмерно себялюбивые, вредят обществу. Избери разумную средину между себялюбием и общественным долгом; будь верен себе настолько, чтобы не оказаться вероломным в отношении других, в особенности же государя и родины. Собственная особа — жалкая цель для человеческих стремлений и всецело земная. Ибо одна лишь земля прочно стоит на собственном центре, тогда как все тела, имеющие сродство с небесами, движутся вокруг других тел, принося им пользу…

Себялюбивая мудрость гнусна во всех своих видах. Это мудрость крыс, покидающих дом, которому суждено завалиться; мудрость лисы, выгоняющей барсука из вырытой им норы; мудрость крокодила, проливающего слезы, перед тем как пожрать свою жертву. Заметим, однако же, что те, кого Цицерон, говоря о Помпее, назвал: «sui amantes, sine rivali»[16], бывают зачастую несчастны; всем пожертвовав ради себя, они наконец сами становятся жертвами непостоянства фортуны, которую в себялюбивой мудрости своей думали пригвоздить к месту.

О МУДРОСТИ ДРЕВНИХ Нарцисс, или Себялюбие

Говорят, что Нарцисс был удивительно красив и изящен, но безумно заносчив и невыносимо презрителен. И вот любя самого себя и презирая других, он вел уединенную жизнь, охотясь в лесах вместе с немногими спутниками, для которых он был всем. Следовала повсюду за ним и нимфа Эхо. Но роковым для него оказалось то, что он однажды в жаркий полдень подошел к какому-то прозрачному источнику и склонился над ним. Когда он увидел в воде собственный образ, он был захвачен этим зрелищем и пришел от него в такое восхищение, что его никакими силами нельзя было отвлечь от созерцания своего облика; он так и застыл в вечном созерцании и в конце концов превратился в цветок, названный его именем. Этот цветок появляется в начале весны и посвящен подземным богам — Плутону, Прозерпине и Эвменидам.

Миф, как мне кажется, изображает характер и судьбу тех людей, которые безгранично себя любят, буквально влюблены в самих себя или за красоту, или за какие-нибудь иные достоинства, которыми они одарены от природы и для приобретения которых им не пришлось приложить никаких собственных усилий. Люди с таким складом характера редко появляются в обществе или посвящают себя общественной деятельности, потому что в таком случае они неизбежно не раз столкнулись бы с пренебрежением и презрением, что могло бы обидеть и расстроить их. Поэтому они, как правило, ведут уединенную, замкнутую жизнь, занимаясь только своими делами, в очень узком окружении избранных друзей, тех, которые, как им кажется, их особенно уважают и любят и которые им во всем угождают и как эхо повторяют каждое их слово. Такой образ жизни портит их и делает самовлюбленными, и в конце концов в восхищении собственной персоной они погружаются в удивительную лень и безделье, как бы цепенеют, лишаются всей своей силы и энергии. Изящен образ весеннего цветка, символизирующего такого рода характеры. Ведь начало деятельности этих людей удачно, они пользуются успехом, но в зрелом возрасте выявляется, что они обманули возлагавшиеся на них надежды. Такой же смысл имеет и то, что этот цветок посвящен подземным богам; ибо люди такого склада оказываются совершенно неспособными к любому виду деятельности. А все, что не приносит никаких плодов, проходит и исчезает, подобно следу корабля в море, — все это древние обычно посвящали теням и подземным богам.


Соч… В 2 т. М., 1972. Т. 2. С. 403–404, 237–238

Ф. де Ларошфуко МАКСИМЫ И МОРАЛЬНЫЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ

Ни один льстец не льстит так искусно, как себялюбие.


Сколько ни сделано открытий в стране себялюбия, там еще осталось вдоволь неисследованных земель.


Ни один хитрец не сравнится в хитрости с себялюбием.


Наше самолюбие больше страдает, когда порицают наши вкусы, чем когда осуждают наши взгляды.


Ни в одной страсти себялюбие не царит так безраздельно, как в любви; люди всегда готовы принести в жертву покой любимого существа, лишь бы сохранить свой собственный.


Мы способны любить только то, без чего не можем обойтись; таким образом, жертвуя собственными интересами ради друзей, мы просто следуем своим вкусам и склонностям. Однако именно эти жертвы делают дружбу подлинной и совершенной.


Счастье и несчастье мы переживаем соразмерно нашему себялюбию.


Нет на свете человека, который не ценил бы любое свое качество куда выше, чем подобное же качество у другого, даже самого уважаемого им человека.


Людские страсти — это всего лишь разные склонности людского себялюбия.


Себялюбие — это любовь человека к себе и ко всему, что составляет его благо. Оно побуждает людей обоготворять себя и, если судьба им потворствует, тиранить других; довольство оно находит лишь в себе самом, а на всем постороннем останавливается, как пчела на цветке, стараясь извлечь из него пользу. Ничто не сравнится с неистовством его желаний, скрытностью умыслов, хитроумием поступков; его способность подлаживаться невообразима, перевоплощения посрамляют любые метаморфозы, а умение придать себе чистейший вид превосходит любые уловки химии. Глубина его пропастей безмерна, мрак непроницаем. Там, укрытое от любопытных глаз, оно совершает свои неприметные круговращения, там, незримое порою даже самому себе, оно, не ведая того, зачинает, вынашивает, вскармливает своими соками множество приязней и неприязней и потом производит на свет таких чудищ, что либо искренне не признает их своими, либо предпочитает от них отречься. Из тьмы, окутывающей его, возникают нелепые самообольщения, невежественные, грубые, дурацкие ошибки на свой счет, рождается уверенность, что чувства его умерли, когда они только дремлют, убеждение, что ему никогда больше не захочется бегать, если в этот миг оно расположено отдыхать, вера, что оно утратило способность желать, если все его желания временно удовлетворены. Однако густая мгла, скрывающая его от самого себя, ничуть не мешает ему отлично видеть других, и в этом оно похоже на наши телесные глаза, зоркие к внешнему миру, но слепые к себе. И действительно, когда речь идет о заветных его замыслах или важных предприятиях, оно мгновенно настораживается и, побуждаемое страстной жаждой добиться своего, видит, чует, слышит, догадывается, подозревает, проникает, улавливает с такой безошибочностью, что мнится, будто не только оно, но и каждая из его страстей наделена поистине магической проницательностью. Привязанности его так сильны и прочны, что оно не в состоянии избавиться от них, даже если они грозят ему неисчислимыми бедами, но иногда оно вдруг с удивительной легкостью и быстротой разделывается с чувствами, с которыми упорно, но безуспешно боролось многие годы. Отсюда можно с полным основанием сделать вывод, что не чья-то красота и достоинства, а оно само распаляет свои желания и что лишь его собственный вкус придает цену вожделенному предмету и наводит на него глянец. Оно гонится не за чем-либо, а лишь за самим собой и, добиваясь того, что ему по нраву, ублажает свой собственный нрав. Оно соткано из противоречий, оно властно и покорно, искренне и лицемерно, сострадательно и жестоко, робко и дерзновенно, оно питает самые разные склонности, которые зависят от самых разных страстей, попеременно толкающих его к завоеванию то славы, то богатства, то наслаждений. Свои цели оно меняет вместе с изменением нашего возраста, благоденствия, опыта, но ему неважно, сколько этих целей, одна или несколько, ибо, когда ему нужно или хочется, оно может посвятить себя одной, и отдаться поровну нескольким. Оно непостоянно и, не считая перемен, вызванных внешними обстоятельствами, то и дело рождает перемены из собственных своих глубин: оно непостоянно от непостоянства, от легкомыслия, от любви, от жажды нового, от усталости, от отвращения. Оно своенравно, поэтому порою, не зная отдыха, усердно трудится, добиваясь того, что ему не только невыгодно, но и прямо вредоносно, однако составляет предмет его желаний. Оно полно причуд и часто весь свой пыл отдает предприятиям самым пустячным, находит удовольствие в том, что безмерно скучно, бахвалится тем, что достойно презрения. Оно существует у людей любого достатка и положения, живет повсюду, питается всем и ничем, может примениться к изобилию и лишениям, переходит даже в стан людей, с ним сражающихся, проникает в их замыслы и, что совсем уже удивительно, вместе с ними ненавидит самое себя, готовит свою погибель, добивается своего уничтожения — словом, в заботе о себе и во имя себя становится своим собственным врагом. Но не следует недоумевать, если иной раз оно объявляет себя сторонником непреклонного самоотречения и, чтобы истребить себя, храбро вступает с ним в союз: ведь, погибая в одном обличье, оно воскресает в другом. Нам кажется, что оно отреклось от наслаждений, а на деле оно лишь отсрочило их или заменило другими; мы думаем, что оно побеждено, потерпело полное поражение, и вдруг обнаруживаем, что, напротив, даже сдав оружие, оно торжествует победу. Таков портрет себялюбия, чье существование исполнено непрерывных треволнений. Море с вечным приливом и отливом волн — вот точный образ себялюбия, неустанного движения его страстей и бурной смены его вожделений.


Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М., 1987. С. 115, 117, 150, 185, 189–191

Б. Паскаль МЫСЛИ

Себялюбие. Суть себялюбия и вообще человеческого Я в том, что оно любит только себя и печется только о себе. Но как ему быть? Не в его власти исцелить этот возлюбленный предмет от множества недостатков и слабостей. Я хочет видеть себя великим, а сознает, что ничтожно, счастливым, а само несчастно, совершенным, а видит, что его недостатки вызывают

в людях негодование и презрение. Это противоречие рождает в человеке самую несправедливую и преступную из всех страстей: смертельную ненависть к правде, которая, не сдаваясь, неотступно твердит о его недостатках. Он жаждет уничтожить правду, а увидев, что ему это не под силу, старается ее вытравить и из своего сознания, и из сознания окружающих, то есть прилежно скрывает свои недостатки от себя и от ближних и негодует на того, кто указывает ему на них или хотя бы их видит.

Разумеется, очень плохо быть преисполненным недостатков, но еще хуже не признаваться в них, иными словами сознательно вводить в заблуждение. Мы не хотим, чтобы ближние нас обманывали, считаем несправедливыми их притязания на уважение большее, чем они того заслуживают; значит, обманывая их и притязая на незаслуженное уважение, мы тоже поступаем несправедливо.

Поэтому, когда люди указывают нам на недостатки и пороки, которыми мы действительно страдаем, они, разумеется, не только не причиняют нам зла, ибо ничуть не повинны в этих недостатках, но, напротив, делают добро, помогая исцелиться от недуга, состоящего в неведении своих несовершенств. И мы не смеем гневаться на людей за то, что они видят наши слабости и презирают нас, ибо справедливость требует, чтобы, зная нашу истинную природу, они презирали нас, если мы заслуживаем презрения.

Вот какие чувства должны бы возникнуть в сердце подлинно нелицеприятном и справедливом. А что сказать о нашем собственном сердце, в котором гнездятся чувства прямо противоположные? Ибо кто станет отрицать, что мы ненавидим правду и говорящих ее и, напротив, любим, когда люди заблуждаются насчет нас, но, разумеется, в нашу пользу, и стараемся казаться им не такими, каковы мы на самом деле?

…Большее или меньшее отвращение к правде присуще, видимо, всем без исключения, ибо неотъемлемо от себялюбия. И как это плачевно, что те, чья прямая обязанность увещевать ближних, изворачиваются, идут на всякие уловки и ухищрения, только бы никого не обидеть. Они тщатся умалить недостатки, прикидываются, будто прощают их, выговор чередуют с похвалой, неустанно заверяют в своей приязни и уважении. Но лекарство не становится от этого слаще, и себялюбие пьет его маленькими глотками, всегда с неудовольствием, а нередко и с затаенной злобой на тех, кто его подносит.

Поэтому если человеку хочется расположить нас к себе, он не станет оказывать услугу, нам неприятную, и будет обходиться с нами так, как мы сами того желаем: скроет от нас правду, ибо мы ее ненавидим; начнет льстить, ибо мы жаждем лести; обманет, ибо мы любим обман.

Вот и получается, что с каждым шагом по пути мирского успеха мы на тот же шаг отдаляемся от правды, так как чем полезнее людям наше расположение и опаснее неприязнь, тем больше они страшатся нас задеть. Монарх может стать посмешищем всей Европы, а он этого и не заподозрит. Что ж тут удивительного: правда идет на пользу тому, кто ее выслушивает, отнюдь не тому, кто говорит, и, значит, навлекает на себя ненависть. Меж тем царедворцы дорожат своей выгодой больше, нежели выгодой монарха, и не торопятся принести пользу ему в ущерб себе.

Разумеется от этого злосчастного притворства больше всего страдают сильные мира сего, но, случается, его жертвами становятся и простые смертные: ведь всегда есть резон снискать людское расположение. И выходит, что наша жизнь — нескончаемая иллюзия: мы только и делаем, что лжем и льстим друг другу. В глаза нам говорят совсем не то, что за глаза. Людские отношения зиждутся на взаимном обмане, и как мало уцелело бы дружб, если бы каждый вдруг узнал, что говорят друзья за его спиной, хотя как раз тогда они искренни и беспристрастны.

Итак, человек — это сплошное притворство, ложь, лицемерие не только перед другими, но и перед собой. Он не желает слышать правду о себе, избегает говорить ее другим. И эти наклонности, противные разуму и справедливости, глубоко укоренились в его сердце.

Кто „не питает ненависти к своему себялюбию и всегдашнему желанию обожествлять себя, тот просто слеп. Ведь так ясно, что это желание противно истине и справедливости. И неправда, что мы достойны обожествления, и несправедливо к этому стремиться, и невозможно этого достичь, потому что все до единого хотят того же. И выходит, что мы от природы несправедливы, и нам не отделаться от своей несправедливости, а отделаться необходимо.


Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М., 1987. С. 225–228, 284

Ж. О. де Ламетри АНТИ-СЕНЕКА, ИЛИ РАССУЖДЕНИЕ О СЧАСТЬЕ

…Неустойчивость и хрупкость даже наилучшим образом усвоенной и укоренившейся добродетели говорит не только о необходимости хороших примеров для поощрения ее, но и о необходимости льстить самолюбию похвалами, ласками и наградами, ободряющими человека и побуждающими его к добродетели. Иначе, если только человека не подхлестывает своеобразное понимание чести, сколько бы его ни побуждали, ни призывали, ни уговаривали, из него выйдет плохой солдат, который убежит с поля битвы. Справедливо говорят, что человек, ни во что не ставящий свою жизнь, способен уничтожить всякого, кого ему заблагорассудится. То же можно сказать о человеке, пренебрегающем своим себялюбием. Нужно махнуть рукой на все добродетели, когда дошел до такой степени равнодушия; увы, источник добродетелей иссяк. Только себялюбие поддерживает порожденный им вкус к жизни. Гораздо больше приходится сожалеть о недостатке себялюбия, чем о его избытке.

Опыт о свободе высказывания мнений

Помпей не выносил мысли о том, что Цезарь выше его или равен ему, но разве не точно так же обстоит дело со всеми прочими людьми и разве все они, от самого великого до самого малого, не претендуют на некоторое превосходство друг над другом? Переход от низших к высшим среди людей не менее не заметен, чем переход от одного физического царства к другому.

Свои собственные способности мы рассматриваем как бы через увеличительные стекла, а способности других людей — как бы через уменьшительные. Удивительно ли в таком случае, что наше воображение так повышает ценность первых и столь сильно занижает цену последних? Удивительно ли, что каждый человек наедине с самим собой уважает себя больше, чем он того заслуживает, и гораздо больше, чем его уважают другие люди?

В своих суждениях мы руководствуемся самолюбием. Случается, что достоинства другого человека оказывают влияние на наши собственные: нам кажется, что их становится больше по мере того, как возрастают достоинства этого человека, и они убывают по мере уменьшения его достоинств. Наше тщеславие, сопоставляя наши свойства со свойствами других людей, без труда заставляет нас закрывать глаза на собственные недостатки и признавать за собою только хорошие качества; либо же оно заставляет нас видеть все вверх ногами, как бы обратно пропорционально, выражаясь языком математиков.

Еще не было бы большой беды, если бы люди довольствовались своим воображением и пассивно наслаждались своим мнимым превосходством друг над другом, — так нет же! Неистовое желание проявить над другим свою власть и то сладкое удовлетворение, которое испытывают люди, когда им подобные пресмыкаются перед ними, не позволяют им упустить случай, способный доставить им эту радость. Отсюда это желание повелевать, принуждать, даже подчинять себе тех, кто, возможно, имеет на это больше прав, чем мы, и кому недостает лишь власти, чтобы дать почувствовать другим то, что приходится выносить им самим.


Соч. М., 1983. С. 264, 298

3. Фрейд О НАРЦИССИЗМЕ

…Первые автоэротические сексуальные удовлетворения переживаются в связи с важными для жизни, служащими самосохранению функциями. Сексуальные влечения сначала присоединяются к удовлетворению влечений Я и лишь впоследствии приобретают независимую от последних самостоятельность; это присоединение сказывается, однако, также и в том, что лица, которые кормят, ухаживают и оберегают ребенка, становятся первыми сексуальными объектами его, как-то мать или лицо, заменяющее ее.

Наряду с этим типом и этим источником выбора объекта, который можно назвать ищущим опоры типом, аналитическое исследование познакомило нас еще с одним типом, которого мы все не ожидали встретить. Мы нашли — особенно ясно это наблюдается у лиц, у которых развитие либидо претерпело некоторое нарушение, как, например, у извращенных и гомосексуальных, — что более поздний объект любви избирается этими лицами не по прообразу матери, а по их собственному. Они, очевидно, в объекте любви ищут самих себя, представляют собой такой тип выбора объекта, который следует назвать нарциссическим. Это наблюдение и послужило самым решающим мотивом, побудившим нас выставить положение, что нарциссизм составляет определенную стадию развития либидо.

Мы вовсе не пришли к решению, что все люди распадаются на две резко различные группы в зависимости от того, имеется ли у них нарциссический или опорный тип выбора объекта, а предпочитаем допустить, что каждому человеку открыты оба пути выбора объекта и предпочтение может быть отдано тому или другому. Мы говорим, что человек имеет первоначально два сексуальных объекта: самого себя и воспитывающую его женщину, и при этом допускаем у каждого человека первичный нарциссизм, который иногда может занять доминирующее положение при выборе объекта.

Сравнение мужчины и женщины показывает, что по отношению к типу выбора объекта наблюдаются основные, хотя, разумеется, и неабсолютно закономерные различия. Глубокая любовь к объекту по опорному типу, в сущности, характерна для мужчины. В ней проявляется такая поразительная сексуальная переоценка объекта, которая, вероятно, происходит от первоначального нарциссизма ребенка и выражает перенесение и этого нарциссизма на сексуальный объект. Такая сексуальная переоценка делает возможным появление своеобразного состояния влюбленности, напоминающего невротическую навязчивость, которое объясняется отнятием либидо у Я в пользу объекта. Иначе происходит развитие у более частого, вероятно, более чистого и настоящего типа женщины. Вместе с юношеским развитием и формированием до того времени латентных женских половых органов наступает в этих случаях усиление первоначального нарциссизма, неблагоприятно действующего на развитие настоящей, связанной с сексуальной переоценкой любви к объекту. Особенно в тех случаях, где развитие сопровождается расцветом красоты, вырабатывается самодовольство женщины, вознаграждающее ее за то, что социальные условия так урезали ее свободу в выборе объекта.

Строго говоря, такие женщины любят самих себя с той же интенсивностью, с какой их любит мужчина. У них и нет потребности любить, а быть любимой, и они готовы удовлетвориться с мужчиной, отвечающим этому главному для них условию. Значение этого женского типа в любовной жизни людей нужно признать очень большим. Такие женщины больше всего привлекают мужчин не только по эстетическим мотивам, так как они обычно отличаются большой красотой, но также и вследствие интересной психологической констелляции. А именно нетрудно заметить, что нарциссизм какого-нибудь лица, по-видимому, очень привлекает тех людей другого типа, которые отказались от переживания своего нарциссизма в полном его объеме и стремятся к любви к объекту; прелесть ребенка заключается в значительной степени в его нарциссизме, самодовольстве и недоступности, так же как и прелесть некоторых животных, которые производят впечатление, будто им все в мире безразлично, как, например, кошки и большие хищники; и даже великие преступники, и юмористы в поэзии захватывают нас благодаря той нарциссической последовательности, с которой они умеют отстранять от своего Я все их принижающее. Словно мы завидуем им за то, что они сохранили счастливое душевное состояние неуязвимой позиции либидо, от которой мы уже давно отказались. Но большая прелесть нарциссической женщины не лишена и оборотной стороны медали: добрая доля неудовлетворенности влюбленного мужчины, сомнения в любви женщины, жалобы на загадочность ее существа коренятся в этом несовпадении типов выбора объекта. Быть может, нелишне будет здесь подчеркнуть, что при описании любви у женщин я далек от какой-либо тенденции унизить женщину. Помимо того, что мне чужды вообще какие бы то ни было тенденции, мне, кажется, известно, что такое развитие в различных направлениях дифференциации функций соответствует очень сложным биологическим отношениям; далее я готов допустить, что имеется много женщин, любящих по мужскому типу, и у них развивается и имеющаяся у такого типа сексуальная переоценка.

Но и для нарциссических, оставшихся холодными к мужчине женщин остается открытым путь, ведущий их к настоящей любви к объекту. В ребенке, которого они родят, находят они как бы часть собственного тела в виде постороннего объекта, которому они могут подарить всю полноту любви к объекту, исходя из нарциссизма. Другим женщинам не надо даже дожидаться ребенка, чтобы сделать в своем развитии шаг от (вторичного) нарциссизма к любви к объекту. Сами же они до периода половой зрелости чувствовали себя как бы мальчиками, и некоторый период их развития отличался мужским характером; после того как с наступлением женской зрелости такого рода проявления исчезли, у них сохраняется способность испытывать влечение к определенному мужскому идеалу, являющемуся, в сущности, продолжением того мальчишеского существа, каким они прежде были.

В заключение этих заметок приведем краткий обзор путей выбора объекта. Любишь:

I. По нарциссическому типу:

а) то, что сам из себя представляешь (самого себя),

б) то, чем прежде был,

в) то, чем хотел бы быть,

г) лицо, бывшее частью самого себя.

II. По опорному типу:

а) вскармливающую женщину,

б) защищающего мужчину

и весь ряд приходящих им в дальнейшем на смену лиц.

…Предполагаемый нами первичный нарциссизм ребенка, составляющий одну из предпосылок нашей теории либидо, легче подтвердить путем заключения, исходя из другой точки зрения, чем опираясь на непосредственное наблюдение. Если обратить внимание на хорошее отношение нежных родителей к их детям, то нельзя не увидеть в нем возрождение и воскрешение собственного, давно оставленного нарциссизма.

В области чувств, как известно, в этих отношениях всецело господствует та переоценка объекта, значение которой в качестве нарциссического признака мы уже вполне оценили. Так, например, имеется навязчивая потребность приписывать ребенку все совершенства, к чему при более трезвом отношении не было бы никакого основания, и скрывать и забывать все его недостатки, что именно и находится в связи с отрицанием детской сексуальности. Кроме того, обнаруживается стремление устранять с дороги ребенка все те уступки требованиям культуры, с которыми пришлось считаться собственному нарциссизму родителей, и восстановить по отношению к ребенку требования на все преимущества, от которых сами родители давно уже вынуждены были отказаться. Пусть ребенку будет лучше, чем его родителям, он должен быть свободен от всех тех требований рока, власти которых родителям пришлось подчиниться. Ребенка не должна касаться ни болезнь, ни смерть, ни отказ от наслаждений, ни ограничения собственной воли; законы природы и общества теряют над ним силу, он действительно должен стать центром и ядром мироздания. His Majesty the Baby (Его Величество бэби) — это то, каким когда-то родители считали самих себя. Он должен воплотить неисполненные желания родителей, стать вместо отца великим человеком, героем, получить в мужья принца для позднего вознаграждения матери. Самый уязвимый пункт нарциссической системы — столь беспощадно изобличаемое реальностью бессмертия Я приобрело в лице ребенка новую почву и уверенность.

Трогательная и, по существу, такая детская родительская любовь представляет собой только возрождение нарциссизма родителей, который при своем превращении в любовь к объекту явно вскрывает свою прежнюю сущность.


Очерки по психологии сексуальности. М., 1989. С. 58–60

Ф. Бэкон ОПЫТЫ ИЛИ НАСТАВЛЕНИЯ НРАВСТВЕННЫЕ И ПОЛИТИЧЕСКИЕ О дружбе

Сказавшему: «Тот, кто находит удовольствие в уединении, либо дикий зверь, либо бог»[17] — было бы трудно вложить в несколько слов больше и правды и неправды, чем содержится в этих словах. Ибо совершенно справедливо, что естественная и тайная ненависть и отвращение к обществу в любом человеке содержат нечто от дикого животного; но совершенно несправедливо, что в уединении вообще есть нечто божественное, за исключением тех случаев, когда оно проистекает не из удовольствия, которое находят в одиночестве, а из любви и желания уединиться для более возвышенного образа жизни…Но очень немногие понимают, что такое одиночество и до чего оно доводит, ибо толпа не есть общество и лица — всего лишь галерея картин, а разговор — только звенящий кимвал, где нет любви. Латинское изречение: «Magna c¡vitas, magna soiitudo»[18] отчасти объясняет это состояние; ведь в большом городе друзья разобщены, так что по большей части нет того чувства товарищества, которое существует у соседей в менее крупных поселениях. Но мы можем пойти еще дальше и утверждать с полным основанием, что отсутствие истинных друзей, без которых мир становится пустынным, и есть печальное одиночество в его чистом виде; и даже в этом смысле одиночество кого бы то ни было, кто из-за склада своей натуры и привязанностей не способен к дружбе, также происходит от дикого животного, а не от человеческих качеств.

Главный плод дружбы заключается в облегчении и освобождении сердца от переполненности и надрыва, которые вызывают и причиняют всякого рода страсти. Мы знаем, что болезни закупорки и удушья являются самыми опасными для тела; не иначе это и в отношении духа. Вы можете принять сарсапарельный корень, чтобы освободить печень, железо — чтобы освободить селезенку, серный цвет — для легких, бобровую струю — для мозга; однако ни одно средство так не облегчает сердца, как истинный друг, с которым можно поделиться горем, радостью, опасениями, надеждами, подозрениями, намерениями и всем, что лежит на сердце и угнетает его, в своего рода гражданской исповеди или признании…

…Изречение Пифагора «Cor ne edito» — «Не грызи сердце» — несколько темно, но по смыслу правильно. Конечно же если выразиться резко, те, у кого нет друзей, которым они могли бы открыться, являются каннибалами своих собственных сердец. Но одно совершенно замечательно… а именно что это раскрытие своего Я другу производит два противоположных действия, ибо оно удваивает радости и делит горести пополам. Потому что нет такого человека, который, поделившись своими радостями с другом, еще более не возрадовался бы; и нет такого человека, который, поделившись своими печалями с другом, не стал бы меньше печалиться. Итак, в том, что касается воздействия на дух человека, дружба обладает таким же достоинством, какое алхимики раньше приписывали своему камню в воздействии на человеческое тело, — она производит все противоположные действия, однако на пользу и на благо природе. Но даже если не прибегать к помощи алхимиков, в обычном течении природы есть явный образец этого, ибо в телах соединение усиливает и поддерживает любое естественное действие и, с другой стороны, ослабляет и притупляет любое бурное впечатление; так же обстоит дело и в отношении духа.

Второй плод дружбы так же целебен и превосходен для разума, как первый — для чувств. Ведь дружба из штормов и бурь страстей действительно делает хорошую погоду, а разум она как бы выводит из тьмы и путаницы мыслей на ясный свет. Не следует понимать, что это справедливо только в отношении верного совета, который человек получает от своего друга, о чем мы будем говорить ниже; но совершенно очевидно, что если у кого-то ум занят множеством мыслей, то его разум и понимание действительно проясняются и раскрываются в беседах и рассуждениях с другим человеком; он легче разбирает свои мысли; он располагает их в более стройном порядке; он видит, как они выглядят, когда превращаются в слова; наконец, он становится мудрее самого себя и за один час рассуждения вслух достигает большего, чем за целый день размышлений. Фемистокл хорошо сказал персидскому царю: «Речь подобна аррасскому ковру, развернутому и полностью открытому для обозрения; тем самым образы появляются в виде конкретных фигур; в то время как если они остаются только в мыслях, они подобны скатанному и свернутому ковру». И этот второй плод дружбы, заключающийся в раскрытии разума, может быть получен не только от таких друзей, которые в состоянии дать совет (они и есть самые лучшие друзья); но даже без таковых человек познает себя, прояснит свои собственные мысли и заострит свой ум как бы о камень, который сам по себе не режет. Одним словом, человеку лучше обратиться с речью к статуе или картине, чем позволить своим мыслям тесниться в голове, не находя выхода.

И теперь, чтобы сделать этот второй плод дружбы полным, отметим ту, другую, его сторону, которая более открыта и поддается обычному наблюдению, а именно верный совет друга. Гераклит хорошо сказал в одной из своих загадок: «Сухой свет всегда самый лучший». И конечно же свет, который человек получает от совета другого человека, суше и чище, чем тот, который проистекает из его собственного разума и суждения, ибо последний всегда насыщен и пропитан его чувствами и привычками. Так что между советом, который дает друг, и советом, который дает человек самому себе, существует такая же разница, как и между советом друга и советом льстеца. Потому что нет большего льстеца, чем тот, кто сам себе льстец, и нет более сильного лекарства от самолюбивой лести, чем откровенное и свободное мнение друга. Совет бывает двух видов: один относительно нравов, другой относительно дела. Что касается первого, то самым лучшим средством сохранения душевного здоровья является справедливое предупреждение друга. Призвать самого себя к ответу — это порой слишком сильнодействующее и разрушительное лекарство. Чтение хороших книг по морали несколько скучновато и безжизненно. Замечать свои ошибки в других не всегда подходит для нашего случая. Самое же лучшее лекарство (по-моему, лучше всего действующее и лучше всего воспринимаемое) — предупреждение друга…Что касается дела, человек может думать, если ему угодно, что два глаза видят не больше, чем один; или что игрок всегда видит больше, чем сторонний наблюдатель; или что человек в гневе так же разумен, как и тот, кто спокойно пересчитает все двадцать четыре буквы алфавита; или что из мушкета можно так же хорошо стрелять с руки, как и с упора, и иметь тому подобные глупые и беспочвенные фантазии, полагаться во всем только на себя. Но когда все средства исчерпаны, помощь доброго совета исправляет дело. И если человек думает, что он примет совет, но сделает это по частям, спрашивая совет по одному делу у одного, а по другому — у другого, то это хорошо (т. е., возможно, лучше, чем если бы он вообще никого не спрашивал). Однако он подвергается двум опасностям. Первое, что ему дадут неверный совет, ибо, за исключением тех случаев, когда совет исходит от совершенно и целиком преданного друга, редко случается так, чтобы он не был корыстен и намеренно направлен на достижение каких-либо целей того человека, который дал его. Второе, что ему дадут совет вредный и небезопасный (хотя и с добрыми намерениями), который частично принесет неприятности, частично же явится средством исправления дела; как если бы вы пригласили врача, который, по общему мнению, хорошо вылечивает ту болезнь, на которую вы жалуетесь, но незнаком с вашим организмом, и поэтому он может излечить вас от данной болезни, но расстроить ваше здоровье в каком-либо другом отношении и тем самым вылечить болезнь, но убить пациента. Но друг, в совершенстве знакомый с состоянием ваших дел, будет осторожен, исправляя данное дело так, чтобы не причинить вам какую-либо другую неприятность. Поэтому не полагайтесь на случайные советы: они, скорее, отвлекут и уведут вас в сторону, чем устроят ваши дела и дадут им правильное направление.

Кроме этих двух благородных плодов дружбы (успокоение в чувствах и поддержка в суждениях) есть еще последний плод, который, подобно гранату, полон множества зерен. Я имею в виду помощь и участие во всех делах и случаях. Здесь наилучший способ убедиться в разнообразной пользе дружбы в жизни состоит в том, чтобы взглянуть вокруг и увидеть, сколько есть вещей, которых сам человек сделать не может. И тогда окажется, что изречение древних «Друг — это второе Я» недостаточно справедливо, ибо друг гораздо больше, чем второе Я. Люди проживают жизнь и умирают с тревогой о некоторых вещах, которые особенно принимали близко к сердцу, — устройство жизни своего ребенка, окончание труда и тому подобное. Если у человека есть преданный друг, он может быть почти уверен в том, что об этом позаботятся и после его смерти; так что у человека тогда есть как бы две жизни для осуществления своих желаний. У человека одно только тело, и оно занимает только одно место в пространстве, но там, где есть дружба, все отправления жизни как бы удваиваются: они даются и самому человеку, и его заместителю, ибо он может осуществлять их через своего друга. Сколько есть на свете вещей, которые человек, дорожа своей честью и добрым именем, не может сам сказать или сделать? Вряд ли будет скромно, если человек сам будет расписывать свои заслуги и тем более превозносить их; случается, он не может вынести того, что ему приходится молить или просить о чем-то, и еще много других подобных вещей. Но все это вполне прилично в устах друга, хотя заставило бы самого человека покраснеть, если бы их произносили его уста. Кроме того, человеческая личность связана множеством условностей, которые не могут быть нарушены. Человек может говорить со своим сыном только как отец; со своей женой — только как муж; со своим врагом — только употребляя определенные выражения. В то же время друг может говорить так, как требует того случай, а не как это подобает данному лицу. Можно было бы бесконечно перечислять все преимущества дружбы. Я предлагаю следующее правило на тот случай, когда человек не может подобающим образом сыграть свою собственную роль: если у него нет друга, он может покинуть сцену.


Соч.: В 2 т. М„1972. Т. 2. С. 408–415

Ф. де Ларошфуко МАКСИМЫ И МОРАЛЬНЫЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ

Величайший подвиг дружбы не в том, чтобы показать другу наши недостатки, а в том, чтобы открыть ему глаза на его собственные.


Мы охотно прощаем нашим друзьям недостатки, которые нас не задевают.


Женщины в большинстве своем оттого так безразличны к дружбе, что она кажется им пресной в сравнении с любовью.


В дружбе, как и в любви, чаще доставляет счастье то, чего мы не знаем, нежели то, что нам известно.


Как ни редко встречается настоящая любовь, настоящая дружба встречается еще реже.


Возобновленная дружба требует больше забот и внимания, чем дружба, никогда не прерывавшаяся.


Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М„1987. С. 168, 170, 171, 172, 175, 189

Дж. Локк ОПЫТ О ЧЕЛОВЕЧЕСКОМ РАЗУМЕНИИ

Слово «друг», обозначающее человека, который любит другого и готов делать ему добро, заключает в себе следующие идеи: во-первых, все простые идеи, которые обнимает собой слово «человек» или «разумное существо»; во-вторых, идею любви; в-третьих, идею готовности или расположения; в-четвертых, идею действия, то есть всякого рода мышления или движения; в-пятых, идею добра, которая обозначает все, что может способствовать счастью человека, и в конце концов, если рассмотреть, ограничивается отдельными простыми идеями, каждую из которых может вообще обозначать слово «добро»; но по совершенном устранении его от всех простых идей оно решительно ничего не обозначает.


Соч.. — В 3 г. М., 1985. Т. 1 С. 413

Ж. Лабрюйер ХАРАКТЕРЫ, ИЛИ НРАВЫ НЫНЕШНЕГО ВЕКА

Хотя между людьми разных полов может существовать дружба, в которой нет и тени нечистых помыслов, тем не менее женщина всегда будет видеть в своем друге мужчину, точно так же как он будет видеть в ней женщину. Такие отношения нельзя назвать ни любовью, ни дружбой: это нечто совсем особое.


Время укрепляет дружбу, но ослабляет любовь.


Пока любовь жива, она черпает силы в самой себе, а подчас и в том, что, казалось бы, должно ее убивать: в прихотях, в суровости, в холодности, в ревности. В противоположность любви, дружба требует ухода: ей нужны заботы, доверие и снисходительность, иначе она зачахнет.


В жизни чаще встречается беззаветная любовь, нежели истинная дружба.

Любовь и дружба исключают друг друга.


Любовь начинается с любви; даже самая пылкая дружба способна породить лишь самое слабое подобие любви.


Трудно отличить от настоящей дружбы те отношения, которые мы завязываем во имя любви.


Как ни требовательны люди в любви, все же они прощают больше провинностей тем, кого любят, нежели тем, с кем дружат.


Пожалуй, неприязнь скорее уж может перейти в любовь, чем в дружбу.


У друзей мы замечаем те недостатки, которые могут повредить им, а у любимых те, от которых страдаем мы сами.


Только из первого разочарования в любви и первой провинности друга можем мы извлечь полезный урок.


В дружбе для всякого охлаждения и всякой размолвки есть своя причина; любить же друг друга люди перестают только потому, что прежде слишком сильно любили.


Истинной дружбой могут быть связаны только те люди, которые умеют прощать друг другу мелкие недостатки.


Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М., 1987. С. 314–317

Н.-С. де Шамфор МАКСИМЫ И МЫСЛИ, АФОРИЗМЫ И АНЕКДОТЫ

Людская дружба в большинстве случаев порастает множеством колючих «если» и «но» и в конце концов переходит в обыкновенные приятельские отношения, которые держатся только благодаря недомолвкам.

Женщины отдают дружбе лишь то, что берут взаймы у любви.


Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М., 1987. С. 453, 468

А. де Рнвароль ИЗБРАННЫЕ ВЫСКАЗЫВАНИЯ

Близкое общение — вот откуда берут начало нежнейшая дружба и сильнейшая ненависть.


Когда по дороге дружбы редко ходят, она зарастает тернием.


Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. С. 521, 522

Ф. Р. де Шатобриан ГЕНИИ ХРИСТИАНСТВА

Одно из самых прекрасных чувств, нам доступных, и, быть может, единственное, безраздельно принадлежащее душе, — это дружба (целям или природе прочих не чужда чувственность)…

…Дружба зиждется не только на сходстве, но и на противоположностях. Чтобы быть близкими друзьями, два человека должны постоянно тянуться друг к другу, но в то же время и отталкиваться один от другого; они должны иметь гений равной силы, но разного свойства; далекие мнения, но близкие убеждения; различные предметы любви и ненависти, но одинаковую силу чувства; резко противоположный нрав, не препятствующий, однако, общности вкусов; одним словом, им необходимо полное несходство характеров при полном согласии сердец.


Эстетика раннего французского романтизма. М., 1982. С. 141–142

Г. В. Ф. Гегель ЛЕКЦИИ ПО ФИЛОСОФИИ РЕЛИГИИ

Дружба есть отношение, обремененное особенностью, и мужчины становятся друзьями не столько непосредственно, сколько объективно в некотором субстанциальном союзе, в чем-то третьем, в принципах, в занятиях, в науке; короче говоря, этот союз основывается на некоем объективном содержании, а не есть склонность как таковая, подобно склонности мужчины к женщине как этой особенной личности.


Философия религии: В 2 г. М., 1976. Т. 2. С. 300

К. С. Льюис ЛЮБОВЬ Дружба

Когда я говорю о привязанности или влюбленности, все меня понимают. Оба эти чувства воспеты и прославлены свыше всякой меры. Даже те, кто в них не верит, подчиняются традиции — иначе они бы не обличали их. Но мало кто помнит теперь, что и дружба — любовь. У Тристана и Изольды, Антония и Клеопатры, Ромео и Джульетты — тысячи литературных соответствий; у Давида и Ионафана, Ореста и Пилада, Роланда и Оливье их нет. В старину дружбу считали самой полной и счастливой из человеческих связей. Нынешний мир ее лишен. Конечно, все согласятся, что кроме семьи мужчине нужны и друзья. Но самый тон покажет, что под этим словом подразумевают совсем не тех, о ком писали Цицерон и Аристотель. Дружба для нас — развлечение, почти ненужная роскошь. Как же мы до этого дошли?

Прежде всего мы не ценим дружбы, потому что ее не видим. А не видим мы ее потому, что она из всех видов любви наименее естественная, в ней не участвует инстинкт, в ней очень мало или просто нет биологической необходимости. Она почти не связана с нервами, от нее не краснеют, не бледнеют, не лишаются чувств. Соединяет она личность с личностью; как только люди подружились, они выделились из стада. Без влюбленности никто бы из нас не родился, без привязанности— не вырос, без дружбы можно и вырасти, и прожить. Вид наш с биологической точки зрения в ней не нуждается. Общество ей даже враждебно. Заметьте, как не любит ее начальство. Директору школы, командиру полка, капитану корабля становится не по себе, когда кого-нибудь из их подчиненных свяжет крепкая дружба.

Эта противоестественность дружбы объясняет, почему ее так любили в старину. Главной, самой глубокой мыслью античности и средневековья был уход от материального мира. Природу, чувство, тело считали опасными для духа, их боялись или гнушались ими. Привязанность и влюбленность слишком явно уподобляют нас животным. Когда вы испытываете их, у вас перехватывает дыхание или жжет в груди. Светлый, спокойный, разумный мир свободно избранной дружбы отдаляет нас от природы. Дружба — единственный вид любви, уподобляющий нас богам или ангелам.

Сентиментализм и романтизм восстановили в правах природу и чувства. Поклонники «темных богов» опустились еще ниже, и к дружбе они уже начисто неспособны. Все, что считалось доблестями дружбы, работает теперь против нее. Она не знает лепета, нежных подарков, слез умиления, любезных поборникам чувства. Она слишком светла и покойна для поклонников низких инстинктов. По сравнению с более природными видами любви она жидка, пресна, бесплотна, это какой-то вегетарианский суррогат.

Кроме того, многие сейчас ставят общественное выше личного. Дружба соединяет людей на высшем уровне их личностного развития. Она уводит их от общества, как одиночество, но в нее уходит не один человек, а по меньшей мере двое. Демократическому чувству она тоже противна, в ней есть избранничество. Словом, в наши дни главу о дружбе приходится начинать с ее оправдания.

Для начала коснемся весьма непростой темы. В наше время нельзя обойти вниманием теорию, считающую, что всякая дружба на самом деле — однополая влюбленность.

Здесь очень важны опасные слова «на самом деле». Если вы скажете, что всякая дружба осознанно гомосексуальна, все поймут, что это ложь. Если вы спрячетесь за вышеприведенными словами, получится, что друзья и сами ничего не знают о ее истинной сути. Это уже нельзя ни доказать, ни опровергнуть. Самое отсутствие свидетельств окажется свидетельством. Дыма нет, — значит, огонь хорошо скрыли. Конечно, если огонь вообще есть. С таким же правом можно сказать: «Если бы в кресле лежала невидимая кошка, оно казалось бы пустым. Оно пустым кажется. Следовательно, в нем лежит невидимая кошка».

Логически опровергнуть веру в невидимых кошек нельзя, но она немало говорит нам о том, кто ее исповедует. Те, кто видит в дружбе лишь скрытую влюбленность, доказывают, что у них никогда не было друзей. Кроме них, все знают по опыту, что дружба и влюбленность на удивление не похожи, хотя их можно испытывать к одному и тому же человеку. Влюбленные все время говорят о своей любви; друзья почти никогда не говорят о дружбе. Влюбленные смотрят друг на друга; друзья — на что-то третье, чем оба заняты. Наконец, влюбленность, пока она жива, связывает только двоих. Дружба двумя не ограничена, втроем дружить даже лучше, и вот почему.

Чарлз Лэм говорит где-то, что, когда А умрет, В теряет не только самого А, но и «его долю С», а С — «его долю В». В каждом друге есть что-то такое, чему дает осуществляться лишь третий друг. Сам я недостаточно широк; моего света мало, чтобы заиграли все грани его души. Дружба почти не знает ревности. Двое друзей счастливы, что нашли третьего, трое — что нашли четвертого, если он действительно друг. Они рады ему, как рады пришельцу блаженные души у Данте. Конечно, похожих людей немного (не говоря уже о том, что на земле нет таких больших комнат), но в идеале дружба может соединять сколько угодно друзей. Этим она «близка по сходству» к раю, где каждый видит Бога по-своему и сообщает о том всем другим. Серафимы у Исайи взывают друг к другу «свят, свят, свят!..» (Ис. 6, 3). Дружба — умножение хлебов; чем больше съешь, тем больше останется.

Вот почему нынешняя теория не выдерживает никакой критики. Дружба и противоестественная влюбленность, конечно, соединялись, особенно в некоторых культурах, в определенное время. Но где это было, там было, как вообще бывает соединение дружбы с влюбленностью. Примысливать же это не нужно, нельзя. Слезы, объятия и поцелуи ни о чем подобном не свидетельствуют. Если мы будем их так воспринимать, получится очень уж нелепо…Объяснить надо не то, что наши предки обнимались, а то, что мы теперь не обнимаемся. Мы, а не они нарушили традицию.

Я говорил, что без дружбы может выжить и человек, и общество. Но есть другое явление, обществу необходимое, и его часто путают с дружбой. Это еще не дружба, а как бы ее заготовка.

В первобытных сообществах охотники должны действовать вместе, а женщины должны рожать и воспитывать детей. Без этого племя погибнет. Задолго до начала истории мы, мужчины, собирались отдельно от женщин. Нам надо было потолковать о наших общих делах. Мы думали, как что сделать, мы обсуждали сделанное, высмеивали трусов, хвалили храбрецов. Нам очень нравилось быть вместе; мы, смельчаки, мы, охотники, знали то, чего женщины не знают, а шуток наших они и понять не могли. Вероятно, все это было связано с религией и ритуалом.

А что же делали в это время женщины? Не знаю. Откуда мне знать? Наверное, свои ритуалы были и у них. Когда земледелием ведали они, им тоже приходилось вместе толковать о деле. Мне кажется, мир их не был начисто женским, с ними были дети, а может — и старики. Все это догадки. Я могу воссоздать предысторию дружбы только по мужской линии.

Этот прообраз дружбы я назову приятельством, хотя его много чаще дружбой и зовут. Говоря о своих друзьях, люди сплошь и рядом имеют в виду приятелей. Я ничуть не хочу умалить этот вид человеческой связи. Мы не умаляем серебро, отличая его от золота.

Дружба родится из приятельства, когда двое или трое заметят, что они что-то понимают одинаково. Раньше каждый из них думал, что только он это понял. Дружба начинается с вопроса: «Как, и ты это знаешь? А я думал, я один…» Можно представить себе, что среди первобытных охотников раз в сто лет или раз в тысячу какие-то люди открывали что-нибудь новое. Они видели вдруг, что олень не только съедобен, но и прекрасен; что охотиться — весело, а не только нужно; что боги святы, а не только сильны. Но пока человек знал это один, он умирал, не породив ни искусства, ни спорта, ни духовной веры. Когда же двое находили друг друга и с превеликим трудом рассказывали о своих открытиях, рождалась дружба, а вместе с ней — искусство, спорт или вера. И тут же друзья оказывались в полном одиночестве.

Влюбленные ищут уединения. Друзьям его искать не надо, они и так отделены стеной от толпы. Они бы рады сломать эту стену, они рады найти третьего, но находят его не всегда.

В наше время дружба возникает так же. Конечно, в приятельстве нас объединяет не насущная для жизни охота, а университет, служба, клуб, полк. Все, кто окружает нас, — наши приятели. Те, кто разделяет с нами что-то свое, особенное, — наши друзья. Как говорил Эмерсон, в этом виде любви вопрос «Ты меня любишь?» значит: «Ты видишь ту же самую истину?» или хотя бы «Важна тебе та же истина?» Человек, понимающий, как и мы, что какой-то вопрос важен, может стать нам другом, даже если он иначе ответит на него. Вот почему трогательные люди, которые хотят «завести друзей», их никогда не заведут. Дружба возможна только тогда, когда нам что-то важнее дружбы. Если человек ответит на тот вопрос: «Да плевал я на истину! Мне друг нужен», он может добиться только привязанности. Здесь «не о чем дружить», а дружба всегда — «о чем-то», хотя бы это было домино или интерес к белым мышам.

Если друзья, нашедшие друг друга, разного пола, к дружбе их очень быстро, иногда в первые же полчаса, присоединяется влюбленность. Вообще, если они не противны один другому физически или не любят уже кого-то, они непременно друг в друга влюбятся. И наоборот, влюбленные могут подружиться. Но в том и в другом случае это только четче очертит разные виды любви. Когда возлюбленная становится другом, мы никак не захотим разделить ее влюбленность с кем-то третьим, но дружбу ее разделить мы только рады. Влюбленный только рад, если его подруга способна в самом глубоком и истинном смысле войти в круг его друзей.

Сосуществование дружбы и влюбленности поможет вам понять, что и дружба — великая любовь. Представим себе, что мы женились на женщине, которая может стать нам настоящим другом. Теперь предположим, что нам сказали: «Влюбленность ваша исчезнет, но вы всегда будете вместе искать Бога, истину, красоту. Если же это вам не нравится, вы будете всегда влюблены друг в друга, но друзьями не станете. Или то, или это. Выбирайте». Что мы выберем? О каком выборе не пожалеем?

Я подчеркиваю, что дружба не нужна; об этом надо поговорить подробней.

Мне скажут, что дружба очень нужна обществу. Великие религии начинались в узком кругу друзей. Математика возникла, когда несколько друзей в Греции стали беседовать о числах, линиях и углах. Наше Королевское общество было маленькой группой джентльменов, собиравшихся в свободное время потолковать о никому, кроме них, не интересных вещах. Романтизм действительно был Вордсвортом и Колриджем, которые (особенно Колридж) без умолку говорили о своем, особом видении мира. Возрождение, Реформация, борьба против рабства, коммунизм начались, в сущности, так же.

Значит, дружба пользу приносит. Но почти каждый читатель что-то одобрит из моего списка, что-то осудит. В лучшем случае список этот показывает, что дружба может приносить обществу и пользу, и вред. Да и помогает она обществу не выжить, а «жить хорошо», как называл это Аристотель. Иногда эти виды пользы совпадают, но бывает это редко. Кроме того, дружба о пользе не думает, польза для нее — отход производства. Религии, которые по замыслу должны служить обществу — например, почитание императора в Риме или нынешнее торговое христианство, — ничего не дают. Несколько друзей, отвернувшихся от мира, преобразуют мир. Математика Египта и Вавилона служила обществу, земледелию, астрологии. Но для нас гораздо важнее математика греческая, которой занимались на досуге несколько друзей.

Многие скажут мне, что без дружбы не выжить человеку. Они имеют в виду не друга, а помощника, союзника. Конечно, друг, если нужно, даст нам денег, выходит нас во время болезни, защитит от врагов, поможет нашей вдове и детям. Но дружба не в этом. Это скорей помехи. В одном смысле дела эти очень важны, в другом — неважны. Они важны, ибо тот, кто их не сделает, окажется ложным другом. Они неважны, ибо роль благодетеля случайна в дружбе, даже чужда ей. Дружба совершенно свободна от «нужды, чтобы в тебе нуждались». Нам очень жаль, что представился случай оказать помощь — ведь это значит, что друг был в беде, — а теперь, ради Бога, забудем об этом и займемся чем-нибудь стоящим! Сама благодарность не нужна дружбе. Привычная фраза: «Да о чем тут говорить!..»— выражает наши истинные чувства. Знак истинной дружбы не в том, что друг помогает, а в том, что от этого ничего не изменится. Помощь отвлекает, мешает, на нее уходит время, которого и так всегда не хватает друзьям. У нас всего два часа, а целых двадцать минут пришлось потратить на «дело»!

Дела друзей нас не интересуют. В отличие от влюбленности дружба не пытлива. Мы заводим друга, не зная, женат ли он и где он служит. Все это — пустяки перед главным: он видит ту же истину. Среди настоящих друзей человек представляет только себя самого. Никому не важны ни профессия его, ни семья, ни доход, ни национальность. Конечно, чаще всего это знают, но случайно. Друзья как цари. Так встречаются властители независимых стран в какой-нибудь нейтральной стране. Дружба по природе своей не интересуется ни нашим телом, ни всем тем «расширенным телом», которое состоит из родных, прошлого, службы, связей. Вне дружеского круга мы не только Петр или Анна, но и муж или жена, брат или сестра, начальник, подчиненный, сослуживец. Среди друзей все иначе. Влюбленность обнажает тело, дружба — самую личность.

Этим обусловлена дивная безответственность дружеской любви. Я не обязан быть чьим-нибудь другом, и никто не обязан быть моим. Дружба бесполезна и не нужна, как философия, как искусство, как тварный мир, который Бог не обязан был творить. Она не нужна для жизни; она — из тех вещей, без которых не нужна жизнь.

Я говорил, что друзья не смотрят друг на друга. Да, смотрят они на что-то третье, но это не значит, что они друг друга не видят и не любят. Любовь-оценка в дружбе исключительно сильна. Среди настоящих друзей каждый нередко чувствует себя недостойным, удивляется, что он нужен, смиренно радуется, что его приняли. Поистине, прекрасны часы, когда четыре или пять человек пришли под вечер в свой кабачок или сидят дома, у огня. Вино — под рукой, все открыто уму, обязанностей нет, все равны и свободны, словно сегодня познакомились, хотя, быть может, многолетняя привязанность кроме дружбы соединяет нас. У земной жизни нет лучше дара. Кто заслужил его?

Из всего, о чем мы говорили, ясно, что во многих обществах, во многие эпохи мужчины дружили с мужчинами, женщины — с женщинами. У них не было общего дела, без которого нет приятельства, порождающего дружбу. Многие мужчины работали, а женщины — нет; иногда они выполняли разную работу. Но, конечно, там, где у них работа общая, они легко вступают в дружбу, скажем, среди преподавателей, среди писателей, среди актеров. Правда, кто-то из друзей может принять эту дружбу за влюбленность, а тогда бывает очень тяжело. Могут друзья и действительно влюбиться друг в друга, один вид любви превратится в другой. Но это, повторяю, разные виды любви, иначе мы не употребили бы здесь слов «принять» и «превратиться».

Нашему обществу не повезло. Мир, где мужчины и женщины общим делом не связаны, живет неплохо: мужчины дружат друг с другом и очень этому рады, а женщины рады своим, женским, дружбам. Мир, где у мужчин и женщин — общее дело, тоже хорошо живет. Но мы сидим между двух стульев. Считается, что дело это есть, а оно есть не везде. Например, в фешенебельных предместьях его ни в коей мере нет. Мужчины «делают деньги», а женщины на досуге предаются «жизни духа»; или, наоборот, мужчины занимаются наукой, правом, искусством, а женщины как дети среди взрослых. Ни там, ни там дружбы не получится. В этом ничего страшного не было бы, если бы это поняли и приняли. Но в наши дни все наслышаны о разнополой дружбе и от других отстать не хотят. Вот и выходит, что изысканная жена, словно гувернантка, вечно воспитывает мужа. Она таскает его на концерты и приглашает «умных людей». Чаще всего это приносит удивительно мало вреда. У мужчины средних лет огромный запас сопротивляемости и (знали бы это женщины!) снисходительной терпимости: «А, все они чудят!..» Гораздо хуже, когда мужчины культурнее женщин, а женщины ни за что не хотят этого признать. Получается нечто жалкое, фальшивое и трудоемкое. Все делают вид, что женщины действительно на равных с друзьями-мужчинами. Теперь женщины курят и пьют (что само по себе не очень важно), и простым душам кажется, что они уже совсем как мужчины. Бедным мужчинам не дают собраться одним. Мужчины умеют жить чистой мыслью. Они знают, что такое спор, пример, доказательство. Женщина, с грехом пополам окончившая школу и сразу все забывшая; женщина, читающая только журналы мод и умеющая не беседовать, а рассказывать, в круг мыслящих мужчин войти не может. Конечно, она может сидеть в той же комнате. Если мужчины забудут о ней, захваченные спором, она промолчит и промается весь вечер, слушая бессмысленные для нее фразы. Если мужчины достаточно учтивы, они попытаются втянуть ее в разговор. Они станут разжевывать все для нее, привнесут какой-то смысл в ее жалкие реплики. Вскоре все выбьются из сил, и вместо доброго спора получится смесь сплетен, шуток и анекдотов. Научившись пить, курить и ругаться, женщина приблизилась к мужчинам не больше, чем ее бабушка. Просто бабушка была умней и счастливей — она по-женски беседовала дома с подругами и, наверное, блистала при этом очарованием, остроумием и здравомыслием. Внучка могла бы с успехом делать то же самое. Она ничуть не глупее мужчин, которым она испортила вечер. Ей просто неинтересно то, что их занимает; а все мы тупеем, когда пытаемся судить о безразличных для нас вещах.

Навредили такие женщины очень сильно. Отчасти из-за них и увядают мужская дружба и даже мужское приятельство. Чаще всего вредят они бессознательно. Однако есть и особенно воинственные дамы, которые к этому стремятся. Я слышал, как одна из них говорила: «Никогда не давайте мужчинам заговорить друг с другом. Они начнут что-нибудь обсуждать, и будет очень скучно». Видите, как просто? Болтать можно, а обсуждать «что-нибудь» нельзя. Осознанное наступление на дружбу ведется и на более высоком уровне: есть женщины, которые относятся к ней со злобой, завистью и страхом. Они считают ее заклятой врагиней любви, под которой чаще понимают привязанность, чем влюбленность. Такая женщина перессорит мужа с друзьями или, еще лучше, с их женами. Она будет лгать, клеветать, не догадываясь о том, что после такой обработки муж ее заметно упадет в цене. Когда она заметит, что он уже, в сущности, не мужчина, она сама начнет его стыдиться. Кроме того, она забывает, что он большую часть времени проводит там, где за ним не присмотришь. Возникнут новые дружбы, тайные. Ее счастье, если не появятся и другие тайны, уже не связанные с мужскими беседами.

Все это, конечно, женщины глупые. Умные уйдут в другой угол, чтобы говорить о своем и смеяться над нами. Это хорошо. Там, где мужчин и женщин соединяет не общее дело, а привязанность и влюбленность, они должны остро ощущать нелепость другого пола. Да это и вообще полезно. Другой пол (как и детей, и животных) не оценишь толком, не смеясь над ним. Мы, люди, трагикомичны; разделение на два пола помогает мужчинам увидеть в женщинах, женщинам — в мужчинах то, чего они не видят в себе самих: как нелепы они и как достойны жалости.

Итак, дружба чиста, свободна, не ищет своего, радуется истине. Она чисто духовна. Наверное, именно такой любовью любят друг друга ангелы. Быть может, среди естественных видов любви мы нашли Любовь?

Прежде чем делать такие выводы, присмотримся к слову «духовный». В Новом Завете это слово много раз означает «причастный Святому Духу»; и, конечно, в этих случаях ничего плохого в нем нет. Но когда понятие это противопоставляется «телесному» или «животному», дело обстоит иначе. Есть духовное благо, есть духовное зло. Есть святые, есть и падшие ангелы. Худшие наши грехи — духовные. Дружба духовна; но нельзя забывать о трех обстоятельствах.

Во-первых, как мы уже говорили, начальство дружбы боится. Быть может, это несправедливо; быть может, есть к тому и поводы.

Во-вторых, почти каждый дружеский круг не вызывает извне особого восхищения, в лучшем случае его окрестят кружком, в худшем — шайкой, кликой, камарильей. Те, кто знает по опыту только привязанность, приятельство и влюбленность, подозревают членов такого кружка в зазнайстве. Конечно, это — голос зависти. Но зависть прозорлива, и к голосу ее мы должны прислушиваться.

Наконец, в Писании любовь между Богом и человеком редко уподобляется дружбе. Конечно, слова о «друзьях» есть; но гораздо чаще, подыскивая образ для самой высокой любви, Писание как бы не замечает этой ангельской связи личностей и погружается в глубины несравненно более естественных, связанных с инстинктом союзов: привязанности (Бог — наш Отец) и влюбленности (Христос — жених Церкви).

Начнем с первого обстоятельства. Как я уже говорил, дружба рождается, когда один человек сказал другому: «И ты тоже? А я думал, я один…» Но общая для них точка зрения не обязана быть доброй. Они могут основать искусство, философию, веру; могут изобрести пытку или человеческие жертвоприношения. Почти все мы подростками испытали двузначность таких минут. Как радовались мы, встретив мальчика, который любил того же самого поэта! Туманные чувства обретали ясность, и мы гордились тем, чего прежде стыдились. Радовались мы и тому, кто страдал нашим тайным пороком. Здесь тоже возникали и ясность, и гордость. Даже сейчас все мы знаем, как приятно разделить с кем-нибудь ненависть или злобу.

Когда ты один в чужой среде, ты стыдишься, а порой сомневаешься. Но стоит тебе найти друга, и в полчаса — нет, в десять минут — взгляды твои станут незыблемыми. Тысячи противников не смогут тебя сбить. Все мы хотим, чтобы нас судили «равные нам» «пэры». Они, и только они, понимают нас и применяют верные мерки. Их хвалу мы ценим, хулы боимся. Крохотные общины первых христиан выжили потому, что были глухи к голосу «века сего». Но преступники, маньяки, педерасты выживают по той же самой причине: они не слышат «внешних» — этих лицемеров, черни, мещан, ханжей и тому подобное.

Вот почему начальство не любит дружбы. Каждая дружба — предательство, даже бунт. Бунт мудрецов против пошлости или бунт пошляков против мудрости; бунт художников против уродства или бунт шарлатанов против здорового вкуса; бунт хороших людей против плохой среды или бунт плохих против хорошего. В любом из случаев дружба создает государство в государстве, потенциальный оплот сопротивления. Друзьями труднее управлять, труднее склонить их к добру или ко злу. Если власти распропагандируют нас или просто лишат нас частной жизни и свободного времени и создадут мир, где все — соратники, а друзей нет, мы предотвратим немало опасностей и потеряем самую сильную защиту от полного рабства.

И все же опасности эти реальны. Дружба — школа добродетели и школа порока. Хорошего человека она сделает лучше, плохого — хуже. Как и всякая естественная любовь, она страдает склонностью к определенной болезни.

Всякой дружбе — и доброй, и дурной, и просто безвредной — присуща глухота. Даже филателисты резонно не считаются со всеми, кто находит их занятие пустой тратой времени или ничего о нем не знает. Основатели метеорологии резонно не считались с теми, кто думал, что буря — порождение ведовства. Тут ничего плохого нет. Я — вне круга игроков в гольф, математиков или мотоциклистов, и они вправе считать меня чужаком. Тем, кто скучен друг другу, незачем часто видеться; тем, кто друг другу интересен, видеться надо часто.

Плохо другое: частная и резонная глухота к чужому мнению может переродиться в глухоту полную и необоснованную. Самый наглядный тому пример не дружеский круг, а правящий класс. Мы знаем, что во времена Христа думали священнослужители о мирянах. Рыцари в хрониках Фруассара не испытывали ни любви, ни милости к простому люду. В своем кругу у них были на редкость высокие понятия о чести, великодушии и учтивости. Осмотрительному и своекорыстному крестьянину эти понятия показались бы просто глупыми. Рыцари с его мнением не считались, а если бы посчитались — у нас самих теперь было бы гораздо меньше чести и учтивости. Но презрение к чужому взгляду даром не проходит. Тому, кто не слышал крестьянина, высмеивавшего честь, было легче не услышать его, когда он взывал к милости. Неполная глухота, даже если она благородна, помогает обрести глухоту полную, которая неизбежно пропитана злобой и гордыней.

Конечно, дружеский круг не класс и поработить мир не может. Но закон в нем действует тот же самый. Друзья могут окружить себя стеной пустоты, которую не пробьет никакой призыв. Писатели или художники, не считавшиеся поначалу с примитивными взглядами простых людей на литературу и живопись, могут потом не считаться и с другими их взглядами — что надо платить долги, стричь ногти и вести себя вежливо. Любые недостатки дружеского круга (а они есть у всякого) могут стать неизлечимыми. И это не все. Поначалу глухота основана на каком-то реальном превосходстве, потом она сама порождает чувство превосходства вообще. Круг презирает и знать не хочет «внешних». Он и впрямь становится классом, самозваной аристократией.

Мы видели, что друг нередко чувствует себя недостойным своих друзей. Он знает, как они блестящи, и счастлив, что они его приняли. Но, как ни жаль, «они» здесь — это и «мы». Очень легко перейти от личной скромности к гордыне избранного круга.

Я имею в виду не снобизм. Сноб хочет присоединиться к кругу, который уже считают элитой; друзьям грозит опасность счесть элитой самих себя. Читатель, знающий дружбу, станет пылко заверять, что его круг миновала такая опасность. Кажется так и мне. Но лучше не полагаться на свое суждение. Во всяком случае, тенденция эта несомненно есть у всех, кто нас называет чужаками.

И олимпийскую, и мятежную, и пошлую гордыню круга найти нетрудно. Опрометчиво счесть, что наш собственный круг ее лишен. Опасность эта почти неотделима от дружеской любви. Быть может, мы не станем ни бунтарями-титанами, ни простыми хамами; мы станем «избранными». Общность, соединившая нас, исчезнет, и мы будем «кругом ради круга», самозваной (а потому нелепой) аристократией.

Иногда такой круг начинает набирать рекрутов. Он принимает уже не тех, кто видел ту же истину, а «понимающих людей». Участие в нем дает какие-то выгоды, хотя бы на уровне полка, школы или причта. Члены его помогают своим и вместе борются с чужими; беседы о Боге или о стихах сменяются деловыми переговорами. Это справедливо. «Ты прах, и в прах возвратишься». Дружба, лишенная своей души, возвратилась в приятельство. Круг уподобился первобытным охотникам. Они и есть охотники; но не самые достойные.

Толпа никогда не бывает совершенно права; не бывает она и совершенно не права. Совсем неверно, что люди вступают в дружбу только спеси ради. Но спесь действительно угрожает всякой дружбе. Самая духовная любовь подвержена духовной опасности. Если хотите, дружба уподобляет нас ангелам; но для того, чтобы вкушать ангельский хлеб, человеку нужен тройной покров смирения.

Быть может, сейчас мы догадаемся, почему Писание так редко пользуется образом дружбы. Она слишком духовна, чтобы стать символом духовного. Высшее не стоит без низшего. Господь может смело называть Себя Отцом и Женихом — ведь только сумасшедший подумает, что Он действительно зачал нас или физически вступил в брак с Церковью. Слово «друг» мы способны понять не как символ, а как самую истину, и оно станет особенно опасным. Мы получим право принять близость дружбы «по сходству» к жизни в Боге за истинную, настоящую близость.

Таким образом, дружба, как и всякая естественная любовь, не может сама себя спасти. Она духовна, враг ее тоньше, и потому она особенно сильно должна взывать к небесной защите, если хочет остаться безгрешной. Смотрите, как узка ее тропа. Дружба не должна стать «обществом взаимного восхищения», но без взаимного восхищения она не может жить. Друзья восхищаются друг другом, как восхитились друг другом паломники у Беньяна, когда омылись и облеклись в чистые одежды. Опасность минует нас, если мы будем помнить об омовении и чистых одеждах. Чем выше основа нашей дружбы, тем тверже должны мы помнить. Если дружба основана на вере, гибель ее будет ужасна.


Вопросы философии. 1989. № 8. С. 123–131

ПОЛОВАЯ ЛЮБОВЬ

В этом, наиболее обширном, разделе антологии представлены фрагменты сочинений философов, касающиеся половой, или эротической, любви. Особый интерес к ней не случаен: многим она кажется парадигмой любви вообще, основой и общим типом всякой любви, как говорил о ней В. С. Соловьев, ссылаясь на библейские символы. Дается широкий диапазон мнений: от признания половой любви высшим расцветом индивидуальной жизни до сведения такой любви к простому средству полового подбора с целью продолжения рода. Среди авторов, взгляды которых представлены относительно полно, В. С. Соловьев, 3. Фрейд, Н. А. Бердяев, К. С. Льюис.

Половая любовь предполагает сексуальную потребность индивида, но никоим образом не сводится к ней. В разделе нет отрывков из литературы, посвященной только сексу или подменяющей голым сексом половую любовь.

Диоген Синопский ГНОМЫ И АПОФТЕГМЫ, СОБРАННЫЕ ИЗ РАЗНЫХ ИСТОЧНИКОВ

Людей добродетельных он считал подобиями богов, любовь — делом для тех, кому делать нечего.

Увидев женщину на носилках, он сказал: «Этому зверю нужна не такая клетка».

Увидев однажды женщин, повесившихся на оливковом дереве, он воскликнул: «Вот если бы на всех деревьях висели такие плоды!»


Антология кинизма. М., 1984. С. 152–153

Кратет Фиванский СТИХОТВОРНЫЕ СОЧИНЕНИЯ

Любовь проходит с голодом, а если нет — со временем.

А если так не справишься, петля тогда — спасение.


Все побеждай, не сдавайся, гордая духом и силой.

Золоту ты неподвластна и все сжигающей страсти.

Правда, большая любовь не может быть спутницей подлых.


Антология кинизма. М., 1984. С. 170, 172

Баха-Улла СОКРОВЕННЫЕ СЛОВА

О проницательные и разумеющие!

Вот первый зов Возлюбленного: О соловей сокровенного смысла! Не ищи иного убежища кроме духовного сада роз! О посланник Соломона любви! Не ищи иной обители кроме дома возлюбленной! О бессмертный феникс! Не избирай жилища вне холма верности — вот истинная обитель твоя, если на крыльях духа взовьешься стремительно к царству бесконечного, легко и быстро приближаясь к цели.


О сын праведности!

Какой любящий поселится вне страны Возлюбленного? Какой искатель найдет спокойствие вдали от Искаемого? Для истинно любящего жизнь в единении, а разлука — смерть. Грудь его полна нетерпения, а сердце не знает покоя. Сто тысяч раз пожертвовал бы он жизнью, дабы достичь обители Возлюбленного.


О сын вожделения!

Доколе будешь ты витать в атмосфере страстей? Крылья дал Я тебе, чтобы взвился ты в святую высь сокровенности, а не в область сатанинских измышлений. Я дал тебе гребень расчесывать Мои черные кудри, а не ранить им Мое горло.


Сокровенные слова. Хофхайм, б. г. С. 27, 28, 58

Эразм Роттердамский ФИЛОСОФСКИЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ

Посмотри, как люди злоупотребляют словами любви и ненависти. Если безумный юноша овладевает девушкой, толпа называет это любовью, в то время как гораздо вернее сказать, что это ненависть. Истинная любовь желает в ущерб себе быть полезной другим. А он не думает ни о чем, кроме собственного удовольствия. Значит, он любит не девушку, а себя, хотя он и себя-то не любит. Потому что никто не может любить другого, если до этого он не полюбит себя, но только праведно. Никто не может никого ненавидеть, если до этого он не возненавидел себя. Однако иногда хорошо любить — значит хорошо ненавидеть, а праведно ненавидеть — значит любить. Следовательно, тот, кто ради небольшого своего удовольствия (как он считает) строит девушке козни лестью и подарками, чтобы похитить у нее лучшее из того, что она имеет: целомудрие, стыдливость, простодушие, чистую совесть, славу, как тебе кажется, он ее ненавидит или любит? Конечно, нет ненависти больше, чем эта! Когда неразумные родители прощают детям их пороки, обычно говорят, как нежно они их любят. Напротив, как жестоко их ненавидят те, которые в угоду своим страстям пренебрегают спасением детей.


Где же любовь, которая почитает врага, если другое название, несколько отличающийся цвет одежды, если пояс или сапоги и тому подобные человеческие пустяки делают меня ненавистным тебе?


На тебя должны подействовать также и примеры других людей, о которых ты знаешь, что они позорно и несчастливо стремились к наслаждениям. С другой стороны, воодушеви себя примерами сдержанности стольких юношей и стольких милых девушек; сравнив их с собой, упрекни себя в косности. Как получается, что ты можешь меньше, чем те и вон те могли и могут — того же пола, того же возраста, так же родившиеся, так же воспитанные? Люби так же — и ты почувствуешь себя не хуже. Подумай, сколь благородная, сколь милая, сколь цветущая вещь — чистота тела и духа! <…>

Представь себе наглядно, сколь некрасиво, сколь бессмысленно любить, бледнеть, изводиться, плакать, льстить и постыдно умолять наиотвратительнейшую развратницу; петь ночью у дверей, зависеть от кивка госпожи, терпеть власть бабенки, требовать, гневаться, снова попадать в милость, добровольно давать волчице себя высмеивать, бить, изувечить, обобрать. Почему же, скажи пожалуйста, ты зовешься мужчиной? Где борода? Где тот благородный дух, рожденный для прекраснейших дел? Подумай и о том, сколь великое стадо преступлений обыкновенно ведет за собой наслаждение, которому ты единожды уступил. Среди других пороков, возможно, имеются такие, у которых есть что-то общее с добродетелями, но только не у похоти; она всегда связана с самыми большими и многочисленными грехами. Ладно, пусть распутничать — это легкий грех, но тяжелый — не слушать родителей, пренебрегать друзьями, расточать отцовское добро, похищать чужое, лжесвидетельствовать, пьянствовать, грабить, становиться злодеем, вступать в драку, совершать убийство, богохульствовать. Ко всему этому и к еще худшему приведет тебя госпожа «наслаждение», если ты единожды откажешься от себя и подставишь свой несчастный рот под ее узду. Поэтому пойми, что эта жизнь — быстротечнее дыма, ничтожней тени; какие силки расставляет нам смерть, подстерегая нас в любом месте, в любое время! Тебе полезно вспомнить поименно тех из твоих знакомых, близких, ровесников или даже тех, кто моложе, главным образом тех, которые когда-то участвовали с тобой в позорных наслаждениях, крго похитила нежданная смерть. Будь осторожнее на примере чужой опасности. Думай, как сладко они жили, но как горько завершили жизнь; как поздно поумнели, как поздно стали ненавидеть свои смертоносные радости.


Чтобы охватить теперь коротко — вот в чем самое главное, вот что обезопасит тебя от соблазнов плоти: прежде всего остерегайся и тщательным образом избегай всяческих случайностей. Эту заповедь надо соблюдать также и во всех остальных делах, потому что тот, кто любит опасность, заслуживает того, чтобы от нее погибнуть. Однако это главным образом такие сирены, от которых почти никто не ушел, за исключением тех, кто убежал далеко. Далее — умеренность в пище и в сне, воздержание даже и от дозволенных наслаждений… Помогут и другие средства, если ты будешь жить вместе с чистыми и непорочными людьми, если ты, как чумы, будешь избегать разговоров с испорченными и слабыми людьми, если будешь чуждаться праздного одиночества и ленивой праздности; старательно упражняй свой дух размышлениями о делах небесных и благородными занятиями.


Философ, произв. М., 1986. С. 170–171, 177, 200–201, 204–205

М. де Монтень ОПЫТЫ

Сладостно мне общаться также с красивыми благонравными женщинами. Nam nos quoque oculos eruditos habemus[19]. Если душа в этом случае наслаждается много меньше, чем в предыдущем, удовольствия наших органов чувств, которые при втором виде общения гораздо острее, делают его почти таким же приятным, как и первый, хотя, по-моему, все же не уравнивают с ним. Но это общение таково, что тут всегда нужно быть несколько настороже, и особенно людям вроде меня, над которыми плоть имеет большую власть. В ранней юности я пылал от этого, как в огне, и мне хорошо знакомы приступы неистовой страсти, которые, как рассказывают поэты, нападают порою на тех, кто не желает налагать на себя узду и не слушается велений рассудка. Правда, эти удары бича послужили мне впоследствии хорошим уроком.


Quicunque Argolica de classe Capharea fugit,

Semper ab Euboicis vela retorquet aquis[20]


Безрассудно отдавать этому все свои помыслы и вкладывать в отношения с женщинами безудержное и безграничное чувство. Но с другой стороны, домогаться их без влюбленности и влечения сердца, уподобляясь актерам на сцене, исключительно для того, чтобы играть модную в наше время и закрепленную обычаем роль, и не вносить в нее ничего своего, кроме слов, означает предусмотрительно оберегать свою безопасность, делая это, однако, крайне трусливо, как тот, кто готов отказаться от своей чести, своей выгоды или своего удовольствия из страха перед опасностью; ведь давно установлено, что подобное поведение не может дать человеку ничего, что бы тронуло или усладило благородную душу. Нужно по-настоящему жаждать тех удовольствий, которыми хочешь по-настоящему наслаждаться; я имею в виду тот случай, когда судьба, вопреки справедливости, благоприятствует мужскому лицемерию, а это бывает достаточно часто, ибо нет такой женщины, сколь бы нескладной она ни была, которая не мнила бы себя достойной любви и не обладала бы обаянием юности, или улыбки, или телодвижений, ибо совершенных дурнушек между ними не больше, чем безупречных красавиц, и дочери брахманов, если они начисто лишены привлекательности, выходят на площадь к народу, собранному для этого криками городского глашатая, и выставляют напоказ свои детородные части, дабы попытаться хотя бы таким путем добыть себе мужа.

По этой причине нет такой женщины, которая не поверила бы с легкостью первой же клятве своего поклонника.

За этим общераспространенным и привычным для нашего века мужским вероломством не может не следовать то, что уже ощущается нами на опыте, а именно что женщины теснее сплачиваются между собой и замыкаются в себе или в своем кругу, дабы избегать общения с нами, или, подражая примеру, который мы им подаем, в свою очередь лицедействуют и идут на такую сделку без страсти, без колебаний и без любви — neque aftectui suo aut alieno obnoxiae[21], — считая, согласно утверждению Лисия у Платона, что они могут отдаваться нам с тем большей легкостью и выгодой для себя, чем меньше мы в них влюблены.

И все тут пойдет, как в комедии, причем зрители будут испытывать столько же удовольствия — а то и немного побольше, — сколько сами актеры.


Если вас охватывает чрезмерно пламенная влюбленность, вам советуют рассеять ее; и советуют вполне правильно, в чем я не раз и с пользою для себя убеждался на опыте; распределите ее между несколькими желаньями, одно из которых, если вы того захотите, может быть главным и основным, но из опасения, как бы оно не заслонило все остальные и безраздельно не властвовало над вами, ослабляйте и сдерживайте это желание, деля и отвлекая его все снова и снова:


Cum morosa vago singultiet inguine vena,

Coniicito humorem collectum in corpora quaeque[22]


И подумайте об этом заранее, чтобы не оказаться в беде, если оно еще раз нахлынет на вас.


Si non prima novis conturbes vulnera plagis,

Volgivagaque vagus venere ante recentia cures.[23]


Однажды в дни молодости мне пришлось пережить сильное, чрезмерное для моей души огорчение, и оно было не только сильным, но — что важнее всего — и глубоко обоснованным; положись я тогда попросту на свои силы, я бы, пожалуй, не выдержал. Нуждаясь, чтобы рассеяться, в каком-нибудь способном захватить меня отвлечении, я заставил себя, призвав на помощь рассудок и волю, влюбиться, чему немало помог мой возраст. Любовь облегчила меня и развеяла скорбь, причиненную дружбой. И повсюду мы наблюдаем все то же: меня одолевает какое-нибудь неприятное представление; я нахожу, что заменить его новым много проще, чем его побороть; и если я не могу заместить его представлением противоположного свойства, я все же замещаю его каким-либо другим. Разнообразие всегда облегчает, раскрепощает и отвлекает.


Опыты: В 3 кн. М., 1979. С. 38–39

Ф. Бэкон О МУДРОСТИ ДРЕВНИХ

Жених Юноны, или непристойность

Поэты рассказывают, что Юпитер, желая овладеть тем или иным предметом своей любви, принимал различные облики: быка, орла, лебедя, золотого дождя. Добиваясь же любви Юноны, он принял облик самый недостойный, вызывающий презрение инасмешки: он превратился в жалкую кукушку, мокрую и трясущуюся от дождя и непогоды, еле живую.

Это мудрый и нравственно глубокий миф. Смысл же его таков: люди не должны слишком любоваться собой, полагая, что их достоинства могут сделать их приятными и дорогими каждому. Ведь все зависит от природы и нравственного облика тех, за кем они ухаживают и кому хотят понравиться: если это люди, не отмеченные сами никакими талантами и достоинствами, а лишь наделенные заносчивым и злобным нравом (то, что представлено в образе Юноны), то — да будет известно таким женихам — им необходимо полностью отрешиться от всех тех своих черт, которые несут в себе хоть малейший намек на достоинство и красоту, и они глубоко ошибаются, если выбирают какой-либо иной путь. И здесь мало одного лишь отвратительного угодничества: они ничего не достигнут до тех пор, пока не превратятся во что-то совершенно отталкивающее и мерзкое.

Титон, или пресыщение

Изящный миф существует о Титоне. Его любила Аврора, которая, желая вечно быть с ним, попросила Юпитера, чтобы Титон никогда не умирал, — но по женскому легкомыслию она забыла попросить также и о том, чтобы он никогда не состарился. Итак, он был избавлен от смерти, но его настигла страшная и жалкая старость, как это естественно должно было случиться с тем, кому отказано в смерти, а сам он с годами все больше и больше дряхлел. В конце концов Юпитер, сжалившись над его жалкой судьбой, превратил его в цикаду. Этот гениальный миф представляется мне аллегорическим изображением наслаждения. Оно сначала (как бы на заре жизни) так приятно, что люди желают, чтобы эти радости никогда их не покидали и были бы вечными, забыв о том, что пресыщение и отвращение незаметно подкрадываются к ним, подобно старости. И наконец, когда люди уже физически не могут получать наслаждения, а желание и страсти продолжают жить в них, они обычно утешаются лишь разговорами и воспоминаниями о том, что в молодости доставляло им наслаждение. Мы видим это на примере двух категорий людей — сластолюбцев и военных. Первые любят рассказывать непристойности, вторые — перечислять свои былые подвиги, подобно цикадам, вся сила которых заключена только в голосе.


Соч.. — В 2 т. М., 1972. Т. 2. С. 259–260

Ф. де Ларошфуко МАКСИМЫ И МОРАЛЬНЫЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ

Юность меняет свои вкусы из-за пылкости чувств, а старость сохраняет их неизменными по привычке.


Чем сильнее мы любим женщину, тем больше склонны ее ненавидеть.


Мы сопротивляемся нашим страстям не потому, что мы сильны, а потому, что они слабы.


Иные люди потому и влюбляются, что они наслышаны о любви.


Постоянство в любви — это вечное непостоянство, побуждающее нас увлекаться по очереди всеми качествами любимого человека, отдавая предпочтение то одному из них, то другому; таким образом, постоянство оказывается непостоянством, но ограниченным, то есть сосредоточенным на одном предмете.


Постоянство в любви бывает двух родов: мы постоянны или потому, что все время находим в любимом человеке новые качества, достойные любви, или же потому, что считаем постоянство долгом чести.


Когда женщина влюбляется впервые, она любит своего любовника; в дальнейшем она любит уже только любовь.


Чиста и свободна от влияния других страстей только та любовь, которая таится в глубине нашего сердца и неведома нам самим.


Никакое притворство не поможет долго скрывать любовь, когда она есть, или изображать — когда ее нет.


Нет таких людей, которые, перестав любить, не начали бы стыдиться прошедшей любви.


Если судить о любви по обычным ее проявлениям, она больше похожа на вражду, чем на дружбу.


На свете немало таких женщин, у которых в жизни не было ни одной любовной связи, но очень мало таких, у которых была только одна.


Любовь одна, но подделок под нее — тысячи.


Любовь, подобно огню, не знает покоя: она перестает жить, как только перестает надеяться или бояться.


Истинная любовь похожа на привидение: все о ней говорят, но мало кто ее видел.

Любовь прикрывает своим именем самые разнообразные человеческие отношения, будто бы связанные с нею, хотя на самом деле она участвует в них не более, чем дож в событиях, происходящих в Венеции.


Целомудрие женщин — это большей частью просто забота о добром имени и покое.


Счастье любви заключается в том, чтобы любить; люди счастливее, когда сами испытывают страсть, чем когда ее внушают.


Очарование новизны в любви подобно цветению фруктовых деревьев: оно быстро блекнет и больше никогда не возвращается.


Разлука ослабляет легкое увлечение, но усиливает большую страсть, подобно тому как ветер гасит свечу, но раздувает пожар.


Нередко женщины, нисколько не любя, все же изображают, будто они любят: увлечение интригой, естественное желание быть любимой, подъем душевных сил, вызванный приключением, и боязнь обидеть отказом — все это приводит их к мысли, что они страстно влюблены, хотя в действительности всего лишь кокетничают.


Мы не можем вторично полюбить тех, кого однажды действительно разлюбили.


Мы всегда любим тех, кто восхищается нами, но не всегда любим тех, кем восхищаемся мы.


Трудно любить тех, кого мы совсем не уважаем, но еще труднее любить тех, кого уважаем больше, чем самих себя.


Любовники только потому никогда не скучают друг с другом, что они все время говорят о себе.


Нам легче полюбить тех, кто нас ненавидит, нежели тех, кто любит сильнее, чем нам хочется.


В ревности больше себялюбия, чем любви.


Пока люди любят, они прощают.


Труднее хранить верность той женщине, которая дарит счастье, нежели той, которая причиняет мучения.


Женщине легче преодолеть свою страсть, нежели свое кокетство.


В любви обман почти всегда заходит дальше недоверия.


Бывает такая любовь, которая в высшем своем проявлении не оставляет места для ревности.


Когда человек любит, он часто сомневается в том, во что больше всего верит.


Величайшее чудо в любви в том, что она излечивает от кокетства.


Когда люди уже не любят друг друга, им трудно найти повод для того, чтобы разойтись.


Человек истинно достойный может быть влюблен как безумец, но не как глупец.


Неверность должна была бы убивать любовь, и не следовало бы ревновать тогда, когда к этому есть основания: ревности достоин лишь тот, кто старается ее не вызывать.


Мельчайшую неверность в отношении нас мы судим куда суровее, чем самую коварную измену в отношении других.


Ревность всегда рождается вместе с любовью, но не всегда вместе с нею умирает.


Когда женщина оплакивает своего возлюбленного, это чаще всего говорит не о том, что она его любила, а о том, что она хочет казаться достойной любви.


Усилия, которые мы прилагаем, чтобы не влюбиться, порою причиняют нам больше мучений, чем жестокость тех, в кого мы уже влюбились.


Тот, кого разлюбили, обычно сам виноват, что вовремя этого не заметил.


Весьма заблуждается тот, кто думает, будто он любит свою любовницу только за ее любовь к нему.


Настоящая дружба не знает зависти, а настоящая любовь — кокетства.


Верность, которую удается сохранить только ценой больших усилий, ничуть не лучше измены.


Одинаково трудно угодить и тому, кто любит очень сильно, и тому, кто уже совсем не любит.


Порою легче стерпеть обман того, кого любишь, чем услышать от него всю правду.


Женщина долго хранит верность первому своему любовнику, если только не берет второго.


В волокитстве есть все, что угодно, кроме любви.


Кокетки притворяются, будто ревнуют своих любовников, желая скрыть, что они просто завидуют другим женщинам.


В особенно смешное положение ставят себя те старые женщины, которые помнят, что когда-то были привлекательны, но забыли, что давно уже утратили былое очарование.


Тот, кто излечивается от любви первым, всегда излечивается полнее.


Молодым женщинам, не желающим прослыть кокетками, и пожилым мужчинам, не желающим казаться смешными, следует говорить о любви так, словно они к ней непричастны.


Любая страсть толкает на ошибки, но на самые глупые толкает любовь.


Влюбленная женщина скорее простит большую нескромность, нежели маленькую неверность.


На старости любви, как и на старости лет, люди еще живут для скорбей, но уже не живут для наслаждений.


Стыд и ревность потому причиняют нам такие муки, что тут бессильно помочь даже тщеславие.


Существуют разные лекарства от любви, но нет ни одного надежного.


У гордости, как и у других страстей, есть свои причуды: люди стараются скрыть, что они ревнуют сейчас, но хвалятся тем, что ревновали когда-то и способны ревновать и впредь.


Твердость характера заставляет людей сопротивляться любви, но в то же время она сообщает этому чувству пылкость и длительность; люди слабые, напротив, легко загораются страстью, но почти никогда не отдаются ей с головой.


Пока угасающая страсть все еще волнует наше сердце, оно более склонно к новой любви, чем впоследствии, когда наступает полное исцеление.


Те, кому довелось пережить большие страсти, потом на всю жизнь и радуются своему исцелению, и горюют о нем.


Люди часто изменяют любви ради честолюбия, но потом уже никогда не изменяют честолюбию ради любви.


Быть молодой, но некрасивой так же неутешительно для женщины, как быть красивой, но немолодой.


Молва припоминает женщине ее первого любовника обычно лишь после того, как она завела себе второго.


Есть люди, столь поглощенные собой, что, влюбившись, они ухитряются больше думать о собственной любви, чем о предмете своей страсти.


Как ни приятна любовь, все же ее внешние проявления доставляют нам больше радости, чем она сама.


Терзания ревности — самые мучительные из человеческих терзаний и к тому же менее всего внушающие сочувствие тому, кто их причиняет.


Исцеляет от ревности только полная уверенность в том, чего мы больше всего боялись, потому что вместе с нею приходит конец или нашей любви, или жизни; что и говорить, лекарство жестокое, но менее жестокое, чем недоверие и подозрение.


Люди, которых мы любим, почти всегда более властны над нашей душой, нежели мы сами.


Любовники начинают видеть недостатки своих любовниц, лишь когда их увлечению приходит конец.


Благоразумие и любовь не созданы друг для друга: по мере того как растет любовь, уменьшается благоразумие.


Ревнивая жена порою даже приятна мужу: он хотя бы все время слышит разговоры о предмете свой любви.


Любовь для души любящего означает то же, что душа — для тела, которое она одухотворяет.


Не в нашей воле полюбить или разлюбить, поэтому ни любовник не вправе жаловаться на ветреность своей любовницы, ни она — на его непостоянство.


Перестав любить, мы радуемся, когда нам изменяют, тем самым освобождая нас от необходимости хранить верность.


Легче полюбить, когда никого не любишь, чем разлюбить, уже полюбив.


Большинство женщин сдается не потому, что сильна их страсть, а потому, что велика их слабость. Вот почему обычно имеют такой успех предприимчивые мужчины, хотя они отнюдь не самые привлекательные.


Нет вернее средства разжечь в другом страсть, чем самому хранить холод.


Любовники берут друг с друга клятвы чистосердечно признаться в наступившем охлаждении не столько потому, что хотят немедленно узнать о нем, сколько потому, что, не слыша такого признания, они еще тверже убеждаются в неизменности взаимной любви.


Любовь правильнее всего сравнить с горячкой: тяжесть и длительность и той и другой нимало не зависит от нашей воли.


Какой жалости достойна женщина, истинно любящая и притом добродетельная!


Мудрый человек понимает, что проще воспретить себе увлечение, чем потом с ним бороться.


Кто очень сильно любит, тот долго не замечает, что он-то уже нелюбим.


Как естественна и вместе с тем как обманчива вера человека в то, что он любим!


Куда несчастнее тот, кому никто не нравится, чем тот, кто не нравится никому.


Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М., 1987. С. 115, 116–117, 121, 124–126, 129, 131, 132, 137–138, 141, 149, 150–152, 153, 154, 156, 157, 158–177, 178–180, 183, 185, 187–189, 192, 193, 200, 201

Б. Паскаль МЫСЛИ

Чтобы до конца осознать всю суетность человека, надо уяснить себе причины и следствия любви. Причина ее — «неведомо что» (Корнель), а следствия ужасны. И это «неведомо что», эта малость, которую и определить-то невозможно, сотрясает землю, движет монархами, армиями, всем миром.

Нос Клеопатры: будь он чуть покороче — облик земли стал бы иным.


Он уже не любит эту женщину, любимую десять лет назад. Еще бы! И она не та, что прежде, и он не тот. Он был молод, она тоже; теперь она совсем другая. Ту, прежнюю, он, быть может, все еще любил бы.

Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М., 1987. С. 242, 232

Б. Паскаль РАССУЖДЕНИЕ О ЛЮБОВНОЙ СТРАСТИ

Человек создан, чтобы мыслить. Он мыслит непрестанно, мыслит каждую минуту. Однако чистые мысли, которые сделали бы его счастливым, будь он в состоянии все время удерживать их в голове, утомляют и обессиливают его. Он не приспособлен к однообразной жизни, ему нужны движение и действие. Иными словами, надо, чтобы его покой время от времени был нарушаем волнением страстей. В сердце у себя он находит их источники — бурные и глубокие.

Две главные человеческие страсти, заключающие в себе множество других страстей, — любовь и честолюбие. При всем их различии многие усматривают между ними какую-то связь. В действительности же они, наоборот, ослабляют друг друга, если не сказать — подавляют.

Какой бы широтой ума мы ни отличались, мы способны испытывать только одну сильную страсть. Поэтому когда мы движимы и любовью, и честолюбием, каждая из этих страстей достигает лишь половины той силы, какой она достигла бы, если бы ей не препятствовала другая.

Ни зарождение, ни угасание этих двух страстей не зависят от возраста. Они пробуждаются в человеке с первых лет жизни и часто не покидают его до могилы. Но все же, поскольку они требуют огня, люди больше расположены к ним в молодости, и оттого создается впечатление, будто страсти с годами ослабевают, хотя бывает это очень редко.

Человеческая жизнь плачевно коротка. Счет ей ведется с момента появления младенца на свет. Что до меня, то я вел бы ей счет со времени рождения разума — с той поры, когда мы начинаем руководиться разумом, что обыкновенно бывает не ранее двадцати лет. До этого возраста мы дети, а дитя еще не человек.

Как счастлива та жизнь, в которой сначала властвует любовь, а под конец — честолюбие! Если бы мне было дано выбирать, я не пожелал бы себе иной. Пока в нас есть огонь, мы внушаем любовь, но рано или поздно огонь угасает — какой простор открывается тогда честолюбию! Бурная жизнь заманчива для недюжинных умов, посредственности не находят в ней отрады: во всех своих поступках они подобны машинам. Вот почему тот, кем в начале жизни владеет любовь, а на склоне лет — честолюбие, обретает наивысшее счастье, какое только доступно человеку.

Чем больше людям отпущено ума, тем сильнее их страсти. Ведь страсти — это чувства и мысли, всецело принадлежащие уму, хотя их внешней причиной служит тело; значит, в них нет ничего, что выходило бы за пределы ума, и, следовательно, они ему соразмерны. Я говорю здесь лишь о пламенных страстях. Что же до прочих, то они нередко перемешиваются между собой, создавая мучительную сумятицу; но такого никогда не бывает с людьми большого ума.

Величие души проявляется во всем.

Иногда спрашивают, стоит ли любить. Об этом незачем спрашивать, это надо чувствовать. Люди не раздумывают, любить им или нет, — они просто следуют своей склонности и охотно обманывают себя, когда у них зарождаются сомнения.

Ясность ума влечет за собой чистоту страсти, поэтому человек, наделенный глубоким и ясным умом, способен горячо любить и всегда отдает себе отчет в том, что он любит.

Существует два вида ума: это геометрический ум и ум, который можно назвать тонким.

Первый рассматривает предмет по порядку с разных сторон, обводя его медленным взором. Последний же обладает гибкостью мысли, позволяющей ему видеть сразу многие привлекательные черты любимого человека. Взор его проникает в самое сердце, по малейшим движениям он угадывает, что делается в душе.

Когда человек одарен и тем и другим умом, сколько наслаждения доставляет ему любовь! Ведь он наделен не только силой, но и гибкостью ума, которая так необходима для того, чтобы двое могли многое сказать друг другу.

Мы рождаемся с любовью в сердце. Она вступает в свои права по мере совершенствования нашего ума, побуждая нас любить то, что представляется нам прекрасным, даже если нам никогда не говорили, что есть прекрасное. Кто после этого усомнится, что мы предназначены не для чего иного, как для любви? Бессмысленно скрывать от самих себя: мы любим всегда, и, даже когда нам кажется, что мы презрели любовь, она таится в глубине нашего сердца. Без любви мы не можем прожить и минуты.

Человеку тягостно оставаться наедине с собой; между тем он любит, — значит, предмет своей любви он должен искать в чем-то другом. Обрести его он может только в прекрасном; а так как он сам — прекраснейшее из всех божьих созданий, надо, чтобы он в себе самом находил образец той красоты, которую он ищет вокруг. Проблески ее при желании заметит в себе каждый. Видя, что внешние предметы либо соответствуют этому образцу, либо расходятся с ним, люди составляют себе идеи прекрасного и безобразного применительно ко всякой вещи. Но хотя человек ищет, чем заполнить великую пустоту, образовавшуюся, как только он вышел за пределы своего Я, он, однако, не может довольствоваться предметами любого рода. У него слишком большое сердце; нужно, по крайней мере, чтобы это было нечто ему подобное и близкое. И потому красота, на которой он останавливает свой выбор, состоит не только в соответствии, но и в сходстве. Это замыкает ее в пределах различия полов.

Природа столь ярко запечатлела эту истину в нашей душе, что для восприятия такой красоты нам не нужно ни искусства, ни каких-либо познаний; похоже, что в сердце у нас для нее отведено особое место, которое не остается пустым. Мы чувствуем это лучше, чем можем выразить. Не видит этого лишь тот, кто умудряется затемнять свои естественные понятия и пренебрегать ими.

Несмотря на то что общая идея прекрасного неизгладимо запечатлена у нас в глубине души, наши представления о красоте далеко не одинаковы, но виною этому лишь наши пристрастия. Ибо нам нужна не просто красота — для нас важны еще очень многие обстоятельства, в зависимости от того, к чему мы больше расположены, и потому можно сказать, что каждый создает себе свой, особый, образ красоты, подобие которого он ищет повсюду. Образ этот часто предопределяют женщины. Безраздельно властвуя над умами мужчин, они дополняют их представление о прекрасном чертами той красоты, какой обладают или какую ценят они сами; так они добавляют к изначальной идее красоты все, что им заблагорассудится. Поэтому бывает век блондинок и век брюнеток, и соответственно тому, как распределяются голоса женщин в пользу тех и других, разделяются и вкусы мужчин.

Наши понятия о красоте часто зависят даже от моды и от обычаев страны, в которой мы живем. Поразительно, что обычай так властно вмешивается в наши страсти. И все же у каждого есть свой собственный идеал красоты, исходя из которого он судит о других. В глазах влюбленного его возлюбленная красивее других женщин, она для него образец красоты.

Красота бесконечно многообразна. Лучшая ее хранительница — женщина. Когда женщина умна, она удивительно одухотворяет и возвышает красоту.

Если у женщины есть желание понравиться и при этом она одарена всеми преимуществами красоты или хотя бы лишь некоторыми из них, она своего добьется. Больше того, если мужчины обратят на нее хоть чуточку внимания, то и без всяких усилий с ее стороны ее непременно кто-нибудь полюбит. Она займет свободный уголок в сердце, которое ждет любви.

Человек создан для наслаждения. Он это чувствует, других доказательств не нужно. Следовательно, предаваясь наслаждению, он повинуется своему разуму. Но довольно часто бывает, что, чувствуя в сердце страсть, он и сам не знает, с чего она началась.

Ложное удовольствие в такой же мере способно поглотить ум, как и подлинное. Что нам до того, что удовольствие это ложное, мы-то принимаем его за истинное!

Говоря о любви, мы влюбляемся, и не мудрено: ведь это самая естественная для человека страсть.

Любовь не имеет возраста, она постоянно рождается вновь. Это можно прочесть у поэтов, недаром любовь у них олицетворяет дитя. Но мы это чувствуем и без них.

Любовь прибавляет ума и в свою очередь находит опору в уме. Чтобы любить, требуется искусство. С каждым днем человек истощает запас средств, которые он пускает в ход, чтобы нравиться другому, но цель поставлена — и он нравится.

Себялюбие внушает нам, что мы достойны занять место в сердцах многих людей; потому-то нам и отрадно быть любимыми. Оттого что мы жаждем любви, мы очень быстро замечаем ее в глазах любящего. Ведь глаза всегда рассказывают, что у человека на сердце, только язык их понимает лишь тот, кто к нему неравнодушен.

Одинокий человек есть нечто несовершенное. Для счастья он должен найти себе пару. Чаще всего мы ищем спутника в своем кругу: здесь мы держимся более непринужденно и у нас больше возможностей проявить себя. Но иногда мы устремляем взоры куда выше и, чувствуя разгорающийся пламень, не смеем открыться той, что его зажгла.

Когда избранница недоступна, любви поначалу может сопутствовать честолюбие, но в скором времени она становится всевластной. Это тиран, который не терпит подле себя равных, предпочитая оставаться в одиночестве. Прочие страсти должны уступать дорогу и повиноваться.

Возвышенная дружба увлекает нас гораздо сильнее, чем обыкновенная ровная привязанность. Ничто легковесное не достигает глубин человеческого сердца; в нем оседает лишь то, что более весомо.

В книгах часто высказываются суждения, которые можно обосновать не иначе, как только заставив каждого поразмыслить над самим собой и воочию убедиться в их справедливости. Все, что я здесь говорю, подтверждается именно таким образом.

Человек сколько-нибудь утонченный обнаруживает утонченность и в любви. Ведь подобно тому как его приводит в содрогание какой-нибудь внешний предмет, точно так же, если что-то противоречит его представлениям, он старается этого избегать. Критерий утонченности устанавливается ясным, благородным и возвышенным умом. Мы можем возомнить себя утонченными, вовсе не обладая этим достоинством, и другие вправе нас за это осудить. Напротив, относительно красоты у каждого есть свой собственный критерий, не зависящий от чужих вкусов. Однако мы должны признать, что между утонченностью и полным ее отсутствием есть середина, и когда человеку хочется быть утонченным, он не так уж далек от цели. Женщинам доставляет удовольствие находить в мужчинах утонченность, и, по-моему, легче всего завоевать их любовь, затронув в них эту струнку. Приятно видеть, что нам отдают предпочтение перед тысячей других.

Способности ума не приобретаются упражнениями, их можно только совершенствовать. Отсюда ясно, что утонченность — это природный дар, а не плод искусства.

Чем умнее человек, тем больше для него существует разных типов красоты, но это при условии, что он не влюблен, ибо для влюбленного вся красота воплощена в одном-единственном образе.

Не кажется ли вам, что, завладевая сердцами других, женщина всякий раз освобождает место другим в своем собственном сердце? Правда, я знаю женщин, которые это отрицают. Но кто скажет, что это несправедливо? Взятое полагается отдавать обратно.

Если ум постоянно сосредоточен на одной и той же мысли, она изнуряет и опустошает его. Поэтому, чтобы любовь как можно дольше доставляла нам наслаждение, надо порой забывать о том, что мы влюблены. В этом нет никакой измены: мы ведь не влюбляемся в других, мы только восстанавливаем силы, чтобы любовь не угасла. Это получается само собой; ум дает себе отдых, следуя безотчетному побуждению, — таково веление природы.

Однако нельзя не согласиться, что тем самым мы отдаем дань слабости, присущей человеческой природе, и что мы были бы счастливее, если бы не нуждались в перемене мыслей. Но тут мы над собой не властны.

Радость любить, не дерзая сделать признание, сопряжена с муками, но в такой любви есть и своя прелесть. С каким воодушевлением мы делаем все, что может понравиться человеку, которого мы беспредельно чтим! Изо дня в день мы неустанно ищем способ открыться. На это у нас уходит столько же времени, как если бы нам предстояло беседовать со своей возлюбленной. Наши глаза вспыхивают и гаснут в одно мгновенье, и даже если мы видим, что виновница всего этого смятения ничего не подозревает, нам отрадно сознавать, что все эти волнения мы испытываем из-за человека, в высшей степени того заслуживающего. Нам хотелось бы дать волю языку, чтобы излить свои чувства; ведь не решаясь воспользоваться словами, мы вынуждены ограничиваться красноречием действия.

Любовь наполняет душу радостью и поглощает все наши мысли. Это значит, что мы счастливы, ибо весь секрет, как поддерживать страсть, заключается в том, чтобы не оставлять в уме ни малейшей пустоты, беспрерывно устремляя его на предметы, вызывающие сладостные мысли о нашей любви. Но если мы принуждены таиться, мы не сможем долго пребывать в подобном состоянии. Так как мы единственное действующее лицо в страсти, предуготовленной для двоих, наши чувства вскоре иссякнут.

Страсть нуждается в новизне. Человеческий ум требует разнообразия, и кто умеет предстать в новом свете, того трудней разлюбить.

Достигнув своей вершины, страсть иногда утрачивает полноту. Отторгнутые от живительного источника, мы поникаем, и сердце отдается во власть враждебных страстей, разрывающих его на части. Но стоит появиться слабому проблеску надежды, и мы вновь воспаряем душою. Для женщин это подчас только игра, но порой, изображая участие, они в самом деле проникаются состраданием — тогда мы снова чувствуем себя счастливыми.

Глубокая и непоколебимая любовь всегда начинается с красноречия действия. Самое главное здесь — глаза. Однако их выражение надо уметь разгадывать.

Когда двое охвачены одним чувством, им разгадывать не приходится. Хотя бы один из них непременно понимает, что хочет сказать другой, даже если другой то ли не понимает его, то ли не смеет понять.

Когда мы любим, мы замечаем, что стали совсем другими. Нам кажется, что все кругом видят, как мы переменились. Это глубокое заблуждение, но, так как наш умственный взор затуманен страстью, мы не в состоянии переубедить себя и смотрим на окружающих с недоверием.

Влюбленный убежден, что от него не укрылась бы чужая страсть. Это его тревожит.

Чем длиннее путь в любви, тем больше наслаждения испытает утонченный ум.

Есть люди, в которых надо долгое время поддерживать надежду, — это те, кто наделен утонченным умом. Иные же не способны долго бороться с препятствиями — это люди самого грубого ума. Первые отличаются постоянством; таким любовь приносит больше радости. Вторые быстрее влюбляются и ведут себя смелее, но их любовь недолговечна.

Первый признак любви — благоговение. Мы боготворим того, в кого мы влюблены, и это совершенно справедливо, ибо ничто на свете не сравнится для нас с предметом нашей страсти.

Сочинителям не под силу во всех тонкостях передать переживания влюбленных. Для этого им самим надо оказаться на месте своих героев.

Распутство столь же чудовищно, как и извращенность ума.

В любви молчание дороже слов. Хорошо, когда смущение сковывает нам язык: в молчании есть свое красноречие, которое доходит до сердца лучше, чем любые слова. Как много может сказать влюбленный своей возлюбленной, когда он в смятении молчит, и сколько он при этом обнаруживает ума! Каким бы красноречием мы ни обладали, подчас для нас лучше, чтобы оно истощилось. Тут нет никаких правил и никакого расчета. Все само собой выходит так, как должно быть.

Нередко бывает, что, полюбив, человек хранит нерушимую верность тому, кто даже не подозревает о его чувствах. Но для этого надо любить самой чистой и трепетной любовью.

Какой у людей ум, а значит, и страсти, мы узнаем, сравнивая себя с другими.

Я согласен с тем, кто сказал, что влюбленный не дорожит своим достоянием, забывает родных и близких. К этому приводит и большая дружба. Неудивительно, что любящие так беспечны, — им трудно себе представить, чтобы они нуждались в чем-либо еще, кроме любимого человека. В уме, преисполненном любви, не остается места для заботы и беспокойства. Без этой крайности любовь не может быть прекрасной; поэтому влюбленный не задумывается над тем, что будут говорить люди, он знает, что окружающие не должны порицать его поступки, ибо они исходят от разума. У того, кто целиком отдается страсти, нет охоты размышлять.

Надеясь снискать благосклонность женщины, мужчина первый делает шаг навстречу — это не просто обычай, это обязанность, возлагаемая на него природой.

Забвение, даруемое любовью, и привязанность к другому человеку порождают в любящем такие свойства, каких в нем не было прежде. Любовь делает людей великодушными. Скупой и тот становится щедрым и даже не вспоминает о своих прежних привычках. Все это вполне объяснимо, ибо есть страсти, угнетающие и сковывающие душу, а есть такие, от которых она расправляется и рвется из груди.

Напрасно любовь считают недостойной называться именем разума. Противопоставлять их нет оснований, потому что любовь и разум — это одно и то же. Мы увлекаемся человеком прежде, чем хорошо его узнаем, — это своего рода торопливость мысли, но она далека от неразумия, и мы не должны, да и не можем помышлять о том, чтобы стать иными: тогда мы превратились бы в бесчувственные машины. Так не будем же отторгать от любви разум, ибо они неразделимы.

Стало быть, не правы поэты, изображающие любовь слепой. Надо сорвать с ее глаз повязку, закрывшую ей белый свет.

Душа, созданная для любви, жаждет деятельной, богатой событиями жизни. Она вся — движение, и потому ей нужно, чтобы все вокруг бурлило. Подобный образ жизни открывает широкую дорогу для страсти. Недаром придворные легче завоевывают сердца, нежели столичные жители, не бывающие при дворе: те полны огня — эти же привыкли к однообразной жизни, в которой не случается ничего, что могло бы всколыхнуть душу. Бурная жизнь сулит неожиданности, она будоражит ум и оставляет в нем яркие впечатления.

Я думаю, что любовь преображает душу. Эта страсть возвышает людей и преисполняет их благородством. Все в человеке должно быть ей под стать, иначе она окажется ему не по силам и будет его тяготить.

Приятное и прекрасное — одно и то же, это известно всем. Я имею в виду нравственную красоту, заключенную в словах и поступках. Конечно, есть определенные правила, как стать приятным, но здесь еще нужно физическое влечение, а это не в нашей власти.

Мы составили себе столь идеальное представление о приятном, что нет на свете человека, который бы ему соответствовал. Давайте-ка хорошенько поразмыслим и признаем, что в людях нас покоряет просто-напросто восприимчивость и живость ума. Эти два качества для любви чрезвычайно важны: влюбленному нельзя ни спешить, ни медлить. Остальное решает опыт.

Уважение и любовь должны быть столь соразмерны меж собой, чтобы они служили друг другу опорой и уважение не подавляло любви.

Душевной щедростью отличаются не те, что любят много раз, а те, что любят всей душою. Потрясти их и завладеть всем их существом способна лишь неукротимая страсть. Но если уж в них пробудилась любовь, любят они не в пример сильней остальных.

Говорят, что народы в разной степени подвержены любовной страсти. Это неверно; во всяком случае, это нельзя признать безоговорочной истиной.

Коль скоро любовь состоит в определенной направленности мыслей, нет сомнения, что она повсюду одна и та же. Правда, поскольку она зависит не от одной души, в нее привносит кое-какие различия климат, но это имеет отношение лишь к телу.

Любовь что здравый смысл. Люди убеждены, что ума у них столько же, сколько и у других, точно так же им кажется, что и любят они, как все. Однако, если вдуматься, в любимом человеке каждому дороги такие черточки, которые оставляют других равнодушными. (Чтобы уловить эту разницу, нужна большая проницательность.)

Кто прикидывается влюбленным, тот рискует влюбиться всерьез; во всяком случае, без легкого увлечения тут не обойдется. Ведь разыгрывающий из себя влюбленного поневоле вживается в роль, иначе кто поверил бы его словам? Истину страстей утаить труднее, чем скрыть более важные истины. Чтобы сохранить в тайне первую, нужны пыл, находчивость, легкая и быстрая игра ума, тогда как для замалчивания последних надо только изворачиваться и тянуть время, что значительно проще.

Вдали от того, кого мы любим, мы полны решимости многое сделать и многое сказать, но когда мы рядом, мужество нас покидает. Откуда эта слабость? Дело в том, что на расстоянии нам легче сохранять душевное равновесие, между тем как в присутствии предмета своей страсти мы испытываем необычайное волнение, лишающее нас твердости.

В любви мы не осмеливаемся идти на риск из боязни все потерять. Надо продвигаться дальше, но кто скажет, у какой черты нужно остановиться? Пока мы не найдем для себя эту черту, мы трепещем, а когда мы ее наметим, ее недолго преступить. Благоразумие здесь бессильно.

Нет ничего мучительнее, как быть влюбленным и замечать ответное чувство, не смея себе поверить. Временами нас озаряет надежда, но затем охватывает страх, и страх в конце концов побеждает.

Когда мы страстно влюблены, мы каждый раз смотрим на любимого человека так, словно видим его впервые. В его отсутствие мы уже через минуту сердцем чувствуем, как нам его не хватает. Великая радость — обрести его вновь! Наши тревоги тотчас уходят прочь.

Однако для этого нужно, чтобы любовь была уже достаточно зрелой. Если же она еще только рождается и мы еще не добились взаимности, тревоги рассеиваются, но их сменяют другие.

Несмотря на сплошные тяготы, мы стремимся быть рядом с возлюбленной в надежде, что это избавит нас от терзаний. Но когда мы ее видим, нам кажется, что мы томимся еще больше прежнего. Прошлые горести не волнуют нас так, как настоящие, а судим мы по тому, что задевает нас за живое. Можно ли не сострадать влюбленному, испытывающему такие муки?


Перевод В. П. Гайдамака.

Pascal В. Oeuvres complètes.

P. 1963. P. 285–289

Ж. Лабрюйер ХАРАКТЕРЫ, ИЛИ НРАВЫ НЫНЕШНЕГО ВЕКА

Мнение мужчин о достоинствах какой-нибудь женщины редко совпадает с мнением женщин: их интересы слишком различны. Те милые повадки, те бесчисленные ужимки, которые так нравятся мужчинам и зажигают в них страсть, отталкивают женщин, рождая в них неприязнь и отвращение.


Кокетка до последнего своего вздоха уверена, что она хороша собой и нравится мужчинам. Она относится ко времени и годам как к чему-то, что покрывает морщинами и обезображивает только других женщин, и забывает, что возраст написан и на ее лице. Наряд, который в юности украшал ее, теперь лишь портит, оттеняя все убожество старости. Жеманство и слащавость сопутствуют ей в недугах и немощи, и умирает она в пышном уборе и пестрых бантах.


На свете нет. зрелища прекраснее, чем прекрасное лицо, и нет музыки слаще, чем звук любимого голоса.


Порою женщины, чья красота совершенна, а достоинства редкостны, так трогают наше сердце, что мы довольствуемся правом смотреть на них и говорить с ними.


Чем больше милостей женщина дарит мужчине, тем сильнее она его любит и тем меньше любит ее он.


Когда женщина перестает любить мужчину, она забывает все, даже милости, которыми его дарила.


Женщина, у которой один любовник, считает, что она совсем не кокетка; женщина, у которой несколько любовников, — что она всего лишь кокетка.


Женщина, которая столь сильно любит одного мужчину, что перестает кокетничать со всеми остальными, слывет в свете сумасбродкой, сделавшей дурной выбор.


Давнишний любовник так мало значит для женщины, что его легко меняют на нового мужа, а новый муж так быстро теряет новизну, что почти сразу уступает место новому любовнику.


Давнишний любовник опасается соперника или презирает его в зависимости от характера дамы своего сердца.


Давнишний любовник отличается от мужа нередко одним лишь названием; впрочем, это весьма существенное отличие, без которого он немедленно получил бы отставку.


Кокетство в женщине отчасти оправдывается, если она сладострастна. Напротив, мужчина, который любит кокетничать, хуже, чем просто распутник. Мужчина-кокетка и женщина-сладострастница вполне стоят друг друга.


Тайных любовных связей почти не существует: имена многих женщин так же прочно связаны с именами их любовников, как и с именами мужей.


Сладострастная женщина хочет, чтобы ее любили; кокетке достаточно нравиться и слыть красивой. Одна стремится вступить в связь с мужчиной, другая — казаться ему привлекательной. Первая переходит от одной связи к другой, вторая заводит несколько интрижек сразу. Одной владеет страсть и жажда наслаждения, другой — тщеславие и легкомыслие. Сладострастие — это изъян сердца или, быть может, натуры; кокетство — порок души. Сладострастница внушает страх, кокетка — ненависть. Если оба эти свойства объединяются в одной женщине, получается характер, наигнуснейший из возможных.


Мы называем непостоянной женщину, которая разлюбила; легкомысленной — ту, которая сразу полюбила другого; ветреной — ту, которая сама не знает, кого она любит и любит ли вообще; холодной — ту, которая никого не любит.


Некоторые женщины более чем зрелых лет то ли по неодолимой потребности, то ли по дурной наклонности легко становятся добычей молодых людей, находящихся в стесненных обстоятельствах. Не знаю, кто больше достоин жалости — немолодые женщины, которые нуждаются в юнцах, или юнцы, которые нуждаются в старухах.


Как это ни странно, на свете существуют женщины, которых любовь к мужчине волнует меньше, чем другие страсти, — я имею в виду честолюбие и страсть к карточной игре. Мужчины сразу становятся целомудренными в присутствии таких женщин, ибо женского в них только одежда.


У большинства женщин нет принципов: они повинуются голосу сердца, и поведение их во всем зависит от мужчин, которых они любят.


Женщины умеют любить сильнее, нежели большинство мужчин, но мужчины более способны к истинной дружбе.


Женщины не любят друг друга, и причина этой нелюбви — мужчина.


Как бы сильно ни любила молодая женщина, она начинает любить еще сильнее, когда к ее чувству примешивается своекорыстие или честолюбие.


Женщины с легкостью лгут, говоря о своих чувствах, а мужчины с еще большей легкостью говорят правду.


В жизни нередки случаи, когда женщина изо всех сил скрывает страсть, которую испытывает к мужчине, в то время как он так же прилежно разыгрывает любовь, которой вовсе к ней не чувствует.


Мужчине легко обмануть женщину притворными клятвами, если только он не таит в душе истинной любви к другой.


Мужчина громко негодует на женщину, которая его разлюбила, и быстро утешается; женщина не столь бурно выражает свои чувства, когда ее покидают, но долго остается безутешной.


Если женщина ленива, ее могут исцелить от этого порока только тщеславие и любовь.

Когда деятельная женщина становится ленивой, это признак того, что она полюбила.


По-настоящему мы любим лишь в первый раз; все последующие наши увлечения уже не так безоглядны.


Труднее всего исцелить ту любовь, которая вспыхнула с первого взгляда.


Любовь, которая возникает медленно и постепенно, так похожа на дружбу, что не может стать пылкой страстью.


Тот, кто любит так сильно, что хотел бы любить в тысячу раз сильнее, все же любит меньше, нежели тот, кто любит сильнее, чем сам того хотел бы.


На свете немало людей, которые и рады бы полюбить, да никак не могут; они ищут поражения, но всегда одерживают победу и, если дозволено так выразиться, принуждены жить на свободе.


Люди, вначале страстно любившие друг друга, сами способствуют тому, что постепенно их любовь начинает слабеть, а потом совсем угасает. Кто больше виноват в охлаждении — мужчина или женщина? Ответить на этот вопрос нелегко: женщины утверждают, что мужчины непостоянны, а мужчины доказывают, что женщины ветрены.


Женщина, которую все считают холодной, просто еще не встретила человека, который пробудил бы в ней любовь.


Мы так же не можем навеки сохранить любовь, как не могли не полюбить.


Умирает любовь от усталости, а хоронит ее забвение.


И при зарождении, и на закате любви люди всегда испытывают замешательство, оставаясь наедине друг с другом.


Угасание любви — вот неопровержимое доказательство того, что человек ограничен и у сердца есть пределы.


Полюбить — значит проявить слабость; разлюбить — значит иной раз проявить не меньшую слабость.


Люди перестают любить по той же причине, по какой они перестают плакать: в их сердцах иссякает источник и слез и любви.


Люди по привычке встречаются и произносят слова любви даже тогда, когда каждое их движение говорит о том, что они уже не любят друг друга.


Мы хотим быть источником всех радостей или, если это невозможно, всех несчастий того, кого любим.


Тосковать о том, кого любишь, много легче, нежели жить с тем, кого ненавидишь.


Если человек помог тому, кого любил, то ни при каких обстоятельствах он не должен вспоминать потом о своем благодеянии.


Мы преисполнены нежности к тем, кому делаем добро, и страстно ненавидим тех, кому нанесли много обид.


Поразмыслив хорошенько, нетрудно убедиться, что вечно брюзжат, всех поносят и никогоне любят именно те люди, которые всеми нелюбимы.


Размышления французских моралистов XVI–XVIII веков. М., 1987. С. 306, 307, 308–309, 312–316, 317, 318, 320, 326

Ж. О. де Ламетри ТРАКТАТ О ДУШЕ

Когда душа воспринимает представления, проникающие в нее при помощи органов чувств, последние, воспроизводя предмет, вызывают чувства радости или печали; или же они не вызывают ни тех, ни других, такие чувства можно назвать безразличными, тогда как первые заставляют любить или ненавидеть предмет, вызывающий их своим действием.

Если воля, возникающая из идеи, запечатленной в мозгу, испытывает удовольствие, созерцая и сохраняя у себя эту идею, как, например, когда думают о красивой женщине или о какой-нибудь удаче и т. д., то это то, что называют радостью, наслаждением, удовольствием. Когда воля, испытывая неприятные ощущения, страдает от наличия какой-нибудь идеи и хотела бы ее удаления, от этого проистекает печаль. Любовь и ненависть — две страсти, от которых зависят все остальные. Любовь к находящемуся налицо предмету доставляет мне радость; любовь к предмету, находящемуся в прошлом, представляет собой приятное воспоминание; любовь к будущему предмету — это то, что называют желанием или надеждой, когда им желают или надеются воспользоваться. Зло в настоящем возбуждает печаль или ненависть; зло в прошлом вызывает досадное воспоминание; страх проистекает от зла, ожидаемого в будущем. Другие переживания души представляют собой лишь различные степени любви или ненависти. Но если эти чувства настолько сильны, что оставляют в мозгу столь глубокие следы, что опрокидывают весь наш душевный строй и он перестает считаться с законами разума, то это бурное состояние называется страстью, увлекающей нас к ее предмету вопреки нашей душе. Идеи, не возбуждающие ни радости, ни печали, называются безразличными, как, например, представление о воздухе, камне, круге, доме и т. п. Но, за исключением подобных представлений, все остальные связаны с любовью или ненавистью, и в человеке все дышит страстью. Каждому возрасту свойственны свои страсти: всякий, естественно, стремится к тому, что соответствует состоянию его тела. Сильная и энергичная молодость любит войну, радости любви и все виды наслаждения; бессильная старость не воинственна, а боязлива; она скупа, а не расточительна; смелость является в ее глазах безрассудством, а наслаждение — преступлением, так как оно создано не для нее. Подобные же вкусы и такое же поведение наблюдается и у животных, которые, подобно нам, веселы, резвы и влюбчивы в молодом возрасте, но мало-помалу теряют вкус ко всяким наслаждениям. В связи с состоянием души, вызывающим любовь и ненависть, в теле происходят мускульные движения, посредством которых мы можем — физически или мысленно — соединяться с предметом нашего влечения или отстранять предмет, присутствие которого вызывает в нас возмущение.

Анти-Сенека, или рассуждение о счастье

…Иное время — иные нравы. Ликург предписывал бросать в воду слабых и нездоровых детей, считая это правилом мудрости. Прочтите его биографию у Плутарха: она даст вам подробное доказательство того, что я рассказываю здесь в общих чертах. Вы узнаете также из Плутарха, что в Спарте не знали, что такое стыд, воровство, прелюбодеяние и т. п. В других странах женщины были общим достоянием и переходили от самца к самцу, подобно сукам; в Спарте они отдавались мужем первому попавшемуся здоровому юноше. В старину только женщины стыдились того, что их поклонники соперничают между собой, тогда как последние торжествовали, презирая любовь и добрые нравы.


Соч. М., 1983. С. 94–95, 261

Л. де Вовенарг ВВЕДЕНИЕ В ПОЗНАНИЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО РАЗУМА О любви

Одна и та же страсть у разных людей проявляется по-разному. Женщина может понравиться нескольким мужчинам чертами иной раз противоположными: один полюбит ее за ум, другой — за добродетель, третьему, напротив, милы ее недостатки и т. д. А случается и так, что все любят в ней свойство, которого она лишена, скажем, постоянство, хотя на деле эта женщина ветрена. Но это не имеет значения: человек влюблен в созданный им самим образ; только ему, а не легкомысленной женщине он предан всем сердцем. Я постоянно встречаю в свете людей, которые из множества незнакомых женщин — скажем, во время мессы или проповеди — выбирают одну-единственную, притом, даже на собственный вкус, не самую красивую. Чем это объяснить? А тем, что красота каждой женщины отмечена чертами ее характера, и мы предпочитаем ту, чей характер будит в нас самый живой отклик. Значит, мы чаще всего выбираем женщину за ее характер, значит, ищем в ней ее душу, и никто не переубедит меня в этом. Итак, все, что открыто, предстает нашим чувствам, нравится нам лишь как символ того, что от них сокрыто; итак, мы любим внешние качества лишь за наслаждение, которое они нам доставляют, но главное для нас — качества внутренние, отраженные во внешних; итак, мы имеем право сказать, что всего сильнее нас привлекает душа. Но душа доставляет радость не чувствам, а разуму; таким образом, его интересы берут верх над прочими, и, если чувства им противоречат, мы жертвуем чувствами. Нужно только убедиться, что противоречие и впрямь существует, что тут затронута душа. Такова чистая любовь.


Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М., 1987. С. 368–369

Н.-С. де Шамфор МАКСИМЫ И МЫСЛИ, АФОРИЗМЫ И АНЕКДОТЫ

Природа наделила человека одновременно и разумом, и страстями, надо думать, для того, чтобы с помощью последних он заглушал страдания, которые причиняет ему первый. После того как человек избывает свои страсти, природа оставляет ему всего несколько лет жизни и, видимо, руководится при этом жалостью: она не хочет обрекать его на существование, поддерживаемое одним только разумом.


Любая страсть всегда все преувеличивает, иначе она не была бы страстью.


Философ, который силится подавить в себе страсти, подобен химику, который вздумал бы потушить огонь под своими ретортами.


Неверно утверждение (высказанное Руссо вслед за Плутархом) будто, чем больше человек думает, тем меньше чувствует. Верно другое: чем больше он рассуждает, тем меньше любит. На свете мало людей, которых можно было бы назвать исключением из этого правила.


Любовь — милое безумие; честолюбие — опасная глупость.


Любовь — единственное чувство, в котором все истинно и все лживо; скажи о ней любую нелепость — и она окажется правдой.


Когда влюбленный жалеет человека здравомыслящего, он напоминает мне любителя сказок, который зубоскалит над теми, кто увлекается историческими сочинениями.


Любовь — это рискованное предприятие, которое неизменно кончается банкротством; кто им разорен, тот вдобавок еще и опозорен.


Что такое любовница? Женщина, возле которой забываешь то, что знал назубок, иными словами, все недостатки ее пола.


Любовь, по-видимому, не ищет подлинных совершенств; более того, она их как бы побаивается: ей нужны лишь те совершенства, которые творит и придумывает она сама. В этом она подобна королям: они признают великими только тех, кого сами и возвеличили.


Любовникам довольно нравиться друг другу своими привлекательными, приятными чертами, но супруги могут быть счастливы лишь в том случае, если связаны взаимной любовью или хотя бы подходят один к другому своими недостатками.


Мужчине мало быть любимым: он хочет, чтобы его оценили, а оценить могут лишь те, кто на него похож. Потому-то на свете и не существует любви, вернее, потому она так недолговечна между двумя существами, одно из которых ниже другого. Дело тут не в тщеславии, а в естественном самолюбии; попытка же лишить человека самолюбия бессмысленна и обречена на неудачу. Тщеславие — свойство натур слабых и порочных, тогда как разумное самолюбие присуще людям вполне порядочным.


Мужчина охладевает к женщине, которая слишком сильно его любит, и наоборот. Видимо, с сердечными чувствами дело обстоит как с благодеяниями: кто не в состоянии отплатить за них, тот становится неблагодарным.


В женском мозгу, видимо, на одно отделение меньше, а в сердце — на одно чувство больше, чем в мозгу и сердце мужчины. Без этого особого устройства женщины не могли бы растить, выхаживать и холить детей.


Любовь лишь тогда достойна этого названия, когда к ней не примешиваются посторонние чувства, когда она живет только собою и собою питается.


Всякий раз, когда я вижу женщин, да и мужчин, слепо кем-то увлеченных, я перестаю верить в их способность глубоко чувствовать. Это правило меня еще ни разу не обмануло.


Грош цена тому чувству, у которого есть цена.


Любовь как прилипчивая болезнь: чем больше ее боишься, тем скорее подхватишь.


Влюбленный человек всегда силится превзойти самого себя в приятности, поэтому влюбленные большею частью так смешны.


Отнимите у любви самолюбие — и что же останется? Почти ничего! Очистите ее от тщеславия — и она уподобится выздоравливающему человеку, который от слабости еле волочит ноги.


Быть может, чтобы вполне оценить дружбу, нужно сперва пережить любовь.


Одна умная женщина бросила мне как-то фразу, которая, возможно, проливает свет на природу слабого пола: «Когда женщина выбирает себе любовника, ей не так важно, нравится ли он ей, как нравится ли он другим женщинам».


Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М., 1987. С. 414, 426, 464, 466, 468, 469

А. де Ривароль ИЗБРАННЫЕ ВЫСКАЗЫВАНИЯ

Любовь, которая живет среди бурь и порою возрастает на лоне предательства, не всегда способна выдержать безоблачную погоду верности.


Молодые люди ведут себя с женщинами как робкие богачи, а старики — как наглые нищие.


Невинную девушку растлевают бесстыдными речами, женщине легкого поведения кружат голову почтительной любовью: в обоих случаях — неизведанным плодом.


Ничто убедительней не доказывает, сколь мало человек уважает себе подобных, как непроизвольное пренебрежение, проявляемое им к актерам и вообще ко всем, кто служит его забавам и наслаждениям; вот почему мужчина чаще всего оправдывает презрение к женщине тем, что обладал ею.


Самолюбие в любви или несчастьях — всегда неловкий проситель: оно говорит о себе там, где надо говорить о любимом предмете; о своих заслугах — там, где надо восхвалять оказанные благодеяния.


Любовь — порождение двух существ, чающих друг от друга одинакового наслаждения.


С точки зрения социальной в любви разумно, быть может, только одно — то, что она безумна.


Воля — это дюжая рабыня, прислуживающая то страстям, то рассудку; она есть напряжение всех наших способностей, слишком часто порождаемое страстями: невозможно ведь предположить, что воля независима от них, хотя с рассудком она порывает отнюдь не редко. Зависть, жестокость, честолюбие желают; рассудок просит или приказывает — недаром у женщин всегда преизбыток желаний. Слабое напряжение воли называется поползновением. Когда мы прощаемся с возрастом страстей и чувствований и входим в разум, желаний становится меньше, и у нас формируется наконец политическое мышление.


Страсти — вот ораторы многолюдных собраний.


Разум — историк, страсти — актрисы.


У разных людей и страсти проявляются по-разному: одни не только признаются в своих пороках, но даже хвалятся ими, другие — тщательно их скрывают; одни ищут, с кем бы провести время, другие — кого бы одурачить. Самый большой себялюбец не всегда открыто потакает своему себялюбию, равно как самый большой чревоугодник не всегда расхваливает вкусное кушанье: напротив того, он сладострастно его смакует и при этом помалкивает из страха, что все наперебой станут просить его поделиться с ними этим яством.


Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М., 1987. С. 520, 521, 506, 517

Ф. Баадер ИЗ ДНЕВНИКОВ

Я потому называю женщину хранительницей любви, что, как известно, у мужчины инициатива принадлежит не любви, но похоти и любовь только следует за наслаждением, тогда как, напротив (в нормальном состоянии), у женщины наслаждение следует за любовью, а вообще женщина не столь способна к абстрагированию того и другого, как мужчина. Поэтому мужчина в этом смысле сознательно дает женщине худшее — наслаждение, а женщина мужчине — лучшее (любовь), и против этого достоинства женщины не может служить серьезным возражением ни употребление во зло половой любви, ни то замечание, что именно женщина разжигает в мужчине похоть и что любовь девы возбуждается мужчиной, потому что женщина лишь неосознанно (невинно) пробуждает похоть в мужчине, но зато отвечает ему любовью сознательно.


…Естественно совершающаяся в любви полов фантасмагория, когда любящие на первой стадии своей любви взаимно считают себя более красивыми, милыми, совершенными — лучшими, чем есть они на деле, — то и это указывает на высшее значение. Эту восхищенность, эту идеализацию любящие должны рассматривать лишь как ободряющий и поощряющий призыв, обращенный к ним, а именно как призыв и призвание становиться в своем совместном стремлении подлинно и существенно тем самым, чем провидчески, словно мираж, являет им внутренние, заложенные в них задатки та самая фантасмагория любви, — вместо того чтобы, как это обычно происходит, обращать во зло эту мимолетную утреннюю зарю любви, скоро, слишком скоро теряющуюся в сером облаке жизни, пользуясь ею всего лишь для взаимного, праздного, тщеславного и ничтожного самолюбования.


Эстетика немецких романтиков. М., 1987. С. 352–355

Б. Констан РАЗМЫШЛЕНИЯ О ТРАГЕДИИ

Всем известно, что есть любовь в плане физическом. Но определенные обстоятельства, определенное состояние общества могут наделить эту естественную потребность чудодейственной силой и превратить ее в самую непобедимую и возвышенную из страстей. Когда мужчины общаются с женщинами лишь изредка, когда женщины живут затворницами в своих покоях, словно в таинственном святилище, когда завоевание женщины сопряжено с опасностью для нее и для ее возлюбленного или когда отсутствие каких бы то ни было общественных интересов, какого бы то ни было политического поприща обрекает мужчину на праздность и самолюбие его ищет случая блеснуть, женщина может стать для мужчины единственным и священным объектом влечения, покровительства и исключительного поклонения либо, в другом случае, обещать тщеславию победу, которой оно жаждет увенчать себя; однако постепенно женщины становятся все более доступны взорам, общение с ними становится все менее затруднительным, слабостям их грозит все меньше опасностей, а жизнь мужчин заполняют все более серьезные занятия — и пламень страсти, равно как и вспышки честолюбия, угасает. Когда любовь, истинная или мнимая, не встречает преград, она утрачивает привлекательность и ослабевает. Однако она не исчезает совсем, потому что дает себя знать ее грубая природная основа и потому что традиции и книги передают ее обаяние воображению.

Но с каждым днем эти традиции утрачивают силу, а книги, все менее соответствуя действительности, теряют свою власть…

…Любви стало легко добиться, ею управляет расчет; за редкими исключениями, по большей части несчастливыми и не располагающими к подражанию, остатки ее, еле теплящиеся в сердцах, не определяют ничью судьбу. Даже молодежь, во Франции по крайней мере, указала любви ее место: много ли найдется у нас молодых людей, жертвующих благополучием или будущностью ради брака по любви?

Я отнюдь не расположен упрекать цивилизацию в том, что она умерила страсти, в прошлом необузданные, и согласен признать, что это пошло на пользу нравам. Игра воображения утихла, и каждый довольствуется тем, что всегда под рукой, — собственной женой. Кроме того, нередко чувство привязанности порождается общностью материальных интересов. Порок становится излишеством, кажется утомительным, отвлекает от достойных и полезных занятий. Мы верны жене, потому что она всегда рядом. Мы добродетельны, потому что любовь перестала нас занимать.


Эстетика раннего французского романтизма. М., 1982. С. 284–285

Ф. Р. де Шатобриан ГЕНИИ ХРИСТИАНСТВА

Древние не ведали даже названия того чувства, что у нас зовется любовью в собственном смысле слова. Лишь в новое время появилось сочетание чувственности и духовности — та любовь, что в нравственном отношении родственна дружбе…

…Любовь страстная не так свята, как любовь супружеская, и не так прелестна, как любовь пастушеская; но, будучи более мучительной, чем обе предыдущие, она опустошает души, где царит. Не обладая ни степенностью, отличающей брачные узы, ни невинностью, присущей сельским нравам, не смешиваясь ни с какими иными чувствами, она несет в самой себе свои иллюзии, свое безумие, свой источник. Неведомая ни чересчур трудолюбивому ремесленнику, ни чересчур простодушному землепашцу, страсть эта охватывает лишь тех, кто, от рождения пребывая в праздности, постоянно погружен в тревоги собственного сердца и сгибается под гнетом его непомерного самолюбия.

Нам остается сказать о том состоянии души, которое, как нам кажется, не привлекало до сих пор должного внимания; оно предшествует развитию страстей: в эту пору способности наши, юные, деятельные, цельные, но затаенные в себе, лишенные цели и предмета, обращаются лишь на самих себя. Чем дальше продвигаются народы по пути цивилизации, тем чаще возникает это состояние, ибо тогда случается весьма печальная вещь: обилие примеров, проходящих перед глазами, множество книг, трактующих о человеке и его чувствах, делают искушенным человека неопытного. Мы познаем разочарование, еще не изведав наслаждений; мы еще полны желаний, но уже лишены иллюзий. Воображение богато, обильно и чудесно; существование скудно, сухо и безотрадно. Мы живем с полным сердцем в пустом мире и, ничем не насытившись, уже всем пресыщены.

Такое состояние души наполняет жизнь беспредельной горечью; сердце изощряется и исхитряется на тысячу ладов, дабы найти применение силам, пропадающим втуне.

Древним было почти неведомо это скрытое беспокойство, это брожение всех заглушаемых страстей разом: напряженная политическая деятельность, игры в гимнасии и на Марсовом поле, дела полиса и форума заполняли их время и не оставляли никакого места для сердечной тоски.

С другой стороны, древние не знали безудержных порывов, надежд, беспредметных страхов, переменчивости мыслей и чувств, вечного непостоянства, оказывающегося оборотной стороной постоянного разочарования, — всех тех свойств, что мы приобретаем в женском обществе. Женщины в новое время возбуждают не только любовную страсть, они оказывают влияние и на другие чувства. Нам передается что-то от их изнеженности; наш мужской характер становится менее решительным, и в наших страстях появляется некая неуверенность и хрупкость.


Эстетика раннего французского романтизма. М., 1982. С. 143, 154

Й. Гёррес АФОРИЗМЫ ОБ ИСКУССТВЕ

Когда в своем полете встречаются умы, то тяга, их сблизившая, — это симпатия; в самом средоточии нашего существа бьет ключом такая незримая сила, которая, как избирательное сродство в сфере ума, сопрягает родственные существа.

Если влечение к истине и справедливости, подобно изначальной силе притяжения, связующей единой цепью целое мироздание, обращает в целое весь универсум духов, то симпатия, подобно сцеплению, действует лишь на поверхности, при непосредственном соприкосновении, однако действует тем проникновеннее, без нее царство духов обратилось бы в глухой и мертвый Аид.

Подобно тому как твердое ядро Земли окружено атмосферой, а высоко над нею, в голубизне небес, куда не проникает и самый тонкий газ, пребывает свет, который, не встречая себе ни в чем препятствия, не удерживаемый материей, распространяется со скоростью мысли, симпатия высоко поднялась над ограничениями вещества, она не задерживается в организме и в его атмосфере — душе; высоко в Эмпирее, куда не проникают пары страстей, где слабеют чистые лучи духа, — там творит она незримо и неслышно, слагая в эфирный облик рассеянное вещество мира духов.

Как ода в поэзии — это чистый продукт духа, едва затрагивающий чувство, так и дружба обитает лишь на тех высотах; нежный альпийский цветок, она растет лишь в самом чистом эфире и погибает в более тяжелом воздухе земли.

Симпатия, какую испытывают друг к другу мужчины, — продуктивная симпатия; идея внушает нам образ друга, мы переносим этот образ на человека, настраиваем его в лад с собою, и двое, гармонически настроившись, притягивают друг друга.

Симпатия, какую испытывают друг к другу женщины, — эдуктивная; восприятие рисует в душе женщины образ подруги, и, когда такие образы обоюдно созвучны, двое, настроенные в тон, притягивают друг друга.

Симпатия, какую испытывает мужчина к женщине, будет симпатией идеальной; образ, сложившийся в уме мужчины, переходит благодаря подруге в жизнь; она же возвышается к этому образу и лепит себя, сообразуясь с ним, так что живым обликом родственной души встает перед взором мужчины то, что спало в глубине его духа.

Любовь — это симпатия, низводимая в сферу чувствования, душу.

Человеческий род распадается на единства, мельчайшие частицы, атомы, однако единства эти — не элементы, они и сами по себе расколоты, расколоты на мужчин и женщин; единство же в такое раздвоение вносит любовь.

У женщины в духовной сфере способность восприятия, схватывающего феномены внешнего мира, преобладает над мыслительной силой, которая неутомимо производит явления своей собственной, ничем не скованной деятельностью. Нужно сначала, чтобы внешняя природа воздействовала на дух женщины, и лишь тогда, в противодействии, он проявит себя.

У мужчины, напротив, идея оставляет далеко позади себя все воспринимаемое, он подходит к явлениям как повелитель их, а они обязаны покорствовать ему. Он творит изнутри вовне, во внешнюю природу, и, встречаясь с ее противодействием, радуется собственной силе.

В душе женщины непосредственное чувство преобладает над фантазией, внешнее, едва касаясь своим веянием подвижного чувства, приводит его в колебательное движение, — это ощущение; лишь на его колебания, противодействуя, откликается аффект.

В мужчине же наиболее подвижна фантазия; когда его собственный дух касается ее изнутри, она звучит в ответ ему, — это аффект, и лишь тогда, когда эти звучания замолкнут, его непосредственное чувство обретет восприимчивость к резонансам внешней природы в ощущении.

В организме женщины возбуждение под влиянием внешнего преобладает над взволнованностью под влиянием внутреннего; нежна и податлива ткань ее нервов, но не столь упруги мышечные волокна. Внешние энергии действуют как раздражители, и возбуждение сильно и устойчиво, слабее реакция на раздражения изнутри.

В мужчине, напротив, взволнованность под влиянием внутреннего превзойдет возбуждение под влиянием внешнего; крепки и туги, способны к сильному сжатию мышечные волокна, но не столь тонка и нежна ткань нервов. Внутренние энергии действуют на них раздражающе, сильно и устойчиво волнение, но слабее реакция на внешние раздражители.

Поэтому то, что обращается у мужчины вовнутрь, то у женщины лежит на поверхности; что действует в мужчине вовне, то возвращается в женщине вовнутрь.

Созерцательная способность мужчины откликается на идею, а у женщины — на воспринятое во внешнем мире; дух возбуждает фантазию мужчины, и точно так же внешняя природа — непосредственное чувство женщины, так что внешняя природа для нее — направляющий дух, указаниям которого она следует; неорганические силы действуют на нежные нервы женщины, заставляя их судорожно трепетать, и точно так же внутренний огонь страсти возбуждает в мужчине рычажный механизм мышц и гонит по жилам горячую кровь.

Способность восприятия — это мыслительная сила, отчуждаемая вовне; фантазия — непосредственное чувство, обращенное вовнутрь, подобно тому как взволнованность внутренним становится внутренним возбуждением. Женское — это мужское, вывернутое наизнанку, так что все внутреннее обращено вовне.

У мужчины средой-проводником служит внутренняя сторона поверхности тела, заряд проводится из внутреннего электрического моря огня в средоточие духа, а оттуда уже заряжается фантазия. Отводится же заряд во внешнюю природу — в нее изливается его сила, и он экспериментирует в ней по собственному произволу.

У женщины средой-проводником служит внешняя сторона поверхности тела, заряд идет из внешней природы, достигает непосредственного чувства, от него же вовнутрь бежит то, что отталкивает этот заряд. Природа экспериментирует в духовной сфере женщины.

Поэтому у мужчины извне — плюс, активная деятельность, изнутри — минус, пассивная восприимчивость; у женщины извне — минус, пассивная восприимчивость, изнутри — плюс, активная деятельность; поэтому женщина — это мужчина, но с заменой полюсов на противоположные.

А подобно тому как притягивают друг друга дружественные полюсы магнита и положительные и отрицательные заряды стремятся друг к другу, так стремятся друг к другу мужчина и женщина, а что притягивает их и в чем склоняются они друг к другу — это любовь.

К прекрасному, к идеалу, стремятся мужчина и женщина, и, в то время как они стремятся к этой одной точке и силятся перенести ее вовнутрь себя и изнутри себя представить вовне, они тяготеют друг к другу в любви.

Третье — вот что воспаряет над их головами, что стремятся произвести они в себе, а затем реализовать вовне, — встречаясь в таком стремлении своими противоположностями, они сопрягаются в нем друг с другом цепью единства и взаимосвязываются своими дифференциями.

Инакородность в обоих стремящихся, инакородность и в стремлении каждого; одной будет любовь мужчины, иной — любовь женщины.

Подобно тому как с заряженного положительным электричеством острия слетают венчиком лучи, как светящаяся материя, исходя из одной точки, распространяется вширь и пролагает себе путь через встречающиеся ей на пути преграды,—

Так продуктивна и любовь мужчины; из одной точки идеи она воздействует вдаль в среде чувства, она расходится вширь лучами, прилепляется к однородному себе и отталкивает противодействующее.

Любовь мужчины как в своем истоке, так и во всяком новом проявлении своем есть аффект.

Подобно тому как заряженное отрицательным электричеством острие лишь накаляется и неярко светит в одной точке, а рассеянные лучи, падающие из положительно заряженного тела, собираются в одной этой звездочке, и повисают на самом кончике, и беспрестанно струятся внутрь острия,—

Так эдуктивна и любовь женщины; лучи, на которые расходится любовь мужчины, собирает в фокусе ее чувство, хранит ее грудь, и одной пламенеющей точкой горит в ее сердце то, что окружало светлой атмосферой все существо мужчины, и горит и не гаснет, пока прибывает к ней извне сам поток.

Любовь женщины как в своем истоке, так и во всяком новом проявлении своем есть продукт ощущения.

Любовь мужчины, начинаясь в глубине, бурно вырывается наружу, вся его поверхность фосфоресцирует, осциллируя, этот прибой вновь катит затем вспять, назад, в глубину; а женщина более спокойно воспринимает такое воздействие, но на внутренней поверхности накапливается жар, чтобы тогда, когда в мужчине произошла смена полюсов, вырваться наружу и воздействовать вовне.

Поэтому любовь мужчины явится прежде всего на поверхности тела, изливаясь отсюда светлыми потоками. В сокровеннейших глубинах женщины скроется она, лишь ей одной понятная, лишь ей одной зримая, для нее одной реальная во всем величии, во всей полноте.

Если любовь мужчины скорее подобна вулкану, извергающемуся с грохотом и разряжающемуся потоками лавы, то любовь женщины скорее уподобится скрытым силам, что таятся в глубочайших недрах Земли, сотрясают и колеблют ее, проходя по ней, словно волны морские.

В любви мужчина дает — так что наружу изливается его внутреннее изобилие, а женщина воспринимает, в ее чреве есть простор для того, чтобы хранить и любовно пестовать то, что таил в своих глубинах мужчина.

По своему же существу мужчина склонен брать, и что он дает, и что берет — все это в равной мере вольное излияние его внутренней деятельности; его достоинство — действие. Женщина же по существу своему пассивна, то, что предлагают ей, она принимает преданно и отвечает своими дарами; но она не, отправляется вдаль, чтобы брать и отнимать.

Вся природа сошлась для женщины на ее любимом, и в эту природу она погрузилась, забыв о себе; этой вселенной всецело принадлежит она, ее жизнью только и живет. Поэтому любовь женщины — это преданность; лишь тогда, когда совершенно забывает она о своей личности ради мужа, она любит вполне, любит по-настоящему.

А для мужчины любимая женщина — сокровище и святыня, в ней его деятельность обрела наиболее достойный предмет, в ней встречает он самую гармоничную ответную деятельность. Обретая возлюбленную, он впервые радуется всему богатству своей внутренней природы, потому что может одарять этим богатством. Поэтому любовь мужчины — это самостоятельность; лишь тогда, когда любит он вполне, любит по-настоящему, он возвышается до полноты личности, которая отчуждает себя вовне и при этом все же хранит свою свободу.

Мужчина пробуждает свое чувство идеей; перед его фантазией реет образ возлюбленной, высокий, прекрасный, благородный. И он стремится возвысить до этого образа прилепившееся к нему любимое существо. Поэтому любовь мужчины — формообразующая; он стремится придавать форму тому, что любит.

А чувство женщины трогает мужчина, каков он в жизни на деле, и женщина, когда она любит, стремится, забыв о себе, погрузиться в этот образ, изведать его до конца, проникнуть в самые тайные уголки его сердца и так, посредством опыта, составить идеал, который заключит она в своей груди, к которому будет льнуть словно плющ.

Поэтому любящему мужчине женщина дает материал, в который переносит он свою форму, а мужчина дает женщине форму, наблюдая которую она может возвысить свой собственный материал до пластического облика. Сливаются и образуют прекрасное конечное два начала — одно, простирающееся в бесконечность, и другое, в бесконечность сжимающееся.

Любовь и симпатия притягивают души; сила, словно цепями соединяющая души, сливающая их воедино, — все та же сила, которая содержит в единстве наш внутренний универсум и преломляется при встрече с внешним миром.

Любовь есть симпатия, низводимая в сферу чувствования, и точно так же половое влечение есть любовь, отражаемая в сферу организма.

У мужчины аффект непосредственно изливается в соответствующие, возбуждающиеся под действием внутреннего органы тела; возбуждаемая мышечная сила стремится наружу и ищет предмет, в котором могла бы доказать свою пластическую энергию.

Живое явится предметом стремления; жизнь тела уже не в состоянии удерживать в себе все изобилие силы, жизни чужого тела предстоит вобрать в себя и хранить изливающееся через край, окутать воспринятое материей и, заботливо пестуя его, ввести, обновленное, в бытие.

Женщина и предоставляет мужчине эту жизнь чужого тела, есть в ней простор для того, чтобы вобрать в себя все изобилие его силы, есть и материал, в котором он может доказать свою пластически-творческую энергию; целое творение таится в ее ложеснах, и этому творению должен он придать облик своим действием.

Аффект сказывается у мужчины в мышечном возбуждении, он должен воздействовать на женщину, возбуждать ее, вызвать в душе ощущение, лишь тогда возникает ответный аффект, и лишь его воздействие вызывает мышечное возбуждение.

Итак, и в половом влечении свой дуализм, и в нем свое продуктивное и эдуктивное начало, положительный фактор — активная деятельность, отрицательный — пассивная восприимчивость, и в нем тоже свое единство раздвоившегося — совокупление.

В симпатии проникают друг друга умы, души сливаются в любви, а организмы, испытывая восторг бытия и чувствуя высшее горение жизни, держат друг друга в объятиях, и тогда, в миг величайшего взаимопроникновения, совершается первый во всем природном творении акт, новый дух ступает на лестницу существ, новая душа окружает его своим зодиакальным сиянием, загорается пламя новой жизни, новое существо призывается в бытие — это начало нового, обособленного существования.

Продуктивное стремится к материалу и придает ему форму в своем порыве вовне; эдуктивное стремится к форме и дает предмету стремления материал своей способностью внутреннего.

Поэтому во взаимодействии полов женщина дает материал, органическую материю, способную принять пластический облик, мужчина придает форму бесформенному, а тогда форма и содержание сливаются и дают новую жизнь.

Когда же идущая вширь сила мужчины придала текучесть тугому веществу, когда тяготеющая к слитному сцепленность встретила противоположную себе силу и в их ничем не скованной антагонистической борьбе аморфное может возвышаться теперь до облика, тогда в ложеснах женщины кристаллизуется новый организм, в самый живой миг целой жизни зажигается искра новой жизни.

Самое лучшее, самое органичное, что только есть в ее организме, женщина отдает плоду своей любви; высшую форму, какую только способен он производить, отдает мужчина плоду своей силы, и тогда новое существо занимает место среди живых.

В единый миг мужчина отдает все, что только может отдать, женщина же действует воспроизводя, длительно. И когда носит она зачатый плод под сердцем, когда потом кормит грудью младенца — во всем одно и то же влечение, то самое, которое вызвало живое к жизни, а теперь бдит над развитием и сохранением призванного жить.

Поэтому любовь женщины переходит в материнскую любовь, и, подобно тому как любящие склоняются друг к другу в любви, дитя склоняется к матери, в материнской любви завязываются узы, соединяющие людей в семьи. Одна любовь — сила вторичная, другая же — изначальная.

Когда взаимодействуют продуктивная сила мужчины и эдуктивная восприимчивость женщины, оба они, и мужчина и женщина, стремятся достичь идеала, в котором были бы связаны продуктивность и эдуктивность, и стремятся представить такой идеал вовне, наружно.

В таком идеале человеческого существа, если бы он когда-либо существовал, будучи реально представлен, должны были бы слиться мужское и женское начала. Однако оба они пребывают в чистом противоположении; одно исключает другое, а если одно достигло наивысшего расцвета, другое по необходимости сводится к минимуму.

В мужеженщине, если бы такое существо когда-либо существовало, будучи реально представлено, все круговращение человеческого рода было бы вполне завершено; замкнутое в самом себе, это неслыханное существо пребывало бы, довлея себе на весь срок своей жизни, бесплодное, ничего не производящее, последняя завязь древа жизни.

Поэтому противоположности вынуждены разделиться между двояким; представить такую двоякость, как таковую, в обособленном виде, — вот на что направлены стремления в момент зачатия. Миг зачатия, миг произведения нового существа, когда, забыв о себе, зачатые существа исчезают друг в друге, — это миг величайшего единства раздвоенного, и лишь это мгновение есть представление идеала первозачатия.

Поэтому в совокуплении идеал — это новое совокупление, такое, в котором сольются воедино существа, вызванные к бытию этим самым актом, — тогда две жизни, в которые внесла раскол Природа, вновь переходят друг в друга, рождая единую жизнь.

Вот почему продукт отдельного акта зачатия есть лишь фактор последующего совокупления; при этом соотношение продуктивной и эдуктивной силы, перевес той или иной предрешает, будет ли выходящий на свет новый фактор положительным или отрицательным, то есть будет ли продукт мужского или женского пола.

Первозачатие — это точка окружности, в которой сходятся две образующие угол стороны, затем стороны эти расходятся в одном направлении и в другом, чтобы вновь сойтись в другой точке окружности, в новом акте, в котором совокупляются зачатые в первом, — и так колесо жизни катит по путям времен, и так вьется чрез бесконечность циклоида человеческого рода.


Инстинкт — вот чем определяется животное, и на самой низшей ступени все же не оставляет его слепое влечение; стремление к внешнему проявляется как тяга, и природа, пользуясь этой тягой, соединяет полы и предотвращает вымирание целого рода живых существ.

И подобно тому как при сгорании выделяется тепло, которое само, однако, не горит, так в инстинкте проявляется и любовь; она может сопровождать инстинктивно совершаемые действия, однако поднимается высоко над ними и сама по себе совершенно неспособна на материальное содействие.

Поэтому человек, любя, возвышается до любви, и только у него одного есть душа, способная на такое мягкое, кроткое влечение, какого не знают более грубые органы животного.

Как при нагревании тел может выделяться свет, который сам по себе греет, но не нагревается, так проявляется в любви и симпатия, для которой даже само посредничество любви слишком материально и которой, чтобы сиять нам, не нужна никакая среда; чистое лучение, она, не нуждаясь в споре, пребывает в самой выси.

Поэтому лишь высшая органическая форма сумеет прикоснуться к сфере симпатии, лишь чистейшая духовность будет послушна ее влечению; возвыситься до симпатии может лишь человек — постольку, поскольку он способен к бесконечному воспитанию и образованию.

По нисходящей линии симпатия перейдет в любовь, а затем в инстинкт, или же, наоборот, по восходящей линии инстинкт перейдет в любовь и преобразится в симпатию. И в том и в другом направлении движение может задержаться на любой ступени.

В дружбе симпатия останется, целокупная, на своих высотах, в сферу чувствования она войдет как любовь и так задержится в ней; наоборот, инстинкт будет неограниченно царить в кругу всего животного — это сладострастие; возвышаясь в сферу чувствования, инстинкт соединится с любовью.

Когда же два существа сопрягаются симпатией, любовью и инстинктом, в них выражается все человечество; словно по электрическим проводникам, пробегает по ним искра жизни и входит в новое порождение. Лишь тогда все силы приходят в самое энергичное, оживленное движение, и лишь тогда во всем кругу взаимосвязанного не остается ни одного пробела, который не был бы заполнен.

Что притягивает друг к другу планеты и Солнце — пассивность планет, воспринимающих воздействие извне и послушных всякому влечению, не могущих существовать без такого воздействия, активность Солнца, светоносного, действующего изнутри вовне, неустанно творящего во всех направлениях, — эти же самые мужское и женское начала мироздания мы вновь обнаруживаем в человеческом кругу, в том, как сопрягают и связывают они индивидов, образуя из них органическое целое.

В любви мужчина — положительный, женщина — отрицательный фактор, оба стремятся к красоте вне себя и взаимно переносят ее друг в друга.

В такой деятельности перенесения красота раскалывается — на красоту положительную, энергическую, полную достоинства, и красоту отрицательную, тающую, прелестную, грациозную. При таком разделении красота первая — удел мужчины, вторая — женщины.

Энергическая красота — вот что любит женщина в мужчине, грация — вот что привлекает мужчину в женщине. Мужчина явит силу, органически сложившуюся в красоту, женщина — восприимчивость, возвысившуюся до органического склада.

Подобно тому как в барельефе прекрасная форма выступает вперед, стремится вовне и является перед нами как возвышенное, так и прекрасная энергичность мужчины; как в инталиях прекрасная форма погружается внутрь, представляясь лишь отпечатком выпуклого рельефа, отраженного в них, так и вся прелесть и привлекательность женщины.

Когда красота задерживается в индивиде, она становится эстетическим образованием, а в таком образовании вновь будет царить раскол, проявившийся и в красоте.

Если формирование мужчины предоставлено самому себе, то в нем проявляется тенденция перенапрягать энергию под чрезмерным давлением внутренних сил и вследствие того вырождаться в жестокость. Средством вернуть нарушенное равновесие и вернуть заблудшего к единой светлой точке служат эдукты красоты в неорганическом мире и женская грация в мире живом…

Если формирование женщины предоставлено самому себе, то в нем проявляется тенденция впадать в состояние изнеженного безволия под влиянием чрезмерной мягкости и вследствие того заходить в противоположную мужчине крайность. Средством восстановить нарушенное равновесие или предотвратить его служит энергия мужчины…

Мужчина составляет положительный, а женщина — отрицательный фактор влечения. Организм стремится к организму вне его, пытаясь через посредство его возвыситься до внутренней гармании. Итак, свободная, ничем не сковываемая жизнь — вот та точка, к которой склоняются оба пола в своем влечении, точка, которую они стремятся взаимно произвести друг в друге, а совместно действуя — вовне.

При таком взаимном переносе жизнь раскалывается на положительное начало, в котором преобладает сила, и на отрицательное, в котором обретается восприимчивость к силе.

Доля мужчины при таком разделении будет первой; подвижная мышечная сила — вот чем будет характеризоваться его органический склад; на долю женщины выпадает иное — волокна ее нервов явят такую возбудимость, что будут откликаться на самый тихий тон.

Органический склад мужчины таков, что, если предоставить его самому себе, в нем под воздействием чрезмерной мышечной энергии проявится тенденция к перенапряжению внутреннего волнения, а потому будет достигнута крайность тугого, набухшего. Чтобы восстановить равновесие между взволнованностью внутренним и возбужденностью внешним, необходимо обратное ответное действие женщины.

Подобно тому как астенические потенции неорганического угнетают и смиряют чрезмерность органической силы и ослабляют слишком туго натянутые волокна, так восприимчивость женщины должна служить проводником, в котором может разряжаться чрезмерная раздражимость, чтобы вновьустановилась нарушенная внутренняя гармония.

Органический склад женщины таков, что, если предоставить его самому себе, в нем вследствие преобладания возбудимости под влиянием внешнего проявится тенденция к вялости, слабости мышечной силы и чрезмерному раздражению нервной способности. Чтобы восстановить нарушенное равновесие или предотвратить его нарушение, женщине служит продуктивная сила мужчины.

Подобно тому как стенические потенции неорганического поднимают силу ослабевших мышц, угнетают чрезмерную возбудимость под влиянием внешнего и натягивают вялые волокна, так в кругу живого стеническая деятельность мужчины возмещает женщине недостаток раздражений, снимает судорожные колебания вялых нервов и восстанавливает нарушенную гармонию внутреннего.

Свободная, ничем не скованная жизнь на ступени организма — вот что такое здоровье, заявляющее о себе хорошим самочувствием. Организм возвышается до наилучшего здоровья лишь в физическом взаимодействии обоих полов, лишь благодаря ему хорошее самочувствие сохраняется постоянно и менее всего нарушается, и, обратно, организм лишь в той мере способен к такому взаимодействию, в какой уже поднялся до высшей жизни в себе.

То, что показали мы для организма и души с их влечением и любовью, можно показать и для духа с его симпатией. Прекрасное равновесие духа создается лишь описанным взаимодействием полов.

Так Природа поступила мудро, связав благополучие и сохранение человечества с производством последующего поколения людей; то самое, что дарует бытие производимому на свет поколению, обеспечивает и производящим его долгую жизнь и внутреннюю гармонию, и только благодаря такому порождению и сохранению Природа хранит человечество, не позволяя ему погибнуть в потоке времен.


Подобно тому как материя в неорганической природе раскалывается на силу отталкивания и силу притяжения, человек в живой природе раскалывается на мужчину и женщину; как раскалывается всебытие на Ум и Природу, так раскалываются два пола.

Для мужчины женщина — это Природа; как природа заходит своим творчеством в сферу ума, так и женщина — в сферу мужчины. Для женщины мужчина — это Ум; как ум заходит в сферу природы, так мужчина — в сферу женщины.

Для эгоиста мужчина — личность, женщина — всего лишь вещь; для него природа — вечно мертвое, что получает жизнь лишь от него самого. Деятельность лишь в мужчине, а в женщине только пассивность, в нем — полнота, в ней — пустота, в которую изливается его деятельность.

По его мнению, варвар поступает законно, когда покупает себе жену-рабыню и впрягает ее, первое среди домашних животных, в мельницу трудов. Распутник, похоти которого женщина служит орудием, какое за ненадобностью тотчас же выбрасывают, поступает умно и справедливо, а также единственно достойно своего предназначения, тем достойнее, чем сильнее пластическая способность, с которой воздействует он на противоположный пол.

Для реалиста женщина — госпожа; красоте должна принадлежать безусловная власть, духу положено рабски повиноваться ей. Единственно достойными похвалы были бы изнеженный фат, впрягшийся в колесницу кокетки, покорной узде тщеславия, и глупец, согнувшийся под плетью жены, — оба гордость человечества; эпоха средневековой галантности — период высшего расцвета гуманности.

В идеальности господство исчезает в любви, и ни один не подчиняется, ни один не повелевает, ни один не клянется в верности, ни один не требует клятв.

Как раскалываются внутри себя Ум и Природа, так в свою очередь раскалываются внутри себя мужчина и женщина, и, подобно тому как первые две стороны соприкасаются в сфере чувствования и в организме, так соприкасаются вторые две в мужском и женском начале.

Как в сфере чувствования преобладает дух и душа посредством ее пластического образования настраивается так, что становится восприимчивой к воздействию внешней природы, так в мужском начале царит дух, лишь склонность раскрывает это начало для ощущения.

Как в организме преобладает природа, и лишь благодаря упражнению, гимнастике организм становится восприимчив к воздействиям духа, так в женском начале царит природа, доступная аффекту лишь благодаря склонности.

И подобно тому как человек обретает бытие, когда сходятся душа и организм, которым сопротиводействуют Ум и Природа, и, будучи индивидом, хранит свое существование, так человеческий род воспроизводится в антагонистическом противоборстве мужского и женского начал и тем хранится от вымирания, и молния жизни ударяет в материю, и, куда она ударяет, там сырое складывается в форму, и, куда она не ударяет, там увядает форма и обращается во прах, и так поколения выходят из могил и скрываются в могилах.


Гений в искусстве — это продуктивная сила фантазии, внутренняя, движущая, зовущая вперед, вскипающая сила, стремящаяся распространиться вовне, вокруг; вкус — тонкость чувств, пассивно предающихся впечатлениям, потом перебирающих все воспринятое, чтобы отсеять ненужное и с любовью выбрать наилучшее. Чувства женщины — призма, преломляющая единый луч, получаются бессчетные лучи цвета; фантазия мужчины — линза, собирающая в фокус лучи духа, зажигательное стекло; поэтому аналитический вкус — вот сфера, в которой может проявить себя женщина, а сфера мужчины — синтезирующий, все связующий дух. Поэтому во всем производимом ими совместно мужчине подобает творчество, а женщине — познание и сохранение наилучшего. Пока женщины потребовали себе права высших судей лишь в вопросах моды и этикета, однако, без малейшего сомнения, такие права принадлежат им решительно во всем, что касается искусства. У мужской Юстиции в делах искусства — огромные товарные весы, чаши которых приходят в движение лишь от значительного груза, а у женщин — весы аптечные, которые реагируют на едва заметное изменение веса. На суд женщин красота любого рода явится без страха, потому что найдет тут и тончайшую деликатность, и подвижность затронутого чувства — все, что необходимо, чтобы оценивать прекрасное вплоть до мельчайшей детали; тут самые мягкие и тонкие звуки не отскочат от бесчувственных нервов и самые изящные волнообразные линии не запутаются в грубых сетях глаза — вместо сетчатки, тогда как мужчина чем мужественнее по своему складу, тем неприступнее внешним впечатлениям. А если так в делах красоты, то не так ли и в делах истины? Разве только мужчине природа дала крылья, чтобы подниматься к высотам познания, а женщину осудила на то, чтобы вечно корпеть в своем гнезде? Тысячи мужчин видят в женщине только животное, не предполагают в ней и не признают за ней души, а в результате добровольно отказываются от того, что принадлежало бы им; умники не желают, чтобы женщина думала, и закрывают ей доступ к знанию; и те и другие — совершенно жалкие педанты, и если первые ссылаются в доказательство своей правоты на бессердечие девок из притона, то вторые грубо отзываются об «ученых гусынях», которые время от времени трещали в немецкой литературе. Но как женщина с душой отличается от б… так умная женщина — от педанта в юбке.


Эстетика немецких романтиков. М., 1987. С. 132–136, 172–173, 181–182

Д. А. Ф. де Сад ФИЛОСОФИЯ В БУДУАРЕ

…Мы должны рассмотреть также и преступления, заключающиеся в действиях, которые могут быть совершены в силу распутства. Среди таковых поступков, в частности, особо выделяются некоторые, как-то: проституция, прелюбодеяние, кровосмешение, насилие и содомия, якобы в наибольшей мере наносящие вред нашему долгу по отношению к другим людям.

Разумеется, мы ни на минуту не сомневаемся в том, что так называемые нравственные преступления, то есть все действия наподобие перечисленных ранее, выглядят совершенно безразличными в государстве, единственным долгом которого остается охрана любыми средствами необходимой для этого государства формы правления; стало быть, только в подобной охране и заключается республиканская нравственность.

Республика же, как известно, постоянно мешает окружающим ее деспотам и продолжает существовать только благодаря войне. Следовательно, было бы неразумным искать средства, служащие сохранению республиканской формы правления, среди средств нравственных, так как нет ничего более безнравственного, чем война.

Теперь я задам вопрос: как можно обосновать необходимость поддержания нравственности среди граждан, если само государство оказывается безнравственным в силу возложенных на него обязанностей? Скажу более, хорошо, если безнравственными будут все граждане…

Итак, представляется совершенно нелепым и опасным предъявлять нравственные требования к тем, кто обязан постоянно вызывать вечное потрясение безнравственной машины. В самом деле, если мир и покой являются состояниями человека нравственного, то состоянием безнравственного гражданина будет, напротив, вечное движение, приводящее к восстанию, то есть к состоянию, необходимому для граждан республики.

Теперь же следует подробно рассмотреть чувство стыда, это трусливое волнение, уводящее нас прочь от нечистых движений души. Преследуй природа цель — сделать человека стыдливым, последний, разумеется, не появлялся бы на свет голым. Множество народов, которых цивилизация испортила значительно меньше по сравнению с нами, ходят нагишом, не испытывая при этом никакого стыда. Обычай же одеваться, вне всякого сомнения, обязан своим происхождением только суровости климата и женскому кокетству. По-видимому, женщины сообразили то, что они могут выгодно использовать последствия страсти, если опередят ее появление, не дав ей возникнуть естественным образом. Сверх того, женщины видели и недостатки, которыми наделила их природа, так что все средства к возбуждению желания прочно принадлежали женщинам только тогда, когда им удавалось скрыть свои недостатки под покровом нарядов.

Итак, стыд, представляя собой лишь первое следствие человеческой испорченности и женского кокетства, далеко не относится к добродетели…

В городах должны существовать различные помещения, здоровые, просторные, опрятно убранные и безопасные во всех отношениях, где причудам наслаждающихся распутников будут предоставлены лица любого пола и возраста, любое создание. Полнейшее подчинение станет для этих лиц неукоснительным правилом, так что малейший отказ тут же повлечет за собой наказание, которое соизволит назначить получивший отказ распутник. Я еще разъясню мною сказанное, соизмеряя предложенное с республиканскими нравами. Обещав строго держаться логики, я сдержу свое слово.

Ни одна страсть, как я только что уже сказал, не требует для себя большей свободы, ни одна страсть, несомненно, не сравнится по деспотизму с желанием повелевать, когда человек, окружив себя рабынями, вынужденными удовлетворять все его желания, любит, чтобы ему подчинялись. Отнимите у человека все тайные средства, пользуясь которыми он может избавить себя от той доли деспотизма, что ему вложила в душу природа, — и он тут же перенесет действие деспотизма вовне и станет беспокоить правительство.

Если же вы хотите избегнуть этой опасности, то предоставьте свободный ход тираническим стремлениям, без устали мучающим душу человека помимо его воли. Пусть ваши заботы и средства дадут человеку возможность употребить свою маленькую верховную власть в гареме, в окружении ичогланов[24] и одалисок, откуда гражданин выйдет вполне удовлетворенным, без всякого желания беспокоить правительство, предоставляющее с такой снисходительностью своим подданным все средства для удовлетворения похоти.

Впрочем, вы можете прибегнуть к противоположным средствам, наложив смешные узы на объекты общественного сладострастия… Но тогда раздраженный гражданин тут же станет испытывать зависть к правительству, склонному к проявлениям подобного деспотизма. В конце концов люди стряхнут с себя иго, которое вы на них накладываете, и, устав от вашей манеры править, они переменят правление сходным образом с тем, как то было сделано совсем недавно[25]

Несмотря на то, что мои идеи далеко расходятся с современными обычаями, я пойду еще дальше. В своей речи я преследую следующую цель: доказать необходимость быстрейшего изменения наших нравов, если мы хотим сохранить принятый однажды тип правления. Я попытаюсь вас убедить и в том, что женская проституция, известная под названием «благопристойной», не более опасна, чем мужская.

Прежде всего, по какому праву вы считаете женщин свободными от слепого подчинения своим капризам, которые природа им предписывает в равной мере с мужчинами? Далее, по какому праву вы стремитесь принудить женщин к воздержанию, несовместимому с их физической организацией и совершенно бесполезному для их чести? Все названные вопросы будут рассмотрены мною отдельно.

По природе женщины, безусловно, рождаются склонными к разврату, то есть они склонны наслаждаться всеми преимуществами других животных женского пола, которые без всякого исключения отдаются любому самцу. Таковы были, вне всякого сомнения, и первые законы природы, и первые установления тех сообществ, куда вначале собирались люди.

Впрочем, корыстолюбие, эгоизм и любовь быстро извратили эти простые и естественные законы природы. Некоторые, стремясь к личному обогащению, вместе с женщиной получали богатство ее семьи, так что удовлетворялись первые два чувства из мною указанных. Чаще же всего женщину похищали и впоследствии к ней привязывались; таким образом возникала любовь. Тем не менее несправедливость проявлялась во всех трех случаях.

В самом деле, акт обладания никогда не может распространяться на существо свободное, поэтому представляется равно несправедливым обладать только одной женщиной или обладать рабами. Все люди рождены свободными, все равноправны — эти принципы всегда следует иметь в виду каждому.

Итак, в соответствии со сказанным один пол не может законным образом преимущественно владеть другим полом, ни один из полов или из слоев общества не может произвольно предъявлять права на обладание другим полом или общественным слоем.

Подчиняясь чистым законам природы, женщина не будет выставлять в качестве причины отказа свою любовь к какому-нибудь одному мужчине, если ее пожелает другой мужчина. В случае отказа уже присутствует исключение, тогда как ни один мужчина не должен быть отстраняем от обладания любой из женщин с того времени, когда стало ясно, что женщина, безусловно, принадлежит всем мужчинам.

Собственно говоря, акт владения распространяется только на недвижимость и животных, но не на сходных с нами индивидов. Отсюда все узы, связующие мужчину и женщину, к какому бы виду они ни относились, надобно рассматривать как несправедливые и химеричные.

Напрасно женщины попробуют выставить в качестве своих адвокатов целомудрие или привязанность к каким-нибудь определенным лицам. Все это, будучи химерой, ровно ничего не значит.

Выше нами уже было показано, в какой мере целомудрие является жалким и искусственным чувством. Любовь же, которую можно определить как душевное безумие, также не имеет права притязать на законность присущего ей постоянства.

Говоря иначе, любовь удовлетворяет только двух людей, а именно существо любящее и существо любимое, следовательно, она выглядит совершенно бесполезной для счастья всех остальных. Кроме того, женщины существуют с той целью, дабы доставлять наслаждение всем, а не обеспечивать привилегированное и эгоистическое счастье. Итак, все мужчины имеют равное право на наслаждение со всеми женщинами, поэтому не существует мужчины, который бы по законам природы пользовался единоличным правом обладания женщиной.

Закон должен обязать женщин заниматься проституцией, если они сами этого не желают. Более того, женщины в силу закона будут вынуждены посещать дома терпимости, о которых речь пойдет впоследствии. Если же женщины начнут отказываться выполнять свою самую справедливую обязанность, против которой нельзя привести ни одного законного возражения, то они будут наказаны.

Допустив справедливость принимаемых вами законов, мы можем рассчитывать на то, что мужчина, пожелав насладиться любой женщиной или девушкой, сможет потребовать от нее встречи в одном из тех домов, о которых я сказал ранее. Там, под надзором матрон из храма Венеры, она будет предоставлена этому мужчине, дабы с равным ее покорности унижением исполнить все те прихоти, которые он вздумает от нее потребовать. (…)

Каковы же, я спрашиваю, опасности, связанные с подобной распущенностью? Дети, которые не будут иметь отцов? Да какое значение это может иметь в республике, ведь граждане республики имеют только одну общую мать — родину, так что все рождающиеся дети остаются детьми родины. Ах! Насколько сильнее любят родину те, кто с первого мига рождения никого, кроме нее, не знает, ибо такие дети ожидают получить все единственно от родины. (…)

Сказанное ранее, вне всякого сомнения, должно избавить нас от подробного исследования прелюбодеяния. Однако каким бы ничтожным ни представлялось это прегрешение по сравнению с предлагаемыми мною законами, мы на нем все же вкратце остановимся. При старом режиме прелюбодеяние смехотворным образом рассматривалось как преступление, хотя в мире трудно отыскать что-либо более нелепое по сравнению с утверждением вечности супружеских уз. По моему мнению, достаточно лишь на деле ощутить всю связанную с подобными узами тяжесть, чтобы перестать рассматривать в качестве преступления те действия, которые служат ослаблению этой связи.

По сравнению с лицами мужского пола природа, как мы только что говорили, наделила женщин более горячим темпераментом и более глубокой чувственностью. Для женщин, очевидно, иго вечного Гименея нести несравненно тяжелее.

Таким образом, вы, нежные женщины, охваченные любовным пламенем, можете теперь без страха удовлетворять свои чувства.

Поймите, подчиняясь велениям природы, вы не совершаете ничего дурного. Вы рождены для того, чтобы нравиться всем мужчинам, а не принадлежать кому-нибудь одному из них. Итак, пусть вас не сдерживают никакие ограничения.

Подражайте республиканцам Греции, законодатели которой, за небольшим исключением, не видели в прелюбодеянии никакого преступления и поощряли женский разврат. Далее, Томас Мор показывает в своей «Утопии», как выигрышно для женщин предаваться разврату, а идеи этого великого мужа не всегда оставались единственно мечтаниями…

Перевод А. В. Панибратцева

La philosophie dans le boudoir.

P., 1983.

Ф. Шлегель ЭСТЕТИКА, ФИЛОСОФИЯ, КРИТИКА

В отдельном человеке влечение к обособлению идет все дальше, и тем самым может быть достигнута цель земного элемента. Как природное существо человек тем совершеннее, — чем более самостоятельным и индивидуальным он является. Однако влечение к самости и индивидуальности занимает все же подчиненное место в земном элементе; в восходящем развитии оно должно постепенно растворяться в любви, ограниченная индивидуальность должна отпасть, и все возвратиться в единство.

Поэтому позитивная свобода человека имеет место лишь в отношении к целому, лишь в любви и общности, будучи связана с ними. Негативная свобода гарантирована тем, что никакие границы не являются абсолютными; у человека всегда есть способность принять решение, он всегда остается господином, сколь бы мощное воздействие ни оказывалось на него со всех сторон.

Истинная ирония, поскольку существует ведь и ложная… есть ирония любви. Она возникает из чувства конечности и собственного ограничения и видимого противоречия этого чувства идее бесконечного, заключенной во всякой истинной любви. Как и в реальной жизни, в любви, направленной на земной предмет, добродушная и тихая шутка по поводу кажущегося или действительного несовершенства другого оказывается на своем месте и производит, скорее, приятное впечатление как раз там, где обе стороны уверены в своей взаимной любви и интимность этой любви не терпит ничего лишнего. Это относится ко всякой другой и даже к высшей любви, и здесь кажущееся или действительное, но малозначительное противоречие не может устранить бесконечной идеи, лежащей в основе такой любви, а, напротив, служит лишь для ее подтверждения и усиления. Но лишь там, где любовь уже очищена вплоть до высшей ступени развития и внутренне упрочена и завершена, эта выявленная в любвеобильной иронии видимость противоречия никак уже не может нарушить высшего чувства. И какое иное основание могла бы иметь и признавать философия жизни, кроме этого понятия подобной любви? Именно об этом основании жизни, внутренней жизни, я говорил как о единственном основании, в котором нуждается философия и из которого она должна исходить. Но только эта любовь должна быть сама пережитой или внутренне испытанной, и понятие ее должно быть почерпнуто из собственного чувства и опыта этого чувства.


Насажденное в человеческой душе или данное и врожденное ей воспоминание вечной любви, вновь источающееся здесь из сокровенных глубин… представляет собой не только основу высшей жизни вообще, но, в частности, и одну из великих внутренних жизненных артерий подлинного искусства и поэзии. Однако существуют и многие другие артерии, столь же существенные и не менее' богатые и обильные. Одной из таких артерий является, например, тоска по бесконечному, которая более устремлена в будущее с надеждой, тогда как вечное воспоминание любви, как таковое, более связано с прошлым и часто сливается с историческим чувством реального прошлого…Воспоминание вечной любви в том, что касается его влияния на искусство, хотя и представляет собой лишь единое чувство или единую врожденную идею, если угодно так называть ее, однако его воздействие может быть всеобщим и простираться на всю область сознания в целом. Все прочие чувства внутреннего человека, все мысли, представления и идеи мыслителя или все образы, картины, идеалы художника, погруженные в это единое чувство вечной любви, как в море или поток высшей жизни, духовно преображаются и возвышаются или превращаются в чистую красоту и совершенство.

Домашние и светские отношения, дружба, любовь и брак, основывающийся на одном из этих чувств, а то и стремящийся охватить их оба, — таково содержание каждого доброго и прекрасного содержательного романа. В «Избирательном сродстве» Гёте, о котором уже так много говорилось, основная мысль весьма проста. Глубокомысленный художник показывает нам, что брак основан на притяжении неоднородного, любовь — на притяжении однородного. Вот тайна его химически-моральной загадки! Все это очень верно согласно обычному ходу вещей. Кто ищет связи на всю жизнь и кто серьезно относится к жизни, тот с полным сознанием или инстинктивным чувством не захочет увидеть рядом с собой просто повторение собственной самости, скорее он будет стремиться отыскать и соединиться как раз с такими качествами души и внешнего поведения, которых у него нет и которые дополняют его. Как часто мы видим мужчину с духовной энергией, но страстного удерживаемым на надлежащей жизненной стезе трезвой и осмотрительной твердостью чувствующей, но умной женщины! Реже встречаются примеры противоположного, но есть и они, и как много можно привести примеров других сходных связей и отношений. И разве существовал бы счастливый брак, не основывающийся на совместном действии и дополнении противоположных нравственных качеств и способностей?

Иначе обстоит дело со страстной любовью, возникающей не из ощущаемого недостатка и потребности в том, чего недостает нам в нравственном отношении, но именно из чувства глубокой внутренней одинаковости, которая, будучи скрыта от самих ее обладателей, окружает их магическим покровом, приковывает их друг к другу с непреодолимой магнетической силой и влечет их часто к их несчастной судьбе. Отсюда разрушительное действие и большей частью трагический конец страстной любви, ибо односторонняя направленность становится все сильней и убийственней, все ошибки и болезни души, усиленные тайным согласием любимого, все более отдаются самим себе и своей гибели. Именно поэтому иногда и брак, казавшийся вначале счастливым, кончается в соответствии с обычным ходом вещей отвращением или равнодушием, ибо именно та неоднородность чувств и качеств, которая казалась столь пригодной для того, чтобы восполнить недостающее каждому и создать из соединения обоих целостную жизнь, именно эта неоднородность (там, где только казалось, будто есть противоположная склонность, в действительности же ее не было в глубине сердца) вызывает часто у пошлых душ раздор, вначале незначительный, но разрастающийся постепенно и приводящий в конце концов к ожесточению, отдалению, холодности и ненависти.

Но не существует ли связи, хотя бы встречающейся и редко, где таинственная склонность одинаковой природы сочеталась бы с различными нравственными качествами и способностями, дополняющими друг друга? Одним словом, не соединимы ли любовь и брак и не более ли достойно поэта изобразить этот хотя и редкий, но реально существующий в человеческой природе союз, нежели ту убогую обыденность, где любовь и брак вечно бегут друг от друга, где любовь разрушительна, а брак пошл?


Эстетика, философия, критика. М.,

1983. Т. 2. С. 361–362, 367, 387–388

Стендаль О ЛЮБВИ

Глава I

Я пытаюсь дать себе отчет в этой страсти, всякое искреннее проявление которой носит печать прекрасного.

Есть четыре рода любви:

1. Любовь-страсть: любовь португальской монахини[26] любовь Элоизы к Абеляру, любовь капитана Безеля, любовь жандарма в Ченто.

2. Любовь-влечение, которое царило в Париже в 1760 г. и которое можно найти в мемуарах и романах этого времени — у Кребильона, Лозена, Дюкло, Мармонтеля, Шамфора, г-жи д'Эпине и т. д. и т. д.

Это картина, где все, вплоть до теней, должно быть розового цвета, куда ничто неприятное не должно вкрасться ни под каким предлогом, потому что это было бы нарушением верности обычаю, хорошему тону, такту и т. д. Человеку хорошего происхождения заранее известны все приемы, которые он употребит и с которыми столкнется в различных фазисах этой любви; в ней нет ничего страстного и непредвиденного, и она часто бывает изящнее настоящей любви, ибо ума в ней много; это холодная и красивая миниатюра по сравнению с картиной одного из Каррачи, и в то время как любовь-страсть заставляет нас жертвовать всеми нашими интересами, любовь-влечение всегда умеет приноравливаться к ним. Правда, если отнять у этой бедной любви тщеславие, от нее почти ничего не останется; лишенная тщеславия, она становится выздоравливающим, который до того ослабел, что едва может ходить.

3. Физическая любовь.

Подстеречь на охоте красивую и свежую крестьянку, убегающую в лес. Всем знакома любовь, основанная на удовольствиях этого рода; какой бы сухой и несчастный характер ни был у человека, в шестнадцать лет он начинает с этого.

4. Любовь-тщеславие.

Огромное большинство мужчин, особенно во Франции, желают обладать и обладают женщинами, которые в моде, как красивыми лошадьми, как необходимым предметом роскоши молодого человека; более или менее польщенное, более или менее возбужденное, тщеславие рождает порывы восторга. Иной раз, но далеко не всегда, тут есть физическая любовь; часто нет даже физического удовольствия. «В глазах буржуа герцогине никогда не бывает больше тридцати лет», — говорила герцогиня де Шон, а люди, близкие ко двору короля Людовика Голладского, этого справедливого человека, до сих пор еще улыбаются, вспоминая об одной хорошенькой женщине из Гааги, не решавшейся не найти очаровательным мужчину, если он был герцог или принц. Но, соблюдая верность монархическому принципу, она, едва лишь при дворе появлялся принц, тотчас давала отставку герцогу…

Глава II О зарождении любви

Вот что происходит в душе:

1. Восхищение.

2. Человек думает: «Какое наслаждение целовать ее, получать от нее поцелуй!» и т. д.

3. Надежда.

Начинается изучение совершенства; чтобы получить возможно большее физическое наслаждение, женщине следовало бы отдаваться именно в этот момент. Даже у самых сдержанных женщин глаза краснеют в миг надежды; страсть так сильна, наслаждение настолько живо, что оно проявляется в разительных признаках.

4. Любовь зародилась.

Любить — значит испытывать наслаждение, когда ты видишь, осязаешь, ощущаешь всеми органами чувств и на как можно более близком расстоянии существо, которое ты любишь и которое любит тебя.

5. Начинается первая кристаллизация.

Нам доставляет удовольствие украшать тысячью совершенств женщину, в любви которой мы уверены; мы с бесконечной радостью перебираем подробности нашего блаженства. Это сводится к тому, что мы преувеличиваем великолепное достояние, которое упало нам с неба, которого мы еще не знаем и в обладании которым мы уверены.

Дайте поработать уму влюбленного в течение двадцати четырех часов, и вот что вы увидите.

В соляных копях Зальцбурга, в заброшенные глубины этих копей кидают ветку дерева, оголившуюся за зиму; два или три месяца спустя ее извлекают оттуда, покрытую блестящими кристаллами; даже самые маленькие веточки, которые не больше лапки синицы, украшены бесчисленным множеством подвижных и ослепительных алмазов; прежнюю ветку невозможно узнать.

То, что я называю кристаллизацией, есть особая деятельность ума, который из всего, с чем он сталкивается, извлекает открытие, что любимый предмет обладает новыми совершенствами.

Путешественник рассказывает о прохладе апельсиновых рощ в Генуе, на берегу моря, в знойные дни; как приятно вкушать эту прохладу вместе с нею!

Один из ваших друзей сломал себе на охоте руку; как сладостно пользоваться уходом женщины, которую любишь! Быть всегда с ней и непрерывно видеть, что она любит тебя; да это заставило бы чуть ли не благословлять страдание! И, взяв за отправную точку сломанную руку друга, вы перестаете сомневаться в ангельской доброте возлюбленной. Одним словом, достаточно подумать о каком-нибудь достоинстве, чтобы найти его в любимом существе.

Это явление, которое я позволяю себе назвать кристаллизацией, исходит от природы, повелевающей нам наслаждаться и заставляющей кровь приливать к мозгу от чувств, что наслаждения усиливаются вместе с увеличением достоинств предмета нашей любви, о котором мы думаем: «Она моя». Дикарь не успевает ступить дальше первого шага. Наслаждение он испытывает; но деятельность его мозга тратится на погоню за ланью, которая убегает в лес, между тем как он должен как можно скорее восстановить свои силы с помощью ее мяса, чтобы не погибнуть от секиры врага.

На вершине цивилизации, я не сомневаюсь, женщины с нежной душой доходят до того, что испытывают физическое удовольствие только с мужчинами, которых они любят[27]. Это полная противоположность дикарю. Но у цивилизованных народов женщины пользуются досугом, а дикари так поглощены своими делами, что им приходится обращаться со своими самками, как с вьючными животными. Если самки многих животных более счастливы, то лишь потому, что самцы их более обеспечены всем необходимым.

Но оставим леса и вернемся в Париж. Страстный человек видит в любимом существе все совершенства; однако внимание его еще может рассеяться, ибо душа пресыщается всем, что однообразно, даже полным счастьем[28].

Вот что происходит тогда для фиксации внимания:

6. Рождается сомнение.

После десяти — двенадцати взглядов или любого другого ряда действий, которые могут продолжаться либо один миг, либо несколько дней, — действий, сперва вселивших, а потом и укрепивших надежду, влюбленный, опомнившись после первой минуты удивления и привыкнув к своему счастью или следуя теории, всегда основывающейся на наиболее распространенных случаях и потому касающейся лишь доступных женщин, влюбленный, говорю я, требует более реальных доказательств и жаждет ускорить свое счастье.

Если он выказывает чрезмерную самоуверенность, ему противопоставляют равнодушие[29], холодность или даже гнев; во Франции — легкую иронию, которая как будто говорит: «Вам кажется, что вы достигли большего, чем это есть на самом деле». Женщина ведет себя так либо потому, что она пробуждается от мгновенного опьянения и повинуется стыдливости, либо потому, что боится насилия, либо просто из осторожности или кокетства.

Влюбленный начинает сомневаться в счастье, казавшемся ему близким; он строго пересматривает основания для надежды, которые ему чудились.

Он хочет вознаградить себя другими радостями жизни и обнаруживает их исчезновение. Боязнь ужасного несчастья овладевает им, а вместе с этой боязнью появляется и глубокое внимание.

7. Вторая кристаллизация.

Тогда начинается вторая кристаллизация, образующая в качестве алмазов подтверждение мысли:

«Она меня любит».

Каждую четверть часа ночи, наступающей после зарождения сомнений, пережив минуту страшного горя, влюбленный говорит себе: «Да, она меня любит»; и кристаллизация работает над открытием новых очарований; потом сомнение с блуждающим взором овладевает им и резко останавливает его. Грудь его забывает дышать; он спрашивает себя: «Но любит ли она меня?» Во время всех этих мучительных и сладостных колебаний бедный влюбленный живо чувствует: «Она дала бы мне наслаждение, которое может дать только она одна во всем мире».

Именно очевидность этой истины, эта прогулка по самому краю ужасной бездны и в то же время соприкосновение с полным счастьем дают такое преимущество второй кристаллизации над первой.

Влюбленный непрерывно блуждает между тремя мыслями:

1. В ней все совершенства.

2. Она меня любит.

3. Как добиться от нее величайшего доказательства любви, какое только возможно?

Самый мучительный миг еще молодой любви, когда влюбленный замечает, что им сделано неправильное умозаключение и приходится разрушать целую гроздь кристаллов.

Он начинает сомневаться в самой кристаллизации…

Глава IV

В душе совершенно незатронутой, у молодой девушки, живущей в уединенном замке, в деревенской глуши, легкое удивление может перейти в легкий восторг, и, если появится еще хоть самая незначительная надежда, она породит любовь и кристаллизацию.

В этом случае любовь привлекает прежде всего своей занимательностью.

Удивлению и надежде сильнейшим образом способствует потребность в любви и в тоске, свойственная шестнадцатилетнему возрасту. Достаточно известно, что беспокойство в такие годы есть жажда любви и что отличительным признаком этой жажды служит отсутствие чрезмерной взыскательности к происхождению напитка, предложенного случаем.

Перечислим еще раз семь периодов любви; это:

1. Восхищение.

2. Какое наслаждение и т. д.

3. Надежда.

4. Любовь родилась.

5. Первая кристаллизация.

6. Появляются сомнения.

7. Вторая кристаллизация.

Может пройти год между № 1 и № 2.

Месяц — между № 2 и № 3; если надежда не спешит на помощь, человек незаметно для себя отказывается от № 2, как от чего-то приносящего несчастье.

Мгновение ока — между № 3 и № 4.

Промежутка между № 4 и № 5 нет. Их может разделять только наступившая близость.

Между № 5 и № 6 может пройти несколько дней в зависимости от степени настойчивости и от склонности человека к дерзанию; промежутка нет между № 6 и 7…

Глава VI ЗАЛЬЦБУРГСКАЯ ВЕТКА

Кристаллизация в любви почти никогда не прекращается. Вот ее история. Пока еще не наступила близость с любимым существом, налицо кристаллизация воображаемого разрешения: только воображением вы уверены, что данное достоинство существует в женщине, которую вы любите. После наступления близости непрерывно возрождающиеся опасения удается разрешить более действительным образом. Таким образом, счастье бывает однообразно только в своем источнике. У каждого дня свой особый цветок.

Если любимая женщина уступает испытываемой страсти и, совершая огромную ошибку, убивает опасения пылкостью своих порывов[30], кристиллизация на время приостанавливается, но, теряя отчасти свою напряженность, то есть свои опасения, она приобретает прелесть полной непринужденности, безграничного доверия; сладостная привычка скрадывает все жизненные горести и придает наслаждениям повышенный интерес.

Если вас покинули, кристаллизация начинается опять, и каждый акт восхищения, вид каждой формы счастья, которое она может дать и о котором вы уже больше не помышляли, приводит к мучительной мысли: «Это столь пленительное счастье никогда уже не вернется ко мне! И я утратила его по собственной вине!» Если вы ищете счастья в ощущениях иного рода, ваше сердце отказывается воспринять их. Правда, фантазия ваша рисует реальные картины; она сажает вас на быстрого коня и мчит на охоту в Девонширские леса[31], но вы видите, вы с очевидностью чувствуете, что это не доставило бы вам ни малейшего удовольствия. Вот оптический обман, который приводит к выстрелу из пистолета.

В игре есть тоже своя кристаллизация, вызванная предполагаемым употреблением денег, которые вы выиграете.

У ненависти есть своя кристаллизация: стоит лишь появиться надежде на месть, как снова вспыхивает ненависть.

Если всякое верование, в котором есть что-то противоразумное или недоказанное, всегда стремится избрать своего главу среди самых неразумных людей, это опять-таки одно из следствий кристаллизации. Кристаллизация есть даже в математике (вспомним ньютонианцев 1740 г.), в умах людей, которые не в состоянии в любой момент представить себе всех звеньев доказательства того, во что они верят.

Чтобы убедиться в этом, проследите судьбу великих немецких философов, бессмертие которых, провозглашавшееся столько раз, никогда не длилось больше тридцати или сорока лет…

Глава X

В доказательство кристаллизации я расскажу лишь следующий случай[32].

Молодая девушка слышит разговоры о том, что Эдуард, родственник ее, возвращающийся из армии, — юноша, обладающий величайшими достоинствами; ее уверяют, что он влюбился в нее по рассказам, но что, по всей вероятности, он захочет увидеться с ней перед тем, как объясниться и попросить у родителей ее руки. В церкви она обращает внимание на молодого приезжего, слышит, что его называют Эдуардом, думает только о нем, влюбляется в него. Неделю спустя приезжает настоящий Эдуард — не тот, которого она видела в церкви; она бледнеет и будет несчастна всю жизнь, если ее заставят выйти за него.

Вот что нищие духом называют одним из безрассудств любви.

Великодушный человек осыпает несчастную молодую девушку самыми утонченными благодеяниями; лучше быть нельзя, и любовь вот-вот должна родиться; но у него плохо вылощенная шляпа, и он неуклюже ездит верхом; молодая девушка признается себе, вздыхая, что не может ответить на его чувства.

Человек ухаживает за добродетельнейшей светской женщиной, она узнает, что в прошлом у него были смешные физические неудачи: он становится невыносим ей. Между тем у нее не было ни малейшего намерения когда-либо отдаться ему, и эти тайные неудачи нисколько не умаляют ни ума его, ни его любезности. Просто-напросто кристаллизация стала невозможной.

Для того чтобы человеческое сердце могло с восторгом приняться за обожествление любимого существа, где бы оно ни предстало ему, в Арденском лесу или на балу Кулона[33], оно прежде всего должно показаться влюбленному совершенным не во всех возможных отношениях, а в тех отношениях, которые он наблюдает в данный момент; оно покажется ему совершенным во всех отношениях лишь после нескольких дней второй кристаллизации. Весьма понятно: в этом случае достаточно подумать о каком-нибудь совершенстве, чтобы увидеть его в любимом существе.

Ясно, почему красота необходима для рождения любви. Нужно, чтобы безобразие не представляло препятствия. Вскоре любовник начинает находить красивой свою возлюбленную такою, какая она есть, не думая нисколько об истинной красоте.

Черты истинной красоты обещали бы ему, если бы он их увидел, — да позволено мне будет так выразиться — количество счастья, которое я обозначил бы единицей, а черты его возлюбленной — такие, какие они есть, — обещают ему тысячу единиц счастья.

Для рождения любви красота необходима, как вывеска; она предрасполагает к этой страсти похвалами, расточаемыми в нашем присутствии той, которую мы должны полюбить. Очень сильный восторг придает решающее значение малейшей надежде.

В любви-влечении и, может быть, в первые пять минут любви-страсти женщина, которая заводит любовника, больше считается с представлением о нем других женщин, чем со своим собственным.

Отсюда успех принцев и военных.


Собр. соч.: В 15 т. М., 1959. Т. 4.

С. 363–386

К. Маркс ИЗ ПИСЬМА МАРКСА ЖЕНЕ ЖЕННИ МАРКС, 21 июня 1856 г

Моя любимая!

Снова пишу тебе, потому что нахожусь в одиночестве и потому что мне тяжело мысленно постоянно беседовать с тобой, в то время как ты ничего не знаешь об этом, не слышишь и не можешь мне ответить. Как ни плох твой портрет, он прекрасно служит мне, и теперь я понимаю, почему даже «мрачные мадонны», самые уродливые изображения богоматери, могли находить себе ревностных почитателей, и даже более многочисленных почитателей, чем хорошие изображения. Во всяком случае, ни одно из этих мрачных изображений мадонн так много не целовали, ни на одно не смотрели с таким благоговейным умилением, ни одному так не поклонялись, как этой твоей фотографии, которая хотя и не мрачная, но хмурая и вовсе не отображает твоего милого, очаровательного, «dolce»[34], словно созданного для поцелуев лица. Но я совершенствую то, что плохо запечатлели солнечные лучи, и нахожу, что глаза мои, как ни испорчены они светом ночной лампы и табачным дымом, все же способны рисовать образы не только во сне, но и наяву. Ты вся передо мной как живая, я ношу тебя на руках, покрываю тебя поцелуями с головы до ног, падаю перед тобой на колени и вздыхаю: «Я вас люблю, madame!»href="#n_35" title="">[35]. И действительно, я люблю тебя сильнее, чем любил когда-то венецианский мавр[36]. Лживый и пустой мир составляет себе ложное и поверхностное представление о лю дях. Кто из моих многочисленных клеветников и злоязычных врагов попрекнул меня когда-нибудь тем, что я гожусь на роль первого любовника в каком-нибудь второразрядном театре? А ведь это так. Найдись у этих негодяев хоть капля юмора, они намалевали бы «отношения производства и обмена» на одной стороне и меня у твоих ног — на другой. Взгляните-ка на эту и на ту картину, гласила бы их подпись. Но негодяи эти глупы и останутся глупцами in seculum seculorum[37].

Временная разлука полезна, ибо постоянное общение порождает видимость однообразия, при котором стираются различия между вещами. Даже башни кажутся вблизи не такими уж высокими, между тем как мелочи повседневной жизни, когда с ними близко сталкиваешься, непомерно вырастают. Так и со страстями. Обыденные привычки, которые в результате близости целиком захватывают человека и принимают форму страсти, перестают существовать, лишь только исчезает из поля зрения их непосредственный объект. Глубокие страсти, которые в результате близости своего объекта принимают форму обыденных привычек, вырастают и вновь обретают присущую им силу под волшебным воздействием разлуки. Так и моя любовь. Стоит только пространству разделить нас, и я тут же убеждаюсь, что время послужило моей любви лишь для того, для чего солнце и дождь служат растению — для роста. Моя любовь к тебе, стоит тебе оказаться вдали от меня, предстает такой, какова она на самом деле — в виде великана; в ней сосредоточиваются вся моя духовная энергия и вся сила моих чувств. Я вновь ощущаю себя человеком в полном смысле слова, ибо испытываю огромную страсть. Ведь та разносторонность, которая навязывается нам современным образованием и воспитанием, и тот скептицизм, который заставляет нас подвергать сомнению все субъективные и объективные впечатления, только и существуют для того, чтобы сделать всех нас мелочными, слабыми, брюзжащими и нерешительными. Однако не любовь к фейербаховскому «человеку», к молешоттовскому «обмену веществ», к пролетариату, а любовь к любимой, именно к тебе, делает человека снова человеком в полном смысле этого слова.


Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 29.

С. 432, 435

К. Маркс ИЗ ПИСЬМА МАРКСА ПОЛЮ ЛАФАРГУ

…На мой взгляд, истинная любовь выражается в сдержанности, скромности и даже в робости влюбленного в отношении к своему кумиру, но отнюдь не в непринужденном проявлении страсти и выказывании преждевременной фамильярности.


Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 31. С. 435

Ф. Энгельс ПОЛОЖЕНИЕ РАБОЧЕГО КЛАССА В АНГЛИИ

…Положение, в котором мужчина перестает быть мужчиной, а женщина лишается своей женственности, но которое не может придать ни мужчине настоящей женственности, ни женщине настоящей мужественности, положение, которое самым позорным образом унижает оба пола и в каждом из них — человеческое достоинство, — это положение и есть конечное следствие нашей хваленой цивилизации, последний результат всех тех усилий, которые были сделаны сотнями поколений для того, чтобы улучшить условия своего существования и существования своих потомков! Видя, как превращаются в насмешку результаты всех людских стараний и усилий, нам остается только или отчаяться в самом человечестве и его судьбах, или признать, что оно до сих пор искало свое счастье на ложных путях. Мы должны признать, что такое полное искажение отношений между полами могло произойти только потому, что отношения эти с самого начала были построены на ложной основе. Если господство женщины над мужчиной, неизбежно вызываемое фабричной системой, недостойно человека, значит, и первоначальное господство мужчины над женщиной следует также признать недостойным человека. Если женщина теперь основывает, как некогда делал это мужчина, свое господство на том, что именно она добывает большую часть или даже всю совокупность общего имущества семьи, значит, общность имущества была не подлинная, не разумная, раз один из членов кичится тем, что внес большую долю. Тот факт, что семья в современном обществе разваливается, только доказывает, что связующей нитью ее была не семейная любовь, а личная заинтересованность, сохранившаяся несмотря на кажущуюся общность имущества.


Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 2.

С. 376–377

Н. Ф. Федоров ФИЛОСОФИЯ ОБЩЕГО ДЕЛА

…Высшее, основное европейское искусство есть искусство одеваться, искусство половой борьбы, полового подбора, которое и создало промышленное государство; тогда как искусство эллинское, парнасское или олимпийское, искусство гимнастическое (нагое, безодежное) служило приготовлением к военному государству и создало его, военное государство. Полным проявлением, выражением, выставкою гимнастического искусства были олимпийские, пифийские и другие подобные игры, приготовлявшие к внутренним и внешним войнам и дававшие содержание пластике, поэзии и другим искусствам. Греки дорожили красотою тела, а европейцы дорожат красотою одежды; наши выставки заменили греческие игры, но только ассамблеи и балы служат поприщем для высшего проявления искусства одеваться, причем одевание не ограничивается одними лицами, одеваются даже вещи, — все облекается в благолепие тления, непрочности, а потому только в форме ассамблеи выставка и получит смысл…Таким образом и совершенствуется европейское искусство одевания, соответствующее оперению в царстве животных, вызываемому также половым подбором, то есть это торжество женщины и поражение мужчины, смятение нравов или прогресс — на светском языке и падение человека — на языке религиозном. Ассамблея видит счастье в сближении полов, совершенно отделяя его от рождения, то есть признает брак союзом не для деторождения, а для наслаждения, и, боясь смерти, ассамблея старается уверить себя, что смерти нет. Такое отделение сближения полов от рождения, хотя и не уничтожает рождения совершенно, приводит, однако, к вырождению и вымиранию. Ассамблеи — костюмами, своею женоподобною наружностью, романическою литературою, эротическою поэзиею, музыкою, танцами, знанием и всеми искусствами, прилагаемыми к ассамблейному делу, — возбуждают половые страсти, приводят к преждевременной зрелости, к истощению. Ассамблеи есть общество эмансипированных женщин, то есть освобожденных от власти родителей и забывших отцов (блудные дочери), подчинивших себе мужчин (сынов), которые также забыли отцов (блудные сыны).


Соч. М., 1982. С. 446–448

В. В. Розанов ВОЗРАСТЫ ЛЮБВИ

Известный стих поэта:


Любви все возрасты покорны…


непрестанно и шутливо повторяемый, подал повод к несерьезному, но чрезвычайно распространенному убеждению, что нет определенных сроков любви. «Во всяком возрасте может нравиться женщина», следовательно, действительно «любви все возрасты покорны». И в доказательство указывают вереницы увивающихся друг за другом юношей, взрослых людей, пожилых людей, образующих наше разноцветное и подвижное общество. «Все за всеми немножко ухаживают, и тут — все возрасты».

Между тем это — шутка. Если есть вещь, противоположная любви, то это — ухаживание. Любовь безмолвна, бесконечно застенчива, бесконечно лична и исключительна. Вообще метафизики любви не написано, и понимаем ли мы ее — более чем сомнительно. Когда она пришла — она пришла как рок. Нет более печальных историй, чем разыгрывающиеся на фоне любви. Тут ни судить, ни рассуждать, ни осуждать или оправдывать нельзя — прежде всего по совершенной непонятности самого предмета суждений. Лет восемь назад был случай в Вязьме, о котором говорил весь город. Кто-то из купчиков или купеческих приказчиков влюбился в мещаночку. Сделал предложение — получил отказ; прошли месяцы — он опять повторил предложение. Опять отказ. Промаялся время — и снова идет с тем же предложением к той же мещаночке и получает столь же упорный и абсолютно равнодушный отказ. У него были родители; небольшая торговля; он был молод и здоров. Наутро после последнего отказа его нашли повесившимся на чердаке. Любимого товарища, его хорошо хоронили друзья и родные. Что же сделала «краля»? Когда несли гроб, она проехала мимо, проехала преднамеренно, чтобы «вот взглянуть» и улыбнуться. Об этом тоже заговорили. Очень ее судили, но за что же?! Вероятно, и она была удивлена. Почему она его не любила, «столь любящего»? А почему он ее любил, «столь не любящую»? Прав один, права другая. Нам надлежит тут размышлять, а не судить.

Предмет влюбления на все взгляды «так себе», на взгляд влюбленного — единственный и исключительный. И любовь в значительной степени и заключается в образовании этой портретной, всегда физико-духовной фата-морганы. Самое глупое и бесполезное говорить влюбленному, что «предмет» его нехорош, потому что суть влюбления и заключается в неспособности увидеть, что предмет нехорош. Явление это столь известно, так необъяснимо, и на нем до такой степени основывается всякая любовь, что иногда хочется сказать, что любящий видит, собственно, не конкретного человека, не того «Ивана», на которого все смотрят и ничего особенного в нем не находят, но как бы ангельскую сторону конкретного человека, двойника его, и лучшего, небесного двойника. Без этого, если бы любовь относилась к конкретному человеку, все любви пали бы на одного или на немногих избранных, наилучших в духовно-физическом отношении людей. Между тем совершенно не бывает человека, обойденного любовью; и самый некрасивый, наконец, очень злой или безнравственный имеет свою пору любви, свой удел в любви. Но чем же явно некрасивый и дурной человек может понравиться, как не душою своею и именно ангельскою частицею этой души? И вот отчего каждый человек бывает любим.

Бывают люди или судьбы человека об одной любви. Греческое воображение дало пример такой любви в Пенелопе; индусское — в Дамаянти. И мы ошиблись бы, если бы сказали, что между нами не отыщется своих Дамаянти и Пенелоп. Тут — закон, а не эпоха. И во всякую пору есть известное число определенно, исключительно и вечно любящих сердец, без измены и колебания. Мы знаем Андромаху и не можем представить ее себе любящею еще кого-нибудь, кроме Гектора: так приноровлены все черты ее души, что-то меланхолическое и привязчивое. Взглянув на Пушкина или Гейне, мы столь же неотразимо убеждаемся, что это типичные полигамисты, многолюбы. И во всякую эпоху, по всему вероятию, есть определенное число этих многолюбов. Тут — ни порока, ни заслуги. Это как трава, которая зелена, потому что она зелена. Вначале, когда возникала семья и естественно располагалась по законам любви, около любящей моногамии росла рядом столь же обширная полигамия. Кстати, разрешу здесь одно историческое недоумение, известное еще из учебников. Читая, что Соломон «имел триста жен и шесть сот наложниц», так и представляют обыкновенно, сперва дети, а за ними и взрослые, даже комментаторы, что он одновременно был супругом стольких женщин. Конечно, ничего даже приблизительного не было, и Соломон нисколько не был в собственном смысле развратен, распущен или сластолюбив. Но он пережил чрезвычайно много всякий раз исключительных и сильных, однако же непродолжительных, привязанностей и, конечно, не имел жестокости бросить которую-нибудь из них. К старости, как и в юности, он любил одну; и к могиле в дворцах его, имея детей каждая, собралось такое число успокоенных и взлелеянных женщин. Собственно, наша моногамия вырезывается из живого мяса; Пушкин любил не меньше, чем Соломон; но он не помнил или только платонически помнил, без чувства обязанностей отца и мужа, всех, кроме одной. Это «отрезание остальных», «отчаливание ненужных» и оберегает нашу моногамию. Пушкин не только не был моногамом; уж раз он родился — его и нужно принять полигамистом, до такой степени очевидно, что весь характер его творчества, весь его личный характер со многими чертами безусловной прелести абсолютно вытекает из постоянной и постоянно не вечной любви, однако во всякой точке и минуте — любви горячей и чистосердечной.

Но… «возрасты любви»? Мы заговорили о них. Тут надо не осуждать и не рассуждать, а собирать факты. Я вспомнил Магомета и Руссо, которые оба мальчиками влюбились в пожилых женщин. Магомет поступил в услужение к «богатой вдове Хадидже и ездил в ее караванах по торговым делам». Хадиджа ему годилась в мамаши. Можно представить, что это она влюбилась в прекрасного юношу, как жена Пентефрия — в Иосифа. Но история непререкаемо говорит, что он сам глубоко любил свою первую жену Хадиджу и имел ее первою прозелиткою своего, еще гонимого, учения. Тут — дружба, тут — родство душ. По всей сумме известных исторических данных они были глубоко привязаны друг к другу, физически и духовно, и эта привязанность не омрачилась никаким роковым разрывом. Ранние влюбления Руссо были направлены также на совершенно зрелых женщин, к которым ни малейшей доли неуважения он никогда потом не питал. Если бы мы подумали, что это происходило от его развращенности и невоспитанности, нас разубедил бы пример дочери Кочубея. Конечно, это была совершенно чистая и благовоспитанная девушка, в сущности, еще подросток, которая, преодолевая невероятный стыд, бежала из родительского дома к своему крестному отцу и почти старику. Оговоримся. Почти общий закон развращенности — неспособность к сильной любви, непременной и роковой. Отличительная черта развращенного человека — что он безличен в сношениях своих с женщинами. Для него есть удовольствие, но нет привязанности. Нет избрания, нет исключительности. Еще о юных, первых привязанностях. В гимназии, где я учился, произошло самоубийство ученика шестого класса. Я знал его начиная с третьего класса. Он был из очень бедной семьи, имел мать и сестру, чрезвычайно некрасивых, но сам был красив и необыкновенно жив, подвижен.

В день смерти, воскресенье, он провел вечер в одном очень образованном семействе, где всегда собиралось много близких и семейных людей, было шумно и весело и где он проводил вечер воскресенья уже много лет. Все было в высшей степени обыкновенно. Спокойно он пришел домой и лег спать. А часа через два, когда и все заснули, застрелился. Мать была в отчаянии и в свою очередь чуть не убила 26—27-летнюю девушку, которую он любил, с которою любовь тянулась уже года три-четыре, и, очевидно, что-то произошло. И я ее видел. Выше среднего роста, очень темная брюнетка, оживленная, образованная, трудолюбивая и самостоятельная, она была перед ним королева. Скромная и милая, серьезная и образованная, она любила живого, болтливого и безусого мальчугана. Что в нем любила, почему его любила, почему он ее любил, и так сильно, что в роковую минуту не подумал о матери, ни о ком, — тайна. Но совершенно очевидно, что тут не было и тени развращенности, а то роковое, непременное, фатальное, — что, принося субъективно огромное счастье, часто потом разражается грозами.

Вообще следовало бы начать собирание фактов. Мы имеем выдуманные романы и драмы, а между тем интересны чрезвычайно факты. Собирают же мельчайшие подробности растительного и животного царства, даже нравы животных. Между тем любовь, идя из беспросветной глубины человека, кое-что могла бы дать к его глубокому познанию. Мне случилось наблюдать девушку лет 27–29, любившую без бурь, долгой и тихой любовью кадета. Сейчас все засмеются, и сейчас все осудят. Между тем эта девушка, как мне кажется некрасивая, была душевно до того мила, что останавливала на себе всеобщее внимание. Очень здоровая, полная, она имела какой-то лучистый взгляд и вечно играющую сквозь задумчивость улыбку. Работает, работает, шьет или учит, серьезна, напряжена — и вдруг брызнет смехом. Всегда самоотверженна, привязана к родным, отцу, матери, сестрам и, безусловно, скромна, ни с кем и никакого кокетства. Кадет стал мелькать в ее разговорах; это — из давно знакомого, почти родного семейства. Отличительная черта истинно милой девушки — это куда бы она ни входила, она входила уже как родная; так и она чувствовала, так и ее чувствовали. «Торопимся шить, помогите!» И она помогает. «Дочь худо учится по-французски, помогите!» И опять помогает. «Нам надо ехать, а дом не на кого оставить». — «Я останусь». Все она, и везде она, и все с тихим, рассыпчатым смешком, никогда с усталостью, никогда с раздражением. Но вот все успокоились, уселись за чай: «Теперь рассказывайте о своем кадете». И она рассказывает о его бесконечной миловидности, шалостях, почти плачет о его ужасной лени к ученью. Они имеют свидания, но, кажется, далее этого дело не идет, и ни к чему дальнейшему она не рвется. Впрочем, это область, никому определенно не известная.

Каждый знает, что сила любви определяется контрастом и отдаленностью один от другого любящих. Чем женоподобнее мужчина, миловиднее, сходнее с девушкою, тем он менее нравится женщинам; чтобы им нравиться, нужно быть несколько грубым, дерзким, чуть-чуть даже наглым: это и слагает черты мужественности, как наибольшего удаления от женственности. Наоборот, грубая и мужиковатая женщина пластически невыносима для мужчины. Она должна быть нежна, кротка, застенчива, стыдлива, робка. И вот такая, то есть наиболее далекая от мужчины, завладевает им страстно. Таким образом, сила любви определяется пропастью разделения, пространством отдаления. С точки зрения этого общего и постоянного закона до некоторой степени и объясняются не факты эти, но то, что факты этой анормальной на первый взгляд любви отличаются особенной негой, глубиной и страстностью. Нормальные случаи «ему 28 лет, ей — 21 год» представляют более категорию «нравятся», «симпатизируют», чем рок в любви. Это моральное и жалкое чувство перед Матреною Кочубей и застрелившимся гимназистом. Пойдем далее: что стоит «объясниться в любви и сделать предложение» 28-летнему мужчине 21 года барышне: напились чаю, прошли в гостиную — и «предложил». Ни стыда, ни мук. А любовь мучительна, а любовь застенчива. Теперь представьте 14-летнего кадета и милую 25-летнюю девушку: какие муки стыда и бесконечность расстояния ей надо пройти, чтобы сказать ему: «Люблю». Таким образом, и здесь кажущийся анормальным случай повинуется общему закону течения любви: навстречу наибольшей застенчивости, стыду и муке. Ведь любовь есть душа и наиболее нервозный факт: и вот нервного-то и душевного здесь происходит неизмеримо более, чем «при объяснении 28-летнего с 21-летней». Сейчас можно понять, что в последнем случае — комфорт, экономия, удобство, но не любовь. А 15 и 26 лет— любовь, и чистая, и безнадежная!

Еще соображение. В случае кадета и немолодой девушки мне пришлось наблюдать ужасную озабоченность, чувство защиты и покровительства. Вот новое чувство. Жениха и невесту 28 и 21 года мы тогда назовем настоящими, когда жених готов драться на шпагах за малейшее слово о девушке. Он тогда любит, когда он покровитель и защитник, и, конечно, только покровитель и защитник есть настоящий муж. В случае чрезвычайной разницы лет, главный колорит любви и состоит в чувстве защиты и покровительства, конечно, старшим младшего; а с младшей стороны — в чувстве благоговения, почтительности, немножко страха, ужасного уважения, сплетенного со страстью и вместе с доступностью предмета страсти. Вообще, мне кажется, физиологическое воззрение на пол совершенно неверно. Пол есть уже не физиология, хотя он и спускается до физиологии. Да ведь и «физиология» имеет в себе темную, необъясненную сторону, противоположную атомно-механической; и вот пункт, где она переходит в таинства биологии, она и начинает переходить в пол, или, точнее, она начинает быть под управлением пола как души. Конечно, не физиологически мы любим, а душевно; физиология не знает выбора, избрания, предпочтения; она вообще не знает лица. А любовь есть бесконечно личное чувство. Но вернемся к подробностям.

Кажется, никогда не наблюдалось случая, чтобы 28-летний мужчина влюбился в 40-летнюю женщину. Разница недостаточно велика, и чувство между этими возрастами есть чувство абсолютной холодности и равнодушия. «Физиология» здесь ничего не обещает, а трансцендентное чувство, тайна, может появиться между 40 и 16 летами. Таков пример Матрены Кочубей и Мазепы и другие мною переданные случаи. Мне рассказал один профессор о своем дяде, наследство которого он приехал получать. Дядя был болен, при смерти, ему было 72 года, и я, так как дело шло о наследстве, спросил неопытного наследника:

— Что же, у него разве нет детей?

— Вообразите, он все время, всю долгую и адски деловую жизнь провел холостяком.

Нужно заметить, этот умиравший дядя был знаменитый государственный человек, вполне чистый и корректный, реформатор лучшей нашей эпохи. «За делами он забыл жениться и сделал это под старость. Нет детей».

Грустно, что я не спросил о возрасте невесты, но, конечно, ей было 17–16 лет. Случай Мазепы, но только в обратном порядке. Тут бесконечное влюбление. Ведь мы растем, близимся к могиле, почти влюблены в нее неведомою нам самим любовью; почему не представить и не объяснить, что и обратно могила влюблена в колыбель и случаи предгробного влюбления и суть именно показатели господства жизни над смертью, «разверзание зева смерти», откуда изводится живое. «Смерть, где твое жало?» — можем мы сказать, потрясенные подобными случаями.

Тянется колыбель к гробу; и вот обратно тянется гроб к колыбели. Все — в связи. Все — обнимается. С точки зрения дальности и расстояния как условия любви, что может быть дальше, чем смерть и рождение? И в редчайших случаях, когда каким-то мистическим глазком звездочка смерти и звездочка рождения про-нимут телескопическую между собою даль и усмотрят друг друга, они страстно мечутся навстречу друг другу. Вот объяснение случаев Матрены Кочубей и других подобных.

Ничего нельзя представить глубже всепоглощающей нежности, какую оказывает старый юному. Суета почестей, знаков отличия, богатства; все это мирское «вервие» отпадает, и он углубленным взором смотрит назад и вперед:


…Вновь я посетил

Тот уголок земли…


Да, это чувство возвращения на родину, очищения жизненного нагара, в своем роде сбегание «варварского рисунка» с божественной первоначальной картины. Ведь не смотрится же старик в зеркало и не видит, как он смешон; он прежде всего служит действительно прекрасному. Ведь он и не защищает, что «сам хорош»; напротив, он дает ясное доказательство, насколько дурным и ничтожным считает себя, свои 70 лет, свою могилу, свою смерть перед расцветающей жизнью. «Здравствуй, племя младое, незнакомое!»

Вот чувство и никакой физиологии. Физиология осторожна, обдумчива, смешного боится. А этот забыл весь мир, и, очевидно, в забвении-то всего мира, в освобождении от мира и заключается сущность его обожания, которое посторонним кажется обожанием. «Вот чудак! С ума сходит! Ему — в могилу, а он — влюбился». Но ведь не означает ли это вечной победы «завтра» над «вчера», будущего над прошлым; то есть такого основания вещей, без которого и миру бы не стоять. «Я дурен; но то, что я доказываю, прекрасно».

Все это не было разобрано, и около подобных феноменов всегда только неслись коротенькие смешки. Мы собрали эти наблюдения и высказали эти мысли по поводу двух коронованных свадеб последнего времени. Все основания есть верить глубокой и чрезвычайной, притом обоюдной, привязанности сербской королевской четы!

Все, что здесь может угрожать, — это продолжительность счастья, а не его присутствие сейчас. Но ведь и самый верный расчет на «28 и 21 год» или «24 и 17 лет» тоже бывает часто опрометчив в смысле прочности и долговечности, как опять же и самый молодой брак не непременно бывает плодовит. Король прекрасно и истинно ответил всем, кто ему возражал. Сам по себе его поступок благороден уже потому, что великодушен и чист. Все его могут приветствовать, как все приветствовали в Австрии наследника престола. Всем нравится брак по любви. Все невыразимое загрязнение европейской семьи и летит в брак без любви и в установление на него взгляда как на церемонию, окружающую «новое социальное состояние» и возможный «приплод». Всем и давно хочется бросить и вернуться к библейско-евангельскому определению брака как «влечения», непременно «влечения» жены к мужу и обратно, адамовского восклицания: «Вот она взята от костей моих, посему наречется мне в жену!» Любовь — всегда предустановление. Всегда это именно встреча двух, из которых один уже давно взят «от ребра другого». Встречаясь в любви, мы опять встречаемся, ибо и древле когда-то знали друг друга. Тут что-то ветхое происходит, миро-зданное. И обыкновенно напрасны и детски наивны бывают пересуды окружающих, которые прежде всего не «ознакомлены с источниками», как говорят ученые.


Новое время. 1900. 23 авг. (5 сент.)

В. И. Ленин ПИСЬМО К И. Ф. АРМАНД, 17 января 1915 г

Dear friend![38] План брошюры очень советую написать поподробнее[39]. Иначе слишком многое неясно.

Одно мнение должен высказать уже сейчас:

§ 3 — «требование (женское) свободы любви» советую вовсе выкинуть.

Это выходит действительно не пролетарское, а буржуазное требование.

В самом деле, что Вы под ним понимаете? Что можно понимать под этим?

1. Свободу от материальных (финансовых) расчетов в деле любви?

2. Тоже от материальных забот?

3. от предрассудков религиозных?

4. от запрета папаши etc.?

5. от предрассудков «общества»?

6. от узкой обстановки (крестьянской или мещанской или интеллигентски-буржуазной) среды?

7. от уз закона, суда и полиции?

8. от серьезного в любви?

9. от деторождения?

10. свободу адюльтера? и т. д.

Я перечислил много (не все, конечно) оттенков. Вы понимаете, конечно, не №№ 8—10, а или №№ 1–7 или вроде №№ 1–7.

Но для №№ 1–7 надо выбрать иное обозначение, ибо свобода любви не выражает точно этой мысли.

А публика, читатели брошюры неизбежно поймут под «свободой любви» вообще нечто вроде №№ 8—10, даже вопреки Вашей воле.

Именно потому, что в современном обществе классы, наиболее говорливые, шумливые и «вверхувидные», понимают под «свободой любви» №№ 8—10, именно поэтому сие есть не пролетарское, а буржуазное требование.

Пролетариату важнее всего №№ 1–2, и затем

№№ 1–7, а это собственно не «свобода любви».

Дело не в том, что Вы субъективно «хотите понимать» под этим. Дело в объективной логике классовых отношений в делах любви.

Friendly shake hands!

W. I.[40]


ПСС. T. 49. C. 51–52

В. И. Ленин ПРОРОЧЕСКИЕ СЛОВА

…Возьмем описание акта родов в литературе — те описания, когда целью авторов было правдивое восстановление всей тяжести, всех мук, всех ужасов этого акта, например, Эмиля Золя «La joie de vivre» («Радость жизни») или «Записки врача» Вересаева. Рождение человека связано с таким актом, который превращает женщину в измученный, истерзанный, обезумевший от боли, окровавленный, полумертвый кусок мяса. Но согласился ли бы кто-нибудь признать человеком такого «индивида», который видел бы только это в любви, в ее последствиях, в превращении женщины в мать? Кто на этом основании зарекался бы от любви и от деторождения?


ПСС. Т. 36. С. 476

И. Арманд МАРКС И ЭНГЕЛЬС ПО ВОПРОСУ СЕМЬИ И БРАКА

При капитализме работница вследствие низкой заработной платы, безработицы вынуждена торговать собой, чтобы увеличить и даже просто сохранить свой скудный заработок. И рабочий не в силах этому мешать.

С другой стороны, и сам брак буржуа является также одной из форм проституции, так как он основан не на любви, а на приличии, на наживе, на капитале.

Но с исчезновением капиталистического строя и с переходом власти в руки пролетариата исчезнет и «коммунизм жен», то есть официальная и неофициальная проституция, исчезнет и продажный буржуазный брак, брак-сделка, брак-кабала, который должен быть закреплен, как всякая сделка, либо государственными, либо церковными учреждениями.

Таким образом, буржуазная семья не является чем-то извечным. Семья есть следствие определенного строя и изменяется вместе с ним. Исчезнет и буржуазная семья вместе с уничтожением капитализма.

Условия полного освобождения работниц и крестьян

Коммунизм, освобождая женщину от всякого экономического гнета, от всякой экономической зависимости, несет ей полное раскрепощение во всех областях, несет ей, следовательно, и полное освобождение от всякой семейной кабалы. Женщина, освобожденная от домашней кабалы, сможет участвовать во всех сторонах общественной жизни.

Вот почему болтовня буржуазных женщин о «социализации женщин» особенно смешна и позорна.

«Социализация женщин», то есть огосударствление половых отношений, — это глупость, созданная воображением буржуа. Втиснуть интимнейшие отношения между полами в рамки всепроникающего государственного регулирования ни с какой точки зрения — ни с биологической, ни с медицинской, ни с социальной — нецелесообразно. Если в период пролетарской диктатуры рабочий класс может организовать рабочую силу, подчиняя каждого рабочего интересам класса в целом, то это ни в малейшей степени не касается отношений между полами, по самому существу своему исключающему целесообразность непосредственного государственного регулирования.

Из письма Арманд к дочери, И. А. АРМАНД, осень 1916 г

…Но если Толстой видит зло в настоящем, он совершенно не видит путей, благодаря которым можно бы от него избавиться. Пока он описывает и критикует настоящее, он великолепен, но, когда он говорит о путях к будущему, его выводы висят в воздухе и мало ценны для жизни и для направления ее к будущему. Его выводы все исходят из его общего мировоззрения, если ты возьмешь то же послесловие, о котором ты мне пишешь (послесловие к «Крейцеровой сонате», не правда ли?), и начнешь читать с того места, где он, перечислив все свои пять пунктов, начинает с такой фразы: «Целомудрие не есть правило, не предписание, а идеал»… читай дальше вниз, и ты поймешь, каково его общее миросозерцание. Это миросозерцание всегда считало любовь величайшим грехом и позором, которого люди должны всячески избегать. Это миросозерцание коренится еще в средних веках, и формально на этом воззрении зиждется основание женских и мужских монастырей. В монастырях стремились к полному целомудрию, то есть к тому же идеалу, к которому приглашает стремиться и Толстой. Как видишь, предложенные им идеалы не особенно-то новы, между тем они довлеют у него над всеми его позднейшими произведениями — и над «Крейцеровой сонатой», и над «Воскресением», и над многими другими. Если принять основное мировоззрение Толстого — приходится принять и его выводы, так как тут предпосылки, общее миросозерцание теснейшим образом связаны с выводами, и те, кто, принимая это мировоззрение, отказываются от его выводов (и это большинство), те просто нелогичны. Если же не принять общего миросозерцания, то совершенно неприемлемы и выводы, и тогда нужно искать иное мировоззрение, иные выводы. Мне кажется, точке зрения Толстого можно было бы противопоставить эллинство, точка зрения которого и на жизнь, и на любовь совершенно иная. Эллины преклонялись перед красотой — на любовь они смотрели свободно, считали, что любить прекрасно, что любить надо, но в их отношении к красоте и любви было мало одухотворенного. Они любили красоту тела, и им совершенно не нужно было «души». В современном обществе наиболее яркими представителями этого эллинства являются, пожалуй, французы. Прочитай, например, рассказы Мопассана (впрочем, прошу тебя не углубляться в Мопассана — у него есть много такого, что тебе было бы неприятно)… прочитай еще Зудермановскую пьесу «Огни Иоганновой ночи» — сама пьеса мне совершенно не нравится, но там есть две речи — пастора и героя пьесы, в которых эти два воззрения противопоставляются. Каково же отношение к женщине и к любви этих двух мировоззрений? Например, как относились средневековые аскеты к женщине? Из истории мы знаем, что они ее считали орудием дьявола, посланным на землю специально для того, чтобы совращать людей с пути истины. А воззрение на любовь? Аскетизм и может возникнуть только на почве самого грубого и примитивного отношения к любви. Но а Толстой? Толстой, конечно, не смотрит на женщину как на орудие дьявола — для этого он все же родился слишком поздно, но взгляд его на любовь такой же грубый и примитивный, как и у средневековых аскетов, и потому-то он и протестует против опоэтизирования любви, что он не понимает ее поэзии. Посмотрим теперь на эллинство — каково его отношение к любви? Эллинство красивее (аскетизм ведь какое-то уродство). Эллинство связано с представлением о красоте, о солнце, о природе — оно тесно связано с природой и похоже на прекрасный цветок, пышно расцветший внутри этой природы, но который еще мало отделился от нее, мало еще стал человеческим. Все это красиво, но еще довольно первобытно. Отношение к женщине, несомненно, плохое. В женщине не ищут ни друга, ни товарища — в ней ищут красоту, некоторое остроумие, умение петь, играть или танцевать, одним словом, наслаждение и развлечение. В качестве жены она раба, запертая в своем доме, как в темнице, и покинутая мужем. Она существует не для себя, как и подобает человеку, а лишь для того, чтобы рожать детей и управлять хозяйством. Тут не только об уважении, но и о любви обыкновенно не может быть и речи — она просто старшая рабыня своего супруга. В качестве гетеры она тоже раба, которая опять-таки существует не для себя, а для того, чтобы развлекать и услаждать. Отношение и аскетизма и эллинства по отношению к женщине и любви еще грубо и примитивно — эллинство красивее, естественнее, и в нем нет того специфического привкуса греха, которое делает аскетизм особенно отвратительным. Но как же могли сохраниться и сейчас эти два весьма примитивные воззрения, сохраниться в нашем цивилизованном обществе, в наш век пара и электричества, в наш век высокоразвитого ума и тонких, сложных переживаний? Что это так, говорят нам и Толстой, и Мопассан, и другие — и, что гораздо показательнее, они не только так говорят, но сами и не могут иначе смотреть и видеть.

Итак, в наш век электричества и пара еще существуют совершенно первобытные и грубые отношения к женщине, грубое понимание любви. Откуда же этот скачок назад, это несоответствие между сложной психикой современного человека и подобными упрощенными и грубыми представлениями? Ведь по мере развития и прогресса человечества усложняются, обогащаются и утончаются не только человеческая мысль, но и человеческие чувства. Например, материнство. Оно существует и у первобытной дикарки, и у современной женщины, но у дикарки это чувство еще вполне похоже на то чувство животных к своим маленьким, у современной женщины — это очень сложное, с массой самых разнообразных оттенков, чувство. По мере того как усложнялась жизнь и отношения людей между собой, росло то, что мы называем культурой, не только мысль, но и чувство обогащалось, то, что раньше у животных и первобытных людей было только инстинктом (как, например, материнство), превращалось из инстинкта в чувство с тысячью переливами и оттенками — в человеческое чувство; наконец, зарождались между людьми и новые отношения, новые чувства, которых животные и дикарь или совершенно не знают, или знают лишь в зародыше. Любовь тоже является продуктом культуры и цивилизации — животные и дикари не знают любви, не знают того сложного «опоэтизированного», полного самого сложного психологического общения (а такая любовь есть и существует). Но прочитай «Крейцерову сонату», и ты увидишь, что там тоже нет и тени любви, а царит лишь инстинкт. Выходит, что в современном обществе наряду с самыми высшими, сложными и утонченными проявлениями любви есть люди, которые в любви чувствуют так же, совершенно, как дикари, прибавлю, так чувствует до сих пор еще в любви большинство — все вступают в брак или развратничают, но очень немногие любят или любили.


Статьи, речи, письма. М., 1975.

С. 83, 105, 247–250

А. М. Коллонтай ЛЮБОВЬ И НОВАЯ МОРАЛЬ

В период начавшегося в 1910–1911 гг. в России охлаждения к проблемам пола появилось в Германии психосоциологическое исследование сексуального кризиса Греты Мейзель-Хесс…[41]

Свежестью веет от книги, исканием правды проникнуто яркое, темпераментное изложение, в котором преломляется трепетная, много пережившая, богатая женская душа. Мысли Мейзель-Хесс не новы — не новы в том смысле, что они реют в воздухе, что ими пропитана вся наша моральная атмосфера.

Каждый втайне от других передумал, перестрадал проблемы, разбираемые ею, каждый мыслящий человек теми или иными путями пришел к выводам, запечатленным на страницах «Сексуального кризиса»; но по въевшемуся в нас лицемерию открыто мы все еще поклоняемся старому, мертвому идолу — буржуазной морали. Заслуга Мейзель-Хесс та же, что и ребенка в сказке Андерсена: она посмела со спокойным бесстрашием крикнуть обществу, что «на короле нет рубашки», что современная половая мораль — пустая фикция…

Подвергая последовательному анализу все три основные формы брачного общения между полами: легальный брак, свободный союз и проституцию, Мейзель-Хесс приходит к пессимистическому, но неизбежному выводу, что при капиталистическом строе все три формы одинаково засоряют и извращают человеческую душу, разбивая всякую надежду на длительное и прочное счастье, глубоко человеческое общение душ. При неизменном, стационарном состоянии психики человека из затяжного «сексуального кризиса» нет выхода.

Распахнуть заповедную дверь, ведущую на вольный воздух, на путь более любовных, более близких, а следовательно, и более счастливых отношений между полами может лишь коренное изменение человеческой психики — обогащение ее «любовной потенцией». Последнее же с неизбежной закономерностью требует коренного преобразования социально-экономических отношений, другими словами — перехода к коммунизму.

Каковы главные несовершенства, каковы теневые стороны легального брака? В основу легального брака положены два одинаково ложных принципа: нерасторжимость, с одной стороны, представление о «собственности», о безраздельной принадлежности друг другу супругов — с другой.

«Нерасторжимость» брака основывается на противоречащем всей психологической науке представлении о неизменности человеческой психики в течение долгой человеческой жизни. Современная мораль предъявляет достойное смеха требование, чтобы человек во что бы то ни стало «нашел свое счастье», она обязывает его сразу и безошибочно найти среди миллионов современников ту гармонирующую с его душою душу, то второе Я, которое одно обеспечивает брачное благополучие. И если человек, а особенно женщина, в поисках за идеалом будет брести ощупью, терзая свое сердце об острые колья житейских разочарований, общество, извращенное современной моралью, вместо того, чтобы спешить на помощь своему несчастному сочлену, начнет мстительной фурией преследовать его своим осуждением… Открытую смену любовных союзов современное общество, озабоченное интересами собственности (не «вида» и не индивидуального счастья), готово рассматривать как величайшее для себя оскорбление… «Нерасторжимость» становится еще нелепее, если представить себе, что большинство легальных браков заключается «втемную», что брачующиеся стороны имеют лишь самое смутное представление друг о друге. И не только о психике другого, более того — совершенно не ведают, существует ли то физиологическое сродство, то созвучие телесное, без которого брачное счастье неосуществимо. «Пробные ночи», говорит Мейзель-Хесс, широко практиковавшиеся в средние века, далеко не «неприличный абсурд»; при иной социальной обстановке в интересах расы, для обеспечения счастья индивидуумов они могут иметь право гражданства.

Представление о собственности, о правах «безраздельного владения» одного супруга другим является вторым моментом, отравляющим легальное супружество. В самом деле, получается величайшая нелепость: двое людей, соприкасающихся только несколькими гранями души, «обязаны» подойти друг к другу всеми сторонами своего многосложного Я. Безраздельность владения ведет к непрерывному, стеснительному для обеих сторон пребыванию друг с другом. Нет ни «своего» времени, ни своей воли, а зачастую, под гнетом материальной зависимости, нет даже «своего угла» отдельно от супруга… Непрерывное пребывание друг с другом, неизбежная «требовательность» к предмету «собственности» превращают даже пылкую любовь в равнодушие, влекут за собою несносные, мелочные придирки…

Моменты «нерасторжимости» и «собственности» в легальном браке вредно действуют на психику человека, заставляя его делать наименьшие душевные усилия для сохранения привязанности внешними путями прикованного к нему спутника жизни. Современная форма легального брака беднит душу и уже никоим образом не способствует тому накоплению запасов «великой любви» в человечестве, о котором столько тосковал русский гений — Толстой.

Но еще тяжелее искажает человеческую психологию другая форма сексуального общения — продажная проституция…

Оставляя в стороне все социальные бедствия, связанные с проституцией, минуя физические страдания, болезни, уродство и вырождение расы, остановимся лишь на вопросе о влиянии проституции на человеческую психику. Ничто так не опустошает душу, как зло вынужденной продажи и покупки чужих ласк. Проституция тушит любовь в сердцах; от нее в страхе отлетает Эрос, боясь запачкать о забрызганное грязью ложе свои золотые крылышки.

Она уродует нормальные представления людей, она калечит и беднит душу, она урезывает, отнимает у нее самое ценное — способность пылкого, страстного любовного переживания, расширяющего, обогащающего индивидуальность запасом пережитых чувствований. Она искажает наши понятия, заставляя видеть в одном из наиболее серьезных моментов человеческой жизни — в любовном акте, в этом последнем аккорде сложных душевных переживаний, нечто постыдное, низкое, грубо животное…

Психологическая неполнота ощущений при покупной ласке особенно пагубно отражается на психологии мужчин: мужчина, пользующийся проституцией, в которой отсутствуют все облагораживающиепривходящие душевные моменты истинно эротического экстаза, научается подходить к женщине с «пониженными» запросами, с упрощенной и обесцвеченной психикой. Приученный к покорным, вынужденным ласкам, он уже не присматривается к сложной работе, творящейся в душе его партнера-женщины, он перестает «слышать» ее переживания и улавливать их оттенки…

Нормальная женщина ищет в любовном общении полноты и гармонии; мужчина, воспитанный на проституции, упуская сложную вибрацию любовных ощущений, следует лишь бледному, однотонному физическому влечению, оставляющему по себе ощущение неполноты и душевного голода с обеих сторон. Растет обоюдное «непонимание» полов, и чем выше индивидуальность женщины, тем сложнее ее душевные запросы, тем острее сексуальный кризис. Проституция опасна именно тем, что ее влияние распространяется далеко за пределы отведенного ей русла…

Но и в третьей форме брачного общения — свободной любовной связи — имеется много темных сторон. Несовершенства этой брачной формы — отраженного свойства. Современный человек привносит в свободный союз уже изуродованную неверными, нездоровыми моральными представлениями психику, воспитанную легальным супружеством, с одной стороны, и темной бездной проституции — с другой. «Свободная любовь» наталкивается на два неизбежных препятствия: «любовную импотенцию», составляющую сущность нашего распыленного индивидуалистического мира, и отсутствие необходимого досуга для истинно душевных переживаний. Современному человеку некогда «любить». В обществе, основанном на начале конкуренции, при жесточайшей борьбе за существование, при неизбежной погоне либо за простым куском хлеба, либо за наживой или карьерой, не остается места для культа требовательного и хрупкого Эроса… Мужчина опасается отравленных стрел Эроса, большого и истинного любовного захвата, могущего отвлечь его от «главного» в жизни. Между тем свободная любовная связь, при всем комплексе окружающей жизни, требует несравненно большей затраты времени и душевных сил, чем оформленный брак или беглые покупные ласки. Начиная с того, что душевные притязания свободных возлюбленных друг к другу обыкновенно еще выше, чем у легальных супругов, и кончая невероятной затратой времени друг на друга…

Но и перед женщиной, особенно живущей самостоятельным трудом (а таких 30–40 % во всех культурных странах), стоит та же дилемма: любовь или профессия? Положение женщины-профессионалки осложняется еще одним привходящим моментом — материнством. В самом деле, стоит перелистать биографии всех выдающихся женщин, чтобы убедиться в неизбежном конфликте между любовью и материнством, с одной стороны, профессией и призванием — с другой. Может быть, именно потому, что самостоятельная «холостая» женщина кладет на весы счастья при свободной любви не только свою душу, но и любимое дело, повышается ее требовательность к мужчине: она взамен ждет щедрой расплаты, «богатейшего дара» — его души.

Свободный союз страдает отсутствием морального момента, сознания «внутреннего долга»; при неизменности же всего сложного комплекса социальных взаимоотношений нет никаких оснований рассчитывать, что эта форма брачного общения выведет человечество из тупика сексуального кризиса, как думают адепты «свободной любви».

Выход этот возможен лишь при условии коренного перевоспитания психики — перевоспитания, требующего как необходимой предпосылки изменения и всех тех социальных основ, которые обусловливают собою содержание моральных представлений человечества.

Все предлагаемые в области социальной политики мероприятия и реформы, приводимые Мейзель-Хесс, не представляют чего-либо существенно нового. Они вполне покрываются требованиями, значащимися в социалистических программах: экономическая самостоятельность женщины, широкая, всеобъемлющая охрана и обеспечение материнства и детства, борьба с проституцией на экономической почве, устранение самого понятия о законных и незаконных детях, замена церковного брака легко расторжимым гражданским, коренное переустройство общества на коммунистических началах. Заслуга Мейзель-Хесс заключается не в том, что она позаимствовала свои социально-политические требования у социалистов. Гораздо существеннее, что в своих пытливых поисках сексуальной правды она, не будучи «активной социалисткой», набрела бессознательно на единственно приемлемый путь разрешения «половой проблемы». Вся наличность социальных проблем, этих необходимых предпосылок новых брачных отношений, не в состоянии разрешить сексуального кризиса, если одновременно не вырастет великая творческая сила, не повысится сумма «любовной потенции» человечества…

Брачный союз в представлении Мейзель-Хесс — союз, основанный на глубоком проникновении друг другом, на гармоническом созвучии душ и тел, останется и для будущего человечества идеалом. Но при браке на основе «большой любви» нельзя забывать, что «большая любовь» — редкий дар судьбы, выпадающий на долю немногих избранников. Великая волшебница «большая любовь», расписывающая чарующими солнечными красками нашу серую жизнь, лишь скупо касается сердец своим зачаровывающим жезлом; миллионы людей никогда не знавали всесилия ее колдующих чар. Что делать этим обездоленным, обойденным? Обречь их на холодные супружеские объятия без Эроса? На пользование проституцией? Ставить перед ними, как это делает современное общество, жестокую дилемму: либо «большая любовь», либо «эротический голод»?

Мейзель-Хесс ищет и находит другой путь: там, где отсутствует «большая любовь», там ее заменяет «любовь-игра». Чтобы «большая любовь» стала достоянием всего человечества, необходимо пройти трудную, облагораживающую душу «школу любви». «Игра-любовь» — это тоже школа, это способ накопления в человеческой психике «любовной потенции»…

«Любовь-игра» в различных своих проявлениях встречалась на всем протяжении человеческой истории. В общении между древней гетерой и ее «другом», в «галантной любви» между куртизанкой эпохи Возрождения и ее «покровителем-любовником», в эротической дружбе между вольной и беззаботной, как птица, гризеткой и ее «товарищем»-студентом — нетрудно отыскать основные элементы этого чувства.

Это не всепоглощающий Эрос с трагическим лицом, требующий полноты и безраздельности обладания, но и не грубый сексуализм, исчерпывающийся физиологическим актом… «Игра-любовь» требует большой тонкости душевной, внимательной чуткости и психологической наблюдательности и потому больше, чем «большая любовь», воспитывает и формирует человеческую душу.

«Любовь-игра» гораздо требовательнее. Люди, сошедшиеся исключительно на почве обоюдной симпатии, ждущие друг от друга лишь улыбок жизни, не позволят безнаказанно терзать свои души, не пожелают мириться с небрежным отношением к своей личности, игнорировать свой внутренний мир. «Любовь-игра», требуя значительно более осторожного, бережного, вдумчивого отношения друг к другу, постепенно отучила бы людей от того бездонного эгоизма, который окрашивает собою все современные любовные переживания…

В-третьих, «любовь-игра», не исходя из принципа «безраздельного» обладания, приучает людей давать лишь ту частицу своего «я», которая не обременяет другого, а помогает, наоборот, светлее нести жизнь. Это приучало бы людей, по мнению Мейзель-Хесс, к высшему «целомудрию» — давать всего себя, только когда налицо высшая, «священная» глубина и неотвратимость чувства. Сейчас мы все слишком склонны «после первого же поцелуя» посягать на всю личность другого и навязывать «целиком» свое сердце, когда на него еще совершенно нет «спроса». Надо помнить, что лишь таинство великой любви дает «права»…

«Любовь-игра» или «эротическая дружба» имеет еще и другие преимущества: она страхует от убийственных стрел Эроса, она научает людей противостоять бремени любовной страсти, порабощающей, раздавливающей индивидуум. Она способствует, как никакая другая форма любви, самосохранению индивидуума, говорит Мейзель-Хесс. «Ужаснейшее явление, которое мы называем насильственным вламыванием в чужое Я, здесь не имеет места». Она исключает величайшее «грехопадение» — потерю своей личности в волнах страсти…

Наше время отличается отсутствием «искусства любви»; люди абсолютно, не умеют поддерживать светлые, ясные, окрыленные отношения, не знают всей цены «эротической дружбы». Любовь — либо трагедия, раздирающая душу, либо пошлый водевиль. Надо вывести человечество из этого тупика, надо выучить людей ясным и необременяющим переживаниям. Только пройдя школу эротической дружбы, сделается психика человека способной воспринять «великую любовь», очищенную от ее темных сторон…

Без любви человечество почувствовало бы себя обокраденным, обделенным, нищим. Нет никакого сомнения, что любовь станет культом будущего человечества. И сейчас, чтобы бороться, жить, трудиться и творить, человек должен чувствовать себя «утвержденным», «признанным». «Кто себя чувствует любимым, тот себя чувствует и признанным; из этого сознания рождается высшая жизнерадостность». Но именно это признание своего Я, эта жажда избавления от призрака вечно подкарауливающего нас душевного одиночества не достигается грубым утолением физиологического голода. «Только чувство полной гармонии с любимым существом может утолить эту жажду». Только «большая любовь» даст полное удовлетворение. Любовный кризис тем острее, чем меньше запас любовной потенции, заложенной в человеческих душах, чем ограниченнее социальные скрепы, чем беднее психика человека переживаниями солидарного свойства.

Поднять эту «любовную потенцию», воспитать, подготовить психику человека для воспитания «большой любви»— такова задача «эротической дружбы».

«Игра-любовь», разумеется, лишь суррогат «большой любви», ее заместительница…

Наконец, рамки «эротической дружбы» весьма растяжимы: вполне возможно, что люди, сошедшиеся на почве легкой влюбленности, свободной симпатии, найдут друг друга, что из «игры» вырастет великая чаровница — «большая любовь». Вопрос лишь в том, чтобы создать для этого объективную возможность. Каковы же выводы и практические требования Мейзель-Хесс?

Прежде всего, общество должно научиться признавать все формы брачного общения, какие бы непривычные контуры они ни имели, при двух условиях: чтобы они не наносили ущерба расе и не определялись гнетом экономического фактора. Как идеал остается моногамный союз, основанный на «большой любви». Но «не бессменный» и застывший. Чем сложнее психика человека, тем неизбежнее «смены». «Конкубинат», или «последовательная моногамия» — такова основная форма брака. Но рядом — целая гамма различных видов любовного общения полов в пределах «эротической дружбы».

Второе требование — признание не на словах только, но и на деле «святости» материнства. Общество обязано во всех формах и видах расставить на пути женщины «спасательные станции», чтобы поддержать ее морально и материально в наиболее ответственный период ее жизни.

Наконец, чтобы более свободные отношения не несли за собою «ужаса опустошения» для женщины, необходимо пересмотреть весь моральный багаж, каким снабжают девушку, вступающую на жизненный путь.

Все современное воспитание женщины направлено на то, чтобы замкнуть ее жизнь в любовных эмоциях. Отсюда эти «разбитые сердца», эти поникшие от первого бурного ветра женские образы. Надо распахнуть перед женщиной широкие врата всесторонней жизни, надо закалить ее сердце, надо бронировать ее волю. Пора научить женщину брать любовь не как основу жизни, а лишь как ступень, как способ выявить свое истинное Я. Пусть и она, подобно мужчине, научится выходить из любовного конфликта не с помятыми крыльями, а с закаленной душою. «Уметь в любую минуту сбросить прошлое и воспринимать жизнь, будто она началась сегодня» — таков был девиз Гёте. Уже брезжит свет, уже намечаются новые женские типы — так называемых «холостых женщин», для которых сокровища жизни не исчерпываются любовью. В области любовных переживаний они не позволяют жизненным волнам управлять их челноком; у руля опытный кормчий — их закаленная в жизненной борьбе воля. И обывательское восклицание «У нее есть прошлое!» перефразируется холостой женщиной: «У нее нет прошлого — какая чудовищная судьба!»

Пусть не скоро еще станут эти женщины явлением обычным, пусть еще не завтра наступит сексуальный порядок — дитя более совершенного социального уклада, — пусть не сразу прекратится затяжной кризис пола, уступая место «морали будущего», дорога найдена, вдали заманчиво светлеет широко раскрытая заповедная дверь…


Новая мораль и рабочий класс.

Москва. Изд. ВЦИК. С. 36–47

А. Б. Залкинд ДВЕНАДЦАТЬ ПОЛОВЫХ ЗАПОВЕДЕН РЕВОЛЮЦИОННОГО ПРОЛЕТАРИАТА

…Коллективизм, организация, активизм, диалектический материализм — вот четыре основных мощных столба, подпирающие собою строящееся сейчас здание пролетарской этики, — вот четыре критерия, руководясь которыми всегда можно уяснить, целесообразен ли с точки зрения интересов революционного пролетариата тот или иной поступок. Все, что способствует развитию революционных, коллективистских чувств и действий трудящихся, все, что наилучшим образом способствует планомерной организации пролетарского хозяйства и планомерной организации дисциплины внутри пролетариата, все, что увеличивает революционную боеспособность пролетариата, его гибкость, его умение бороться и воевать, все, что снимает мистическую, религиозную пленку с глаз и мозга трудящихся, что увеличивает их научное знание, материалистическую остроту анализа жизни, — все это нравственно, этично с точки зрения интересов развивающейся пролетарской революции, все это надо приветствовать, культивировать всеми способами.

Наоборот, все, что способствует индивидуалистическому обособлению трудящихся, все, что вносит беспорядок в хозяйственную организацию пролетариата, все, что развивает классовую трусость, растерянность, тупость, все, что плодит у трудящихся суеверие и невежество, — все это безнравственно, преступно, такое поведение должно беспощадно пролетариатом преследоваться.

Отсюда нам становится сейчас доступной и критика отдельных правил буржуазной этики. Мы можем любое правило поведения эксплуататорской этики заменить вполне конкретным, практическим соображением, направленным на защиту классовых интересов пролетариата…

…«Не прелюбы сотвори» — этой заповеди часть нашей молодежи пыталась противопоставить другую формулу — «половая жизнь — частное дело каждого», «любовь свободна», — но и эта формула неправильна. Ханжеские запреты на половую жизнь, неискренне налагаемые буржуазией, конечно, нелепы, так как они предполагали в половой жизни какое-то греховное начало. Наша же точка зрения может быть лишь революционно-классовой, строго деловой. Если то или иное половое проявление содействует обособлению человека от класса, уменьшает остроту его научной (т. е. материалистической) пытливости, лишает его части производственнотворческой работоспособности, необходимой классу, понижает его боевые качества, долой его. Допустима половая жизнь лишь в том ее содержании, которое способствует росту коллективистических чувств, классовой организованности, производственно-творческой, боевой активности, остроте познания (на этих принципах и построены половые нормы, данные автором в статье ниже).

И т. д. и т. п., из этих примеров мы видим, что организованный, активный и материалистически-сознательный коллективизм является нравственным оселком, на котором можно безошибочно испытывать революционную остроту, классовую правильность того или иного нашего поступка. Вся наша жизнь, весь наш быт должны строиться именно на этих принципах.

…Всякая область пролетарского классового поведения должна опираться при проработке норм ее на принцип революционной целесообразности. Так как пролетариат и экономически примыкающие к нему трудовые массы составляют подавляющую часть человечества, революционная целесообразность тем самым является и наилучшей биологической целесообразностью, наибольшим биологическим благом (как мы в этом ниже и убедимся).

Следовательно, пролетариат имеет все основания для того, чтобы вмешаться в хаотическое развертывание половой жизни современного человека. Находясь сейчас в стадии первоначального социалистического накопления, в периоде предсоциалистической, переходной, героической нищеты, рабочий класс должен быть чрезвычайно расчетлив в использовании своей энергии, должен быть бережлив, даже скуп, если дело касается сбережения сил во имя увеличения боевого фонда. Поэтому он не будет разрешать себе ту безудержную утечку энергетического богатства, которая характеризует половую жизнь современного буржуазного общества, с его ранней возбужденностью и разнузданностью половых проявлений, с его раздроблением, распылением полового чувства, с его ненасытной раздражительностью и возбужденной слабостью, с его бешеным метанием между эротикой и чувственностью, с его грубым вмешательством половых отношений в интимные внутриклассовые связи. Пролетариат заменяет хаос организацией в области экономики, элементы планомерной целесообразной организации внесет он и в современный половой хаос.

Половая жизнь для создания здорового революционно-классового потомства, для правильного, боевого использования всего энергетического богатства человека, для революционно-целесообразной организации его радостей, для боевого формирования внутриклассовых отношений — вот подход пролетариата к половому вопросу.

Половая жизнь как неотъемлемая часть прочего боевого арсенала пролетариата — вот единственно возможная сейчас точка зрения рабочего класса на половой вопрос: все социальное и биологическое имущество революционного пролетариата является сейчас его боевым арсеналом.

Отсюда: все те элементы половой жизни, которые вредят созданию здоровой революционной смены, которые грабят классовую энергетику, гноят классовые радости, портят внутриклассовые отношения, должны быть беспощадно отметены из классового обихода, отметены с тем большей неумолимостью, что половое является привычным, утонченным дипломатом, хитро пролезающим в мельчайшие щели — попущения, слабости, близорукости.

I. Не должно быть слишком раннего развития половой жизни в среде пролетариата — первая половая заповедь революционного рабочего класса.

Коммунистическое детское движение, захватывая с ранних лет в свое русло все детские интересы, создавая наилучшие условия для развития детской самостоятельности, для физического детского самооздоровления, для яркого расцвета любознательных, общественных, приключенческо-героических устремлений, приковывает к себе все детское внимание и не дает возможности появиться паразитирующему пауку раннего полового возбуждения. Тут и физиологическая тренировка, и боевая закалка, и яркая классовая идеология, и раннее равное товарищеское общение разных полов — преждевременному половому развитию вырасти при таких условиях не на чем. Поэтому первая задача пролетариата — не давать ходу ранней детской сексуальности, а для этого необходимо: указать родителям и школе на необходимость правильного подхода к социальным и биологическим интересам ребенка, всемерно содействовать такому подходу и употребить всю классовую энергию на наилучшую организацию массового коммунистического детского движения, на внедрение этого движения во все закоулки детского, школьного и семейного бытия. Оздоровление половой жизни детства сделает в дальнейшем ненужной столь трудную сейчас борьбу с половой путаницей зрелого возраста.

11. Необходимо половое воздержание до брака, а брак лишь в состоянии полной социальной и биологической зрелости (т. е. 20–25 лет) — вторая половая заповедь пролетариата.

А что же вредного, скажут нам, в половой активности до брака? Вредно то, что подобная половая активность неорганизованна, связана со случайным половым объектом, не регулируется прочной симпатией между партнерами, подвержена самым поверхностным возбуждениям, то есть характеризуется как раз теми чертами, которые, как увидим ниже, должны быть безусловно и беспощадно истребляемы пролетариатом в своей среде. Подобное, хаотическим образом развившееся, половое содержание никогда не ограничивается узкой сферой чисто полового бытия, но нагло вторгается и во все прочие области человеческого творчества, безнаказанно их обкрадывая. Допустимо ли это с точки зрения революционной целесообразности?

III. Половая связь — лишь как конечное завершение глубокой всесторонней симпатии и привязанности к объекту половой любви.

Чисто физическое половое влечение недопустимо с революционно-пролетарской точки зрения. Человек тем и отличается от прочих животных, что все его физиологические функции пронизаны психическим, то есть социальным. содержанием. Половое влечение к классово враждебному, морально противному, бесчестному объекту является таким же извращением, как и половое влечение человека к крокодилу, к орангутангу. Половое влечение правильно развивающегося культурного человека впитывает в себя массу ценных элементов из окружающей жизни и становится от них неотрывным. Если тянет к половой связи, это должно значить, что объект полового тяготения привлекает и другими сторонами своего существа, а не только шириною своих плеч или бедер.

На самом деле, что произошло бы, если бы половым партнером оказался классово-идейно глубоко чуждый человек? Во-первых, это, конечно, была бы неорганизованная, внебрачная связь, обусловленная поверхностным чувственно-половым возбуждением (в брак вступают лишь люди, ориентирующиеся на долгую совместную жизнь, т. е. люди, считающие себя соответствующими друг другу во всех отношениях); во-вторых, это было бы половое влечение в наиболее грубой его форме, не умеряемое чувством симпатии, нежности, ничем социальным не регулируемое: такое влечение всколыхнуло бы самые низменные стороны человеческой психики, дало бы им полный простор; в-третьих, ребенок, который мог бы все же появиться, несмотря на все предупредительные меры, имел бы глубоко чуждых друг другу родителей и сам оказался бы разделенным, расколотым душевно с ранних лет; в-четвертых, эта связь отвлекла бы от творческой работы, так как, построенная на чисто чувственном вожделении, она зависела бы от случайных причин, от мелких колебаний в настроениях партнеров, и, удовлетворяя без всяких творческих усилий, она в значительной степени обесценивала бы и самое значение творческого усилия — она отняла бы у творчества один из крупных его возбудителей, не говоря уже о том, что большая частота половых актов в такой связи, не умеряемой моральными мотивами, в крупной степени истощила бы и ту мозговую энергию, которая должна бы идти на общественное, научное и прочее творчество.

Подобному половому поведению, конечно, не по пути с революционной целесообразностью.

IV. Половой акт должен быть лишь конечным звеном в цепи глубоких и сложных переживаний, связывающих в данный момент любящих.

К половому акту должно «не просто тянуть»: преддверием к нему должно быть обострившееся чувство всесторонней близости, глубокой идейной, моральной спайки, сложного глубокого взаимного пропитывания, физиологическим завершением которого лишь и может явиться половой акт. Социальное, классовое впереди животного, а не наоборот.

Наличность этой социальной, моральной, психологической предпосылки полового акта повлечет к ценнейшим результатам: во-первых, половой акт сделался бы значительно более редким, что, с одной стороны, повысило бы его содержательность, радостное насыщение, им даваемое, с другой стороны, оказалось бы крупной экономией в общем химизме, оставив на долю творчества значительную часть неизрасходованной энергии; во-вторых, подобные половые акты не разъединяли бы, как это обычно бывает при частом чувственном сближении, вплоть до отвращения друг к другу (блестящую, вполне реалистически правильную иллюстрацию дает этому Толстой в своей «Крейцеровой сонате»), а сближали бы еще глубже, еще крепче; в-третьих, подобный половой акт не противопоставлял бы себя творческому процессу, а вполне гармонически уживался бы рядом с ним, питаясь им и его же питая добавочной радостью (между тем как голо чувственный половой акт обворовывает и самое творческое настроение, изымая из субъективного фонда творчества почти весь эмоциональный его материал, почти всю его «страсть», на довольно долгий срок опустошая, обесплодив, «творческую фантазию»; это относится, как видим, уже не только к химизму творчества, но и к его механике).

V. Половой акт не должен часто повторяться.

Это уже достаточно явствует из вышестоящих пунктов. Однако последними мотивы пятой «заповеди» все же не исчерпываются.

Имеются все научные основания утверждать, что действительно глубокая любовь характеризуется нечастыми половыми актами (хотя нечастые половые акты сами по себе далеко не всегда говорят о глубокой любви: под ними может скрываться и половое равнодушие). При глубокой настоящей любви оформленное половое влечение вызревает ведь как конечный этап целой серии ему предшествовавших богатых, сложных переживаний взаимной близости, а подобные процессы протекают, конечно, длительно, требуя для себя большего количества питающего материала.

VI. Не надо часто менять половой объект. Поменьше полового разнообразия.

При выполнении указанных выше пунктов эта «заповедь» и не понадобится, но обосновать ее следует все же особо.

а) Поиски нового полового, любовного партнера являются очень сложной заботой, отрывающей от творческих стремлений большую часть их эмоциональной силы; б) даже при отыскании этого нового партнера необходима целая серия переживаний, усилий, новых навыков для всестороннего к нему приспособления, что точно так же является грабежом прочих творчески-классовых сил; в) при завоевании нового любовного объекта требуется подчас напряженнейшая борьба не только с ним, но и с другим «завоевателем» — борьба, носящая вполне выраженный половой характер и окрашивающая в специфические тона полового интереса все взаимоотношения между этими людьми, больно ударяющая по хребту их внутриклассовой спаянности, по общей идеологической их стойкости (сколько знаем мы глубоких ссор между кровно-идеологически близкими людьми на почве полового соревнования).

VII. Любовь должна быть моногамной, моноандрической (одна жена, один муж).

Это отчетливо явствует из всего вышеизложенного, но, во избежание недоразумений, надо этот пункт выделить все же особо.

Нам могут указать, что возможно соблюдать все приведенные правила при наличности двух жен или мужей. «Идейная близость, редкие половые акты и прочие директивы совместимы ведь и при двумужестве, двуженстве». «Ну, представьте, что одна жена (муж) мне восполняет в идейном и половом отношении то, чего не хватает в другой (другом); нельзя же в одном человеке найти полное воплощение любовного идеала». Подобные соображения слишком прозрачная натяжка. Любовная жизнь двуженца (двумужниц) чрезвычайно осложняется, захватывает слишком много областей, энергии, времени, специального интереса, требует слишком большого количества специальных приспособлений, вне сомнения, увеличивает количество половых актов, в такой же мере теряет в соответствующей области и классовая творческая деятельность, так как сумма сил, отвлеченных в сторону непомерно усложнившейся половой жизни, даже в самом блестящем состоянии последней, никогда не окупится творческим эффектом. Творчество в таких условиях всегда проигрывает, а не выигрывает, притом проигрывает не только количественно, но и в грубом искажении своего качества, так как будет непрерывно отягощено избыточным и специальным половым, «любовным» интересом.

VIII. При всяком половом акте всегда надо помнить о возможности зарождения ребенка и вообще помнить о потомстве.

Ни одно предупредительное средство, кроме грубо вредных, не гарантирует полностью от возможной беременности — аборты же чрезвычайно вредны для женщин, — и потому половой акт должен застать обоих супругов в состоянии полного биологического и морального благополучия, так как недомогание одного из родителей в момент зарождения тяжело отражается на организме ребенка. Это же соображение, конечно, раз навсегда исключает пользование проституцией, так как возможность заражения венерической болезнью является самой страшной угрозой как для биологической наследственности потомства, так и для здоровья матери.

IX. Половой подбор должен строиться по линии классовой, революционно-пролетарской целесообразности. В любовные отношения не должны вноситься элементы флирта, ухаживания, кокетства и прочие методы специально полового завоевания.

Половая жизнь рассматривается классом как социальная, а не как узколичная функция, и поэтому привлекать, побеждать в любовной жизни должны социальные, классовые достоинства, а не специфические физиологи-чески-половые приманки, являющиеся в подавляющем своем большинстве либо пережитком нашего докультурного состояния, либо развившиеся в результате гнилоносных воздействий эксплуататорских условий жизни. Половое влечение само по себе биологически достаточно сильно, чтобы не было нужды в возбуждении его еще и добавочными специальными приемами. Так как у революционного класса, спасающего от погибели все человечество, в половой жизни содержатся исключительно евгенические задачи, то есть задачи революционно-коммунистического оздоровления человечества через потомство, очевидно, в качестве наиболее сильных половых возбудителей должны выявлять себя не те черты классово-бесплодной «красоты», «женственности», грубо «мускулистой» и «усатой» мужественности, которым мало места и от которых мало толку в условиях индустриализированного, интеллектуализированного, социализирующегося человечества.

Современный человек-борец должен отличаться тонким и точным интеллектуальным аппаратом, большой социальной гибкостью и чуткостью, классовой смелостью и твердостью — безразлично мужчина это или женщина. Бессильная же хрупкая «женственность», являющаяся порождением тысячелетнего рабского положения женщины и в то же время представляющая собою единственного поставщика материала для кокетства и флирта; точно так же, как и «усатая», «мускулистокулачная» мужественность, больше нужная профессиональному грузчику или рыцарю доружейного периода, чем изворотливому и технически образованному современному революционеру, — все эти черты, конечно, в минимальной степени соответствуют надобностям революции и революционного полового подбора. Понятие о красоте, о здоровье теперь радикально пересматривается классом-борцом в плане классовой целесообразности, и классово-бесплодные так называемая «красота», так называемая «сила» эксплуататорского периода истории человечества неминуемо будут стерты в порошок телесными комбинациями наилучшего революционного приспособления, наипродуктивнейшей революционной целесообразности.

Недаром идеалы красоты и силы в различных социальных слоях глубоко отличаются, и эстетика буржуазии, эстетика буржуазной интеллигенции далеко не импонирует пролетариату. Но у пролетариата нет еще своей эстетики, она создается в процессе его победоносной классовой борьбы, и поэтому чудовищной ошибкой было бы по пути формирования им методов нового классового полового подбора пользоваться старыми, отгнившими в смысле их классовой годности приемами полового завлечения. Каково в классовом отношении будет потомство, созданное родителями, главными достоинствами которых, явившимися основными половыми возбудителями, были: бессильная и кокетливо-лживая женственность матери и «широкоплечая мускулистость» отца? Революция, конечно, не против широких плеч, но не ими в конечном счете она побеждает, и не на них должен строиться в основе революционный половой подбор. Бессильная же хрупкость женщины ему вообще ни к чему: экономически и политически, то есть и физиологически, женщина современного пролетариата должна приближаться и все больше приближается к мужчине. Надо добиться такой гармонической комбинации физического здоровья и классовых творческих ценностей, которые являются наиболее целесообразными с точки зрения интересов революционной борьбы пролетариата. Олицетворение этой комбинации и будет идеалом пролетарского полового подбора.

Основной половой приманкой должны быть основные классовые достоинства, и только на них будет в дальнейшем создаваться половой союз. Они же определят собою и классовое понимание красоты, здоровья: недаром не только понятие красоты, но и понятие физиологической нормы подвергаются сейчас такой страстной научной дискуссии.

X. Не должно быть ревности. Половая любовная жизнь, построенная на взаимном уважении, на равенстве, на глубокой идейной близости, на взаимном доверии, не допускает лжи, подозрения, ревности.

Ревность имеет в себе несколько гнилых черт. Ревность, с одной стороны, результат недоверия к любимому человеку, боязнь, что тот скроет правду, с другой стороны, ревность есть порождение недоверия к самому себе (состояние самоунижения): «Я плох настолько, что не нужен ей (ему), и он (она) может мне легко изменить». Далее, в ревности имеется элемент собственной лжи ревнующего: обычно не доверяют в вопросах любви те, кто сам не достоин доверия; на опыте собственной лжи, они предполагают, что и партнер также склонен к лжи. Хуже же всего то, что в ревности основным ее содержанием является элемент грубого собственничества: «Никому не хочу ее (его) уступить», что уже совершенно недопустимо с пролетарски-классовой точки зрения. Если любовная жизнь, как и вся моя жизнь, есть классовое достояние, если все мое половое поведение должно исходить из соображений классовой целесообразности, — очевидно, и выбор полового объекта мною, как и выбор другим меня в качестве полового объекта, должен на первом плане считаться с классовой полезностью этого выбора. Если уход от меня моего полового партнера связан с усилением его классовой мощи, если он (она) заменил(а) меня другим объектом, в классовом смысле более ценным, каким же антиклассовым, позорным становится в таких условиях мой ревнивый протест. Вопрос иной: трудно мне самому судить, кто лучше: я или заменившийся) меня. Но апеллируй тогда к товарищескому, классовому мнению и стойко примирись, если оценка произошла не в твою пользу. Если же тебя заменили худшим(ей), у тебя остается право бороться за отвоевание, за возвращение ушедшего(ей) или, в случае неудачи, презирать его (ее) как человека, невыдержанного с классовой точки зрения. Но это ведь не ревность. В ревности боязнь чужой, то есть и своей лжи, чувство собственного ничтожества и бессилия, животнособственнический подход, то есть как раз то, чего у революционно-пролетарского борца не должно быть ни в каком случае.

XI. Не должно быть половых извращений. Не больше 1–2 % современных половых извращений действительно внутрибиологического происхождения, врождены, конституциональны, остальные же представляют собою благоприобретенные условные рефлексы, порожденные скверной комбинацией внешних условий, и требуют самой настойчивой с ними борьбы со стороны класса. Всякое половое извращение, ослабляя центральное половое содержание, отражается вместе с тем и на качестве потомства, и на всем развитии половых отношений между партнерами. Половые извращения всегда указывают на грубый перегиб половой жизни в сторону голой чувственности, на резкий недостаток социальнолюбовных стимулов в половом влечении. Половая жизнь извращенного лишена тех творчески регулирующих элементов, которые характеризуют собою нормальные половые отношения: требования все нового и нового разнообразия, зависимость от случайных раздражений и случайных настроений становятся у извращенного действительно огромными; трудность найти партнера, всецело удовлетворяющего потребностям извращенного, боязнь потерять уже найденного партнера, сложность задачи извращенного приспособления его к себе (т. е. фактически уродование партнера во имя своего удовольствия), частая ревность, приобретающая у извращенного необычайно глубокий и сложный характер, — все это накладывает печать особо глубокой половой озабоченности на творческий мир извращенного, постоянно уродуя его прочие душевные устремления.

Всеми силами класс должен стараться вправить извращенного в русло нормальных половых переживаний.

XII. Класс в интересах революционной целесообразности имеет право вмешаться в половую жизнь своих сочленов. Половое должно во всем подчиняться классовому, ничем последнему не мешая, во всем его обслуживая.

Слишком велик хаос современной половой жизни, слишком много нелепых условных рефлексов в области половой жизни, созданных эксплуататорской социальностью, чтобы революционный класс-организатор принял без борьбы это буржуазное наследство. 90 % современного полового содержания потеряло свою биологическую стихийность и подвергается растлевающему влиянию самых разнообразных факторов, из-под власти которых необходимо сексуальность освободить, дав ей иное, здоровое направление, создав для нее целесообразные классовые регуляторы. Половая жизнь перестает быть «частным делом отдельного человека» (как говорил когда-то Бебель, но он ведь жил не в боевую эпоху пролетарской революции, не в стране победившего пролетариата) и превращается в одну из областей социальной, классовой организации. Конечно, далеко еще сейчас до действительно исчерпывающей классовой нормализации половой жизни в среде пролетариата, так как недостаточно ясно еще изучены социально-экономические предпосылки этой нормализации, много фетишизма имеется еще и в биологическом толковании полового вопроса. Попытки жесткой половой нормализации сейчас, конечно, привели бы к трагическому абсурду, к сложнейшим недоразумениям и конфликтам, но все же общие вводные вехи для классового выправления полового вопроса, для создания основного полового направления имеются.

Чутким товарищеским советом организуя классовое мнение в соответствующую сторону, давая в искусстве ценные художественные образы определенного типа, в случаях слишком грубых вмешиваясь даже и профсудом, нарсудом и т. д. и т. п., класс может сейчас дать основные толчки по линии полового подбора, по линии экономии половой энергии, по линии социалирования сексуальности, облагорожения, евгенирования ее.

Чем дальше, тем яснее сделается путь в этом вопросе, тем тверже и отчетливее, детальнее сделаются требования класса в отношении к половому поведению своих сочленов. Но он будет не только предъявлять требования, он будет строить и обстановку, содействующую выполнению этих требований. Мера его требований будет соответствовать возможностям новой обстановки новой среды, степени ее зрелости и силы. Бытие определяет сознание. Половое должно всецело подчиниться регулирующему влиянию класса. Соответствующая этому обстановка уже формируется.

Конечно, нашими «12 заповедями» совершенно не исчерпываются все нормы поведения революционного пролетариата. Автор лишь ставит вопрос в первоначальном его виде, пытается фиксировать первые вехи. Он старался при этом последовательно держаться указанных выше трех критериев для классово-целесообразного полового поведения пролетариата: 1) вопрос о потомстве; 2) вопрос о классовой энергии; 3) вопрос о взаимоотношениях внутри класса. Одной из предпосылок ему служило, между прочим, и то соображение, что в переходный период революции семья еще не погибла.

Здоровое революционное потомство при максимально продуктивном использовании своей энергии и при наилучших взаимоотношениях с другими товарищами по классу осуществит лишь тот трудящийся, кто поздно начнет свою половую жизнь, кто до брака останется девственником, кто половую связь создаст с лицом, ему классово-любовно близким, кто будет скупиться на половые акты, осуществляя их лишь как конечные разряды глубокого и всестороннего социально-любовного чувства и т. д. и т. п. Так мыслится автору «половая платформа» пролетариата.

Несколько слов об «ограбленных», о выхолощенных моими нормами человеческих радостях. Всякая радость, в классовом ее использовании, должна иметь какую-нибудь ценную производительную цель. Чем крупнее эта радость, тем полнее должна быть ее производственная ценность. Какова же производственная ценность всей огромной суммы современных «половых радостей» человека?

Эта ценность на добрых ¾ чисто паразитическая. Органы чувств, не получая должных впечатлений в гнилой современной среде, движения, не получающие должного простора, социальные инстинкты, любознательские стремления, сдавленные, сплющенные в хаосе нашей эксплуататорской и послеэксплуататорской современности, отдают всю остающуюся неиспользованной свою энергию, весь свой свободный двигательный фонд, свою излишнюю активность единственному резервному фактору — половому, который и делается героем дня, пауком поневоле. Отсюда раннее пробуждение сексуальности, отсюда ранний разгул ее по всем отраслям человеческого существования, отсюда наглое пропитывание ею всех пор человеческого бытия, даже науки. Культивировать это паучье бытие нашей сексуальности — неужели такой уж большой будет толк от этого для революционной, предкоммунистической культуры? Не лучше ли вернуть ограбленным обратно их добро, не лучше ли, «ускромнив», «усерив», «повыхолостив» разбухшую сексуальность соответствующими твердыми воздействиями (классовый противополовой насос, революционная сублимация), выжать, отсосать из него обратно ценности, похищенные им у организма, у класса? Советские условия этому как раз максимально содействуют.

Сколько нового — непосредственного, не увлажненного половым вожделением, — яркого, героического, коллективистического, боевого классового устремления получит тогда заново человек! Сколько острой научной исследовательской, материалистической любознательности, не прикованной больше к одним лишь половым органам, получит тогда человек! Неужели эти радости менее радостны, чем половая радость? Неужели производственная ценность их меньше, чем ценность тщательно оберегающегося от беременности полового акта или половой грезы? Тем более что по праву этобогатство, и социально и биологически, принадлежит не половому, — оно лишь было последним украдено в обстановке нелепой эксплуататорской энергетической суматохи.

Советская общественность как нельзя более благоприятствует нашей радикальной реформе полового поведения — из нее мы и исходим при построении наших вех.

Если буржуазный строй создал у господствующих классов колоссальный биологический избыток, уходивший в значительной своей части на половое возбуждение, а с другой стороны — сплющивал трудовые массы, выдавливая крупную часть неиспользованной их творческой активности тоже в сторону полового, советская общественность обладает как раз обратными чертами: она изгнала тунеядцев с биологическим избытком и развязала сдавленные силы трудовых масс, тем высвободив их и из полового плена, дав им пути для сублимации. Сублимационные возможности советской общественности, то есть возможности перевода сексуализированных переживаний на творческие пути, чрезвычайно велики. Надо лишь это хорошенько осознать и умеючи реорганизовать сексуальность, урегулировать ее, поставить ее на должное место. В основном, конечно, это зависит от скорости творческого углубления самой советской общественности, то есть нашей социалистической экономики в первую голову. Но и для специальной активности — широчайший простор.

В самом деле, какое огромное десексуалирующее значение (отрыв от полового) имеет полное политическое раскрепощение женщины, увеличение ее человеческой и классовой сознательности. Приниженность и некультурность женщины играет очень крупную роль в сгущении половых переживаний, так как для женщин в таких условиях половое оказывается чуть не единственной сферой духовных интересов. Для грубо чувственного же мужчины такая бессильная женщина особо лакомая добыча. Освобожденная, сознательная женщина изымает из этого слишком «богатого» полового фонда обоих полов крупную глыбу, тем освобождая большую долю творческих сил, связанных до того половой целью.

Огромное десексуалирующее же, сублимирующее значение имеет и общее творческое раскрепощение трудовых масс СССР, все сдавленные силы которых, уходившие и на излишнее питание полового, сейчас получают свободу для делового, производственного общественного выявления. Сюда же надо отнести и раскрепощение национальностей, и прочие завоевания революции в деле освобождения масс от эксплуататорского ярма. Большое значение имеет и отрыв населения от религии. Религия, пытаясь примирить со скверной реальностью, уничтожала боевые порывы, принижала, сдавливала ряд телесных и общественных стремлений, сплющивая тем самым большую их часть в сторону полового содержания. Умирающая религия масс ослабляет их половое прозябание; возрождает их боевые свойства (хотя религиозные проповедники и лгут об обратном: без религии-де появится половая разнузданность).

Много полового дурмана плодила и отвлеченщина нашей старой интеллигенции. Чем сильнее отрыв от боевой реальности, тем больше в ней внереальной фантастики, то есть больше и половой фантастики. Прикрепленная сейчас к советской колеснице жестко практического строительства, наиболее социально здоровая часть старой интеллигенции перевоспитывается, теряя кусок за куском и лишний половой свой груз, не говоря уже о том, что она постепенно все более настойчиво замещается вновь растущей, вполне материалистической, рабоче-крестьянской интеллигенцией.

Детское коммунистическое движение будет спасать от раннего полового дурмана детский возраст (а не оно ли продукт нашей Октябрьской революции) и т. д. и т. п.

Очевидно, для организованной перестройки половых норм сейчас самое время. Наша общественность позволяет начать эту перестройку, требует этой перестройки, жадно ждет тех творческих сил, которые освободятся от полового плена после этой перестройки. Имеет ли право истинный друг революции, истинный гражданин СССР возражать против оздоровления сексуальности?

Но как начать, как провести эту «половую реформу»?

Требуется почин, пример, показательность. Застрельщиком в половом оздоровлении трудящихся и всего человечества, как и во всем прочем, должна быть наша красная молодежь. Воспитанная в героической сублимирующей атмосфере нашей революции, начиненная яркими классовыми творческими радостями так, как никогда молодежь до нее не начинялась, она легче отделается от гнилой половой инерции эксплуататорского периода человеческой истории. Именно она обязана быть энергичным пионером в этой области, показывая путь младшему поколению — своей смене.

Среди пестрой и жаркой дискуссии, которая ведется сейчас нашей красной молодежью, среди самых разнообразных, отчасти нелепых половых идеалов — в стиле хотя бы коллонтаевской Жени или в аскетическом духе, по Толстому, — начинает все более отчетливо пробиваться струйка классового регулирования полового влечения, струйка научно организованного, революционно-целесообразного, делового подхода к половому вопросу. Нет никакого сомнения, что струйка эта будет неуклонно нарастать, впитывая в себя все наиболее здоровые революционно-идеологические искания молодежи в области пола.

Кое-где отдельные, смелые, крепкие группки пытаются уже связать себя определенными твердыми директивами в области половой жизни. Кое-где, показывая пример другим своим поведением, они пытаются обратить внимание и прочих товарищей на половые непорядки, творящиеся вокруг. Иногда в контакте с бытовыми и НОТ'овскими местными ячейками, всегда в тесной связи с партячейкой, с ячейкой комсомола, они пробуют нащупать и метод практического воздействия на слишком грубо нарушающих классовую равнодействующую в области пола. Напряженно ищет в этой области и наше революционное, пролетарское искусство.

То и дело профсуд, партколлегия, контрольная комиссия прорезают общественное внимание сообщением, что грань половой допустимости кончается там-то, и молодежь мотает это сведение себе на ус, используя его в случае стратегической необходимости — для пресечения слишком разнузданных порывов вокруг. Так — постепенно, снизу — энергичными исканиями накопляется опыт, формируется система деловых правил. Автор не сомневается, что система половых норм, создающаяся этой массовой практикой, нащупываемой снизу, в основном целиком совпадает с данной им выше схемой. Возможны, конечно, изменения в деталях, добавления, варианты, но схема и не претендует на исчерпание всей проблемы, она лишь пытается дать направление.

Наши дети — пионеры — первыми сумеют довести дело полового оздоровления до действительно серьезных результатов. С них и надо начать.

Еще несколько слов об обязанностях красной молодежи в половой области. Ей многое дано, а потому с нее много и спросится. Октябрьская революция была выстрадана героическим большевистским подпольным кадром, потянувшим за собою массы, давшим колоссальное количество тяжелых жертв пролетарскому благу. Это — героически-революционный фонд, которым питается и еще долго будет питаться развертывающаяся, идущая вглубь пролетарская революция. Какой героический фонд в революцию внесла наша молодежь? Пока она, конечно, многое еще не могла успеть и по возрасту, но, во всяком случае, ближайшие возможности ее боевых героических накоплений не так велики — революция ведь вступила на несколько лет в сравнительно мирную полосу. Поэтому не грех, если в состав героического, жертвенного революционного фонда среди других частей этого фонда молодежью будет также внесен и богатый вклад половой скромности, половой самоорганизации. Это оздоровит наши нравы, это поможет нам сформировать крепких, творчески насыщенных классовых борцов, это позволит нам родить здоровую, новую революционную смену, это сбережет уйму драгоценнейшей классовой энергии, которой и без того непродуктивно утекает слишком много, по неумению нашему.

Для того чтобы строить, нужно научиться организованно копить.


Революция и молодежь. М., 1924 (Печатается с небольшими сокращениями по журналу «Родник», 1989. № 9. С. 63–68)

3. Фрейд ОБ ОСОБОМ ТИПЕ «ВЫБОРА ОБЪЕКТА» У МУЖЧИНЫ

До сих пор мы предоставляли только поэтам изображать «условия любви», при которых люди совершают свой «выбор объекта» и согласуют свои мечты с действительностью. В самом деле, поэты отличаются от других людей некоторыми особенностями, позволяющими им разрешить такую задачу. Обладая особенно тонкой организацией, большей восприимчивостью сокровенных стремлений и желаний других людей, они в то же время обнаруживают достаточно мужества, чтобы раскрыть перед всеми свое собственное бессознательное. Но ценность познания, заключающегося в их описаниях, понижается из-за одного обстоятельства. Цель поэта — выставить интеллектуальные и эстетические удовольствия и воздействовать на чувство, вот почему поэт не может не изменить действительности, а должен изолировать отдельные его части, разрывая мешающие связи, смягчать целое и дополнять недостающее. Таковы преимущества так называемой «поэтической вольности». Поэт может проявить весьма мало интереса к происхождению и к развитию подобных душевных состояний, описывая их уже в готовом виде. Поэтому необходимо, чтобы наука, более грубыми прикосновениями и совсем не для удовольствия, занялась теми же вопросами, поэтической обработкой которых люди наслаждались испокон веков. Эти замечания должны служить оправданием строгой научной обработки и вопросов любовной жизни человека.

…Во время психоаналитического лечения у врача имеется достаточно возможности знакомиться с областью любовной жизни невротиков. Такое знакомство показывает нам, что подобное же поведение в этой области можно наблюдать у среднего здорового человека и даже у выдающихся людей. Вследствие счастливой случайности в подборе материала, благодаря накоплению однородных впечатлений перед нами вырисовываются определенные типы в любовной жизни. Один такой мужской тип выбора объекта я хочу описать, потому что он отличается рядом таких «условий любви», сочетание которых непонятно, даже странно, и вместе с тем этот тип допускает простое психологическое объяснение.

1. Первое из этих «условий любви» можно было бы назвать специфическим, если оно имеется налицо, следует искать и другие отличительные признаки этого типа. Его можно назвать условием «пострадавшего третьего». Сущность его состоит в том, что лица, о которых идет речь, никогда не избирают объектом своей любви свободную женщину, а непременно такую, на которую предъявляет права другой мужчина: супруг, жених или друг. Это условие оказывается в некоторых случаях настолько роковым, что на женщину сначала не обращают никакого внимания или она даже отвергается до тех пор, пока она никому не принадлежит; но человек такого типа влюбляется тотчас же в ту же самую женщину, как только она вступит в одно из указанных отношений с каким-либо другим мужчиной.

2. Второе условие, быть может, уже не такое постоянное, однако столь же странное. Этот тип выбора объекта пополняется только благодаря сочетанию этого условия с первым, между тем как первое условие само по себе, кажется, встречается очень часто. Второе условие состоит в том, что чистая, вне всяких подозрений женщина никогда не является достаточно привлекательной, чтобы стать объектом любви, привлекает же в половом отношении только женщина, внушающая подозрение. верность и порядочность которой вызывают сомнения. Эта последняя особенность может дать целый ряд переходов, начиная с легкой тени на репутации замужней женщины, которая не прочь пофлиртовать, до открытого полигамического образа жизни кокотки или жрицы любви. Но представитель нашего типа не может отказаться хотя бы от какой-нибудь особенности в таком роде. Это условие с некоторым преувеличением можно назвать «любовью к проститутке».

Подобно тому как первое условие дает удовлетворение враждебным чувствам по отношению к мужчине, у которого отнимают любимую женщину, второе условие — причастность женщины к проституции — находится в связи с необходимостью испытывать чувства ревности, которое, очевидно, является потребностью влюбленных этого типа. Только в том случае, если они могут ревновать, страсть их достигает наибольшей силы, женщина приобретает настоящую ценность, и они никогда не упускают возможности испытать это наиболее сильное чувство. Удивительно то, что ревнуют не к законному обладателю любимой женщины, а к претендентам, к чужим, в близости к которым ее подозревают. В резко выраженных случаях любящий не проявляет желания быть единственным обладателем женщины и, по-видимому, чувствует себя хорошо в таком «тройственном союзе». Один из моих пациентов, который сильно страдал из-за увлечений «на стороне» своей дамы, ничего, однако, не имел против ее замужества и всеми силами содействовал ему; по отношению к мужу он затем в течение многих лет не проявлял и следа ревности. В другом типичном случае пациент был, правда, вначале, при первых любовных связях, очень ревнив к мужу и заставил свою даму отказаться от супружеских отношений с ним; но в многочисленных более поздних связях он вел себя так же, как другие, и не находил, что законный супруг является помехой.

Следующие пункты рисуют уже не условия, предъявляемые к объекту любви, а отношения любящего к объекту своей любви.

3. В нормальной любовной жизни ценность женщины определяется ее непорочностью и понижается с приближением к разряду проститутки. Поэтому странным отклонением от нормального кажется то обстоятельство, что влюбленные нашего типа относятся к женщинам именно такого разряда, как к наиболее ценным объектам любви. Любовным связям с этими женщинами они отдаются всеми силами своей души, со страстью, поглощающей все другие интересы жизни. Они и могут любить только таких женщин и всякий раз предъявляют к себе требование неизменной верности, как бы часто ни нарушали ее в действительности. В этих чертах описываемых любовных отношений чрезвычайно ясно выражен навязчивый характер этих отношений, свойственный в известной степени всякому состоянию влюбленности. Не следует, однако, полагать на основании этой верности и силы привязанности, что одна-единственная такая любовная связь заполняет всю жизнь таких людей или она бывает только один раз в жизни. Наоборот; страстные увлечения такого рода повторяются с теми же особенностями много раз в жизни лиц такого типа, как точная копия предыдущей. Больше того, в зависимости от внешних условий, например перемены места жительства и среды, любовные объекты могут так часто сменять один другой, что из них образуется длинный ряд.

4. Более всего поражает наблюдателя проявляющаяся у любовников такого типа тенденция спасать возлюбленную. Мужчина убежден, что возлюбленная нуждается в нем, что без него она может потерять всякую нравственную опору и быстро опуститься до низкого уровня. Он ее спасает тем, что не оставляет ее. В некоторых случаях намерение спасти может быть оправдано ссылкой на половую неустойчивость и сомнительное общественное положение возлюбленной; но оно проявляется так же определенно и там, где ссылка на действительное положение вещей не имеет места. Один из принадлежащих к описываемому типу мужчин, умевший завоевывать своих дам чрезвычайно искусными соблазнами и находчивой диалектикой, затем делал в своих любовных связях всевозможные усилия, чтобы при помощи им самим сочиненных трактатов удержать очередную любовницу на пути «добродетели».

Если бросить взгляд на отдельные черты нарисованной здесь картины, на условия, требующие, чтобы любимая была не свободна и принадлежала к разряду проституток, на высокую ее оценку, на потребность испытывать чувство ревности, на верность, которая, однако, сочетается с легкостью перехода от одной к другой женщине, и на намерение спасать, то кажется маловероятным, чтобы все эти особенности могли происходить из одного источника. И все же при психоаналитическом углублении в историю жизни лиц, о которых идет речь, легко открыть такой источник. Этот своеобразный выбор объекта любви и такие странные любовные отношения имеют то же психическое происхождение, что и любовная жизнь у нормального человека: они происходят от детской фиксации нежности на матери и представляют собой одно из последствий этой фиксации. В нормальной любовной жизни сохраняется немного черт, в которых, несомненно, проявляется влияние материнского прообраза на выбор объекта, вроде, например, предпочтения, оказываемого молодыми людьми более зрелым женщинам; следовательно, отделение любовного влечения (либидо) от матери произошло сравнительно скоро. У людей нашего типа, напротив, влечение к матери и после наступления половой зрелости имело место так долго, что у выбранных ими позже объектов любви оказываются ясно выраженные материнские признаки, в них легко узнать замену матери. Здесь напрашивается сравнение с деформацией черепа новорожденного: после длительных родов череп новорожденного представляет из себя слепок тазовых ходов матери.

На нас лежит в таком случае обязанность указать на вероятность того, что характерные черты мужчин нашего типа, условия их любви и их поведение в любви действительно происходят от материнской констелляции. Легче всего это сделать по отношению к первому условию, чтобы женщина была не свободна и чтобы был пострадавший третий. Совершенно очевидно, что у выросшего в семье ребенка неотъемлемо связан с представлением о матери тот факт, что мать принадлежит отцу, «пострадавшим третьим» является не кто иной, как отец. Так же естественная для детских отношений переоценка, благодаря которой возлюбленная является единственной, незаменимой: ибо ни у кого не бывает больше одной матери, отношение к ней зиждется на неповторяющемся и не допускающем никакого сомнения событии (рождении).

Раз все объекты любви только замена матери, то понятно и «образование ряда», которое кажется столь резко противоречащим условию верности. Психоанализ показывает нам и на других примерах, что действующее в бессознательном незаменимое часто проявляется расчлененным на бесконечный ряд — бесконечный потому, что всякий суррогат все-таки не дает удовлетворения. Так, например, у детей в известном возрасте возникает непреодолимое желание задавать все новые и новые вопросы, и это объясняется тем, что им надо поставить один-единственный вопрос, который они не решаются задать. А болтливость некоторых невротических больных объясняется тяжестью тайны, которую им хочется разгласить и которую, несмотря на все искушения, они все-таки не выдают.

То, однако, что избранный объект относится к проституткам, совершенно противоречит тому, что источником его является материнский комплекс. Сознательному мышлению взрослого человека мать представляется личностью высокой нравственной чистоты, и немного найдется таких внешних впечатлений, которые были бы для нас так мучительны, как сомнение в этом смысле по отношению к матери. Но как раз это резкое противоречие между «матерью» и «проституткой» и побуждает нас исследовать историю развития и бессознательное взаимопонимание этих двух комплексов, так как мы уже давно знаем, что в бессознательном часто сливается воедино то, что в сознании расцеплено на два противоположных понятия. Исследование возвращает нас к тому периоду жизни, когда мальчик впервые узнает подробности о половых отношениях между взрослыми, приблизительно к годам, предшествующим половой зрелости. Грубые рассказы, проникнутые явным намерением оскорбить и возмутить, знакомят его с тайной половой жизни и подрывают авторитет взрослых, оказывающийся несовместимым с обнаружением их половых отношений. То обстоятельство, что твои родители или родители других людей проделывают между собой нечто подобное, совершенно невозможно между моими родителями.

В то же время мальчик в виде редко недостающего короллария к «ознакомлению с половым вопросом» узнает о существовании известного рода женщин, которые благодаря своей профессии отдаются половой любви, и поэтому все их презирают. Это презрение ему самому остается чуждым; у него рождается к этим несчастным только смешанное чувство томления и жути, так как он знает, что и он сам через них может приобщиться к половой жизни, которую считал до сих пор преимуществом только «больших». Когда он уже перестает сомневаться в том, что его родители не составляют исключение из отвратительных правил половой жизни, он цинично говорит себе, что различие между его матерью и падшей женщиной уже не так-то велико, что, в сущности, обе они делают одно и то же. «Просвещающие» рассказы разбудили в нем следы воспоминаний о его ранних детских летах и желаниях и оживили в нем связанные с ними переживания. Ребенок начинает желать свою мать в этом новом смысле и снова начинает ненавидеть отца как соперника, стоявшего на пути к осуществлению этого желания, он попадает, как мы говорим, во власть «комплекса Эдипа». Он видит измену со стороны матери в том, что она полюбила отца, а не его, и не может этого ей простить. Эти переживания, если только они не проходят быстро, не проявляются ни в чем реально, а только изживаются в фантазиях, которые имеют своим содержанием сексуальную жизнь матери при самых разнообразных обстоятельствах; их напряжение с особенной легкостью разрешается в актах самоудовлетворения. Вследствие постоянного взаимодействия обоих побудительных мотивов этих душевных движений — полового желания и жажды мести — наибольшим предпочтением пользуются фантазии о неверности матери; любовник, с которым изменяет мать, обладает почти всеми чертами собственной персоны, вернее, собственной идеализированной личности, выросшей по возрасту до уровня отца. То, что я в другом месте описал как «семейный роман», составляет разнообразные продукты этой работы фантазии и сплетение их с разными эгоистическими интересами определенного периода" жизни. Познакомившись с этой частью истории душевного развития, мы уже не можем находить непонятным и противоречивым то обстоятельство, что принадлежность возлюбленной к проституции обусловлена непосредственно влиянием материнского комплекса. Описанный нами тип мужской любовной жизни носит следы этого развития, и его можно просто понять как фиксацию на фантазиях мальчика в период половой зрелости, нашедших после свое воплощение в реальной жизни. Легко допустить, что усиленный онанизм в годы переходного возраста также благоприятствует фиксации этих фантазий.

Тенденция спасать любимую женщину с такими фантазиями до того велика, что она получила власть над реальной любовной жизнью, хотя находится как будто только в отдаленной поверхностной связи, исчерпываемой сознательными доводами. Любимая женщина подвергается, мол, опасности благодаря своей склонности к непостоянству и неверности, и вполне понятно, что любящий старается уберечь ее от опасности, охраняя ее добродетель и противодействуя ее дурным наклонностям. Однако изучение «покрывающих воспоминаний», фантазий и ночных сновидений таких лиц показывает, что здесь имеет место прекрасно удавшаяся «рационализация» бессознательного мотива, подобная удавшейся вторичной обработке материала сновидений. На самом деле мотив спасения имеет самостоятельное значение и историю и является продуктом материнского или, вернее, родительского комплекса; когда ребенок слышит, что он обязан жизнью родителям, что мать «даровала ему жизнь», то в нем соединяются нежные чувства с душевными движениями, выражающими стремление быть большим и достичь самостоятельности, и зарождают в нем желание вернуть родителям этот дар и отплатить им тем же. Непокорность мальчика как будто выражает: мне ничего не надо от отца, я хочу вернуть ему все, что я ему стоил. Он рисует себе фантазии о спасении отца от смертельной опасности и таким образом расплачивается с ним. Эта фантазия часто переносится на императора, короля или иную знатную особу и в таком измененном виде становится доступной сознанию и даже годной для поэтической обработки. По отношению к отцу преобладает угрожающее значение фантазии о спасении, а по адресу матери проявляется ее нежное значение. Мать подарила жизнь ребенку, и нелегко возместить такой своеобразный дар чем-нибудь равноценным. Но при незначительном изменении значения слов — что так легко удается в бессознательном и что можно уподобить сознательному слиянию понятий — «спасти мать» приобретает значение: подарить или сделать ей ребенка, разумеется, вполне схожего с ним. Это удаление от первоначального смысла спасения не очень велико, изменение значения слов непроизвольно. Мать подарила ему жизнь — его собственную, — и за это ей дарится другая жизнь, жизнь ребенка, имеющего максимальное сходство с ним самим. Сын проявляет свою благодарность тем, что желает иметь от матери сына, равного себе, то есть в фантазии о спасении он совершенно отождествляет себя с отцом. Все влечения — нежные, благородные, похотливые, непокорные и самовластные — находят удовлетворение в этом одном желании быть своим собственным отцом. Не исчезает и момент опасности при таком изменении значения; ведь самый акт рождения представляет собой опасность, из которой спасение приходит благодаря усилиям матери. Рождение является первой жизненной опасностью и прообразом всех последующих, внушающих нам страх; переживания при рождении остаются у нас, вероятно, в том аффективном выражении, которое мы называем страхом. Макдуф, в шотландской легенде не рожденный матерью, а вырезанный из утробы ее, поэтому не знал и страха.

Древний снотолкователь Артемидор был, несомненно, прав, утверждая, что сновидение меняет свой смысл в зависимости от личности видевшего сон. По законам выражения бессознательных мыслей «спасение» может иметь различное значение в зависимости от того, фантазирует ли о нем женщина или мужчина. Оно может в равной мере иметь значение сделать ребенка — дать начало рождению (у мужчины), как и самой родить ребенка (у женщины). Особенно в связи с водой можно ясно видеть эти различные значения спасения в сновидениях и в фантазиях. Если мужчина спасает во сне женщину, то это значит: он делает ее матерью, что, согласно вышеизложенному, соответствует смыслу — он ее делает своей матерью. Когда женщина спасает кого-нибудь (ребенка) из воды, то этим она признает себя, подобно царевне в легенде о Моисее, родившей его матерью.

Иногда фантазия о спасении отца также получает смысл нежного отношения. Тогда она выражает желание иметь отца сыном, то есть иметь такого сына, как отец. Вследствие всех этих отношений мотива спасения к родительскому комплексу тенденция спасать возлюбленную составляет существенную черту описанного здесь любовного типа.

Я не считаю нужным приводить доказательства правильности метода моей работы, которая в данном случае, как и при описании анальной эротики, стремится к тому, чтобы сначала выделить из всего материала наблюдения крайне и резко очерченные типы. В обоих случаях имеется гораздо большее количество индивидов, у которых можно наблюдать только отдельные или только нерезко выраженные черты этого типа. И само собой разумеется, что только связное изложение всех тех наблюдений, на основании которых установлены эти типы, даст нам возможность правильно их оценить.

ОБ УНИЖЕНИИ ЛЮБОВНОЙ ЖИЗНИ

1

Если практикующий врач-психоаналитик задает себе вопрос, с каким страданием чаще всего к нему обращаются за помощью, то он принужден будет ответить: с психической импотенцией, если не считать разнообразных проявлений страха. Этой странной болезнью заболевают мужчины с сильно выраженной чувственностью, и заболевание проявляется в том, что специальные органы отказываются выполнять функции полового акта, хотя до и после акта они могут быть вполне здоровыми и дееспособными и хотя данный субъект имеет большую склонность к выполнению этого акта. Первым поводом к пониманию своего состояния является факт, приводящий его к убеждению, что такие неудачи постигают его только при половых попытках с определенными особами, между тем как с другими у него не случается ничего подобного. Тогда он приходит к убеждению, что задержку его мужской потенции вызывают особенные свойства сексуального объекта. Иной раз такой больной сам рассказывает, что у него получается ощущение в нем самом какого-то препятствия, что он замечает какое-то внутреннее противодействие, которое мешает сознательному его намерению. Но больной не в состоянии понять, в чем же состоит это препятствие и какие именно особенности полового объекта его вызывают. Если подобные неудачи случались у него неоднократно, то в таком случае он склонен установить ошибочную причинную связь и полагает, что именно воспоминание о первой неудаче является таким препятствующим и отпугивающим переживанием и становится причиной последующих неудач; в первый же раз дело касалось «случайности».

Психоаналитическое исследование психической импотенции произведено и опубликовано несколькими авторами. Каждый аналитик из собственного опыта может подтвердить приводимые ими объяснения. Речь действительно идет о парализующем влиянии известных психических комплексов, которые недоступны сознанию индивида. На первом плане стоит как общее содержание этого патогенного материала сохранившая свою силу и влияние инцестуозная (кровесмесительная) фиксация либидо на матери и на сестре. Кроме того, нужно принять во внимание влияние случайных мучительных впечатлений, находящихся в связи с детскими сексуальными проявлениями, и вообще все моменты, понижающие либидо, которое должно быть направлено на женщину как на половой объект.

Если подвергнуть при помощи психоанализа детальному исследованию случаи резкой психической импотенции, то получается следующая картина действующих при ней психосексуальных процессов. Почвой болезни служит и здесь, как, вероятно, при невротических страданиях, задержка в развитии либидо до степени ее нормальной завершенной формы. Здесь еще не слились два течения, слияние которых только и обеспечивает вполне нормальную любовную жизнь, — два течения, которые мы различаем как нежное и чувственное.

Наиболее старое из этих двух течений — нежное. Оно берет начало с самых ранних лет, образовалось на почве интересов инстинкта самосохранения и направлено на представителей родной семьи или на лиц, занятых уходом и воспитанием ребенка. К нему с самого начала присоединяется известная доля половых влечений, компонентов эротического интереса, которые нормально выражены уже более или менее ясно с детства, а у невротиков во всех случаях открываются психоанализом, произведенным в более позднем возрасте. Оно соответствует первичному детскому выбору объекта. Мы видим из него, что половые влечения находят свои первые объекты в связи с оценкой, исходящей из влечения Я, точно так же, как первые сексуальные удовлетворения получаются в связи с функциями, необходимыми для сохранения жизни. «Нежность» родителей и воспитателей, которая редко не отличается явным эротическим характером («ребенок — эротическая игрушка»), много содействует тому, чтобы усилить эти придатки эротики к объектам фиксации влечений… и поднять их на такую высоту, при которой они должны повлиять на последующее развитие, в особенности если этому способствуют еще и некоторые другие обстоятельства.

Нежные фиксации ребенка сохраняются в течение всего детства, и к ним притекают новые эротические переживания, и эротика благодаря этому отклоняется от своих половых целей. В возрасте половой зрелости… к нежным фиксациям присоединяется еще «чувственное» течение, которое определенно сознает свои цели. Оно, понятно, идет всегда прежними путями и снабжает значительно большим количеством либидо объекты первого инфантильного выбора. Но вследствие того, что оно натыкается там на воздвигнутые препятствия кровосмесительного ограничения, оно стремится найти возможно скорей переход от этих, реально неподходящих, объектов к другим, посторонним, с которыми было бы возможно настоящее половое сожительство. Эти посторонние объекты избираются, однако, по образцу инфантильных, но со временем они привлекают к себе ту нежность, которая была фиксирована на прежних. Мужчина оставляет отца и мать — как предписывается в Библии, — чтобы следовать за женой, нежность и чувственность сливаются воедино. Высшая степень чувственной влюбленности связана с наибольшей психической оценкой (нормальная переоценка полового объекта мужчиной).

При неудаче этого процесса решающее значение имеют два момента либидо. Во-первых, степень реального запрета, который не допускает нового выбора объекта и обесценивает его для индивида. Ведь нет никакого смысла заниматься выбором объекта, если запрещено вообще выбирать или не имеешь никакой надежды выбирать что-нибудь достойное. Во-вторых, степень привлекательности, которой могут обладать те инфантильные объекты, от которых следует уйти; она пропорциональна эротической фиксации, которой они были наделены еще в детстве. Если эти два фактора достаточно сильны, то начинает действовать общий механизм образования неврозов. Либидо отвращается от реальности, подхватывается работой фантазии, усиливает образы первых детских объектов и фиксируется на них. Но кровосмесительное ограничение заставляет оставаться в бессознательном либидо, обращенном на эти объекты, изживание чувственного течения, кроющегося теперь в бессознательном, в онанистических актах, способствует тому, чтобы крепить эти фиксации. Положение дела не меняется и тогда, когда неудавшийся в реальности процесс совершается в фантазии, то есть когда в фантастических ситуациях, ведущих к онанистическому удовлетворению, первоначальные половые объекты заменяются посторонними. Благодаря такому замещению фантазии делаются способными проникнуть в сознание; в реальном либидо при этом не замечается никакого прогресса.

Таким образом, может случиться, что вся чувственность молодого человека окажется связанной в бессознательном с инцестуозными объектами. В результате получается абсолютная импотенция, которая к тому же еще укрепляется благодаря одновременно приобретенному действительному ослаблению органов, выполняющих половой акт.

Для образования так называемой собственно психической импотенции требуются более мягкие условия. Чувственное течение во всем объеме вынуждено скрываться за нежным течением, оно должно быть в достаточной мере сильным и свободным от задержек, чтобы хотя бы отчасти пробить себе путь к реальности. Половая активность таких лиц носит на себе явные признаки того, что руководящие ею психические импульсы действуют не во всем объеме: она капризна, подвижна, легко нарушается, функционирует часто неправильно, доставляет мало удовольствия. Но главным образом она избегает слияния с нежным течением. Таким образом, создается ограничение в выборе объектов. Оставшееся активным чувственное течение ищет только такие объекты, которые не напоминают запретных инцестуозных лиц; если какое-нибудь лицо производит впечатление, вызывающее высокую психическую оценку, то оно влечет за собой не чувственное возбуждение, а эротически недействительную нежность. Любовная жизнь таких людей остается расщепленной в двух направлениях, нашедших свое выражение в искусстве как небесная и земная (животная) любовь. Когда они любят, они не желают обладания, а когда желают, не могут любить. Они ищут объекты, которые им не нужно любить, чтобы отдалять чувственность от любимых объектов, и странная несостоятельность в форме психической импотенции наступает, согласно законам «чувствительности комплекса» и «возвращения вытесненного», тогда, когда иной раз какая-нибудь незначительная черта лица объекта, избранного во избежание инцеста, напоминает объект, которого следует избегать.

Главным средством против такого нарушения, которым пользуются люди с расщепленным любовным чувством, является психическое унижение полового объекта, в то время как переоценка, присущая при нормальных условиях половому объекту, сохраняется для инцестуозного объекта и его заместителей. Чувственность может свободно проявляться только при выполнении условия унижения, притом возможны значительные проявления половой активности и сильное чувство наслаждения. Этому благоприятствует еще другое. Лица, у которых нежное и чувственное течение недостаточно слились, не обладают по большей части достаточно тонким любовным чувством; у них сохранились половые ненормальности, неудовлетворение которых ими ощущается как определенное понижение удовольствия, а удовлетворение возможно только с приниженными, мало оцениваемыми половыми объектами.

Понятны теперь мотивы упомянутых в первом очерке фантазий мальчика, который принижает мать до степени проститутки. В них проявляется старание, хотя бы в фантазии, перекинуть мост через пропасть, разделяющую эти два течения любовной жизни, завладеть матерью как объектом чувственного влечения ценою ее унижения.

2

До сих пор мы занимались врачебно-психологическим исследованием психической импотенции, не оправдываемым заглавием этой статьи. Но дальше мы поймем, что нам нужно было начать с этого вступления, чтобы иметь возможность обратиться к настоящей теме.

Психическую импотенцию мы свели к неслиянию нежного и чувственного течения в любовной жизни; а указанную задержку развития объяснили влиянием детских фиксаций и более поздним запретом при промежуточном возникновении инцестуозного запрета. Против этого учения можно, во-первых, выдвинуть следующее возражение, оно даст нам слишком много: если оно нам объясняет, почему некоторые лица страдают психической импотенцией, то для нас остается загадочным, как иные люди могли избежать этого страдания. Так как приходится сознаться, что все указанные видимые моменты, как то: сильная детская фиксация, кровосмесительный запрет и запрет в более поздние годы развития после наступления половой зрелости, имеются почти у всех культурных людей, то было бы вполне правильно заключить, что психическая импотенция является общим страданием культурного человечества, а не болезнью отдельных лиц.

Если понятие о психической импотенции брать шире и не ограничивать только невозможностью полового акта при наличности полового желания и физически здорового полового аппарата, то сперва приходится причислить сюда всех тех мужчин, которых называют психастениками, которым если и удается всегда акт, то он не доставляет особенного наслаждения; это встречается чаще, чем полагают. Психоаналитическое исследование таких случаев, не объясняя сначала разницы в симптоматологии, открывает те же этиологические моменты. От анестетичных (лишенных чувственности) мужчин легко оправдываемая аналогия ведет к громадному числу фригидных женщин, отношение которых к половой любви нельзя лучше описать и понять, как указанием на полное его сходство с более известной психической импотенцией мужчин.

Но если мы не будем расширять понятие о психической импотенции, а присмотримся к оттенкам ее симптоматологии, то мы не сможем не согласиться с тем, что любовные проявления мужчины в нашем современном культурном обществе вообще носят типичные признаки психической импотенции. Нежное и чувственное течения только у очень немногих интеллигентных мужчин в достаточной степени спаяны; мужчина почти всегда чувствует себя стесненным в проявлениях своей половой жизни благодаря чувству уважения к женщине и проявляет свою полную потенцию только тогда, когда имеет дело с низким половым объектом. Такое обстоятельство обусловливается, кроме того, тем, что к его половым стремлениям присоединяются компоненты извращенности, которых он не осмеливается удовлетворить с женщиной, заслуживающей уважения. Полное половое удовольствие он может испытать только тогда, когда безудержно отдается наслаждению, чего он, например, не осмеливается проявлять со своей высоконравственной супругой. Отсюда происходит его потребность в униженном половом объекте, женщине, этически малоценной, у которой, по его мнению, нет эстетических требований, которой неизвестны его общественные отношения, и она. не в силах о них судить. Перед такой женщиной он всего легче обнаруживает свою половую силу даже в том случае, если его нежность направлена к более высоко стоящей. Возможно, что так часто наблюдаемая склонность мужчин высших общественных классов выбирать себе любовницу или даже законную супругу из женщин низкого сословия является только следствием потребности в униженном половом объекте, с которым психологически связана возможность полного удовлетворения.

Я не колеблюсь объявить, что два момента, действительные при настоящей психической импотенции: интенсивная инцестуозная фиксация детского возраста и реальный запрет в юношеском возрасте — являются причиной также и этого, такого частого, проявления в поведении культурных мужчин в их любовной жизни. Пусть это и звучит неприятно и парадоксально, но следует сказать, что тот, кто в любовной жизни хочет быть свободным и счастливым, тот должен преодолеть респект перед женщиной и примириться с представлением о кровосмесительстве с матерью или с сестрой. Тот, кто готов в ответ на такое требование подвергнуть себя серьезной внутренней проверке перед самим собой, тот непременно найдет, что считает, в сущности, половой акт чем-то унизительным, что грязнит и позорит человека, а не только его тело. Происхождение этой оценки, в которой, верно, нелегко сознаться, можно найти только в период юности, когда чувственное течение было уже сильно развернуто, а удовлетворение было почти одинаково запрещено как по отношению к постороннему, так и к инцестуозному объекту.

В нашем культурном обществе женщины находятся под таким же влиянием воспитания, но, кроме того, еще и под влиянием поведения мужчин. Для них, разумеется, одинаково дурно и в том случае, когда они не находят в мужчине его половой мужской силы, как и тогда, когда повышенная вначале оценка их в период влюбленности сменяется после обладания пренебрежением. У женщины существует очень слабая потребность в унижении полового объекта; в связи с этим находится, несомненно, и то обстоятельство, что обычно у женщины не проявляется ничего похожего на половую переоценку мужчины. Но длительное половоевоздержание и удержание чувственности в области фантазии вызывают у нее другое важное последствие. Впоследствии она уже не в силах разрушить связь между чувственными переживаниями и запретом и оказывается психически импотентной, то есть фригидной, в то время, когда ей наконец разрешаются подобного рода переживания. Поэтому у многих женщин является стремление сохранить тайну еще даже и тогда, когда сношения ей уже разрешаются; у других появляется способность нормально чувствовать только в том случае, когда условия запрета снова имеют место при какой-либо тайной любовной связи. Изменяя мужу, она в состоянии сохранять любовную верность второго разряда.

Я полагаю, что условие запрета имеет в любовной жизни женщины то же значение, что унижение полового объекта у мужчины. Оба являются следствием длительного откладывания начала половой жизни после наступления половой зрелости, как этого требует воспитание ради культурных целей. Оба стремятся прекратить психическую импотенцию, которая является следствием отсутствия слияния чувственного и нежного течений. Если следствия одной и той же причины оказываются различными у мужчины и у женщины, то причиной этому является, быть может, иное различие в поведении обоих полов. Культурная женщина обыкновенно не нарушает запрета в течение периода ожидания, и, таким образом, у нее создается тесная связь между запретом и сексуальностью. Мужчина нарушает большей частью запрет под условием унижения полового объекта, и поэтому это условие и переносится в его последующую любовную жизнь.

Ввиду столь сильно назревшего в современном культурном обществе стремления к реформе половой жизни, считаю нелишним напомнить, что психоаналитическому исследованию так же чужды какие бы то ни было тенденции, как и всякому другому. Оно стремится лишь к тому, чтобы вскрыть связи и зависимости, находя в скрытом причину общеизвестного. Психоанализ не может ничего иметь против того, чтобы его выводы были использованы при проведении реформы для создания полезного вместо вредного. Но он не может заранее сказать, не будут ли те или иные установления иметь следствием другие, более тяжелые жертвы.

3

Тот факт, что культурное обуздание любовной жизни влечет за собой общее унижение полового объекта, должен нас побудить перенести наше внимание с объектов на самые влечения. Вред первоначального запрета сексуального наслаждения сказывается в том, что позднейшее разрешение его в браке не дает уже полного удовлетворения. Но и неограниченная половая свобода с самого начала не приводит к лучшим результатам. Легко доказать, что психическая ценность любовной потребности понижается тотчас же, как только удовлетворение становится слишком доступным. Чтобы увеличить возбуждение либидо, необходимо препятствие; и там, где естественные сопротивления удовлетворению оказываются недостаточными, там люди всех времен создавали условные препятствия, чтобы быть в состоянии наслаждаться любовью. Это относится как к отдельным индивидам, так и к народам. Во времена, когда удовлетворение любви не встречало затруднений, как, например, в период падения античной культуры, любовь была обесценена, жизнь пуста. Нужны были сильные «реактивные образования», чтобы создать необходимые аффективные ценности. Все это дает основание утверждать, что аскетические течения христианства дали любви психическую ценность, которой ей никогда не могла дать языческая древность. Наивысшего значения любовь достигла у аскетических монахов, вся жизнь которых была наполнена почти исключительно борьбой с либидинозными искушениями.

Объяснение встречающихся в этой области неясностей прежде всего обращается, разумеется, к общим свойствам наших органических влечений. В общем, конечно, совершенно верно, что психическое значение влечения повышается в связи с отказом от его удовлетворения. Стоит только попробовать подвергнуть одинаковому голоданию группу самых разнообразных людей. С возрастанием властной потребности в пище сглаживаются все индивидуальные различия, вместо них наступают однообразные проявления единого неудовлетворенного влечения. Но верно ли, что с удовлетворением влечения так уж сильно понижается его психическая ценность? Стоит вспомнить, например, отношение алкоголика к вину. Разве не правда, что вино дает алкоголику всегда одно и то же токсическое удовлетворение, часто сравниваемое в поэзии с эротическим, его можно сравнить с эротическим с точки зрения научного понимания? Слыхали ли вы, чтобы пьяница принужден был вечно менять напитки, потому что он теряет вкус к одному и тому же напитку? Напротив, привычка все больше и больше укрепляет связь между человеком и излюбленным сортом вина. Слыхали ли вы, чтобы пьяница проявлял потребность отправиться в страну, где вино дорого или где запрещено его пить?.. То, что говорят наши великие алкоголики, например Беклин, о своем отношении к вину, звучит как чистейшая гармония, как образец счастливого брака. Почему же у любящего совершенно иное отношение к своему сексуальному объекту?

Я думаю, что следовало бы — как это ни странно звучит — допустить возможность существования в самой природе сексуального влечения чего-то, что не благоприятствует наступлению полного удовлетворения. Тогда из длительной и трудной истории развития этого влечения выделяются два момента, может быть вызывающие такое затруднение. Во-первых, вследствие двукратной попытки выбора объекта, с промежуточным возникновением инцестуозного запрета, окончательный объект полового влечения никогда не совпадает с первоначальным, а является только его суррогатом. Психоанализ научил нас: если первоначальный объект какого-нибудь желания утерян вследствие вытеснения, то он нередко подменяется бесконечным рядом заменяющих объектов, из которых не удовлетворяет вполне ни один. Это может нам объяснить то непостоянство в выборе объекта и ту неутомимость, которыми так нередко отличается любовная жизнь взрослого.

Во-вторых, мы знаем, что половое влечение распадается на большое число компонентов — не все могут войти в состав его позднейшего образования, — но их нужно прежде всего подавить или найти другое применение. К ним относятся сначала копрофильные части влечения, которые оказались несовместимыми с нашей эстетической культурой, вероятно, с тех пор, как мы благодаря вертикальному положению тела при ходьбе удалили наш орган обоняния от поверхности земли. Далее, той же участи подлежит значительная часть садистских импульсов, которые также относятся к числу проявлений любовной жизни. Но все эти процессы развития захватывают только верхние слои сложной структуры. Основные процессы, вызывающие любовное возбуждение, остаются незатронутыми. Экскрементальное слишком тесно и неразрывно связано с сексуальным, положение гениталий остается предопределяющим и неизменным моментом. Здесь можно было бы, несколько изменив, повторить известное изречение Наполеона: «Анатомия решает судьбу». Гениталии не проделали вместе со всем человеческим телом развития в сторону эстетического совершенствования, они остались животными, и поэтому и любовь в основе своей и теперь настолько же животна, какой она была испокон веков. Любовные влечения с трудом поддаются воспитанию, их воспитание дает то слишком много, то слишком мало. То, что стремится из них сделать культура, недостижимо; оставшиеся без применения возбуждения дают себя знать при активных половых проявлениях в виде неудовлетворенности.

Таким образом, приходится, может быть, примириться с мыслью, что равновесие между требованиями полового влечения и культуры вообще невозможно, что невозможно устранить лишения отказа и страдания, как и общую опасность прекращения в отдаленном будущем всего человеческого рода в силу его культурного развития. Хотя этот мрачный прогноз основан на том только единственном предположении, что культурная неудовлетворенность является необходимым следствием известных особенностей, приобретенных половым влечением под давлением культуры. Но именно эта неспособность полового влечения давать полное удовлетворение, как только это влечение подчинилось первым требованиям культуры, становится источником величайших культурных достижений, осуществляемых благодаря все дальше идущему сублимированию компонентов этого влечения. Ибо какие мотивы могли бы побудить людей давать другое применение сексуальным импульсам, если бы при каком-либо распределении их они могли бы получать полное счастье? Они не отошли бы от этого счастья и не делали бы дальнейших успехов.

Таким образом, кажется, что благодаря непримиримому разладу между требованиями обоих влечений — сексуальным и эгоистическим — люди становятся способными на все высшие достижения, хотя постоянно подвергаются опасности заболеть неврозом, особенно наиболее слабые из них.

Цель науки — не пугать, не утешать. Но я и сам готов допустить, что такие общие заключения, как высказанные выше, следует построить на более широком основании и что, может быть, некоторые направления в развитии человечества могут помочь исправить указанные нами в изолированном виде последствия.


Очерки по психологии сексуальности. М., 1989. С. 65–74

3. Фрейд ЖЕНСТВЕННОСТЬ

Я обещал рассказать вам еще о некоторых психических особенностях зрелой женственности, как они проявляются при аналитическом наблюдении. Мы не претендуем этими утверждениями на окончательную истину; кроме того, не всегда легко отделить то, что можно приписать влиянию сексуальной функции, а что — социальному воспитанию. Итак, мы приписываем женственности более высокую степень нарциссизма, которая и влияет на ее выбор объекта, так что быть любимой для женщины — более сильная потребность, чем любить. В физическом тщеславии женщины все еще сказывается действие зависти к пенису, поскольку свои прелести она тем более высоко ценит, что они представляются ей компенсацией за первоначальную сексуальную неполноценность. Стыдливости, которая считается отличительным женским качеством, но является гораздо более обусловленной традициями, чем следовало бы думать, мы приписываем первоначальное намерение скрыть дефект гениталий. Мы не забываем, что позднее она приняла на себя другие функции. Полагают, что женщины внесли меньший вклад в открытия и изобретения истории культуры, но, может быть, именно они открыли один вид техники — технику плетения и ткачества. Если это так, то попытаемся отгадать бессознательный мотив этого достижения. Сама природа как будто подает пример такому подражанию, заставляя гениталии с наступлением половой зрелости обрастать волосами, скрывающими их. Шаг, который надо было сделать далее, состоял в том, чтобы скрепить волокна друг с другом, которые на теле выступали из кожи и были лишь спутаны. Если эта неожиданная мысль кажется вам фантастичной и вы считаете влияние отсутствия пениса на формирование женственности моей идеей fix, то я, естественно, обезоружен.

Условия выбора объекта женщиной достаточно часто до неузнаваемости изменяются социальными отношениями. Там, где он может проявиться свободно, он часто происходит по нарцисстическому идеалу мужчины, которым девушка хотела стать. Если девушка остановилась на привязанности к отцу, то есть на Эдиповом комплексе, то она выберет его по типу отца. Поскольку при переходе от матери к отцу враждебность амбивалентного эмоционального отношения осталась направленной на мать, такой выбор должен обеспечить счастливый брак. Но очень часто случается то, что вообще ставит под угрозу подобное разрешение амбивалентного конфликта. Сохранившаяся враждебность следует за положительной привязанностью и переходит на новый объект. Супруг, который сначала получает в наследство чувства к отцу, со временем наследует и чувства к матери. Таким образом, легко может произойти то, что вторую половину жизни женщины заполняет борьба против своего мужа, как первую, более короткую, — сопротивление по отношению к своей матери. После того как реакция изжита, второй брак может легко сложиться гораздо более удовлетворительно. Другой поворот в сущности женщины, к которому не подготовлены любящие, может произойти после рождения в браке первого ребенка. Под впечатлением собственного материнства может снова ожить идентификация с собственной матерью, которой женщина вплоть до брака оказывала сопротивление, и привлечь к себе все имеющееся либидо, так что с навязчивым повторением репродуцируется несчастный брак родителей. То, что прежний фактор отсутствия пениса все еще не утратил своей силы, обнаруживается в неодинаковой реакции матери на рождение сына или дочери. Только отношение к сыну приносит матери неограниченное удовлетворение; оно вообще является из всех человеческих отношений самым совершенным и наиболее свободным от амбивалентности. На сына мать может перенести свое честолюбие, которое она должна была подавить в себе, от него она ждет удовлетворения всего того, что осталось у нее от комплекса мужественности. Даже брак нельзя считать устойчивым, пока женщине не удастся сделать и мужа своим ребенком и разыгрывать перед ним мать.

Идентификация женщины с матерью позволяет различить два слоя — доэдипов, который основан на нежной привязанности к матери, считающийся образцом, и более поздний из Эдипова комплекса, когда мать устраняется и заменяется отцом. Многое от обоих остается для будущего, и можно по праву сказать, что ни один не преодолевается в процессе развития в достаточной мере. Но фаза нежной доэдиповой привязанности является для будущего женщины решающей; в ней подготавливается приобретение тех качеств, благодаря которым она позднее будет соответствовать своей роли в сексуальной функции и достигать поразительных социальных успехов. В этой идентификации она приобретает также привлекательность для мужчины, которая превращает его эдипову привязанность к матери во влюбленность. Лишь тогда сын зачастую получает то, чего он добивался для себя. Создается впечатление, что любовь мужчины и любовь женщины разделяются психологическим различием фаз.

То, что женщине мало свойственно чувство справедливости, связано с преобладанием зависти в ее душевной жизни, потому что требование справедливости перерабатывает зависть, создавая условие, при котором от нее можно отказаться. Мы говорим о женщинах также, что их социальные интересы слабее, а способность к сублимации влечений меньше, чем у мужчин. Первое, правда, проистекает из асоциального характера, который, несомненно, присущ всем сексуальным отношениям. Любящие находят удовлетворение друг в друге, и даже семья еще противится принятию в более широкие сообщества. Способность к сублимации подвержена самым значительным индивидуальным колебаниям. Я не могу не упомянуть впечатления, которое все время получаешь при аналитической деятельности. Мужчина около тридцати лет представляется молодым, скорее, незрелым индивидуумом, от которого мы ждем, что он в полной мере использует возможности развития, которые ему открывает анализ. Но женщина того же возраста часто пугает нас своей психической закостенелостью и неизменяемостью. Ее либидо заняло окончательные позиции и кажется неспособным оставить их ради других. Путей для дальнейшего развития нет; дело обстоит так, как будто весь процесс уже закончен, не может подвергнуться отныне никакому воздействию и даже как будто трудное развитие на пути к женственности исчерпало возможности личности. Мы как терапевты жалуемся на это положение вещей, даже если нам удается устранить недуг путем разрешения невротического конфликта.

Это все, что я хотел вам сказать о женственности. Разумеется, все это неполно и фрагментарно, да и не всегда приятно звучит. Не забывайте, что мы описали женщину лишь в той мере, в какой ее сущность определяется ее сексуальной функцией. Это влияние заходит, правда, очень далеко, но мы имеем в виду, что отдельная женщина все равно может быть человеческим существом. Если вы хотите знать о женственности больше, то спросите об этом собственный жизненный опыт, или обратитесь к поэтам, или подождите, пока наука не даст вам более глубокие и лучше согласующиеся друг с другом сведения.


Введение в психоанализ. Лекции.

М.,1989. С. 383–385

Н. А. Бердяев МЕТАФИЗИКА ПОЛА И ЛЮБВИ

…В мире борятся два враждебные метафизические начала — личное и родовое. И проблема пола и любви должна быть поставлена в связь с борьбой этих двух начал, ныне обострившейся и обнажившейся. Трудность всех вопросов, связанных с половой любовью, в том и заключается, что в мировой истории половой любви тесно переплетаются два противоборствущие начала — любовь личная и любовь родовая, сила сверхприродная, божественная и сила природная, эмпирическая связанность. Слишком часто смешивают пол с родом, любовь с родовым инстинктом. Но в роде и родовом инстинкте нет ведь ничего личного, индивидуального, ничего даже человеческого, это природная стихия, одинаковая у всех людей и общая у мира человеческого с миром животным. Любви как индивидуального избрания, как своеобразного влечения полов, отличающего не только человека от животных, но и каждого человека от других людей, божественного Эроса нет и быть не может в стихии рода. Так называемая родовая любовь и родовое утверждение пола потому унижают человека, что отдают лицо человеческое во власть безличной природной стихии, личность находится тут в обладании разрушающей ее естественной необходимости. Биология устанавливает обратную пропорциональность между рождаемостью и индивидуальностью. Если органические силы идут на продолжение рода, то они естественно убывают для создания совершенной индивидуальности. Эта биологическая истина имеет и более глубокую метафизическую основу. Есть дилемма: или создание совершенной, вечной индивидуальности, или дробление индивидуальности и создание многих несовершенных и смертных индивидуальностей. Человек не в силах стать личностью, индивидуальностью, достигнув совершенства и вечности, и потому как бы передает потомству своему дальнейшее совершенствование, в рождении заглушает муку неосуществленной индивидуальности, непреодоленного разрыва, недостигнутой вечности. Родовая половая любовь дробит индивидуальность, стремится к бессмертию рода, к созданию многих несовершенных существ, а не одного совершенного существа, к плохой бесконечности, к вечному возвращению. Истинная любовь, преодолевающая пол, должна направить всю человеческую энергию вглубь и вглубь вечности, а не во вне и вперед во времени. С родовым полом был связан этот ложный культ будущего, эта лжепрогрессивность.

Рождение и смерть — одной природы, имеют один источник. Уже Гераклит учил, что Гадес и Дионис один и тот же бог. И рождение и смерть одинаково — продукты мирового распада, дети времени, царства временности в мире. Бытие, отпавшее от своего источника и смысла, делается прежде всего временным, вытягивается в хронологический ряд, в котором вечная смена рождения и смерти, плохая бесконечность. Ни одно существо испорченного мира невечно, все части мира, все состояния мира временны, тленны. Когда сказано было рожать в муках, то этим было сказано и умирать; плодить в мире несовершенство и смерть по закону природной необходимости. Рождение есть уже начало смерти; истина эта подтверждается опытом всей природы и слишком очевидна. Рождение по самому существу своему есть дробление индивидуальности, распадение ее на части, есть знак того, что индивидуальность не может достигнуть совершенства и вечности и как бы предлагает своей части продолжить за нее дело совершенствования, как бы заменяет достижение единого успеха в вечности множественными успехами во времени. Родовое начало и любовь для продолжения рода — продукты смертности и испорченности природы и вместе с тем укрепление и узаконение смертности, торжество закона тления. Родовая половая любовь есть кажущееся, иллюзорное преодоление разрыва полов; единая и полная, совершенная и вечная индивидуальность в ней не достигается. Половое томление в стихии рода делается игрушкой безличной, природной силы, никогда этого томления не разрешающей, а бесконечно продолжающей во времени, в новых и новых формах. Между полом, и любовью, и родом, и рождением существует коренная, не эмпирическая только, а метафизическая противоположность. Утверждать пол в любви — значит утверждать полноту и совершенство индивидуальности, завоевывать вечность, хорошую бесконечность; утверждать стихию рода в родовом инстинкте — значит дробить индивидуальность, завоевывать несовершенное и смертное во времени, плохую бесконечность. Томление пола и тайна любви — в жажде преодолеть трагический разрыв полов, мистическим слиянием достигнуть вечной, совершенной индивидуальности. Совершенная индивидуальность не рождает и не умирает, не создает никаких последующих мигов. Когда говорят: «Остановись, мгновение, ты прекрасно!», то этим хотят сказать, что прекрасное в своем совершенстве не должно рождать чего-нибудь иного, должно остаться навеки таковым, что только недостаточно прекрасное и совершенное мгновение должно замениться другим. Совершенный мир не должен продолжаться в чем-либо ином, не должен ничего рождать, он остается для вечности, остается самим в себе. Все совершенное и безмерно прекрасное есть достояние вечности, не дробится, не продолжается в рождении из себя несовершенных частей. Родовая половая любовь и есть, применяя терминологию Платона, Афродита вульгарная, простонародная, земная Афродита. И, увы, огромной части человечества знакома только вульгарная Афродита, так как находятся люди во власти рода, природной необходимости, естественного рабства, и сама мечта об Афродите небесной иным кажется почти безнравственной, противоестественной, безумно-романтичной. Организовать добропорядочную, половую любовь, хорошо продолжить род человеческий — вот предел желания самых радикальных людей. Люди очень консервативны в вопросе о поле и любви; традиции, старые чувства и инстинкты правят ими, и корень этого консерватизма во власти рода. Позитивисты не знают иной любви, кроме родовой, только пол рождающийся понимают, только об изменении форм семьи заботятся. Теория любви Шопенгауэра, очень близкая к теории Дарвина, есть только выражение консервативной власти рода, играющего людьми, зло иронизирующего над индивидуальностью.

Пол — это то, что должно быть преодолено, пол — это разрыв. Пока остается этот разрыв — нет индивидуальности, нет цельного человека. Но преодоление пола есть утверждение пола, а не отрицание, есть творческое соединение полов, а не отворачивание от полового томления. Нужно утвердить пол до окончательного его преодоления, до исчезновения полов, до соединения в единый дух, в единую плоть. Это, конечно, нельзя понимать так, что каждая монада, мужская и женская, перестает существовать самостоятельно; ей присуще самостоятельное бытие, и она достигает его в слиянии полноты. Пол имеет природу духовную и плотскую, в нем скрывается метафизика духа и метафизика плоти. Пол — не физиологической и не эмпирической природы, в нем скрыты мистические глубины. Ведь мистическую диалектику пола усматривают даже в самой природе Божества. Весь мировой процесс коренится в поле; потому мир сотворился и продолжается, что в основе его лежит пол, что мистическая стихия мира расцеплена, разорвана, полярна. Метафизическая, духовно-плотская полярность напоила мир половым томлением, жаждой соединения. Полярность эта сказывается и в учении о вечной женственности, женственности мировой души, учении, столь близком христианской мистике, почувствованном уже Соломоном в «Песне песней», основанном в символике Апокалипсиса[42]. Очень характерен чувственно-эротический культ Девы Марии у средневековых мужчин и такой же культ Христа у средневековых женщин. Окончательное преодоление пола, соединение полов есть не только слияние противоположных человеческих половин, но также и слияние с вечной женственностью и с Божеством. Эрос — есть путь к индивидуальности и путь к вселенскости. Но какой Эрос?

Любовь родовая не есть соединяющее утверждение пола, она продолжает лишь дробление. Только личная половая любовь стремится к преодолению разрыва, к утверждению индивидуальности, к вечности, к бессмертию. Это — Афродита небесная. Только личная, внеро-довая любовь, любовь избрания душ, мистическая влюбленность и есть любовь, есть подлинный Эрос, божественная Афродита. Личная любовь, Афродита небесная — сверхприродна, объявляет войну смерти и необходимости, она враждебна роду, дроблению индивидуальности, не рождает в своем совершенстве, жаждет индивидуального слияния и вечности, с ней связана тайна индивидуальности и бессмертия. Вл. Соловьев учит, что мистическая влюбленность в высшем своем подъеме не будет вести к рождению, к дроблению, а приведет к бессмертию индивидуальности, она провидит тут биологическое преображение, изменение «роковых» физиологических законов. По Соловьеву, только любовь нуждается в бессмертии, любовь есть высшее содержание жизни, окончательная полнота бытия, действительность индивидуальности. Но Афродита небесная, личная, противоположная роду любовь, — не отвлеченно духовная и бесплотная, она воплощена, полнокровна, конкретно-чувственна в такой же степени, как и духовна. Это признавал и Вл. Соловьев.

Но любовь по природе своей трагична, жажда ее эмпирически неутолима, она всегда выводит человека из данного мира на грань бесконечности, обнаруживает ► существование иных миров. Трагична любовь потому, что дробится в эмпирическом мире объектов любви, и сама любовь дробится на оторванные временные состояния. Есть болезнь, которая носит название фетишизма в любви. Об этом явлении говорит и Соловьев в своей статье «Смысл любви». Болезнь эта состоит в том, что предметом любви делается не цельный человек, не живая, органическая личность, а часть человека, дробь личности, например, волосы, руки, ноги, глаза, губы вызывают безумную влюбленность, отдельная, отвлеченная от сущности часть превращается в фетиш. При фетишизме ощущение личности любимого теряется, индивидуальности человека не видно. Этой болезнью фетишизма в любви больны в большей или меньшей степени все почти люди нашего времени. Любовь, в которой объект любви дробится и сама она распадается на преходящие миги, всегда есть фетишизм в любви, болезнь нашего духа и нашей плоти. Любовь исключительно плоская, физиологическая, столь распространенная в нашем мире, есть фетишизм, так как в ней нет ощущения полной личности, всецелой индивидуальности. Любовь к отдельным сторонам духа и плоти, к оторванным частям, к прекрасным глазам и чувственным губам, к духовному аромату отдельных черт характера или обаянию ума — тоже фетишизм, тоже потеря ощущения личности. Единый объект любви, органический идеал, родная душа, мистически предназначенная полярная половина эмпирически раздробляется: в массе женщин для мужчин, в массе мужчин для женщин видятся разорванные черты органического объекта — там глаза, здесь руки, там душа, здесь ум и т. д. и т. д. Ведь нужно открыто заявить, что мужчины в известной мере влюблены в слишком многих женщин, женщины — в слишком многих мужчин, все почти во всех почти в известном смысле влюблены, неутолимая жажда мучить людей и любовное томление не имеет предела. В этом нет ничего морально предосудительного, но страшная трагедия скрыта в этой болезни любовного фетишизма, в этом дроблении любви и ее объекта. У каждой души есть своя предназначенная в мире, единственная родная душа, дополнение к цельной индивидуальности, а в здешней жизни душа человека растрачивает свою божественную силу Эроса по миллиону поводов, на неуловимые дробные части ее направляет, практикует фетишизм. Донжуанство и есть потеря личности в любви, сила любви, без смысла любви. Ведь смысл любви (не родовой любви) в мистическом ощущении личности, в таинственном слиянии с другим как своей родной полярной и вместе с тем тождественной индивидуальностью. Любовь решает то, что немцы называют Эи-Ргаде, проблему перехода одного существа к другому и всему миру, выхода из своей ограниченности и оторванности. Этот великий смысл любви разрушается любовным фетишизмом, дроблением, потерей ощущения своей личности и ощущения другой личности. Преодоление фетишизма есть путь к индивидуальному бессмертию, к реально-мистическому ощущению и утверждению личности. Трагически страшна эта уединенность человека от человека, эта пустая бездна между любящими и близкими, это «мы с тобой так странно близки, каждый из нас одинок». Современная литература (с особенной силой — Мопассан) изображает это безумное одиночество человека, этот солипсизм, разрыв с «ты», с реальностями мира. Только сила Эроса может вывести из этого одиночества, но Эроса не дробимого, ощущающего все-целость личности, божественная сила индивидуальномистической любви. Нужно найти и полюбить свое другое «я», живую, цельную личность, и тогда оторванность от всякой реальности мира уже прекращается. Полюбить нужно не для образования родовой семьи, всегда эгоистически замкнутой, миру противоположной, личность поглощающей, а для мистически-любовного слияния всех существ мира, всех вещей мира.

О рабстве и свободе человека

Личность связана с любовью. Личность есть существо любящее и существо ненавидящее, испытывающее Эрос и антиэрос, существо агонистическое. Личности нет без страсти, как без страсти нет гения. Любовь есть путь реализации личности. И есть два типа любви — любовь восходящая и любовь нисходящая, любовь эротическая и любовь агапическая. Личности присуща и любовь восходящая, и любовь нисходящая. В восхождении и нисхождении осуществляет себя личность. Платон учил лишь о любви восходящей, которая и есть Эрос. Платоновский эрос, рожденный от богатства и бедности, есть восхождение от множественного чувственного мира к единому миру идей. Эрос не есть любовь к конкретному живому существу, существу смешанному (смесь мира идейного и мира чувственного), это есть любовь к красоте, к верховному благу, к божественному совершенству. Любовь эротическая есть притяжение высоты, движение вверх, восхищение, восполнение существа ущербного, обогащение существа бедного. Этот элемент определяет любовь мужчины и женщины, но смешивается с другими элементами. Пол есть ущербность, и он порождает тоску по восполнению, движение к полноте, которая никогда не достигается. Трагедия любви связана с конфликтом любви к конкретному существу чувственного мира и любви к красоте мира идейного. Ни одно конкретное существо не соответствует красоте

идейного мира в платоновском смысле. Поэтому любовь-эрос, любовь-восхождение, любовь-восхищение должна соединяться с любовью-нисхождением, с любовью-жалостью и состраданием. Любовь-эрос есть в каждой избирающей любви, она есть в любви-дружбе, в любви к родине, даже в любви к идеальным ценностям философии и искусства, она есть и в религиозной жизни. Любовь каритативная есть нисхождение, она не ищет для себя, для своего обогащения, она отдает, жертвует, она погружена в мир страдающий, мир агонизирующий во тьме. Любовь-эрос требует взаимности, любовь-жалость во взаимности не нуждается, в этом ее сила и богатство. Любовь-эрос видит образ другого, любимого в Боге, идею Бога о человеке, видит красоту любимого. Любовь-жалость видит другого в богооставленности, в погруженности в тьму мира, в страдании, уродстве. У М. Шелера были интересные мысли о различии любви христианской и любви платонистической, любви, направленной на конкретную личность, и любви, направленной на идею. Но платонизм глубоко вошел в христианство. Для платонизма и платоновского Эроса не ставилось проблемы личности. Христианство ставит эту проблему, но христианская мысль и христианская практика затемнили проблему личности безличным пониманием любви, и любви эротической, и любви каритативной. Безличность платоновского Эроса как бы перешла в безличное понимание христианской. Но раскрытие существа любви должно привести к ее пониманию как движения, направленного от личности к личности. Безличный Эрос направлен на красоту и совершенство вместо конкретного существа, неповторимой личности; безличная агапическая и каритативная любовь направлена на безличного ближнего, страдающего и нуждающегося в помощи. Это есть преломление любви в безличном высшем и низшем мире, в безличном мире идей и безличном мире страдания и тьмы. Но любовь, возвышающаяся над миром «общего», безличного, есть любовь, направленная на образ личности, утверждение этого образа на вечность и утверждение на вечность своего общения с этим образом. И это одинаково и тогда, когда это отношение к другой личности есть восхищение и движение вверх, и тогда, когда это отношение есть, может быть, исключительно эротически-восходящее и исключительно-нисходящее, необходимо соединение одного и другого. Исключительно эротическая любовь заключает в себе элемент демониакальный и разрушительный, исключительно каритативная, нисходящая любовь заключает в себе элемент унизительный для достоинства другого человека. В этом сложность проблемы любви в ее отношении к личности. Христианская любовь, которая так легко принимает формы риторические и унижающие человека, превращаясь в аскетическое упражнение для спасения души и в «добрые дела», в благотворительность, христианская любовь в своей высоте духовна, а не виталистична. Но она не может быть отвлеченно духовной, она конкретно-духовна, духовно-душевна, связана с целостной личностью. Любовь-эрос не может быть направлена на всех, к ней нельзя себя принудить, она есть выбор, любовь же жалость, любовь нисходящая может быть направлена на весь страдающий мир, в этом ее преображающая сила… Но для проблемы личности очень важно, что она есть существо, способное любить, восхищаться и жалеть, сострадать.

…Прельщение эротическое есть наиболее распространенное прельщение, и рабство у пола есть один из самых глубоких источников рабства человека. Физиологическая половая потребность редко является у человека в чистом виде; она всегда сопровождается психологическими усложнениями, эротическими иллюзиями. Человек является существом половым, то есть половинчатым, ущербным и стремящимся к восполнению, не только в своей физиологии, но и в своей психологии. Пол не есть только специальная функция в человеке, связанная с половыми органами; он разлит по всему организму человека. Это вполне показал Фрейд. Замечательно, что пол был скрытой стороной человеческой жизни, в нем всегда было что-то стыдное, его не решались обнажать. Человек стыдился своего рабства у пола. Тут мы стоим перед поражающим парадоксом: то, что является источником жизни и самым большим напряжением жизни, считается стыдным и подлежит сокрытию. Может быть, один лишь В. Розанов поставил эту проблему во всей остроте. Отношение к полу настолько странно и настолько не походит на все остальное, что наводит на мысли об особенной связи пола с падением человека. Пол есть как бы печать падшести человека, утери целостности человеческой природы. Только в конце XIX и начале XX в. мысль, наука и литература пошли на большие разоблачения тайны пола и половой жизни. Достаточно назвать имена Розанова, Вейнингера, Фрейда, Лав-ренса. За научные разоблачения бессознательной половой жизни Фрейда вначале называли порнографическим писателем. Но все-таки XX век обозначал радикальное изменение человеческого сознания в отношении к полу. Если сравнить роман XX в. с романом XIX в. и веков предыдущих, то видна огромная разница. Литература всегда изображала любовь, это была излюбленная тема, но жизнь пола оставалась скрытой. Только в XX в. по-настоящему решились изображать уже не прикрытый, а обнаженный пол. От Диккенса до Лавренса, от Бальзака до Монтерлана путь огромный. Человек как бы вступил на путь разоблачения, он не захотел или не мог оставаться в иллюзиях сознания. Разоблачение человеческой природы началось уже у Маркса и Ницше, по-иному, более глубоко у Достоевского и Киркегардта, хотя это и не касалось специально пола. Христианство прикрыло пол идеей греха, но оставило какую-то двусмысленность, которую разоблачил Розанов. Меня будет интересовать эта проблема в перспективе верховной ценности личности и свободы и их подавления рабством пола. Мы увидим, что тут есть две разные проблемы — сексуальная и эротическая, пол и любовь. Даже три проблемы — пол, семья и любовь. Есть физическая связь между половым соединением и деторождением, но нет духовной связи, как нет обязательной связи между половым соединением и любовью. Не подлежит никакому спору тот факт, что половое влечение и половой акт совершенно безличны и не заключают в себе ничего специфически человеческого, объединяя человека со всем животным миром. Пол, означая ущербность и неполноту человека, есть власть рода над личностью, власть общего над индивидуальным. Отдаваясь власти половой жизни, человек теряет власть над самим собой. В неиндивидуализированном половом влечении человек как бы перестает быть личностью, превращаясь в функцию безличного родового процесса. Сексуальность носит безличный характер, эротика же носит личный характер, в этом огромность разницы. Никакой прямой и обязательной связи между половым влечением и влюбленностью нет, возможно даже умаление полового влечения от влюбленности. Влюбленность направлена на неповторимо индивидуальное существо, на личность, и в ней невозможна замена. Половое влечение допускает замену и не означает непременно отношения к личности. И в том случае, когда половое влечение индивидуализируется, что нередко происходит, оно не означает отношения к целостной личности, оно проходит через безличную родовую стихию. Пол есть один из источников рабства человека, и источников самых глубоких, связанных с самой возможностью жизни человеческого рода. Рабство это может носить очень грубые формы, но может принимать формы утонченного прельщения. Жизнь пола обладает способностью порождать эротические иллюзии. Шопенгауэр был прав, когда говорил, что человек делается игралищем стихии рода, внушающего ему иллюзии. Влюбленному Ивану Марья представляется красавицей, в то время как все видят, что она уродлива. Но не всякая любовь-влюбленность есть эротическая иллюзия, она может быть прорывом за стихию безличного рода к личности, к неповторимому человеческому лицу. Тогда это будет означать победу над рабством пола и эротической иллюзии. Любовь определяет и опознает личность, все незаменимо индивидуальное, утверждает на вечность, в этом ее смысл. Но климат мира неблагоприятен для настоящей любви, он слишком часто бывает для нее смертелен. Любовь есть всемерное явление, она возникает вне мира объективации, есть прорыв в этом мире детерминации и потому встречает с его стороны сопротивление. Поэтому существует глубокая связь между любовью и смертью. Это одна из центральных тем мировой культуры. Но прежде всего нужно различать два типа любви.

Возможны классификации типов любви по разным признакам. Но самым важным представляется мне различение любви восходящей и любви нисходящей. Об этом есть очень тонкие мысли у М. Шелера, хотя, может быть, и не идущие в саму глубину. Любовь-влюбленность, эрос, который шире любви между мужчиной и женщиной, есть любовь восходящая. Влюбленность есть притяжение вверх, восхищение, она доходит до творческого экстаза. Любовь эротическая всегда предполагает ущербность, неполноту, тоску по восполнению, притяжение к тому, что может обогатить Эрос — демон, и человек бывает одержим им. Крылатые души, о которых говорит Платон в «Федре», растут от влюбленности. У Платона Эрос имеет два источника: богатство и бедность. Эрос есть путь восхождения. Но у самого Платона этот путь восхождения есть переход от чувственного мира к конкретному живому существу, к личности. Это любовь к идее, к красоте, к божественной высоте. Эрос антиперсоналистичен, он не узнает неповторимой личности и не утверждает ее. В этом граница платонизма. И в этом трагедия эротики, связанной с платонизмом. Такой была эротика в жизни Вл. Соловьева. Он был влюблен не в конкретную женщину, а в вечную женственность Божью. Конкретные же женщины, с которыми это связывается, приносят лишь разочарование. На этом пути эротические иллюзии непреодолимы. Не иллюзией оказывается лишь божественная красота. Но любовь-влюбленность не непременно носит этот платонистический характер, она может быть связана с отношением личности к личности.

Есть другой тип любви — любовь нисходящая, любовь дающая, а не требующая, любовь-жалость, любовь-сострадание, caritas. Любовь каритативная ничего не ищет для себя, она от избытка дает другим. Любовь каритативная есть соединение с другим в богооставленности, во тьме мира. Нельзя всех любить, если употреблять это слово не в смысле caritas, любовь есть выбор. Нельзя принудить себя к любви. Но caritas, милосердие, жалость возможны ко всем людям и не связаны с выбором. В то время как любовь-эрос требует взаимности, любовь-милосердие взаимности не требует, в этом ее богатство и ее сила. И настоящая любовь-эрос заключает в себе любовь-caritas, любовь-жалость. Эротическая любовь, не знающая жалости и милосердия, приобретает демониакальный характер и терзает человека. Эрос в чистом виде есть рабство, рабство любящего и рабство любимого. Эротическая любовь может быть безжалостной и жестокой, она совершает величайшие насилия. Христианская любовь не есть Эрос, христианская любовь есть агапэ. Греческий язык богат для выражения оттенков любви: эрос, агапэ, филия. Любовь есть сложное состояние человека, и в ней могут сочетаться разные оттенки любви: любовь восходящая, любовь-восхищение может сочетаться с любовью нисходящей, с любовью-жалостью. Но совершенно отделять христианскую любовь от элементов жалости, сострадания, каритативности и признать ее исключительно эротической, как это любили делать в начале XX в., есть глубокое извращение христианства и прельщение. Недопустимо относить жалость и сострадание исключительно к буддизму, они глубоко присущи христианству. Но также есть извращение христианства утверждать исключительно духовную любовь, отделяя ее от любви душевной, от привязанности к твари как к конкретному существу. Это есть антиперсонализм, отрицание личности. Настоящая любовь идет от личности к личности, и онаущерблена и извращена в отвлеченно-духовной любви, и в идеальной любви-эросе, и в исключительной жалости, направленной на безликую тварь. Любовь всегда персонифицирует предмет любви. Но это может быть персонификацией, направленной не на конкретное существо, а персонификацией, направленной на идеальное отвлеченное существо. Возможен реальный Эрос. Но возможна и эротическая иллюзия. Какова же судьба в мире подлинного эроса влюбленности? Меня сейчас интересуют не все формы любви и не специфическая христианская любовь, а любовь, связанная с полом.

…Прудон, у которого нет особенных углублений, говорит: любовь есть смерть. Эта тема о связи любви и смерти всегда мучила тех, которые всматривались в глубину жизни. На вершинах экстаза любви есть соприкосновение с экстазом смерти. Экстаз, в сущности, значит трансцендирование, выход за пределы обыденного мира. Любовь и смерть — самые значительные явления человеческой жизни, и все люди, не наделенные особенными дарами и неспособные к творческим подъемам, имеют опыт любви и будут иметь опыт смерти. Да и опыт смерти есть и внутри самой жизни, есть касание тайны смерти. С любовью и смертью связана самая большая напряженность человеческой жизни, выход из принуждающей власти обыденности. Любовь побеждает смерть, она сильнее смерти и вместе с тем она ведет к смерти, ставит человека на грань смерти. Это парадокс человеческого существования: любовь есть стремление к полноте — ив ней есть смертное жало, любовь есть борьба за бессмертие — и эрос смертоносен. Обыденность объективированного мира притупляет остроту темы о связи любви и смерти. Любовь, любовь персоналистическая, обращенная к личному бессмертию, не вмещается в обыденности объективированного мира, она им извергается, и этим становится на границу смерти, понимая смерть в более широком смысле, чем смерть физическая. Любовь Тристана и Изольды, Ромео и Джульетты влечет к гибели. Любовь платоническая оказывается трагически безысходной. Социальная обыденность притягивает любовь вниз, обезвреживает ее, создает социальный институт брака и семьи и, в сущности, отрицает право любви как жизненной напряженности и экстатичности, негодной для социального устроения. Нет ничего нелепее споров о свободе любви. Социальная обыденность отрицает свободу любви и признает ее безнравственной. И, поскольку религия отрицает свободу любви, она находится во власти социальной обыденности и исполняет ее заказы. Сама постановка вопроса не верна и поверхностна. Никакой другой любви, кроме свободной, не может быть, принудительная, извне детерминированная любовь есть нелепое словосочетание. Отрицать нужно не свободу любви, а рабство любви. Любовь может быть величайшим рабством. Это рабство порождается эротической иллюзией. Но это не имеет никакого отношения к социальным ограничениям свободы любви, хотя бы эти ограничения носили религиозный характер. Невозможно и не должно отказаться от любви во имя долга, социального и религиозного, это рабье требование, отказаться можно только во имя свободы или во имя жалости, то есть другой любви же. В теме о любви общество не имеет никакого суждения, оно не способно даже заметить явление любви и всегда говорит о чем-то другом. Тема любви должна быть совершенно и радикально десоциализирована, она в существе своем изначально десоциализирована. Социализирована семья, а не любовь. Глубокая связь любви и смерти не может быть замечена обществом и теми, кто говорит от лица общества, то есть говорит не о том и невпопад. Общество замечает лишь грубые реальности. И то, что христианские теологи, учители Церкви, официальные представители христианства, никогда не могли ничего сказать о любви, кроме пошлостей, и даже не замечали ее, свидетельствует о том, насколько христианство было социализировано в обыденном объективированном мире и приспособлено к его требованиям. Говорили о поле, половом влечении и половом акте, о браке, семье и деторождении, но не о любви; видели исключительно биологическое или социологическое явление. Тема о любви считалась гораздо более неприличной, чем тема о половом акте или о коммерческой стороне брака и семьи. Существует таинственная связь пола и семьи с деньгами, с мистерией денег, но любовь находится вне этого плана. Такой человек, как блаж. Августин, написал трактат о браке, очень напоминающий систему скотоводства; он даже не подозревает о существовании любви и ничего не может об этом сказать, как и все христианские учителя, которые, по моему глубокому убеждению, всегда высказывали безнравственные мысли в своем морализме, то есть мысли, глубоко противные истине персонализма, рассматривали личность как средство родовой жизни. Может быть, впервые в истории христианской Европы тема о любви была поставлена провансальскими трубадурами, которым принадлежит огромное место в эмоциональной культуре. Брак и семья принадлежат объективации человеческого существования, любовь же принадлежит бесконечной субъективности.

Тремя русскими мыслителями, Вл. Соловьевым, В. Розановым и Н. Федоровым, была глубоко поставлена тема о любви и смерти и очень по-разному разрешена. Вл. Соловьев был платоник, и его собственный эротический опыт связан с платонизмом. Таково его учение о Софии, сталкивающееся с учением о личности. Но в своей статье «Смысл любви», может быть, самой замечательной из всего, им написанного, он преодолевает границы безличного платонизма и впервые в истории христианской мысли связывает любовь-эрос не с родом, а с личностью. Любовь для него связана не с деторождением и не с бессмертием рода, а с реализацией полноты жизни личности и с личным бессмертием. Вл. Соловьев устанавливает противоположность между любовью и деторождением, в отличие от всех традиционных учений о смысле брачной любви. Смысл любви — личный, а не родовой. В деторождении происходит распадение личности и раскрывается перспектива дурной бесконечности родовой жизни. Через любовь восстанавливается андрогинная целостность личности, человек перестает быть раздробленным, ущербным существом. Любовь имеет в том смысле связь со смертью, что она есть победа над смертью и достижение бессмертия. Но остается вопрос, в какой мере соловьевский смысл любви реализуем. Его собственный опыт был в этом смысле трагическим. В. Розанов — полюс, противоположный Вл. Соловьеву. Учение о любви Вл. Соловьева персоналистично. Смерть побеждается личной любовью. Учение о любви Розанова родовое, безличное, смерть побеждается деторождением. В. Розанов имеет огромное значение как критик христианского отношения к полу. Розанов обоготворяет рождающий пол. Он видит в поле не знак грехопадения, а благословение жизни; он исповедует религию рождения и противопоставляет ее христианству как религии смерти. Он требует освящения и благословения полового акта как источника жизни. Источник смерти для него не в поле; в поле источник победы над смертью. Вл. Соловьев чувствовал грех ветхого пола. В. Розанов не чувствовал совсем этого греха. Он хочет вернуться к древнему язычеству, к юдаизму, благословляющему рождение. Христианство создало конфликт между личностью и рождающим полом, и Розанов делается врагом христианства. Для него как будто не существует проблемы личности. Обостренное сознание личности вызывает вражду к рождающему полу. Главной проблемой делается не проблема рождения, а проблема смерти. Но нужно помнить, что учителя исторического христианства всегда оправдывали брачную любовь исключительно деторождением. Пол, половой акт проклинался как concupiscencia, но последствия полового акта — деторождение благословлялось. Розанов справедливо видел в этом лицемерие, которое он и обличал. Во всяком случае, традиционное христианское учение о любви, если только это можно называть любовью, было исключительно учением о родовой, рождающей любви. Любовь не только не имеет личного смысла, но личный смысл любви объявляется безнравственным. Тут есть соприкосновение с Розановым, но Розанов требует последовательности и искренности: если благословляется деторождение, то должен благословляться и источник деторождения. Н. Федоров прежде всего печалится о смерти, не может примириться со смертью, хотя бы и единого существа, он призывает к титанической борьбе со смертью. В этом ему нет равного. Он хочет победить смерть не личным эросом и не личным бессмертием, как Вл. Соловьев, а воскрешением умерших, не пассивным ожиданием воскресения, а активным воскрешением. Он хочет превратить энергию эротическую в энергию воскрешающую, хочет переключения эротической энергии. Он верит в возможность обращения времени, верит во власть человека не над будущим только, но и над прошлым. Воскрешение есть активное изменение прошлого. Н. Федоров не был эротическим философом, какими по-разному были Вл. Соловьев и В. Розанов, он проникнут любовью-жалостью к умершим. Он призывает не к родовому, коллективному рождению, а к родовому, коллективному воскрешению. Но все трое глубоко задумывались над любовью и смертью, над рабством пола и рабством смерти.

Со стихией пола связаны глубокие противоречия человеческой природы. Человек испытывает унизительное рабство пола. Пол терзает человека и порождает многие несчастья человеческой жизни. Но вместе с тем с полом связана напряженность жизни, энергия пола есть энергия жизни и может быть источником творческого жизненного подъема. Бесполое существо есть существо пониженной жизненной энергии. Половая энергия может быть источником творчества. С полом, который есть знак ущербности человека, связана особенная тоска. И тоска эта всего сильнее в юности. Вместе с тем пол поддается ужасной профанации, через него профанируется вся человеческая жизнь. Величайшая пошлость может быть связана с полом. Профанируется не только физическая, но и психическая сторона пола, профанируется эротика, сами слова любви становятся невыносимыми, их уже трудно произносить. Тут рабство пола принимает формы жуткой легкости и поверхности. Пол ужасен в царстве обыденности, он ужасен в буржуазном мире и связан с властью денег над человеческой жизнью. Рабство пола связано с властью женского начала над человеческой жизнью. Женщина необыкновенно склонна к рабству и вместе с тем склонна порабощать. Пол в мужской природе частичен, пол в женской природе целостен. Поэтому рабство пола в женской не означает отрицания или ослабления самой творческой жизненной энергии пола, но означает победу над рабством пола, сублимацию и трансформацию пола. Совершенная же и окончательная победа над этим рабством означает достижение андрогинной целостности, которая совсем не означает бесполости. Эротика играет огромную роль у творческих натур. Но универсализация эротики, окончательная подмена этики эротикой неблагоприятна для принципа личности, для достоинства личности, для свободы духа и может быть утонченным рабством. Защита личности и свободы предполагает этическое начало, активность духа. Эротика не может быть пассивностью духа, господством душевно-телесного начала над духовным. Но в чем смысл пола, в чем смысл брачного соединения?

…Вся эротическая жизнь человека состоит из конфликтов, которые в объективированном мире не могут быть окончательно преодолены. Фрейд совершенно прав, утверждая дисгармоничность, конфликтность половой жизни. Человек испытывает травмы, связанные с полом. Он испытывает мучительные конфликты между бессознательной половой жизнью и цензурой общества, социальной обыденностью. Это конфликты и сексуальные, связанные с полом, и эротические, связанные с любовью. Но для Фрейда проблема любви-эроса остается закрытой, что связано с ограниченностью его миросозерцания. Конфликты идут в глубину, метафизическую глубину человеческого существования. Пол в земном человеческом существовании означает уже выброшенность вовне, объективацию, экстериоризацию и раздробленность вовне, объективацию, экстериоризацию и раздробленность целостного существа человека. Пол через могущественное бессознательное влечение приковывает человека к объективированному миру, в котором царствуют детерминизм, необходимость, определяемость не изнутри, а извне, от человеческой природы, изошедшей в объект. В этом тайна пола. Освобождение человека есть вместе с тем освобождение от рабства пола как принуждающей объективности. Принудительной может быть только объективность, а пол принуждает. Иллюзия, которой подвергается человек, заключается в том, что он готов видеть свою свободу в удовлетворении полового влечения, в то время как он находится в состоянии принуждения. Пол есть безличное в человеке, власть общего, родового; личной может быть только любовь. Личное не сексуальность, а эротика. Это понимали Вл. Соловьев и Вейнингер. Родовое, безличное в половом смысле имеет глубокую связь с родовым, безличным в логическом и метафизическом смысле. Человек изживает конфликт между своим полом и своей личностью. Пол в своих проявлениях посягает на достоинство личности, он делает ее игралищем безличных сил и унижает человека. Отсюда стыд, связанный с полом. Этот стыд возрастает с ростом личности и личного сознания. Родовая жизнь пола делает личность средством для рождения других личностей, и личное удовлетворение оказывается иллюзией, необходимой для жизни рода, а не самой личности. Когда же пол находит себе выход вне порождения других людей, грядущих поколений, то он легко сбивается на разврат и болезненно поражает целость личности. Частичные функции направляются против целостного организма человека. Это конфликты сексуальные, они возникают до конфликтов эротических, которые относятся к более высокой сфере человеческого существования. Явление любви-эроса находится внизу — в конфликте с безликой жизнью семьи как социального института. Существует рабство человека у пола и рабство человека у семьи; и то и другое рабство есть порождения объективации, объективации пола и объективации любви в мире социальной обыденности. Человек оказывается подавленным и иногда раздавленным сложной сетью конфликтов. Человека порабощает природа и порабощает общество. И нельзя искать освобождения в переходе от природы к обществу и от общества к природе. Дезорганизованный пол, отданный во власть природных влечений, может оказаться разложением человека, гибелью личности. Социально же организованный пол, подчиненный ограничениям и цензуре, создает новые формы рабства. В мире объективации, в мире социальной обыденности неизбежной оказывается организация пола в социальном институте семьи, формы которой, конечно, невечны, могут очень меняться и очень зависят от экономического строя общества. Это аналогично организации общества в государство. Семья часто порабощает личность, и только приближение семьи к типу братства может довести до минимума это порабощение. Но вместе с тем семья способствовала выработке человеческого типа и защищала человека от безраздельной власти государства. Ни жизнь пола в биологическом смысле слова, ни жизнь семьи в социологическом смысле не имеют прямой связи с темой любви-эроса и даже не ставят этой темы. Любовь, как было уже сказано, не принадлежит миру объективации, объективированной природы и объективированному обществу; она приходит как бы из другого мира и есть прорыв в этом мире, она принадлежит бесконечной субъективности, миру свободы. И потому возможен глубокий конфликт между любовью и семьей, который есть лишь проявление конфликта между личностью и обществом, между свободой и детерминацией. Смысл любви может быть лишь личным, он не может быть социальным, и он остается скрытым для общества. С формами семьи связана была тирания еще более страшная, чем тирания, связанная с формами государства. Иерархически организованная, авторитарная семья истязает и калечит человеческую личность. И эмансипационное движение, направленное против таких форм семьи, имеет глубокий персоналистический смысл, есть борьба за достоинство человеческой личности. Мировая литература имеет огромное значение в борьбе за свободу человеческих чувств, а не половых страстей, как клеветали на нее. Это была борьба за личность, за свободу против детерминации. Свобода же всегда духовна. В мире социальной объективации нужно отстаивать более свободные формы семьи, менее авторитарные и менее иерархические. Христианской же семья так же не может быть, как не может быть христианским государство, как не может быть ничего священного в мире социальной объективации. Евангелие как раз требует свободы от рабства у семьи.

Ужас окружает любовь в истории мира. Этот ужас — двойной: ужас отношения мира к любви, истязания, которым она подвергается со стороны общества; и ужас, который она вносит в мир, ее внутренний ужас. Социальный ужас любви, связанный с деспотизмом иерархической организации общества, может быть если не совсем преодолен, то доведен до минимума. Но метафизический ужас любви в этом мире непреодолим. В любви есть что-то смертоносное. Любовь-эрос имеет тенденцию превратиться в универсальное начало жизни, подчинить себе или вытеснить все остальное. И потому любовь-эрос не есть только искание полноты и напряженности жизни, но также сужение и умаление богатства жизни. В любви есть деспотизм и рабство. И наиболее деспотична любовь женская, требующая себе всего. Поэтому она сталкивается с принципом личности. Связь любви с ревностью придает ей демониакальный характер, и это сильнее всего у женщин, которые могут превращаться в фурий. Метафизический ужас любви не только в том, что так много любви, которая не может быть разделена (это гораздо мучительнее): он внутри самой взаимно разделенной, так называемой счастливой любви. Это связано с тайной личности, с глубоким различием женской и мужской природы, с несоответствием между начальным восхищением любви и ее реализацией в обыденной жизни, с ее таинственной связью со смертью. Но ужас и трагизм любви притупляются рационализацией жизни, внедрением человеческого существования в социальную обыденность, то есть победой объемности над субъективностью. Настоящая любовь, всегда бывшая редким цветком, агонизирует и исчезает из мира, мир стал слишком низок для нее. Драма любви достигала напряженности вследствие возникающих препятствий. Сейчас все стало легким, но и менее напряженным и значительным. Это парадокс любви в мире, одно из проявлений парадоксальности свободы в мире. Свобода предполагает препятствия и борьбу. Без духовных усилий она легко делается плотской и бессодержательной. Брак в своей социальной проекции всегда был очень связан с экономикой и нередко носил принудительно коммерческий характер. Брак был очень далек от того, чтобы быть таинством. Теперь брак приобретает не принудительно коммерческий, а свободно коммерческий характер. Это есть рационализация жизни, которая происходит во всех сферах.

Очень запутанно и противоречиво отношение любви к полу в узком смысле слова, к половому соединению. На половом соединении явно лежит печать падшести человека; это видно во всем, и это стесняет и беспокоит человека. Но человек пытается осмыслить, оправдать половое соединение. Простое удовлетворение физиологической потребности, подобное процессу питания, не относится специально к человеческой жизни и не ставит вопроса о смысле, это относится к животной жизни человека и ставит вопрос об ограничении и преодолении животной природы. Человек выдумал три способа осмысления для себя полового соединения. Смысл полового соединения есть деторождение, продолжение рода. Это есть самая распространенная и самая добродетельная точка зрения в царстве социальной обыденности. Перед персоналистической установкой ценностей эта точка зрения безнравственна и лицемерна, несмотря на кажущуюся добродетельность. Добродетель часто бывает безнравственной. Безнравственно рассматривать личность исключительно как средство для рода и эксплуатировать личные влечения и чувства ради родовых целей. Тоталитарные государства дошли до предельного бесстыдства, они хотят организовать половую жизнь людей для интересов родовых и государственных, как организуют скотоводство. Лицемерно утверждать, что человек влечется к половому соединению для деторождения, в то время как подобная цель может быть лишь результатом рефлексии, половое соединение имеет значение само по себе. Этому противостоит точка зрения, что смысл полового соединения в непосредственном удовлетворении, наслаждении, которое оно доставляет. Эта точка зрения также безнравственна (хотя и не лицемерна), потому что она делает человека рабом своей низшей природы и сталкивается с достоинством личности как свободного духа. Есть третья точка зрения: смысл полового соединения в соединении с любимым, в достижении полноты от этого соединения. Это смысл личный и единственно допустимый, морально и духовно оправданный, и он предполагает одухотворение пола. Можно было бы парадоксально сказать, что оправдано только такое половое соединение, которое означает стремление к «личному счастью» любящих, хотя нельзя верить ни в какое «счастье». Смысл и оправдание брака лишь в любви. Брак без любви безнравствен. Вопрос же о должном отношении к детям ничего общего с этим не имеет, это совсем другой вопрос. Два процесса необходимы, когда ставится тема пола и любви-эроса: внешнее освобождение от гнета и рабства общества и авторитарного понимания семьи и внутренняя аскеза, без которой человек делается рабом самого себя и своей низшей породы. Все типы любви могут стать рабством и пленом человека — и любовь-эрос, и любовь-жалость (например, князь Мышкин у Достоевского). Но любовь-эрос должна быть соединена с любовью-жалостью, иначе она делается поработителем. Ценность любви только тогда не порабощает, если она соединена с ценностью свободы. Смысл любви всегда в персонификации и идеализации, даже когда она относится к началам и идеям, а не к существам. Например, любовь к родине есть персонификация. И, конечно, любовь к Богу предполагает персонификацию. На своей вершине любовь всегда есть видение лица любимого в Боге.

Размышление об эросе

Я не собираюсь писать об эротической стороне своей жизни. Мне противны всякие признания в этой области. Я вообще не хочу писать о своей интимной жизни, о своих интимных отношениях с людьми, менее всего хочу писать о близких мне людях, которым более всего обязан. Совсем не таков характер этой книги. Я, вероятно, должен быть причислен к типу эротических философов, но страсти этические (страсти, а не нормы) во мне были сильнее страстей эротических. И, может быть, наиболее соблазнен я свободой и красотой отречения. Но я принадлежу к той породе людей и, может быть, к тому поколению русских людей, которое видело в семье и деторождении быт, в любви же видело бытие. Мне хотелось бы здесь сообщить некоторые размышления, основанные на опыте, наблюдении и интуициях. Я много думал об отношениях, которые существуют между разными типами любви, и прежде всего между любовью-жалостью и любовью-эросом, между каритативной любовью и любовью-влюбленностью. Пол совсем не есть одна из функций человеческого организма, пол относится к целому. Это признает современная наука. И поп свидетельствует о падшестве человека. В поле человек чувствует что-то стыдное и унижающее человеческое достоинство. Человек всегда тут что-то скрывает. Он никогда не скрывает любви-жалости, но склонен скрывать любовь сексуальную. Меня всегда поражало это сокрытие пола в человеке. В самом сексуальном акте есть что-то уродливое. Леонардо да Винчи говорил, что половой орган так уродлив, что род человеческий прекратился бы, если бы люди не впадали в состояние одержимости (не помню точно выражения, но таков смысл). В сексуальной жизни есть что-то унизительное для человека. Только наша эпоха допустила разоблачение жизни пола. И человек оказался разложенным на части. Таков Фрейд и психоанализ, таков современный роман. В этом — бесстыдство современной эпохи, но также и большое обогащение знаний о человеке. Мне всегда думалось, что нужно делать различие между эросом и сексом, любовью-эросом и физиологической жизнью пола. Это сферы переплетающиеся, но они различны. Жизнь пола — безликая, родовая. В ней человек является игралищем родовой стихии. В самом сексуальном акте нет ничего индивидуального, личного, он объединяет человека со всем животным миром. Сексуальное влечение само по себе не утверждает личности, а раздавливает ее. Пол безлик, не видит лица. В жизни пола есть безжалостность в отношении к человеку, есть согласие отказаться от чисто человеческого. Индивидуализация полового влечения есть ограничение власти пола. Любовь — лична, индивидуальна, направлена на единственное, неповторимое, незаменимое лицо. Половое же влечение легко соглашается на замену, и замена действительно возможна. Сильная любовь-влюбленность может даже не увеличить, а ослабить половое влечение. Влюбленный находится в меньшей зависимости от половой потребности, может легче от нее воздержаться, может даже сделаться аскетом. Любовь всегда относится к единичному, а не к общему. Эротическая любовь коренится в поле, без пола ее нет. Но она преодолевает пол, она вносит иное начало и искупает его. Эрос имеет и другое происхождение, происходит из иного мира. Природа любви-эроса очень сложная и противоречивая и создает неисчислимые конфликты в человеческой жизни, порождает человеческие драмы. Я замечал в себе противоречие. Любовь-эрос меня притягивала, но еще более, еще сильнее отталкивала. Когда мне рассказывали о романах знакомых мне людей, я всегда защищал право их на любовь, никогда не осуждал их, но часто испытывал инстинктивное отталкивание и предпочитал ничего не знать об этом. Я всегда защищал свободу любви и защищал страстно, с негодованием, против тех, которые отрицали эту свободу. Я ненавидел морализм и законничество в этой области, не выносил проповеди добродетелей. Но иногда мне казалось, что я любил не столько любовь, сколько свободу. Настоящая любовь — редкий цветок. Меня пленяла жертва любовью во имя свободы, как пленяла и свобода самой любви. Любовь, которой пожертвовали и которую подавили во имя свободы или жалости, идет в глубину и приобретает особый смысл. Мне противны были люди, находящиеся в безраздельной власти любви. И многие проявления любви вызывали возмущение. Но в дионисической стихии любви есть, правда, возвышения над властью закона. Я остро чувствую конфликт любви-эроса с любовью-жалостью, так же как конфликт любви со свободой. Нельзя отказаться от любви, от права и свободы любви во имя долга, закона, во имя мнения общества и его норм, но можно отказаться во имя жалости и свободы. Любовь так искажена, профанирована и опошлена в падшей человеческой жизни, что стало почти невозможным произносить слова любви, нужно найти новые слова. Настоящая любовь возникает, когда встреча не случайна и есть встреча суженого и суженой. Но в неисчислимом количестве случаев встреча бывает случайной, и человек мог бы встретить при других обстоятельствах более подходящего человека. Поэтому такое огромное количество нелепых браков.

Меня всегда возмущало, когда общество вмешивалось в эротическую жизнь личности. Социальные ограничения прав любви вызывали во мне бурный протест, и в разговорах на эту тему мне случалось приходить в бешенство. Любовь есть интимно-личная сфера жизни, в которую общество не смеет вмешиваться. Я вообще не люблю «общества». Я человек, восставший против общества. «Когда речь идет о любви между двумя, то всякий третий лишний», — писал я в книге «О назначении человека». Когда мне рассказывали о любви, носящей нелегальный характер, то я всегда говорил, что это никого не касается, ни меня, ни того, кто рассказывает, особенно его не касается. Любовь всегда нелегальна. Легальная любовь есть любовь умершая. Легальность существует лишь для обыденности, любовь же выходит из обыденности. Мир не должен был бы знать, что два существа любят друг друга. В институте брака есть бесстыдство обнаружения для общества того, что должно было бы быть скрыто, охранено от посторонних взоров. У меня всегда было странное впечатление неловкости, когда я смотрел на мужа и жену, как будто бы я подсматривал что-то, что мне не следует знать. Социализация пола и любви есть один из самых отталкивающих процессов человеческой истории, он калечит человеческую жизнь и причиняет неисчислимые страдания. Семья есть необходимый социальный институт и подчинена тем же законам, что и государство, хозяйство и пр. Семья очень связана с хозяйственным строем и имеет мало отношения к любви, вернее, имеет отношение к каритативной любви и лишь косвенное отношение к полу. Элементы рабства всегда были сильны в семье, и они не исчезли и до настоящего времени. Семья есть иерархическое учреждение, основанное на господстве и подчинении. В ней социализация любви означает ее подавление. Брак, на котором основана семья, есть очень сомнительное таинство. Христианство не знает своего таинства брака, оно лишь подтверждает брак язычества и юдаизма. В этом натуральном таинстве происходит социализация того, что в природе своей неуловимо для общества, неуловимо и для церкви как внешнего религиозного общества. Но подлинным таинством должно было бы быть признано таинство подлинной любви. Это таинство не поддается никакому социальному выражению, никакой рационализации. В этом трагизм любви в жизни человеческих обществ. Общество отвергает любовь. Любящий в высшем смысле этого слова — враг общества. Мировая литература защищала право и достоинство любви, и именно любви несоциализированной. Первыми были провансальские трубадуры. Говорю о серьезной литературе и исключаю литературу, помешанную на сексе. Легальное богословие, легальная мораль, легальное общественное мнение всегда в этом вопросе относились враждебно к литературе и с трудом ее терпели. Кстати сказать, несмотря на мою большую любовь к Л. Н. Толстому, я всегда относился отрицательно и враждебно к идее, положенной в основу «Анны Карениной». Я всегда считал преступлением не любовь Анны и Вронского, а брачные отношения Анны и Каренина. Мне казалось поверхностной и внешней постановка вопроса о разводе. Настоящий вопрос не в праве на развод, который, конечно, должен быть признан, а в обязанности развода при прекращении любви. Продолжение брака, когда любви нет, безнравственно, только любовь все оправдывает, любовь-эрос и любовь-жалость. Вопрос о детях совсем другой вопрос, и очень, конечно, важный. Но когда родители не любят друг друга, то это очень плохо отзывается на детях. Я знаю, что моя точка зрения будет признана асоциальной и опасной. Но я рад этому. Если социализация хозяйства желательна и справедлива, то социализация самого человека, которая происходила во всю историю, есть источник рабства и духовно реакционна. Главное же, я не принимаю категории опасности. Опасность совсем не плохая вещь, человек должен проходить через опасности.

«Что делать?» Чернышевского художественно бездарное произведение, и в основании его лежит очень жалкая и беспомощная философия. Но социально и этически я совершенно согласен с Чернышевским и очень почитаю его. Чернышевский свято прав и человечен в своей проповеди свободы человеческих чувств и в своей борьбе против власти ревности в человеческих отношениях. При этом в книге его, столь оклеветанной правыми кругами, есть сильный аскетический элемент и большая чистота. Интересно, что сам Чернышевский, один из лучших русских людей, относится с трогательной, необычайной любовью к своей жене. Его письма с каторги к жене представляют собой документ любви, редко встречающейся в человеческой жизни. У него была свободная любовь и свободная верность жене. У этого нигилиста и утилитариста был настоящий культ вечной женственности, обращенный на конкретную женщину, эрос не отвлеченный, а конкретный. И Чернышевский осмелился восстать против ревности, столь связанной с любовью эротической. Я всегда считал ревность самым отвратительным чувством, рабьим, порабощающим. Ревность не соединена со свободой человека. В ревности есть инстинкт собственности и господства, но в состоянии унижения. Нужно признавать право любви и отрицать право ревности, перестав ее идеализировать. Это сделал Чернышевский в прямолинейной и упрощенной форме, не обнаружив никакой утонченной психологии. Ревность есть тирания человека над человеком. Особенно отвратительна женская ревность, превращающая женщину в фурию. В женской любви есть возможность ее превращения в стихию демоническую. Существуют демонические женщины. Они иногда писали мне письма, у них была склонность к астральным романам. Это очень тяжелое явление. Есть несоизмеримость между женской и мужской любовью, несоизмеримость требований и ожиданий. Мужская любовь частична, она не захватывает всего существа. Женская любовь более целостна. Женщина делается одержимой. В этом смертельная опасность женской любви. В женской любви есть магия, но она деспотична. И всегда есть несоответствие с идеальным женским образом. Образ женской красоты часто бывает обманом. Женщины лживее мужчин, ложь есть самозащита, выработанная историческим бесправием женщины со времен победы патриархата над матриархатом. Но женская любовь может подниматься до необычайной высоты. Таков образ Сольвейг у Ибсена, Вероники у Жуандо. Это любовь, спасающая через верность навеки. Мне всегда казалось, что самое тяжелое и мучительное неразделенная любовь, как обыкновенно думают, любовь, которую нельзя разделить. А в большинстве случаев любовь нельзя разделить. Тут примешивается чувство вины. У меня было больше дружеских и близких отношений с женщинами, чем с мужчинами. Мне иногда казалось, может быть иллюзорно, что женщины меня лучше понимают, чем мужчины. У женщин необыкновенная способность порождать иллюзии, быть не такими, каковы они, на самом деле. Я мог чувствовать женское очарование. Но у меня не было того, что называют культом вечной женственности и о чем любили говорить в начале XX в., ссылаясь на культ Прекрасной Дамы, на Данте, на Гёте. Иногда я даже думал, что не люблю женской стихии, хотя и неравнодушен к ней. Я еще понимал и ценил провансальских трубадуров, которые впервые в истории культуры внесли идеальную любовь-влюбленность. Но мне чуждо было внесение женственного и эротического начала в религиозную жизнь, в отношение к Богу. Мне ближе была идея андрогина Я. Беме как преодолевающая пол. Одно время у меня была сильная реакция против культа женственного начала. Тип эротики В. Соловьева меня отталкивал. Я очень ценил и ценю статью В. Соловьева «Смысл любви», это, может быть, лучшее из всего написанного о любви. Но я вижу большое противоречие между замечательными мыслями этой статьи и его учением о Софии. Верно, что женственная стихия есть стихия космическая, основа творения, лишь через женственность человек приобщается к жизни космоса. Человек в полноте своей есть космос и личность.

Пол принадлежит жизни рода. Любовь же принадлежит личности. Отталкивание от родовой жизни принадлежит к самым первоначальным и неистребимым свойствам моего существа. Отталкивание во мне вызывали беременные женщины. Это меня огорчает и кажется дурным. У меня было странное чувство страха и еще более странное чувство вины. Не могу сказать, чтобы я не любил детей, я скорее любил. Я очень заботился о своих племянниках. Но деторождение мне всегда представлялось враждебным личности, распадением личности. Подобно Кирхенгардту, я чувствовал грех и зло рождения. Перспективы родового бессмертия и личного бессмертия, противоположны. Тут я не только согласен с Вл. Соловьевым, но так всегда думал, до чтения Вл. Соловьева, и еще более так чувствовал. Родовая жизнь может вызывать чувство жалости, но не может вызвать любви-эроса. Идеальная влюбленность несоединима с жизнью рода, она есть победа личности над безликой родовой стихией, в этом смысле над полом. Эрос побеждает пол. В сильной эмоции любви есть глубина бесконечности. Но пол может не интегрироваться в целостную преображенную жизнь, может остаться изолированной сферой падшести. В этой изолированности его от целостной личности и заключается ужас пола. Поэтому он так легко может делаться началом распада. Нельзя допустить автономию пола. Было уже сказано, что любовь есть выход из обыденности, для многих людей, может быть, единственный. Но таково только начало любви. В своем развитии она легко подпадает под власть обыденного. В любви есть бесконечность, но есть и конечность, ограничивающая эту бесконечность. Любовь есть прорыв в объективированном природном и социальном порядке. В ней есть проникновение в красоту лица другого, видение лица в Боге, победа над уродством, торжествующим в падшем мире. Но любовь не обладает способностью к развитию в этом мире. И если любовь-эрос не соединяется с любовью-жалостью, то результаты ее бывают истребительные и мучительные. В эросе самом по себе есть жестокость, он должен смиряться жалостью, caritas. Эрос может соединяться с Агапэ. Безжалостная любовь отвратительна. Отношение между любовью эротической и любовью каритативной, между любовью восходящей, притяжением красоты и высоты, и любовью нисходящей, притяжением страдания и горя в низменном мире, есть огромная и трудная тема. Эрос платонический сам по себе безличен, он направлен на красоту, на божественную высоту, а не на конкретное существо. Но в христианском мире эрос трансформируется, в него проникает начало личности. Половой пантеизм, который так блестяще защищал Розанов, не есть эрос, это возврат к языческому полу. Полюс, обратный мыслям Вл. Соловьева и моим мыслям. У Вл. Соловьева, в противоположность его персоналистическому учению о любви, был силен Эрос платонический, который направлен на вечную женственность Божью, а не на конкретную женщину. Эрос порождает прельщающие иллюзии, и их не так легко отличить от реальности. Человеку свойственна мечта о любви. Это прекрасно описано Шатобрианом. Но в эросе есть реальное ядро, заслуживающее вечности. Очень мучительно забвение. В забвении есть измена, предание вечности потоку времени. Иногда сон напоминает о забытом, и тогда печаль схватывает душу. Жизнь эротическая, за вычетом отдельных мгновений, — самая печальная сторона человеческой жизни. Если забвение бывает изменой ценному, то воспоминание часто бывает восстановлением и того, что противоположно ценному. Я никогда не любил воспоминаний в этой сфере жизни, никогда не говорил об этом. Любви присущ глубокий внутренний трагизм, и не случайно любовь связана со смертью. Существует трагический конфликт любви и творчества. Эта тема гениально выражена Ибсеном. Мне всегда казалось странным, когда люди говорят о радостях любви. Более естественно было бы при глубоком взгляде на жизнь говорить о трагизме любви и печали любви. Когда я видел счастливую любящую пару, я испытывал смертельную печаль. Любовь, в сущности, не знает исполнившихся надежд. Бывает иногда сравнительно счастливая семейная жизнь, но это счастливая обыденность. Если я и был романтиком, то романтиком, лишенным иллюзий, надежды и способности к идеализации действительности, романтиком, слишком реалистически воспринимавшим действительность. В социальной стороне любви я себя чувствовал революционером и требовал революции в этой области. Я обличал низость организующейся и деспотической обыденности. У меня была страсть к свободе, к свободе и в любви, хотя я отлично знал, что любовь может быть рабством. Больше всего трогала меня любовь каритативная, любовь-жалость, и отталкивала любовь эгоцентрическая и вампирическая. Но бывает, хотя и нечасто, необыкновенная любовь, связанная с духовным смыслом жизни.


Эрос и личность. М., 1989. С. 22–29, 117–142

Смысл творчества

Женщина — носительница половой стихии в этом мире. У мужчины пол более дифференцирован и специализирован, у женщины же он разлит по всей плоти организма, по всему полю души. У мужчины половое влечение требует более безотлагательного удовлетворения, чем у женщины, но у него большая независимость от пола, чем у женщины, он менее половое существо. У мужчины есть огромная половая зависимость от женщины, есть слабость к полу женскому, слабость коренная, быть может, источник всех его слабостей. И унизительна для человека эта слабость мужчины к женщине. Но сам по себе мужчина менее сексуален, чем женщина. У женщины нет ничего не сексуального, она сексуальна в своей силе и в своей слабости, сексуальна даже в слабости сексуального стремления. Женщина является космической, мировой носительницей сексуальной стихии, стихийного в поле. Природно-родовая стихия пола есть стихия женственная. Власть рода над человеком через женщину осуществляется. Эта власть вошла в природный мир и овладела им через праматерь Еву. Ева — природно-родовая женственность. Образование Евы повергло старого Адама во власть родовой сексуальности, приковало его к природному «миру», к «миру Сему». «Мир» поймал Адама и владеет им через пол, в точке сексуальности прикован Адам к природной необходимости. Власть Евы над Адамом стала властью над ним всей природы. Человек, привязанный к Еве рождающей, стал рабом природы, рабом женственности, отделенной, отдифференцированной от его андрогинического образа и подобия Божьего. Отношение мужчины-человека к женственности есть корень его отношения к природе. От природы, от женственности некуда уйти, тут никакое бегство невозможно. Избавление возможно лишь через нового Адама, который входит в мир через новую женственность. Через женщину-Еву началась греховная власть женственной природы над падшим человеком. Через Деву Марию началось освобождение человека от этой природной власти, через Деву Марию земля принимает в свое лоно Логос, нового Адама, Абсолютного Человека. И если падение и порабощение старого Адама, ветхого человека, укрепило в мире царство природно-родового рождения через сексуальный акт, то новый Адам, новый Человек, мог родиться лишь от девы, зачавшей от Духа. Это новое рождение от девы было мистическим преодолением старого рождения в природном порядке «мира сего». Вечная женственность как основа мира иного, освобожденного от греха, не должна рождать от мужчины через сексуальный акт. Вечная женственность несет с собой избавление от природной необходимости, ибо природная необходимость владеет человеком лишь через точку пола рождающего. Религия искупления отрицает род, сексуальный акт и создает культ вечной женственности, культ Девы, рождающей лишь от Духа.

Жизнь пола в этом мире в корне дефектна и испорчена. Половое влечение мучит человекабезысходной жаждой соединения. Поистине безысходна эта жажда, и недостижимо соединение в природной половой жизни. Дифференцированный сексуальный акт, который есть уже результат космического дробления целостного, андрогинического человека, безысходно трагичен, болезнен, бессмыслен. Сексуальный акт есть самая высшая и самая напряженная точка касания двух полярных полов, в нем каждый как бы исходит из себя в другого, исступает из границ своего пола. Достигается ли в этой точке соединение? Конечно нет. Уже одно то говорит против сексуального акта, что он так легко профанируется, сбивается на разврат, прямо противоположный всякой тайне соединения. Соединение в сексуальном акте — призрачно, и за это призрачное соединение всегда ждет расплата. В половом соединении есть призрачная мимолетность, есть тленность. В исступлении сексуального акта есть задание, неосуществимое в порядке природном, где все временно и тленно. И это неосуществленное половое соединение есть перманентная болезнь человеческого рода, источник смертности этого рода. Мимолетный призрак соединения в сексуальном акте всегда сопровождается реакцией, ходом назад, разъединением. После сексуального акта разъединенность еще больше, чем до него. Болезненная отчужденность так часто поражает ждавших экстаза соединения. Сексуальный акт по мистическому своему смыслу должен был бы быть вечен, соединение в нем должно было бы бездонно углубляться. Две плоти должны были слиться в плоть единую, до конца проникнуть друг в друга. Вместо этого совершается акт призрачного соединения, слишком временного и слишком поверхностного. Мимолетное соединение покупается еще большим разъединением. Один шаг вперед сопровождается несколькими шагами назад. Соединение в сексуальном акте всегда так умеренно. Соединение полов по мистическому своему смыслу должно быть проникновением каждой клетки одного существа в каждую клетку другого, слиянием целой плоти с целой плотью, целого духа с целым духом. Вместо этого совершается дробное, частичное, поверхностное соприкосновение, плоть остается разделенной от плоти. В самом дифференцированном сексуальном акте есть уже какая-то дефектность и болезненность. Акт соединения полов должен был бы быть вечным, не прекращающимся, не сопровождающимся ходом назад и реакцией, цельным, распространенным на все клетки существа человеческого, глубоким, бесконечным. Вместо этого сексуальный акт в порядке природы отдает человека во власть дурной бесконечности полового влечения, не знающего утоления, не ведающего конца. Источник жизни в этом мире в корне испорчен, он является источником рабства человека. Сексуальный акт внутренно противоречив и противен смыслу мира. Природная жизнь пола всегда трагична и враждебна личности. Личность оказывается игрушкой гения рода, и ирония родового гения вечно сопровождает сексуальный акт. Об этом можно прочесть у Шопенгауэра, у Дарвина. Сексуальный акт насквозь безличен, он общ и одинаков не только у всех людей, но и у всех зверей. Нельзя быть личностью в сексуальном акте, в этом акте нет ничего индивидуального, нет ничего даже специфически человеческого. В сексуальном акте личность всегда находится во власти безличной родовой стихии, стихии, роднящей мир человеческий с миром звериным. Мистическое задание личного соединения в единую плоть недостижимо и неосуществимо в стихии безличной. Есть безысходная трагедия пола в том, что жажда личного соединения ведет в природной родовой стихии через сексуальный акт не к личному соединению, а к деторождению, к распадению личности в деторождении, к плохой бесконечности, а не к хорошей вечности. В половой жизни, возникающей из жажды наслаждения и удовлетворения, торжествует не личное задание, а интересы рода, продолжение рода. Не может личное осуществляться через безличное. Сексуальный акт всегда есть частичная гибель личности и ее упований.

Не бессмертие и вечность ждет личность в сексуальном акте, а распадение в множественности рождаемых новых жизней. Сексуальный акт закрепляет плохую бесконечность, бесконечную смену рождения и смерти. Рождающий умирает и рождает смертное. Рождение всегда есть знак недостигнутого совершенства личности, недостигнутой вечности. Рождающий и рождаемый тленны и несовершенны. Деторождение — кара сексуального акта и вместе с тем искупление его греха. Рождение и смерть таинственно связаны между собой в поле. Пол — не только источник жизни, но и источник смерти. Через пол рождаются и через пол умирают. Тление и смертоносный распад вошли в мир через точку пола. С пола начинает тлеть и распадаться личность человека, отыматься от вечности. Пол прикрепляет человека к тому тленному порядку природы, в котором царит бесконечная смена рождения и смерти. Лишь смертный рождает, и лишь рождающий умирает. Закон Кармы и бесконечная эволюция перевоплощений, о которой учит религиозное сознание Индии, и есть необходимость смерти и рождения, связанная с грехом сексуальности. Благодатная свобода в христианстве отменяет необходимые последствия закона Кармы. Есть глубокий антагонизм между вечной и совершенной жизнью личности и рождением смертных жизней во времени, между перспективой личности и перспективой рода. Род — источник смерти личности, род — источник рождающей жизни. Греки уже знали, что Гадес и Дионис — один бог, чувствовали мистическую связь смерти и рождения. Вот почему в самой глубине сексуального акта, полового соединения скрыта смертельная тоска. В рождающей жизни пола есть предчувствие смерти. То, что рождает жизнь, несет с собой и смерть. Радость полового соединения — всегда отравленная радость. Этот смертельный яд пола во все времена чувствовался как грех. В сексуальном акте всегда есть тоска загубленной надежды личности, есть предание вечности временному. В половом соединении этого мира всегда что-то умирает, а не только рождается. В глубинах сексуального акта раскрывается таинственная связь и близость рождения и смерти. Сексуальный акт совершается в стихии рода, вне личности. Половое влечение, владеющее человеком, есть покорность личности стихии смертного рода. В жизни рода предопределена смена рождения и смерти, распадение личности в плохой множественности. В стихии рода нет путей восхождения личности, нет путей к совершенной вечности. Стихия рода порождена падением человека, распавшимся полом человека. Внутреннее разъединение мира падшего и грешного имеет обратной своей стороной внешнее соединение в стихии рода. Человеческий род есть лжечеловечество, он указует на распад человечества. В человеческом роде человеческая природа порабощена и подавлена. Родовая стихия и есть главное препятствие для откровения человечества, откровения творческой природы человека. Род и есть злая необходимость, источник рабства человека и смертного распада. На путях рода всегда скрыта, роковая смена рождения и смерти. Связь человека по духу подменяется родовой связью по плоти и крови. Людей связывает не рождение от девы, от вечной женственности в Духе, а рождение в сексуальном акте. Связь рода человеческого — сексуальная связь, она предполагает тот сексуальный акт, которого стыдятся люди как нечистого. Люди лицемерно скрывают источник своей связи и своего соединения в роде человеческом. Религия рода человеческого должна была бы быть религией сексуального акта, должна вести к обоготворению того, чего люди стыдятся и что скрывают. Связь по плоти и крови есть связь по сексуальному акту, связь, в нем зарожденная. Огромное значение Розанова в том: что он потребовал религиозного признания этой истины и всех вытекающих из нее последствий. Освобождение личности от сексуального акта есть освобождение от рода, разрыв связи рода человеческого во имя иной связи, по духу, выход из дурной бесконечности рождения и смерти. Род и личность глубоко антагонистичны, это начала взаимоисключающие. Все личное в человеке враждебно родовой сексуальности. В личности возможно величайшее напряжение половой энергии, вне этой энергии даже нет сильной личности, но направление этой энергии не может быть родовым — оно противится распадению в дурной множественности. Личность сознает себя и осуществляет себя вне родовой стихии. Личность не может победить смерть и завоевать вечность на почве родовой связи. Она должна родиться к жизни в новом человечестве.

…Половое влечение есть творческая энергия в человеке. В нем есть мучительный переизбыток энергии, требующий исхода в мир, в объект. И несомненна глубокая связь творчества и рождения, их родство и противоположность. В рождении, в создании новых жизней находит себе выход творческая энергия пола. В стихии рода, в порядке природной необходимости половая энергия разряжается в деторождении, творчество подменяется рождением, бессмертное созидание — смертным созиданием. Существует глубокий антагонизм между творчеством вечного и рождением временного. Совершенство индивидуальное и деторождение обратно пропорциональны. Этому учит биология, учит и мистика. Творческая мощь индивидуальности умаляется и распадается в деторождении. Личность распадается в плохой бесконечности рода. Наиболее рождающий — наименее творящий. Рождение отнимает энергию от творчества. Творческая гениальность враждебна стихии рода, с трудом совместима с деторождением. В рождающем сексуальном акте всегда есть порабощение личности и надругательство над творческими порывами личности. Человек становится рабом своей творческой половой энергии, бессильный направить ее на творческий половой акт. Женственность Евы, а не вечная девственность побеждает в жизни пола, род господствует над личностью. Результаты половой жизни не соответствуют ее творческому заданию. В природной половой жизни не достигается ни соединение мужа с женой, ни творчество вечного бытия. Каждый рождающийся должен вновь начать этот круговорот дурной множественности. В цепи рождений сковывается творческая энергия. Рождающая половая жизнь и есть главное препятствие наступления творческой мировой эпохи. Человеческий род, пребывающий в стихии ветхого Адама и ветхой Евы, бессилен творить, так как тратит свою творческую энергию на продолжение и устроение рода, на послушание последствиям греха. Воскрешение умерших предков, к которому призывает Н. Федоров, уже предполагает переход энергии с рождения детей на воскрешение отцов. Роковая непреодолимость природной необходимости, неизбежность приспособления к данному порядку мира сосредоточены в точке рождающего сексуального акта. От этой лишь точки может начаться мировой сдвиг, мировое освобождение. В поле должно совершиться изменение направления творческой энергии. Пол рождающий преобразится в пол творящий. Наступление творческой мировой эпохи знаменует собой изменение природного порядка, а это изменение начнется прежде всего в точке пола, в точке прикрепления человека к природной необходимости. В глубине пола творчество должно победить рождение, личность — род, связь по Духу — природную связь по плоти и крови. Это может быть лишь выявлением нового, творящего пола, откровением творческой тайны о человеке как существе половом. Это может быть также лишь откровением андрогинической, богоподобной природы человека. Рождающий сексуальный акт, превращающий человека в раба стихийно-женственного порядка природы, преображается в свободный творческий акт. Половая активность направляется на создание мира иного, на продолжение творения. Это гениально провидел уже Платон. В половой энергии скрыт источник творческого экстаза и гениального прозрения. Все подлинно гениальное — эротично. Но эта творческая гениальность придавлена родовой стихией, рождающим сексуальным актом. Сексуальный акт, по существу, глубоко противоположен всякой гениальности, всякому универсальному восприятию и универсальному творчеству, он — провинциален. Гениальность насквозь эротична, но не сексуальна в специфическом, дифференцированном смысле этого слова. Гений может жить специфизированной сексуальной жизнью, он может предаваться и самым крайним формам разврата, но гениальность в нем будет вопреки такому направлению половой энергии, и в его родовой стихии, в его рождающем поле всегда неизбежен трагический надлом. Гениальность несовместима с буржуазно устроенной половой жизнью, и нередко в жизни гения встречаются аномалии пола. Гениальная жизнь не есть «естественная» жизнь. Глубокие потрясения пола упреждают наступление новой мировой эпохи. Новый человек есть прежде всего человек преображенного пола, восстанавливающий в себе андрогинический образ и подобие Божье, искаженное распадом на мужское и женское в человеческом роде. Тайна о человеке связана с тайной об андрогине.

Половая любовь не вмещается ни в категорию семьи, ни в категорию аскетизма, ни в категорию разврата. Любовь не есть ни упорядочивание сексуального акта в целях деторождения и социального благоустройства рода, ни аскетическое отрицание всякой плоти в жизни пола, ни разнуздание и распускание сексуального акта. Любовь ни в каком смысле не есть сексуальный акт, не имеет той положительной или отрицательной связи с ним, которая всюду мерещится людям родового сознания, и любовь в очень глубоком смысле противоположна дифференцированному сексуальному акту, но совсем по-иному противоположна, чем аскетизм. Люди родового сознания, как религиозные, так и позитивисты, в сфере пола исключительно сосредоточены на самом сексуальном акте и его последствиях и совсем не видят универсального значения пола как для всего человека, так и для всего космоса. Тайна пола совсем не есть сексуальный акт, совершаемый или для добродетельного деторождения, или для развратного наслаждения. Прежде всего совсем нельзя верить тому, что сексуальный акт когда-либо и кем-либо в мире совершался для добродетельных целей деторождения — он всегда совершался стихийно, по страсти, для призрачного самоудовлетворения. Род торжествует в сексуальном акте не потому, что добродетель родовая присутствует у кого-либо как цель, а потому, что он бессознательно господствует над человеком и смеется над его индивидуальными целями.

Тайна пола раскрывается лишь в любви. Но нет области, в которой господствовал бы такой инертный консерватизм и такое условное лицемерие, как в области половой любви. Самые крайние революционеры сплошь и рядом оказываются консерваторами, когда поднимается вопрос о любви. Революционное сознание реже всего встречается в сфере пола и любви, ибо тут оно должно быть наиболее радикально, скажу даже — религиозно. Социальные и ученые радикалы и революционеры думают дишь о социальном и физиологическом благоустройстве пола, вглубь же никогда не идут. Любовь скидывается с мировых расчетов и предоставляется поэтам и мистикам. Вспоминают ли любовь Тристана и Изольды, любовь Ромео и Джульетты, любовь, воспетую провансальскими трубадурами и Данте, когда говорят о поле «христиане» или «позитивисты» господствующего сознания? Их богословие и их наука, их мораль и их социология не знают любви, не видят в любви мировой проблемы. Можно сказать, как относится к сексуальному акту и его последствиям христианское богословие, и этика, и научная биология, и социология, но неизвестно, как они относятся к любви. Ветхородовое богословие и ветхородовая наука и не могут знать любви. В любви есть что-то аристократическое и творческое, глубоко индивидуальное, внеродовое, не каноническое, не нормативное, она непосильна сознанию среднеродовому. Любовь лежит уже в каком-то ином плане бытия, не в том, в котором живет и устраивается род человеческий. Любовь — вне человеческого рода и выходит из сознания рода человеческого. Любовь не нужна роду человеческому, перспективе его продолжения и устроения. Она остается где-то в стороне. Сексуальный разврат ближе и понятнее человеческому роду, чем любовь, в известном смысле приемлемее для него и даже безопаснее. С развратом можно устроиться в «мире», можно ограничить его и упорядочить. С любовью устроиться нельзя, и она не подлежит никакому упорядочиванию. В любви нет перспективы устроенной в этом «мире» жизни. В любви есть роковое семя гибели в этом «мире», трагической гибели юности. Ромео и Джульетта, Тристан и Изольда погибли от любви, и не случайно любовь их несла с собой смерть. Любовь Данте к Беатриче не допускала благоустроения в этом «мире», ей присущ был безысходный трагизм в пределах этого «мира». Над любовью нельзя ни богословствовать, ни морализировать, ни социологизировать, ни биологизировать, она вне всего этого, она не от «мира сего», она не здешний цветок, гибнущий в среде этого мира. Рост любви трагически невозможен. Это удостоверяют величайшие художники и поэты всех времен. Не естественно ли, что любовь была скинута со всех «мирских» расчетов, что проблема пола решалась вне проблемы любви?

…Тайна любви, тайна брачная — в Духе, в эпохе творчества, в религии творчества. Таинство брачной любви есть откровение о человеке, откровение творческое. Таинство брака не есть семья, не есть натуральное таинство рождения и продолжения рода, таинство брака есть таинство соединения в любви. Только любовь есть священное таинство. Таинство любви выше закона и вне закона, в нем выход из рода и родовой необходимости, в нем начало преображения природы. Любовь — не послушание, не несение тяготы и бремени «мира», а творческое дерзновение. Это таинство, таинство брака, не раскрывается еще ни в откровении закона, ни в откровении искупления. Таинство любви — творческое откровение самого человека. Оно зачиналось в мистической любви, всегда разрывавшей границы утилитарно-родовой физиологии и экономики семьи. В строе семьи узаконенная полигамия будет более правдивой и для новых условий жизни более целесообразной формой, чем лицемерная и выродившаяся моногамия.

Любовь трагична в этом мире и не допускает благоустройства, не подчиняется никаким нормам. Любовь сулит любящим гибель в этом мире, а не устроение жизни. И величайшее в любви, то, что сохраняет ее таинственную святость, — это отречение от всякой жизненной перспективы, жертва жизнью. Этой жертвы требует всякое творчество, требует жертвы и творческая любовь. Жизненное благоустройство, семейное благоустройство — могила любви. Жертвенная гибель в жизни и кладет на любовь печать вечности. Любовь теснее, интимнее, глубже связана со смертью, чем с рождением, и связь эта, угадываемая поэтами любви, залог ее вечности. Глубока противоположность любви и деторождения. В акте деторождения распадается любовь, умирает все личное в любви, торжествует иная любовь. Семя разложения любви заложено уже в сексуальном акте. «Никогда еще не нашел я женщины, от которой хотел бы иметь детей, потому что я люблю тебя, о вечность!» Так говорил Заратустра. Подлинная любовь иного мира, любовь, творящая вечность, исключает возможность сексуального акта, преодолевает его во имя иного соединения. Известно, что сильная влюбленность иногда противоположна специфическому сексуальному влечению, не нуждается в нем. И сильное влечение к сексуальному акту слишком часто не связано ни с какой влюбленностью, иногда даже предполагает отвращение. Влюбленность жаждет абсолютного соединения и абсолютного слияния, духовного и телесного. Сексуальный же акт разъединяет. На дне его лежит отвращение и убийство. Любовь — акт творческий, созидающий иную жизнь, побеждающий «мир», преодолевающий род и природную необходимость. В любви утверждается личность, единственная, неповторимая. Все безличное, родовое, все подчиняющее индивидуальность порядку природному и социальному враждебно любви, ее неповторимой и неизреченной тайны. Нет и быть не может закона для любви, любовь не знает закона. Творчество любви не знает послушания ничьей воле, оно абсолютно дерзновенно. Любовь — не послушание, подобно семье, а дерзновение, свободный полет. Любовь не вмещается в категорию семьи, не вмещается ни в какие категории, не вмещается в «мир». Жертвенность любви, ее отречение от мирского благоустройства делает ее свободной. Лишь жертва безопасностью дает свободу. Все, что связано с приспособлением к «миру», с послушным несением его тяготы, не свободно от страха, от тяжкой заботы. В любви побеждается тяжесть «мира». В семье есть тяжесть благоустройства и безопасности, страх будущего, бремя, так же как в других формах приспособления — в государстве, в хозяйстве, в позитивной науке. Любовь — свободное художество. В любви нет ничего хозяйственного, нет заботы. И свобода эта покупается лишь жертвенностью. Свобода любви — истина небесная. Но свободу любви делают и истиной вульгарной. Вульгарна та свобода любви, которая прежде всего хочет удовлетворения ветхого пола, которая более всего заинтересована в сексуальном акте. Это не свобода любви, а рабство любви, это противно всякому восхождению пола, всякому взлету любви, всякой победе над тяжестью природного пола. В любви есть экстатически-оргийная стихия, но не природно-родовая. Оргийный экстаз любви — сверхприроден, в нем выход в мир иной.

В творческом акте любви раскрывается творческая тайна лица любимого. Любящий прозревает любимого через оболочку природного мира, через кору, лежащую на всяком лице. Любовь есть путь к раскрытию тайны лица, к восприятию лица в глубине его бытия. Любящий знает о лице любимого то, чего весь мир не знает, и любящий всегда более прав, чем весь мир. Только любящий подлинно воспринимает личность, разгадывает ее гениальность. Все мы — нелюбящие — знаем лишь поверхность лица, не знаем его последней тайны. Смертельная тоска сексуального акта в том, что в его безличности раздавлена и растерзана тайна лица любимого и любящего. Сексуальный акт вводит в круговорот безличной природы, становится между лицом любящего и любимого и закрывает тайну лица. Не в роде, не в сексуальном акте совершается соединение любви, творящее иную, новую жизнь, вечную жизнь лица. В Боге встречается любящий с любимым, в Боге видит любимое лицо. В природном мире любящие разъединяются. Природа любви — космическая, сверх индивидуальная. Тайну любви нельзя познать в свете индивидуальной психологии. Любовь приобщает к космической мировой иерархии, космически соединяет в андрогиническом образе тех, кто были разорваны в порядке природном. Любовь есть путь, через который каждый раскрывает в себе человека-андрогина. В подлинной любви не может быть произвола — в ней есть предназначение и призвание. Но мир не может судить о тайне двух, тайне брачной — в ней нет ничего социального. Подлинное таинство брака совершается лишь немногими и для немногих, оно аристократично и предполагает избрание.

…Что такое разврат в глубоком смысле этого слова? Разврат прямо противоположен всякому соединению. Тайна разврата — тайна разъединения, распада, раздора, вражда в поле. Тайна соединения не может быть развратна. Где соединение достигается, там нет разврата. В сексуальном акте есть неустранимый элемент разврата потому, что он не соединяет, а разъединяет, что в нем есть реакция, что он чреват враждой. Семья не предохраняет от этой развратности сексуального акта, от этой поверхностности, внешности касания одного существа к другому, от этого бессилия внутреннего проникновения одного существа в другое, бессилия слить все клетки мужа и жены. Разврат есть разъединение, и он всегда превращает объект полового влечения в средство, а не в цель. Вся физиология и психология разврата построена на этом превращении средства в цель, на подмене влечения к своему объекту влечением к самому сексуальному акту или к самому искусству любви. Любовь к любви вместо любви к лицу — в этом психология разврата. В этой психологии нет соединения ни с кем, нет и жажды соединения — это разъединяющая, отчуждающая психология, в ней никогда не осуществляется тайна брачная. Любовь к сексуальному акту вместо любви к слиянию в плоть единую — в этом физиология разврата. В этой физиологии нет соединения ни с кем, нет и жажды соединения, это физиология природной вражды и отчужденности. В стихии разврата половая жизнь наиболее отделяется от цельной жизни личности. В разврате личность не связывает с полом никаких своих упований. Пол как бы отделяется от человека и от космоса, становится замкнутым, погруженным в себя. Всякое размыкание пола в космос прямо противоположно разврату. То уединение, сокрытие пола, отдифференцирование его от цельной сущности жизни, которое мы видим в природном мире, всегда есть уже разврат. Только возвращение полу универсального значения, воссоединение его со смыслом жизни побеждает разврат. Обыденные «мирские», «буржуазные» понятия о разврате нередко бывают прямо противоположны истине, поверхностны, условны, утилитарны, не ведают метафизики разврата. Условный морализм и социальный традиционализм с их буржуазным духом не в силах разгадать жуткой тайны разврата, тайны небытия. В так называемом браке разврат так же находит себе приют, как и в местах, не имеющих оправдания. Разврат всюду имеет место, где целью не является соединение любящих, проникновение через любовь в тайну лица. Проблема разврата не моральная, а метафизическая. Все биологические и социологические критерии разврата — условны, в них говорит голос буржуазности мира сего. По обыденным представлениям развратом называются недозволенные формы соединения полов, в то время как развратно именно отсутствие соединения. Сексуальный акт развратен потому, что недостаточно глубоко соединяет. Также поверхностны ходячие представления о развратности аномалий половой жизни. Наша половая жизнь есть сплошная аномалия, и иногда самое «нормальное» может оказаться развратнее «ненормального». Разврат совсем не может быть запрещен, он должен быть онтологически преодолен иным бытием. Любовь — одно противоядие против разврата. Другое противоядие — высшая духовная жизнь. Сладострастие само по себе еще не развратно. Развратно лишь сладострастие разъединения, и свята сладкая страсть соединения. Развратно сладострастие, не проникающее в объект, погружающее в себя, и свят оргийный экстаз любви, сливающий с любимым.

Права любви абсолютны и безусловны. Нет жизненной жертвы, которая не была бы оправдана во имя подлинной любви. И прежде всего оправдана жертва безопасностью и благоустройством во имя абсолютных прав любви. В любви нет произвола личности, нет личной воли, личного желания, не знающего удержа. В любви — высшая судьба и предназначение, воля высшая, чем человеческая. В семье есть послушание во имя человеческого благоустройства. В любви — дерзновенная жертва во имя воли высшей. Ибо поистине божественная воля соединяет любящих, предназначает их друг другу. В любви есть творческий акт, но не акт произвола, не акт личной корысти. Право любви есть долг, есть высшее повеление послушания любви. Послушание любви выше, духовнее послушания семье. Долг любви преодолевает причиняемые любовью страдания людей. Любовь всегда космична, нужна для мировой гармонии, для божественных предназначений. Поэтому любовь не должна бояться порождаемых ею страданий. Из космической природы любви неизбежен вывод, что любви неразделенной, односторонней не может и не должно быть, ибо любовь выше людей. Неразделенная любовь — вина, грех против космоса, против мировой гармонии, против начертанного в божественном миропорядке андрогинического образа. И вся жуткая трагедия любви — в этом мучительном искании андрогинического образа, космической гармонии. Через половую любовь осуществляется полнота человека в каждой половине. Соединение полов — четырехчленно, а не двухчленно, оно всегда есть сложное соединение мужского начала одного с женским началом другого и женского начала этого с мужским началом того. Таинственная жизнь андрогина осуществляется не в одном двуполом существе, а в четырехчленном соединении двух существ. Для многих путь к единому андрогиническому образу осуществляется через множественность соединений. Космическая природа любви делает ревность виной, грехом. Ревность отрицает космическую природу любви, ее связь с мировой гармонией во имя индивидуалистической буржуазной собственности. Ревность — чувство собственника-буржуа, не знающего высшего, мирового смысла любви. Ревнующие думают, что им принадлежат объекты их любви, в то время как они принадлежат Богу и миру. В таинстве любви нет собственника и нет частной собственности. Любовь требует жертвы всякой частной собственностью, всяким буржуазным притязанием обладать любимым лишь для себя. Личность в любви раскрывается лишь через жертву личной корыстью. Космическая по своему смыслу любовь не может отнимать человека у космоса. Именно мистический и космический смысл любви, именно вера в божественное предназначение и избрание в любви предполагает свободную борьбу в любви и свободное выживание сильных в любви, ибо мистическое предназначение не требует охраны.

Есть глубокое, трагическое несоответствие между любовью женской и любовью мужской, есть странное непонимание и жуткая отчужденность. Женщина — существо совсем иного порядка, чем мужчина. Она гораздо менее человек, гораздо более природа. Она по преимуществу — носительница половой стихии. В поле мужчина значит меньше, чем женщина. Женщина вся пол, ее половая жизнь — вся ее жизнь, захватывающая ее целиком, поскольку она женщина, а не человек. В мужчине пол гораздо более дифференцирован. Женщина по природе своей всегда живет одним, не вмещает в себе многого. Женщина плохо понимает эту способность мужчины вмещать в себе полноту бытия. Женщина гораздо более отдается одному, тому, что сейчас ею обладает, одному переживанию, вытесняющему всю остальную жизнь, весь мир. У женщины одно делается всем, в одном она все видит, в одно все вкладывает. Все бытие отождествляется женщиной с тем состоянием, которое в данное время ею обладает. Женщина, страдающая от неразделенной любви, на вопрос, что такое бытие, всегда ответит: бытие есть неразделенная любовь. С этой особенностью женской природы связано сравнительно слабое чувство личности и большая зависимость от времени, от сменяющихся во времени переживаний. В мужской природе сильнее чувство личности и большая независимость от сменяющихся во времени состояний, большая способность совмещать во всякое время всю полноту духовного бытия. В мужской природе есть способность переживать в себе во всякое время, то есть независимо от времени, всю полноту духовной жизни своей личности, всегда чувствовать себя собой в полноте своих сил. Мужчина не склонен отдаваться исключительно и безраздельно радости любви или страданию от какого-нибудь несчастья, у него всегда еще есть его творчество, его дело, вся полнота его сил. В поле мужского сознания что-то выступает на первый план, другое отступает, но ничто не исчезает, не теряет своей силы. Женщина отдается исключительно и безраздельно радости любви или страданию от несчастья, она вся растворяется в этом одном, всю себя в это одно вкладывает. Личность женщины вечно подвержена опасности распадения на отдельные переживания и жертвенного заклания себя во имя этого переживания. Поэтому женская природа так склонна к гипнозу и к одержанию. Женская истерия имеет связь с этой особенностью женской природы, и корни ее метафизические. С этим связано и все высокое в женщине и низкое в ней, жуткая чуждость ее природе мужской. Женщина иначе переживает вечность, чем мужчина. Мужчина ставит полноту духовных сил своей личности в независимость от смены времени, от власти временных переживаний над полнотой личности. Женщина бессильна противиться власти временных состояний, но она во временное состояние вкладывает всю полноту своей природы, свою вечность. И глубоко различно мужское и женское отношение к любви. Женщина часто бывает гениальна в любви, ее отношение к любви универсальное, она вкладывает в любовь всю полноту своей природы и все упования свои связывает с любовью. Мужчина бывает скорее талантлив, чем гениален в любви, его отношение к любви не универсальное, а дифференцированное, он не всего себя вкладывает в любовь и не целиком от нее зависит. И в стихии женской любви есть что-то жутко страшное для мужчины, что-то грозное и поглощающее, как океан. Притязания женской любви так безмерны, что никогда не могут быть выполнены мужчиной. На этой почве вырастает безысходная трагедия любви. Раздельность мужского и женского — этот знак падения человека делает трагедию любви безысходной. Мужчина ищет в женщине красоту, красоту в ней любит, красоту жаждет обожать, ибо утерял свою деву. Но красота эта остается внешней для мужчины, вне его, он не принимает ее внутрь себя, не приобщает ее к своей природе. Женщину потому так трудно любить вечной любовью, что в любви мужчина хочет преклониться перед красотой, вне его лежащей. Боготворение заложено в культе мужской любви. А женщина редко являет собой тот образ красоты, перед которым можно преклониться, который можно боготворить. Поэтому любовь приносит мужчине такое жгучее разочарование, так ранит несоответствием образа женщины с красотой вечной женственности. Но высший, мистический смысл любви не в поклонении и боготворении женщины как красоты, вне лежащей, а в приобщении к женственности, в слиянии мужской и женской природы в образе и подобии Божьем, в андрогине. В творческом акте высшей любви женская и мужская природа перестают быть жутко чуждыми и враждебными. И должно быть окончательное освобождение и очищение от эротического обоготворения пола и женственности, перенесенных на саму божественную жизнь.

Половая любовь связана с самим существом личности, с утерей человеком образа и подобия Божьего, с падением андрогина, в котором женственность была не чуждой ему стихией, внешне притягивающей, а внутренним началом в человеке, в нем пребывающей девой. И религиозный смысл любви половой, эротики, в том, что она является источником движения личности ввысь, творческого ее восхождения. Смысл любви не в статике устроения жизни, а в динамике движения жизни, творчестве жизни иной. Всякая победа статики над динамикой в любви есть омертвение, окостенение любви, превращение ее из творчества в послушание, в приспособление к условиям существования. В подлинной любви есть творческий прорыв в иной мир, преодоление необходимости. И не ведают, что делают те, которые хотят превратить и любовь в послушание. Это ведь значит свободу превратить в необходимость, творчество в приспособление, гору превратить в равнину. Любовь — горная, а не равнинная, с ней нечего делать тем, которые устраивают приспособление к равнинной жизни. Любовь нельзя удержать на равнине, она мертвеет и превращается в иное. Любовь — не жилец на равнинной жизни. В любви нет ничего статического, ничего устраивающего. Любовь — полет, разрушающий всякое устроение.

В любви-дружбе нет той жуткой отчужденности и жуткой притягательности объекта, какая есть в любви половой. В дружбе нет этой полярности, притягивающей противоположные стихии, и нет такого жуткого сочетания любви с враждой. Дружба не так связана с самими корнями личности, с самим целостным образом и подобием Божьим в человеке. Дружба наполняет жизнь личности положительным содержанием, но не затрагивает первооснов личности. Пол разлит по всему человеку; дружба лишь часть его, лишь душевная функция. Но в подлинной, глубокой дружбе есть элемент эротический — есть если не прямая, то косвенная связь с полом. Энергия пола, энергия жажды соединения может быть направлена и на дружбу, как и на любой творческий акт. И та лишь дружба полна высокого смысла, в которой есть напряжение половой энергии, этой энергии всякого соединения. Тайна пола есть тайна творческого недостатка, бедности, рождающей богатства. Дружба есть не цельная, а дробная любовь, она не вмещает окончательной тайны двух, но может к ней приближаться. В дружбе нет соединения двух в плоть единую (не только в смысле сексуального акта, но и в ином, более высоком смысле), есть лишь касание. Поэтому дружба является высокой ступенью в иерархии чувств соединяющих, но не самой высокой и не окончательной. Но и в любви-дружбе должно быть эротическое проникновение в неповторимую тайну лица любимого, вернее, отражение одного в другом и глубинное понимание.

Любовь половая, любовь эротическая, считается глубоко, абсолютно отличной от любви общечеловеческой, любви братской, любви «христианской». О, конечно, отлична! Любовь половая знает тайну двух, и она коренится в полярности распавшихся стихий. Любовь «христианская», как и гуманистическая, превратилась в совершенную отвлеченность, бесплотную и бескровную, в любовь «стеклянную», по выражению Розанова. Да и святые отцы более призывали к тому, чтобы «ожесточить сердце свое», чем к любви. Не раз уже было говорено здесь, что христианская любовь совсем не была еще раскрыта человечеством в религии искупления. Раскрытие христианской любви требует творческого акта. Она зовет к иному, не «от мира сего» соединению всех в христианском всечеловечестве, к соединению всех в свободном Духе, а не в необходимой природе. Доныне христианское человечество знало соединение природное, соединение из приспособления к необходимости. Это приспособление к необходимости было не только в государстве, но и в церкви, уподобившейся государству. Физическая история церкви была совсем не религиозна. Воплощение церкви в истории было культурно и разделяло все особенности культуры. Во всемирной, всечеловеческой христианской любви должен быть тот же творческий прорыв в иной мир, то же видение человеческого лица всякого брата по Духу в Боге, что в высшей степени есть в любви эротической. В христианской любви, не стеклянной, не отвлеченной, есть отблеск небесной эротики, есть направление на все человечество и на весь мир энергии пола. Любовь половая преодолевает греховное распадение мужского и женского в нездешнем соединении двух. Любовь христианская преодолевает греховное распадение всех существ мира, всех частей мира в нездешнем соединении всех. Падение и распадение человека было связано с полом. С полом связано и окончательное воссоединение. Только в небесной эротике нет скуки всего здешнего, смертной скуки приспособления к необходимости. Христианскую любовь в долгой истории пытались превратить в скуку здешнего приспособления. И оправдывали это преступление мистикой послушания последствиям греха. Подлинная христианская любовь считалась в христианском мире дерзостью, гордыней слишком головокружительного восхождения. Грешному человеку даже любовь не разрешалась, как недостойному.

Достаточно ли ясно таинственная связь любви с андрогинизмом? В связи этой раскрывается окончательный смысл любви. Андрогинизм и есть окончательное соединение мужского и женского в высшем богоподобном бытии, окончательное преодоление распада и раздора, восстановление образа и подобия Божьего в человеке. Любовь есть возврат человеку утерянной девы — Софии. В андрогинизме разгадка той тайны, что в Абсолютном Человеке — Христе не было видимой нам жизни пола, так как в лике Его не было распадения, рождающего нашу земную жизнь пола. Через любовь отчужденная женская природа воссоединяется с природой мужской, восстанавливается целостный образ человека. И в любви воссоединение это всегда связано с лицом человека, с единственностью и неповторимостью лица. Поэтому любовь есть путь восхождения падшего человека к богоподобию. В эротике есть искупление полового греха человека, искупление осуществленное и переходящее в творчество. Грех падшего пола побеждается отрицательно через аскетизм и творчески-положительно через любовь. Натуральная, хотя и искаженная бисексуальность всякого человеческого существа в андрогинизме получает свой сверхприродный, мистический смысл. В андрогинизме есть взаимопроникновение всех клеток мужской и женской природы, то есть слиянность конечная, предельная. Каждая клетка человеческого существа андрогинична, несет в себе отблеск природы божественной. И соединение мужского и женского должно быть глубинным, не поверхностным. Окончательная тайна бытия андрогинического никогда не будет вполне разгадана в пределах этого мира. Но опыт любви эротической приобщает к этой тайне. Связь любви эротической с андрогинизмом и есть связь ее с личностью. Ибо, поистине, всякая личность — андрогинична. Андрогинизм есть восстановленная целость пола в богоподобном бытии личности. В любви должна открыться не тайна женственности и не тайна мужественности, а тайна человека.

Также неразрывно связана эротика с творчеством. Эротическая энергия — вечный источник творчества. И эротическое соединение для творческого восхождения совершается. Также неразрывно связана эротика с красотой. Эротическое потрясение — путь выявления красоты в мире.


Философия свободы. Смысл творчества. М., 1989. С. 407–437

К. С. Льюис ЛЮБОВЬ Влюбленность

…Я назвал привязанность тем видом любви, который уподобляет нас животным. Как же так? Разве половое влечение — не лучший пример? Лучший, конечно; но я говорю о любви. Половое влечение интересует нас сейчас в той мере, в какой оно входит в сложное чувство, именуемое влюбленностью. Может оно и не входить; что во влюбленности много другого, я и доказывать не стану. Половое чувство без влюбленности назовем, по старому обычаю, вожделением. Под ним мы будем понимать не какие-то неосознанные импульсы, а самое простое, явное влечение, которое не скрыто от тех, кто его испытывает.

Итак, вожделение может входить во влюбленность, может и не входить. Спешу заверить, что я различаю их для четкости исследования, а не из нравственных соображений. Я не считаю, что без влюбленности соитие нечисто, низко, постыдно. Если все, кто совокупляется без влюбленности, гнусны и ужасны, происхождением мы похвастаться не можем. На свете всегда было гораздо больше таких союзов. Почти всех наших предков женили родители, и они зачинали детей, повинуясь только животному желанию. И ничего низкого тут не было, а были послушание, честность, верность и страх Божий. При самой же сильной, самой высокой влюбленности соитие может быть прелюбодейным, может означать жестокость, ложь, измену мужу или другу, нарушение гостеприимства, горе для детей. Бог не хочет, чтобы различие между грехом и долгом зависело от оттенков чувства. Как и всякое действие, соитие оправдывается или осуждается четче и проще. Все дело в том, выполняем мы или нарушаем обещанное, добры мы или жестоки, правдивы или лживы. Я вывожу вожделение без влюбленности за пределы исследования просто потому, что оно не входит в наш предмет.

Для поборникаэволюции влюбленность — плод вожделения, развитие и усложнение биологических инстинктов. Так бывает, но далеко не всегда. Гораздо чаще мы поначалу просто очарованы женщиной, нас интересует в ней все, у нас и времени нет помыслить о вожделении. Если нас спросят, чего мы хотим, мы должны бы ответить: «Думать о ней и думать». Любовь наша созерцательна. Когда же со временем проклюнется страсть, мы не решим (если наука не собьет нас с толку), что в ней-то и было все дело. Скорее мы почувствуем, что прилив любви, который смыл и разрушил в нас много скал и замков, добрался и до этой лужицы, всегда лежавшей на берегу. Влюбленность вступает в человека, словно завоеватель, и переделывает по-своему все взятые земли. До земли полового влечения она доходит не сразу и переделывает ее.

Лучше всего об этом сказал Оруэлл. Ужасный герой «1984», гораздо менее похожий на человека, чем герои замечательного «Скотного двора», говорит женщине: «Ты любишь этим заниматься? Не со мной, я спрашиваю, а вообще?» Вожделение без влюбленности стремится к соитию, влюбленность — к самому человеку.

Как неудачна фраза: «Ему нужна женщина!» Строго говоря, именно женщина «ему» не нужна. Ему нужно удовольствие, мало возможное без женщины. О том, как он ее ценит, можно судить по его поведению через пять минут. Влюбленному же нужна даже не женщина вообще, а именно эта женщина. Ему нужна его возлюбленная, а не наслаждение, которое она может дать. Никто не прикидывает в уме, что объятия любимой женщины приятнее всех прочих. Если мы об этом подумаем, мы с этим согласимся; но выйдем за пределы влюбленности. Я знаю только одного человека, совершившего такой подсчет, — Лукреция, и влюблен он при этом не был. А ответил он так: влюбленность мешает наслаждению, чувства отвлекают, труднее со знанием дела смаковать удовольствие (поэт он хороший, но, Господи, что же эти римляне были за люди!).

Читатель заметит, что влюбленность чудотворно преображает удовольствие-нужду в высшее из всех удовольствий-оценок. Нужда направлена здесь на всего человека, и ценность его выходит далеко за пределы нужды.

Если бы мы этого не испытали, если бы мы судили со стороны, мы бы просто не поняли, как можно желать человека, а не удовольствие, удобство, пользу, которые он способен дать. Действительно, объяснить это трудно. Влюбленному повульгарней это кое-как удается, когда он говорит: «Я бы тебя съел!..» Мильтону удалось больше, когда он писал, что тела ангелов, состоящие из света, полностью проникают друг в друга. Преуспел и Чарлз Уильямс, сказавший: «Люблю ли я тебя? Да я — это ты!»

Вожделение без влюбленности, как все желания, связано с нами. Во влюбленности оно связано скорее с возлюбленной. Оно — средство восприятия и средство выражения; потому оно так небрежно относится к наслаждению. Мысли о наслаждении вернули бы влюбленного в себя. И потом, о чьем наслаждении речь? Влюбленность уничтожает разницу между словами «брать» и «давать».

Пока что я просто описываю, еще не оцениваю. Но неизбежно встанут и нравственные вопросы, и я не скрою, что думаю о них. Все дальнейшее — лишь догадки. Пусть меня поправят те, кто лучше меня жил, влюблялся и верил.

Раньше считали и теперь считают люди попроще, что духовная опасность влюбленности — именно в вожделении. Старым богословам, видимо, казалось, что брак опасен полным и душепагубным погружением в чувственность. Писание судит об этом не так. Апостол Павел, отговаривая новообращенных от брака, ничего по этому поводу не говорит и даже советует не уклоняться надолго друг от друга (I Кор. 7, 5). Доводы его иные: он боится, что муж станет «угождать» жене, жена — мужу. Самый брак, а не брачное ложе может отвлечь нас от христианской жизни. Я и сам знаю по опыту, что — ив браке, и вне брака — от нее сильнее всего отвлекает комариный рой каждодневных забот. Великое и постоянное искушение брака — не сладострастие, а любостяжание. Что же до влюбленности, при всем почтении к старым учителям, я помню, что они монахи и, наверное, не знали, как воздействует она на половую сферу. Влюбленность умягчает, утишает блудную страсть. Не уменьшая желания, она намного облегчает воздержание. Конечно, и само поклонение возлюбленной может стать помехой на духовном пути, но причина тому — иная.

Я скажу позже, в чем, по-моему, духовная опасность влюбленности. Сейчас поговорим об опасности, которая связана с соитием. Тут я разойдусь во мнениях не с человечеством, а с теми, кто вещает от его имени. Мне кажется, нас учат относиться к этому действию с неверной серьезностью. Чем дальше я живу, тем важнее и многозначительней взирают люди на так называемый секс.

Один молодой человек, которому я сказал, что некая новая книга — чистая порнография, искренне удивился: «Ну что вы! Она такая серьезная». Друзья наши, поклонники «темных богов», собираются восстановить в правах фаллический культ. Самые малопристойные пьесы изображают все дело как «бездну упоенья», неумолимый рок, религиозный экстаз. А психоаналитики так запугали нас бесконечной важностью физиологической совместимости, что молодые пары в кровать не лягут без трудов Фрейда, Крафта-Эббинга, Хэвлока Эмиса и д-ра Стопса. Честное слово, им больше помог бы старый добрый Овидий, который замечал любую муху, но не делал из нее слона. Мы дошли до того, что нам прежде всего нужен старомодный здоровый смех.

«Как же так? — скажут мне. — Ведь это действительно серьезно». Еще бы, куда уж серьезнее! Серьезно с богословской точки зрения, ибо брачное соитие, по воле Божией, — образ союза между Богом и человеком. Серьезно как естественное, природное таинство, брак неба-отца и матери-земли. Серьезно с точки зрения нравственной, ибо налагает серьезнейшие в мире обязательства. Наконец (иногда, не всегда), очень серьезно как переживание.

Но и еда серьезна. С богословской точки зрения мы вкушаем хлеб в Святом Причастии. С нравственной — мы должны кормить голодных. С социальной — стол издавна соединяет людей. С медицинской — это знают все, кто болел желудком. Однако мы не берем к обеду учебников и не ведем себя за ужином, как в храме. А если уж кто-то и ведет себя так, то чревоугодник, не святой.

Нельзя относиться с важностью к страсти, да и невозможно, для этого надо насиловать свою природу. Не случайно все языки и все литературы полны шуток на эти темы. Многие шутки пошлы, многие гнусны, и все до одной — стары. Но, смею утверждать, в них отражено то отношение к соитию, которое гораздо невинней многозначительной серьезности. Отгоните смех от брачного ложа, и оно станет алтарем. Страсть обернется ложной богиней, более ложной, чем Афродита, которая любила смех. Люди правы, ощущая, что страсть — скорее комический дух, вроде гнома или эльфа.

Если же мы этого не ощутим, она сама и отомстит нам. Отомстит сразу — ибо, как говорил сэр Томас Браун, она велит нам совершать «самое глупое действие, какое только может совершить умный человек». Если мы относились к этому действию серьезно, нам станет стыдно и даже противно, когда, по словам того же сэра Томаса, «безумие минует, и мы оглянемся и увидим, как недостойно и нелепо себя вели».

Но бывает и месть похуже. Страсть — насмешливое, лукавое божество, она ближе к эльфам, чем к богам. Она любит подшутить над нами. Когда наконец мы можем ей предаться, она уходит от обоих или от одного из нас. Пока влюбленные обменивались взглядами в метро, в магазине, в гостях, она бушевала во всю свою силу. И вдруг ее нет, как не было. Сами знаете, сколько за этим следует досады, обиды, подозрений, жалости к себе. Но если вы ее не обожествляли, если вы относились к ней здраво, вы только посмеетесь. И это входит в игру.

Поистине, Господь шутил, когда связал такое страшное, такое высокое чувство, как влюбленность, с чисто телесным желанием, неизбежно и бестактно проявляющим свою зависимость от еды, погоды, пищеварения. Влюбившись, мы летаем; вожделение напоминает нам, что мы — воздушные шары на привязи. Снова и снова убеждаемся мы, что человек двусоставен, что он сродни и ангелу, и коту. Плохо, если мы не примем этой шутки. Поверьте, Бог пошутил не только для того, чтобы придержать нас, но и для того, чтобы дать нам ни с чем не сравнимую радость.

У нас, людей, три точки зрения на наше тело. Аскеты-язычники зовут его темницей или могилой души, христиане вроде Фишера[43] — пищей для червей, постыдным, грязным источником искушений для грешника и унижением для праведника. Поклонники язычества (очень редко знающие греческий), нудисты, служители темных богов славят его вовсю. А святой Франциск называл его братом ослом.

«Осел» — то самое слово. Ни один человек в здравом уме не станет ненавидеть осла или ему поклоняться. Это полезная, двужильная, ленивая, упрямая, терпеливая, смешная тварь, которая может и умилить нас, и рассердить. Сейчас он заслужил морковку, сейчас — палку. Красота его нелепа и трогательна. Так и тело: мы не уживемся с ним, пока не поймем, что среди прочего оно состоит при нас шутом. Да это и понимают все — и мужчины, и женщины, и дети, — если их не сбили с толку теории. То, что у нас есть тело, — самая старая на свете шутка. Смерть, живопись, изучение медицины и влюбленность велят нам иногда об этом забыть. Но ошибется тот, кто поверит, что так всегда и будет во влюбленности. На самом деле, если любовь их не кончится скоро, влюбленные снова и снова ощущают, как близко к игре, как смешно, как нелепо телесное ее выражение. Если же не чувствуют, тело их накажет. На таком громоздком инструменте не сыграешь небесной мелодии; но мы можем обыграть и полюбить самую его громоздкость. Высшее не стоит без низшего. Конечно, бывают минуты, когда и тело исполнено поэзии, но непоэтичного в нем гораздо больше. Лучше взглянуть на это прямо, как на комическую интермедию, чем делать вид, что мы этого не замечаем.

Интермедия нужна нам. Наслаждение, доведенное до предела, мучительно, как боль. От счастливой любви плачут, как от горя. Страсть не всегда приходит в таком обличье, но часто бывает так, и потому мы не должны забывать о смехе. Когда естественное кажется божественным, бес поджидает за углом.

Легкость особенно нужна, если мужчина, пусть ненадолго, ощутит себя властелином, победителем, захватчиком, женщина — добровольной жертвой. Любовная игра бывает и грубой, и жестокой. Разве могут нормальные люди на это идти? Разве могут христиане это себе позволить?

Мне кажется, это не причинит вреда при одном условии. Мы должны помнить, что участвуем в некоем «языческом таинстве». В дружбе каждый представляет сам себя. Здесь мы тоже — представители, но совсем иные. Через нас все мужское и все женское начало мира, все активное и все пассивное, приходит в единение. Мужчина играет Небо-Отца, Женщина — Мать-Землю; мужчина играет форму, женщина — материю. Поймите глубоко и правильно слово «играет». Тут и речи нет о притворстве. Мы участвуем, с одной стороны, в мистерии, с другой — в веселой шараде.

Женщина, приписавшая лично ceбe эту полную жертвенность, поклонится идолу — отдаст мужчине то, что принадлежит Богу. Мужчина, приписавший себе власть и силу, которой его одарили на считанные минуты, будет последним хлыщом, более того, богохульником. Но можно играть по правилам. Вне ритуала, вне шарады и женщина, и мужчина — бессмертные души, свободные граждане, просто два взрослых человека. Не думайте, что мужчина, особенно властный в соитии, властен и в жизни; скорей наоборот. В обряде же оба — бог и богиня, и равенства между ними нет; вернее, отношения их асимметричны.

…Вернемся от вожделения к самой влюбленности. Здесь все очень похоже. Как вожделение влюбленных не стремится к наслаждению, так влюбленность во всей своей полноте не стремится к счастью. Всякий знает, что бесполезно пугать несчастиями людей, которых мы хотим разлучить. Они не поверят нам, но не в этом дело. Вернейший знак влюбленности в том, что человек предпочитает несчастье вместе с возлюбленной любому счастью без нее. Даже если влюбились люди немолодые, которые знают, что разбитое сердце склеивается, они ни за что не хотят пройти через горе расставанья. Все эти расчеты недостойны влюбленности, как холодный и низменный расчет Лукреция недостоин вожделения. Когда самим влюбленным ясно, что союз их принесет одни мучения, влюбленность твердо отвечает: «Все лучше разлуки». Если же мы так не ответим, мы не влюблены.

В этом — и величие, и ужас любви. Но рядом с величием и ужасом идет веселая легкость. Влюбленность, как и соитие, — вечный предмет шуток. Когда у влюбленных все так плохо, что, глядя на них, плачешь — в нищете, в больнице, на тюремном свидании, — веселье их поражает нас и трогает так, что это невозможно вынести. Неверно думать, что насмешка всегда враждебна. Если у влюбленных нет ребенка, над которым можно подшучивать, они вечно подшучивают друг над другом.

Влюбленность не ищет своего, не ищет земного счастья, выводит за пределы самости. Она похожа на весть из вечного мира.

И все же она — не Любовь. Во всем своем величии и самоотречении она может привести и ко злу. Мы ошибаемся, думая, что к греху ведет бездуховное, низменное чувство. К жестокости, неправде, самоубийству и убийству ведет не преходящая похоть, а высокая, истинная влюбленность, искренняя и жертвенная свыше всякой меры.

Некоторые мыслители полагали, что голос влюбленности запределен, и веления ее абсолютны. Согласно Платону, влюбившись, мы узнаем друг в друге души, предназначенные одна для другой до нашего рождения. Как миф, выражающий чувства влюбленных, это прекрасно и точно. Если же мы примем это буквально, возникнут затруднения. Придется вывести, что в том мире дела идут не лучше, чем в этом. Ведь влюбленность нередко соединяет совершенно неподходящих людей. Многие заведомо несчастные браки были браком по любви.

В наши дни больше любят теорию, которую я назвал бы романтической, а поборник ее Бернард Шоу называл «метабиологической». Оказывается, устами влюбленности глаголет не потусторонний мир, а жизненная сила, некий «импульс эволюции». Настигая ту или иную пару, влюбленность подыскивает предков для сверхчеловека. И счастье, и нравственность — ничто перед будущим совершенством вида. Если бы это было так, я не понимаю, зачем нам повиноваться. Все описания сверхчеловека столь отвратительны, что в монахи пойдешь, лишь бы его не зачать. Кроме того, если верить этой теории, получается, что жизненная сила плохо знает свое дело. Сильная влюбленность ни в коей мере не обеспечивает высокосортного потомства и потомства вообще. Чтобы ребенок был хорош, нужны не влюбленные, а хорошие «производители». И потом, что эта сила делала столько столетий, когда деторождение зависело чаще всего от сватовства, набегов и рабства? Быть может, ей лишь в наши дни захотелось улучшить вид?

Ни Платон, ни Шоу христианину тут не помогут. Мы не поклоняемся Жизненной Силе и ничего не знаем о том, что было с нами до рождения. Когда влюбленность говорит, как власть имеющий, мы не обязаны ее слушаться. Конечно, она божественна по сходству; но не по близости. Если мы не пожертвуем ради нее ни любовью к Богу, ни милосердием, она может приблизить нас к Царствию. Ее полное самоотречение — модель, заготовка любви, которой мы должны любить Бога и человека. Природа помогает нам понять, что такое «слава»; влюбленность помогает понять, что такое любовь. Христос говорит нам ее устами: «Вот так — так радостно, так бескорыстно, ты должен любить Меня и меньшего из братьев Моих».

Конечно, это не значит, что всякий обязан влюбиться. Некоторые должны пожертвовать влюбленностью (но не презирать ее). Другие вправе ее использовать, как горючее для брака. В самом браке ею одной не обойдешься, да и выживет она лишь в том случае, если мы будем непрестанно очищать и оберегать ее.

Если же мы поклонимся ей безусловно, она станет бесом. А она как раз и требует безусловного подчинения и поклонения. Она по-ангельски не слышит зова самости, по-бесовски не слышит ни Бога, ни ближнего. Когда я много лет назад писал о средневековой поэзии, я был так слеп, что счел культ любви литературной условностью. Сейчас я знаю, что влюбленность требует культа по самой своей природе. Из всех видов любви она, на высотах своих, больше всего похожа на бога и всегда стремится превратить нас в своих служителей.

Богословы часто опасались, что этот вид любви приведет к идолослужению; кажется, они имели в виду, что влюбленные обоготворят друг друга. Но бояться надо не этого. В браке это вообще исключено: прекрасная простота и домашняя деловитость супружеской жизни обращают такой культ в явную нелепость. Мешает ему и привязанность, в которую неизбежно облечется влюбленность мужа и жены. Но и вне брака человек, знающий или хотя бы смутно понимающий тягу к запредельному, вряд ли вознадеется удовлетворить ее с помощью одной лишь возлюбленной. Возлюбленная может ему помочь, если она стремится к тому же, то есть если она друг; но просто смешно (простите за грубость) воздавать божеские почести ей самой. Настоящая опасность не в этом, а в том, что влюбленные поклоняются влюбленности.

Посмотрите, как неверно понимают слова Спасителя: «Прощаются грехи ее многие за то, что она возлюбила много» (Лк. 7, 47). Из контекста, а особенно из притчи о должниках, явствует, что речь идет о ее любви к Христу, простившему ей много грехов. Но обычно понимают не так. Сперва решают почему-то, что грешила она именно против целомудрия, а потом — что Христос простил ее разврат, потому что она была сильно влюблена. Получается, что великий Эрос смывает любое зло, порожденное им самим.

Когда влюбленные говорят: «Мы это сделали ради любви», прислушайтесь к их тону. «Я это сделал из трусости» или «со зла» произносят совсем иначе. Заметьте, как гордо, почти благоговейно они выговаривают слово «любовь». Они не ссылаются на смягчающие обстоятельства, а взывают к высшему авторитету. Это не покаяние, а похвальба, иногда вызов.

Делила у Мильтона говорит, что права перед законом любви. В этом вся суть: у любви свой закон. Неповиновение ему — отступничество, греховное искушение — глас Божий. Влюбленные обрастают своей, особой религией. Бенжамен Констан заметил, что за несколько недель у них создается общее прошлое, к которому они благоговейно обращаются, как псалмопевец к истории Израиля. Это их Ветхий Завет, память о милостях к избранникам, приведшим их в обетованную землю. Есть у них и Новый Завет. Теперь, соединившись, они уже под благодатью, закон им не писан.

Это оправдывает все, что бы они ни сделали. Я имею в виду не только и не столько грехи против целомудрия, сколько несправедливость и жестокость к «внешним». Влюбленные могут сказать: «Ради любви я обижаю родителей — оставляю детей — обманываю друга— отказываю ближнему». Все это оправдано законом любви. Влюбленные даже гордятся. Что дороже совести? А они принесли ее на алтарь своего бога.

Тем временем бог этот мрачно шутит. Влюбленность — самый непрочный вид любви. Мир полнится сетованиями на ее быстротечность, но влюбленные об этом не помнят. У влюбленного не надо просить обетов, он только и думает, как бы их дать. «Навсегда» — чуть ли не первое, что он скажет, и сам поверит себе. Никакой опыт не излечит от этого. Все мы знаем людей, которые то и дело влюбляются и каждый раз убеждены, что «вот это — настоящее!»

И они правы. Влюбившись, мы вправе отвергать намеки на тленность наших чувств. Одним прыжком преодолела любовь высокую стену самости, пропитала альтруизмом похоть, презрела бренное земное счастье. Без всяких усилий мы выполнили заповедь о ближнем, правда, по отношению к одному человеку. Если мы ведем себя правильно, мы провидим и как бы репетируем такую любовь ко всем. Лишиться всего этого поистине страшно, как выйти из Христова искупления. Но влюбленность сулит нам то, что ей одной не выполнить.

Долго ли мы пробудем в этом блаженном состоянии? Спасибо, если неделю. Как и после обращения, скоро окажется, что старая, недобрая самость не так уж мертва. И там и тут она сбита с ног, но отдышится, приподнимется хотя бы на локоть и снова примется за свое. А преображенное вожделение, вполне возможно, выродится в простейшую похоть.

Все эти неприятности не расстроят союза двух хороших и умных людей. Опасны они — смертельно опасны — для тех, кто поклонился влюбленности. Такие люди вознадеялись на нее как на бога; сочли, что простое чувство обеспечит их навечно всем необходимым. Когда надежда эта рухнет, они винят любовь или друг друга. Себя они винить могут, а влюбленность винить не за что. Как крестная мать, она дала за нас обеты, а уж наша работа — исполнить их. Мы сами должны стараться, чтобы каждодневная жизнь уподобилась райскому видению, мелькнувшему перед нами. Влюбленность препоручает нам свое дело. Это знают все, кто любит правильно, хотя немногие могут это выразить. А настоящие христиане знают, что это скромное с виду дело требует смирения, милосердия и Божьей благодати, то есть христианской жизни.

Как и все виды естественной любви, влюбленность своими силами устоять не может; но она так сокрушительна, сладостна, страшна и возвышенна, что падение ее поистине ужасно. Хорошо, если она разобьется и умрет. Но она может выжить и безжалостно связать двух мучителей, которые будут брать, не давая, ревновать, подозревать, досадовать, бороться за власть и свободу, услаждаться скандалами. Прочитайте «Анну Каренину» и не думайте, что «такое» бывает только у русских. Вульгарная фраза «Я бы тебя съел» оказывается правдой.


Вопросы философии. 1989. № 8.

С. 132–139

Ж.-П. Сартр ПЕРВИЧНОЕ ОТНОШЕНИЕ К ДРУГОМУ: ЛЮБОВЬ, ЯЗЫК, МАЗОХИЗМ

Единство с другим фактически неосуществимо. Оно неосуществимо и юридически, потому что ассимиляция бытия-для-себя и другого внутри одной и той же трансценденции с необходимостью повлекла бы за собой исчезновение у другого черт его инаковости. Таким образом, условием для того, чтобы я проектировал отождествление другого со мною, является постоянное отрицание мною, что я — этот другой. Наконец, этот проект объединения есть источник конфликта, коль скоро я ощущаю себя объектом для другого и проектирую ассимилировать его, оставаясь таким объектом, тогда как он воспринимает меня как объект среди других объектов мира и ни в коей мере не проектирует вобрать меня в себя. Приходится, стало быть, — поскольку бытие для другого предполагает двойное внутреннее отрицание — действовать на то внутреннее отрицание, в силу которого другой трансцендирует мою трансценденцию и заставляет меня существовать для другого, то есть действовать на свободу другого.

Этот неосуществимый идеал в той мере, в какой он высится над моим проектом отвоевания самого себя в присутствии других, нельзя уподобить любви постольку, поскольку любовь есть предприятие, то есть органическая совокупность проектов развертывания моих собственных возможностей. Однако он — идеал любви, ее движущее начало и ее цель, ее собственное содержание. Любовь как первичное отношение к другому есть совокупность проектов, посредством которых я намерен осуществить это содержание.

Эти проекты ставят меня в прямую связь со свободой другого. Именно в этом смысле любовь есть конфликт. В самом деле, мы отмечали, что свобода другого— это основание моего бытия. Но как раз потому, что я существую за счет свободы другого, я как бы ничем не обеспечен, я нахожусь под угрозой со стороны этой свободы; она замораживает мое бытие и заставляет меня быть, она наделяет меня содержаниями и отнимает их у меня, мое бытие из-за нее оказывается вечным пассивным ускользанием от самого себя. Не имеющая передо мной никакой ответственности и недосягаемая, эта протеическая свобода, к которой я привязан, может со своей стороны связать меня тысячью различных способов бытия. Мой проект отвоевания моего существа не может осуществиться, кроме как если я овладею этой свободой и редуцирую ее к такой свободе, которая подчинена моей свободе. Одновременно это и единственный способ, каким я могу действовать на то свободное отрицание интериорности, в силу которого Другой конституирует меня в Другого, то есть в силу которого передо мной открываются пути будущего отождествления Другого со мной. Для прояснения здесь можно было бы обратиться к проблеме, которая кажется чисто психологической: почему любящий хочет быть любимым? В самом деле, если бы Любовь была чистым желанием физического обладания, ее можно было бы во многих случаях без труда удовлетворить. Например, герой Пруста, который поселяет свою любовницу у себя, может видеть ее и обладать ею в любое время суток и сумел поставить ее в положение полной материальной зависимости, должен был бы излечиться от своей тревоги. Однако его, наоборот, как известно, гложет забота. Сознание — вот пространство, в которое Альбертина ускользает от Марселя даже тогда, когда он рядом с ней, и вот почему он не знает покоя, кроме как в минуты, когда видит ее спящей. Ясно, таким образом, что любовь хочет пленить «сознание». Но почему хочет? И каким образом?

Понятие «собственности», так часто привлекаемое для объяснения любви, по сути дела, никак не может быть первичным. Зачем мне хотеть присвоения другого в свою собственность? Это мне нужно ровно в той мере, в какой мое бытие оказывается функцией Другого. Однако этим предполагается совершенно определенный способ присвоения: мы хотим овладеть именно свободой другого как таковой. И не через волю к власти: тиран насмехается над любовью, ему довольно страха. Если он ищет любви своих подданных, то лишь ради политики, и если он находит какой-то более экономичный способ их поработить, то сразу хватается за него. Кто хочет быть любимым, тот, напротив, не желает порабощения любимого существа. Его не манит перспектива стать объектом гнетущей, механической страсти. Он не хочет обладать автоматом, и, если вы намерены его оскорбить, вам стоит только изобразить перед ним страсть любимого как результат психологического детерминизма: любящий почувствует свою любовь и свое бытие неполноценными. Если Тристан и Изольда безумеют от какого-нибудь любовного снадобья, они становятся менее интересны; и случается, что полное порабощение любимого существа убивает любовь любящего. Он промахнулся мимо цели: если любимый превратился в автомат, любящий остается в одиночестве. Таким образом, любящий не хочет обладать любимым, как обладают какой-нибудь собственностью; он мечтает о совершенно особом виде присвоения. Он хочет обладать свободой именно как свободой.

Но, с другой стороны, он не может удовлетвориться таковой в общем-то возвышенной формой свободы, как свободное и добровольное обязательство. Кого устроит любовь, выступающая чистой верностью однажды данной клятве? Кто согласится, чтобы ему сказали: «Я вас люблю, потому что я по своей свободной воле связал себя обязательством любить вас и не хочу изменять своему слову; я вас люблю ради своей верности самому себе»? Поэтому любящий требует клятв — и клятвы его раздражают. Он хочет быть любим свободой и требует, чтобы эта свобода в качестве свободы уже не была свободной. Он хочет, чтобы свобода Другого сама придала себе образ любви — причем не просто в начале любовной связи, а в каждый ее момент, — и в то же самое время он хочет, чтобы эта свобода пленилась им, любящим, именно в своем качестве свободы, чтобы она возвращалась к самой себе, как в безумии, как в сновидении, и желала своего плена. И этот плен должен быть свободной и вместе завороженной отдачей себя в наши руки. В любви мы не хотим от другого ни детерминизма страстной одержимости, ни недосягаемой свободы: мы хотим свободы, которая играет роль страстной одержимости и сама захвачена своей ролью. А в отношении себя любящий претендует на роль не причины такой радикальной модификации свободы, а уникального и привилегированного повода для нее. В самом деле, стоит ему пожелать быть причиной, как он сразу делает любимого просто вещью среди вещей мира, неким инструментом, поддающимся трансцендированию. Не здесь суть любви. В Любви любящий хочет, напротив, быть «всем в мире» для любимого; это значит, что он ставит себя рядом с миром; он сосредоточивает в себе и символизирует весь мир, он есть это вот, которое объемлет собою всех других «этих вот», он — объект и согласен быть объектом. Но, с другой стороны, он хочет быть объектом, в котором готова потонуть свобода другого; объектом, в котором другой согласен обрести как бы свою вторую данность, свое бытие и смысл своего бытия, предельным объектом трансценденции, объектом, в стремлении к которому трансцендентность Другого трансцендирует все другие объекты, но который сам никоим образом не поддается для нее трансцендированию. И прежде всего любящий хочет, чтобы свобода Другого замкнула сама себя в некоем круге; то есть чтобы в каждый момент сознательного принятия любимого в качестве непреодолимого предела своей трансценденции свобода Другого была движима уже совершившимся фактом внутреннего принятия. Он хочет, чтобы его избрали в качестве такой цели, которая, по сути дела, заранее уже избрана. Это позволяет нам окончательно понять, чего, собственно, любящий требует от любимого: он не хочет действовать на свободу Другого, а желает быть априори объективным пределом этой свободы, то есть такой же изначальной данностью, как и она сама, и с первых же шагов выступать в качестве такого предела, который она должна принять как раз для того, чтобы стать свободной.

Тем самым он хочет как бы «склеивания», связывания свободы другого ею же самой: этот встроенный в свободу предел есть, по существу, данность, и само появление этой данности как предела свободы означает, что свобода приходит к существованию внутри этой данности, будучи своим собственным запретом на трансцендирование последней. И такой запрет необходим любящему одновременно как жизненный факт, то есть как нечто пассивно переживаемое, — одним словом, как непреложное обстоятельство — и вместе с тем как свободно принятое решение. Запрет должен быть свободно принятым решением, потому что неразрывно сливается со становлением свободы, избирающей саму себя в качестве свободы. Но он же должен быть и простой жизненной данностью, потому что должен быть всегда присутствующим императивом, фактом, пронизывающим свободу Другого вплоть до ее сердцевины; и это выражается психологически в требовании, чтобы свободное решение любить меня, заранее принятое любящим, таилось как завораживающая движущая сила внутри его сознательной свободной привязанности.

…Хотеть быть любимым — значит хотеть поставить себя вне всякой системы оценок, полагаемой другим как условие любой оценки и как объективное основание всех ценностей. Это требование составляет обычную тему бесед между любящими и тогда, когда, как в «Тесных вратах», тот, кто хочет быть любимым, отождествляет себя с аскетической моралью самопре-одоления и мечтает стать воплощением идеального предела такого самопреодоления, и тогда, когда, что бывает чаще, любящий требует, чтобы любимый не деле пожертвовал для него традиционной моралью, допытываясь, предаст ли любимый своих друзей ради него, «украдет ли ради него», «убьет ли ради него» и т. д. С такой точки зрения мое бытие неизбежно ускользает от взгляда любящего; или, вернее, оно становится объектом взгляда иной структуры: не меня теперь должны рассматривать на фоне мира как «это вот» среди других «этих», а, наоборот, мир должен раскрываться благодаря мне. Ведь в той мере, в какой становление свободы вызывает мир к бытию, я как предельное условие этого становления оказываюсь вместе и условием возникновения мира. Я оказываюсь существом, функция которого — вызвать к существованию леса и воды, города, поля, других людей, чтобы вручить их затем другому, который построит из них мир, точно так же, как в матронимических обществах мать получает титулы и имя не для того, чтобы их сохранить для себя, а для того, чтобы немедленно передать их своим детям. В каком-то смысле, если я хочу быть любимым, то я — объект, по уполномочению которого мир начинает существовать для другого; а в каком-то ином смысле я и есть мир. Вместо того чтобы быть «этим-вот», рассматриваемым на фоне мира, я становлюсь тем объектом-фоном, в свете которого обнаруживается мир. Мое положение тем самым обеспечивается: взгляд другого не пронзает меня больше насквозь, превращая в конечную вещь; он уже не фиксирует мое существо просто таким, каково оно есть; он уже не может рассматривать меня как неприглядного, как низкорослого, как низменного, потому что эти черты с необходимостью представляют собой ограничение факта моего бытия и восприятие моей конечной вещности как именно конечной вещности. Конечно, мои возможности остаются трансцендированными возможностями, «погашенными возможностями»; но зато я обладаю всеми возможностями; я — все погашенные возможности мира; тем самым я перестаю быть существом, которое можно понять, исходя из других существ или из моих собственных действий; я требую, чтобы любящий внутренним взором видел во мне такую данность, которая вбирает в себя абсолютно все и служит исходной точкой для понимания любых существ и любых действий. Можно сказать, немного исказив знаменитую стоическую формулу, что «любимый способен сделать тройной кульбит». Идеал мудреца и идеал того, кто хочет быть любимым, действительно совпадают в том, что тот и другой хотят быть объектом-тотальностью, доступным такой глобальной интуиции, которая воспринимает поступки в мире любимого и в мире мудреца как частичные структуры, подлежащие истолкованию, исходя из тотальности. И подобно тому как мудрость выступает в качестве состояния, достигаемого путем абсолютной метаморфозы, точно так же свобода другого должна абсолютно преобразиться, чтобы я мог достичь статуса любимого.

До сих пор это описание могло бы совпасть со знаменитым гегелевским описанием отношений между господином и рабом. Любящий хочет быть для любимого тем, чем гегелевский господин является для раба. Но здесь аналогия кончается, потому что господин у Гегеля требует свободы раба лишь маргинальным и, так сказать, имплицитным образом, тогда как любящий в первую очередь требует от любимого свободного решения. Чтобы другой любил меня, я должен быть свободно избран им в качестве любимого. Мы знаем, что в расхожей терминологии любви к любимому прилагается понятие «избранник». Выбор этот, однако, не должен быть относительным, сделанным применительно к обстоятельствам: любящий расстраивается и ощущает себя неполноценным, когда думает, что любимый избрал его из числа других. «Ага, значит, если бы я не приехал в этот город, если бы я не посещал такого-то, ты бы не познакомилась со мной, не любила бы меня?» Эта мысль терзает любящего: его любовь оказывается одной из многих других, ограниченной фактичностью любящего и его собственной фактичностью, случайными обстоятельствами встречи: она становится любовью в мире, объектом, предполагающим существование мира и, возможно, в свою очередь существующим для каких-то других объектов. Он требует чего-то совсем иного, выражая, однако, свое требование в неловких формулах, отдающих «вещизмом»; он говорит: «Мы созданы друг для друга», — или, может быть, употребляет выражение «родная душа». Тут требуется истолкование: он прекрасно знает, что слова «созданы друг для друга» относятся к изначальному выбору. Этот выбор может исходить от Бога как от существа, обладающего абсолютным выбором; впрочем, Бог обозначает здесь просто предельность абсолютного требования. Ведь любящий, по существу, требует одного — чтобы любимый сделал его предметом своего абсолютного выбора. Это означает, что все бытие-в-мире, принадлежащее любимому, должно быть любящим-бытием. И поскольку другой является основанием моего бытия-объекта, я требую от него, чтобы свободное становление его бытия имело единственной и абсолютной целью его выбор меня, то есть чтобы он свободно избрал для себя существование, призванное обосновывать мою объектность и мою фактичность. Тем самым моя фактичность оказывается «спасенной». Она уже не есть та немыслимая и непреодолимая данность, какою я был: она — то, для чего другой свободно решает существовать; она — цель, которую он ставит перед собой. Я заразил его своей фактичностью, но, поскольку он заразился ею по свободному решению, он возвращает ее мне как принятую и санкционированную: он — ее основание в том смысле, что она — его цель. В свете этой любви я уже иначе воспринимаю свое отчуждение и свою собственную фактичность. Она теперь — в ее бытии-д ля-другого — уже не факт, а право. Мое существование обеспечено тем, что оно необходимо. Это существование, насколько я беру его на себя, становится чистым благодеянием. Я существую потому, что раздариваю себя. Эти вены на моих руках, предмет любви, — они существуют благодаря моей доброте. Как я хорош тем, что у меня есть глаза, волосы, брови, и я их неустанно раздариваю в преизбытке щедрости в ответ на неустанное желание, в которое по своему свободному выбору превращается другой. Тогда как раньше, когда нас еще не любили, нас тревожил этот неоправданный, не знающий себе оправдания протуберанец, каким было наше существование, тогда как раньше мы чувствовали себя «лишними», теперь мы ощущаем, что наше существование принято и безусловно одобрено в своих мельчайших деталях абсолютной свободой, вызванной к жизни этим же моим существованием, — свободой, которая желанна и нашей собственной свободе. Вот источник радости любви, когда она есть: чувство, что наше существование оправдано.

И вместе с тем, если любимый может нас любить, он всецело готов быть присвоенным нашей свободой: ибо то бытие-любимым, которого мы желаем, уже и есть онтологическое доказательство, приложенное к нашему бытию-для-других. Наша объективная сущность предполагает существование другого, и наоборот, именно свобода другого служит обоснованием для нашей сущности. Если бы нам удалось интериоризировать всю эту систему, мы оказались бы обоснованием самих себя.

Такова, стало быть, реальная цель любящего постольку, поскольку его любовь есть предприятие, то есть проецирование самого себя. Такое проецирование неизбежно ведет к конфликту. В самом деле, любимый воспринимает любящего как объект среди многих других объектов, то есть видит его на фоне мира, трансцендирует и использует его. Любимый есть взгляд. Он вовсе не расположен растрачивать свою трансценденцию на то, чтобы установить крайний предел для своих превосхождений, а свою свободу — чтобы она сама себя взяла в плен. Любимый не склонен желать для себя влюбленности. Любящий должен поэтому соблазнить любимого; и его любовь неотличима от этого предприятия соблазнения. Соблазняя, я никоим образом не пытаюсь раскрыть другому свою субъективность; впрочем, я все равно смог бы это сделать, лишь глядя на другого, но этим взглядом я уничтожил бы его субъективность, тогда как именно ее-то я и хочу ассимилировать. Соблазнять — значит взять на себя полностью и как неизбежный риск бремя своей объемности для другого; значит подставить себя под взгляд другого и дать ему разглядывать себя; значит подвергнуться опасности быть увиденным, без чего я не могу получить точку опоры для присвоения себе другого, исходя из моей объектности и посредством ее. Я отказываюсь покидать сферу, в которой переживаю свою объектность; именно изнутри этой сферы я намерен теперь вступить в борьбу, сделав себя чарующим объектом…Мы определили очарованность как состояние: это есть, говорили мы, нететическое сознание того, что я — ничто в присутствии бытия. Соблазнение имеет целью вызвать в другом сознание своего ничтожества перед лицом соблазнительного объекта. Соблазняя, я намерен выступить в качестве полноты бытия и заставить признать себя таковым. Для этого я делаю себя значащим объектом. Мои действия призваны указывать в двух направлениях. С одной стороны, в направлении того, что ошибочно называют субъективностью и что есть скорее глубина объективного и сокровенного бытия; поступок совершается не только ради него самого, нет, он указывает на бесконечный и сплоченный ряд других реальных или возможных поступков, которые в совокупности я преподношу как содержание моего объективного и невидимого существа. Таким путем я пытаюсь манипулировать трансцендирующей меня трансцендентностью, отсылая ее к бесконечности моих «погашенных возможностей» именно для того, чтобы показать себя непревосходимым в том смысле, в каком непревосходима лишь бесконечность. С другой стороны, каждый из моих поступков призван указать на максимальную толщу «возможного мира» и должен представить меня связанным с наиболее обширными сферами этого мира независимо от того, дарю ли я мир любимому и пытаюсь выступить в качестве необходимого посредника между ним и миром или просто манифестирую своими действиями свою бесконечно разнообразную власть над миром (деньги, влияние, связи и т. д.). В первом случае я пытаюсь выступить в качестве бесконечной глубины, во втором — идентифицировать себя с миром. Такими разнообразными путями я предлагаю себя как непревосходимую величину. Это мое пред-ложение не стоит на собственных ногах, оно обязательно требует вклада со стороны другого, оно не может приобрести значимость факта без согласия свободы другого, которая должна сама пленить себя, признав себя как бы ничем перед лицом полноты моего абсолютного бытия.

…Очарование, даже если ему случится вызвать в другом зачарованность, само по себе вовсе не обязательно вызовет любовь. Оратор, актер, эквилибрист может зачаровать, но это не значит, что мы его любим. Конечно, мы не можем оторвать от него глаз; но он пока еще всего лишь выделяется на фоне мира, и очарование пока еще не делает чарующий объект последней целью трансценденции; как раз наоборот, оно и есть трансценденция. Когда же любимый в свою очередь станет любящим?

Ответ прост: когда он построит проект быть любимым. Сам по себе другой-объект никогда не имеет достаточно силы, чтобы вызвать любовь к себе. Если любовь имеет идеалом присвоение другого в качестве другого, то есть в качестве глядящей на меня субъективности, то этот идеал станет моим про-ектом лишь на почве моей встречи с другим-субъектом, не с другим-объектом. Само по себе очарование способно придать другому-объекту, пытающемуся соблазнить меня, лишь характер драгоценного объекта, которым хорошо бы обладать; возможно, оно даже заставит меня пойти на крупный риск ради его завоевания; но это желание присвоить один объект среди объектов мира никак не спутаешь с любовью. Любовь способна поэтому родиться в любимом лишь из переживаемого им опыта отчуждения и из его бегства к другому. Но опять-таки любимый,если он находится в таком положении, превратится в любящего, лишь если предпримет быть любимым, то есть если то, чем он хочет завладеть, будет не телом, но субъективностью другого как таковой. В самом деле, единственное средство, которое он может себе представить для осуществления такого присвоения, — это заставить себя любить. Мы видим, таким образом, что моя любовь есть по своему существу мой проект сделать так, чтобы меня любили. Отсюда — новое противоречие и новый конфликт: каждый из любящих — в полной мере пленник другого, поскольку захвачен желанием заставить его любить себя, отвергая всех прочих; но в то же время каждый требует от другого любви, которая никоим образом не сводится к «проекту быть любимым». Он требует, по существу, чтобы другой, не стремясь в первую очередь к тому, чтобы его полюбили, каким-то внутренним зрением, в созерцательной и вместе аффективной интуиции увидел в своем любимом объективный предел своей свободы, непреложное и предопределенное основание своей трансценденции, совокупность бытия и верховную ценность. Любовь, ожидаемая от другого, не должна ничего требовать: она — чистая преданность без взаимности. Но как раз такая любовь не может существовать иначе, как в виде потребности любящего; и если любящий пленен, то чем-то совсем другим: он в плену у своей собственной потребности в той мере, в какой любовь есть потребность быть любимым; он — свобода, которая хочет телесно воплотиться и нуждается в чем-то вне себя самой; то есть он — свобода, разыгрывающая бегство к другому, свобода, которая именно в качестве свободы настаивает на собственном отчуждении. Свобода любящего в самом его усилии заставить другого любить себя в качестве объекта само-отчуждается, уходит в тело-для-других, то есть выходит к существованию в аспекте бегства к другому; она постоянно отказывается выступить в качестве чистой самости, потому что такое самоутверждение в качестве самого-себя повлекло бы за собою исчезновение другого как взгляда и возникновение другого-объекта, то есть сложилось бы положение вещей, при котором подрывается самая возможность быть любимым, ибо другой редуцируется до своего объектного измерения. Этот отказ делает свободу зависимой от другого, и другой в качестве субъективности становится непревосходимым пределом свободы для-себя-бытия, верховной и конечной целью, поскольку он хранит ключ от бытия любящего. Мы возвращаемся здесь к идеалу любовного предприятия: к отчужденной свободе. Только отчуждает свою свободу вовсе не любимый, а тот, кто хочет быть любимым, и ровно в той мере, в какой хочет быть любимым. Моя свобода отчуждает саму себя в присутствии чистой субъективности другого, на которой как на своем основании стоит моя объективность; последняя никак не могла бы прийти к само-отчуждению перед лицом другого-объекта. Аналогичное самоотчуждение любимого, мечта любящего, оказалось бы противоречием в себе, потому что любимый может стать основанием бытия любящего, которое объективировало само себя, лишь принципиально транс-цендируя его в направлении других объектов мира; ясно, что эта трансценденция не может конституировать объект, за пределы которого она стремится, одновременно как трансцендируемый объект и как предельный объект всякой трансценденции. Скажем, в любящей паре каждый хочет быть объектом, ради которого свобода другого отчуждает саму себя в изначальной интуиции; но эта интуиция, которую можно было бы назвать любовью в собственном смысле слова, есть неизбежно противоречивый идеал для-себя-бытия; так что каждый отчужден лишь ровно в той мере, в какой он требует отчуждения другого. Каждый хочет, чтобы другой его любил, не отдавая себе отчета в том, что любить — значит хотеть быть любимым и что тем самым, желая, чтобы другой меня любил, я хочу лишь, чтобы другой хотел заставить меня любить его. Таким образом, любовные отношения представляют собой систему неопределенных отсылок, подобную чистому «отраженному-отражению» сознания, под идеальным знаком любви как ценности, то есть систему такого слияния сознаний, при котором каждое из них должно каким-то образом сохранять свою инаковость, чтобы быть основанием для другого. Суть в том, что сознания разделены непреодолимым «ничто» — непреодолимым потому, что оно есть одновременно и внутреннее отрицание одного сознания другим, и фактическое ничто в промежутке между двумя внутренними отрицаниями. Любовь есть противоречивое усилие преодоления фактического отрицания с сохранением внутреннего отрицания. Я требую, чтобы другой меня любил, и ввожу в действие все, что могу, для осуществления своего проекта; но, если другой меня любит, он подсекает в корне мои ожидания самою своей любовью: я-то ожидал, что он подведет основание под мое бытие, сделав меня привилегированным объектом и сохраняя себя как чистую субъективость перед лицом меня; поскольку же он меня любит, он воспринимает во мне субъекта и погружается в свою объективность перед лицом моей субъективности. Проблема моего бытия-для-других остается поэтому нерешенной, любящие остаются существовать каждый для себя в своей тотальной субъективности; ничто не приходит к ним на выручку, ничто не избавляет их от обязанности поддерживать свое для-себя-бытие; ничто не снимает их случайности и не спасает их от фактичности. Правда, каждый достиг по крайней мере того, что уже не чувствует для себя угрозу со стороны свободы другого, но все вышло не так, как он думал: он вне угрозы вовсе не потому, что другой сделал его предельным объектом своей трансценденции, а потому, что другой воспринимает его как субъективность и не желает воспринимать иначе. Да притом и это малое приобретение постоянно оказывается под ударом: во-первых, в любой момент каждое из сознаний может избавиться от своих цепей и внезапно взглянуть на другого как на объект. Тогда чары рушатся, другой становится средством среди прочих средств; он теперь, конечно, объект для другого, чем он и хотел быть, но объект-орудие, объект постоянно трансцендируемый; иллюзия, игра зеркальных отражений, составляющая конкретную реальность любви, тотчас рассеивается. Во-вторых, в любви каждое сознание пытается укрыться в свободе другого, вручив ему свое бытие-для-других. Этим предполагается, что другой находится за пределами мира в качестве чистой субъективности, в качестве абсолюта, благодаря которому мир восходит к бытию. Однако стоит лишь кому-то третьему взглянуть на обоих любящих, как каждый из них начинает ощущать не только самого себя, но и другого объектом. Другой тем самым перестает быть для меня абсолютной трансценденцией, полагающей основание моему бытию, и оказывается трансцендированной трансценденцией — трансцендированной не мною, а кем-то другим; и мое изначальное отношение к нему, то есть отношение меня, любимого существа, к любящему, застывает «погашенной возможностью». Это уже не переживаемое на опыте отношение предельного объекта всякой трансценденции к обосновывающей его свободе; это уже любовь-объект, вещь, полностью отчужденная по отношению к третьему лицу. Здесь настоящая причина того, почему любящие хотят остаться наедине. Появление кого-то третьего, кем бы он ни был, разрушает их любовь. Впрочем, фактическое уединение (мы одни в моей комнате) никоим образом не есть уединение юридическое. В самом деле, даже если нас никто не видит, мы существуем для всех сознаний и сами сознаем, что существуем для всех сознаний; получается, что любовь как фундаментальный модус бытия-для-других носит в своем бытии-для-других зародыш своего разрушения. Мы только что обрисовали троякую разрушимость любви: во-первых, она по своему существу есть обман и система бесконечных отсылок, потому что любить — значит хотеть, чтобы меня любили, то есть хотеть, чтобы другой хотел, чтобы я его любил. И доонтологическое понимание этого обмана присутствует в самом любовном порыве; отсюда идет вечная неудовлетворенность любящего. Ее причина не та, о которой слишком часто говорят, не недостоинство любимого существа, а имплицитное понимание, что любовное прозрение в меня, любящего, обосновывающее меня в моей объектности, есть недостижимый идеал. Чем больше меня любят, тем вернее я утрачиваю свое бытие, тем неотвратимее возвращаюсь к существованию на свой страх и риск, к своей собственной способности обосновать свое бытие. Во-вторых, пробуждение другого всегда возможно, он в любой момент может сделать меня в своих глазах объектом: отсюда вечная необеспеченность любящего. В-третьих, любовь есть абсолют, постоянно превращаемый самим фактом существования других в нечто относительное. Нужно было бы остаться во всем мире только мне наедине с любимым, чтобы любовь сохранила свой характер абсолютной точки отсчета. Отсюда постоянный стыд (или гордость — что в данном случае одно и то же) любящего.

Итак, напрасны мои попытки спрятаться в своей объектности: моя страсть мне ничуть не поможет; другой отсылает меня — либо сам, либо через других — обратно к моей неоправданной субъективности. Констатация этого способна спровоцировать полное отчаяние и с ним новую попытку осуществить ассимиляцию другого и меня самого. Идеалом теперь будет нечто противоположное тому, что мы описали выше: вместо того чтобы проектировать поглощение другого с сохранением за ним его инаковости, я буду проектировать теперь свое собственное поглощение другим, чтобы спрятаться в его субъективности, отделавшись от своей собственной. Такое предприятие выразится в конкретном плане в виде мазохистской позиции: коль скоро другой — основание моего бытия-для-других, то, вручив другому заботу об обосновании моего существования, я стану просто неким бытием-в-себе, опирающимся на его свободное бытие. В данном случае мстя собственная субъективность оказывается препятствием для того, чтобы другой изначальным актом положил основание моему бытию; эту-то субъективность я и должен прежде всего подвергнуть отрицанию решением моей собственной свободной воли. Я стараюсь поэтому полностью связать себя своим бытием в качестве объекта, я отказываюсь быть чем бы то ни было, кроме как объектом, я отдаю свою самость другому; и, поскольку я воспринимаю свое объектное бытие со стыдом, я хочу стыдиться и люблю свой стыд как глубинный знак моей объективности; поскольку же другой завладевает мною как объектом через свое актуальное желание, я хочу быть желанным, я стыдливо делаю себя объектом желания. Эта позиция была бы очень похожа на любовь, если бы вместо попыток стать для другого предельным объектом его трансценденции я не силился, наоборот, вызвать к себе отношение как к объекту среди прочих объектов, как к подручному инструменту; в самом деле, тут подлежит отрицанию моя, а не его трансценденция. Я уже не строю теперь проектов пленения его свободы; напротив, я хочу, чтобы эта свобода была и хотела быть абсолютно свободной. Так что чем определеннее будет мое ощущение, что через меня перешагивают в стремлении к другим целям, тем больше я буду наслаждаться отречением от собственной трансценденции. В пределе я проектирую быть исключительно только объектом, то есть в радикальном смысле бытием-в-себе. Но поскольку свобода, поглощающая мою свободу, становится основанием этого моего бытия-в-себе, постольку мое бытие вновь оказывается основанием самого себя. Мазохизм, как и садизм, — это признание виновности. В самом деле, я виновен уже в силу того простого факта, что я — объект. Я виновен перед самим собой, потому что примирился со своим абсолютным отчуждением, виновен перед другими, потому что подаю им повод оказаться виновными в случае, если они совершенно пренебрегут моей свободой как таковой. Мазохизм — это попытка не очаровать другого моим объективным содержанием, а очаровать меня же самого моей собственной объективностью для-других, то есть заставить других сделать из меня объект настолько, чтобы перед лицом того в-себе-бытия, каким я выступаю в глазах других, я нететически воспринимал свою субъективность как ничто. Мазохизм можно охарактеризовать как род головокружения — головокружения не перед каменистым обрывом, а перед пропастью чужой субъективности.

Однако мазохизм, как таковой, оборачивается и не может не обернуться неудачей: в самом деле, чтобы очаровать самого себя моей объективной самостью, я должен был бы уметь интуитивно воспринимать эту объективную самость такой, какова она для другого, что в принципе невозможно. Моя отчужденная самость остается в принципе неуловимой, так что я не могу даже начать очаровывать себя ею. Мазохист напрасно ползает на коленях, показывает себя в смешных позах, заставляет использовать себя как простой неодушевленный инструмент: ведь это только для другого он неприличен или просто пассивен, только для другого он подвержен этим состояниям; для себя самого он навсегда обречен в них входить, навязывать их себе. Лишь в силу своей трансценденции он способен распорядиться собою как трансцендируемым существом; и чем настойчивее будут его попытки вжиться в свою объективность, тем глубже он будет тонуть в сознании своей субъективности, вплоть до мучительной тревоги. В частности, мазохист, платящий женщине, чтобы она хлестала его плетью, по сути дела, использует ее как орудие и тем самым встает в положение трансценденции по отношению к ней. Получается, что мазохист все-таки третирует другого как объект и трансцендирует его в направлении своей собственной объективности. Здесь можно вспомнить, например, о терзаниях Захера Мазо ха, который, чтобы заставить презирать, оскорблять, унижать себя, был вынужден манипулировать страстной любовью, которую питали к нему женщины, то есть воздействовать на них как раз с той стороны, с какой они ощущали себя объектом для него. Так что объективность мазохиста в любом случае ускользает от него, и может даже случиться, да всего чаще и случается так, что, пытаясь фиксировать себя в своей объективности, он сталкивается с объективностью другого, что против его воли высвобождает его субъективность. Мазохизм есть поэтому в принципе неудача. Мы не увидим здесь ничего удивительного, если подумаем о том, что мазохизм — «грех» и что грех есть в принципе влюбленность в неудачу. Впрочем, перед нами здесь не стоит задача описания исходных структур греха. Достаточно сказать, что мазохизм есть постоянное усилие, имеющее целью уничтожение субъективности субъекта путем вручения ее другому, и что это усилие сопровождается изматывающим и сладостным сознанием провала, так что субъект в конечном счете начинает стремиться к этому провалу как к своей главной цели[44].


Проблема человека в западной философии. М., 1988

ЛЮБОВЬ И БРАК

Августин Аврелий О СУПРУЖЕСТВЕ И ПОХОТИ

Глава VI

Человеку по справедливости воздается за то, что плоть его ему не повинуется. Из-за неповиновения плоти возникает стыдливость.

После того как человек переступил изначальный закон Бога, ему был дан другой закон, предписывающий иное отношение к плоти, закон, противоречащий ее низменным желаниям. И совершенно заслуженным воздаянием за непослушание плоти являются муки человека, страдающего из-за своего неповиновения закону.

Ведь очевидно, что когда змей, совращая прародителей, сулил им раскрытие глаз их, то открыть им он желал нечто такое, чего лучше бы им и не знать вовсе. И конечно же человеку при этом ясно было, что он сделал: он отделил тогда зло от блага; но произошло это не таким образом, что он отказался от зла, а таким, что, напротив, поддался ему.

Но было бы несправедливо, если бы раба, то есть плоть, повиновалась тому, кто сам не повинуется своему Господу!

Ну что же это такое, что глаза, губы, язык, руки, ноги, изгибы спины, шеи и груди находятся в нашей власти, когда надо привести их в движение для совершения действий соответственно предназначению каждого из них, при том условии, что мы имеем тело, свободное от препятствий и здоровое; когда же дело доходит до совокупления, то созданные для деторождения члены не повинуются воле, а ожидают, пока похоть своей властью их к этому подвигнет? Она же иногда этого не делает, хотя дух того желает, а иногда — делает, хотя дух не желает.

Неужели не постыдно для свободы человеческой воли, что из-за пренебрежения к Богу повелевающему она потеряла власть над своими членами?

На чем же еще можно было бы показать, что человеческая природа испорчена вследствие непослушания, как ни на этих неповинующихся членах, посредством которых, через деторождение, продолжается человеческий род? Именно по этой причине указанные части тела называются детородными.

Итак, это движение совокупляющихся органов является непристойным именно потому, что оно не повинуется человеческой воле; когда первые люди познали это непристойное движение плоти и устыдились наготы своей, то они прикрыли свои тела фиговыми листьями (Быт. 3:7). Обуреваемые стыдом люди пожелали спрятать срамные места, кои против воли их возбуждены были; и так как первым людям было стыдно за свое непристойное желание, то, покрывшись, они совершили подобающее.

Глава VII

Зло сладострастия не уничтожает благо супружества.

Поскольку совершенно невозможно, чтобы супружество перестало быть благом из-за присущего ему зла сладострастия, то, исходя из этого, несведущие люди полагают, что сладострастие тоже не является чем-то дурным, но относится к упомянутому благу. И не только утонченным разумом, но и обычнейшим здравым смыслом признается, что вожделение было и у прародителей и что в настоящее время оно сохраняется у людей, состоящих в браке.

То, что они в супружестве совершают с целью продолжения рода, является благом брака; однако то же самое до бракосочетания скрывается, так как является постыдным пороком похоти, который везде, где бы то ни было, избегает быть увиденным и, стыдясь, стремится уединиться в укромном месте.

Поэтому супружество следует прославлять, ибо оно делает из порока похоти некое благо; но в то же время супружество испытывает чувство стыда, поскольку не может существовать без вышеупомянутого акта.

Как, например, если бы кто-нибудь с обезображенной ногой, хромая, тем не менее дошел бы до чего-либо хорошего, то это прибытие не может считаться злом из-за недуга хромоты и хромота не может быть объявлена благом вследствие пользы этого прибытия; также мы не должны ни осуждать супружество за порок сладострастия, ни прославлять сладострастие из-за благой природы супружества.

Глава VIII

Болезненная страсть вожделения в супружестве присуща не любви, но необходимости. В браке должна присутствовать любовь приверженцев истинной веры. О ком следует сказать, что он, вступая в плотскую связь, не побежден пороком вожделения. Каким образом некогда встарь Святые Отцы имели плотское общение со своими супругами.

Конечно, это вожделение является болезненным влечением, о котором Апостол говорит даже истинно верующим супругам: «Ибо воля Божия есть освещение ваше, чтобы вы воздерживались от блуда. Чтобы каждый из вас умел соблюдать свой сосуд в святости и чести, А не в страсти похотения, как и язычники, не знающие Бога» (I Фес. 4:3–5).

Итак, истинно верующий супруг не только не стал бы пользоваться чужим сосудом, как это делают те, кто домогается чужих жен, но и знал бы, что даже и себе принадлежащим не следует обладать, пребывая во власти недуга телесного вожделения.

Это следует понимать не так, будто Апостол запрещал супружескую, то есть дозволенную и достойную уважения, любовную связь, но так, что он требовал, дабы это было сожительством, которое никоим образом не имело бы характера болезненной страсти. Однако это было бы возможно, если бы из-за первородного греха не потеряла силу свобода воли, и теперь сожительство с неизбежностью имеет характер болезни, присущей не любви, но необходимости; в то же время без данной необходимости в имеющих родиться сыновьях не может быть достигнута и сама любовь.

Тот, у кого такое стремление сердца, соблюдает свой сосуд, то есть свою супругу, в святости и чести, так же как и приверженцы веры, уповающие на Бога; но, без сомнения, не соблюдает свой сосуд тот, кто пребывает в состоянии болезненного желания, так же как и язычники, которые не знают Бога.

Конечно, человек, вступая в плотскую связь, не побежден пороком похоти лишь тогда, когда пылающее вожделение, сопровождающееся беспорядочными и непристойными движениями, он обуздывает и смиряет; и, заботясь о продолжении рода, это вожделение смягчает и употребляет только для того, чтобы плотским образом произвести на свет тех, кто должен духовно возродиться, а не для того, чтобы обрекать дух на рабское служение телу.

Так, никому из христиан не следует сомневаться, что святые Отцы от Авраама и до Авраама, которым Бог дал угодный ему завет, обладали женами; а что касается того, что некоторым из них было даже дозволено, чтобы один муж имел многих жен, то это было разрешено не из-за стремления к разнообразию наслаждений, а из-за стремления к умножению потомства.

Глава IX

Почему разрешено мужу иметь много жен, в то время как женщине никогда не позволено иметь много мужей. Природа стремится к единству первоначал.

Если Богу, который является нашим отцом, нравилось бы такое большое количество жен у наших праотцов только потому, что последних мучило более обильное желание, тогда даже и святые женщины, притом каждая из них, принадлежали бы многим мужчинам. Если какая-нибудь из них делала бы это, то что, кроме разнузданности похоти, побуждало бы ее к тому, чтобы иметь много мужчин, ведь из-за этой своей распутности она не имеет большего числа сыновей?

Однако то самое, первое, по божественной воле созданное брачное соединение супругов в достаточной мере свидетельствует, что к благу супружества больше относится связь не одного мужчины и многих женщин, но одного и одной, дабы супружество проистекало оттуда, где можно опереться на наиболее благопристойный пример. По мере же продолжения человеческого рода благие женщины вступают в интимную близость с благими мужчинами, причем много женщин с одним мужчиной. Но очевидно, что в первом случае, то есть когда соединяются один мужчина и одна женщина, их союз может достичь высокой степени достоинства, если в нем воцарится умеренность, во втором же случае, то есть когда один мужчина обладает многими женщинами, природа допускает это лишь ради обильного деторождения.

К тому же более естественным представляется господство одного над многими, нежели многих над одним. И невозможно сомневаться, что, согласно естественному порядку, мужчины лучше господствуют над женщинами, чем женщины над мужчинами. Апостол, соблюдая это, говорит: «Глава жене — муж» (I Кор. 11:3); и «Жены, повинуйтесь мужьям вашим» (Кол. 3:18); и апостол Петр: «Так, Сара, — говорит, — повиновалась Аврааму, называя его господином» (I Петр. 3:6).

Это позволено, так как природа любит единственность повелителей, множественность же мы скорее увидим в подчиненных; однако много женщин никогда не сочетались бы законно браком с одним мужем, если бы от этого не рождалось много сыновей. Если же одна женщина ложится со многими мужчинами, то она не может быть названа супругой, но только — блудницей, потому что от этого ей не будет умножения потомства, а будет лишь увеличение сладострастия.

Глава X

Таинство брака. Нерасторжимые супружеские узы. Мирской закон о разводе отличается от закона евангельского.

Так как поистине супруги, приверженцы Христовой веры, наделяются не только плодородием, коего результат наличествует в потомстве, и не только целомудренностью, скрепой которой является вера, но и неким таинством брака, о чем Апостол говорит: «Мужья, любите своих жен, как Христос возлюбил Церковь» (Эф. 5:25); то, несомненно, сущность этого таинства состоит в том, чтобы мужчина и женщина, связанные супружескими узами, продолжали жить нераздельно до самой смерти; и не разрешается расторгать брак, иначе как по причине прелюбодеяния (Мф. 5:32).

Ибо Христом и Церковью охраняется то, чтобы человек живущий, покуда он жив, никогда никаким разводом не мог бы быть отделен от своей супруги.

Во граде Бога нашего, на святой горе Его (Пс. 47:2), то есть в Церкви Христовой, всем истинно верующим супругам, которые, несомненно, суть от тела Христова, дано такое правило этого таинства, что хотя и женщины выходят замуж и мужчины женятся ради рождения на свет детей, но высший закон не позволяет оставить бездетную супругу и взять в жены другую женщину — плодовитую.

Если бы кто-нибудь совершил такое, то есть оставил бездетную супругу и женился на другой женщине, то он, так же как и женщина, если бы она вышла замуж за другого мужчину, был бы виновен в прелюбодеянии по закону Евангелия, но не был бы виновен по мирскому закону, ибо мирской закон заключается в том, что после расторжения брака (даже если не было совершено преступное прелюбодеяние) любому супругу позволяется сочетаться браком с другим супругом; и даже, как сказано в Писании, Господь заявлял, что святой Моисей разрешил Израильтянам, вследствие жестокосердия их, разводиться с женами (Мф. 19:8, 9).

Среди людей, хоть однажды заключавших брачный союз, он сохраняет такую силу, что скорее супругами будут считаться те, которые уже не живут вместе, чем те, которые сожительствуют без бракосочетания.

Конечно, если бы христианский брак не имел такой силы, то сожительство с другими не называлось бы прелюбодеянием.

Только в том случае, если умер муж, с которым было истинное супружество, возможно истинное супружество с тем, с кем прежде было прелюбодеяние.

Итак, между живыми супругами сохраняются брачные узы, которые не могут быть уничтожены ни разлукой супругов, ни связью одного из супругов с кем-либо другим.

Брачные узы остаются законными при совершении преступного прелюбодеяния одним из супругов, если формально брак будет сохранен; так же как душа вероотступника, отказавшись от брака с Христом, даже потеряв веру, не лишается Таинства веры, то есть не перестает быть христианской, потому что через обряд крещения она раз и навсегда получила возможность возвращения к вере.

Ибо если бы вероотступник лишился этого Таинства (что, однако, невозможно), то, без сомнения, вернувшемуся к вере оно было бы возвращено. Тот же, кто отступился от истинной веры, получает наказание, а не награду, которую нужно заслужить.

Глава XI

Обет взаимного воздержания не расторгает супружества. Между Марией и Иосифом — истинный брак. Каким образом Иосиф является отцом Христа. В браке Марии и Иосифа наличествовали все блага супружества.

Если же какие-нибудь супруги по обоюдному согласию пожелают совсем воздерживаться от плотских сношений, то это еще не значит, что между ними разорвется брачная связь: напротив, она будет более прочной, если они заключат между собой договоры, которые должны будут соблюдаться не на основе низменных наслаждений, доставленных плотским совокуплением, а благодаря самопроизвольным стремлениям.

Ведь, не лукавя, сказал Ангел Иосифу: «Не бойся принять Марию, жену твою» (Мф. 1:20).

Супругой она называлась по обручению, но Иосиф с ней не сожительствовал и не собирался делать этого; однако Мария не лишилась звания супруги, и это название не было ложным, хотя между ней и Иосифом и не было, и не предполагалось никакой плотской связи.

И вот эта девственница тем более свято и чудесно радовала своего мужа, что даже зачав без него и будучи неравной с ним в отношении ребенка, тем не менее была равна с ним по вере.

Поэтому родители Христа, и не только мать, но и отец его, поскольку он супруг его матери, оба заслужили, чтобы их брак назывался прочным; причем оба они суть супруги по душе, а не по плоти.

И Иосиф, являющийся отцом Христа по душе, и Мария, мать его по душе и по плоти, несмотря на это родительство, пребывали в состоянии смиренности, но не величия, слабости, но не божественности.

Ибо не обманывает Евангелие, где сказано: «И отец его и мать дивились сказанному о нем».

И в другом месте: «Каждый год родители его ходили в Иерусалим». Там же, немного далее: «И мать его сказала ему: Чадо, что ты сделал с нами? Вот отец твой и я с великой скорбью искали тебя».

И он, чтобы показать, что он сам имеет вместо них Отца, который его породил в большей степени, чем мать, отвечает им: «Зачем было вам искать меня? или вы не знали, что мне должно быть в том, что принадлежит Отцу Моему?»

Но с другой стороны, чтобы никто не подумал, что эти слова свидетельствуют о том, что Иисус отвернулся от своих родителей, Евангелист далее добавляет: «И они не поняли сказанных им слов. И он пошел с ними, и пришел в Назарет, и был в повиновении у них» (Лк. 2:33, 41, 48–51).

Спрашивается, у кого в повиновении, как не у родителей? Кто именно пребывал в повиновении, если не Иисус Христос, который, будучи образом Божиим, не почитал хищением быть равным Богу?

Итак, почему был он в повиновении у тех, которые гораздо ниже образа Бога, если не потому, что не уничижил себя самого, приняв образ раба (Филип. 2:6, 7), коему образу были причастны и его родители?

Но хотя Иисус не был зачат от Иосифа, а только был рожден Марией, конечно, оба родителя не были бы причастны Христу-рабу, если бы не были соединены друг с другом супружескими узами, хотя в браке их и не было плотского соединения. Только для того и доведен ряд рождений от Давида до Иосифа — родители Христа, согласно Писанию, замыкают цепь продолжателей рода Давида (Мф. 1:16 и Лк. 3:23), — чтобы оба супруга, Иосиф и Мария, равны были в отношении к Сыну своему, и не было бы обиды и несправедливости полу мужскому, более предпочтительному в супружестве, ведь предсказано было, что произойдет Христос из семьи Давида. Предсказание же сбылось бы и без этого, ибо Мария и сама принадлежала к роду Давидову.

Итак, в родителях Христа супружество преисполнилось всех благ: потомства, верности и таинства.

Мы знаем, что потомком Марии и Иосифа является сам Господь Иисус; верность же наличествует потому, что не было в этом браке прелюбодеяния; таинство — ибо не было расторжения брака.

Глава XII

Всякий, рожденный из плотского сожительства, есть плоть греховодная.

В супружестве Марии и Иосифа не было только лишь плотского сожительства, потому что в плоти Сын не мог бы родиться без вожделения, а это постыдное плотское вожделение невозможно без греха. Но тот, кто намеревался быть без греха, желал быть зачатым не в плоти греховной, но только лишь в подобии плоти греховной (Рим. 7:3). Здесь же сказано, как он учил, что всякий, рожденный от плотского сожительства, есть плоть греховная, поскольку не является плотью греховной только одна-единственная плоть, которая рождена не из низменного сожительства. Тем не менее плотское сожительство в браке, имеющее целью продолжение рода, не является грехом, потому что благая воля духа побуждает повинующееся тело, а не сама повинуется возбуждающей похоти плоти; и в супружестве воля человека не порабощается грехом плотского соития, так как справедливо, что потребностью продолжения рода уменьшается урон, наносимый грехом.

Плотское вожделение, наносящее этот урон, господствует в мерзостях прелюбодеяния и разврата, а также в каком угодно другом бесчестии и мрази; это же самое вожделение в супружестве находится в полном подчинении у необходимости продолжения рода.

Плотское соитие является господином там, то есть в осуждаемом за безнравственность прелюбодеянии, но оно же является слугой здесь, то есть в стыдящемся его добродетельном браке.

Итак, это вожделение является не благом супружества, а необходимостью для продолжения рода, позорным пятном брака, непристойностью грешащих, огнем распутства.

Вследствие этого разве не останутся супругами те, кто по взаимному соглашению прекращает плотское сожительство; ведь являлись супругами Иосиф и Мария, которые и не вступали в плотскую связь?


Перевод Е. В. Антоновой

August inus Aurelius. De nuptiis et concupiscefia. Liber I

М. Монтень ОПЫТЫ

Привязанность, которую мы питаем к нашим женам, вполне законна; теология, однако, всячески обуздывает и ограничивает ее. Я когда-то нашел у святого Фомы в том месте, где он осуждает браки между близкими родственниками, среди других доводов также и следующий: есть опасность, что чувство, питаемое к жене-родственнице, может стать неумеренным; ведь если муж в должной мере испытывает к жене подлинную и совершенную супружескую привязанность и к ней еще добавляется та привязанность, которую мы должны испытывать к родственникам, то нет никакого сомнения, что этот излишек заставит его выйти за пределы разумного.

Науки, определяющие поведение и нравы людей — как философия и теология — вмешиваются во все: нет среди наших дел и занятий такого — сколь бы оно ни было личным и сокровенным, — которое могло бы укрыться от их назойливых взглядов и их суда. Избегать их умеют лишь те, кто ревниво оберегает свою свободу. Таковы женщины, предоставляющие свои прелести всякому, кто пожелает: однако стыд не велит им показываться врачу. Итак, я хочу от имени этих наук наставить мужей (если еще найдутся такие, которые и в браке сохраняют неистовство страсти), что даже те наслаждения, которые они вкушают от близости с женами, заслуживают осуждения, если при этом они забывают о должной мере, и что в законном супружестве можно так же впасть в распущенность и разврат, как и в прелюбодейной связи. Эти бесстыдные ласки, на которые толкает нас первый пыл страсти, не только исполнены непристойности, но и несут в себе пагубу нашим женам. Пусть лучше их учит бесстыдству кто-нибудь другой. Они и без того всегда готовы пойти нам навстречу. Что до меня, то я следовал лишь естественным и простым влечениям, внушаемым нам самой природой.

Брак — священный и благочестивый союз; вот почему наслаждения, которые он нам приносит, должны быть сдержанными, серьезными, даже в некоторой мере строгими. Это должна быть страсть совестливая и благородная. И поскольку основная цель такого союза — деторождение, некоторые сомневаются, дозволительна ли близость с женой в тех случаях, когда мы не можем надеяться на естественные плоды, например когда женщина беременна или когда она вышла уже из возраста. По мнению Платона, это то же, что убийство. Некоторые народы и, между прочим, магометане гнушаются сношений с беременными женщинами; другие — когда у женщины месячные. Зенобия допускала к себе мужа один только раз, а затем в течение всего периода беременности не разрешала прикасаться к ней; и только тогда, когда наступало время вновь зачать, он снова приходил к ней. Вот похвальный и благородный пример супружества.

У какого-то истомившегося и жадного до этой утехи поэта Платон позаимствовал такой рассказ. Однажды Юпитер до того возгорелся желанием насладиться со своей женой, что, не имея терпения подождать, пока она ляжет на ложе, повалил ее на пол. От полноты испытанного им удовольствия он начисто забыл о решениях, только что принятых им совместно с богами на его небесном придворном совете. Он похвалялся затем, что ему на этот раз было так же хорошо, как тогда, когда он лишил свою жену девственности тайком от ее и своих родителей.

Цари Персии хотя и приглашали своих жен на пиры, но, когда желания их от выпитого вина распалялись и им начинало казаться, что еще немного, и придется снять узду со страстей, они отправляли их на женскую половину, дабы не сделать их соучастницами своей безудержной похоти, и звали вместо них других женщин, к которым не обязаны были относиться с таким уважением.

Не всякие удовольствия и не всякие милости в одинаковой мере приличествуют людям разного положения. Эпаминонд велел посадить в темницу одного распутного юношу; Пелопид попросил его выпустить ради него узника на свободу; Эпаминонд ответил отказом, но уступил ходатайству одной из своих подруг, которая также об этом просила. Он следующим образом объяснил свое поведение: это была милость, оказанная приятельнице, но недостойная по отношению к военачальнику. <…>

Когда жена императора Элия Вера стала жаловаться, что он ищет любовных утех с другими женщинами, тот ей ответил, что делает это со спокойной совестью, так как брак есть исполненный достоинства, честный союз, а не легкомысленная и сладострастная связь. И наши старинные церковные авторы с похвалой вспоминают о женщине, которая дала развод своему мужу, потому что не пожелала терпеть его чрезмерно сладострастные и бесстыдные ласки. И, вообще говоря, нет такого дозволенного и законного наслаждения, в котором излишества и неумеренность не заслуживали бы нашего порицания.

Но, говоря по совести, до чего же несчастное животное — человек! Самой природой он устроен так, что ему доступно лишь одно полное и цельное наслаждение, и однако же он сам старается урезать его своими нелепыми умствованиями…

…Любовь не терпит, чтобы руководствовались чем-либо, кроме нее, и она с большой неохотой примешивается к союзам, которые установлены и поддерживаются в других видах и под другим наименованием; именно таков брак: при его заключении родственные связи и богатство оказывают влияние — и вполне правильно, — нисколько не меньшее, если не большее, чем привлекательность и красота. Что бы ни говорили, женятся не для себя, женятся нисколько не меньше, если не больше, ради потомства, ради семьи. От полезности и выгодности нашего брака будет зависеть благоденствие наших потомков долгое время после того, как нас больше не станет. Потому-то мне нравится, что браки устраиваются скорее чужими руками, чем собственными, и скорее разумением третьих лиц, чем своим. До чего же все это далеко от любовного сговора! Вот и выходит, что допускать, состоя в этом почтенном и священном родстве, безумства и крайности ненасытных любовных восторгов — своего рода кровосмешение, о чем я, кажется, уже где-то говорил. Нужно, учит Аристотель, сближаться с женой осторожно и сдержанно и постоянно помнить о том, что, если мы станем чрезмерно распалять в ней желание, наслаждение может заставить ее потерять голову и забыть о границах дозволенного. И то, что он говорит, имея в виду нравственные устои, подтверждается и врачами, толкующими о телесном здоровье, а они говорят следующее: слишком бурное наслаждение, жгучее и постоянно возобновляемое, портит мужское семя и тем самым затрудняет зачатие; с другой стороны, они указывают также на то, что при сближении, полном ласки и нежности — а только такое и отвечает природе женщины, — чтобы вызвать в ней подлинную и плодоносную пылкость, нужно посещать ее редко и с изрядными перерывами.


Quo rapiat sitiens venerem interiusque recondat[45].


Мне неведомы браки, которые распадались бы с большей легкостью или были бы сопряжены с большими трудностями, нежели заключенные из-за увлечения красотой или по причине влюбленности. В этом деле требуются более устойчивые и прочные основания, и действовать тут нужно с неизменною осторожностью, горячность и поспешность здесь ни к чему.

Считающие, что вкладывать в брак любовь — значит оказывать ему честь, поступают, по-моему, не иначе, чем те, кто, желая похвалить добродетель, твердят, будто благородное происхождение не что иное, как добродетель…

Удачный брак, если он вообще существует, отвергает любовь и все ей сопутствующее; он старается возместить ее дружбой. Это не что иное, как приятное совместное проживание в течение всей жизни, полное устойчивости, доверия и бесконечного множества весьма осязательных взаимных услуг и обязанностей. Ни одна женщина, которой брак пришелся по вкусу,


optato quam iunxit lumine taeda[46],


не пожелала бы поменяться местами с любовницей или подругою своего мужа. Если он привязан к ней как к жене, то чувство это и гораздо почетнее, и гораздо прочнее. Когда ему случится пылать и настойчиво увиваться возле какой-нибудь другой женщины, пусть тогда его спросят, предпочел бы он, чтобы позор пал на его жену или же на любовницу, чье несчастье опечалило бы его сильнее, кому он больше желает высокого положения; ответы, если его брак покоится на здоровой основе, не вызывают ни малейших сомнений. А то, что мы видим так мало удачных браков, как раз свидетельствует о ценности и важности брака. Если вступать в него обдуманно и соответственно относиться к нему, то в нашем обществе не найдется, пожалуй, лучшего установления. Мы не можем обойтись без него, и вместе с тем мы его принижаем. Здесь происходит то же, что наблюдается возле клеток: птицы, находящиеся на воле, отчаянно стремятся проникнуть в них; те же, которые сидят взаперти, так же отчаянно стремятся выйти наружу. Сократ на вопрос, что, по его мнению, лучше — взять ли жену, или вовсе не брать ее, — ответил следующим образом: «Чтобы ты ни избрал, все равно придется раскаиваться». Это — сговор, к которому точка в точку подходит известное изречение: homo homini или deus, или lupus[47]. Для прочного брака необходимо сочетание многих качеств. В наши дни он приносит больше отрады людям простым и обыкновенным, которых меньше, чем нас, волнуют удовольствия, любопытство и праздность. Вольнолюбивые души, вроде моей, ненавидящие всякого рода путы и обязательства, мало пригодны для жизни в браке:


Et mihi dulce magis resoluto vivere eolio[48].


Руководствуйся я своей волей, я бы отказался жениться даже на самой мудрости, если бы она меня пожелала. Но мы можем сколько угодно твердить свое, а обычай и общепринятые житейские правила тащат нас за собой. Большинство совершаемых мною поступков вызваны примером со стороны и не вытекают из моего выбора. Я никоим образом не жаждал этого шага: меня взяли и повели, и я был подхвачен случайными и посторонними обстоятельствами. Ибо не только вещи, сами по себе стеснительные, но и любая вещь, какой бы отвратительной, мерзкой и отнюдь не неизбежной для нас она ни была, не может не стать в конце концов приемлемой в силу известных случайностей и условий, — вот до чего шатки человеческие устои! И, разумеется, я был подготовлен к браку гораздо хуже и менее пригоден к нему, чем теперь, когда испытал его на себе. И сколь бы развращенным меня нисчитали, я в действительности соблюдал законы супружества много строже, чем обещал или надеялся в свое время. Поздно брыкаться, раз дал стреножить себя. Свою свободу следует ревниво оберегать, но, связав себя обязательствами, нужно подчиняться законам долга, общим для всех, или, во всяком случае, прилагать усилия к этому. Кто заключает подобную сделку с тем, чтобы привнести в нее ненависть и презрение, тот поступает несправедливо и недостойно. И пресловутое правило, которое, как я вижу, переходит из рук в руки от одних женщин к другим, словно некий священный девиз:


О муже, как рабыня, пекись

И, как врага, его берегись,


означает: оказывай ему, вопреки своей воле, почтение, однако враждебное и полное недоверия, — правило, похожее на боевой клич и вызов на поединок, — равным образом и оскорбительно и прискорбно.

Я слишком ленив, чтобы вынашивать в себе столь злостные умыслы. По правде говоря, я все еще не достиг той поистине совершенной ловкости и изворотливости ума, которая позволяет наводить тень на правое и неправое и насмехаться над любыми порядками и

правилами, если они мне не по нраву. Какую бы ненависть ни возбуждали во мне суеверия, я не впадаю из-за этого тотчас в безверие. Если не всегда выполняешь свой долг, то нужно, по крайней мере, всегда помнить о нем и стремиться блюсти его. Жениться, ничем не связывая себя, — предательство. Однако продолжим.

Наш поэт изображает супружество, полное согласия и взаимной привязанности, в котором, впрочем, не очень-то много обоюдного уважения. Хотел ли он этим сказать, что вполне возможно предаваться неистовым утехам любви и, несмотря на это, сохранять должное почтение к браку и что можно наносить ему некоторый ущерб и все же не разрушить его? Иной слуга обкрадывает своего господина, хоть и не питает к нему ни малейшей ненависти. Красота, стечение обстоятельств, судьба (ибо и судьба прикладывает здесь руку)


Fatum est in partibus illis

Quas sinus abscondit: nam, si tibi sidéré cessent,

Nil faciet longi mensura incognita nervi[49].


сблизили женщину с посторонним мужчиной, быть может, и не так прочно, чтобы в ней не оставалось кое-какой привязанности к законному мужу, которая и удерживает ее подле него. Это два совершенно различных чувства, пути которых расходятся и нигде не совпадают. Женщина может отдаться мужчине, за которого она не пожелала бы выйти замуж, и притом не в силу соображений, связанных с имущественной стороной дела, а просто потому, что он не вполне пришелся ей по душе. Лишь немногие из женившихся на своих прежних подругах не раскаивались в содеянном ими. И то же можно сказать об обитателях надзвездного мира. До чего же скверная пара вышла из Юпитера и его жены, которую он соблазнил до брака и которой досыта насладился, забавляясь с нею любовными шалостями!

Это, согласно пословице, не что иное, как сперва нагадить в корзину, а вслед за тем водрузить ее себе на голову.

В свое время я видел — и, надо сказать, среди высокопоставленных лиц, — как бесстыднейшим и бесчестнейшим образом прибегали к браку ради исцеления от любви; однако сущность их слишком разная. Мы можем любить, не испытывая от этого никаких неудобств, две различные и друг другу противоположные вещи. Исократ говорил, что город Афины нравился посещавшим его подобно тому, как нравятся женщины, с готовностью расточающие свою любовь; всякий приезжал сюда, чтобы прогуливаться по этому городу и проводить здесь с приятностью время, но никто не любил его настолько, чтобы сочетаться с ним браком, то есть обосноваться в нем и избрать его местом своего жительства. Я с чувством досады смотрел на мужей, которые ненавидят жен только лишь потому, что сами грешны перед ними; а их, по-моему, не следует меньше любить из-за нашей вины; хотя бы вследствие нашего раскаяния и сострадания они должны сделаться нам дороже, чем были.

Цели, преследуемые любовью и браком, различны, и все же, как говорит Исократ, они некоторым образом совместимы друг с другом. За браком остаются его полезность, оправданность, почтенность и устойчивость; наслаждение в браке вялое, но более всеохватывающее. Что до любви, то она зиждется исключительно на одном наслаждении, и в ее лоне оно и впрямь более возбуждающее, более пылкое и более острое — наслаждение, распаляемое стоящими перед ним преградами. А в наслаждении и нужна пряность и жгучесть. И в чем нет ранящих стрел и огня, то совсем не любовь. Щедрость женщин в замужестве чересчур расточительна, и она притупляет жало влечения и желаний…


Любой из нас гораздо богаче, чем ему кажется, но мы приучены жить займами или подаянием, мы воспитаны так, чтобы охотнее брать у других, чем извлекать нечто из самих себя. Ни в чем не умеет человек ограничиться лишь тем, что ему необходимо. Любовных утех, богатства, власти — всего этого он хочет получить больше, чем в состоянии насладиться ими. Алчность его не знает удержу. Я полагаю, что то же самое налицо и в стремлении к знанию. Человек притязает на то, чтобы сделать больше, чем ему по силам и чем это вообще нужно, считая в науке полезным для себя все без исключения, что она охватывает. Ut omnium rerum sic litterarum quoque intemperantia laboramus[50].

И Тацит прав, когда хвалит мать Агриколы за то, что она обуздывала у своего сына чрезмерно кипучую жажду знания. Если к последней отнестись трезво, то убедишься, что к ней, как и к прочим благим устремлениям, примешивается немало тщеславия, а также свойственной всем нам естественной слабости и что обходится она порою весьма дорого.

Питаться ею гораздо более рискованно, чем каким-либо другим яством или питьем. Ибо то, что нами куплено, мы относим к себе домой в каком-нибудь сосуде и там обязательно разбираемся в ценности приобретенного, в том, какое количество этой пищи мы примем и когда именно. Но что касается наук, их-то мы не можем заключить с самого начала в сосуд иной, чем наша душа: мы поглощаем эти яства, как только приобрели их, и из рынка выходим уже или отравленными, или насыщенными как должно. А среди них есть такие, которые не питают нас, а лишь отягощают нам желудок и препятствуют пищеварению, и такие, которые отравляют нас под видом излечения.


Опыты: В 3 кн. М., 1979. Кн. 1–2. С. 240–241, 184–186, 62–63, 64–67

Ф. Бэкон ОПЫТЫ ИЛИ НАСТАВЛЕНИЯ НРАВСТВЕННЫЕ ИЛИ ПОЛИТИЧЕСКИЕ О браке и безбрачии

Тот, у кого есть жена и дети, отдал заложников судьбе, ибо семья является помехой на пути свершения великих предприятий, как добродетельных, так и злонамеренных. Несомненно, что самые лучшие начинания, принесшие наибольшую пользу обществу, исходили от неженатых и бездетных людей, которые и своими привязанностями, и своим богатством как бы слились с обществом и одарили его. И все же есть серьезное основание полагать, что тем, у кого есть дети, более всего необходимо заботиться о будущем, которому, как они знают, они должны передать свои самые дорогие заклады. Есть и такие, которые, хотя и ведут одинокую жизнь, тем не менее думают только о себе и считают, что будущее их никак не касается. Есть даже и такие, которые считают жену и детей только платежными счетами. Более того, есть некоторые глупые богатые скряги, которые гордятся, что у них нет детей, с тем чтобы их считали еще богаче, ибо, возможно, они где-то слышали разговоры примерно такого рода: «Такой-то человек очень богат», на что следовало продолжение: «Да, но у него на попечении много детей»; как будто его богатство от этого уменьшается.

Но самой распространенной причиной безбрачия является стремление к свободе, особенно у некоторых самодовольных и привередливых людей, которые настолько чувствительны ко всякому стеснению, что готовы даже свои пояса и подвязки считать оковами и кандалами. Холостые мужчины — лучшие друзья, лучшие хозяева, лучшие слуги, но не всегда лучшие подданные, ибо они скорее готовы покинуть свою страну, и почти все беженцы относятся именно к этой категории людей…

Несомненно, жена и дети являются своего рода школой человечности; а одинокие, хотя они во много раз щедрее женатых, ибо обладают большими возможностями делать милость, вместе с тем все же более жестоки и бесчувственны (из них выходят суровые инквизиторы), потому что к их нежности не так часто взывают. Серьезные натуры, руководствующиеся обычаем и потому постоянные, обычно являются любящими мужьями; как было сказано об Улиссе: «Vetulam suam praetulit immoztalitate»[51].

Целомудренные женщины часто бывают горды и высокомерны, они слишком злоупотребляют этим достоинством — своим целомудрием. Если жена считает своего мужа мудрым, то она привязывается к нему самыми лучшими узами — узами целомудрия и послушания, чего не будет, если она обнаружит, что он ревнив. Жены — это любовницы и властительницы молодых, подруги зрелых и няньки стариков; так что мужчина может иметь причину для женитьбы в любом возрасте, когда ему захочется. Все же мудрецом посчитали того человека, который на вопрос, когда мужчине следует жениться, ответил: «Молодому еще рано, старому уже поздно». Часто можно наблюдать, что у плохих мужей очень хорошие жены; происходит ли это из-за того, что жены больше ценят доброту своих мужей, когда она редко проявляется, или же из-за того, что они гордятся своим терпением, но это всегда справедливо, если плохие мужья выбраны ими самими, вопреки совету друзей, ибо тогда, конечно, им приходится делать хорошую мину при плохой игре.


Соч… В 2 т. М„1972. Т. 2. С. 365–367

Ж. де Лабрюйер О ЖЕНЩИНАХ

Неужели нельзя изобрести средство, которое заставило бы женщин любить своих мужей?


Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М., 1987. С. 314

Н.-С. де Шамфор О ЖЕНЩИНАХ, ЛЮБВИ, БРАКЕ И ЛЮБОВНЫХ СВЯЗЯХ

Любовь приятнее брака по той же причине, по какой романы занимательнее исторических сочинений.


Сперва любовь, потом брак: сперва пламя, потом дым.


Вот один из лучших доводов против женитьбы: окончательно оболванить мужчину может только одна женщина — его собственная жена.


Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М., 1987. С. 466, 469

Ф. Шлегель ЭСТЕТИКА, ФИЛОСОФИЯ, КРИТИКА

Почти все браки — лишь конкубинаты, незаконные браки, или, скорее, временные опыты и отдаленные приближения к настоящему браку, подлинная сущность которого в соответствии не с парадоксами той или иной системы, а со всеми духовными и мирскими правами состоит в том, что многие должны стать единой личностью. Прекрасная мысль, осуществление которой, кажется, наталкивается на множество трудностей. Уже поэтому здесь по возможности в наименьшей мере следовало бы ограничивать произволение, которое ведь также имеет право сказать свое слово, если речь идет о том, хочет ли кто-нибудь быть индивидом самим по себе или только составной частью совокупной личности. И непонятно, что можно было бы возразить основательного против брака à quatre[52]. Но когда государство силой хочет сохранить даже неудавшиеся опыты брака, оно препятствует тем самым возможности самого брака, которому могли бы способствовать новые, вероятно, более счастливые попытки.


Эстетика, философия, критика. М., 1983. T. 1. С. 290–291

Г. В. Ф. Гегель ЛЕКЦИИ ПО ФИЛОСОФИИ РЕЛИГИИ

…Святость любви есть, с одной стороны, восполнение закона, направленного против нарушения брака; и в том случае, когда одна из многих сторон человека хочет возвыситься до целого или противопоставить себя ему, только эта святость способна оказать ей противодействие, только ощущение целого, любовь может воспрепятствовать распылению сущности; с другой стороны, любовь снимает разрешение развода, ибо перед лицом любви не может быть и речи о разрешении и праве, ни пока любовь жива, ни когда ее больше нет. Если любовь отрекается от женщины, в которой еще жива любовь, то эта любовь тем самым изменяет самой себе и грешит перед собой. Перенесение же страсти на другую женщину — не что иное, как заблуждение любви, и расплатой за нее будут угрызения совести. Правда, судьбы своей в этом случае не миновать, и брак, как таковой, уже расторгнут; однако поддержка, оказываемая мужчине правом и законом, ввиду чего справедливость и пристойность оказываются на его стороне, означает, что к обиде, нанесенной женщине, присоединяется еще низкая жестокость по отношению к ней. Лишь в одном случае… если женщина отдает свою любовь другому, мужчина не может больше быть ее слугой.

…Остерегайтесь того, чтобы ставить праведность и любовь в зависимость от законов и подчинять установлениям, а не рассматривать их как возникающие из самой жизни. В противном случае вы признаете господство над вами силы, над которой вы не властны, которая сильнее вас, которая не есть вы сами.


Философия религии: В 2 т. М., 1976. Т. I. С. 112, 133

Ф. Энгельс ПРОИСХОЖДЕНИЕ СЕМЬИ, ЧАСТНОЙ СОБСТВЕННОСТИ И ГОСУДАРСТВА

Новая моногамия, развившаяся на развалинах римского мира в процессе смешения народов, облекла владычество мужчин в более мягкие формы и дала женщинам, по крайней мере с внешней стороны, более почетное и свободное положение, чем когда-либо знала классическая древность. Тем самым впервые была создана предпосылка, на основе которой из моногамии — внутри нее, наряду с ней и вопреки ей, смотря по обстоятельствам, — мог развиться величайший нравственный прогресс, которым мы ей обязаны: современная индивидуальная половая любовь, которая была неизвестна всему прежнему миру…

Но если из всех известных форм семьи моногамия была единственной формой, при которой могла развиться современная половая любовь, то это не значит, что последняя развилась в ней исключительно или хотя бы преимущественно как любовь супругов друг к другу. Самая природа прочного единобрачия при господстве мужа исключала это. У всех исторически активных, то есть у всех господствующих, классов заключение брака оставалось тем, чем оно было со времени парного брака, — сделкой, которую устраивают родители. И первая появившаяся в истории форма половой любви, как страсть, и притом доступная каждому человеку (по крайней мере из господствующих классов) страсть, как высшая форма полового влечения, — что и составляет ее специфический характер, — эта первая ее форма, рыцарская любовь средних веков, отнюдь не была супружеской любовью. Наоборот. В своем классическом виде, у провансальцев, рыцарская любовь устремляется на всех парусах к нарушению супружеской верности, и ее поэты воспевают это…

Заключение брака в современной нам буржуазной среде происходит двояким образом. В католических странах родители по-прежнему подыскивают юному буржуазному сынку подходящую жену, и, разумеется, результатом этого является наиболее полное развитие присущего моногамии противоречия: пышный расцвет гетеризма со стороны мужа, пышный расцвет супружеской неверности со стороны жены. Католическая церковь, надо думать, отменила развод, лишь убедившись, что против супружеской неверности, как против смерти, нет никаких средств. В протестантских странах, напротив, буржуазному сынку, как правило, предоставляется большая или меньшая свобода выбирать себе жену из своего класса; поэтому основой для заключения брака может служить в известной степени любовь, как это, приличия ради, постоянно и предполагается в соответствии с духом протестантского лицемерия. Здесь гетеризм практикуется мужем не столь энергично, а неверность жены встречается не так часто. Но так как при любой форме брака люди остаются такими же, какими были до него, а буржуа в протестантских странах в большинстве своем филистеры, то эта протестантская моногамия, даже если брать в общем лучшие случаи, все же приводит только к невыносимо скучному супружескому сожительству, которое называют семейным счастьем… Впрочем, в последнее время, с тех пор как «Берлин становится мировым городом», немецкий роман начинает менее робко относиться к таким давно хорошо известным там явлениям, как гетеризм и супружеская неверность.

Но и в том и в другом случае брак обусловливается классовым положением сторон и поэтому всегда бывает браком по расчету. Этот брак по расчету в обоих случаях довольно часто обращается в самую грубую проституцию — иногда обеих сторон, а гораздо чаще жены, которая отличается от обычной куртизанки только тем, что отдает свое тело не так, как наемная работница свой труд, оплачиваемый поштучно, а раз навсегда продает его в рабство. И ко всем бракам по расчету относятся слова Фурье:

«Как в грамматике два отрицания составляют утверждение, так и в брачной морали две проституции составляют одну добродетель».

Половая любовь может стать правилом в отношениях к женщине и действительно становится им только среди угнетенных классов, следовательно, в настоящее время — в среде пролетариата, независимо от того, зарегистрированы официально эти отношения или нет. Но здесь устранены также все основы классической моногамии. Здесь нет никакой собственности, для сохранения и наследования которой как раз и были созданы моногамия и господство мужчин; здесь нет поэтому никаких побудительных поводов для установления этого господства. Более того, здесь нет и средств для этого: буржуазное право, которое охраняет это государство, существует только для имущих и для обслуживания их взаимоотношений с пролетариями; оно стоит денег и вследствие бедности рабочего не имеет никакого значения для его отношения к своей жене. Здесь решающую роль играют совсем другие личные и общественные условия. И, кроме того, с тех пор как крупная промышленность оторвала женщину от дома, отправила ее на рынок труда и на фабрику, довольно часто превращая ее в кормилицу семьи, в пролетарском жилище лишились всякой почвы последние остатки господства мужа, кроме разве некоторой грубости в обращении с женой, укоренившейся со времени введения моногамии. Таким образом, семья пролетария уже не моногамна в строгом смысле этого слова, даже при самой страстной любви и самой прочной верности обеих сторон и несмотря на все, какие только возможно, церковные и светские благословения. Поэтому и постоянные спутники моногамии, гетеризм и супружеская неверность, играют здесь совершенно ничтожную роль; жена фактически вернула себе право на расторжение брака, и, когда стороны не могут ужиться, они предпочитают разойтись. Одним словом, пролетарский брак моногамен в этимологическом значении этого слова, но отнюдь не в историческом его смысле…

Но мы идем навстречу общественному перевороту, когда существовавшие до сих пор экономические основы моногамии столь же неминуемо исчезнут, как и основы ее дополнения — проституции. Моногамия возникла вследствие сосредоточения больших богатств в одних руках — притом в руках мужчины — и из потребности передать эти богатства по наследству детям именно этого мужчины, а не кого-либо другого. Для этого была нужна моногамия жены, а не мужа, так что эта моногамия жены отнюдь не претерпевала явной или тайной полигамии мужа. Но предстоящий общественный переворот, который превратит в общественную собственность, по меньшей мере, неизмеримо большую часть прочных, передаваемых по наследству богатств — средства производства, — сведет к минимуму всю заботу о том, кому передать наследство. Так как, однако, моногамия обязана своим происхождением экономическим причинам, то не исчезнет ли она, когда исчезнут эти причины?

Можно было бы не без основания ответить, что она не только не исчезнет, но, напротив, только тогда полностью осуществится. Потому что вместе с превращением средств производства в общественную собственность исчезнет также и наемный труд, пролетариат, а следовательно, и необходимость для известного, поддающегося статистическому подсчету числа женщин отдаваться за деньги. Проституция исчезнет, а моногамия, вместо того чтобы прекратить свое существование, станет, наконец, действительностью также и для мужчин.

Положение мужчин, таким образом, во всяком случае, сильно изменится. Но и в положении женщин, всех женщин, произойдет значительная перемена. С переходом средств производства в общественную собственность индивидуальная семья перестанет быть хозяйственной единицей общества. Частное домашнее хозяйство превратится в общественную отрасль труда. Уход за детьми и их воспитание станут общественным делом; общество будет одинаково заботиться обо всех детях, будут ли они брачными или внебрачными. Благодаря этому отпадет беспокойство о «последствиях», которое в настоящее время составляет самый существенный общественный момент — моральный и экономический, — мешающий девушке, не задумываясь, отдаться любимому мужчине. Не будет ли это достаточной причиной для постепенного возникновения более свободных половых отношений, а вместе с тем и более снисходительного подхода общественного мнения к девичьей чести и к женской стыдливости? И, наконец, разве мы не видели, что в современном мире моногамия и проституция хотя и составляют противоположности, но противоположности неразделимые, полюсы одного и того же общественного порядка? Может ли исчезнуть проституция, не увлекая за собой в пропасть и моногамию?

Здесь вступает в действие новый момент, который ко времени развития моногамии существовал самое большее лишь в зародыше, — индивидуальная половая любовь.

До средних веков не могло быть и речи об индивидуальной половой любви. Само собой разумеется, что физическая красота, дружеские отношения, одинаковые склонности и т. п. пробуждали у людей различного пола стремление к половой связи, что как для мужчин, так и для женщин не было совершенно безразлично, с кем они вступали в эти интимнейшие отношения. Но от этого до современной половой любви еще бесконечно далеко. На протяжении всей древности браки заключались родителями вступающих в брак сторон, которые спокойно мирились с этим. Та скромная доля супружеской любви, которую знает древность, — не субъективная склонность, а объективная обязанность, не основа брака, а дополнение к нему. Любовные отношения в современном смысле имеют место в древности лишь вне официального общества. Пастухи, любовные радости и страдания которых нам воспевают Феокрит и Мосх, Дафнис и Хлоя Лонга, — это исключительно рабы, не принимающие участия в делах государства, в жизненной сфере свободного гражданина. Но помимо любовных связей среди рабов мы встречаем такие связи только как продукт распада гибнущего древнего мира, и притом связи с женщинами, которые также стоят вне официального общества, — с гетерами, то есть чужестранками или вольноотпущенницами: в Афинах — +- накануне их упадка, в Риме — во времена империи. Если же любовные связи действительно возникали между свободными гражданами и гражданками, то только как нарушение супружеской верности. А для классического поэта древности, воспевавшего любовь, старого Анакреонта, половая любовь в нашем смысле была настолько безразлична, что для него безразличен был даже пол любимого существа.

Современная половая любовь существенно отличается от простого полового влечения, от эроса древних. Во-первых, она предполагает у любимого существа взаимную любовь; в этом отношении женщина находится в равном положении с мужчиной, тогда как для античного эроса отнюдь не всегда требовалось ее согласие. Во-вторых, сила и продолжительность половой любви бывают такими, что невозможность обладания и разлука представляются обеим сторонам великим, если не величайшим несчастьем; они идут на огромный риск, даже ставят на карту свою жизнь, чтобы только принадлежать друг другу, что в древности бывало разве только в случаях нарушения супружеской верности. И, наконец, появляется новый нравственный критерий для осуждения и оправдания половой связи; спрашивают не только о том, была ли она брачной или внебрачной, но и о том, возникла ли она по взаимной любви или нет? Понятно, что в феодальной или буржуазной практике с этим новым критерием обстоит не лучше, чем со всеми другими критериями морали, — с ним не считаются. Но относятся к нему и не хуже, чем к другим: он так же, как и те, признается — в теории, на бумаге. А большего и требовать пока нельзя.

Средневековье начинается с того, на чем остановился древний мир со своими зачатками половой любви, — с прелюбодеяния. Мы уже описали рыцарскую любовь, создавшую песни рассвета. От этой любви, стремящейся к разрушению брака, до любви, которая должна стать его основой, лежит еще далекий путь, который рыцарство так и не прошло до конца…

По общему правилу, невесту для молодого князя подыскивают его родители, если они еще живы; в противном случае он это делает сам, советуясь с крупными вассалами, мнение которых во всех случаях пользуется большим весом. Да иначе и быть не могло. Для рыцаря или барона, как и для самого владетельного князя, женитьба — политический акт, случай для увеличения своего могущества при помощи новых союзов; решающую роль должны играть интересы дома, а отнюдь не личные желания. Как в таких условиях при заключении брака последнее слово могло принадлежать любви?

То же самое было у цехового бюргера средневековых городов. Уже одни охранявшие его привилегии, создававшие всевозможные ограничения цеховые уставы, искусственные перегородки, отделявшие его юридически здесь — от других цехов, там — от его же товарищей по цеху, тут — от его подмастерьев и учеников, достаточно суживали круг, в котором он мог искать себе подходящую супругу. А какая из невест была наиболее подходящей, решалось при этой запутанной системе, безусловно, не его индивидуальным желанием, а интересами семьи.

Таким образом, в бесчисленном множестве случаев заключение брака до самого конца средних веков оставалось тем, чем оно было с самого начала, — делом, которое решалось не самими вступающими в брак. Вначале люди появлялись на свет уже состоящими в браке — в браке с целой группой лиц другого пола. В позднейших формах группового брака сохранялось, вероятно, такое же положение, только при все большем сужении группы. При парном браке, как правило, матери договариваются относительно браков своих детей; и здесь также решающую роль играют соображения о новых родственных связях, которые должны обеспечить молодой паре более прочное положение в роде и племени. А когда с торжеством частной собственности над общей и с появлением заинтересованности в передаче имущества по наследству господствующее положение заняли отцовское право и моногамия, тогда заключение брака стало целиком зависеть от соображений экономического характера. Форма брака-купли исчезает, но по сути дела такой брак осуществляется во все возрастающих масштабах, так что не только на женщину, но и на мужчину устанавливается цена, причем не по их личным качествам, а по их имуществу. В практике господствующих классов с самого начала было неслыханным делом, чтобы взаимная склонность сторон преобладала над всеми другими соображениями. Нечто подобное встречалось разве только в мире романтики или у угнетенных классов, которые в счет не шли.

Таково было положение к моменту, когда капиталистическое производство со времени географических открытий, благодаря развитию мировой торговли и мануфактуры, вступило в стадию подготовки к мировому господству. Можно было полагать, что этот способ заключения браков будет для него самым подходящим, и это действительно так и оказалось. Однако — ирония мировой истории неисчерпаема — именно капиталистическому производству суждено было пробить здесь решающую брешь. Превратив все в товары, оно уничтожило все исконные, сохранившиеся от прошлого отношения, на место унаследованных обычаев, исторического права оно поставило куплю и продажу, «свободный» договор…

Но заключать договоры могут люди, которые в состоянии свободно располагать своей личностью, поступками и имуществом и равноправны по отношению друг к другу. Создание таких «свободных» и «равных» людей именно и было одним из главнейших дел капиталистического производства. Хотя это вначале происходило еще только полусознательно и вдобавок облекалось в религиозную оболочку, все же со времени лютеранской и кальвинистской реформации было твердо установлено положение, что человек только в том случае несет полную ответственность за свои поступки, если он совершил их, обладая полной свободой воли, и что нравственным долгом является сопротивление всякому принуждению к безнравственному поступку. Но как же согласовалось это с прежней практикой заключения браков? Согласно буржуазному пониманию, брак был договором, юридической сделкой, и притом самой важной из всех, так как она на всю жизнь определяла судьбу тела и души двух человек. В ту пору формально сделка эта, правда, заключалась добровольно; без согласия сторон дело не решалось. Но слишком хорошо было известно, как получалось это согласие и кто фактически заключал брак. Между тем если при заключении других договоров требовалось действительно свободное решение, то почему этого не требовалось в данном случае? Разве двое молодых людей, которым предстояло соединиться, не имели права свободно располагать собой, своим телом и его органами? Разве благодаря рыцарству не вошла в моду половая любовь и разве, в противоположность рыцарской любви, связанной с прелюбодеянием, супружеская любовь не была ее правильной буржуазной формой? Но если долг супругов любить друг друга, то разве не в такой же мере было долгом любящих вступать в брак друг с другом и ни с кем другим? И разве только это право любящих не стояло выше права родителей, родственников и иных обычных брачных маклеров и сводников? И если право свободного личного выбора бесцеремонно вторглось в сферу церкви и религии, то могло ли оно остановиться перед невыносимым притязанием старшего поколения распоряжаться телом, душой, имуществом, счастьем и несчастьем младшего?..

Так произошло то, что поднимающаяся буржуазия, в особенности в протестантских странах, где больше всего был поколеблен существующий порядок, все более и более стала признавать свободу заключения договора также и в отношении брака и осуществлять ее вышеописанным образом. Брак оставался классовым браком, но в пределах класса сторонам была предоставлена известная свобода выбора. И на бумаге, в теоретической морали и в поэтическом изображении, не было ничего более незыблемого и прочно установленного, чем положение о безнравственности всякого брака, не покоящегося на взаимной половой любви и на действительно свободном согласии супругов. Одним словом, брак по любви был провозглашен правом человека, и притом не только droit de l'homme[53], но, в виде исключения, и droit de la femme[54].

Но это право человека в одном отношении отличалось от всех остальных так называемых прав человека. Тогда как эти последние на практике распространялись только на господствующий класс — буржуазию — и прямо или косвенно сводились на нет для угнетенного класса — пролетариата, здесь снова сказывается ирония истории. Господствующий класс остается подвластным известным экономическим влияниям, и поэтому только в исключительных случаях в его среде бывают действительно свободно заключаемые браки, тогда как в среде угнетенного класса они, как мы видели, являются правилом.

Полная свобода при заключении браков может, таким образом, стать общим достоянием только после того, как уничтожение капиталистического производства и созданных им отношений собственности устранит все побочные экономические соображения, оказывающие теперь еще столь громадное влияние на выбор супруга. Тогда уже не останется больше никакого другого мотива, кроме взаимной склонности.

Так как половая любовь по природе своей исключительна — хотя это ныне соблюдается только женщиной, — то брак, основанный на половой любви, по природе своей является единобрачием. Мы видели, насколько прав был Бахофен, когда он рассматривал переход от группового брака к единобрачию как прогресс, которым мы обязаны преимущественно женщинам; только дальнейший шаг от парного брака к моногамии был делом мужчин; исторически он, по существу, заключался в ухудшении положения женщин и облегчении неверности для мужчин. Поэтому, как только отпадут экономические соображения, вследствие которых женщины мирились с этой обычной неверностью мужчин, — забота о своем собственном существовании и еще более о будущности детей, — так достигнутое благодаря этому равноправие женщины, судя по всему прежнему опыту, будет в бесконечно большей степени способствовать действительной моногамии мужчин, чем полиандрии женщин.

Но при этом от моногамии, безусловно, отпадут те характерные черты, которые ей навязаны ее возникновением из отношений собственности, а именно, во-первых, господства мужчины и, во-вторых, нерасторжимость брака. Господство мужчины в браке есть простое следствие его экономического господства и само собой исчезнет вместе с последним. Нерасторжимость брака — это отчасти следствие экономических условий, при которых возникла моногамия, отчасти традиция того времени, когда связь этих экономических условий с моногамией еще не понималась правильно и утрированно трактовалась религией. Эта нерасторжимость брака уже в настоящее время нарушается в тысячах случаев. Если нравственным является только брак, основанный на любви, то он и остается таковым, только пока любовь продолжает существовать. Но длительность чувства индивидуальной половой любви весьма различна у разных индивидов, в особенности у мужчин, и раз оно совершенно иссякло или вытеснено новой страстной любовью, то развод становится благодеянием как для обеих сторон, так и для общества. Надо только избавить людей от необходимости брести через ненужную грязь бракоразводного процесса.

Таким образом, то, что мы можем теперь предположить о формах отношений между полами после предстоящего уничтожения капиталистического производства, носит по преимуществу негативный характер, ограничивается в большинстве случаев тем, что будет устранено. Но что придет на смену? Это определится, когда вырастет новое поколение: поколение мужчин, которым никогда в жизни не придется покупать женщину за деньги или за другие социальные средства власти, и поколение женщин, которым никогда не придется ни отдаваться мужчине из каких-либо других побуждений, кроме подлинной любви, ни отказываться от близости с любимым мужчиной из боязни экономических последствий. Когда эти люди появятся, они отбросят ко всем чертям то, что согласно нынешним представлениям им полагается делать; они будут знать сами, как им поступать, и сами выработают соответственно этому свое общественное мнение о поступках каждого в отдельности, — и точка.


Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 21.

С. 72–85

Н. Ф. Федоров ФИЛОСОФИЯ ОБЩЕГО ДЕЛА

…Не для половой страсти и слепого рождения соединяются два существа в браке, который должен быть соединением таких двух существ, которые наиболее пробуждают деятельность друг в друге и наименее чувственное влечение; иначе сказать, в этом союзе животный, половой инстинкт превращается в героизм, в подвиг, не как порыв, а как возвышенное продолжительное действие. Прогресс брака состоит в постепенном уменьшении чувственной любви и в увеличении деятельности. Очень возможно, что таким требованиям брака будут удовлетворять гораздо более (вероятнее же всего, что только такие союзы и будут удовлетворять этим требованиям) брачные союзы, заключаемые при посредстве образования между лицами разных народностей, даже рас. Образование, которое имеет целью приготовить не супруг, не невест, а дочерей, притом дочерей всех отцов, как одного отца, будет, безусловно, необходимым посредником таких международных, междурасовых, междугословных браков. Свойство есть первая ступень восстановления родства, а международные брачные союзы столько же необходимы для предупреждения вырождения, как и для предупреждения войн…Брак есть школа целомудрия и труда (с чем согласны и противники брака, когда говорят, что брак есть могила любви, конечно чувственной), а вместе вопрос психофизиологический и должен быть выводом из тех психических и физиологических наблюдений, о которых говорено было выше. Брак, имеющий целью не рождение только, но и труд воскрешения, не может выражаться в оставлении родителей. Если жених не любит родителей своей невесты, а невеста — родителей жениха, то прочного союза не может быть между ними по той простой причине, что вообще по закону наследственности жених и невеста в родителях друг друга могут приблизительно видеть то, чем они будут в старости или зрелых летах, то есть будущность друг друга. Не по взаимным влечениям, вводящим в обман, а по тем чувствам, кои вступающие в брачный союз питают к родителям друг друга, может быть решен вопрос о браке. В родителях они могут видеть образы друг друга разделенными или разложенными на их составные части. (Правда, недостатки родителей могут иногда нейтрализоваться в детях, и в этом случае, если только такой случай возможен, прочный союз брачной четы может, по-видимому, иметь место и без связи ее с родителями; но недостатки, нейтрализованные во вступающих в брачный союз, могут обнаружиться в их детях.)


Соч. М., 1982. С. 409–410

Д. Бонхеффер СОПРОТИВЛЕНИЕ И ПОКОРНОСТЬ

Проповедь по случаю бракосочетания, произнесенная из тюремной камеры.

Май 1943

…Дабы нам послужить к похвале славы Его…

Ефес 1, 2

Неотъемлемое право новобрачных встретить день ах свадьбы с чувством ни с чем не сравнимого триумфа. Если все трудности, препятствия, сомнения и колебания честно выстраданы и преодолены, а не просто отброшены в сторону (это только хорошо, если не все идет гладко), тогда действительно новобрачные добились решающего успеха в своей жизни. Согласием, данным друг другу в свободном решении, они вывели свою жизнь на новый поворот. Радостно и уверенно пошли они навстречу всем сомнениям и проблемам, которые жизнь выдвигает перед любым продолжительным союзом двух людей, и на свой страх и риск завоевали новую землю для своей жизни. Пусть в каждой свадьбе звучит ликующая нота от того, что люди могут творить такие великие дела, что им дарована безграничная свобода и власть брать в свои руки кормило собственной жизни. И справедливая гордость земных чад за право быть кузнецами своей судьбы должна сливаться со счастьем молодых. Не нужно спешить и заводить смиренный разговор о Божией воле и Провидении. Прежде всего это ваша чисто человеческая воля торжествует здесь свою победу; путь, на который вы вступаете, выбран вами абсолютно самостоятельно, и дело, которое вы сделали и делаете, дело насквозь мирское, а не исключительно благочестивый акт. А потому несёте сами всю ответственность за него, ведь ни один человек, кроме вас, не может взять ее на себя; а если выразиться точнее, то на вас, молодая пара, возложена вся ответственность за успех вашего предприятия при всем том счастье, которое сокрыто в этой ответственности. Не надо фальшивой набожности, скажите сегодня смело: это наша воля, это наша любовь, это наш путь. «Сталь и железо истлеют конечно, наша любовь же пребудет навечно».

Потребность в земном счастье, которое вы стремитесь обрести друг в друге и которое состоит в том, чтобы, как поется в средневековой песне, душой и телом друг другу быть утехой, — эта потребность оправдана пред людьми и пред Богом.

Кому, как не вам, можно с чувством особой благодарности обратить свой взгляд на прошлую жизнь. Вы были буквально осыпаны всеми радостями и приятностями жизни, все вам удавалось, вы грелись в лучах любви и дружбы окружающих вас людей, препятствия на вашем пути во многом устранялись прежде, чем вы к ним приближались, в любой жизненной ситуации вы чувствовали себя под надежной защитой близких и друзей, каждый нес вам лишь доброе, ну а в конце концов вам было даровано найти друг друга, и сегодня вы у цели ваших желаний.

Вы знаете сами, что ни один человек не в состоянии собственными силами создать и обеспечить такую жизнь и что, мало того, одному дается, у другого отнимается, — это мы называем Божественным промыслом. Сколь велико сегодня ваше торжество, что ваша воля, ваш путь близки к цели, столь же велика пусть будет ваша благодарность за то, что Божия воля и Божий путь привели вас сюда; с какой уверенностью вы сегодня принимаете на себя ответственность за ваше дело, с той же уверенностью вы можете вложить эту ответственность в Божии руки.

Бог, прилагающий сегодня Свое согласие к вашему согласию, допускающий вашу волю, дарующий вам ваше торжество, восторг и гордость, делает вас в то же время орудием Своей воли и Своих планов в отношении вас и других людей. Бог на самом деле в Своем непостижимом благоволении дает Свое согласие на ваше согласие, но, делая это, Он вместе с тем творит из вашей любви нечто совершенно новое, Он творит святой супружеский союз.

Бог ведет ваш брак. Брак — это нечто большее, чем ваша любовь друг к другу. Его достоинство и власть выше, ибо его священное учреждение — дело рук Бога, и в браке желает Он сохранять людей до конца дней. В любви вашей вы видите себя одними на целом свете, в браке же вы — звено в цепи поколений, которые приходят и уходят по воле Божией к Его славе и которых Он призывает в Свое Царство. В любви вашей вы видите лишь небеса вашего собственного счастья, благодаря браку вы с ответственностью входите в мир и разделяете ответственность людей. Ваша любовь принадлежит вам и только вам, брак же — нечто надличное, брак — это звание, служение. Короля делает королем венец, а не просто охота поцарствовать, так и вы стали супружеской парой пред Богом и людьми не благодаря только вашей взаимной любви, а благодаря браку. Вы сперва обмениваетесь кольцами сами, а потом снова принимаете их из рук пастора, так и любовь исходит от вас, брак же — свыше, от Бога. Насколько Бог выше человека, настолько же святость, права и обетование брака выше святости, прав и обетования любви. Не ваша любовь несет брак, но брак отныне несет вашу любовь.

Бог делает ваш брак нерасторжимым. «Что Бог сочетал, того человек да не разлучает» (Мф 19, 6). Бог сочетает вас в браке, это совершает Бог, не вы. Не путайте вашу любовь друг к другу с Богом. Бог делает ваш брак нерасторжимым, Он защищает его от любой опасности, грозящей изнутри или снаружи, Бог желает быть гарантомнерасторжимости брака. Счастлив тот, кто уверен, что ни одна власть в мире, ни одно искушение, ни одна человеческая слабость не могут разъединить то, что Бог сочетал. Да, кто это знает, может спокойно сказать: что Бог сочетал, то человек не может разлучить. Свободные от всяческих опасений, непременно сопутствующих любви, в полной уверенности, с полной определенностью вы можете теперь сказать друг другу: отныне мы никогда не утратим друг друга, по Божией воле мы принадлежим друг другу до самой смерти.

Бог устанавливает порядок для жизни в браке. «Жены, повинуйтесь мужьям своим, как прилично в Господе. Мужья, любите своих жен и не будьте к ним суровы» (Кол 3, 18.19). Вступая в брак, вы закладываете дом. Для этого необходим порядок, и этот порядок настолько важен, что Сам Бог устанавливает его, ибо без него все пришло бы в расстройство. При учреждении вашего дома вы свободны во всем, за исключением одного: жена должна слушаться мужа, муж должен любить свою жену. Тем самым Бог воздает честь, подобающую мужу и жене. Честь жены — служить мужу, быть ему помощницей, как сказано в повествовании о сотворении мира (Быт 2, 20), честь же мужа — любить свою супругу от всего сердца. Он «оставит отца и мать и прилепится к жене своей» (Мф 19, 5) и будет «любить ее как свою плоть». Жена, стремящаяся господствовать над своим мужем, вершит бесчестье себе самой и своему мужу, так же как муж покрывает себя и свою жену бесчестьем, отказывая ей в любви; оба они попирают Божию честь, которая должна венчать брак. Если жена, влекомая тщеславием, стремится стать как ее муж, а муж смотрит на жену лишь как на игрушку своего господства и произвола, то это показатель нездоровых времен и ненормальных отношений. Если женское служение рассматривается как пренебрежение женой и даже как унижение ее достоинства, а исключительная любовь мужа к своей жене воспринимается как слабость или даже глупость, то это начало разложения и распада всех жизненных структур общества.

Дом мужа — вот место, на которое жена поставлена Богом. Многие сегодня уже забыли, что может означать дом, но нам, другим, именно в наше время это стало особенно ясно. Это — суверенное царство посреди целого мира, это твердыня в бурях эпохи, прибежище, даже святыня. Не на зыбкой почве изменчивых событий внешней и общественной жизни стоит он, его покой в Боге, дающем ему смысл и ценность, суть и право, назначение и достоинство. Это — установление Бога в мире, место, где должны воцариться — что бы ни творилось на земле — мир, тишина, радость, любовь, чистота, порядок, благоговение, послушание, традиции, а во всем этом — счастье. Призвание и счастье жены — строить этот мир в мире мужа и действовать в нем. Счастье, если она поймет все величие и богатство ее удела и задачи. Не новое, но вечное, не изменчивое, но постоянное, не громкое, но тихое, не слова, но дела, не приказание, но привлечение, не домогание, но обладание — и все это согретое и окрыленное любовью к мужу — вот царство жены. В Книге Притчей Соломоновых говорится: «Уверено в ней сердце мужа ее, и он не останется без прибытка; она воздает ему добром, а не злом, во все дни жизни своей. Добывает шерсть и лен, и с охотой работает своими руками. Она встает еще ночью и раздает пищу в доме своем и урочное служанкам своим. Длань свою она открывает бедному, и руку свою подает нуждающемуся… Встают дети и ублажают ее, муж и хвалит ее: «Много было жен добродетельных, но ты превзошла всех их» (Притч 31, 11 сл.). Счастье, которое муж находит в настоящей, или, как сказано в Библии, «добродетельной», «мудрой», жене, непрестанно прославляется Писанием как высшее земное счастье. «Цена ее выше жемчугов» (Притч 31, 10). «Добродетельная жена — венец для

мужа своего» (Притч 12, 4). Но с той же откровенностью говорится в Библии о несчастье, постигающем мужа и весь дом от дурной, «неразумной» жены.

Если муж зовется главой жены и даже с таким добавлением— «как и Христос Глава Церкви» (Ефес 5, 23), то тем самым на ваши земные отношения падает божественный отблеск; мы должны увидеть его и воздать ему честь. Звание, в которое здесь возводится муж, связано не с его личными способностями и задатками, но с его служением, которое он принимает, вступая в брак. И жена должна видеть его облеченным этим званием. Для него же самого звание это означает высшую ответственность. Как глава дома, он несет ответственность за жену, за брак и за дом. На него возложены забота о домашних и защита их, он представитель своего дома пред миром, он опора и утешение домашним, он домоправитель, который наставляет, наказывает, помогает и утешает и предстоит пред Богом за свой дом. Благо, если жена почитает мужа в его служении, а муж действительно справляется со своим служением, — таков божественный порядок. «Мудрыми» будут те супруги, которые познают и соблюдают божественный уклад; «неразумен» тот, кто думает, что сможет поставить на его место другой порядок — плод собственной воли и неразумения.

Бог возложил на брак благословение и бремя. Благословение — в обетовании потомства. Бог допускает человека к участию в Своем неустанном созидании; но только Сам Бог благословляет брак детьми. «Дети — дар Господа» (Пс 126, 3), и мы должны смотреть на них как на дар. От Бога принимают родители детей, и к Богу они должны их снова привести. Отсюда и божественный авторитет родителей по отношению к детям. Лютер говорит о «золотой цепи», возложенной Богом на родителей; а по Писанию, в соблюдении пятой заповеди заключено особое обетование долголетия на земле. Поскольку и до тех пор, пока люди живут на земле, Бог дал им воспоминание о том, что над этой землей тяготеет проклятье греха и что земля — еще не конец всего. Над судьбой женщины и мужчины нависла грозная тень Божьего гнева, на них возложено божественное бремя, которое они должны нести. Жена должна в муках рожать детей, а муж — в заботе о своих домашних — пожинать тернии и волчцы и трудиться в поте лица своего. Бремя это должно подвигнуть супругов на призывание Бога, оно должно напоминать им об их вечном предназначении в Его Царствии. Земной союз — лишь начало вечного союза, земной дом — лишь образ Дома Небесного, земная семья — лишь отблеск отцовства Бога по отношению ко всем людям, Его чадам.

Бог посылает вам Христа, Который есть основа вашего брака. «Принимайте друг друга, как Христос принял вас в славу Божию» (Рим 15, 7). Одним словом: живите вместе, прощая друг другу грехи, без чего не устоит ни один человеческий союз, а брак и подавно. Не будьте несговорчивыми, не судите и не осуждайте друг друга, не возноситесь, не перекладывайте собственную вину на другого, но принимайте себя такими, какими вы есть, и каждый день прощайте друг друга от всего сердца.

С первого дня супружеской жизни и до последнего пусть вашим законом будет: «Принимайте друг друга… в славу Божию».

Вот вы и выслушали Божие слово о вашем браке. Поблагодарите Его за это, принесите Ему благодарность за то, что Он привел вас сюда, просите Его, чтобы Он основал, укрепил, освятил и сохранил ваше супружество, и тогда вы вашим браком принесете «нечто во славу Его великолепия». Аминь.


Вопросы философии. 1989. № 10.

С. 126–129

Н. А. Бердяев БРАК И СЕМЬЯ

Семья по своей сущности всегда была, есть и будет позитивистическим мирским институтом благоустройства, биологическим и социологическим упорядочением жизни рода. Формы семьи, столь текучие на протяжении человеческой истории, всегда были формами социального приспособления к условиям существования, к условиям хозяйствования в мире. Нет феномена в жизни человечества, который бы так удачно объяснялся экономическим материализмом, как семья. В этой области социологический материализм одержал наибольшие победы. Семья — хозяйственная ячейка прежде всего, и ее связь с полом всегда косвенная, а не прямая. Связь же семьи с любовью еще гораздо более отдаленная. Половая жизнь человечества никогда не вмещалась ни в какие формы семьи, всегда переливалась через все границы. Но в процессе родового самосохранения и устроения человечества необходимо было выработать нормы приспособления и ограничения. Продолжение человеческого рода и его жизнеустройство на земле должны были быть поставлены в известную независимость от естественной оргийности и хаотичности пола. Должен был образоваться легализированный, нормальный пол как необходимое приспособление к данному состоянию бытия. Тайна половой любви как абсолютная тайна двух недосягаема для общества, но общество привыкло регламентировать все, что имеет отношение к продолжению человеческого рода. Семья родилась из необходимости, а не из свободы. Религиозно семья вся в Ветхом Завете, в законе, изобличающем грех. Семья есть послушание последствиям греха, приспособление к родовой необходимости. Семья всегда есть принятие неизбежности рождающего сексуального акта, приспособление к проистекающим из него необходимостям, моральное искупление греха сексуального акта через послушание бремени пола. В основе семьи лежит падший пол, непреодоленный дифференцированный акт половой жизни, утеря цельности пола, то есть целомудрия. Семья религиозно, морально и социально оправдывает грешную, падшую половую жизнь деторождением и для деторождения возникает. Этим самым всякая идеология семьи признает, что лишь то соединение мужчины и женщины хорошо и оправданно, в котором совершается сексуальный акт. Весь пафос семьи рождается из сексуального акта, и всякое иное соединение мужчины и женщины не признается семейным, не считается оправданным. Без сексуального акта нет деторождения, то есть нет того, что оправдывает семью, для чего она и существует. Всякое соединение мужчины и женщины, в котором преодолевается грех сексуального акта, в котором восстанавливается цельность пола, не есть семейное соединение и не имеет оправдания в семье. Семья оказывается пониженной формой общения полов, приспособлением к непреодолимости полового греха. Всякое восхождение в поле, всякий взлет к более высоким формам общения мужчины и женщины преодолевает семью, делает ее ненужной. И идеология семьи, ставшая консервативной силой в мире, боится всякого восхождения и полета в жизни пола, боится пуще греха и низости. Семья соглашается быть упорядочением полового греха и разврата в интересах устроения рода и всего более боится революции в поле, угрожающей родовому порядку. Моралисты семьи готовы оправдать низинный грех пола как несение послушания и тяготы. Они не мирятся с героическими и титаническими усилиями преодолеть ветхий пол во имя раскрытия нового пола и нового полового соединения не в стихии рода, а в Духе. Моралисты семьи не знают, что делать с фактом соединения мужчины и женщины вне сексуального акта, не знают, как оценить это соединение. Им нужно, чтобы было что-нибудь из трех: или рождающая семейная половая жизнь, или развратная половая жизнь, или аскетическое отсутствие всякой половой жизни. И удивительнее всего, что в моральной идеологии семьи, как религиозной, так и позитивистической, остается невыясненным отношение к самому сексуальному акту, на котором покоится вся эта идеология. Православные и католики не верят, что можно совсем преодолеть сексуальный акт, как не верят, что можно совсем не есть мясного. Хорош ли и оправдан сексуальный акт сам по себе, или он хорош и оправдан лишь как средство, как орудие деторождения? В этой центральной точке проблемы пола и проблемы семьи скопилось ужасное лицемерие. Моральный пафос деторождения, брезгливо презирающий сексуальный акт, по существу, лицемерен. Религиозно, морально патетическое отношение к деторождению должно быть перенесено и на самый сексуальный акт. Если божественно деторождение, то божествен и акт, от которого оно зависит. В этом свято прав Розанов — этот гениальный провокатор и вопрошатель христианской семьи. Если сексуальный акт греховен, если он есть падение пола, то не может быть и невинного морального пафоса деторождения. В идеологии семьи всегда что-то лицемерно скрывается. Религиозные основы семьи остаются невыясненными, так как остается двусмысленным отношение к центральной тайне пола. Семья остается оправданной на буржуазной поверхности мира. Семья прежде всего есть буржуазность «мира сего», в ней глубины пола остаются неосознанными. Факт существования «незаконной» семьи изобличает социально-приспособительную природу семьи. И все-таки семья, как и всякий закон, имеет то же религиозное оправдание и смысл, что и государство.


Философия свободы. Смысл творчества. М., 1989. С. 422–425

ЛЮБОВЬ К ИСТИНЕ И СПРАВЕДЛИВОСТИ

МО ЦЗЫ (III–II вв. до н. э.)

Откуда известно, что почитание мудрости является основой управления государством?

Отвечаю: если благородные и мудрые управляют глупыми и низкими, то царит порядок. Если же глупые и низкие управляют благородными и мудрыми, то будет смута. Благодаря этому знаем, что почитание мудрости есть основа управления страной. Поэтому древние совершенномудрые ваны высоко ценили почитание мудрости, назначали на должность способных, не создавали группировок из родственников, не питали благосклонности к знатным и богатым, не испытывали пристрастия к внешней красоте. Мудрого человека выдвигали, делали богатым и знатным, назначали начальником департамента. Если человек оказывался неспособным, то на него ван смотрел косо и удалял его, делал его бедным и незнатным, ставил его слугой.

Таким образом, все простолюдины стремились получить награду вана и боялись его наказаний. Они поддерживали друг друга в хорошем деле. Благодаря этому мудрых в государстве становилось все больше, а неспособных и плохих людей все меньше. Поступать таким образом — значит почитать мудрость. После этого совершенномудрый человек прислушивается к словам мудрого, смотрит за его поступками, изучает его способности и на основании этого осмотрительно назначает его на службу — это и есть привлечение [на службу] способных.


Древнекитайская философия. Собр. текстов: В 2 т. М., 1973. Т. 1.

С. 180–181

М. Монтень ОПЫТЫ

…Однажды, когда Демокрит ел во время обеда фиги, пахнувшие медом, он вдруг задумался над тем, откуда взялась у фиг эта необычная сладость, и, чтобы выяснить это, он встал из-за стола, желая осмотреть то место, где эти фиги были сорваны. Его служанка, узнав, почему он всполошился, смеясь, сказала ему, чтобы он не утруждал себя: она просто положила фиги в сосуд из-под меда. Демокрит был раздосадован тем, что она лишила его повода произвести расследование и отняла у него предмет, возбудивший его любознательность. «Уходи, — сказал он ей, — ты причинила мне неприятность; я все же буду искать причину этого явления так, как если бы оно было природным». И он не преминул найти какое-то истинное основание для объяснения этого явления, хотя оно было ложным и мнимым. Указанное происшествие с великим и прославленным философом служит ярким примером той страсти к знанию, которая заставляет нас пускаться в поиски, заведомо безнадежные. Плутарх рассказывает о сходном случае с одним человеком, который не желал быть выведенным из сомнения, одолевавшего его по поводу некоторых вещей, так как это лишило бы его удовольствия доискиваться; другой человек точно так же не желал, чтобы врач исцелил его от перемежающейся лихорадки, чтобы не лишиться удовольствия получать облегчение от питья. Satius est supervacua discere quam nihil[55].

Подобно тому как всякая пища часто доставляет только удовольствие, между тем как далеко не все то приятное, что мы едим, бывает питательным и здоровым, точно так же нам неизменно доставляет наслаждение все то, что наш ум извлекает из занятий науками, даже когда оно не бывает ни питательным, ни целебным.

Вот что говорят ученые: «Изучение природы служит пищей для нашего ума; оно возвышает и поднимает нас, оно заставляет нас презирать низменные и земные вещи по сравнению с возвышенными и небесными; само исследование вещей сокрытых, и значительных — весьма увлекательное занятие даже для того, кто благодаря этому проникается лишь благоговением и боязнью судить о них». Эти слова выражают убеждение их авторов. Еще более ярким образом такой болезненной любознательности является другой пример, на который они постоянно с гордостью ссылаются. Евдокс умолял богов дать ему возможность хоть один раз увидеть вблизи солнце и узнать, каковы его форма, величина и красота, даже ценою того, чтобы быть им тотчас же сожженным. Он жаждал ценою жизни приобрести знание, которым он не смог бы воспользоваться, и ради этого мгновенного и мимолетного познания готов был отказаться от всех имевшихся у него знаний и от тех, которые он мог бы еще приобрести в дальнейшем.

Аристотель считает, что душевное величие заключается в том, чтобы одинаково открыто выказывать и ненависть, и любовь, чтобы судить и говорить о чем бы то ни было с полнейшей искренностью и, ценя истину превыше всего, не обращать внимания на одобрение и порицание, исходящие от других. Аполлоний сказал, что ложь — это удел раба, свободным же людям подобает говорить чистую правду.

Первое и основное правило добродетели: ее нужно любить ради нее самой. Тот, кто говорит правду потому, что в силу каких-то посторонних причин вынужден к этому, или потому, что так для него полезнее, и кто не боится лгать, когда это вполне безопасно, того нельзя назвать человеком вполне правдивым. Моя душа по своему складу чуждается лжи и испытывает отвращение при одной мысли о ней; я сгораю от внутреннего стыда, и меня точит совесть, если порой у меня вырывается ложь, а это иногда все бывает, когда меня неожиданно принуждают к этому обстоятельства, не дающие мне опомниться и осмотреться.

Вовсе не требуется всегда говорить полностью то, что думаешь, — это было бы глупостью, но все, что бы ты ни сказал, должно отвечать твоим мыслям; в противном случае это — злостный обман. Я не знаю, какой выгоды ждут для себя те, кто без конца лжет и притворяется; на мой взгляд, единственное, что их ожидает, так это то, что, если даже им случится сказать правду, им все равно никто не поверит. Ведь с помощью лжи можно обмануть людей разок-другой, но превращать в ремесло свое притворство и похваляться им, как это делают иные из наших властителей, утверждавшие, что «швырнули б свою рубаху в огонь, если б она была осведомлена об их истинных помыслах и намерениях» (что было сказано одним древним, а именно Метеллом Македонским), или утверждать во всеуслышание, что, «кто не умеет как следует притворяться, тот не умеет и царствовать», — это значит заранее предупреждать тех, кому предстоит иметь с ними дело, что всякое слово, слетевшее с уст подобных властителей, не что иное, как ложь и обман. Quo quist versutior et callidior est, hoc invisior et suspectior, detracta opinione probitatis[56]. Человек, который, подобно Тиберию, взял себе за правило думать одно, а говорить другое, может одурачить своей болтовней и притворной миной разве что настоящего болвана; и я не знаю, на что, собственно, могут рассчитывать такие люди в отношениях с другими людьми, раз все, что бы ни исходило от. них, не принимается за чистую монету. Кто бесчестен в отношении правды, тот таков же и в отношении лжи.


Опыты: В 3 кн. М., 1979. Кн. I—2.

С. 446–447, 577–578

Ф. Бэкон ОПЫТЫ ИЛИ НАСТАВЛЕНИЯ НРАВСТВЕННЫЕ И ПОЛИТИЧЕСКИЕ Об истине

«Что есть истина?» — спросил насмешливо Пилат и не стал дожидаться ответа. Разумеется, есть люди, которые испытывают восторг от неопределенности и головокружения и считают, что они попадут в рабство, если станут придерживаться какого-либо неизменного убеждения, что истина повлияет на свободу воли как в мыслях, так и в поступках. И хотя секты такого рода философов исчезли, еще остаются нерешительные умы, которые сохраняют эту привычку, хотя они и не пользуются таким влиянием, какое имели философы древности. Но ложь поступает в фавор не только потому, что для обнаружения истины нужно преодолеть трудности и приложить труд; и не потому, что, когда истина обнаружена, она налагает ограничения на мысли людей; а в силу естественной, хотя и порочной, любви ко лжи, как таковой. Одна из более поздних философских школ греков, занималась этим вопросом и зашла в тупик, не зная, что же во лжи есть такого, что она нравится людям, хотя она и не доставляет им наслаждения, как поэтам, и не приносит им барыша, как торговцам, а просто нравится ради самой лжи.

Но я не могу не сказать: эта самая истина есть обнаженный и открытый дневной свет, при котором маски, представления и торжества мира выглядят в половину менее величественными и утонченными, чем при свете свечей. Возможно, истина и может по своей ценности приблизиться к жемчугу, который лучше всего выглядит днем, но она никогда не поднимется до ценности алмаза или карбункула, которые смотрятся при самом разном освещении. Действительно, примесь лжи всегда увеличивает наслаждение. Разве кто-либо усомнится в том, что если бы умы людей были освобождены от суетных мнений, лестных надежд, ложных оценок, свободной игры воображения и тому подобного, то они у многих людей сжались бы и обеднели, исполнились бы меланхолии и отвращения и стали бы неприятны им же самим. Один из отцов в великой суровости назвал поэзию «vinum daemonum»[57], поскольку она насыщает воображение, и все же она является лишь тенью лжи. Но вред приносит не та ложь, которая проходит, не задерживаясь, сквозь ум, а та, которая пускает корни и укрепляется в нем, то есть такая ложь, о которой мы говорили ранее.

Но как бы ни представлялись все эти вещи в извращенных суждениях и чувствах людей, все же истина, которая действительно только сама может судить о себе, учит, что поиски истины, то есть любовь к ней и ухаживание за нею, знание истины, то есть ее присутствие, и вера в истину, то есть наслаждение ею, составляют высшее благо человеческой натуры…Ведь прекрасно сказал тот поэт, который украсил секту, в других отношениях уступавшую остальным: «Приятно стоять на берегу и видеть корабли, борющиеся с волнами; приятно стоять у окна замка и наблюдать внизу битву со всеми ее превратностями; но ни с чем не сравнимо то наслаждение, когда стоишь на прочном основании истины (вершина, которую ничто не может превзойти и где воздух всегда свеж и чист) и наблюдаешь ошибки, и блуждания, и туманы, и бури внизу в долине»[58]. Это правильно, но всегда это зрелище должно наблюдать с жалостью, а не с напыщенностью или гордостью. Разумеется, добиться того, чтобы ум человека действовал в милосердии, покоился на провидении и опирался на столпы истины, значит достичь рая на земле.


Соч.: В 2 т. М., 1972. Т. 2. С. 352–353

Дж. Локк ОПЫТ О ЧЕЛОВЕЧЕСКОМ РАЗУМЕНИИ

Необходима любовь к истине. Кто хочет серьезно приняться за поиски истины, должен прежде всего подготовить свой ум любовью к ней: ибо, кто не любит истины, тот не станет прилагать много усилий на отыскание ее и не будет очень огорчен, если не достигнет ее. В царстве науки все объявляют себя любителями истины, и всякое разумное существо считало бы обидным иное мнение о себе. При всем том можно справедливо утверждать, что очень немногие любят истину ради самой истины, даже среди убежденных в этом людей. Стоит заняться исследованием того, как человек может узнать, искренне ли он любит истину. И я думаю, есть один безошибочный признак этого, а именно не поддерживать никакого положения с большей уверенностью, нежели позволяют доказательства, на которых оно построено. Кто выходит за это мерило согласия, тот совершенно очевидно принимает истину не из любви к ней, любит истину не ради самой истины, а ради какой-нибудь иной, побочной цели. Так как очевидность истинности всякого положения (помимо положений самоочевидных) покоится исключительно на имеющихся у человека доказательствах его, какова бы ни была степень даваемого им согласия сверх этой очевидности, то ясно, что всякая излишняя уверенность коренится в каком-нибудь другом чувстве, а не в любви к истине. Ибо любовь к истине не может повести мое согласие дальше очевидности, говорящей об истинности данного положения, как и не может заставить меня согласиться с этим положением из соображения очевидности, которой оно не имеет: это значило бы на деле все равно что любить его как истину, хотя возможно или вероятно, что оно не истинно. Для всякой истины, которая завладевает нашим умом не благодаря непреодолимому свету самоочевидности и не в силу доказательства, доводы, заставляющие нас согласиться с ней, являются порукой и гарантией ее вероятности для нас; и мы можем принять ее лишь такой, какой они передают ее нашему разуму. Доверие, которое мы оказываем положению, или авторитетность, которую мы ему придаем, сверх того, что оно получает от принципов и доводов, на которые оно опирается, вытекают из наших склонностей в этом направлении и постольку есть умаление любви к истине как таковой: истина, не будучи в состоянии получить от наших страстей или интересов никакой очевидности, не должна получать от них и никакой окраски.


Соч.: В 3 г. М., 1985. Г. 2. С. 177–178

Б. Паскаль МЫСЛИ

Кто не любит истину, тот отворачивается от нее под предлогом, что она оспорима, что большинство ее отрицает. Значит, его заблуждение сознательное, оно проистекает из нелюбви к истине и добру, и этому человеку нет прощения.


Люди готовы пожертвовать жизнью ради любого убеждения, хотя, казалось бы, любовь к ней так сильна и так естественна.


Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М., 1987. С. 253, 241

Ж. О. де Ламетри ЧЕЛОВЕК-МАШИНА

Сладострастие, как бы приятно и дорого оно нам ни было… знает одну только форму наслаждения, являющуюся для него могилой. Если полное наслаждение не убивает его безвозвратно, то все же требуется известное время для его воскрешения. Насколько отличны от него источники умственных наслаждений! По мере приближения к истине находишь ее все более прекрасной. Здесь наслаждение не только увеличивает желания, но уже самое стремление к наслаждению вызывает наслаждение. Последствия наслаждения продолжаются долгое время, хотя само по себе оно быстрее молнии. Следует ли удивляться тому, что умственные наслаждения настолько же превосходят чувственные, насколько дух выше тела? Ведь дух является первым из всех чувств и как бы местом встречи всех ощущений. Не ведут ли они, подобно лучам, все к центру, от которого берут начало? Поэтому не будем спрашивать себя, каким непреодолимым очарованием воспламененное любовью к истине сердце вдруг переносится, так сказать, в лучший мир, где испытываются наслаждения, достойные богов.

Если испытываешь своего рода энтузиазм даже при переводе и развитии чужих мыслей, то насколько большее наслаждение получаешь, когда мыслишь самостоятельно. Разве не наслаждение — это рождение и рост идей, создаваемых чутьем к природе и стремлением к познанию истины! Как изобразить акт воли или памяти, посредством которого душа как бы снова воспроизводится, приобщая одну идею к другой, родственной ей, так, чтобы из их сходства и как бы союза родилась третья; ибо поглядите на произведения природы: ее единообразие таково, что почти все эти произведения формируются по единому принципу.

Чрезмерные чувственные наслаждения лишаются своей яркости и перестают быть наслаждениями. Что касается умственных наслаждений, то они походят на них только до известной степени. Чтобы сделать их более утонченными, необходимо временно от них отказаться. Наконец, в умственных занятиях, как и в любви, бывают состояния экстаза. Да будет мне позволено это состояние назвать каталепсией или неподвижностью ума, настолько опьяненного занимающим и очаровывающим его предметом, что кажется, будто при помощи абстракции он отделяется от собственного тела и от всего его окружающего, целиком отдаваясь тому, чем он поглощен. Упоенный чувством, он уже не чувствует ничего. Таково наслаждение, испытываемое в поисках и при нахождении истины. По экстазу Архимеда вы можете судить о могуществе этого очарования; известно, что этот экстаз стоил ему жизни.


Соч. М„1983. С. 171–172, 173

А. де Ривароль ИЗБРАННЫЕ ВЫСКАЗЫВАНИЯ

Умные люди любят все, носящее на себе печать ума, как сладкоежки любят сладости, а кокетки — лесть.


Наш разум заключает в себе и те истины, о которых следует говорить, и те, о которых следует умалчивать.


Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М., 1987. С. 504, 515

Ж. Жубер ДНЕВНИКИ

Не всякую истину стоит высказывать. Ибо, будучи высказана отдельно и независимо от других, она может привести к заблуждениям и ложным выводам. Но все истины стоило бы высказать, если бы можно было произнести их все разом и убедить в них весь мир.


Эстетика раннего французского романтизма. М., 1982. С. 329

Ф. Р. де Шатобриан ГЕНИИ ХРИСТИАНСТВА

Есть истины, которые, возбуждая страсти, становятся источниками величайших беспорядков, и тем не менее, если справедливый закон не принуждает нас к молчанию, мы с особенным наслаждением срываем покровы именно с этих истин, ибо они равно удовлетворяют и ожесточенности наших сердец… и нашему исконному стремлению к истине.


Эстетика раннего французского романтизма. М., 1982. С. 208

Й. Гёррес АФОРИЗМЫ ОБ ИСКУССТВЕ

Стремясь к красоте, жизни, истине, человек органически образует себя для гуманности.

Человек, индивид, стремится к истине, и в таком стремлении все индивиды тяготеют друг к другу, образуя человечество. В духе и в истине, в той мере, в какой истина — благо для человека, заключены первейшие узы, связывающие человека с человеком и образующие единый великий союз людей.

Что всемирное тяготение в неорганической природе, то стремление к истине в природе духовной. Подобно тому как все тела во всей обширности универсума тяготеют к идеальному центральному телу, которое ускользает от них в бесконечность и по сравнению с удаленностью которого любое измеримое пространство всего лишь точка, так все умы стремятся к одному и тому же идеальному средоточию: в его сторону бесконечно развертывается созерцание, но не может достичь его и фиксирует его лишь в рефлексии.


Эстетика немецких романтиков. М., 1987. С. 115, 131

Ф. Ницше НЕСВОЕВРЕМЕННЫЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ

…Паскаль был вообще того мнения, что люди так неотступно занимаются своими делами и своими науками, лишь чтобы убежать этим путем от важнейших вопросов, которое навязало бы им всякое одиночество, всякий действительный досуг, именно от этих почему, откуда и куда. Нашим ученым, удивительным образом, не приходит даже в голову ближайший вопрос: на что, собственно, нужны их работа, их спешка, их мучительное и головокружительное стремление? Ведь не для того же в самом деле, чтобы зарабатывать себе хлеб или добиваться почетных мест? Нет, конечно нет. И все же вы трудитесь так, как трудятся нуждающиеся и лишенные насущного хлеба; вы даже спешите схватить яства со стола науки без всякого разбора и с такой жадностью, словно вы умираете с голода. Но если вы, научные люди, поступаете с наукой, как работники — с теми задачами, которые ставят им бедность и жизненная нужда, то что же тогда станется с культурой, приговоренной ждать часа своего рождения или освобождения, перед лицом такой возбужденной, запыхавшейся, мечущейся и даже барахтающейся научности? Для культуры ни у кого нет времени — но ведь при чем же вообще наука, если у нее нет времени для культуры? Так ответьте нам по крайней мере в этом случае: откуда, куда, зачем вся наука, если она не ведет к культуре? Не к варварству ли? И мы видим, что сословие ученых сделало ужасающие шаги вперед в этом направлении.

Государству вовсе не важна истина вообще, а исключительно лишь полезная ему истина, или, говоря еще точнее, лишь все, что ему полезно, будь то истина, полуистина или ложь. Союз между государством и философией имеет, следовательно, смысл лишь в том случае, если философия может обещать быть всегда полезной государству, то есть ставить государственную пользу выше, чем истину. Правда, для государства было бы великолепно иметь и истину в услужении и на жаловании у себя; но только оно само хорошо знает, что к природе истины принадлежит не оказывать никаких услуг и не состоять ни на чьем жаловании. Поэтому в том, что оно имеет, оно имеет лишь ложную «истину», существо с личиной; а последнее, к сожалению, не может дать ему того, чего оно так жаждет от подлинной истины, — именно его собственного оправдания и освящения.


Поли. собр. соч. М., 1909. Т. 2.

С. 47, 258–259

Э. Шпрангер ФОРМЫ ЖИЗНИ

Теоретическая установка является, собственно, лишь тенденцией, которая, так же как и все остальные установки, никогда не встречается у живого человека совершенно изолированно, в абсолютно законченном ценностном соответствии. Чисто теоретический человек — это всего лишь конструкция. В реальном мире его никогда не будет, хотя он обладает своей внутренней логикой, к которой может приближаться живой человек, а именно если у него с выраженной односторонностью господствует познавательная установка.

Какова же эта установка?

Теоретический человек, в чистом виде, знает лишь одну страсть: страсть к проблеме, к вопросу, которая ведет к объяснению, установлению связей, теоретизированию. Его переживания оторваны от реальной жизни: он может отчаяться от невозможности познать, ликовать из-за чисто теоретического открытия, будь это даже то открытие, которое убивает его. Он изнуряет себя как психологическое существо ради порождения чисто идеального мира закономерных связей. Для него имеет ценность лишь чистота методов познания — истина любой ценой. Мир для него — это бесконечное производство сущностей и система отношений зависимости. С помощью этого представления он преодолевает зависимость от момента. Он живет в мире без времени, его взгляд проникает в далекое будущее, иногда охватывает целые эпохи; погружаясь в них, он связывает прошедшее и будущее в закономерный порядок, создаваемый его духом. Его Я причастно к вечности, светящейся в непреходящей ценности его истин. В практическое поведение он также вносит систему, которая отсутствует у существ, живущих моментом, руководимых инстинктами. В равной мере он соединяет в себе предметность, необходимость, всеобщую закономерность и логику. В наиболее естественном и чистом виде эта форма жизни воплощается в профессиональных ученых, которые, как правило, приходят к постановке своих жизненных задач в результате свободного интереса. Но предварительные ступени такого рода духовной организации встречаются и независимо от профессиональной принадлежности, и, возможно, на них гораздо отчетливее выступают структурные особенности типа, чем у больших ученых, которые часто являются очень сложными натурами.


Психология личности. Тексты. М-, 1982. С. 55–56, 58

Ф. де Ларошфуко МАКСИМЫ И МОРАЛЬНЫЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ

У большинства людей любовь к справедливости — это просто боязнь подвергнуться несправедливости.


Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М., 1987. С. 125

Ф. Ницше НЕСВОЕВРЕМЕННЫЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ

Поистине никто не имеет больших прав на наше уважение, чем тот, кто хочет и может быть справедливым. Ибо в справедливости совмещаются и скрываются высшие и редчайшие добродетели, как в море, принимающем и поглощающем в своей неизведанной глубине впадающие в него со всех сторон реки. Рука справедливого, управомоченного творить суд, уже не дрожит больше, когда ей приходится держать весы правосудия; неумолимый к самому себе, кладет он гирю за гирей, взор его не омрачается, когда чаша весов поднимается и опускается, а голос его не звучит ни излишней суровостью, ни излишней мягкостью, когда он провозглашает приговор. Если бы он был просто холодным демоном познания, то он распространял бы вокруг себя ледяную атмосферу сверхчеловечески ужасного величия, которой мы должны были бы страшиться, а не почитать ее: но что он, оставаясь человеком, пытается от поверхностного сомнения подняться к строгой достоверности, от мягкой терпимости к императиву «ты должен», от редкой добродетели великодушия к редчайшей добродетели справедливости, что он теперь имеет сходство с тем демоном, будучи однако с самого начала не чем иным, как слабым человеком, и прежде всего, что он в каждый отдельный момент должен искупать на самом себе свою человечность и трагически изнемогать в стремлении к невозможной добродетели — все это ставит его на одинокую высоту как достойный уважения экземпляр человеческой породы; ибо истины желает он, но не как холодного самодовлеющего познания, а как упорядочивающего и карающего судью, он стремится к истине не как к эгоистическому предмету обладания для отдельного лица, но как к священному праву передвигать все грани эгоистических владений — словом, к истине как к вселенскому суду, а отнюдь не как к пойманной добыче и радости одинокого охотника. Лишь поскольку правдивый человек обладает безусловной решимостью быть справедливым, постольку можно видеть нечто великое в столь безмысленно всегда восхваляемом стремлении к истине; тогда как для более тупого взора с этим стремлением к истине, имеющим свои корни в справедливости, сливается обыкновенно целый ряд самых разнообразных инстинктов, как то: любопытство, бегство от скуки, зависть, тщеславие, страсть к игре — инстинкты, которые не имеют ничего общего с истиной. Поэтому хотя мир кажется переполненным людьми, которые «служат истине», тем не менее добродетель справедливости встречается очень редко, еще реже признается и почти всегда возбуждает смертельную ненависть к себе, между тем как толпа мнимых добродетелей всегда совершала свое шествие, окруженная почтением и блеском. Мало кто воистину служит истине, ибо лишь немногие обладают чистой волей быть справедливыми, и из числа последних лишь самые немногие достаточно сильны, чтобы быть справедливыми. Совершенно недостаточно обладать только волей к истине: и наиболее ужасные страдания выпадают на долю людей, обладающих стремлением к справедливости, но без достаточной силы суждения; поэтому интересы общего благосостояния требуют прежде всего самого широкого посева способности суждения, которая позволила бы нам отличить фанатика от судьи и слепую страсть творить суд от сознательной уверенности в праве судить. Но где найти средство для насаждения такой способности суждения! Поэтому люди, когда им говорят об истине и справедливости, осуждены испытывать вечно боязливую неуверенность в том, говорит ли с ним фанатик или судья, ввиду этого им следует простить, если они всегда с особой благосклонностью приветствовали тех «служителей истины», которые не обладают ни волей, ни способностью судить и ограничиваются задачей найти «чистое», «самодовлеющее» познание или, точнее, истину, ни к чему не приводящую. Существует масса безразличных истин; существуют проблемы, для правильного решения которых не нужно никакого усилия над собой, не говоря уже о самопожертвовании. В этой безвредной области безразличия человеку, пожалуй, и удается иногда сделаться холодным демоном познания; и все-таки, даже когда, в особенно счастливые эпохи, целые когорты ученых и исследователей превращаются в таких демонов, не исключена, к сожалению, возможность, что такая эпоха будет страдать недостатком строгой и возвышенной справедливости, короче — отсутствием благороднейшей сердцевины так называемого инстинкта истины.


Поли, собр. соч. М., 1909. Т. 2. С. 129–131

Э. Фромм БЕГСТВО ОТ СВОБОДЫ

Есть основания предполагать, что стремление к справедливости и истине является неотъемлемой чертой человеческой природы, хотя оно может подавляться и искажаться, так же как и стремление к свободе. Однако, предполагая это, мы попадаем в опасное теоретическое поле. Здесь легко оказаться под властью известных религиозных и философских объяснений этих тенденций, то есть объяснить их либо верой в то, что человек создан по образу и подобию божьему, либо что эти потенциальности существуют благодаря действию особого естественного закона. По нашему мнению, единственным способом объяснения этих стремлений человека к справедливости и истине является анализ всей человеческой истории, как социальной, так и индивидуальной. В ней мы обнаруживаем, что для каждого бесправного идеи справедливости и истины — важнейшее средство в борьбе за свою свободу и развитие. Наряду с тем, что большая часть человечества на протяжении его истории была вынуждена защищать себя от более сильных групп, которые подавляли и эксплуатировали ее, каждый индивид и в детстве проходит через период бессилия. Мы, таким образом, приходим к следующему: характер не зафиксирован в биологической природе человека, его развитие определяется основными условиями жизни, но вместе с тем человеческая природа имеет свою собственную динамику, которая является активным фактором социальной эволюции.


Психология личности. Тексты. М., 1982. С. 54

ДРУГИЕ ВИДЫ ЛЮБВИ

ДАО ДЭ ЦЗИН (VI–V вв. до н. э.)

Если [человек] оставляет свои желания и освобождается от страстей, то до конца жизни не будет у него усталости. Если же он распускает свои страсти и поглощен своими делами, то не будет спасения [от бед].

Кто действует — потерпит неудачу. Кто чем-либо владеет — потеряет. Вот почему совершенномудрый бездеятелен, и он не терпит неудачи. Он ничего не имеет и поэтому ничего не теряет. Те, кто, совершая дела, спешат достигнуть успеха, потерпят неудачу. Кто осторожно заканчивает свое дело, подобно тому как он его начал, у того всегда будет благополучие. Поэтому совершенномудрый не имеет страсти, не ценит трудно-добываемые предметы, учится у тех, кто не имеет знаний, и идет по тому пути, по которому прошли другие. Он следует естественности вещей и не осмеливается [самовольно] действовать.

ЛУНЬ ЮЙ (V в. до н. э.)

Учитель сказал: «У людей с красивыми словами и притворными манерами мало человеколюбия».

Цзэн-цзы[59] сказал: «Я ежедневно проверяю себя в трех отношениях: преданно ли служу людям,искренен ли в отношениях с друзьями, повторяю ли заповеди учителя?..»

Учитель сказал: «Молодые люди должны дома проявлять почтительность к родителям, а вне его — уважительность к старшим, серьезно и честно относиться к делу, безгранично любить народ и сближаться с человеколюбивыми людьми. Если после осуществления всего этого у них останутся силы, их можно тратить на чтение книг».

Цзы-ся сказал: «Если кто-либо вместо любви к прекрасному избирает уважение к мудрости, отдает все свои силы служению родителям, не щадит своей жизни, служа государю, правдив в отношениях с друзьями, то, хотя о нем и говорят, что он не обладает ученостью, я обязательно назову его ученым человеком».

Учитель сказал: «Если благородный муж не ведет себя с достоинством, он не имеет авторитета, и, хотя он и учится, его знания не прочны. Стремись к преданности и искренности; не имей друзей, которые бы уступали тебе в моральном отношении; совершив ошибку, не бойся ее исправить».

Мэн Ицзы спросил о почтительности к родителям. Учитель ответил: «Не нарушай [принципов]». Когда Фань Чи вез [учителя] на колеснице, тот сказал ему: «Мэн-сунь спросил меня о почтительности к родителям, я ему ответил: «Не нарушай [принципов]». Фань Чи спросил: «Что это значит?» Учитель ответил: «При жизни родителей служить им, следуя ритуалу. Когда они умрут, похоронить их в соответствии с ритуалом и приносить им жертвы, руководствуясь ритуалом».

Мэн Убо спросил о почтительности к родителям. Учитель ответил: «Родители всегда печалятся, когда их дети болеют»[60].

Цзы Ю спросил о почтительности к родителям. Учитель ответил: «Сегодня почтительностью к родителям называют их содержание. Но люди содержат также собак и лошадей. Если родителей не почитать, то чем будет отличаться отношение к ним от отношения к собакам и лошадям?»

Цзы Ся спросил о почтительности к родителям. Учитель ответил: «Трудно постоянно выражать радость. Разве можно считать почтительностью к родителям только то, когда дети работают за них и предлагают им первым отведать вино и пищу?»


Древнекитайская философия. Собр. текстов: В 2 т. М., 1973. Т. 1.

С. 130, 134, 141, 143

Баха-Улла СОКРОВЕННЫЕ СЛОВА

О сын человеческий!

Всему есть свой знак; знак любви есть стойкость в принятии Моей воли и терпение в Моих испытаниях.


О сын человеческий!

Ты гонишься за золотом, а Я хочу твоей свободы за него. В золоте видишь ты богатство, а Я вижу его в твоем отдалении от него. Клянусь жизнию! Мое есть знание, а твое — воображение; как может Мой путь сойтись с твоим?


О сыны божественной невидимой сути!

Вам воспрепятствуют любить Меня, и души придут в смущение при упоминании Моем, ибо разум бессилен постичь Меня, а сердце вместить Меня.


О вы, лежащие, подобно мертвым, на ложе нерадения!

Века прошли, и ваша драгоценная жизнь подходит к концу, но ни одно чистое дыхание не дошло от вас до Нашей святой обители. Потопая в море неверия, вы исповедуете устами веру в единаго Бога. Вы возлюбили того, кто Мне противен, и в друзья избрали себе врага Моего. Вы ходите по земле Моей тщеславны и самодовольны, не замечая, что вы ей стали в тягость и что все земное избегает вас. Откройте глаза хоть немного и увидите, что тысяча бедствий лучше таких радостей и смерть дороже таковой жизни.


О сыны вожделения!

Снимите покров самонадеянности и отложите одежду высокомерия! На третьей святой строке, начертанной на Рубиновой Таблице Пером Невидимаго, стоит следующее:


О порождение страсти!

Оставь жадность и стремись к довольствию, ибо ненасытный всегда лишен, тогда как довольный всегда любим и почитаем.


О дети нерадения и страстей!

Вы впустили врага в дом Мой и прогнали друга Моего, ибо вы возлюбили не Меня, а иного. Прислушайтесь ко гласу Друга и направляйтесь в рай Его. Друзья мирские любят друг друга из личной выгоды, тогда как Истинный Друг любит вас из-за вас самих; мало того, для руководства вашего терпел Он бесчисленные бедствия. Не оставляйте же друга сего, а поспешите к Нему. Вот солнце речей истины и верности, взошедшие на горизонте Господа всех Имен. Откройте же уши, да услышите слово Господа, Хранителя в беде, Самосущаго!


О сын страсти!

Освободитесь от привязанности к богатству и вступи с полным спокойствием в царство бедности, да приобщишься вина жизни бессмертной от источника отречения.


Сокровенные слова. Хофхайм, 6. г.

С. 15, 21, 24, 34, 45, 46, 47, 49

М. Монтень ОПЫТЫ

…Я не выношу тех приступов раскаяния, которые находят на человека с возрастом. Тот, кто заявил в древности, что он бесконечно благодарен годам, ибо они избавили его от сладострастия, держался на этот счет совсем иных взглядов, чем я: никогда я не стану превозносить бессилие за все его мнимые благодеяния. Nec tarn aversa unquam videbitur ab opere suo providentia, ut debilitas inter optima inventa sit[61]. В старости мы лишь изредка предаемся любовным утехам, и после них нас охватывает глубокое пресыщение; тут совесть, по-моему, ни при чем; горести и слабость навязывают нам трусливую и хлипкую добродетель. Мы не должны позволить естественным изменениям брать верх над нами до такой степени, чтобы от этого страдали наши умственные способности. Молодость и ее радости не могли в свое время скрыть от меня печати порока на сладострастии; так и ныне пришедшая ко мне с годами пресыщенность не может скрыть от меня печати сладострастия на пороке. И теперь, когда оно больше не властвует надо мной, я сужу о нем точно так же, как тогда, когда пребывал в его власти. Энергично и тщательно стряхивая его с себя, я нахожу, что мой разум остался таким же, каким был в беспутные дни моей юности, — разве что ослабел и померк с приближением старости; и еще я нахожу, что если он запрещает мне предаваться чувственным наслаждениям, заботясь о моем телесном здоровье, то и прежде он делал то же, заботясь о здоровье моего духа. Зная, что теперь он больше не борется за него, я не могу считать его более доблестным. Мои вожделения настолько немощны и безжизненны, что ему, в сущности, и не нужно обуздывать их. Чтобы справиться с ними, мне достаточно, так сказать, протянуть руку. И случись ему столкнуться с былым моим вожделением, он, опасаюсь, справился бы с ним не в пример хуже, чем раньше. Я не вижу, чтобы он занимался чем-либо таким, чем не занимался тогда, как не вижу и того, чтобы он стал проницательнее. И если это — выздоровление разума, то как же оно для нас бедственно!

До чего ничтожно лекарство, исцеляющее посредством болезни!


Опыты; В 3 кн. М., 1979. Кн. 3.

С. 29–30

Ж. Лабрюйер ХАРАКТЕРЫ, ИЛИ НРАВЫ НЫНЕШНЕГО ВЕКА

Мы надеемся достигнуть старости, но боимся состариться. Это значит, что мы любим жизнь и страшимся смерти.


Если бы одни из нас умирали, а другие нет, умирать было бы крайне досадно.


Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М., 1987. С. 347

Ж. О. де Ламетри СИСТЕМА ЭПИКУРА

Я не принадлежу к числу тех мизантропов вроде Вайе, которые не хотели бы повторить свою жизнь: пресыщение ипохондрика мне совершенно чуждо; но я не хотел бы снова вступить в полосу глупого детства, которым начинается и заканчивается наш жизненный путь. Я уже охотно привязываю, по выражению Мон-теня, «хвост философа» к самому прекрасному периоду своей жизни; но я делаю это для того, чтобы, насколько возможно, наполнить умом пустоту сердца, а не чтобы каяться в том, что когда-то заполнял ее любовью. Если бы я мог снова родиться, я хотел бы жить так, как жил: иметь хороший стол, хорошее общество, житейские радости и любовные связи, деля все свое время между женщинами — этой прекрасной школой изящества, Гиппократом и музами, всегда оставаясь врагом разврата и другом наслаждения, предаваясь, одним словом, прекрасной смеси мудрости и безумия, которые, взаимно усиливая друг друга, делают жизнь более приятной и, я бы сказал, более острой.

Нет, я не стану отравлять врожденной любви к жизни… Напротив, я постараюсь притупить острые шипы жизни, если уже не могу уменьшить их количества, чтобы увеличить наслаждение от срывания роз. Тех, кто вследствие своей неудачной и несчастной организации испытывает отвращение к прекрасному зрелищу Вселенной, я попрошу остаться в ней: по соображениям религии, если у них отсутствует чувство гуманности, или, что представляет собою гораздо большую ценность, в силу чувства гуманности, если они не признают религии. Я хочу указать простым людям на великие блага, которые религия обещает тем, у кого хватит терпения переносить то, что один великий человек назвал «горечью жизни», а также на вечные мучения, которыми она угрожает тем, кто не хочет жить, оставаясь добычей страдания и скуки. Тех же, для кого религия является тем, что она есть на самом деле, а именно басней, я, не рассчитывая на силу порванных уз, попытаюсь соблазнить благородными чувствами, внушить им то величие души, которое превозмогает все. Наконец, заставив их признать права гуманности, стоящие выше всего, я напомню о дорогих и священных отношениях, в которых больше пафоса, чем в самых красноречивых рассуждениях. Я вызову перед ними образы жены и плачущей любовницы, безутешных детей, которых смерть отца оставит без воспитания на земле. Кто даже на краю могилы не услышит столь трогательных криков? Кто не откроет умирающих век? Кто окажется столь трусливым, чтобы отказаться от несения бремени, нужного целому ряду лиц? Кто окажется таким чудовищем, что посредством минутного страдания вырвет себя у своей семьи, друзей, родины, стремясь освободиться от самых священных обязанностей?


Соч. М., 1983. С. 377, 375–376

Б. Паскаль МЫСЛИ

Кто привык судить и оценивать по подсказке чувств, тот ничего не смыслит в логических умозаключениях, потому что стремится проникнуть в предмет исследования с первого взгляда и не желает исследовать начала, на которых он зиждется. Напротив, кто привык изучать начала, тот ничего не смыслит в доводах чувства, потому что ищет, на чем же они основываются, и не способен охватить предмет единым взглядом.


Когда нами овладевает страсть, мы забываем о долге; если нам нравится книга, мы утыкаемся в нее, пренебрегая самыми насущными делами. Чтобы напомнить себе о них, следует заняться чем-нибудь очень докучным: тогда, под предлогом, что у нас есть дело поважнее, мы возвращаемся к исполнению долга.

Внимая рассказу, со всей подлинностью живописующему какую-нибудь страсть или ее последствия, мы находим в себе подтверждение истинности услышанного, хотя до сих пор и не подозревали, что эта истина открыта нам, и начинаем любить того, кто помог нам увидеть ее в себе, ибо он открыл заложенное не в нем, а в нас самих. Таким образом, мы проникаемся приязнью к нему и потому, что он оказал нам великую услугу, и потому, что такое взаимопонимание всегда располагает сердце к любви.

Узнав главенствующую страсть человека, мы уже уверены, что сможем ему понравиться, забывая, что у каждого без счета прихотей, идущих вразрез даже с его собственной выгодой, как он ее понимает: вот это сумасбродство человека и смешивает все карты в игре.


Когда человек здоров, ему непонятно, как это живут больные люди, а когда расхварывается, он глотает лекарство и даже не морщится: к этому его понуждает недуг. Нет у него больше страстей, нет желания пойти погулять, развлечься, рождаемого здоровьем, но несовместного с недугом. Теперь у него другие страсти и желания, они соответствуют его состоянию и рождены все той же природой. Именно тем и мучительны страхи, рожденные не природой, а нами самими, что заставляют терзаться страстями, не свойственными нашему теперешнему состоянию.


По самой своей натуре мы несчастны всегда и при всех обстоятельствах, ибо, когда желания рисуют нам идеал счастья, они сочетают наши нынешние обстоятельства с удовольствиями, нам сейчас недоступными. Но вот мы обрели эти удовольствия, а счастья не прибавилось, потому что изменились обстоятельства, а с ними — и наши желания.


Междоусобица разума и страстей в человеке. Будь у него только разум… Или только страсти… Но, наделенный и разумом и страстями, он непрерывно воюет сам с собой, ибо примиряется с разумом, только когда борется со страстями, и наоборот. Поэтому он всегда страдает, всегда раздираем противоречиями.


Человек тоскует, если ему приходится бросать то, к чему он пристрастился. Некто вполне доволен своим домашним очагом; но вот он встретил женщину и увлекся ею или несколько дней с удовольствием играл в карты. Заставьте его вернуться к прежнему кругу занятий, и он почувствует себя несчастным. История из самых обыденных.


Тоска. Всего невыносимей для человека покой, не нарушаемый ни страстями, ни делами, ни развлечениями, ни занятиями. Тогда он чувствует свою ничтожность, заброшенность, несовершенство, зависимость, бессилие, пустоту. Из глубины его души сразу выползают беспросветная тоска, печаль, горечь, озлобление, отчаяние.


Человеку не зазорно склониться под властью горя, но зазорно склониться под властью наслаждения. И не в том дело, что горе к нам приходит, а наслаждения мы ищем сами, нет, горе тоже можно искать и предаваться ему, при этом нисколько себя не унижать. Но почему же все-таки разум сохраняет достоинство, предаваясь горю, но позорит себя, предаваясь наслаждению? Да потому, что горе не пытается нас соблазнить, не вводит в искушение, мы сами склоняемся перед ним, сами признаем его власть и, значит, продолжаем оставаться хозяевами положения, и если подчиняемся, то лишь самим себе. А вот наслаждаясь, мы становимся рабами наслаждения. Умение владеть, распоряжаться собой всегда возвеличивает человека, рабство всегда его унижает.


Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М„1987. С. 204, 228–229, 230, 232–233, 241–242

Д. Бонхеффер СОПРОТИВЛЕНИЕ И ПОКОРНОСТЬ Опасность и смерть

Мысль о смерти за последние годы становится все более привычной. Мы сами удивляемся тому спокойствию, с каким мы воспринимаем известия о смерти наших сверстников. Мы уже не можем ненавидеть смерть, мы увидели в ее чертах что-то вроде благости и почти примирились с ней. В принципе мы чувствуем, что уже принадлежим ей и что каждый новый день — это чудо. Но было бы, пожалуй, неправильным сказать, что мы умираем охотно (хотя всякий знаком с известной усталостью, которой, однако, ни при каких обстоятельствах нельзя поддаваться), для этого мы, видимо, слишком любопытны, или, если выразиться с большей серьезностью: нам хотелось бы все-таки узнать что-нибудь еще о смысле нашей хаотичной жизни. Мы вовсе не рисуем смерть в героических тонах, для этого слишком значительна и дорога нам жизнь. И подавно отказываемся мы усматривать смысл жизни в опасности, для этого мы еще недостаточно отчаялись и слишком хорошо знакомы со страхом за жизнь и со всеми остальными разрушительными воздействиями постоянной угрозы. Мы все еще любим жизнь, но я думаю, что смерть уже не сможет застать нас совсем врасплох. Опыт, полученный за годы войны, едва ли позволит нам сознаться себе в заветном желании, чтобы смерть настигла нас не случайно, не внезапно, в стороне от главного, но посреди жизненной полноты, в момент полной отдачи наших сил. Не внешние обстоятельства, а мы сами сделаем из смерти то, чем она может быть, — смерть по добровольному согласию.


Вопросы философии. 1989. № 10.

С. 122

Я. Коллар О ЛИТЕРАТУРНОЙ ВЗАИМНОСТИ

…Разве нельзя прекрасно объединить национальное самосознание с патриотизмом и привести их к согласию, а в случае их столкновения не должно ли второе чувство уступить первому? Ибо что должен разумный человек любить больше — страну или народ, отечество или нацию? Отечество мы можем легко найти, если даже мы его потеряли, но нацию и язык — нигде и никогда; родина сама по себе есть мертвая земля, чужеродный предмет, это не человек; нация же есть наша кровь, жизнь, дух, личное свойство. Любовь к отечеству есть что-то инстинктивное, слепой естественный инстинкт; любовь к народу и нации есть скорее дело разума и образования. Даже у растений и животных мы находим любовь к родине: многие деревья и цветы с такой привязанностью льнут к своей родине, ее земле, воздуху и воде, что сразу вянут, чахнут и меняются, если их пересадить; аист, ласточка и другие перелетные птицы возвращаются из более прекрасных стран в свою холодную родную землю, в бедные гнезда; многие звери дают себя скорее убить, чем покинут свою землю, свою территорию, пещеру, свой дом и пищу, а если мы их насильно вырвем из их родных условий жизни и перевезем в чужие края, они погибнут от тоски по дому. И напротив, мы не найдем у животных ничего сходного или подобного тому, что зовется любовью к народу, или нации, потому что именно она стоит выше естественных инстинктов, является продуктом не инстинкта, а размышляющего сознания и мышления. Животное обладает только чувством индивида, но не коллективного духа; ему свойствен только чувственный взгляд и внешнее впечатление, а потому и определенный вид любви к родине; но у него нет никаких понятий и идей и потому нет ничего подобного нации. Грубый дикарь больше льнет к своей бедной, закопченной, наполненной дымом и дурными запахами лачуге и к негостеприимной пустыне, чем образованный человек к своему дворцу и парку. Родина эскимоса, его жены и детей — это большая льдина, плавающая в широком море; льдина качается и наклоняется на грозных волнах, морские бури и морские течения носят ее по широким просторам. Тюлени и морские птицы — вот его земляки, рыба и падаль — его пища. Год за годом живет он со своей семьей на этой ледовой родине, яростно защищает ее от неприятелей и любит ее так сильно, что не променял бы ее на самые прекрасные уголки земли. Дикарь знает только землю, которая его родила, а чужеземец и неприятель называются у него одним понятием; весь мир замкнут в границах его страны. Кого же мы должны благодарить за то лучшее и благороднейшее, что мы имеем? Не себя, не нашу землю, а наших предков и современников. Настроение среди наций сейчас таково, что скорее горячая любовь к родине оказывается грехом против человечества, нежели свободные гражданские убеждения грехом против родины.

Берегитесь тупого, нетерпимого, кичливого патриотизма, потому что он часто бывает только предлогом для самых черных поступков, во всех, кроме земляков, видит только неприятелей, часто служит мнимым оправданием оскорбления человеческих прав и злоупотребления насилием по отношению к более слабым соседям или соотечественникам, присоединенным к другим нациям. Тем самым мы отнюдь не хотим проклясть любовь к родине, а желаем только, чтобы она перестала носить античный характер и приняла характер гуманный. Ни один из древних народов, и особенно греки, римляне и евреи, не избежал этой ошибки одностороннего патриотизма, который знает и уважает только себя, свою страну и своих соотечественников, всех же остальных презирает и притесняет, а идею чистой человечности не допускает вообще. Все остальные народы были для греков «барбарой», то есть полудикарями, полулюдьми, созданиями, рожденными для рабства, без претензий на право, достоинство и свободу. Для римлян раб никогда даже не был личностью, а просто вещью, как это ясно говорится в их законах. Римляне позволяли себе мучить рабов и заставляли их прелюбодействовать в театре. Евреи называли другие народы «гоим», что значит язычники, нечистые, рабы, враги; они ненавидели каждого, кто не был евреем. Кто отказывается от своей нации, не уважает и не любит свой язык, кто презирает его дух и характер, тот не может питать настоящей любви к своей родине. Значит, меньшее должно быть подчинено большему, любовь к родине — любви к нации. Потоки, реки великие и малые вливаются в море; так и отдельные страны, края, племена, наречия должны вливаться в нацию. Все славяне имеют только одно отечество…

…Надобно уметь вживаться в условия других племен и чувствовать и ценить каждый особый вид национального бытия, говора, действия и участвовать в нем с увлечением. Люди, племена, нации, развитие которых проходило только в определенных обстоятельствах и в условиях одной какой-либо страны, а не в любых возможных жизненных ситуациях, теряют всякую опору при перемене этих обстоятельств. Слава нации теперь не основывается ни на ее многочисленности, ни на ее могучем телосложении, физической силе и крепком здоровье, ни на блестящем умении мстить за обиды; она не основывается также на слепом подражании французским нравам и модам, но на морально-интеллектуальном величии, духовной деятельности и самостоятельности духа, на любви и признании всей нации и на ее связи с человечеством и мировой историей. Провинциальная независимость малой, слабой республики, будь эта [независимость] политической или литературной, скука, проистекающая от изоляции малого племени и его языка, являются привлекательными только для таких душ, которые не знают и потому не понимают чувства принадлежности к великому целому. Чем теснее круг, чем изолированнее от других общество, в котором мы живем, тем более мелки, отвратительны и несносны понятия, которые мы имеем, книги, которые пишем, произведения искусства, которые создаем, потому что, кроме них, мы не знаем ничего иного, что могло бы нас привести к освежающему сравнению и ободрению. Лишь ограниченные люди и племена полагают, что каждое относительное величие является уже наибольшим величием и совершенством; но тот, кто первый среди воробьев, еще не первый среди птиц. Ни одна нация и ни одно племя не должны отрицать пользу соперничества, ибо, где нет соперничества, там нет прогресса. Благодаря взаимности между славянскими писателями всех наречий возникнет благотворное соперничество, каждое наречие захочет превзойти другие, ни одно не захочет отстать или быть последним. Лучше борьба стихий, чем изолированный покой и неподвижная смерть, которые несут неизбежное разложение и загнивание. Изолированное стоячее болото издает смрад; удар стали о камень дает искры и свет. Это взаимное соперничество принесет прекрасные плоды целой нации, обогатит всеобщую сокровищницу национальной литературы, а вместе с тем снова окажет благотворное воздействие на каждое из племен. Если бы любовь к нации не привлекала к себе сильнее, чем любовь к родному племени, то люди были бы как гусеницы на одном листке и ветке. Все пороки и ошибки племени, все недостатки наречия стали бы увековечиваться, а черты национального племени, как бы ни были они скверны, стали бы в конце концов чертами нации. Нации, которые разъединяются под давлением сословности и существования племенных групп, уродуются постыдной разобщенностью и раздробленностью, а не облагораживаются…


Антология чешской и словацкой

философии. М., 1982. С. 234–237

Г. Гессе ПИСЬМА ПО КРУГУ Друзья, не надо этих звуков! (1914)

Само собой, я ничего не имею против патриотических чувств и любви к своему народу. В эту тяжкую годину меня не будет среди тех, кто отрекается от своего отечества, и мне не придет в голову отговаривать солдата от выполнения своего долга. Раз уж дело дошло до стрельбы, пусть стреляют. Но не ради самой стрельбы, не ради уничтожения ненавистного врага, а чтобы как можно скорее взяться за более возвышенную и достойную работу! Сегодня каждый миг гибнет многое из того, над чем всю жизнь трудились лучшие из художников, ученых, путешественников, переводчиков, журналистов. Тут уж ничего не поделаешь. Но тот, кто хотя бы один-единственный светлый час верил в идею человечества, в интернациональную науку, в красоту искусства, не ограниченного национальными рамками, а теперь, испугавшись чудовищного напора ненависти, отрекается от прежней веры, а заодно и от лучшего в себе, тот поступает безрассудно и совершает ошибку. Я думаю, среди наших поэтов и литераторов вряд ли найдется хотя бы один, чье собрание сочинений украсит когда-нибудь то, что сказано и написано им сегодня под влиянием злобы дня. И среди тех, кто заслуживает право называться писателем, вряд ли встретится такой, кому патриотические песни Кернера были бы больше по душе, чем стихотворения Гёте, который столь странным образом держался в стороне от освободительной войны своего народа.

Вот-вот, тут же воскликнут ура-патриоты, этот Гёте был нам всегда подозрителен, он никогда не был патриотом, он заразил немецкий дух тем мягкотелым, холодным интернационализмом, которым мы уже давно болеем и который изрядно ослабил наше германское самосознание.

В этом суть дела. Гёте никогда не был плохим патриотом, хотя он и не сочинял в 1813 г. национальных гимнов. Любовь к человечеству он ставил выше любви к Германии, а ведь он знал и любил ее, как никто другой. Гёте был гражданином и патриотом в интернациональном мире мысли, внутренней свободы, интеллектуальной совести, и в лучшие свои мгновения он воспарял на такую высоту, откуда судьбы народов виделись ему не в их обособленности, а только в подчиненности мировому целому.

Такую позицию можно в сердцах обозвать холодным интеллектуализмом, которому нечего делать в годину испытаний, — и все же это та самая духовная сфера, в которой обретались лучшие поэты и мыслители Германии. Сегодня самое время напомнить о духовности и призвать к чувству справедливости и меры, к порядочности и человеколюбию, в этой духовности заключенных.


Письма по кругу. Художественная публицистика. М., 1987. С. 56–57

К. С. Льюис ЛЮБОВЬ

Теперь мы рассмотрим подробней два примера любви к тому, что не есть человек.

Для некоторых людей, особенно для англичан и русских, очень важно то, что мы зовем «любовью к природе». Это не просто любовь к красоте. Конечно, в природе много красивого — и деревья, и цветы, и животные, но любящий природу восхищается не частностями. Не ищет он и «видов», ландшафтов. Вордсворт, полномочный представитель таких людей, прямо писал, что от любителя ландшафтов, который «сравнивает с видом вид» и отвлекается «ничтожною игрой цветов и очертаний», ускользает душа, дух времени года и самого места. Конечно, Вордсворт прав. Именно поэтому художник-пейзажист мешает нам на прогулке еще больше, чем ботаник.

В XIX в. это, как и многое другое, превознесли до небес, а в XX в. — разоблачили. Нельзя не согласиться, что, когда Вордсворт начинает философствовать об этом в прозе, он говорит много глупостей. Глупо и никак не доказано, что цветы наслаждаются воздухом; еще глупее считать, что они способны к радости, но почему-то неспособны к страданию. У природы не научишься нравственности.

А если и научишься, то не той, которую находил в ней Вордсворт. Проще увидеть в природе безжалостное соперничество. Многие в наши дни его и видят. Они любят природу за то, что она, по их мнению, взывает к «темным, кровавым богам»; их не отвращает, а пленяет, что похоть, голод и сила действуют здесь без стыда и жалости.

Вообще же, если вы возьмете природу в наставники, она научит вас тому, что вы решили усвоить, то есть ничему не научит. «Дух» или «душа» природы предложат вам что угодно — безмерное веселье, невыносимое величие, мрачное одиночество. На самом же деле природа говорит одно: «Слушай и смотри».

Призыв этот понимают неверно и строят на нем более чем шаткие теологии, пантеологии и антитеологии, но тут природа не виновата. Любящие природу, от Вордсворта до поборников «темных богов», берут у нее одно: язык образов. Я имею в виду не только образы зрительные; природа как нельзя лучше выражает и радость, и печаль, и невинность, и похоть, и жестокость, и жуть. Свои мысли об этих вещах удобно облекать в предложенные ею образы. А философии и теологии можно учиться у всего на свете, даже у философов и теологов.

Когда я говорю «облекать», я совсем не имею в виду метафор и тому подобного. Дело в другом: многие, в том числе и я, не учились у природы богословию. Природа не учила меня тому, что есть Всемогущий Бог и Слава Божья. Я поверил в это иначе. Но природа показала мне, что такое «слава», и я не знаю до сих пор, где бы еще я это мог увидеть. Я представлял бы себе «страх Божий» очень грубо и просто, если бы не испытывал истинного страха в горах или в лесу.

Конечно, все это ничуть не доказывает истинности христианства. Христианин учится этому, а поборник темных богов — своему, другому. В том-то и дело. Природа не учит. Истинная философия может иногда использовать то, что дала природа; но урока философии природа не дает. Природа не подтвердит никаких философских выкладок; она поможет понять и показать, что они значат.

И не случайно. Красота тварного мира, естественно, дает нам, отражая, красоту нетварного.

Дает, но в определенной степени, и не так просто и прямо, как нам поначалу кажется. Любители темных богов правы; кроме цветов есть и глисты. Попытайтесь примирить эти факты или доказать, что примирять их не надо, и вы выйдете за пределы любви к природе, о которой мы сейчас толкуем, в метафизику, теодицею или что-нибудь еще. Ничего плохого тут нет; но это уже не любовь к природе. Не надо искать прямого пути от этой любви к познанию Бога. Тропинка начинает петлять почти сразу. Тайна и глубина заповедей Божиих уводит нас в густые заросли. Мы не пройдем их; а если и пройдем, то должны сперва вернуться из лесов и садов к письменному столу, к Библии, в церковь. Мы должны опуститься на колени, иначе любовь к природе станет обожествлением природы. А оно приведет нас в лучшем случае если не к темным богам, то ко многим глупостям.

Однако мы не должны уступать обличителям Вордсворта. Природа не может научить нас боговедению или освятить нас. Но, приближаясь к Богу, мы обязаны постоянно оглядываться на нее. Любовь к ней необходима и полезна, хотя бы для начала. Более того, сохранят ее лишь те, кто на ней не застрял. Иначе и быть не могло. Если она стала Богом, она стала бесом, а бесы обещаний не держат. У тех, кто хочет жить этим чувством, оно умирает. Кольридж перестал ощущать природу, и Вордсворт горевал о том, что красота ее ушла. Молитесь в утреннем саду, не глядя на росу и цветы, не слушая птиц, и всякий раз вас будет поражать свежесть и красота. Но если вы нарочно пойдете поражаться, через несколько лет вы ничего не будете чувствовать девять раз из десяти.

Возьмем теперь любовь к своей стране. Здесь и не нужно растолковывать фразу Ружмона: кто не знает в наш век, что любовь эта становится бесом, когда становится богом! Многие склонны думать, что она только бесом и бывает. Но тогда придется зачеркнуть по меньшей мере половину высокой поэзии и великих деяний. Плач Христа об Иерусалиме звенит любовью к своей стране.

Очертим поле действия. Мы не будем вдаваться здесь в тонкости международного права. Когда патриотизм становится бесом, он, естественно, плодит и множит зло. Ученые люди скажут нам, что всякое столкновение наций безнравственно. Этим мы заниматься не будем. Мы просто рассмотрим самое чувство и попытаемся разграничить невинную его форму и бесовскую. Ведь, строго говоря, ни одна из них не воздействует прямо на международные дела. Делами этими правят не подданные, а правители. Я пишу для подданных; а им бесовский патриотизм поможет поступать плохо, здоровый патриотизм — помешает. Когда люди дурны, пропаганде легко раздуть бесовские страсти; когда добры и нормальны, они могут воспротивиться. Вот почему нам надо знать, правильно ли мы любим свою страну.

Амбивалентность патриотизма доказывается хотя бы тем, что его воспевали и Честертон, и Киплинг. Если бы он был единым, такие разные люди не могли бы любить его. На самом деле он ничуть не един, разновидностей у него много.

Первая из них — любовь к дому: к месту, где мы выросли, или к нескольким местам, где мы росли; к старым друзьям, знакомым лицам, знакомым видам, запахам и звукам. В самом широком смысле это будет любовь к Уэллсу, Шотландии, Англии. Только иностранцы и политики говорят о Великобритании. Когда Киплинг не любит «моей империи врагов», он просто фальшивит. Какая у него империя? С этой любовью к родным местам связана любовь к укладу жизни — к пиву, чаю, камину, безоружным полисменам, купе с отдельным входом и многим другим вещам; к местному говору и — реже — к родному языку. Честертон говорил, что мы не хотим жить под чужим владычеством, как не хотим, чтобы наш дом сгорел — ведь мы и перечислить не в силах всего, чего мы лишимся.

Я просто не знаю, с какой точки зрения можно осудить это чувство. Семья — первая ступенька на пути, уводящем нас от эгоизма; такой патриотизм — ступенька следующая, и уводит он нас от эгоизма семьи. Конечно, это еще не милосердие; речь идет о ближних в географическом, а не в христианском смысле слова. Но не любящий земляка своего, которого видит, как полюбит человека вообще, которого не видит? Все естественные чувства, в их числе и это, могут воспрепятствовать духовной любви, но могут и стать ее предтечами, подготовить к ней, укрепить мышцы, которым Божья благодать даст потом лучшую, высшую работу; так девочка нянчит куклу, а женщина — ребенка. Возможно, нам придется пожертвовать этой любовью, вырвать свой глаз, но если у тебя нет глаза, его не вырвешь. Существо с каким-нибудь «светочувствительным пятном» просто не поймет слов Христа.

Такой патриотизм, конечно, ничуть не агрессивен. Он хочет только, чтобы его не трогали. У всякого мало-мальски разумного, наделенного воображением человека он вызовет добрые чувства к чужеземцам. Могу ли я любить свой дом и не понять, что другие люди с таким же правом любят свой? Француз так же предан café complet, как мы — яичнице с ветчиной: что ж, дай ему Бог, пускай пьет кофе! Мы ничуть не хотим навязать ему наши вкусы. Родные места тем и хороши, что других таких нет.

Вторая разновидность патриотизма — особое отношение к прошлому своей страны. Я имею в виду прошлое, которое живет в народном сознании, великие деяния предков, Марафон, Ватерлоо. Прошлое это и налагает обязательства и как бы дает гарантию. Мы не вправе изменить высоким образцам; но мы ведь потомки тех, великих, и потому как-то получается, что мы и не можем образцам изменить.

Это чувство не так безопасно, как первое. Истинная история любой страны кишит постыднейшими фактами. Если мы сочтем, что великие деяния для нее типичны, мы ошибемся и станем легкой добычей для людей, которые любят открывать другим глаза. Когда мы узнаем об истории больше, патриотизм наш рухнет и сменится злым цинизмом, или мы нарочно откажемся видеть правду. И все же, что ни говори, именно такой патриотизм помогает многим людям вести себя гораздо лучше в трудную минуту, чем они вели бы себя без него.

Мне кажется, образ прошлого может укрепить нас и при этом не обманывать. Опасен этот образ ровно в той мере, в какой он подменяет серьезное историческое исследование. Чтобы он не приносил вреда, его надо принимать как сказание. Я имею в виду не выдумку — многое действительно было; я хочу сказать, что подчеркивать надо самую повесть, образы, примеры. Школьник должен смутно ощущать, что он слушает или читает сагу. Лучше всего, чтобы это было и не в школе, не на уроках. Чем меньше мы смешиваем это с наукой, тем меньше опасность, что он это примет за серьезный анализ или — упаси Господь! — за оправдание нашей политики. Если героическую легенду загримируют под учебник, мальчик волей-неволей привыкнет думать, что «мы» какие-то особенные. Не зная толком биологии, он может решить, что мы каким-то образом унаследовали героизм. А это приведет его к другой, много худшей разновидности патриотизма.

Третья разновидность патриотизма — уже не чувство, а вера; твердая, даже грубая вера в то, что твоя страна или твой народ действительно лучше всех. Как-то я сказал старому священнику, исповедовавшему такие взгляды: «Каждый народ считает, что мужчины у него — самые храбрые, женщины — самые красивые». А он совершенно серьезно ответил мне: «Да, но ведь в Англии так и есть!» Конечно, этот ответ не значит, что он мерзавец; он просто трогательный старый осел. Но некоторые ослы больно лягаются. В самой крайней, безумной форме такой патриотизм становится тем расизмом толпы, который одинаково противен и христианству, и науке.

Тут мы подходим к четвертой разновидности. Если наша нация настолько лучше всех, не обязана ли она всеми править? В XIX в. англичане очень остро ощущали этот долг, «бремя белых». Мы были не то добровольными стражниками, не то добровольными няньками. Не надо думать, что это — чистое лицемерие. Какое-то добро мы «диким» делали. Но мир тошнило от наших заверений, что мы только ради этого добра завели огромную империю.

Когда есть это ощущение превосходства, вывести из него можно многое. Можно подчеркивать не долг, а право. Можно считать, что одни народы, совсем уж никуда не годные, необходимо уничтожить, а другие, чуть получше, обязаны служить избранному народу. Конечно, ощущение долга лучше, чем ощущение права. Но ни то, ни другое к добру не приведет. У обоих есть верный признак зла: они перестают быть смешными только тогда, когда станут ужасными. Если бы на свете не было обмана индейцев, уничтожения тасманцев, газовых камер, апартеида, напыщенность такого патриотизма казалась бы грубым фарсом.

И вот мы подходим к той черте, за которой бесовский патриотизм, как ему и положено, сжирает сам себя. Честертон, говоря об этом, приводит две строки из Киплинга. По отношению к Киплингу это не совсем справедливо — тот знал любовь к дому, хотя и был бездомным. Но сами по себе эти строки — действительно прекрасный пример. Вот они:


Была бы Англия слаба,

Я бросил бы ее.


Любовь так в жизни не скажет. Представьте себе мать, которая любит детей, пока они милы, мужа, который любит жену, пока она красива, жену, которая любит мужа, пока он богат и знаменит. Тот, кто любит свою страну, не разлюбит ее в беде и унижении, а пожалеет. Он может считать ее великой и славной, когда она жалка и несчастлива, — бывает такая простительная иллюзия. Но солдат у Киплинга любит ее за величие и славу, за какие-то заслуги, а не просто так. А что, если она потеряет славу и величие? Ответ несложен: он разлюбит ее, покинет тонущий корабль. Тот самый барабанный, трубный, хвастливый патриотизм ведет на дорогу предательства. С таким явлением мы столкнемся много раз. Когда естественная любовь становится беззаконной, она не только приносит вред — она перестает быть любовью.

Итак, у патриотизма — много обличий. Те, кто хочет отбросить его целиком, не понимает, что встанет (собственно, уже встает) на его место. Еще долго — а может, и всегда — страны будут жить в опасности. Правители должны как-то готовить подданных к защите страны. Там, где разрушен патриотизм, придется выдавать любой международный конфликт за чисто этический, за борьбу добра со злом. Это — шаг назад, а не вперед. Конечно, патриотизм не должен противостоять этике. Хорошему человеку нужно знать, что его страна защищает правое дело; но все же — это дело его страны, а не правда вообще. Мне кажется, разница очень важна. Я не стану ханжой и лицемером, защищая свой дом от грабителя; но если я скажу, что избил вора исключительно правды ради, а дом тут ни при чем, ханжество мое невозможно будет вынести. Нельзя выдавать Англию за Дон Кихота. Нелепость порождает зло. Если дело нашей страны — дело Господне, врагов надо просто уничтожить. Да, нельзя выдавать мирские дела за служение Божьей воле.

Старый патриотизм тем и был хорош, что, вдохновляя людей на подвиг, знал свое место. Он знал, что он чувство, не более, и войны могли быть славными, не претендуя на звание Священных. Смерть героя не путали со смертью мученика. И потому чувство это, предельно серьезное в час беды, становилось в дни мира смешным, легким, как всякая счастливая любовь. Оно могло смеяться над самим собой. Старую патриотическую песню и не споешь, не подмигивая; новые — торжественны, как псалмы.

Понятно, что все это может относиться и не к стране, а к школе, к полку, к большой семье, к сословию. Может относиться к тому, что выше естественной любви: к Церкви, к одной конфессии, к монашескому ордену. Это страшно, и об этом надо бы написать другую книгу. Сейчас скажу, что Церковь, Небесное Сообщество, неизбежно оказывается и сообществом земным. Наша естественная и невинная привязанность к земному сообществу может счесть себя любовью к сообществу небесному и оправдать самые гнусные действия. Я не собираюсь писать об этом, но именно христианин должен написать, сколько неповторимо своего внесло христианство в сокровищницу жестокости и подлости. Мир не услышит нас, пока алы не откажемся всенародно от большой части нашего прошлого. С какой стати ему слушать, когда мы именем Христа то и дело служили Молоху?


Вопросы философии. 1989. № 8.

С. 112–116

Ф. Бэкон ОПЫТЫ ИЛИ НАСТАВЛЕНИЯ НРАВСТВЕННЫЕ И ПОЛИТИЧЕСКИЕ О человеческой природе

Природа в человеке часто бывает сокрыта, иногда подавлена, но редко истреблена. Принуждение заставляет природу жестоко мстить за себя, поучения несколько смиряют ее порывы, но только привычка может ее переделать и покорить.

Кто стремится победить в себе природу, пусть не ставит себе ни чрезмерно трудных, ни слишком легких задач, ибо в первом случае будет удручен частыми неудачами, а во втором — слишком мало сделает успехов, хотя побеждать будет часто. И пусть вначале облегчает себе дело, подобно пловцу, прибегающему к пузырям или камышовым связкам; а немного погодя пусть ставит себя, напротив, в трудные условия, как делают танцоры, упражняясь в тяжелых башмаках. Ибо для полного совершенства надо, чтобы подготовка была труднее самого дела.

Где природа могущественна и победа, следовательно, трудна, первым шагом к ней должно быть умение вовремя обуздать свой порыв: так, некоторые, желая остудить гнев, повторяют про себя азбуку; затем следует себя ограничить: так, отучаясь от вина, переходят от заздравных кубков к одному глотку за едой, а там и совсем оставить свою привычку. Но если хватает у человека стойкости и решимости покончить с ней разом, это всего лучше: «Тот всего лучше свой дух побеждает, кто, цепи на теле порвав, перестает и печалиться» (Овидий. Лекарство от любви. С. 293). Может пригодиться и старое правило: гнуть природу в противную сторону, чтобы тем самым выпрямить; но это лишь тогда, разумеется, когда противоположная крайность не будет пороком.

Пусть никто не понуждает себя к чему-либо беспрерывно, но дает себе передышку. Ибо она позволяет набраться сил для новых попыток; а кроме того, если человек,не утвердившись еще в новых правилах, беспрестанно себя упражняет, он заодно с хорошими упражняет и дурные свои качества, укрепляя в себе к ним привычку; и помочь тут можно лишь своевременной передышкой. И пусть никто не верит вполне победе над своей природой, ибо природа может долгое время не давать себя знать и вновь ожить при случае или соблазне. Так было с Эзоповой девицей, превращенной из кошки в женщину: уж на что она чинно сидела за столом, пока не пробежала мимо нее мышь. А потому пусть человек либо вовсе избегает соблазна, либо почаще ему подвергается, дабы стать к нему нечувствительным.

Природу человека всего легче обнаружить в уединении, ибо тут он сбрасывает с себя все показное; в порыве страсти, ибо тогда забывает он свои правила; а также в новых обстоятельствах, ибо здесь покидает его сила привычки.

Счастливы те, чья природа находится в согласии с их занятиями; иначе они могут сказать: «Долго жила душа моя» (Ветхий завет, Псалм. Давид., 119, ст. 6), когда вынуждены заниматься вещами, к которым не питают склонности. Занимаясь науками, пусть человек назначает часы тому, к чему себя понуждает; а для того, что согласно с его природой, пусть не заботится отводить особое время, ибо мысли его и сами будут к этому обращаться, насколько позволят другие дела и занятия.

В каждом человеке природа всходит либо злаками, либо сорной травой; пусть же он своевременно поливает первые и истребляет вторую.


Соч.: В 2 т. М„1972. Т. 2. С. 440–441

Ж. О. де Ламетри АНТИ-СЕНЕКА, ИЛИ РАССУЖДЕНИЕ О СЧАСТЬЕ

Живем ли мы в этом мире для того, чтобы стремиться к известности и наслаждаться ею, или же для того, чтобы вкушать радости жизни? Раз случай бросил нас в этот мир — я не скажу в ущерб тем многим, которым каждый день множество различных причин мешает выйти из небытия, — нашей главной и самой разумной целью является, очевидно, спокойная, приятная и довольная жизнь. Ответ на этот вопрос дан в гораздо большей степени поведением всех людей, чем самыми разнообразными суждениями тех, кто претендует на роль наставников рода человеческого. Думать о теле прежде, чем о душе, — значит подражать природе, создавшей первое раньше второй. Можно ли найти более надежного руководителя, чем природа? Следуя ей, не следуем ли мы одновременно и человеческому, и животному инстинкту? Я скажу больше и стану при этом на точку зрения учения, которому до сих пор не имел честь следовать. Мы должны заботиться о своей душе только для того, чтобы доставить больше удовольствия своему телу; быть может, следует писать, подобно многим другим авторам, лишь для того, чтобы получать или деньги от книгоиздателей, или дающий еще больше дохода почет. Если существуют конечные цели, то последняя представляет собой одну из них, и притом весьма разумную. Любовь к жизни и к благополучию, очевидно, обладает более существенными правами, чем себялюбие; подобно тому как удовольствие имеет преимущество перед честью для того, кто отличается хорошим вкусом, так и хлеб является более питательной пищей, чем слава.


Соч. М., 1983. С. 273

Л. Вовенарг О ПРИЯЗНИ К ЖИВОТНЫМ

В доброе отношение людей к некоторым домашним животным закрадывается порою оттенок лести самим себе. Мне всегда казалось, что, сделавшись собственностью человека, животное ублажает его самолюбие; это звучит смехотворно, но, к крайней моей досаде, дело обстоит именно так: мы настолько ничтожны, что в самой жалкой своей собственности начинаем видеть самих себя. Попугаю мы приписываем мысли и чувства, воображаем, будто он любит нас, боится, ценит нашу ласку и т. д., вот и полны приязни к нему за этот перевес над ним. Поистине, великое преимущество! Но таков человек.


Размышления и афоризмы французских моралистов XVI–XVIII веков. М., 1987. С. 368

Примечания

1

То есть воспроизведение потомства.

(обратно)

2

Каждый из нас для другого являет великий театр//Сенека. Письма. 1, 7.

(обратно)

3

Схолия — греческое слово, означающее «примечание, пояснение к тексту».

(обратно)

4

Королларий — латинское слово, означающее «добавление, следствие, вывод».

(обратно)

5

В этой и последующих теоремах должно подразумевать таких людей, к которым мы не питаем никакого аффекта.

(обратно)

6

Древние греки верили в существование богини человеческой судьбы — Атропы, заносящей все, что суждено пережить человеку, в свиток и обрезающей нить его жизни.

(обратно)

7

Речь идет о работе Лейбница «Codex juris gentium diploma-ticus», вышедшей в 1698 г.

(обратно)

8

людей и бессмертных услада (лат).

(обратно)

9

От греч. сизигия — сочетание. Я принужден ввести это новое выражение, не находя в существующей терминологии другого, лучшего. Замечу, что гностики употребляли слово «сизигия» в другом смысле и что вообще употребление еретиками известного термина еще не делает его еретическим.

(обратно)

10

Разумеется, не становясь личностью, но подвергаясь в самом средоточии своего развития доминирующему и объединяющему влиянию очага личных сил и личных притяжений.

(обратно)

11

достойный любви, любезный.

(обратно)

12

Человеколюбие (условный перевод термина «жэнь») — важнейшая этико-философская категория конфуцианства. У Конфуция жэнь характеризует прежде всего отношения, которые должны существовать между отцами и сыновьями, братьями, государями и чиновниками, друзьями. И только во вторую очередь отношения между людьми вообще.

(обратно)

13

Поскольку «Беседы и высказывания» были записаны учениками Конфуция, его слова обычно предваряются фразой: «Учитель сказал».

(обратно)

14

Поскольку мудрый проявляет интерес ко всему, что движется, он любит воду. Поскольку человеколюбивый стремится к покою, он любит горы.

(обратно)

15

«Избери лучшее, а привычка сделает его приятным и легким» — изречение, которое приписывают Пифагору.

(обратно)

16

«Влюбленный в самого себя и не знающий соперников». См.: Цицерон. Письма к брату Квинту. Ill, 8.

(обратно)

17

Аристотель. Политика. Кн. 1, 1.

(обратно)

18

«Большой город, большое одиночество».

(обратно)

19

Ибо и глаза у нас ученые (лат.).

(обратно)

20

Кто из арголийского [греческого] флота избежал кафарейских скал, тот всегда направляет свои паруса прочь от эвбейских вод (лат.).

(обратно)

21

Ни по влечению своего чувства, ни отзываясь на чувство другого (лат.).

(обратно)

22

Когда в тебе воспылает буйное и неудержимое желание, излей накопившуюся жидкость в любое тело (лат.).

(обратно)

23

Если ты не заглушишь свои первые раны новыми, если их, еще свежих, не излечишь легкодоступной любовью (лат.).

(обратно)

24

Ичоглан — турецкий паж.

(обратно)

25

Имеется в виду Великая французская революция 1789 г.

(обратно)

26

Стендаль имеет в виду «Письма португальской монахини» — собрание пылких любовных писем монахини Марианны Алькафорадо, изданное в 1669 г.

(обратно)

27

Если эта особенность не наблюдается у мужчин, то это происходит оттого, что им не приходится жертвовать стыдливостью ради одного мгновения.

(обратно)

28

Это значит, что один и тот же оттенок жизни дает лишь мгновение полного счастья, но поведение страстного человека меняется по десять раз в день.

(обратно)

29

То, что романы XVII в. называли внезапной вспышкой, решающей судьбу героя и его возлюбленной, есть движение души, затасканное бесконечным числом бумагомарателей, но от этого не менее существующее в природе; оно происходит от невозможности долго вести оборону. Любящая женщина слишком счастлива чувством, которое она испытывает, чтобы быть в состоянии искусно притвориться; благоразумие ей надоедает, она пренебрегает всякой осторожностью и слепо отдается счастью любви. Недоверие делает внезапную вспышку невозможной.

(обратно)

30

Диана де Пуатье в «Принцессе Клевской».

(обратно)

31

Ибо, если бы вы могли представить себе в этом счастье, кристаллизация дала бы вашей возлюбленной исключительную привилегию доставлять вам это счастье.

(обратно)

32

Эмполи, июнь 1819 г.

(обратно)

33

Арденский лес — место действия комедии Шекспира «Как вам это понравится», которую Стендаль очень любил.

Кулоны — семья знаменитых танцоров в эпоху Империи и Реставрации. Один из них открыл танцевальный зал.

(обратно)

34

«сладостного».

(обратно)

35

Гейне. Стихотворение из цикла «Опять на Родине».

(обратно)

36

Шекспир. Отелло.

(обратно)

37

во веки веков.

(обратно)

38

Дорогой друг! — Ред.

(обратно)

39

Речь идет о работе И. Ф. Арманд.

(обратно)

40

Дружески жму руку! В. И. — Ред.

(обратно)

41

Grete Meisel-Hess. Die Sexuelle Krise. Jena, 1911.

(обратно)

42

У Вл. Соловьева очень интересна религиозно-философская концепция мировой души как вечной женственности. Против Соловьева можно было бы возразить, что это слишком мужская философия и религия. Для женщин эротическое отношение к божеству должно окрашиваться в цвет культа вечной мужественности. Не обращается ли божество разными своими сторонами к разным человеческим полам? В «Смысле любви» он говорит: «Абсолютная норма есть восстановление целостности человеческого существа, и нарушается ли эта норма в ту или другую сторону, в результате во всяком случае происходит явление ненормальное, противоестественное. Мнимо духовная любовь есть явление не только ненормальное, но и совершенно бесцельное, ибо отделение духовного от чувственного, к которому она стремится, и без того наилучшим образом совершается смертью. Истинная же духовная любовь не есть слабое подражание и предварение смерти, а торжество над смертью, не отделение бессмертного от смертного, вечного от временного, а превращение смертного в бессмертное, восприятия временного в вечное. Ложная духовность есть перерождение, спасение, воскресение».

(обратно)

43

Фишер, Джон — английский кардинал XVI в.

(обратно)

44

Мазохизм, как он описан здесь, представляет собой, по крайней мере, одну из форм экзгибиционизма, который следует относить к числу мазохистских установок. Таков экзгибиционизм Руссо, показывающего прачкам «не неприличный объект, но смехотворный объект» (см.: Исповедь. Гл. III).

(обратно)

45

Чтобы, испытывая желание, она пылко отдавалась любовному наслаждению и оно пронизывало ее насквозь (лат.).

(обратно)

46

которую брачный факел соединил с любимым (лат.).

(обратно)

47

Человек человеку или бог, или волк (лат.).

(обратно)

48

И мне много сладостнее жить без ярма на шее (лат.).

(обратно)

49

Судьба властвует над теми частями нашего тела, что сокрыты одеждой, ибо если светила небесные откажут тебе в своей благосклонности, то сколь бы грозным на вид ни было твое мужское оружие, оно окажется ни на что неспособным (лат.).

(обратно)

50

В изучении наук мы отличаемся такою же невоздержанностью, как и во всем остальном (лат.).

(обратно)

51

То есть об Одиссее: «Свою старуху предпочел бессмертию»; см.: Цицерон. Об ораторе. Кн. 1, 44.

(обратно)

52

вчетвером (фр.).

(обратно)

53

Игра слов: «droit de l'homme» означает «право человека», a также «право мужчины». — Ред.

(обратно)

54

правом женщины. — Ред.

(обратно)

55

Лучше изучить лишнее, чем ничего не изучать (лат.).

(обратно)

56

Чем человек изворотливее и ловчее, тем больше в нем ненависти и подозрительности, когда он утратил свою репутацию честности.

(обратно)

57

То есть «дьявольским вином» или «вином демонов».

(обратно)

58

См.: Лукреций. О природе вещей. Кн. 2. Ст. 1—10.

(обратно)

59

Цзэн-цзы — ученик Конфуция. Далее упоминаются и другие его ученики.

(обратно)

60

Конфуций считал, что одним из проявлений сыновней почтительности является забота о своем здоровье, чтобы у родителей не было оснований для беспокойства.

(обратно)

61

Провидение никогда не окажется настолько враждебным своему творению, чтобы слабость стала его лучшим свойством.

(обратно)

Оглавление

  • АНТОЛОГИЯ ЛЮБВИ
  • От составителя
  • О СМЫСЛЕ ЛЮБВИ
  •   Платон ПИР
  •   Ватсьяяна КАМА-СУТРА О различных родах любви
  •   ЛИ ЦЗИ (IV–I в. до н. э.)
  •   Апостол Павел ПЕРВОЕ ПОСЛАНИЕ К КОРИНФЯНАМ
  •   Ибн Сина (Авиценна) ТРАКТАТ О ЛЮБВИ
  •   Баха-Улла СОКРОВЕННЫЕ СЛОВА
  •   Абдул-Баха РОЗЫ ЛЮБВИ
  •   Ф. Бэкон ОПЫТЫ ИЛИ НАСТАВЛЕНИЯ НРАВСТВЕННЫЕ И ПОЛИТИЧЕСКИЕ О любви
  •   Ф. де Ларошфуко МАКСИМЫ И МОРАЛЬНЫЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ
  •   Б. Спиноза ЭТИКА Теоремы
  •   Дж. Локк ОПЫТ О ЧЕЛОВЕЧЕСКОМ РАЗУМЕНИИ
  •   Ж. О. де Ламетри
  •     АНТИ-СЕНЕКА, ИЛИ РАССУЖДЕНИЕ О СЧАСТЬЕ
  •     СИСТЕМА ЭПИКУРА
  •   Л. Вовенарг РАЗМЫШЛЕНИЯ И МАКСИМЫ
  •   Г. В. Лейбниц ПИСЬМО ЛЕЙБНИЦА Н. МАЛЬБРАНШУ 13—23 марта 1699 Г
  •   А. де Ривароль ИЗБРАННЫЕ ВЫСКАЗЫВАНИЯ
  •   Ж. Жубер ДНЕВНИКИ
  •   Ф. Баадер ИЗ ДНЕВНИКОВ
  •   Б. Констан СТАТЬИ О ЛИТЕРАТУРЕ И ПОЛИТИКЕ
  •   Ф. Р. де Шатобриан ГЕНИЙ ХРИСТИАНСТВА
  •   Ф. Шлегель ЭСТЕТИКА, ФИЛОСОФИЯ, КРИТИКА
  •   Ф. фон Гарденберг (Новалис) ВЕРА И ЛЮБОВЬ, ИЛИ КОРОЛЬ И КОРОЛЕВА
  •   Й. Гёррес АФОРИЗМЫ ОБ ИСКУССТВЕ
  •   Г. В. Ф. Гегель ЛЕКЦИИ ПО ФИЛОСОФИИ РЕЛИГИИ
  •   А. Сметана ЗНАЧЕНИЕ СОВРЕМЕННОЙ ЭПОХИ
  •   Н. Ф. Федоров ФИЛОСОФИЯ ОБЩЕГО ДЕЛА
  •   В. С. Соловьев СМЫСЛ ЛЮБВИ
  •   П. Тейяр де Шарден ЛЮБОВЬ — ЭНЕРГИЯ
  •   Б. Рассел ИСТОРИЯ ЗАПАДНОЙ ФИЛОСОФИИ
  •   С. Л. Франк С НАМИ БОГ
  •   К. С. Льюис ЛЮБОВЬ
  •   К. С. Льюис ЛЮБОВЬ ПРИВЯЗАННОСТЬ
  •   К. Хорни КУЛЬТУРА И НЕВРОЗ
  •   Э. Шпрангер ФОРМЫ ЖИЗНИ
  •   В. Франкл ЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ ПОИСК СМЫСЛА ВВЕДЕНИЕ В ЛОГОТЕРАПИЮ
  •   А. Д. Тойнби ПЕРЕЖИТОЕ
  •   Э. Фромм ИСКУССТВО ЛЮБИТЬ
  • ЛЮБОВЬ К ЧЕЛОВЕКУ Гуманизм. Любовь к ближнему. Любовь к родителям Любовь к себе. Любовь и дружба
  •   ЛУНЬ ЮЙ (V в. до н. э.)
  •   МО ЦЗЫ (III–II вв. до н. э.)
  •   ЛИ ЦЗИ (IV–I вв. до н. э.)
  •   ХАНЬ ФЭЙ-ЦЗЫ (III в. до н. э.)
  •   Баха-Улла РОЗЫ ЛЮБВИ
  •   Абдул-Баха РОЗЫ ЛЮБВИ
  •   Ян Гус О ЦЕРКВИ
  •   Б. Паскаль МЫСЛИ
  •   Д. Бонхеффер СОПРОТИВЛЕНИЕ И ПОКОРНОСТЬ Письма и заметки из тюремной камеры
  •     Кто устоит!
  •     Со-страдание
  •     О страдании
  •     Презрение к человеку!
  •   Г. В. Ф. Гегель ФИЛОСОФИЯ РЕЛИГИИ
  •   Н. Ф. Федоров ФИЛОСОФИЯ ОБЩЕГО ДЕЛА
  •   Б. Рассел ИСТОРИЯ ЗАПАДНОЙ ФИЛОСОФИИ
  •   М. Монтень ОПЫТЫ
  •   Ф. Бэкон О РОДИТЕЛЯХ И ДЕТЯХ
  •   Л. Вовенарг ОБ ОТЦОВСКОЙ ЛЮБВИ
  •   Н.-С. де Шамфор
  •   Н. Ф. Федоров ФИЛОСОФИЯ ОБЩЕГО ДЕЛА
  •   МО ЦЗЫ (III–II вв. до н. э.)
  •   Ф. Бэкон ОПЫТЫ ИЛИ НАСТАВЛЕНИЯ НРАВСТВЕННЫЕ И ПОЛИТИЧЕСКИЕ
  •     О себялюбивой мудрости
  •     О МУДРОСТИ ДРЕВНИХ Нарцисс, или Себялюбие
  •   Ф. де Ларошфуко МАКСИМЫ И МОРАЛЬНЫЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ
  •   Б. Паскаль МЫСЛИ
  •   Ж. О. де Ламетри АНТИ-СЕНЕКА, ИЛИ РАССУЖДЕНИЕ О СЧАСТЬЕ
  •     Опыт о свободе высказывания мнений
  •   3. Фрейд О НАРЦИССИЗМЕ
  •   Ф. Бэкон ОПЫТЫ ИЛИ НАСТАВЛЕНИЯ НРАВСТВЕННЫЕ И ПОЛИТИЧЕСКИЕ О дружбе
  •   Ф. де Ларошфуко МАКСИМЫ И МОРАЛЬНЫЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ
  •   Дж. Локк ОПЫТ О ЧЕЛОВЕЧЕСКОМ РАЗУМЕНИИ
  •   Ж. Лабрюйер ХАРАКТЕРЫ, ИЛИ НРАВЫ НЫНЕШНЕГО ВЕКА
  •   Н.-С. де Шамфор МАКСИМЫ И МЫСЛИ, АФОРИЗМЫ И АНЕКДОТЫ
  •   А. де Рнвароль ИЗБРАННЫЕ ВЫСКАЗЫВАНИЯ
  •   Ф. Р. де Шатобриан ГЕНИИ ХРИСТИАНСТВА
  •   Г. В. Ф. Гегель ЛЕКЦИИ ПО ФИЛОСОФИИ РЕЛИГИИ
  •   К. С. Льюис ЛЮБОВЬ Дружба
  • ПОЛОВАЯ ЛЮБОВЬ
  •   Диоген Синопский ГНОМЫ И АПОФТЕГМЫ, СОБРАННЫЕ ИЗ РАЗНЫХ ИСТОЧНИКОВ
  •   Кратет Фиванский СТИХОТВОРНЫЕ СОЧИНЕНИЯ
  •   Баха-Улла СОКРОВЕННЫЕ СЛОВА
  •   Эразм Роттердамский ФИЛОСОФСКИЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ
  •   М. де Монтень ОПЫТЫ
  •   Ф. Бэкон О МУДРОСТИ ДРЕВНИХ
  •     Жених Юноны, или непристойность
  •     Титон, или пресыщение
  •   Ф. де Ларошфуко МАКСИМЫ И МОРАЛЬНЫЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ
  •   Б. Паскаль МЫСЛИ
  •   Б. Паскаль РАССУЖДЕНИЕ О ЛЮБОВНОЙ СТРАСТИ
  •   Ж. Лабрюйер ХАРАКТЕРЫ, ИЛИ НРАВЫ НЫНЕШНЕГО ВЕКА
  •   Ж. О. де Ламетри ТРАКТАТ О ДУШЕ
  •     Анти-Сенека, или рассуждение о счастье
  •     Л. де Вовенарг ВВЕДЕНИЕ В ПОЗНАНИЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО РАЗУМА О любви
  •   Н.-С. де Шамфор МАКСИМЫ И МЫСЛИ, АФОРИЗМЫ И АНЕКДОТЫ
  •   А. де Ривароль ИЗБРАННЫЕ ВЫСКАЗЫВАНИЯ
  •   Ф. Баадер ИЗ ДНЕВНИКОВ
  •   Б. Констан РАЗМЫШЛЕНИЯ О ТРАГЕДИИ
  •   Ф. Р. де Шатобриан ГЕНИИ ХРИСТИАНСТВА
  •   Й. Гёррес АФОРИЗМЫ ОБ ИСКУССТВЕ
  •   Д. А. Ф. де Сад ФИЛОСОФИЯ В БУДУАРЕ
  •   Ф. Шлегель ЭСТЕТИКА, ФИЛОСОФИЯ, КРИТИКА
  •   Стендаль О ЛЮБВИ
  •     Глава I
  •     Глава II О зарождении любви
  •     Глава IV
  •     Глава VI ЗАЛЬЦБУРГСКАЯ ВЕТКА
  •     Глава X
  •   К. Маркс ИЗ ПИСЬМА МАРКСА ЖЕНЕ ЖЕННИ МАРКС, 21 июня 1856 г
  •   К. Маркс ИЗ ПИСЬМА МАРКСА ПОЛЮ ЛАФАРГУ
  •   Ф. Энгельс ПОЛОЖЕНИЕ РАБОЧЕГО КЛАССА В АНГЛИИ
  •   Н. Ф. Федоров ФИЛОСОФИЯ ОБЩЕГО ДЕЛА
  •   В. В. Розанов ВОЗРАСТЫ ЛЮБВИ
  •   В. И. Ленин ПИСЬМО К И. Ф. АРМАНД, 17 января 1915 г
  •   В. И. Ленин ПРОРОЧЕСКИЕ СЛОВА
  •   И. Арманд МАРКС И ЭНГЕЛЬС ПО ВОПРОСУ СЕМЬИ И БРАКА
  •     Условия полного освобождения работниц и крестьян
  •     Из письма Арманд к дочери, И. А. АРМАНД, осень 1916 г
  •   А. М. Коллонтай ЛЮБОВЬ И НОВАЯ МОРАЛЬ
  •   А. Б. Залкинд ДВЕНАДЦАТЬ ПОЛОВЫХ ЗАПОВЕДЕН РЕВОЛЮЦИОННОГО ПРОЛЕТАРИАТА
  •   3. Фрейд ОБ ОСОБОМ ТИПЕ «ВЫБОРА ОБЪЕКТА» У МУЖЧИНЫ
  •     ОБ УНИЖЕНИИ ЛЮБОВНОЙ ЖИЗНИ
  •       1
  •       2
  •       3
  •   3. Фрейд ЖЕНСТВЕННОСТЬ
  •   Н. А. Бердяев МЕТАФИЗИКА ПОЛА И ЛЮБВИ
  •     О рабстве и свободе человека
  •     Размышление об эросе
  •     Смысл творчества
  •   К. С. Льюис ЛЮБОВЬ Влюбленность
  •   Ж.-П. Сартр ПЕРВИЧНОЕ ОТНОШЕНИЕ К ДРУГОМУ: ЛЮБОВЬ, ЯЗЫК, МАЗОХИЗМ
  • ЛЮБОВЬ И БРАК
  •   Августин Аврелий О СУПРУЖЕСТВЕ И ПОХОТИ
  •     Глава VI
  •     Глава VII
  •     Глава VIII
  •     Глава IX
  •     Глава X
  •     Глава XI
  •     Глава XII
  •   М. Монтень ОПЫТЫ
  •   Ф. Бэкон ОПЫТЫ ИЛИ НАСТАВЛЕНИЯ НРАВСТВЕННЫЕ ИЛИ ПОЛИТИЧЕСКИЕ О браке и безбрачии
  •   Ж. де Лабрюйер О ЖЕНЩИНАХ
  •   Н.-С. де Шамфор О ЖЕНЩИНАХ, ЛЮБВИ, БРАКЕ И ЛЮБОВНЫХ СВЯЗЯХ
  •   Ф. Шлегель ЭСТЕТИКА, ФИЛОСОФИЯ, КРИТИКА
  •   Г. В. Ф. Гегель ЛЕКЦИИ ПО ФИЛОСОФИИ РЕЛИГИИ
  •   Ф. Энгельс ПРОИСХОЖДЕНИЕ СЕМЬИ, ЧАСТНОЙ СОБСТВЕННОСТИ И ГОСУДАРСТВА
  •   Н. Ф. Федоров ФИЛОСОФИЯ ОБЩЕГО ДЕЛА
  •   Д. Бонхеффер СОПРОТИВЛЕНИЕ И ПОКОРНОСТЬ
  •   Н. А. Бердяев БРАК И СЕМЬЯ
  • ЛЮБОВЬ К ИСТИНЕ И СПРАВЕДЛИВОСТИ
  •   МО ЦЗЫ (III–II вв. до н. э.)
  •   М. Монтень ОПЫТЫ
  •   Ф. Бэкон ОПЫТЫ ИЛИ НАСТАВЛЕНИЯ НРАВСТВЕННЫЕ И ПОЛИТИЧЕСКИЕ Об истине
  •   Дж. Локк ОПЫТ О ЧЕЛОВЕЧЕСКОМ РАЗУМЕНИИ
  •   Б. Паскаль МЫСЛИ
  •   Ж. О. де Ламетри ЧЕЛОВЕК-МАШИНА
  •   А. де Ривароль ИЗБРАННЫЕ ВЫСКАЗЫВАНИЯ
  •   Ж. Жубер ДНЕВНИКИ
  •   Ф. Р. де Шатобриан ГЕНИИ ХРИСТИАНСТВА
  •   Й. Гёррес АФОРИЗМЫ ОБ ИСКУССТВЕ
  •   Ф. Ницше НЕСВОЕВРЕМЕННЫЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ
  •   Э. Шпрангер ФОРМЫ ЖИЗНИ
  •   Ф. де Ларошфуко МАКСИМЫ И МОРАЛЬНЫЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ
  •   Ф. Ницше НЕСВОЕВРЕМЕННЫЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ
  •   Э. Фромм БЕГСТВО ОТ СВОБОДЫ
  • ДРУГИЕ ВИДЫ ЛЮБВИ
  •   ДАО ДЭ ЦЗИН (VI–V вв. до н. э.)
  •   ЛУНЬ ЮЙ (V в. до н. э.)
  •   Баха-Улла СОКРОВЕННЫЕ СЛОВА
  •   М. Монтень ОПЫТЫ
  •   Ж. Лабрюйер ХАРАКТЕРЫ, ИЛИ НРАВЫ НЫНЕШНЕГО ВЕКА
  •   Ж. О. де Ламетри СИСТЕМА ЭПИКУРА
  •   Б. Паскаль МЫСЛИ
  •   Д. Бонхеффер СОПРОТИВЛЕНИЕ И ПОКОРНОСТЬ Опасность и смерть
  •   Я. Коллар О ЛИТЕРАТУРНОЙ ВЗАИМНОСТИ
  •   Г. Гессе ПИСЬМА ПО КРУГУ Друзья, не надо этих звуков! (1914)
  •   К. С. Льюис ЛЮБОВЬ
  •   Ф. Бэкон ОПЫТЫ ИЛИ НАСТАВЛЕНИЯ НРАВСТВЕННЫЕ И ПОЛИТИЧЕСКИЕ О человеческой природе
  •   Ж. О. де Ламетри АНТИ-СЕНЕКА, ИЛИ РАССУЖДЕНИЕ О СЧАСТЬЕ
  •   Л. Вовенарг О ПРИЯЗНИ К ЖИВОТНЫМ
  • *** Примечания ***