КулЛиб электронная библиотека
Всего книг - 584350 томов
Объем библиотеки - 881 Гб.
Всего авторов - 233348
Пользователей - 107186

Впечатления

vovih1 про Доронин: Цикл романов"Черный день". Компиляция. Книги 1-8 (Современная проза)

Автор пишет-9-ая активно пишется. В черновом виде будет где-то через полгода, но главы, возможно, начну выкладывать месяца через 2-3.Всего в планах 11 книг.Если бы была возможность вместить в меньшее число книг - сделал бы. Но у текста своя логика, даже автору неподвластная. Только про одиннадцать могу сказать, что это уже всё, точка.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
pva2408 про Кокоулин: Бог-без-имени (Самиздат, сетевая литература)

Такая аннотация у автора на странице.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Azaris4 про lanpirot: Позывной «Хоттабыч» (Альтернативная история)

У этой книги должно быть возрастное ограничение 60+. Вроде описание мира нормальное, но вот подача такое себе. Бросил книгу прочитав от нее 2/3. Не советую.

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).
дохтор хто про Тримбл: Рапунцель (Сказки для детей)

Неплохая новеллизация мультфильма.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Azaris4 про Гримм: Гридень и Ратная школа! (Альтернативная история)

Мне понравилось. Весьма интересно мир описан.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Stribog73 про Прокофьев: Стеллар. Прометей (Боевая фантастика)

2 vovih1: Вот а почему бы Вам было не заменить ознакомительный фрагмент на полную версию? Ведь это доступно каждому пользователю.
Или Вы барин: чтобы убрать за вами в сортире - нужен личный золотарь, чтобы подмести за вами полы - нужна личная уборщица, чтобы приготовить вам пожрать - нужна личная кухарка?

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
vovih1 про Прокофьев: Стеллар. Прометей (Боевая фантастика)

Зачем тут этот огрызок, когда на сайте есть полная версия
https://coollib.net/b/583751-roman-yurevich-prokofev-prometey-si

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).

Анка [Василий Дюбин] (fb2) читать онлайн

- Анка 3.31 Мб, 689с.  (читать) (читать постранично) (скачать fb2) (скачать исправленную) - Василий Власович Дюбин

Настройки текста:



Героическому Ленинскому комсомолу посвящаю.

Автор.

КНИГА ПЕРВАЯ Бронзовая коса

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I
В иссиня-голубом небе золотистой камбалой величаво плавала луна. На белесой равнине окоченевшего зябкого моря черно маячили рыбацкие шалаши. В лунном половодье они казались огромными папахами, разбросанными по ледяному простору.

Шалаш рыбака Григория Васильева находился ближе других к берегу. Григорий и его жена Дарья лежали в шалаше на соломенном тюфяке, тесно прижавшись друг к другу под овчинной шубой. Они слышали, как их лошадь, стоя в затишке у саней, хрустко пережевывала душистое сено и как усиливались удары северного ветра по камышовому шалашу. Григорий спрашивал жену:

— Не холодно тебе?

— Нет, нет, Гриша, мне тёпленько возле тебя, — и высунув из-под шубы голову, она чутко прислушалась.

Лошадь перестала жевать сено и несколько раз ударила копытом по звонкому льду. Дарья привстала и насторожилась, схватив мужа за руку…

Григорий успокаивал жену:

— Дашенька, не тревожься.

— Гудит лед…

— Конь копытом стукотит.

— О чем и толкую… конь забеспокоился. Боюсь, на крыге унесет. Уедем, Гришенька. Ломай перетяги да запрягай коня.

Но Григорий решил остаться еще на одну ночь. Он погладил руку жены, уверенно сказал:

— Мерещится тебе. Не унесет… Завтра поутру уедем.

Она покорно согласилась.

Григорий снял с себя винцараду, укутал жене ноги и вышел из шалаша в одном полушубке.

— Продует тебя, — крикнула вслед Дарья.

— Ничего.

— А собрался куда?

— Сетки трусить.

— Я помогу.

— С Павлушкой управлюсь.

И, согреваясь взмахами рук, он побежал вокруг саней, у которых стояла на привязи лошадь.

Рядом находилась стоянка молодого Белгородцева. Отец его остался дома, готовился к весенней путине, и Павел выехал один. Григорий бросил лошади охапку сена, окликнул Павла. Возле саней зашевелился черный ком, потянулся вверх высокой тенью.

— Иду, дядя…

Белгородцев в движениях был неуклюж, медлителен и шел не спеша. Приблизившись, остановился, закурил цигарку. В бледной вспышке огня перезрелыми вишнями сверкнули зрачки маленьких глаз на бронзовом лице. Из-под заячьей ушанки выбивался клок черных волос, кольцами скатывался по крутому лбу к переносице. Павел смачно сосал цигарку, клубами выпуская изо рта сизый дым.

Из шалаша доносился глухой кашель Дарьи.

— Вот еще грех, — вздохнул Григорий. — Поехала, а теперь бухикает. — Он достал из саней топор. — Сетки потрусим?

Павел утвердительно кивнул головой.

Они захватили восьмиметровый деревянный шест, корзины и направились к ополони.

Григорий перевязал себя поперек веревкой, а другой конец отдал Павлу.

— Держи крепче.

Взяв топор, он опустился на четвереньки и пополз. Временами останавливался, пробовал лед. Возле большой проруби потюкал топором, крикнул:

— Лед надежный. Валяй, Павлуша!

Павел пустил по льду корзины, лег на брюхо и тоже пополз. Они перебрали сети, вытрусили два десятка чебаков и двух сомов. Григорий перевел потухший взгляд на черное пятно проруби.

— Мало. — Он отодвинул корзину, стал собирать чебаков. Возле него ползал Павел и привязывал к корзинам концы запасных веревок.

— Дядя Гриша! Может, еще поставим сети?

Григорий молчал.

— Гляди, на зорьке и наклюнется что…

Не дождавшись ответа, Павел надел на ноги бузлуки и потащил корзины к саням. Под ним гнулся, звенел лед.

— Погоди!

Павел вернулся, взял шест, стал прогонять подо льдом перетяги. Григорий ловил их в маленьких прорубях, проводил дальше.

Когда поставили сети, Павел спросил:

— А мои будем трусить?

— На заре перетрусим.

И они захрустели острыми бузлуками по хрупкому льду.

На стоянке Григорий высыпал рыбу, сердито отбросил корзину. Из шалаша вышла Дарья.

— Ни глазу, Дарьюшка. Дурной лов.

— Домой бы…

— Погоди. Может, на зорьке косяк подойдет. Жалко. Труда сколько положено.

Григорий повел взглядом и замер. В полукилометре от них бледно-розовым кустом расцветал костер. Видно было, как вокруг, словно прыгающие тени, метались люди.

«Сматываются», — подумал Григорий и вздрогнул: он услышал крик — будто крепкий удар кулаком под сердце:

— Васи-и-и-иле-э-э-эв!.. а-а-а-йся!..

Последнее слово не разобрал; бросил Дарье:

— Побегу узнаю!.. Чего они там…

Он бежал легко и быстро. Сердце прыгало в груди, словно рыбешка, запутавшаяся в сетях. Костер все ближе и ближе — будто сам плыл навстречу. Григорий уже видел, что рыбаки спешно сматывают сети, запрягают лошадей. И еще видел человека, который тоже бежал на костер с противоположной стороны.

— Куда ты?! — закричал Григорию дед Панюхай, сутуловатый старичок, повязанный поверх шапки теплым полушалком. — Сматывайся, говорят тебе!

— А что?

— Скорей, братцы… Лед пошел… — прохрипел подбежавший рыбак, падая в сани. — Четырех затерло крыгами… вместе с лошадьми…

Григорий подошел к саням.

— Видал, а? Что ж ты, чебак не курица, погибели себе пожелал? — набросился на него Панюхай.

— Где ваша стоянка была? — спросил Григорий рыбака.

— На третьей версте от вас.

Круто повернувшись, Григорий помчался к Дарье.

Услышав тревожные крики, Дарья и Павел выбрали сети, и когда Григорий подбежал, лошади уже стояли в упряжи. Ни слова не говоря, Григорий схватил топор, начал с ожесточением рубить лед. Сделав прорубь, погрузил в воду прогон и уперся им в дно моря. Край проруби медленно приблизился к прогону, тяжело налег на него.

— Тронулся… — тяжелым вздохом вырвалось у Григория.

И в это мгновение по морю прокатился гул, похожий на отдаленный орудийный выстрел. Лед закачался, задрожал, резко затрещал винтовочным разнобоем.

— Гони, Паша! — И, прыгнув в сани, Григорий тронул лошадь. Он с остервенением сек ее кнутом, хлестал по крупу ременными вожжами. Сзади него кашляла Дарья, толкала в спину:

— Шибче, Гришенька, шибче! Опоздаем!

Брошенный рыбаками костер огненной птицей пронесся мимо, рассыпая искрящиеся перья. Лошади чуяли опасность и изо всех сил рвались вперед. Они храпели, вытягивали шеи, время от времени опережали одна другую. Но вдруг почти враз остановились и, вздыбившись, попятились. Впереди, метров пятьдесят в ширину, чернела полоса воды. Она заметно ширилась, вздувалась, плескалась беспокойными волнами о край льдины. Григорий соскочил с саней, застыл у полыньи.

— Вот еще грех… — прошептал он.

Справа по образовавшемуся каналу тесным косяком шли небольшие льдины. Они трещали, скрипели, взбирались одна на другую, соскальзывали и, звонко шлепаясь, ныряли в воду. Лошади, храпя и шарахаясь в стороны, молотили по льду копытами. По небу побежали темно-серые тучи, густо посыпался мелкий колючий снег.

Павел и Григорий проехали километра два вправо, потом влево и вернулись на старое места. Кругом была вода.

Луна садилась за ледяной горизонт. Ветер усиливался, менял направление, кружил снежную пыль. Дарья подошла к мужу, испуганно проговорила:

— Как же быть?…

Он обернулся и крикнул:

— Павлуша, я остаюсь с сетками и лошадью!

— Я тоже не брошу.

Григорий взял веревку.

— Идем, Дарьюшка.

Он повел ее к косяку льдин, перевязал поперек веревкой.

— Жарь по крыгам на ту сторону и беги домой. Скорей, пока не поздно. Будешь утопать, вызволю.

— Вместе пойдем. Брось все, Гриша.

— Нет, — жестоко сказал Григорий и обнял жену. — Поцелуемся давай… Может… Знаешь сама, всяко бывает… Ну? — он поцеловал ее и почти столкнул на льдину. — Иди…

Дарья спрыгнула, зашаталась. Григорий попустил веревку.

— Смелее! Чего ты!..

Она перескочила на другую льдину и, взмахивая руками, пошла дальше. Григорий отдавал веревку, бросал ей вслед ободряющие слова:

— Ну, ну! Смелее! В случае чего — вызволю.

Она поскользнулась, упала на руки. В это время вздыбилась соседняя льдина, прижала ту, на которой находилась Дарья. У Дарьи подломились руки, и она шлепнулась в воду.

— Крепись, Дарьюшка! Жарь на руках! — закричал Григорий и тут же выругал себя. Он забыл дать ей бузлуки. Они облегчили бы Дарье трудный переход.

Льдина перевернулась, стала ребром. Дарья скатилась на другую, быстро поднялась и пошла.

— Вправо держи! Вправо!

Луна скрылась, и ледяной простор сковала темь. Из рук Григория выскользнул конец веревки. Он схватился за головку, задрожал от негодования: второпях взял самую короткую веревку. «Дойдет ли? Как теперь она?» — И принялся кричать до хрипоты. Но Дарья не откликалась. Он вернулся к лошадям, упал в сани и долго лежал безмолвно. Потом поднялся, махнул рукой.

— Поедем, Паша, к середке ближе. Там опаски меньше.

Они достигли угасающего костра, остановились. Григорий распряг лошадь, бросил ей сена. Когда он развернул брезент, чтобы соорудить шалаш, Павел уже развожжал свою лошадь, отпустил чересседельник и супонь. Вдруг сильный порыв ветра вырвал из рук Григория брезент, захлопал им, поволок по льду. Пугливая лошадь Павла рванулась в сторону, Павел бросился следом. Ослабевшие гужи выпустили дугу, и лошадь сама собой распряглась, оставив сани у края ополони. Слышно было, как у нее хрустнули, проламываясь, передние ноги и она, хрипло простонав, легла на лед, вытянув шею. Тонкий лед не выдержал, затрещал. Лошадь судорожно забилась, замотала головой и погрузилась в воду.

Григорий встретил Павла, впрягшегося в сани, неподалеку от ополони. Бросив оглобли, Павел обхватил Григория, сильно потряс его и заплакал.

— Дядя!.. Звезда под лед пошла. Что скажет отец?

Григорий обнял его.

— Не беда. Дома другая кобыла есть. Чего ты…

Павел оглянулся, но ничего не увидел. Перед рассветом тьма плотнее жалась ко льду. Он взял оглобли и поволок сани. Григорий подталкивал сзади. Ветер дул им в лицо, задерживал, изматывал. Вскоре лед задрожал с такой силой, что они оба повалились. Опять пронесся гул, похожий на оглушительный взрыв. Кругом затрещало, заскрипело на все лады. У ног Павла огромной черной змеей пролегла трещина.

— Стой! Вода! — закричал Павел, подавая сани назад.

Когда Григорий подполз, он увидел уже не трещину, а канал метров в пятнадцать. На другой стороне, отрезанная водой, дико ржала его лошадь. Вскоре ее ржанье потонуло в гуле разбушевавшейся стихии. Их ледяной плот, грохоча и лопаясь, помчался, гонимый бурей. Григорий и Павел уцепились за сани и, сопротивляясь напору ветра, старались удержать их. Сани вдруг скользнули вперед, опрокинулись. Павел схватил две железные кошки, вонзил крючья в лед, привязал веревки к полозьям.

— Заякорил?.. — задыхаясь, спросил Григорий.

— Есть, дядя. Укрепил! — Он разыскал среди сеток бузлуки и пару передал Григорию.

— В руках держи. Надежнее так, — посоветовал Григорий.

Они легли под сани, укутались сетками. Павел пытался свернуть цигарку, но ветер рванул из рук кисет и бумагу, рассыпал табак.

— Брось, Павлуша. Не закуришь. — Григорий помолчал и добавил: — Тримунтан не даст…

Тримунтан — холодный, свирепый и самый опасный для рыбака ветер. Он стремительно налетает с севера, кромсает в куски лед и, кружа и сталкивая льдины, гонит их к Керченскому проливу. Он подхватывает огромные глыбы и разбрасывает их по сторонам или, нагромождая, строит из них небоскребы. С быстротой полета птицы гонит он по морю целые громады льда и вдребезги разбивает их одна о другую. Он крапивой сечет по лицу, прожигает нестерпимой болью все тело, смешивает небо с морем, горячую кровь с холодной водой и мягкое тело с хрупким льдом. Он, подобно стае прожорливых мартынов, свирепо нападает на свою жертву и в мгновение уничтожает ее.

Тримунтан — неминуемая гибель.

Павел свернул кисет, сунул за пазуху. Плотную тьму пронизали огненные нити. Он протер варежками глаза, всмотрелся. И сейчас же мимо него пронеслись искрящиеся шарики, ударились об лед, рассыпались алыми снежинками, угасли.

«Костер рассыпался», — подумал Павел и невольно стал сравнивать с этими угасшими во тьме искрами свою жизнь. С тоской и болью подумал об отце, вспомнил покойную мать, потом перекрестился, ткнулся головой в сетки…

Григорий почувствовал себя неловко. «Вот грех… И как я брезент не удержал?» — Потянулся к Павлу, тронул за плечо:

— Паша… Павлушенька… Не слабь сердце. Крепись.

— Я ничего, — отозвался Павел, не поднимая головы. — Ты, дяденька, если уцелеешь, Анке скажешь… мол, завсегда она была у меня в думках… — и он хотел перекреститься.

Григорий схватил его за руку:

— Брось молиться. Ни к чему это. Пословица есть верная: «А кто бы им помог? — Конечно люди, а не бог». Так и нас, может, кто вызволит. Крепись, говорю.

Павел не слушал его. Он повернулся на спину, запел вполголоса:

— Мачты гнутся, сарты рвутся,
Отбило руль мне полосой…
Григорий ворочался, поджимал ноги, упираясь коленками в Павла, хлопал руками, стараясь не уснуть. Он чувствовал подбирающуюся к нему опасную теплынь. От нее млеют тело и кости и быстро клонит в глубокий непробудный сон, особенно голодного и усталого человека. А у него силы были на исходе. И подкрепиться нечем. Водка и продукты остались в санях, унесенных в море. Григорий двигался, нарочно толкал Павла, чтобы не дать ему уснуть.

— Ах ты, мать моя родная,
Зажги костер ты над горой.
Это будет мне приметой,
Я буду знать, где дом родной…—
сквозь зевоту пропел Павел и смолк.

Григорий потряс его за плечи:

— Паша, слышь, не спи. Замерзнешь.

— Мне тепло, дядя.

— То-то что тепло. Не спи, говорю. Светает. И ветер слабже стал.

Павел поднял голову, осмотрелся. Они плыли на льдине метров двести шириной — все, что осталось от четырехкилометровой громадины. Ветер налетал порывами, кружил их по морю. Павел снова вынул кисет, но, не успев развернуть его, широко раскрыл глаза. Навстречу белым медведем шла огромная льдина. Она ступенчато сходила вниз.

— Человек! — вскрикнул Павел, роняя кисет.

Григорий увидел размахивающего шапкой рыбака. Он стоял на предпоследней ступени и что-то кричал им. Когда льдина подошла вплотную, рыбак надел на голову шапку и прыгнул. Раздался оглушительный треск. Льдина, на которой находились Павел и Григорий, краем скользнула на первую ступень встречной. От нее откололся большой кусок, взлетел на воздух, ударив неизвестного в живот. Он взмахнул руками, переломился в поясе и, на мгновение повиснув на льдине, скатился в воду.

Льдины постояли в раздумье и разошлись. На том месте, где упал человек, медленно кружилась на воде черная лохматая шапка.

Григорий и Павел не могли определить направление ветра. Он гонял лед в разные стороны. На рассвете они шли на запад, а теперь, с наступлением дня, неизвестно куда. Кругом были вода и лед, берег не показывался. Они поставили сани, положили в них сети и брезент и укрепили кошками.

Григорий зарылся в сети, укрылся брезентом и вскоре захрапел. Павел тряс его изо всех сил, кричал то в одно, то в другое ухо, но разбудить не мог. Ветер опять усиливался, быстрее гнал льдину. Павел снял с Григория брезент, приподнял его голову лицом к ветру, потрепал за уши. Григорий не просыпался. Павел бросил его на лед и стал колотить. Вдруг его швырнуло на Григория, он перекувыркнулся и схватился за голову. Ему показалось, что над морем разразился гром, а его кто-то ударил с такой силой, что зазвенело в ушах. Он вскочил и замер от удивления. Впереди возвышалась ощетинившаяся груда льда, на которую наскочила их льдина. Резкий толчок сорвал с кошек сани, и они умчались в море. В полукилометре на острых гребнях льдин стояли люди, махая шапками, а за ними близко-близко чернела земля. Павел задыхался, не мог говорить. Он подбежал к Григорию и прохрипел:

— Берег. Берег видать. Пробудись, что ли!

Но Григорий не проснулся. Павел поднял его, вскинул на плечо и пошел. Он оступался, падал, карабкался по льдинам, но Григория не бросал. Голоса приближались, становились отчетливее. Павел пошел быстрее, ловко перескакивая с одной льдины на другую. Потом резко остановился и зашатался.

— Прямо. Прямо держись. Бечевку лови!

Павел не расслышал. У него захлопало в ушах. Ноги стали погружаться в воду, зябко занемело тело.

— Скачи на другую крыгу. Жарь ползком…

Он слышал крики, но ничего не понимал. Веки темной ночью опустились на глаза. И эту темноту вновь пронизали огненные нити. Ему показалось, что его подхватила разбушевавшаяся стихия, с невероятной быстротой понесла в черную холодную бездну.

Он качнулся и упал на другую льдину.


Первым пришел в себя Павел. Его напоили горячим чаем, покормили, и он уснул. Григорий очнулся позже, но больше не засыпал. Открыв глаза, осмотрелся и улыбнулся. Лежал он рядом с Павлом на земляном полу, в тесной хижинке с низким потолком. Посреди — столб, подпирающий толстую потолочную балку. Два маленьких окошечка. Деревянная кровать, почти голая, стол и две скамейки. Больше ничего он не заметил, кроме жарко полыхавшей печи. За столом сидели старик и старуха, упершись руками в подбородки.

— Очухался? — спросил старик.

— Да я-то что… Паренька жалко.

— Не жалкуй. Он крепче тебя. Водки дать? — и, не дожидаясь ответа, старик достал из-под скамьи литровку.

— У самого, видать, под ложечкой засосало, — проворчала старуха.

— Молчи. Бывал и я в погибелях. Знаю, как…

Григорий выпил полкружки, облизал усы и опять улыбнулся.

— Вдвоем?

— Бездетные.

— Я тоже из таких.

Старик выпил полную кружку, потом еще налил Григорию.

— Из какого поселка?

— Кумушкина Рая.

— А-а-а, кумураевцы… Знаю, знаю. — Григорий выпил еще водки, сказал: — Благодарствуем за привет и ласку, за хлеб-соль…

— На здоровьице, — поклонилась старуха.

— Далече мы от своего хутора, — вздохнул Григорий. — За день не дойдем.

— Оно, если прямо, морем, дошли бы. А то в обход придется. Павел заворочался, проснулся. Старик налил и ему водки, но Григорий вступился:

— Табаком балуется, а водку не потребляет. — И к Павлу: — Видал? Кто нам помог? Люди, а не бог.

Павел молчал.


Утром следующего дня Григорий и Павел отправились в путь. Они прошли километров десять берегом и повернули в море.

Дул теплый южный ветер. С неба падали сырые хлопья снега. То и дело попадались полыньи, нужно было идти в обход. Кругом ни души. Только перед вечером показался их берег. Они почувствовали приток сил и ускорили шаг.

Неподалеку от берега маячила лошадь, впряженная в сани. Григорий и Павел пустились бегом. И чем ближе были сани, тем быстрее и легче бежали. Григорий даже опередил Павла. Было уже совсем близко, когда они наткнулись на широкую и длинную полынью. Возница, махнув им рукой, погнал лошадь рысью вдоль полыньи.

— Душегуб! — и Григорий послал ему вслед ругательство. — Чего ж он раньше не махнул нам? Опять крюк надо делать.

Держась подальше от полыньи, они пошли на северо-восток. А возница будто решил дразнить их: отъехал полкилометра, остановился, снова помахал.

— Потешается над бедой нашей, либо другое что? Как, Паша?

— Сдается, что кличет.

Недоверчиво пошли на зов. Когда приблизились, увидели замерзшую ополонь и закричали от радости. Григорий узнал возницу. Это был их хуторянин Егоров, выехавший на розыски. Павел бросился вперед, но Егоров остановил его:

— Провалишься. Принимай бечевки, — и бросил по льду камни, к которым были привязаны концы канатов. Другие концы привязал к саням. Павел крепко затянул на себе веревку. Глянул на Григория, и они легли на лед.

— Валяй! — махнул рукой Павел.

Егоров разгорячил лошадь, прыгнул в сани и погнал вскачь. Григорий и Павел на животах перемахнули через ополонь, вскочили и побежали к Егорову.

— Друг ты разболезный! — Григорий обнял его и поцеловал.

— Садись скорей. Конь не стоит.

— Погоди, Егоров…

— Дома Дарья. Дома. И кобыла, и сетки, все в цельности.

Григорий схватил Егорова за плечи и посмотрел на него засверкавшими глазами.

— Правду говоришь?

— Садись. А то смеркается. Приедем, поглядишь.

— Ладно… — и Григорий повалился в сани.

Когда отъехали, он тронул Егорова за плечо, нетерпеливо спросил:

— Как же спасли?

— Крыга за бугор зацепилась, что возле косы. Ну, и перетащили вброд. А тебя за пропащего посчитали.

— Сколько же пропало?

— С вами десять душ. А теперь будем считать восемь.

— Ну, а Дарьюшка что?

— От простуды жаром застрадала с нонешнего дня. Она же кобылу переводила вброд.

Больше ничего не спросил Григорий и всю дорогу молча до крови жевал губы. Дорога местами была талая, сани тяжело шли по грязи. В полночь въехали в хутор. Возле дома Павла Егоров остановился. Григорий обнял парня и сказал:

— Не слабь сердце, Павлуша…

— Да я ничего, дядя, — и понуро побрел во двор.

Егоров подвез Григория и вошел с ним в хижину. Григорий осторожно приоткрыл дверь и, пропустив Егорова, бесшумно закрыл ее за собой. Дарья лежала на кровати с мокрой тряпкой на лбу. На столе моргала керосиновая лампа. Увидев мужа, она приподнялась на локтях, сбросила со лба тряпку, вскочила с кровати.

— Гришенька! — и громко зарыдала.

II
В марте с юга теплыми потоками струится зюйд. Он прилетает от Керченского пролива и Тамани, горячей лаской пробуждает уснувшее на зиму мелководное Азовское море. День ото дня ширится у пролива ополонь. Зюйд крутит пенистые воды, крепко сжимает их в объятиях, давит ко дну и гонит подледным путем вверх. Воды шумно бунтуются, бьются заповедными косяками рыбы, упираются в лед. И когда лед, звонко щелкая, распускает хрупкие швы, с севера внезапно налетает свирепый Тримунтан. Он широким разворотом свинцовых туч заволакивает небо и яростно бросается на своего противника зюйда, преграждающего путь в теплые края. И горе зазевавшимся рыбакам, свидетелям жестокой схватки двух невидимых великанов Юга и Севера. За свою беспечность не один из них поплатился жизнью. Несколько дней длится поединок двух великанов. Они, как два голодных коршуна в борьбе за добычу, стремительно налетают друг на друга, взметая вокруг серебристый пух снега. Вихрем кружатся в небе, бьются об лед, оглушительными взрывами кромсают зимнюю броню моря, уносят на огромных льдинах в кипучую пучину смельчаков с лошадьми и рыболовными снастями. Бросают льдины от берега к берегу, сталкивают их, с грохотом и треском трут одну о другую, рассыпая по воде алмазную крошку льда. К вечеру, когда остывает солнце, Тримунтан подминает под себя противника, сгоняет в кучу крошево льда и жгучими заморозками кладет темно-синие заплаты на ополони, сызнова одевая море в ледяной панцирь. С наступлением дня солнце жадно сосет горячими лучами лед, распаривает швы. Зюйд полнится силами, крепнет и нападает яростней. И тогда обессиленный, с подбитыми и опаленными южным солнцем крыльями, Тримунтан уходит в холодные края — на север.

Минувшая зима была скупой и лютой. Рыбаки провели дурной лов. Днем и ночью ползали по льду, делали проруби, сыпали в них сети, проваливались на тонком льду ополоней, отмораживали руки и ноги, рисковали жизнью, — но рыба не шла. Все же рыбаки не покидали море, успокаивая себя надеждой, что нападут на косяк и хоть наполовину возместят потраченные труды и здоровье. Переходили с места на место, снова ставили сети и терпеливо ждали рассвета, греясь у костра. В половине марта метеорологическая станция оповестила все рыбацкие поселки о ледоходе. И вскоре рыбаки увидели засверкавшую на всю ночь макушку высокого кургана. Это горел костер — сигнал о приближающейся опасности. Они слышали изредка глухой треск и гул подо льдом, тревожились, ломали перетяги, но когда гул стихал — успокаивались, снова заводили прогонами сети под лед, садились возле костра, проклинали дурной лов и материли вдоль и поперек окоченевшее море.

Больше всех бранился Панюхай. В весеннюю, летнюю и осеннюю путины он дальше как за полтора километра от берега не выезжал. Боялся воды, не доверял морю. На льду он был немного смелее, но теперь, когда с берега просигналили о ледоходе, его обуял страх.

Рыбаки спешно собирались, запрягали лошадей. Панюхай поднял маленькое острое личико, понюхал воздух — за что и прозвали его на хуторе «Дед Панюхай», — сощурил бесцветные глаза и в испуге прошептал:

— Господи, спаси и помилуй…

— Да вы кто, рыбалки или елки-палки? Чего мордуетесь? — закричал один рыбак, тряся бородой.

— Не видишь — чего? — отозвался другой, затягивая супонь. — Беда на носу. Кличут.

— Под носом у тебя беда, а не на носу. То бабы-поганки соскучились, вот и запалили костер. Да пущай у меня борода скиснет, чтоб я на обман им дался. Не уеду, покуда сани рыбой не завалю, — и он зажал варежкой пышную бороду. Видя, что рыбаки все же собираются, подумал. «А ведь всерьез уматывают…» — и принялся было отвязывать лошадь, чтобы запрячь ее в сани.

— Может, погодим ночку? — раздался чей-то неуверенный голос. — Ветер легчает. Гляди, косяк подойдет.

— Чего глядеть! — крикнул бородач, бросая поводья. — Не один, а может, десять косяков уже подходят. Сыпь сетки, и ладно будет.

Ветер быстро стихал, погода налаживалась. Рыбаки успокоились, решили остаться и распрягли лошадей.

…В хуторе с каждым днем нарастала тревога. Две ночи жгли на кургане костер, а рыбаки не возвращались. Председатель сельсовета снарядил двух парней и послал к рыбакам с наказом — прекратить лов и вернуться домой. Но гонцы опоздали. Лед тронулся, и рыбаки были унесены бурей в море.

…Льдина ввинчивалась в жгучую крапивную темь, подхваченная бешеным Тримунтаном. Панюхай вслух прочитал молитву, закрыл лицо руками, упал на сани, громко зарыдал.

— Дитё ты мое… Дитё… И не простившись…. сгинем…

Рыбаки накинулись на него с бранью:

— Заткните ему рот кляпом… Расслюнявился, хрен старый…

— Дитё? А у нас кто, щенки, что ли?

— Чего беду накликаешь, богомол?!.. Рыбалка… — бросил кто-то с презрением.

К Панюхаю подполз молодой рыбак и, турсуча за плечи, прохрипел:

— Чего душу бередишь, страх разводишь?

— Сбрось его в море. Пущай сдохнет раньше он, а потом мы, — крикнул кто-то из темноты.

Панюхай вздрогнул, почувствовал, как у него от затылка до поясницы онемела кожа. Он вскочил, огляделся и побежал прочь. Вслед ему покатился злорадный хохот. Но вот он превратился в страшный гул, похожий на раскаты грома. Панюхая сшибло с ног и отбросило в сторону с такой силой, что у него захватило дыхание. Старик услышал, как шумно заплескалась вода, захрустел ломающийся лед, отчаянно закричали люди, и мгновенно все смолкло. На него навалилась какая-то тяжесть, придавила ко льду, и он лишился сознания…


Двенадцать суток не было никаких вестей о рыбаках. И все эти дни Анка выходила к морю, становилась у самого обрыва и подолгу смотрела в молчаливую даль. Ее зеленые глаза, похожие на морскую воду, глядели далеко и зорко, перескакивали с одной льдины на другую. Вон вдалеке — черное пятнышко, ей показалось, что оно двигается, что это живой человек. Она наклонилась над обрывом и застыла.

«Не отец ли?»

Надежда вспыхивала в тихой заводи глаз, слезы струились по щекам, прячась в уголках рта. Светло-пепельные брови, словно острые плавники краснорыбицы, то взлетали высоко на выпуклый лоб, то низко опускались на глаза. Но черное пятнышко приближалось, и глаза у Анки становились глубокими, холодными, плотно сжимались губы. Внизу, под обрывом, теснились льдины, словно рыбьи косяки собирались метать икру в заповедных водах. Они толкались одна о другую, становились ребром и хрустко ломались. Анка стояла в забытьи, смотрела вниз. Но вот она вскинула голову, обернулась. Налетевший с хутора ветер женским истошным криком хлестнул по ушам. Окинув море безнадежным взглядом, Анка побежала к хутору, путаясь в милицейской шинели. Крики летели ей навстречу от дома сельсовета. На повороте улицы столкнулась с двумя женщинами. Они вели, поддерживая, третью которая ломала руки и рвала на себе волосы. На спине у нее чайкой трепыхался белый платок с синими крапинками. Следом бежала гурьба вездесущих мальчишек.

— Что случилось?

— Муж не возвернулся. Утоп, — ответила одна из женщин.

К Анке подбежала маленькая девочка, дернула за рукав:

— Тётя. Тятя ваш возвернулся.

— Где он?

— В совете сидит.

Анка побежала в сельсовет.

Помещение было переполнено. За столом сидел председатель и по привычке дергал себя за крючковатый нос. На его голове топорщились взъерошенные черные волосы. Он прикрывал густыми ресницами единственный глаз и хмурился. Рядом ерзал на скамейке Панюхай в рваных теплых штанах и грязных валенках. У него были забинтованы обмороженные на льдине руки. Возле него плакали женщины. Одна из них, когда немного успокаивалась, всхлипывая, спрашивала одно и то же:

— Еще скажи. Как же они там?

Панюхай с трудом поднимал руку, мусолил глаза.

— А так же, как сказывал. Ну, понесло нас. Ну, обиды мне учиняли нехорошими словами. Ну… — он захлебнулся, помолчал. — В море хотели кинуть. Ну, я побёг от них. Упал, меня на другую крыгу шибануло, а их… стало быть… — он развел руками.

— И кричали?

— Кричали.

— Бога кликали?

— Не знаю.

Женщины разноголосо заплакали. Одна подбежала к председателю, застучала кулаком по столу:

— Как же так? Как же теперь? Ведь детей куча!

Председатель встал, подергал пальцами нос и еще больше нахмурился.

— Говорил я, граждане, наперёд страховаться надо было. Да разве ж вколотишь что разумное в голову нашему брату? Лучше пропьет деньги, но в дело — ни копейки. И себя и семью в несчастье гублют. Вот и сигналили, ночами костер палили на кургане, видали, что кличем, — а пошли они с моря?

Председатель вытянул жилистую шею, пробежал по толпе красным, как у сазана, глазом. В углу вскрикнула девушка. Возле нее топтался Григорий. Он ловил ее руки, не давая биться головой об стену.

— Крепись, Евгенушка. Не надо так… Успокойся…

В это время вбежала Анка.

— Теперь круглая сирота, — шептали у двери женщины.

Анка догадалась, что отец Евгенушки погиб. Она бросала вокруг жадные взгляды, ища Панюхая, утонувшего в табачном дыму.

Но Панюхай увидел ее раньше.

— Анка!

Заметив отца, девушка заморгала длинными ресницами, прикусила губу. Дымная комната совета, и шумная толпа, и отец — все поплыло перед ее глазами.

— Анка… Что ж ты, чебак не курица… — задребезжал старческий голос, и Панюхай шатко пошел навстречу дочери.

III
Во второй половине восемнадцатого столетия крымские греки под давлением ханов Девлет-Гирея и Каплан-Гирея покинули родные места и переселились в Россию. Вывод греков из Крыма взял на себя митрополит Игнатий.

Испросив разрешение у Екатерины II на поселение в России, он привел двадцать тысяч греков на земли бывшего Запорожья. Через год Екатерина пожаловала Игнатию грамоту и утвердила план отведенных грекам земель на Азовском побережье. На правом берегу реки Кальмиус, у самого моря, Игнатий заложил первые камни в фундамент строящегося города Мариуполя и храма, а через шесть лет скончался. Его похоронили в храме на правой стороне в сидячем положении. Над гробницей повесили икону Григория-Победоносца, а позже, спустя несколько десятков лет, горожане укрепили мраморную доску с надписью:

Здесь покоится приснопамятный святитель Игнатий,

24-й митрополит Готфейский и Кефийский,

Местоблюститель Константинопольского

Патриарха в Крыму.

Оттуда увел греков в 1778 году

И, водворив в нашем округе,

Испросив для них высочайше

Привилегированную грамоту,

Скончался 16 февраля 1786 года

И уцелевший доныне.

Позже на левом берегу реки Кальмиус, против города, были поселены донцы-некрасовцы[1].

Посредине реки, служившей границей между греческим городом и казачьим поселком, был укреплен обгорелый сруб высокого дерева. Так и в истории значится:

…там был укопан пень обгорелый для знатья всякому своей границы.

Но пень не мог служить преградой для разгульной казачьей вольницы. Из года в год казаки переходили «границу», ловили в греческих водах рыбу, наводили свои порядки и всячески старались прибрать город к рукам. Казаками предводительствовал полковник Белгородцев[2].

Обиды, причиняемые казаками, греки обжаловали перед царем, и из Петербурга последовало распоряжение: полковника Белгородцева разжаловать, а казаков переселить в другие места.

Казаки разрушили свой поселок и разделились на две группы. Большинство ушло в донские степи, а остальные — берегом на северо-восток. Они шли, с короткими привалами, день и ночь. На рассвете остановились и разбили палатки на высоком обрывистом берегу моря. На юго-запад от обрыва тянулась узкая полоса песчаной отмели, похожая на вонзившуюся в море бронзовую стрелу. Она слегка загибалась вправо, образуя небольшой залив. В мае в заливе скоплялось такое множество рыбы на нерест, что казаки ловили ее руками, били веслами, глушили динамитом, рубили шашками увесистых белуг. Дальше переселенцы не пошли. Они построили на обрыве хутор в полсотни дворов, назвали его Бронзовой Косой и стали промышлять рыбой. Хутор постепенно расширялся, и ныне в нем насчитывалось до двухсот дворов.

В конце хутора стоит маленькая каменная хижина бедняка Григория Васильева, обнесенная вокруг дрекольем. У самого обрыва примостилась хижина Панюхая, такая же, как у Васильева. Через десять дворов — на высоком кирпичном фундаменте, замкнутый квадратом высокого частокола, — рубленый курень Тимофея Белгородцева, потомка разжалованного полковника. В молодости, будучи еще на реке Кальмиус, Тимофей Белгородцев влюбился в гречанку. Она была из рода Газадинова, потомка митрополита Игнатия. Когда Тимофей послал к ее родным сватов, те даже и не приняли их, заявив:

— Все казаки промышляют разбоем. Разве мы можем отдать свою дочь в жены разбойнику?

Это было оскорблением. У Тимофея вскипела буйная казачья кровь. Он хотел с клинком ворваться в дом Газадиновых и по-своему решить вопрос женитьбы. Но девушка удержала Тимофея, пообещав сама уйти к нему.

— Тогда укради и грамоту, — сказал Тимофей.

— Зачем?

— Пригодится…

Все Газадиновы имели копию грамоты, которую царица пожаловала митрополиту, и гордились ею.

— Пригодится, — повторил Тимофей. — Грамота — это почет и уважение от людей. Шутишь ли, какого ты роду-племени! Укради всенепременно.

Девушка завладела драгоценной реликвией и ушла к Тимофею, навсегда покинув родительский дом.

Только через двадцать лет она родила Тимофею сына. Назвала его Павлом, воспитала в строгой набожности, научила греческому языку. Выезжая в город на богомолье, брала сына с собой. Приводила в церковь, ставила у гробницы Игнатия и заставляла подолгу молиться. Умирая, подозвала сына к себе и надела на шею маленькую сумочку на тонком гайтане, в которой хранилась копия грамоты.

Каждый год со всей округи в город съезжалось множество народу на поклонение «уцелевшему» митрополиту. Тимофей Белгородцев, хвастаясь происхождением жены, гордо заявлял всем, что в жилах его сына течет кровь священная, и часто напоминал об этом Павлу. Среди хуторян Тимофей пользовался уважением и в каждую путину, при выходе в море, избирался на время лова атаманом рыбацкой ватаги.

…Следующий небольшой куренек, плотно прижавшийся глухой стеной к частоколу двора Белгородцева, — бедняка Осипова, погибшего в море. В нем живут дочь покойного Евгенушка и секретарь сельсовета, он же и хуторской лекарь, Душин, сорокалетний холостяк.

Угловой кирпичный дом этого же ряда, с пятью большими комнатами — рыботорговца Урина. Появился Урин на хуторе в первые годы революции и за это время успел нажить недурное состояние.

Пересекающая улица заселена середняками. Она тянется к обрыву, поворачивает вправо и рассыпается по отлогому склону маленькими, наполовину вросшими в землю халупами сухопайщиков. Севернее, у взгорья, оторвавшись от хутора, стоит крошечный, с двумя комнатами, рубленый домик, принадлежавший ранее священнику. В нем живут заведующий клубом Зотов и секретарь комсомольской организации Виталий Дубов. Рядом — обезглавленная церковь, переоборудованная бронзокосцами под клуб.

Случилось это так.

В девятнадцатом году, накануне отступления деникинской армии, белые праздновали временную и последнюю победу над одной из частей Красной Армии. Вокруг поселка и на берегу моря пять суток валялись трупы красноармейцев. Бронзокосцы обратились к священнику с просьбой «предать земле убиенных», но тот, служа изо дня в день молебны в честь победы «христолюбивого» деникинского воинства над «супостатами», отказал прихожанам:

— Собакам — собачья честь.

При наступлении Красной Армии священник ушел с белыми и больше не возвращался. В первые годы набожные бронзокосцы посылали ходоков в город к митрополиту и просили себе священнослужителя, но к ним никто не шел. А потом, молясь на дому, они постепенно отвыкли от церкви и вспоминали о ней только тогда, когда проходили мимо, лениво крестясь на покосившуюся колокольню. Ветхая, забытая прихожанами деревянная церковь грозила рухнуть. Комсомольцы решили переоборудовать ее под клуб и добились на это согласия хуторян. Они отремонтировали здание церкви своими силами, открыли клуб, приобрели мебель, пианино.

Правее сухопайщиков теснятся одноглазые, кривобокие, с длинными горбатыми трубами курени бедноты.

А внизу, под обрывом, моргая по вечерам крошечными окошечками, недремлющим сторожем, стерегущим заповедные воды, одиноко стоит у моря саманная халупа вдовца Кострюкова, председателя бронзокосского сельсовета.

IV
У восточного побережья на бронзовом якоре качался рассвет. В небе меркли янтарные звезды.

Потревоженная рассветом мартовская ночь чернокрылой птицей улетела на запад. Внизу, под обрывом, гусиным стадом проплывали вдоль берега светло-пепельные льдины. Все яснее становились очертания хутора, берега, и степь заволакивал горьковатый кизячный дым.

Урин неспокойно сидел на дрогах, шевелил пухлыми щеками.

— Светает, Тимофей.

Белгородцев медленно выпрямил крутую спину, повернул голову к Урину, кинув на широкое плечо конопляный, в два кольца, ус.

— Хутор пробуждаться начнет. Увидят…

— Поспеем, — прервал Тимофей, понукая взмыленных лошадей.

Вскоре дорога повернула вправо, побежала мягким песчаным настом вниз, и они бесшумно въехали в хутор. В помещении совета горела керосиновая лампа. Возле нее, низко склонившись над столом, сидели Кострюков и Душин. Урин покачал головой, собирая в жирные складки красную, как у мясника, шею.

— Сидят, — ядовито усмехнулся он, толкнув Тимофея.

Белгородцев взглянул на окно. Кострюков ерошил одной рукой волосы, а другой перебирал бумаги, разбросанные по столу. Душин сидел с выдвинутой вперед нижней челюстью и постукивал карандашом по зубам.

— Две недели ночами сидят, а что высидят?

— Поглядим, — и Тимофей повернул лошадей в проулок.

Хутор просыпался, на улицах появлялись люди. Возле своего дома Урин выпряг пристяжную и прогнал ее через калитку. Вернулся к дрогам, опасливо огляделся вокруг, легко взял под мышки два брюхастых мешка и торопливо направился во двор, на ходу бросив Тимофею:

— Поезжай скорей, пока злой глаз не видит.

Белгородцев с Уриным ездили в город за нитками и сорочко́м. Ни того, ни другого на рынке не было. Но городские тайные перекупщики, ежегодно забиравшие у Белгородцева и Урина рыбу, снабдили их сорочко́м и нитками в избытке. Выехали они за день до ледохода, и Тимофей не знал о гибели кобылы и сеток.

Гулкий, дробный стук в ворота сорвал Павла с кровати. Наскоро сунув в сапоги босые ноги, он выбежал на крыльцо. Отец стоял по ту сторону ворот и долбил их вишневым кнутовищем. Павел сбросил с железных крючков перекладину, широкими полами распахнулись тесовые ворота.

— С благополучием, батя?

Тимофей кивнул головой, взял мешки с нитками и заскрипел крутыми ступеньками крыльца. Молчание его зародило в Павле тревогу. Он посмотрел вслед отцу, подумал: «Неужто узнал? Кто ж бы это ему?..» — и повел лошадь во двор.

В курене Тимофея встретила его мать, полуслепая старуха. Она протирала пальцами одной руки слезившиеся глаза, а другой — тянула к пояснице кофточку, зацепившуюся за высокий горб. Тимофей положил у простенка мешки, разделся, сел за стол. Старуха накрошила хлеба в глубокую миску, вылила в нее кувшин молока, поставила на стол.

— Кормись, Тимоша, — и прислонилась горбом к печи, прикрыв ладонью беззубый, всегда полуоткрытый рот. Она долго смотрела на сына, разминая пальцами пергаментные, прошитые морщинками губы. Подошла к столу, села рядом, вздохнула.

— Грех на хуторе случился.

У Тимофея замерли желваки. Он поднял голову, вопросительно уставился на старуху.

— Семь рыбаков не возвернулись. На крыгах унесло.

— Не велик грех.

— Тяжкий сынок… — она покачала головой и заплакала.

Тимофей спокойно продолжал есть. Вошел Павел. Он постоял у порога, несмело прошел к печи, снял с задвижек портянки и стал переобуваться.

— Ну, Пашка, — заговорил Тимофей, выбирая из бороды крошки хлеба. — Ниток теперь в достатке. Вон сколько, — он указал на мешки.

Павел обматывал портянкой ногу и не смотрел на отца.

— И рыбку будут свежаком забирать. Прямо с баркаса. На все договоренность есть. Улов бы богатый господь послал.

Павел молчал. Согнувшись, он набивал на ногу тесный сапог. На бронзовые скуластые щеки падали пряди курчавых волос. Тимофей отодвинул чашку, пытливо посмотрел на сына.

— Пашка!

Павел разогнулся.

— Погляди на меня. Ну? Почему закручинился?

— Звезда под лед пошла, — Павел отвел глаза в сторону.

— Как это пошла?

— Утопла…

— Раз-зява! — закричал отец, приподнявшись. У него кровью налились глаза, подломились в коленках ноги. Опустился на скамейку, выдохнул:

— Сказывай.

Павел стал рассказывать о случившемся, украдкой бросая взгляды то на стенку, где висела короткая плеть, то на отца, вобравшего голову в плечи. Тимофей все ниже гнул косматую гриву волос и хмурил лицо, шевеля колечками усов. Он слушал сына, но не понимал ни одного слова. В его сознании горела мысль только о погибшей лошади и сетках, неизмеримая жадность мутила рассудок. Ударом ноги опрокинул стол, — плеснулось в воздухе сизое молоко, хрустко разбилась глиняная чашка. Старуха в испуге отшатнулась к окну, перекрестилась.

— Тимоша, молил бы бога, что он хоть сына-то…

— А кобылу? — затрясся Тимофей. — А сетки?

Он тяжело поднялся и повел глазами по прихожке. Старуха поспешно ушла в горницу. Тимофей хотел обратить свой гнев на бога, что часто делал украдкой от Павла, однако вовремя спохватился.

Он не верил в бога, но дома размашисто крестился для видимости. Сына держал в богобоязни и не выпускал из-под своей воли. Воспитанный покойной матерью в строгой набожности, Павел был кроток, и когда отец в порыве бешенства кричал: «Снимай штаны!», он, несмотря на то, что обладал огромной силой и мог бы постоять за себя, оголялся до коленок, покорно ложился на скамейку и молча, не шевелясь, горел под крепкими ударами плети.

«Ищет», — подумал Павел, не отрывая от плети тревожного взгляда. Чтобы не слышать хлестких слов, он опустил штаны и повалился на скамейку. Тимофей вздохнул, медленно прошел к вешалке, надел картуз, взял мешки и вышел из куреня. Павел выбежал на крыльцо: отец, пошатываясь, разбитой походкой шел по двору; заглянул в конюшню, в раздумье постоял и скрылся в амбаре.

Павел обхватил руками подпорку крыльца и прижался к ней лбом в мучительной тревоге: что с отцом?

Навалился грудью на высокие перила сходней и низко опустил отяжелевшую голову.

— Колокольчики-бубенчики! — вдруг раздался девичий выкрик.

Павел, встряхнув чубом, выпрямился, бросил взгляд через плечо на улицу.

— Почему закручинился? — Анка улыбнулась, закинув голову. — Ай штаны батька латал?

Павел цепко ухватился за перила. Слова Анки хлестнули по сердцу.

— Нет.

— Так ли? А почему в клуб перестал ходить?

«Издевается», — подумал он и, сощурив глаза, отвернулся.

Прежде они виделись каждый вечер, но, когда клуб перевели в отремонтированную церковь, встречи их прекратились. Анка проводила вечера в клубе, а Павел не ходил туда из-за религиозных убеждений. К тому же за этим строго следил отец.

— Ну? Придешь в клуб?

Павел посмотрел в бездонные зеленя Анкиных глаз. Три месяца назад из этих глаз хлынула на него теплая девичья ласка, на мгновенье затемнила разум…

— Почему молчишь? — спросила Анка.

— Не приду, — хмуро буркнул Павел.

— Почему?

Павел молчал.

— Эх ты, святитель. Жалко, что не достану, а то крепко потрепала бы тебя за кудри, — и она, круто повернувшись, ушла.

Павел услышал тяжелые шаги, от которых гнулся дощатый пол. Обернулся, увидел отца. Тимофей медленно шел к нему, опустив руки и тяжело дыша. Казалось, что крепкой грудью навалится на сына, сомнет его, бросит на пол. Но Тимофей вдруг остановился, слегка приподнял картуз.

— Доброго здоровья, Софрон Кузьмич. — И метнул на сына яростью сверкавший взгляд: — Ступай в курень.

Павел, уходя, украдкой посмотрел на улицу. У ворот, опершись на палку, стоял Панюхай и водил носом по воздуху. Тимофей сошел с крыльца, у калитки остановился. Не по душе ему был Панюхай. За дочку прятал в сердце злобу на него, за зеленоглазую Анку, что кружила Павлу голову, от молитв отбивала.

Нутром ненавидел, а внешне был приветлив с ним, помогал во всем. Дочка милиционером на хуторе состоит, как-никак — власть, и в случае беды какой — выручить сможет. Открыл калитку, руку протянул:

— Ко мне? — и в улыбке вымученной губы скривил.

— А к кому же еще? Завсегда к тебе, Тимофей Николаич.

— Говори, зачем?

— Городскими новостями побалуй.

— Нечем баловать, — Тимофей вздохнул. — Ни моточка ниток. Сорочка́ и в помине нету.

— Беда, — покачал головой Панюхай, поправляя на голове ситцевый платок. — А я-то думал, пойду, мол, к Николаичу, не добыл ли он чего в городе.

— И ниточки не привез. А тут еще грех случился. Десять перетяг и кобыла сгинули.

— А меня вовсе разорило море: последнюю конягу с сетками слопало. Беда. Старые сетки штопать нечем.

Панюхай без нужды перевязывал платок, щурил глаза, нюхал воздух. Он был огорчен неудачей, порывался уйти, но еще теплившаяся надежда удерживала его.

— Тебе с дочкой прямо хоть в комедию поступать.

Панюхай не понял.

— Ты по-бабьему, в платке ходишь, а дочка в шинель оделась.

— Чтоб не продуло. Ухо болит. А дочка же в стражниках состоит. В районе ее так уформили.

— И любо это?

— А чего ж. Теперь воля бабам дадена. Пущай свою сноровку кажут.

Он холодно попрощался и пошел не спеша.

— Погоди, — окликнул его Тимофей. Подошел к Панюхаю, положил на плечо руку. — Хоть и сам в беде, но помогу.

Панюхай вскинул голову. В его мутных глазах опять вспыхнула надежда.

— Не дослышал я. О чем ты, Николаич?

— Помогу тебе.

— Ниток дашь?

— Много не дам, но на штопку хватит.

Панюхай склонил на плечо голову, молчал.

— Только ты Анке покрепче хвоста накрути. Парню моему голову затмила, тускнеть стал. Боюсь, от бога и от меня отобьется. К тому же, срамотой нас изведут. — Тимофей склонился к Панюхаю: — По хутору слухи ходят, что они телесным грехом спутались.

— Поженить их, ежели так. Коробка покатилась, стало быть, крышку нашла. — Панюхай вытер концом платка глаза и добродушно улыбнулся.

— Сиречь — по Сеньке шапка? — сощурился Тимофей.

— А чего ж, породнимся.

Тимофей отшатнулся от Панюхая.

— А по-моему так: ежели у тебя сын, не приучай его к плохой базарной пище, ежели дочь — не дозволяй ночевать у соседа. — Он отвернулся в сторону, стал нервно жевать бороду.

Панюхай понял, что его слова пришлись не по нутру Тимофею. И, чтобы успокоить его, поднял палку, потряс ею.

— Да я ей так накручу, что она у меня!.. — и смолк. Поковырял палкой песок, пошевелил морщинами на лбу и, вспомнив разговор с дочкой, добавил: — Кострюков с Душным ночи не спят. Все в бумажках роются.

— Ежели осел станет лопать траву, какой он никогда не пробовал, то понятно, что у него голова заболит. Сиречь — не за свое дело не берись.

— Какой-то из города приехал. Анка сказывала — артель затевают. Мол, артельным и нитка, и всякая подмога будет.

Тимофей усмехнулся:

— Не умирай, осел, будешь ячмень кушать. Жди, покуда не сдохнешь. Так, что ли?

— Я ей тоже сказал: зря. Бросьте губы приманочкой мазать. На удочку не пойдем. Сами рыбалки, подсекать умеем, — Панюхай засмеялся и заискивающе посмотрел на Тимофея. — А когда же за нитками приходить?

— Завтра, — и Тимофей направился во двор.

— Я ей так и сказал: бросьте губы мазать. Сами рыбалки… — крикнул ему вслед Панюхай, потрясая палкой.

Тимофей, хлопнув калиткой, торопливо пошел в курень.

Павел и старуха завтракали. Тимофей бросил на кровать картуз, подошел к сыну и вырвал у него кружку с молоком.

— Лопать не дам.

Старуха вышла из-за стола, забилась в угол, за печку.

Павел вяло жевал сухой хлеб.

— Грехом телесным путаешься? Кровь свою с сатанинской мешаешь?.. — задыхаясь, проговорил Тимофей и стукнул кружкой об стол, расплескав молоко. — Кого к куреню приучаешь? С кем водишься? С Панюхаевой Анкой? Ложись! — закричал он и бросился за плетью. — Засеку…

Павел пододвинулся немного, распластался на скамейке.

— Штаны долой!

Павел не пошевелился.

— Шта-ны! — затопал ногами Тимофей.

— Не сниму! На хуторе смеются.

— Ка-а-ак?.. Батько?.. — Тимофей широко раскрыл рот, отшатнулся и замер.

Встретившись с упрямым взглядом Павла, он выронил плеть и грохнулся на кровать, блуждая по прихожке растерянным взглядом. За печкой заворочалась старуха, всхлипнула:

— Тимоша… зачем убиваешься?..

— Сын… перечить стал… — простонал Тимофей и ткнулся головой в подушки.

Со скамейки отозвался Павел:

— Больше не сниму. Хочешь, батя, секи в штанах.

V
В безветренной синеве неба таяли белые, как пена, волокнистые облака, медленно стекая к затуманенному горизонту.

Вдали закипало море.

Дымились берега.

У обрыва сытыми боровами дремали на песке опрокинутые на бок баркасы. На железных треногах качались чугунные котлы, дышали смоляным варевом. Рыбаки суетились возле баркасов, тщательно осматривали их, конопатили щели, вбивая долотом в просветы между досок жгутовые косы рыжей пеньки. Поверх пеньки струилась кипящая смола, черным расплавленным стеклом сверкая на солнце.

Анка устало шагала по вязкому песчаному побережью, скликала рыбаков в совет. Впереди нее, приподняв плечи, в легком беге неслась Евгенушка.

— Генька, не беги.

Евгенушка повернула крошечное розовое лицо, прозвенела скороговоркой, глотая слова:

— Не могу плавать по-твоему. Привыкла бегом.

— Я тебя, рыжую, за подол буду держать.

— Не удержишь.

Анка поймала ее за руку, и они пошли рядом. Встречный ветер донес звуки бойкой песни. Плачуще вплеталась в них унылая, никому не ведомая мелодия.

Анка вслушивалась в непонятные слова.

— Богомол твой расхныкался, — засмеялась Евгенушка.

Анка дернула ее за руку:

— Не надо. Обидится.

— И что за песни поет неразумные?

— Не говорит.

— Видать, божественные. Сейчас спрошу.

Неслышно ступая по песку, подошла к трехтонному баркасу. Он стоял килем на круглых дрючьях, опираясь на боковые подпорки, готовый скатиться в воду. На носовой части лежал брюхом на борту Павел и оживлял синей краской потускневшую надпись: «Черный ворон». Анка спряталась у руля. Евгенушка приблизилась к Павлу.

— Паша!

Он поднял голову, и волосы упали ему на глаза. Стряхнул их, улыбнулся.

— Хоть бы раз по-людски спел. Непонятно, о чем ты…

— Хочешь, понятно спою?

— А ну!

Павел украдкой окинул глазами обрыв, оглянулся назад. Перевалился через борт и вполголоса запел:

— Девушка, косу твою не заплетут,
Тебя за меня не отдадут.
Иди, я увезу тебя.
Темная ночь, никто не увидит.
Евгенушка стояла, глядя на него, щурила глаза и ловила полуоткрытым ртом струившиеся сверху слова песни. Павел качал головой, вкривь растягивал толстые губы и, затихая, бросал далеко в море тоскливый взгляд.

— Девушка, у тебя длинная коса:
Обвей ею шею и закрути ее.
Если ты любишь, люби от души,
Любовь на языке — одна ложь…
Забросил ногу и верхом сел на борт.

— Ну, как?

— Теперь понятно. Кто научил тебя?

— Мать. Это старинная песня крымчан.

— А кому поешь?

— Анке.

Из-за кормы выбежала Анка. Она взглянула на Павла, засмеялась. Павел поджал губы.

— Чего дуешься?.. Откуда же у меня косы? — она сорвала платок и тряхнула короткими волосами:

— Погляди.

Павел отвернулся, взял кисть и повис на борту.

— Брось, Паша. Скажи, где отец?

— Там, где вешалы, — не поднимая головы, отозвался Павел.

Девушки ушли. Павел водил по воздуху кистью и смотрел вниз. С кисти зернисто стекала краска, синей оспой въедалась в песок. Веселый Анкин смех все еще звенел в ушах Павла. «Сатана!» — хотел крикнуть ей вслед и выпрямился. Пригнувшись, между баркасами вдоль берега бежала Евгенушка, Анки не было.

«Где же она?»

Анка шла по обрыву, взмахивая платком. Вскоре ее заслонили собой вешалы. В руках Павла хрустнула кисть…

Тимофей ходил между вешалами, перебирал сети, выискивая порванные ячеи. В руках он держал пучок ниток и роговую иглицу. Если попадалась дыра, вынимал из кармана ножницы, по узлы вырезал поврежденные части, быстро делал на пальцах левой руки новые ячеи и штопал сеть. Возле суетились нанятые сухопайщики, кипятили в смоле сети, вешали их для просушки на слеги. Анка прошла мимо Тимофея, обожгла недружелюбным взглядом, бросила на ходу:

— В совет кличут.

Тимофей запустил в ячеи пальцы, сжал кулаки:

— Анка!

Та остановилась.

— Что зверюгой глядишь на меня?

У нее холодком затянулись глаза, нервно зашевелились плавники бровей.

— Я ли не помощник твоему отцу в нужде какой?

— Нитки и сорочо́к, что отцу давали, я отнесла вам. У старухи спросите.

— Зачем?

— Чтобы не быть у вас в долгу, — и быстро ушла.

Тимофей прижал к груди сеть, рванул ее. Почувствовав на плече тяжелую руку, обернулся. Перед ним стоял, возвышаясь над ним на целую голову, Егоров.

— К чему, дядя Тимофей? Теперь наш брат за ниткой плачется, а ты фильдекосовую сетку порвать хочешь.

Тимофей разжал пальцы, уронил руки.

— Блудница поганая.

— Это ты про Анку? Верно говоришь, — подхватил Егоров и подумал: «Чем бы тебя ублажить?». Поковырял ногой в песке, добавил: — Пристяжная ее, Евгенка, заглядывала к нам под гору. На собрание скликала. А мы ей в ответ: «Понадобится нам собрание, сами учиним, без юбок обойдемся», — и матюгами ее. Так запарусила в гору, не догнать, — и он затрясся от хохота.

Тимофей свел на пояснице руки, прошел к соседней вешале, оглядел просмоленные сети и направился к обрыву. Следом закачал широкими плечами Егоров.

— Дядя Тимофей. А сорочка́ у тебя не найдется?

— Сорочка́? Нету.

— Да мне малость одну.

Тимофей косо посмотрел на Егорова, взял его за широкий пояс.

— Этими малостями я разорился. Вы меня разорили. Когда нужда съедает, все на поклон к Тимофею Николаевичу, а вот ежели со мной какая беда случится… — он махнул рукой.

— Всегда вызволим.

— Знаю я…

Внизу послышались треск ломающегося дерева и крики. Тимофей оттолкнул Егорова, подбежал к обрыву и увидел, как его «Черный ворон» медленно лег на бок, а сорвавшийся с носовой части Павел, выбросив руки, головой ткнулся в песок. Тимофей схватился за грудь.

— Погубил, хамлет… Ребята! Бросай смолить! Валяйте на подмогу! — и прыгнул вниз.

За ним покатились сухопайщики и Егоров.

Тимофей подбежал к Павлу.

— Раззява!.. Сказывал же: гляди, подпорки гнилые не подсунь.

— Узнаешь их, какие они, — огрызнулся Павел. — Самые толстые выбирал.

— На сердцевину глядеть надобно. Вон, доброта какая, — Тимофей поковырял пальцем прелый обломок подпорки. — По бабьей сердечности ты мастер большой.

Тимофей лег на брюхо, пополз по песку, осматривая баркас; ласково пошлепал по осмоленным бокам и сказал:

— Просох. Время спускать на воду, а то, чего доброго, расхряпают.

— Водки купишь, Николаич, — на плечах снесем! — крикнул ему рыбак, конопативший рядом баркас.

— Две литровки ставлю.

— Мало. Прибавь еще одну.

— Ладно. Пашка! Лезь на баркас.

Тимофей подошел к баркасу, уперся спиной в накренившийся бок. На руках и шее свинцовыми прутьями вздулись жилы.

— Взяли?

— Есть, Николаич! — откликнулись рыбаки.

— Скатывай!

Баркас закачался на согнутых спинах и медленно пополз килем по круглым дрючьям, разминая и вдавливая их в песок. Он скользнул через последний дрючок и сытым, изнывающим от жажды буйволом ткнулся носом в воду. Тимофей забежал вперед, закричал:

— Не бросай! Сажай его на воду! Еще половинку прибавлю.

Под дружным нажимом плеч баркас рывком лег на волну, закачал высокой мачтой и стал круто заносить кормой. Трое ребят сели на подчалок, бросили Павлу конец веревки и на буксире повели «Черного ворона» вглубь.

— Довольно! — крикнул Тимофей, вытирая картузом мокрое лицо. — Ставь на якорь!

Павел бросил якорь и пересел на подчалок. Баркас вздыбился, загремел якорной цепью, порываясь выйти на простор.

— Как конь норовистый, железным недоуздком звякает. Ишь ты! — кивнул на баркас Егоров, выливая из сапог воду. — Тяжелый, дьявол. Чуть плечи не поломал.

Тимофей горделиво поднял голову и посмотрел на море. «Черный ворон» нырял в пенистые волны и, осыпая себя брызгами, высоко взмывал окованной грудью, норовя сорваться с якоря. Рядом с ним звонко шлепался бортами о воду двухтонный баркас, переваливался с боку на бок. Выжимая портянки и не глядя на Тимофея, Егоров как бы невзначай проговорил:

— Вот и помогли Николаичу. Всегда вызволим. Славного человека на плечах вынесем.

Тимофей зажал в кулак бороду.

— Сорочка́ я тебе дам, только языком не ляскай.

— Благодарствую.

Егоров обмотал портянкой ногу, сунул в сапог, прислушался.

— Наши ребята поют.

Тимофей не отозвался. Увидев Урина, торопливо зашагал ему навстречу. Урин тяжело шел берегом в распахнутой парусиновой винцараде и, обнажив бритую голову, водил фуражкой по лицу и шее. Приблизился к Тимофею, повалился на песок, отдышался и сказал:

— Уладил. Подгорные на собрание не пошли… К тебе идут… А за ними, пожалуй, все хлынут.

— Поглядим, как отблагодарствуют… — Тимофей поиграл колечками усов и прикусил их.

Песня становилась слышнее и вскоре выметнулась из-за обрыва пьяной разноголосицей:

— «Ворон», «Ворон» чернокрылый,
«Ворон» в море нас зовет…
Наверху показалась большая толпа рыбаков, направлявшаяся вниз. Тимофей и Урин, минуя толпу, пошли вверх. Рыбаки замахали руками, двинулись наперерез.

— Тимофей Николаич! Да погоди же ты!

К нему подбежал один рыбак, дохнул в лицо водочным перегаром:

— Куда удираешь?

— На собрание.

— Да какое же собрание, когда весь хутор на берегу? — и повернулся к товарищам: — Слыхали, что Николаич сказал?

— Не пускай его, кум! — отозвались из толпы. — Пущай погуляет на нашем собрании, а потом идет в совет.

— Брюляй парус, Николаич. Не отпустим.

Тимофей хитровато посмотрел на рыбака:

— А ради чего гулянку затеваете?

— Да как же ради чего? В море скоро выходить, а кто поведет? Атамана будем выбирать.

Тимофей покачал головой:

— Нет, не пойду. Без меня обойдетесь.

— Никак нельзя, Тимофей Николаич.

— Почему?

Рыбаки переглянулись, ближе подошли. Кто-то крикнул:

— Качай атамана! — и его подхватили на руки.

В глазах Тимофея колыхнулось небо, изогнулся обрыв, потянулся вверх. Он зажмурился, обхватил руками лицо.

— Довольно! Задохнусь!

— Качай!

— Сердцем слаб, братцы!

Егоров растолкал толпу, вцепился в одного рыбака.

— Хватит! Гляди, в самом деле слаб. Случится грех, без водки и без сорочка́ останемся! — Он вырвал из рук рыбаков Тимофея, посадил на песок.

Тимофей перевел дух, поднялся.

— За честь благодарствую. Но не приму ее.

— Как?

— От греха подальше.

— Какой грех? Тимофей Николаич, не дури. Больше нам некого выбирать. Твой отец наших родителев в море водил, и тебе нас водить. Завсегда по-старому останется, пока здоровьем не захромаешь.

К нему наклонился Егоров:

— Супротив народа, стало быть?

Тимофей постоял в раздумьи, вздохнул:

— Супротив я никогда не шел. Ладно.

Порылся в кармане, бросил на песок деньги:

— Пятьдесят целковых на пропой.

— И моих столько же, — отозвался Урин, раскрывая бумажник.


За окном взметнулась рука, дробно зазвенело мутное стекло. Дремавший в углу представитель рыбного треста вздрогнул, схватился за портфель. Евгенушка и Анка прервали разговор. Вбежала Дарья.

— Никак заснули? Пробудитесь!

Душин вытянул шею.

— Чего ты?

— А того, что берег пьяный шатается. Кого на собрание ждете? Полюбуйтесь! — Дарья выбросила руки по направлению к морю. — Водкой давятся.

Кострюков подергал себя за нос, кинул на Анку глазом.

— Объяви еще раз, что о другом будет речь на собрании. Кто не пожелает явиться, в море не пущу… — И повернулся к представителю треста: — Видали? Боятся. Думают — об артели толковать им будут.

Представитель треста зевнул и отвернулся к окну, за которым в сумерках тонула широкая улица.

…На берегу в пьяной песне изнемогал рыдающий баян.

Двое рыбаков, в обнимку стоя у обрыва, покачивались, брызгали друг другу в лицо слюной:

— «Ворон», «Ворон» чернокрылый,
«Ворон» в море нас зовет…
Третий на животе ползал у их ног, бороздил носом песок, переваливался на спину и топырил синие губы:

— Атаман… прощаясь с милой…
Эх… да…
Водку… кружкой… ррраздает…
— Дошли… — горько усмехнулась Анка, глядя на рыбаков.

Возле гармониста вразвалку сидел Тимофей, расплескивая из кружки водку.

— Пей, братцы. Еще сотенную даю. Пашка! Плохой у тебя батько, а? Погляди, честь ему какая. Пей и ты. Нынче дозволяю тебе…

Павел выпил, швырком отбросил кружку, широко зашагал к вешалам. Вокруг Анки топтались рыбаки, шатко надвигались на Евгенушку. Она нырнула под вешалу, ударилась лицом о балберу и, оставив под чьим-то сапогом слетевшую с головы косынку, побежала к хутору. В руках Анки блеснул никелированный браунинг.

— Назад, не то всю обойму всажу.

— А ты что, как щука, хвостом винтишь? В мутной водице бубырей ловить пришла? В ярмо нас кличете?

— За жабры бери!

— Прижми ей хвост!

— Вырывай плавники! — И бросились на нее.

Анка странно взмахнула рукой, выронила браунинг.

С берега рухнул Павел на одного из обидчиков, схватил за пояс, вскинул выше головы, сердито потряс и перебросил через других. Сжал кулаки, отвел руки назад, пригнулся и, бросками передвигая ноги, пошел на рыбаков.

— Не сметь! Не сметь!

Рыбаки, ворча, отошли назад. Павел поднял браунинг.

— Схорони. Вгорячах стрельнешь, а потом жалковать будешь.

За спиной Павла кто-то крикнул:

— Гляди. Кобель за сучку вступился.

Павел вздрогнул, резко обернулся. В лицо ему ударил хохот пьяной толпы.

— Уйдем отсюда, — потянула его за руку Анка.

Поодаль от толпы стояли жены рыбаков. Они не осмеливались подойти к мужьям и терпеливо ждали, пока кто-нибудь из них, утопая в хмельном угаре, упадет на песок. Его брали за руки, волоком тащили до двора.

Только Дарья — ни на шаг от Григория. Беспрестанно толкала его в спину:

— Гришенька, довольно. Пойдем, кличут тебя.

— Погоди малость…

Он медленно посасывал из кружки водку и, передергиваясь всем телом, повторял:

— Горькая.

Не вытерпел Тимофей:

— Может, потому горькая, что за чужие денежки куплена?

— Горькая. Противная.

— Ну, что ж. Трескай и терпи. Время нонешнее горше водки, а мы же терпим?

Григорий исподлобья взглянул на Тимофея.

— Хватит тебе, Гриша, — вмешалась Дарья.

— Последняя.

Он выпил и сморщился.

— Время горькое? И власть советская, может, не по душе?

— На нас-то и держится она. Сиречь — мы кирпичи социализма.

— Как?

— А так… — Тимофей матерно выругался.

Григорий размахнулся и наотмашь ударил его.

Дарья вцепилась в мужа. Егоров сбросил с плеча ремень гармошки, Тимофея заслонил:

— Это за то, стало быть, что Николаич весь хутор из нужды вызволяет?

— За власть… Я кровью умывался за нее. А он…

Не досказал Григорий. Отшатнулся назад, разбросал руки и распятьем упал к ногам Дарьи. Перевернулся на брюхо, сплюнул сукровицей, пополз к обрыву.

— Братцы! Чего же вы глядите? Лупи подгорных!

Один рыбак подножкой сбил Егорова, навалился на него грудью. По песку скользнул кованый сапог, рыбака по скуле хряснул. Тот кувырнулся, тяжело застонал. Подбежал еще один, пустой бутылкой замахнулся:

— Куманек! И за что же ты свояка моего угробить пожелал?

Не успел куманек и словом обмолвиться, как бутылка звонко стукнулась об его голову, разлетелась вдребезги.

— Братцы! Верховые подгорных убивают!

Небольшая группа рыбаков бросилась к хутору, другая, развернувшись, пересекла им дорогу. Озверело бросались друг на друга, дрались кулаками, бутылками, в обнимку катались по песку, до крови искусывали лицо и руки. Одного рослого парня ударили ножом под лопатку. Он свернулся в кольцо и, загребая под себя руками, вскрикнул:

— Урезали! Ох, загубили! Предайте земле!..

Люди закружились, затопали, взревели.

Вдоль обрыва уходил Тимофей, вырываясь из рук Григория. Он был без картуза и винцарады. Ветер хлопал по телу ошметками разорванной рубахи. На повороте к вешалам споткнулся, упал на руки. Григорий поймал его за штанину.

— Стой, а то руль отобью. Власть, говоришь, поганая?

Тимофей сильным ударом ноги оттолкнул Григория, побежал в хутор. Григорий перевернулся, сполз к обрыву, полетел головой вниз. За ним покатились еще трое, зазвенели бутылки. Над обрывом взлетела кем-то брошенная гармошка. Слышно было, как она глухо ударилась о песчаный берег и замерла в последнем вздохе разбившихся голосовых переборов…

В конце обрыва Павел и Анка повстречали Дарью. Она тяжело поднималась в гору, обхватив поперек Григория. Он едва ковылял, обвисая в ее руках.

— Да иди же, иди. Совсем скапустился. Как теперь ответ будешь держать перед людьми? Совесть-то твоя где? Ведь спросят.

— Ничего… Совесть моя при мне…

— Пропил ты ее.

— Нет, — он замотал головой и стал оседать.

Дарья опустила его на песок.

— Не могу. Все силы вымотал. Паша! Помоги! — попросила она.

Павел взвалил Григория на спину и легко понес. По дороге Григорий вырывался, колотил Павла по голове, норовил укусить, но тот крутил ему руки и спокойно шагал по улице. В коридоре совета поставил его на ноги, открыл дверь и втолкнул в комнату. На пороге Григорий споткнулся, грохнулся на пол.

— Где это он налимонился? — спросил Кострюков.

— На берегу.

— На каких радостях.

— Атамана выбирали.

— Кто угощал?

— Мой отец, — сказал Павел, поднимая Григория.

Кострюков рванул шпингалет и открыл окно. С берега донеслась растрепанная ветром песня:

— «Ворон»… «Ворон»… чернокры-и-и-лый…
«Во-о-рон»… «Вор…он…»
VI
Издавна, от дедов и прадедов, пьяно шаталась по хутору беспросветная, израненная поножовщиной жизнь бронзокосцев. Вихрем кружилась в диких разгулах, чудовищем вздымалась над обрывом и, отравленная хмельным угаром, падала на землю с помутившимся разумом. Блекла, увядала, порастая горькой полынью и куриной слепотой. Вырвать бы этот бурьян, обрубить корни и сбросить под обрыв… Да не поднять одному, не осилить…

…В сельсовете шло собрание. За окном брезжил пепельный рассвет. Бледной вспышкой моргнула лампа и погасла.

— В совете — я. В парторганизации — я, и везде — один, — говорил Кострюков. — Руками и ногами заткнул прорехи. Осталось еще головой в какую-нибудь дыру ткнуться. А дыр-то немало. Видите? — указал он на Григория. — Коммунист лежит. С кем же работать? Ведь нас и без того на триста человек семь коммунистов да пять комсомольцев. Без того, говорю, мало, а мы что делаем? То пьянствуем, то рожать собираемся, то в море бежим топиться, по любовной причине, стало быть.

Евгенушка стыдливо опустила голову, подняла плечи. Загорелись щеки. Вскочила — и к двери.

— Куда ты? — задержал Кострюков. — Сиди. Не тебя касаюсь я. Знаю, что работаешь хорошо, и от учеников жалоб на тебя нет. Я вот кого, — он повернулся к Дубову. — Кто комсомольцами руководит.

— А что я? — и на Кострюкова уставились спокойные серые глаза с припухшими красными веками.

— А то, что два года буравишь любовью ухо Евгенушке, а сказал ты ей что-нибудь дельное? Толковал о комсомоле? Вовлек в свою организацию?

— Не все ж политикой заниматься. Ты-то не любил?

— Но дело не страдало. А у вас… Вон на хуторе сколько молодежи, хоть отбавляй. И ни один не в комсомоле; лоботрясничают. А все оттого, что никакой работы среди них не ведете.

Дубов нервно взъерошил шевелюру, досадливо бросил:

— На хуторе, кроме молодежи, и пожилых в достатке. А парторганизация тоже не гуще нас народом.

— Потому что один я. Один. С кем же работать? Кто помогает мне?

Возле Дубова заерзал на скамейке Зотов, выставил вперед скуластое сонное лицо.

— Ты нас пробираешь за любовные дела или за другое что, а вот Анке никогда не скажешь…

— Не цепляйся за Анку, — перебил его Кострюков.

— А толк-то от нее какой? — не переставал Зотов. — Тоже, кроме «крути-любовь», ничем не занимается.

— Тебе, что ли, тягаться с нею в работе?

— А чего ж ему не потягаться? — вставила Дарья. — Ногами выкручивает под гармонь здорово. Клуб ходуном ходит.

— А ты и на это неспособна.

— Хватит! — Кострюков встал, прошел к двери, толкнул ее ногой. В комнату ворвалась предутренняя морская свежесть. Он жадно открыл рот и уперся головой в косяк. — Евгенушка, покличь Душина! — И пошел обратно к столу. Посреди комнаты остановился, подергал себя за нос. — Жизнь обгоняет нас. Далеко ушла, чуть парусом маячит. А мы без паруса, без руля, на ветшалом баркасике кружимся на месте. Без бабаек. Руками гребем, — и, сцепив пальцы, прижал руки к груди. — Руками. Руками. Налетит шквал — килем в небо упремся и как один пойдем к чертовой бабушке в гости. Понимаете вы, что хутор в водке утопает?.. — и, опустившись на скамейку, добавил: — Хоть и клуб имеется… очагом культурным зовется.

Зотова подхватило со скамьи:

— А что же я, на канате должен тянуть народ в клуб?

— Без каната обойтись можно. Заведите шашки, книжки интересные прочитайте, в газетке кое-кого протяните, — а прежде всего о себе прописать надо; пьески полезные покажите или другое что. А ты только и знаешь, что фортели ногами выкидывать да девчат хороводить под гармошку. Культура это? В том-то и беда вся, что народ мимо проходит. Только пьяные к ограде тулются, когда «за малым» потребно сходить.

— Он сам стаканчиком не брезгует.

— Ты, Анка, обманом людей не путай. Пьяным меня никогда не встречала. В отместку, что ли? Милиционер… Всегда из-за тебя собрания срываются.

— Так ли?

— Не знаю. Известно только, что рыбаки под носом у тебя водку глушат, драки учиняют, а собрания пустуют.

— А ты прямо в клубе заливаешься.

— Врешь.

— А третьего дня кто девчат до крику щипал? Забыл?

Зотов заерзал на скамейке и сердито проговорил:

— Не виноват же я, что тебе Пашка Белгородцев синяки наставляет.

— Ну ты! — руки Кострюкова запрыгали по столу. — Латрыга. Выгоню!.. — и круто повернул голову. — Товарищ! А товарищ!..

Представитель треста открыл глаза, посмотрел вокруг. Поднял с пола портфель, приблизился к Кострюкову.

— Давайте все к столу, а то заснете там.

В комнате заскрипели расшатанные скамейки, и над столом склонились красные косынки и взлохмаченные чубы.

— Я коротко, — сказал Кострюков и на минуту задумался. — Вчера рыбаки не пришли. Не являются и нынче. А еще хуже — могут выйти в море. Чего ж, атамана уже выбрали, ставь парус и отчаливай… Так вот. Сейчас же надобно обойти все дворы и объявить, что рыбалить будут те, кто договором с представителем треста заручится. А так в море не пустим. Не дозволим воровать у государства рыбу. Станем на берегу и не пустим. Есть?

Над столом еще ниже склонились головы.

— А вы, товарищ, непременно доставьте сюда сорочо́к и нитки. Без них рыбак в море не выйдет и даже хвоста от рыбы не сдаст вам, хоть и договор будет. Тайком перекупщику сплавит.

— Первыми же автомобилями, которые придут за рыбой, все будет доставлено, — заверил представитель треста.

— Ладно, если так. — Кострюков увидел на пороге Евгенушку. — Ну?

— Нет его.

— Где ж ему быть?

— Не знаю, — и тихо добавила: — Видать, позвали куда-нибудь…

Кострюков сокрушенно покачал головой.

— Помощник… Хоть в юбку наряжай его да в три шеи из совета… Зотов! Пиши! — и ткнул пальцем в стол. — «С нынешней весны объявляется запрет на самовольный лов рыбы в государственных водоемах. А потому всем рыбакам надо непременно явиться в совет для подписания договора на сдачу за деньги всего улова представителю рыбного треста. Кто пойдет супротив и не пожелает заручиться правом на лов, в море пущать не будем. Милиции и членам сельсовета строго блюсти порядок».

Кострюков внимательно просмотрел написанное, показал представителю треста. Тот кивнул головой.

— Хватит. Подробнее я буду пояснять устно.

Бумажка качнулась в воздухе, мягко легла на стол.

— Еще сорок штук таких, и жарьте по дворам. А ты, Анка, за берегом приглядывай. В море выпускать только с договорами. Воровать не дозволим, — и вышел из-за стола.

По улице прогремели дроги, послышались голоса. Хутор пробуждался. Заворочался и Григорий, перевернулся на спину. Видимо, ему приснилась гулянка; он, зевнув и уставившись полуоткрытыми глазами в стену, невнятно пробормотал:

— Глоточек один… Только глоточек… что ж вы… позабыли обо мне?

Кострюков взял его за волосы, приподнял голову.

— Нет, не забыли. На очередном партсобрании будем говорить о тебе, — и вышел во двор.

Словно веслом по голове ахнули, вышибли хмель. Шире открыл глаза, на локтях приподнялся. Возле Дарья сидит, гневом дышит на него.

— Когда за разум возьмешься, Григорий?..

Никогда не видел Дарью такой злой. Не узнал ее. Отвел глаза в сторону и ни слова в ответ. А она ниже гнет голову, сильнее обжигает дыханием.

— Стыдно тебе… А мне? А товарищам твоим каково перед людьми?

Григорий закусил губу, отвернулся…

Раннее утро полоскало улицы свежестью, бодрило людей. А Кострюкову было душно, прошибало по́том. Он снял картуз, пиджак и расстегнул ворот рубахи. Косматая голова то ложилась на плечо, то клонилась на грудь. И казалось ему, что под ним тонким льдом гнется земля, ускользает из-под ног. Люди смотрели ему вслед, переговаривались:

— Досиделся в совете, что ни голова, ни ноги не слушаются.

— Похоже на то. Видать, с тайной гулянки ковыляет.

Кострюков слышал и понимал, что говорят о нем, но не обращал внимания и ускорял шаг. Возле обрыва остановился, море глазом обнял. Внизу скучающе стояла покосившаяся родная халупа, прислушиваясь к шелесту воды.

«Не грусти. Пришел!» — хотелось крикнуть, как живому существу, махнуть картузом, но помешал долетевший знакомый кашель. Обернулся и увидел Душина на пороге крайней хижины. Он сидел на корточках, дымя цигаркой, и напряженно смотрел в полуоткрытую дверь.

Кострюков хотел окликнуть его, но Душин торопливо поднялся и скрылся за дверью.

«Прячется», — подумал Кострюков и, повернув к хижине, заглянул в открытое окно. На кровати стонала роженица, билась в судорогах. Возле хлопотали женщины, а у печи стояли Душин к муж роженицы.

— Рассыпается, — тихо сказала одна из женщин и поманила Душина к кровати.


Душин подошел к отцу, близко поднес к его лицу ребенка.

— Сын…

У рыбака радостно засияли глаза.

— Да ты завсегда сынов принимаешь. Руки золотые у тебя.

Кострюков осторожно постучал по стеклу. Увидев председателя, Душин растерялся, забегал с ребенком по комнате, не зная, куда положить его. Сунул в руки отцу, схватил аптечку и — во двор. У ворот напоролся на сердитый глаз Кострюкова, остановился. Переложил аптечку под мышку другой руки, глаза — в землю.

— Больше не буду. Бабы жалостным плачем доняли.

— Иди в совет… Работой займись.

Душин вышел на улицу и, не взглянув на Кострюкова, направился в совет.

— Погоди… В последний раз говорю, а ты хорошенько запомни: если не бросишь — прогоню. Мне нужен работник в совете, а не бабка повивальная. Ступай…

VII
Море вздувалось закипавшим крутым варевом, шумело, косматилось и тревожно билось о берег бугристыми волнами.

Бурунился негодованием и хутор, взбудораженный новыми порядками лова. Три недели праздно шатались по улицам бронзокосцы, не выходили в море. Пили водку, без толку кричали у совета и ни с чем расходились по домам. А рыба шла густыми косяками и уходила далеко вверх, в теплые заповедные воды Дона.

Душин сидел перед раскрытой папкой и рылся в бумагах, покусывая кончик карандаша. Представитель треста вяло щелкал замком портфеля. Ссутулясь, по комнате нервно ходил Кострюков, потрясая длинными волосатыми руками.

— Рыба идет. Табунами проходит мимо, а что мы имеем?

— Пока ничего, — вздохнул представитель треста. — А что будете иметь, пожалуй, и знать не хотелось бы.

Кострюков остановился.

— Осудят?

— Премию дадут, — съязвил председатель треста. — Ведь подумать стыдно, что апрель на исходе, а план ни на один процент не выполнен. Это преступление.

— Тяжкое… — вставил Душин. Отвернувшись к окну, добавил: — Рыбаки наши и поныне сидят дома, а рыбка уходит.

— Да. За такие дела по голове не погладят… — сказал Кострюков и нахмурился. — Ну, а как же быть?

— Арестовать Белгородцева и Урина. Выселить их из хутора.

Кострюков отмахнулся:

— Нельзя. Причины нужны.

— Можно. И причины есть.

— Нет. Не могу так.

— Раскисаешь?

Кострюков промолчал. Выпрямившись, сверкнул на окно глазом. По улице шли рыбаки, шумели. Душин ткнул через плечо большим пальцем.

— Идут. И опять бунтуются.

Рыбаки приближались к совету. Впереди Егоров. Он то и дело оборачивался назад, бил себя кулаком в грудь, возвышал голос:

— Не сдавайся, ребята! Пущай рыба уходит, пущай голодать будем, но в море не выходи!

— Эх-ха-ха… — вздохнул какой-то рыбак. — Для хлебороба — земля, а для нас оно… море… Давно кличет, кормилец наш. А мы?..

— Срамота да и только, — отозвался другой. — Чего ждем?

У Егорова задрожала челюсть.

— В ярмо пожелали?

— Так сказывай, что делать?

— Кто кормить нас будет?

— Он. Егоров. Да Белгородцев с Уриным, — раздался насмешливый голос Кострюкова.

Рыбаки обернулись к совету. У раскрытого окна стоял председатель. Егоров вцепился в него глазами, даже вперед весь подался:

— Правильно! Они кормили народ и кормят. Опроси хутор. При всякой беде помогают. А вы чем похвалитесь?

— Никому чести своей не продаем.

— Дело известное, что вы только покупаете. Но мы-то не продадимся вам. Сети порвем, баркасы потопим…

— И без того перед судом будете ответ держать, — перебил его Кострюков.

Егоров шагнул к окну, вскинул голову:

— За что?

— За срыв путины.

— Сам срываешь. Зачем на берегу нас держишь?

— А договоренность с трестом… имеется?

— Сказано уже, что в ярмо не полезем.

— И мною объявлено всем, что воровать рыбу не дозволю. Не допущу! — и Кострюков захлопнул окно. Постоял в глубоком раздумьи, направился к столу, тяжело оседая на ноги. Мысли теснились в голове. Он цеплялся за них в поисках выхода, но они быстро таяли, как зажатые в горячей ладони снежинки. «Или разрешить выход? Ведь время уходит… Сорвется путина». И сказал вслух:

— Как же быть? Где же выход?

— Выход один: в море, — отозвался Душин, без нужды перебирая заготовленные для рыбаков договоры.

— Верно, Душин, сказываешь, — поддержал Панюхай, переступая порог.

За ним несмело вошли двое рыбаков. Панюхай повел носом, приблизился к председателю, поправляя на голове платок.

— Измаялись рыбаки, от безделья бесются. Спокон веков таких порядков не видывали. Эх, зря народ баламутите.

Душин дернул его за рукав, посадил рядом.

— Болтать зря тут нечего. Говори, зачем пришел. Договор подписать?

Понюхай посмотрел на него удивленно.

— На кой хрен он мне? Что ж я, чебак не курица, руками буду ловить? Вы нитку дали? Спасибо, Тимофей Николаич уважил… А дочка вернула ему, выдра окаянная. — Он закусил конец платка, другой потянул рукой, приподняв бороду, и кивнул на рыбаков: — Им-то, гляди, и надобно, а мне…

Рыбаки топтались у порога, мяли в руках картузы.

«Видать, сдаются», — подумал Кострюков и сказал вслух:

— Вы, братцы, ко мне?

Те подошли ближе, заговорили наперебой:

— Отпусти в море.

— Замучились на берегу.

— Тоска всю кровушку высосала.

Кострюков взял два договора.

— Это ваши. Подписывайте и нынче же отчаливайте.

Рыбаки внимательно просмотрели бумагу, переглянулись.

— Скостить бы надобно. По двести пудов многовато. Не управимся.

— Будет плохой улов — скостим, а сейчас нельзя.

— Зря! — сказал Панюхай и вышел.

Рыбаки стояли в нерешительности, шевелили морщинами на лбу, сворачивали и разглаживали руками договоры. Душин макал в чернила перо, протягивал им ручку. Представитель треста обратился к рыбакам:

— Государство обижать вас не станет. Оно будет выплачивать вам за кило селедки пятьдесят восемь копеек, за сулу — шестнадцать, за чебак — восемнадцать. Сверх того на каждые сто рублей будет выдавать полтора пуда муки, фунт табаку, сахар и другие продукты. А кто перевыполнит задание, премировать будем зимней и летней одеждой. Ну?

— Так оно, как будто, все ничего, а вот красная рыба по шесть-десять копеек дешево обозначена.

— Молочная, а икряная по девяносто. Это не дешево. Подписывайте, ребятки, и час добрый вам.

Рыбак взял ручку, еще раз прощупал глазами каждую букву договора, обмакнул перо и тяжело налег грудью на стол.

На улице их встретили молчаливо. Взгляды жадно устремились к рукам, в которых были крепко зажаты договоры. Потом кто-то крикнул, нарушив молчание:

— Заручились бумагой?

— Да! — бултыхнулось в толпу, словно в застоявшуюся воду, твердое, как кремень, слово и всколыхнуло ее. Всплеснулись голоса, вспыхнул возбужденный разговор. Рыбаки шумно обсуждали, как поступить, и не находили ответа. Одни предлагали подписать договоры, другие советовали повременить. Стоящий все время поодаль сутуловатый старичок порылся пальцами в короткой бородке, взошел на крыльцо совета и поднял вровень с головой руки.

— Ребята! Время новое, и порядки другие. Без договоренности в море выходить теперь не дозволяется, а оно кличет…

И все повернули головы туда, где шумело вспененное море, манило к себе.

— Кличет, говорю… А мы что делаем? Эх-ма… Такой срамоты наш хутор еще не видывал. Поступайте, как желается вам, а я… — он толкнул ногой дверь и вошел в совет.

Истосковавшиеся по морю рыбаки один за другим потянулись вслед за стариком. Видя, как быстро тает толпа, Егоров сжал кулаки, отошел за угол и рысью побежал на окраину хутора, откуда доносились разгульные песни подгорной бедноты и сухопайщиков. Из дворов выкатывались на улицу собаки, кружились, кувыркались, хватали его за ноги, но он не чувствовал их укусов и не слышал оглушительного лая. В конце улицы повернул вправо и ринулся прямиком вниз, по глинистому крутому косогору. Ветер срывал с его головы картуз, лохматил волосы, хлопал широкими полами винцарады, и Егоров напоминал огромную подпрыгивающую по земле раненую птицу. Внизу остановился, сбросил с мокрых плеч винцараду.

На него вопросительно уставились пьяные глаза. Он перевел дух и глухо проговорил:

— Верховые сдались…

— Так и знал… — прохрипел Тимофей, швыряя стакан с водкой.

У Урина кровью налилась шея, искривились губы.

— Вот до чего довели людей, что они грабить себя дозволяют. Порядки… — зло усмехнулся он и посмотрел на Тимофея. — Я и то дороже принимал рыбу. По совести. — Он подпер щеку рукой, безнадежно уставившись в небо. Перед глазами низко бежали плотные облака, и он чувствовал, что вот так же, как проплывают мимо облака, из-под его ног ускользает земля. «Сколько денег ухлопал, разбазарил нитку, а толку, видать, никакого не будет», — подумал он.

— Нынче или завтра, а выезжать надо, — сказал Тимофей.

— Давно пора. Душе удержу нету, — вздохнул молодой рыбак, глядя на море.

— О том и говорю. А как же теперь будем счеты вести? Ведь сетки, почитай, мои да Урина, а договоренность с государством будете иметь.

— Пустое дело. Рассчитаемся. Да так, что и знать никто не будет.

— Правильно, Егоров. Поглядим — кто кого за нос проведет.

К Тимофею подошел один из сухопайщиков:

— Ты, Николаич, кормилец наш, не кручинься. Выбрали атаманом, так бери нас и веди в море. А желаешь, и на край света пойдем. За тебя головы своей не пожалеем. Эх, ты… как отец родной! — он обнял его, потянул на себя и ткнулся губами в колючую бороду.

Рыбаки пошумели, распили остаток водки и с песнями направились к совету. Тимофей и Урин спустились к морю, пошли берегом. Тимофей шел молча, понурив голову, а Урин забегал вперед, заглядывал ему в лицо, повторял:

— Как же так? Что же делать? Ведь разор. Понимаешь, разор да и только.

— Еще не разор и беда невеликая, — спокойно ответил Тимофей. — А чтобы не разориться вконец, тебе надобно «умереть».

— ?!..

— Умереть для хутора. Смыться.

— Да ты что, спьяна или сдуру?

— Не понимаешь?

Увидев на обрыве Павла и Анку, Тимофей наклонился к Урину, сказал на ухо:

— Поезжай в город к Филатову, скажи, какие порядки у нас. Договорись с ним насчет приемки и место изберите, куда подвозить рыбу. А тут я один управлюсь.

— А как же с домом?

Тимофей нахмурился.

— Бросить все. Лучше дом потерять, чем последних штанов лишиться. Хватит, не место здесь толковать о таких делах, — и повернулся к сыну.

Павел хотел уйти, но Анка удержала его:

— Боишься?

— Нет, — и выдернул руку.

Тимофей подошел вплотную, криво улыбаясь. «Сука», — поглядел он на Анку, а вслух сказал:

— Довольно праздновать, отгулялись, голуби. Ступай, сынок, в совет, договор подпиши. Нынче выходим в море…


Перед вечером бронзокосцы всем хутором вышли на берег. Рыбаки грузили подчалки сетями, бочонками с пресной водой, продуктами и отвозили к баркасам, стоящим неподалеку на якорях.

Тимофей перекрестился, обнял мать:

— Пора, — и пошел к подчалку.

Павел наскоро поцеловал бабку, украдкой взглянул на Анку и широко зашагал вслед за отцом. Он был в новых высоких сапогах с отворотами. Широкий красный пояс пятью накрутами обхватывал его стан. Прыгнув в подчалок, Павел снял широкую шляпу, помахал в сторону берега, улыбнулся. Над головой Анки затрепетала красная косынка. Тимофей высадил сына на меньший баркас и причалил к «Черному ворону».

Панюхай щурился на море, ворчал:

— Людям разгул да воля, а тебе каторга на берегу. Уважил человек ниткой, так нет же, поганка, отнесла.

Анка улыбнулась, обняла отца за плечи, намереваясь утешить его, но Кострюков толкнул ее в бок, заторопил:

— Удержи его. Не пущай. И себя и баркас погубит… Скорей, а то отчалит…

На берегу, возле подчалка, раскачивался на нетвердых ногах пьяный рыбак. Возле него всхлипывала жена, тянула за полу:

— Да куда же ты?.. Погоди… Грех может случиться…

Рыбак мотал головой, ронял картуз.

— Ни-и-икакого греха… Ни-и-икак…

Задрал к небу голову, запел:

— Ты, баркас-с-сишка,
Натянутый парус…
Вези туда-а нас,
Где ры-и-бий ярус…
Потеряв равновесие, пошатнулся, упал спиной на руки жены. Потом, сделав усилие, рванулся вперед, заковылял к подчалку, споткнулся. Анка подхватила его.

— Назад. Домой ступай.

Рыбак выкатил глаза, зубами заскрипел.

— Баба! — взревел он. — Уйди! — Крепко выругался, ткнул Анку кулаком в грудь и, пятясь, повалился в воду.

Товарищи вытащили его за ноги и, бросив в подчалок, отъехали от берега. Он покрутил головой, отфыркнулся и опять хрипло затянул:

— Ты баркас-с-си-шка,
Распу-у-щены гиты —
Вези туда-а-а нас,
Где сетки поги и-и-бли…
Кострюков сошел вниз.

— Стой! Велю всем на берег возвернуться на поверку. Пьяных не пущу. Не пущу!

Вскипел Тимофей. Загреб в рот бороду, не разжует никак, стал на корму, поднял руки, вращая вокруг глазами:

— Братцы!..

Рыбаки смолкли. Настороженно притих берег.

— Где мы? На берегу или на воде?

— На воде-э-э-э!

— Кто ваш ловецкий атаман?

— Ты-и-и-и!

— Кому вы должны повиноваться?

— Тебе, Тимофей Николаич!

— Ставь паруса! — приказал Тимофей, снимая с головы картуз.

Глухо заскрипела рея, взметнула просмоленный парус. Судорожно затрепетал у носовой части кливер, выпукло вздулся и замер. Качнувшись, «Черный ворон» круто лег на бок. Его подхватили волны, увлекая вдаль.

— С богом! — перекрестился Тимофей, стоя у руля.

Вслед «Черному ворону» дружно замахали крыльями парусов остальные баркасы.

Кострюков сердито посмотрел на Анку.

— Что же ты глядела? — упрекнул он ее и пошел наверх.

Навстречу ему бежала в сапогах и брюках Дарья. Она сунула под платок выбившиеся волосы, тревожно проговорила:

— Что теперь делать? Григорий опять натрескался. Не добудишься его.

Кострюков обвернулся и только теперь заметил одиноко дремавший у берега баркас Васильева. Усмехнулся невесело, покачал головой:

— Опять…

— Я одна пойду в море, — решительно сказала Дарья.

— Погоди, — остановила Анка. — Отец! Поезжай с Дарьей. Григорий заболел.

Панюхай повел носом:

— Не желаю на чужом. Мы к своему привыкшие.

На берегу топтался, с сумкой на спине, отставший сухопайщик. Он дымил глиняной трубкой и с досадой поглядывал вслед уходившим в море баркасам.

— Отстал, что ли? — окликнул его Кострюков.

— Малость задержался, и вот… Теперь Тимофей Николаич в обиде будет на меня.

— Желаешь в море?

— Да как же не желать…

— Езжай с Дарьей. Свою долю получишь сполна.

Сухопайщик, обрадовавшись, прыгнул в подчалок…

…Проснувшись, Григорий окликнул Дарью. Вышел во двор, заглянул в сарай. Ни Дарьи, ни сеток. До крови прикусил губу, бросился к берегу. В конце улицы, на повороте, столкнулся с Кострюковым. Скользнул растерянным взглядом по сторонам, сгорбился и стыдливо опустил голову.

— Поздно… Не догонишь… — холодно бросил на ходу Кострюков.

Григорий поднял глаза. Последний луч солнца упал на воду, и его захлестнуло волной. Баркасы уплывали к синеющему горизонту.

VIII
Плотные весенние сумерки мягко ложились на воду.

Щекотной свежестью струился с востока Грега, будоражил море. Волны шумно табунились вокруг баркаса, звонко шлепались о борта.

Дарья налегала на румпелек, выпрямляла баркас. Оборачиваясь, подолгу смотрела тоскующими глазами на бледные огоньки хутора, мерцавшие вдали.

«Сгубился человек. Дурной болезнью захворал…» Перед глазами маятником качается мокрое, с перекошенным слюнявым ртом лицо Григория, от которого несет хмельным перегаром. Она чувствует тошнотворный запах водки, содрогается. Полынной горечью сушит сердце обида, подкатывает к горлу. «Всегда были вместе… Теперь одна… Зачем же так?» Она опять оборачивается, щуря полные слез глаза. Пьяно качаются едва видимые огоньки, тонут в густеющей сумеречи.

Дарья вздохнула. «Что поделаешь… Придется самой», и к сухопайщику:

— Засвети фонарь. Смерклось.

— Погоди! — отозвался он, роясь в сумке и звеня посудой. — Ветерок свежает, продрог малость.

Дарья насторожилась.

— Ты что делаешь?

— Греюсь, — спокойно ответил сухопайщик.

Бросив руль, метнулась к нему:

— Не смей пить водку!

— Чего боишься? — Он отстранил ее. — Рыбачкой прозываешься, а порядка не знаешь. Наш брат и до ветру с водочкой ходит, а как же в море без нее обойтись? Эх, ты… — и потянул из горлышка.

Дарья вырвала литровку, швырнула в море.

— Не смей, говорю тебе! А то к берегу поверну, — и села у руля.

От неожиданности сухопайщик на мгновение растерялся. Развел длинными руками и ни слова не промолвил, но глубоко затаил обиду. Надел винцараду, зажег фонарь, прикрепив его у носовой части баркаса, задымил трубкой. В неярких ее вспышках Дарья видела, как зло горели припухшие глаза, сверлом вгрызались в нее, — и чувствовала зябкую, передергивающую тело дрожь.

«Или вправду к берегу поворотить?» — колебалась Дарья, поглядывая на молчаливого спутника. Но, заметив, что неподалеку лучисто заморгали огоньки, приободрилась, крепко налегла на руль, крикнула:

— Наши!..

Баркас вскинул носом, нырком врезался в волну и, подпрыгивая, быстрее устремился вперед. Огоньки плыли навстречу, становились ярче. Казалось, они неподвижно висели в воздухе вровень с мачтой баркаса. Глазами и мыслями цеплялась за них Дарья, подгоняемая желанием скорей добраться до ватаги рыбаков, поставить сети. Молчание и сверкавшие злостью маленькие хорьковые глаза сухопайщика породили в ней тревогу, ей не хотелось оставаться с ним наедине в открытом море. Ходили о нем недобрые слухи, будто не раз преследовал он девушек и женщин и будто подгорные рыбаки не раз сильно избивали его за это. Чувство одиночества острой болью сжало сердце. Вдруг вскинула голову, застыла в испуге. Впереди отрывисто взревела сирена, шумно заплескалась вода, послышался равномерный перестук машины. Огни брызнули ослепительным светом; Дарья круто повернула руль, с отчаянием крикнула:

— Брасуй парус! Живо!.. — и кувыркнулась к ногам сухопайщика.

Вздуваясь, парус перемахнул на другую сторону. Баркас накренился, рванулся вправо. Сильный удар волны в борт едва не опрокинул его. С парохода донесся свисток капитана, засуетились матросы, на борту повисли любопытные пассажиры. Смолкла машина, и запыхавшийся пароход остановился.

— Эй, кто там! Без урона обошлось?

— С благополучием! — откликнулась Дарья, облегченно вздыхая.

Через минуту пароход со свистом выдохнул пар и зашлепал по воде широкими лопастями веерных колес…

К полуночи ветер стих. Застрявшая где-то в темноте туча густо сеяла по морю теплые водяные зерна. После долгих поисков рыбачьей ватаги усталая и промокшая до озноба Дарья решила остаться одна. Измерив шестом глубину, надела на кочеты весла, опустилась на сиделку, поставив возле себя фонарь.

— Брюляй парус и сыпь сетки. Видать, не найти наших ребят, — вполголоса сказала она.

Сухопайщик повалил рею, собрал парус, закрепил гитами. Дарья повела баркас на веслах, временами останавливаясь, а сухопайщик осторожно, но быстро перебирал сети, переносил за борт и грузилами опускал в воду. За кормой баркаса наборным поясом тянулся шмат. Сухопайщик скользил, путался ногами в сетях и, падая, грудью наваливался на борт. Дарья упиралась веслами в воду, задерживала баркас. Кряхтя и кашляя, рыбак становился на ноги, молча продолжал работу. И лишь после того, как поставил последнюю перетягу и посадил на якорь буек, глухо проговорил:

— Готово…

Дарья выпустила из рук весла.

— К берегу пойдем? Что-то и конца не видать дождю.

— Можно и тут переночевать. Для нашего брата это пустое дело.

Отчалив немного в сторону, бросили якорь, стали готовиться к ночлегу. Дарья достала из-под чердака сухой брезент и, укутавшись в него, легла на корме. Сухопайщик опустился на сиделку, закурил трубку, понурил голову. Капли дождя дробно стучали по брезенту; клонило ко сну. Но Дарья не спала. Зевая и потягиваясь, переворачивалась с боку на бок, упорно боролась с дремотой. С сиделки все чаще и чаще доносился усиливающийся кашель, беспокоил ее. Откинула краешек брезента, высунула голову. С сожалением взглянула на рыбака.

— Чего трусишься? Гляди, роба вся промокла. Иди под брезент.

Сухопайщик вскочил, недоверчиво посмотрел в сторону Дарьи. На корме помедлил минуту, осторожно прилег возле Дарьи, потянул на себя брезент. Лежали молча, отвернувшись в стороны. Вскоре сухопайщик заелозил ногами, перевернулся на спину, уперся локтем в бок Дарьи. Та отодвинулась, проворчала что-то сквозь дремоту. Сухопайщик повернулся к ней лицом, прижал руку. Дарья рванулась, привстала:

— Не дури. Григорию скажу.

— Не могу… Невтерпеж мне…

Обхватил поперек и, крепко прижимая к себе, в безумстве застонал:

— Не могу. Не могу я…

Упершись руками ему в подбородок, Дарья по-кошачьи изогнулась, с силой двинула ногами в живот. Он разжал руки, откинулся назад, скатился на сиделку.

— Не трожь, говорю, а то за борт скину. Не смей дурить!

Бросила ему винцараду, накинула на себя брезент, села и, поджав ноги, положила на колени голову. Рыбак пошарил руками по мостку, подобрал кусочки разбившейся глиняной трубки, пополз к носовой части, ворча:

— Лучше б сердце мое разбила… Как же без трубки теперь?

— Сказывала тебе, не дури, — бросила вслед Дарья. — Коли невтерпеж стало, женой обзаведись.

С чердака послышался отрывистый смех, похожий на тихое всхлипывание.

— Женой… Двадцать лет шукаю себе жену, и никто не желает меня. Никто… Даже самая поганая баба и та…

— Отчего так?

— По молодости слабосилием страдал. Ну, и разнеслось по всей округе, что порченый я. В другие края думал уехать, — не могу, сил не хватает бросить хутор. Прирос к этому берегу.

— А я слыхала, что дурную жизнь ведешь ты.

— Бабы сказывали? — и опять послышался странный не то плач, не то смех, от которого холодело сердце. — Дурную жизнь… Сорок лет мне, а я еще бабьей ласки не изведал… Так же хочу ее, как и все люди, а вот не изведал… Не знаю… — он уронил на руки голову. — Ни у кого жалости ко мне нету…

— Ну, и я дурить не позволю. У меня муж есть. Хочешь, ложись под брезент, только без баловства.

Рыбак молчал, подергивая острыми плечами.

«Плачет», — подумала Дарья и окликнула еще раз. Не дождавшись ответа, завернулась в брезент и, согреваясь дыханием, крепко уснула.

На рассвете рыбак помял кулаками вспухшие глаза и по привычке сунул руку в карман. Вынув глиняные осколки, пропитанные едкой табачной гарью, подержал на ладони и выбросил в море, матерно обругав Дарью. Достал из-под сиделки припрятанную поллитровку, в несколько приемов высосал водку, подошел к Дарье и грубо сорвал с нее брезент. Предутренний морской ветерок защекотал ей лицо, перехватил горло, отогнал сон.

— Вставай! Пора сетки трусить.

Приподнявшись на локтях, Дарья огляделась. По небу уплывали на север две небольшие тучки. Неподалеку от баркаса подпрыгивал на пенистых бурунах согнувшийся коромыслом буек, взмахивал красным треугольником флажка. В километре от них тяжело покачивались перегруженные рыбой баркасы хуторян, направляющиеся к берегу. Впереди шел «Черный ворон», резал белым кливером воздух.

Возле буйка кружилась стая прожорливых мартынов, жадно выслеживая добычу. Они стремительно бросались вниз, бились над водой, выхватывали рыбу, запутавшуюся в сетях близко к шмату, в воздухе разрывали ее в клочья и уничтожали в одно мгновение, дико, пронзительно крича.

— Время и нам сплывать, — спохватилась Дарья и стала торопливо подымать якорь. — Живее греби веслами, а то не поднять его так.

Увидев приближающийся баркас, мартыны взметнулись выше и закричали сильнее, недовольные появлением людей, отнимающих пищу.

«Стало быть, на косяк напали», — порадовалась про себя Дарья, предугадывая хороший улов, и заторопила рыбака. Но у того вяло двигались руки, падали весла. Под ногами зазвенела бутылка, покатилась на мосток.

— Откуда это? — удивилась Дарья, бросая руль.

— Не суйся!

Сковырнула его с сиделки, глубоко погрузила весла, сама повела баркас.

— И к черту. Не желаю батрачить.

— Не желаешь грести, у руля садись. А то покличу ребят, пока близко, и без твоей помощи обойдусь.

Сухопайщик украдкой взглянул на проходившие мимо баркасы, поворчал сердито и крепко зажал в руке румпелек.

Поравнявшись с буйком, Дарья перегнулась через борт, потянула за шмат. В сетях тревожно забилась рыба, вырывая из рук Дарьи унизанную шматом хребтину перетяги, а ей показалось, будто ее кто-то дернул за сердце.

— Чебак бунтуется! — невольно вырвалось у нее. — Айда трусить.

Рыбак сбросил с плеч винцараду, засучил рукава, потянул сеть. Изгибаясь и отсвечивая в лучах показавшегося из-за горизонта красного, как маковый букет, солнца, чебаки бились в испуге, плескались и еще больше запутывались в сети.

Дарья, помогая сухопайщику, перетягивала сети в баркас, выбирала улов, сыпала на мосток. Баркас быстро заполнялся рыбой, заметно погружался в воду. Рыбак работал усердно, без передышки. Боковой ветер, усилившийся с восходом солнца, гнал раскатистые буруны, разбивал их о борт, сотрясая баркас. Скользя и падая, сухопайщик молча подымался и продолжал работать с еще большим ожесточением. Последнюю сеть перебрал сам, не допустил Дарью. Та с застывшим на лице удивлением наблюдала за ним.

«С чего бы это он подобрел так?»

Весь мокрый от воды и пота, без шапки и в расстегнутой рубахе, подошел вплотную к Дарье и, подымая в тяжелом дыхании плечи, исподлобья уставился на нее мутными, как матовые стеклянные шарики, немигающими глазами.

— Насчет сеток желаешь спросить? Пущай остаются. Завтра заберем на берег и просушим. Станови парус.

Сухопайщик усмехнулся, покачал головой:

— О другом я.

— О чем? Машинбу поставить? А я и забыла. Непременно надо, а то волной захлестнет.

— Ласки мне твоей хочется. Всегда буду помогать и вот так работать, только жалость ко мне поимей.

Дарья отошла к рулю, оглянулась в сторону ватаги.

— Опять начинаешь? Не смей, а то закричу. Станови парус.

— Не поставлю… — и, приблизившись, схватил ее за плечи. — Издеваешься? Значит, не человек я? Не человек?

— Уйди!

— Не уйду. Не уйду-у-у! — взревел он и повалился на Дарью.

Дарья подставила ногу, толчком в грудь швырнула его с кормы. Сорвала с головы платок и, размахивая им, истошно закричала рыбакам. Повернулась к обидчику, трясясь от негодования:

— Григорию скажу… Нет, всему хутору скажу… Всем скажу.

Сухопайщик встал, повел вокруг налитыми кровью глазами. На лице его, одежде и сапогах мокрыми снежинками сверкала цинковая рыбья чешуя. Ветер сек по лбу мокрой прядью волос, теребил отворот рубашки. Дарья не переставала кричать о помощи и, стуча босыми ногами о корму, грозила сухопайщику:

— Вот, и скажу. Все равно скажу. На весь хутор осрамлю.

Заметив, что от ватаги отделился баркас и направился к ним, сухопайщик поспешно развязал трясущимися руками гиты, поднял парус и, блестя обезумевшими от бешенства глазами, брызгая слюной, закричал нечеловеческим голосом:

— Брешешь! Не скажешь! Не осрамишь! — и, брасуя парусом, повел баркас между бурунами, уходя от приближавшихся рыбаков. Выждав момент, когда огромный бурун подкатился вплотную, он сильно накренил баркас и прыгнул на борт.

— С ума спятил, что ли? Погоди ты! — вскрикнула Дарья, выпуская румпелек.

Волна хлестнула через борт, взбудоражила еще не уснувшую рыбу. Баркас лег на бок и погрузил в волны сопротивлявшийся парус. Взмахнув руками, Дарья сорвалась с кормы и рухнула в воду. Вынырнув, огляделась, но баркаса и сухопайщика не увидела.

— Погибли! — сорвалось с ее посиневших губ, и Дарья поплыла навстречу спешившему к ней баркасу. Руки и ноги быстро коченели в холодной воде, рубашка и шаровары свинцовым панциром облепили тело, тянули ко дну.

Чувствует Дарья: иссякают силы, не доплыть до баркаса, не поспеет помощь, — и еще сильнее стынет тело от зябкого ужаса, мутится рассудок. «Лечь на спину… Легче будет…» — думает она и переворачивается лицом вверх. Потом снова переворачивается и, напрягая последние силы, плывет наугад. Что-то ударило об ногу. Попробовала пальцами — бугор! — и ступила обеими ногами на подводную отмель. Буруны толкали ее в грудь, срывали с места. Дарья слышала, как шарахнулись мартыны, вспугнутые человеческими голосами, но ничего не видела. Она качалась из стороны в сторону, загребая под себя воду. Но вот песчаный бугор под ногами заколебался, рассасываемый водой, стал быстро таять, и ее потянуло вниз, а потом подхватило волной, отбросило далеко и ударило головой обо что-то твердое, как камень.

— Куда же ты правил? Ах, раззява… Килем голову расшиб. Вот беда… — словно сквозь глубокую дрему услышала Дарья и, когда ее за волосы потянули на баркас, лишилась сознания.

IX
Появление на хуторе полуторатонного грузовика было событием для ребятишек. Завидев его у кургана, мальчишки опрометью бросились на окраину, взвизгивая и кувыркаясь один через другого. Возле клуба они стеной преградили машине дорогу, и она остановилась. Большинство ребят ни разу не бывало в городах и видело автомобили только на картинках. Дети с огромным интересом осматривали грузовик со всех сторон, припадали грудью к земле, заглядывали под кузов, ковыряли ногтями резиновые шины, ощупывали радиатор, похожий на пчелиные соты, обжигали руки. Желая, видимо, удовлетворить любопытство ребят, шофер, улыбаясь, помедлил немного, а потом спросил:

— Где сельсовет помещается?

— Вон там, посеред хутора, где тополь растет, — дружно ответили малыши. — Айда за нами, покажем, — и вперегонки пустились по главной улице, поддерживая спадавшие штанишки.

Возле совета стоял представитель треста, возмущенно хлопал себя по бедрам. Когда подъехала машина, он раздраженно обратился к шоферу:

— Почему так поздно? Ведь это же безобразие! Они знают там, в тресте, во сколько обошлись мне подводы? Они знают, сколько пропало рыбы? Вон, под яр сваливаем…

Из кабины спокойно вылез среднего роста худощавый человек с приплюснутым носом, одетый в порыжевшую и залубеневшую от времени кожаную куртку. Слегка прихрамывая и кивая головой, приблизился к представителю треста.

— Винить некого и не за что. Машины обслуживают все рыболовецкие точки побережья нашего района. Не имея передышки, часто требуют ремонта. Вот и задержка получилась.

— Нет, это недопустимо! Сколько рыбы погибло! Поеду в город, я их!.. — не переставал горячиться представитель треста. — Сорочо́к и нитки привезли?

Шофер утвердительно кивнул головой. Представитель треста вспрыгнул на подножку, сел в кабину.

— Держите прямо. Поедем на пункт.

Машина вздрогнула, судорожно затряслась и задымила по улице сизым перегаром бензина. Следом за ней с криком и свистом бросились ребятишки, и вскоре улица опустела.

На крыльцо совета вышел Душин. Увидев неизвестного, приподнял картуз, приветливо сказал:

— Доброго здоровья вам. Откуда вы и зачем?

— Я Жуков. От окружкома партии. А вы председатель совета будете?

— Нет, секретарь. Председатель в районе и вернется к вечеру.

Жуков кивнул головой и задумчиво уставился в землю.

— А может, дома он?

Душин высоко поднял плечи:

— Едва ли. А то гляди, вернулся, может быть, и дома, — и, сойдя с крыльца, добавил: — Пойдемте к нему. Тут недалеко.

У обрыва Жуков остановился. Его внимание привлекла широкая яма, из которой выплескивалась перемешанная с песком глина. Евгенушка и Анка поддевали ее лопатами, отбрасывали в сторону. Жуков и Душин направились к ним.

— Что вы делаете, товарищи?

Анка задержала на весу лопату, обернулась.

— Чем занимаетесь, спрашиваю?

— Могилу роем.

— Зачем?

— Рыбу тухлую хоронить, — вставила Евгенушка, блеснув глазами.

Из ямы высунулись Дубов и Зотов. Дубов, поглядев на Жукова, прижмурил красные веки и махнул рукой:

— Это уже третий такой субботник справляем. Разве вы не знаете?

Не выдержал и Зотов:

— Полторы тысячи пудов добра угробили. Рыбалки из моря качают рыбу, а мы только и знаем, что в землю закапываем.

Жуков вопросительно уставился на Душина.

— Хранить негде, — поспешно ответил Душин. — Так, понемножку, кое-где, в сараях рыбалок… А тут еще в подводах большая нехватка. Вот и…

Анка, вонзив в глиняный бугор лопату, перебила Душина:

— Хранить есть где. Вон сарай с ваннами для рыбы и ледником. Всю весну пустует.

Жуков ощупал глазами длинный каменный сарай под железной крышей, спросил:

— Чей?

— Рыботорговца Урина, что целый век даром загребал на хуторе рыбу. А наши теперь бояться воспользоваться ледником.

— Где он сам?

— Скрылся.

Жуков вынул записную книжку, записал что-то и направился вниз. Его догнала Анка.

— Вы откуда, товарищ?

— Из округа.

— Так вот: у нас еще один богатей имеется, по фамилии Белгородцев. Всю бедноту к рукам прибрал подачками разными. Путина еще не кончилась, а рыбаки бросили лов, на берегу гуляют. Белгородцев днем и ночью спаивает их водкой. Так вот, чтоб знали вы.

— Хорошо, хорошо, — и карандаш опять забегал по листку.

Кострюкова дома не оказалось. Возле его халупы, метрах в десяти от берега, на подчалке сонно покачивался Панюхай. На носу подчалка висела сапетка, касаясь донышком воды, а поперек борта лежали два коротких удилища с поднятыми вверх острыми концами. Неподалеку ядренными вишнями горели в мелкой зыби красные пробочные поплавки.

— Тоже рыбак? — поинтересовался Жуков.

— У берега бычков ловит, а в море боится выходить, — ответил Душин и окликнул: — Ну как, дед Панюхай, рыба дюбает?

Панюхай поправил сползший на лоб платок и, сощурившись, затрусил бородкой:

— А чтоб ее батьку так дюбало. Поцмыкает, поцмыкает и бросит. А тут зло тебя берет, за печенку дергает.

— Почему в море не выезжаете? — спросил, кивнув головой, Жуков.

— С чем? Со штанами дырявыми? Много наловишь.

— С сетями выезжают на лов.

Панюхай горестно вздохнул:

— А где их взять? Дожились — ни сеток, ни шматка ниток. Да людей славных, что век нас кормили, из домов выгоняем. Эх, зря…

— У нас еще никого не выгнали, — возразил Душин. — А нитки на сети ты можешь хоть нынче получить. Привезли из города.

— Ты мне губы не мажь. Хватит с нас брехни вашей.

— Вам правду говорят, что можно получить…

— Да, — перебил Панюхай Жукова, — фигу можно получить… — и показал фигу. — Я, чебак не курица, рыбалка старый и подсекать сомов ловко умею. А сам на крючок не пойду. Меня не подсекешь! — Заметив, что Жуков закивал головой, он смолк, вытянул шею. — Ага! Стало быть, правду сказываю? Согласен? То-то. Перебьемся сами как-нибудь. Вот подсеку на котел, и хватит с меня.

Он потянул за удилище, сменил на крючке наживку и проворчал:

— Хоть один понятливый человек сыскался. Сразу в толк взял, что правду ему сказывают.

Жукову хотелось одному отправиться к рыбакам, побеседовать с ними, и он, найдя предлог, отослал Душина в совет, а сам пошел берегом. Увлеченные горячим спором, рыбаки не заметили подходившего к ним Жукова. Они энергично жестикулировали, матерно бранились, порывались с кулаками к Тимофею. Павел брал их за шиворот, оттаскивал в сторону, спокойно говорил:

— Не трожь. Если в обиде какой, в суде обжалуй, а бить отца не дозволю.

— Да что же мы, только на него работали? Где же доля наша?

— У государства. Видали, почем за кило платят? — Тимофей тряс договором. — Видали? И с меня шкуру дерут, молчу же. Это прежде, когда хозяином своему улову был, платил вам, сколько хотели. А теперь что есть — и то слава богу.

— Так и выходит, что тебе да богу, а нам и хвоста не достается?

— Не моя воля, — развел руками Тимофей. — Советская…

— Да ты хоть бы в расходах на кумань поуступчивей был, и то легче нам будет. Ну как же так?

— Нет, не желаю разорять себя. Не угодно работать со мной, воля ваша. Других сухопайщиков возьму. Хватает их. Отбою нет.

— Ах, ты вот как? — и, ударом ноги расшвыряв пустую, из-под водки, посуду, один из сухопайщиков ринулся на Тимофея.

Павел заслонил отца, окрутил сухопайщику руки.

— Говорю тебе, если что имеешь, обжалуй в суде.

— Правильно! — поддержал, подходя, Жуков. — Подавай в суд жалобу. К чему драку устраивать?

Сухопайщик круто обернулся к Жукову:

— А тебе что? Убирайся к…

— Не горячись! — оборвал его Жуков.

Тимофей иначе обошелся с Жуковым. Увидев на нем наган, закусил бороду, сказал:

— Бунтарь. За мой кусок хлеба и в морду плюет. Народ неблагодарным стал, — и вздохнул.

— За что плюет? — спросил Жуков, кивнув.

— За то, что кормлю их…

Сухопайщики обступили Жукова и стали наперебой жаловаться на Тимофея: мало платит за работу, бессовестно обманывает их. Тимофей возражал, дергал за руку Жукова:

— Брешут, хамлы. Брешут. Совесть-то ваша где?

Жуков слушал Тимофея и сухопайщиков, изредка кивая головой. Тимофей недоумевающе посмотрел на него, подумал: «Чудак, что ли, какой? Вроде и нашим и вашим…»

— Видать, пьяный? — зашептали и сухопайщики; переглянулись, смолкли.

Жуков улыбнулся.

— Как раз непьющий. Контужен — это да. А вот почему вы пьянствуете и не выходите в море? — плотно сжал губы и строже: — Почему?

— А зачем ловить? Мы рыбку из воды, а они ее в землю.

— За это их и вас к ответу надо. Сберечь не умеете.

Переминаясь с ноги на ногу, как бы невзначай уронил Тимофей:

— Спокон веков двадцатого мая кончаем лов. Отцами нашими установлен такой порядок. Не от нас он идет.

— Значит, по старому порядку бросаете, а не по тому — кончилась путина или нет? Так, что ли?..

Жукову никто, не ответил. Он отвел в сторону сухопайщиков, поговорил с ними, быстро исписал с обеих сторон листок записной книжки, прочел им.

— Ну, как?

Сухопайщики помялись.

— Чего ж молчите? Правильно написано?

— Правильно, — отозвался один.

Остальные подтвердили кивками.

— Подпишите.

После минутного колебания сухопайщики расписались. За спиной Жукова кашлянул Тимофей. Он беспокойно жевал ус, стреляя прищуренными глазами на бумажку через плечо Жукова. Жуков обернулся, пристально посмотрел в глаза Тимофею и, оседая на ногу, быстро направился в хутор.

Разыскав представителя треста, спросил:

— У вас ведется учет сдачи рыбаками улова?

— Непременно. А как же…

— Покажите…


Летом 1920 года у Бронзовой Косы высадился десант белоказаков под командой генерала Назарова, взволновал побережье. Из рыбацких поселков шли смельчаки, объединялись с рабочими, организовывали боевые дружины, преследовали назаровцев, совершали налеты, беспокоили их. Не усидели дома и партизаны гражданской войны — Кострюков с женой и Григорий Васильев. — ушли с партизанским отрядом. В отряде Кострюков подружился с одним рабочим металлургического завода. Он командовал взводом, был храбр в бою. Как-то на одном хуторе их взвод захватили назаровцы. Жену Кострюкова изнасиловали на его глазах и зарубили шашкой, а его как казака решили казнить вместе с командиром взвода — рабочим. Их привязали к тесовым воротам, били по головам ножнами шашек, секли по лицам плетьми. И когда назаровцы успели выколоть глаз Кострюкову, а комвзводу порвать щипцами ноздри и прострелить руку и ногу, подоспела красная конница, отбила их. Они попали в разные госпитали, вылечились в разные сроки и больше с тех пор не встречались. И вот, на десятом году разлуки, судьба столкнула их на Бронзовой Косе.

…Встретив возле совета Жукова, Кострюков долго смотрел на него красным от бессонницы глазом, дергал себя за нос, хмурился. Потом медленно развел руки и бросился к Жукову:

— Жуков… Жуков… — твердил он, крепко прижимая к груди старого друга. Отстранил его от себя, посмотрел еще раз, притянул, поцеловал. — Вот уж не думал, не гадал… — и, прослезившись, пряча от него глаз, схватил за руку, поволок за собой. — Вот уж не думал никогда… Вот встреча-то…

Широко шагая, Кострюков часто оборачивался, будто боялся потерять прихрамывающего друга, и все бормотал:

— И в думках не держал… Вот уж, право, и не думал…

Жуков, приготовившийся «крыть» председателя, решил отложить это на завтра и, беседуя с ним, улыбался, охотно отвечал на вопросы. Видя, что Кострюков изнемогает, борясь с дремотой, он похлопал его по плечу:

— Давай спи, дружище, а завтра утречком потолкуем.

Кострюков согласился и не раздеваясь бросил на пол пиджак и подушку, а Жукову указал на кровать. Перед тем как лечь, Жуков спросил:

— Труп жены сюда привез?

— Нет. На том хуторе лежит. Времени не было, а теперь, видать, сгнила. Да… пожалуй, сгнила… — зевнул и вяло добавил: — А Васильева помнишь? Спился парень… Па-а-губа… напала…

— Слышал, слышал. Беда, ребята. Бить вас следует. Крепко бить. — Жуков помолчал и, укладываясь, спросил: — Отчего же он свихнулся?

В ответ раздался храп; Жуков улыбнулся и натянул на себя одеяло.

X
Утром крупной зыбью закурчавилось проснувшееся море. Золотистые, еще не греющие лучи восходящего солнца вонзились в песчаный берег, заглянули в окошко, зайчиками заиграли на чисто выбеленных стенах, забегали по кровати и земляному полу.

Жуков нервно зашевелил ноздрями, изогнул брови, открыл глаза и сейчас же зажмурился, заслонив ладонями лицо, пряча его от шаловливо щекочущих лучей. Сбросив одеяло, встал, огляделся и начал одеваться. То, что в комнате, кроме скрипучей кровати, стола, покрытого газетами, и длинной скамейки, притулившейся к стенке, ничего не было, прошло мимо его внимания.

Заметив на столе пожелтевшую фотографию, потянулся к ней и, встретившись со смелым решительным взглядом широко открытых серых глаз жены Кострюкова, сказал вслух:

— Как живую вижу перед собой. Хорошо помню. Настоящий герой. Только смерть-то какая… Подлецы… — И, глядя в окно, кивнул взлохмаченному морю, судорожно сжав рукой спинку скамейки. Услышал за дверью шаги, обернулся.

С порога ему улыбался Кострюков, облизывая деревянную ложку.

— Проснулся? А я шорбу из осетрины сварил. Уважаешь?

— Даже очень.

— Пойдем на воздух. Прямо из котла будем есть. Вот тебе ложка.

Завтрак проходил молча. Кострюков старался поймать взгляд Жукова, но тот или опускал глаза вслед за ложкой в котел, или обращал их к морю, медленно работая челюстями. Не выдержал Кострюков, прервал молчание:

— Рассказывай, как попал сюда… Вот встреча-то…

— Такая встреча, какие бывают на фронтах. Где плохо, там и встречаемся. На вашем участке тоже прорыв, вот и послали меня к вам.

— Как это в голову взять? — обиделся Кострюков.

— А так, что волыним. Волыним, дорогой мой, — и, швырнув в котел ложку, Жуков встал. — Разве это не волынка — начать путину в конце апреля?

— Погоди, Жуков. Договора с трестом задержали…

— Брось глупости говорить. Если договора задержали таких, как Белгородцев, то почему коммунисты не выходили в море? Почему?.. — и, махнув рукой, продолжал спокойно: — На фронте героями были, а вернулись домой — поразмякли, опустились, плесенью обросли. На ветерок бы вас свеженький, чтобы до костей пробрал, может и отошли бы. — И опять загорячился: — Рабочие промышленных центров творят чудеса в работе, им тесно в рамках намеченных планов, они расширяют, перевыполняют их, а вы что сделали? Вы, кормильцы? Я чуть не сгорел со стыда, когда заглянул в сводку. За март ничего, за апрель дали семь процентов задания и за май пятьдесят три. За июнь тоже ничего не будет, потому что еще живы у вас дедовские традиции и рыбаки свернули сети. Значит, путина сорвана?

— Я один… Совсем один… Не под силу мне…

— И виноват только ты. Один ты.

Кострюков хотел возразить, но Жуков перебил его:

— Тебе дали в руки власть, значит, надо было управлять хутором, а не распускать народ. Кто испортил Васильева? Ты. Не одергивал вовремя, поблажками баловал, не наказывал. Кто виноват в срыве путины? Ты. Не подготовил рыбаков к выходу в море, когда следовало, и сейчас они пьяными валяются у тебя на берегу.

— Погоди! — поймал его за руку Кострюков. — Стало быть, во всем виноват я?

— Да. Во всем!

— Ты перехватил.

— Нет. И в том виноват, что рыба тухнет и ее сваливают в яр. А рабочие ждут, надеются на вашу поддержку.

— Тухнет потому, что ее хранить негде, а трест вовремя не забирает.

— Есть где. Сарай и ледник сбежавшего рыботорговца Урина. Ведь пустует же он?

— А если он вернется?

— Душа из него винтом. Взять. Взять! — и, рассекая ладонью воздух, отрывисто бросил в лицо Кострюкову: — За ши-во-рот его из ху-то-ра… Са-рай… взять… Со-хранить ры-бу… Выш-выр-нуть Бел-го-род-цева… и всех… кто подпевает им… Да… Это мы сделаем. Теперь насчет приказа: без договоренности с трестом рыбу не ловить. Администрируешь ты, брат. Подготовительную работу провел? Нет. Думаешь, так: приказал — и баста? Загибаешь, Кострюков. Ой, загибаешь! — Жуков, судорожно хватая ртом воздух, пошел вдоль берега. У ног шелестела вода, булькала, звенела. Он зачерпнул пригоршню, смочил голову.

— Давай скупаемся. Вода свежая, для нервов хорошо, — предложил Кострюков.

— Ладно.

Кострюков разделся и с разбегу бултыхнулся в воду. Вынырнув, потряс головой и, обнимая волны, поплыл вглубь, выпуская изо рта длинные струйки воды. Перевернулся на спину, заработал ногами и, оставляя позади себя пену, повернул к берегу.

Жуков, войдя по коленки, сгорбился зябко приподнял плечи и быстро окунулся. Прохладная и мягкая, как шелк, вода окутала его тело, приятно защекотала. Улыбаясь и подпрыгивая, по-детски захлопал руками, осыпая себя брызгами.

— Хорошо? — спросил Кострюков.

Жуков кивнул головой и вдруг, задержав руки, испуганно повел глазами. Потом шарахнулся на берег.

— Чего ты?

— Не гадюка ли? — он показал на змеевидную полосу на воде, вблизи берега.

Кострюков кинулся вслед, зашлепал об воду ладонями завертелся — выбросил на берег сверкающего получебака, размером в кисть руки.

— Это больная рыба. У нее в желудке завелся глистяк, вот она и плавает поверху.

— А зачем прибил ее?

— Все равно сдохла бы.

Жуков посмотрел на рыбешку, потрогал пальцем и брезгливо сковырнул в воду. Одевшись, сказал:

— Вот почему давно бы надо выселить. Белгородцева. Он глистяком сидит на хуторе.

— Беспричинно получится.

Жуков сердито отмахнулся от друга.


Григорий осторожно приподнял Дарью, подсунув ладонь под затылок, окликнул ее. Душин прошептал:

— Тссс… Не тревожь…

Макая вату в теплую воду, он размягчал засохшие кровяные пятна и аккуратно снимал широкий бинт. Киль баркаса проломил Дарье голову от уха до макушки. В чернеющей ране клочьями путались вдавленные волосы. Из глазницы сочилась бледно-розовая сукровица. Душин промыл рану, смазал йодом, а в глаз пустил каких-то капель и с неожиданной легкостью стал накладывать дрожащими руками марлю, стараясь не прикасаться к больным местам. Дарья выпятила грудь, затрепетала вся, крепко упершись затылком в ладонь мужа. Приоткрыв рот, едва слышно прошептала сухим языком:

— О-о-ох!.. За-чем же… так…

— Дарья… Дарьюшка…

Окончив перевязку, Душин отвел Григория в сторону и сказал на ухо:

— Пожалуй, не довезти до города. Растрясем мозги. Не выдержит. Умрет… — Взяв со стола аптечку, он неслышно вышел.

«Умрет?» — Григорий вопросительно уставился на обезображенное лицо жены, затем откинулся назад, к стенке, кусая губы. Вдруг он насторожился: Дарья, пошевелившись, заскрипела кроватью.

— Где… ты… Гриша?..

Григорий бросился к жене, схватил ее руки.

— Вот я… Вот… Возле тебя, Дашенька…

Дарья заворочалась, застонала, слегка отвела в сторону голову, и на ее губах замерло:

— Не… пей…

Выставила кверху острый подбородок, полуоткрыла рот и уже не сомкнула его. Ноги потянулись к спинке кровати, уперлись в нее, а холодеющие руки, выпущенные Григорием, скользнув по его груди, беспомощно упали ему на колени. Григорий долго сидел в забытьи, устремив в окно ничего не видящие глаза. Потом медленно перевел взгляд на жену, рывком подхватился с кровати, метнулся к порогу и повалился на дверь, ударившись головой обо что-то мягкое, теплое. Открыл глаза и, как в густом тумане, увидел низко склонившегося над ним Кострюкова, поддерживавшего его за плечи. Сморщив лицо, Григорий простонал:

— Дарья… померла…

XI
От берега до берега, толкаясь о кручи и цепляясь за гребни волн, бродили вразвалку белесые туманы, заволакивая сизую даль. Небо хмурилось. Солнце тускнело, становилось бесцветным, и чернеющее море тонуло в тумане.

Григорий, ломая жесткие смоляные брови, смотрел в окно.

— Белгородцев умышленно не выполняет плана, мутит рыбаков, — говорил Жуков. — Он ворует рыбу и, как жадный мартын, расхищает государственное добро. Он глистяком сидит в вашей утробе. Он ворует у вас время, бессовестно крадет у бедноты труд, обманывает власть. Где же та закалка и непримиримость к врагам, которую вы приобрели в Красной Армии? Где ваши глаза? Куда смотрите?.. На ваших плечах сидят коршуны, долбят головы, до мозгов добираются, а вы?.. — обведя комнату взглядом, он нацелился на Григория сверкающими глазами.

«Опять за меня…» — Григорий смущенно опустил голову.

— Стыдно, Васильев?.. И нам больно за тебя. Ишь, оправданье какое нашел. Рыбака, мол, с рожденья в водке крестят, потому и тяга такая к ней, удержу нет. Знаем разгульность рыбацкую. Знаем дедовские порядки. Но ведь ты коммунист. А что ты сделал? Что?.. — он потянулся к Григорию. — Ослепил себя дурманом… Разум помутил… Вытравил водкой все то, что дала тебе партия… и сослепу жену… жену… столкнул в могилу… Сапогом придавил… — Жуков сел на скамейку, расстегнув ворот рубахи.

Слышно было, как взволнованно дышали люди. Голова Кострюкова склонилась низко над столом, но одинокий глаз не отрывался от Жукова. Слова старого друга неумолчно звенели в ушах, будоражили, как застоявшуюся воду, уснувшее чутье.

«Тверже надобно было бы, без поблажек», — думал он.

Во дворе нарастал шум, кто-то ломился в дверь. Вскоре в окне появилась голова Душина.

— Кончайте, а то рыбаки разбегуться.

Кострюков торопливо закрыл папку, поднялся.

— Товарищи! Я предлагаю… строгий выговор.

— Нет! — вскинулся Жуков. — Исключить!

Кострюков наклонился к Жукову, тихо сказал:

— На первый раз…

— Душа из него винтом! Исключить. Знаем, сколько уже было этих разов. Довольно. А ты опять размяк? — бросил он Кострюкову и, подбежав к столу, застучал рукой: — Билет! Партийный билет сюда! Как вы, товарищи? Согласны с моим мнением?

Все молчали. Что-то тяжелое давило каждому голову и плечи, гнуло спину. Рука Григория судорожно трепетала на груди, скользнула мимо нагрудного кармана. Медленно, словно пробивал какую-то невидимую преграду, он протянул и положил перед Кострюковым красненькую книжечку и, ни на кого не глядя, шагнул к двери. Словно под ударами, торопливо прошел двор, переполненный рыбаками, перелез через забор и скрылся в переулке. А дома долго бродил по комнате, без нужды переставлял вещи. Со дня смерти жены ему казалось, что он наполовину потерял себя, что и сердце его раскололось надвое и оставшаяся половинка все слабее стучала в груди, замирала. А теперь вернувшись, совершенно перестал слышать ее биение, хватался за грудь, до крови царапал кожу. Его тупой и бессмысленный взгляд блуждал по комнате, на минуту остановился, блеснул. Стоявшая под скамейкой литровка шевельнула горлышком, качнулась, подпрыгнула и, гибко извиваясь, красноголовым ужом потянулась к нему. Что-то перехватило горло, запекло. Григорий приблизился к скамейке и с остервенением ударил сапогом по бутылке.

— Будь ты проклято, змеиное зелье!..


Скосив глаза и выставив ухо, Тимофей сидел на старом ведре, медленно перебирал пальцами бороду, по клочку запихивая в рот. Возле него ковырял пальцем в ухе Панюхай. Платок его был сдвинут на затылок. Вокруг них, кто сидя, кто полулежа, разместились по двору рыбаки, громко переговаривались. Кострюков, стуча карандашом по столу, водворял порядок. В задних рядах умышленно повышали голос. Жуков будто не замечал происходившего и, подавляя в себе нараставшую злобу, спокойно говорил:

— …Рыба в рабочем снабжении имеет огромное значение как продукт питания. Она заменяет восемьдесят процентов мяса. И теперь, когда в мясе временно ощущается недостаток, рыбный продукт в питании трудящихся нашей страны занимает первое место. Поэтому, чтобы обеспечить рыбой промышленные центры, для каждого рыбацкого колхоза, товарищества, артели…

— Вон куда загибает, — выплеснулось из толпы. — Так и знали…

…и единоличника-контрактанта устанавливается определенное задание по вылову рыбы на каждый месяц или квартал. Как же работает ваш хутор? Позорно. Постыдно. С большим опозданием вышли в море, работали с прохладцей, с водочкой, отчего происходили частые аварии с человеческими жертвами…

— Надо казенку закрыть, словами не убедишь! — крикнула Евгенушка.

— Заткни глотку. Ишь ты. А в море кто пойдет без водки?

— Да это она в свою пользу. Ее кобель часто нажирается и за жабры таскает! — захохотал Егоров, откинувшись к ногам Тимофея.

Евгенушка, оглушенная злорадным хохотом рыбаков, вобрала голову в плечи. Дубов рванулся к Егорову, вскинул кулак…

— Не смей! — вовремя удержал его Кострюков. — Комсомолец… — И к рыбакам: — Тише! А то собрание распущу.

— Сами разбегёмся. Напугал…

Жуков выждал затишье, скользнул взглядом по толпе, порывисто выбросил вперед руку:

— Вы и сейчас пьяны. Не постыдились явиться в таком виде на собрание. Позволяете себе хулиганить. Хорошо это? Хорошо? За стакан водки вы готовы продать честь и совесть свою. Вас спаивают, вас обманывают, вас грабят.

— Кто грабит? — приподнялся Егоров.

— По глупому порядку, который выдумал себе на руку ваш же враг, вы прекратили лов, когда рыбу можно ловить круглый год.

— А-а-а-а! разноголосо простонала толпа. Кто-то ехидно засмеялся.

— Если он такой молодец, пущай заставит из стрехи капать водку и нальет мне в рот, — съязвил Белгородцев.

— Большого ума речь, Тимофей Николаич, — поддержал Панюхай и к Жукову: — Ты что ж это, братец, на берегу надысь одно говорил, а тут супротив того?

Жуков удивленно посмотрел на Панюхая. Сидевшая в президиуме Анка пояснила:

— Это мой отец. Вы как-то говорили с ним. Ну, а он вообще немножко странный человек. Он не знает о вашей контузии и решил, что вы с ним тогда соглашались.

Жуков вспомнил разговор на берегу, и его губы чуть шевельнула улыбка. Панюхай хитро посмотрел на него, затряс бородкой.

— Ловко, а? Мы тоже, чебак не курица, подсекать могём, — и удовлетворенно засмеялся. — Тоже рыбалки…

— Братцы! — вырос над толпой Егоров. — Пущай же он докажет, кто спаивает и грабит нас?

— Вот кто. Вот! — Жуков ткнул пальцем в сторону Тимофея. — Он спаивает. Он баламутит хутор. Он грабит вас.

— Ка-а-ак это так?

— Я предлагаю выселить его…

— Кого? Того, кто кормит нас?

— Кто умышленно не выполняет план и срывает путину. Посмотрите в сводку, и вы увидите, на сколько он выполнил задание. На десять процентов. Где же рыба? Где?

— Видать, к спекулянтам уплывает.

Павел поймал взгляд Анки и, думая, что слова ее относятся к нему, покраснел.

— Неправда! Я весь улов сдаю, — сказал Павел.

Тимофей поднял руку, попросил слова.

— Братцы!.. Такой обиды и батько мой не видывал. Всю жизнь людям добро творил, в нужде помогал, а теперь? Из хутора прогонять… Что ж я, собака, что ли?

— Никто вас этими словами не обзывал. А вот что вы спаиваете рыбаков, платите бедноте за работу копейки, об этом говорилось. Вот вы не выполнили своего плана, а лов прекратили. И других сбили с толку. Зачем вы это сделали?

Тимофей отвел глаза в сторону.

— При чем тут я?.. Все бросили… Порядок такой… Да и кто в жарковую путину ловит?

— Все, кроме пьяниц и лодырей.

— Попробуй летом половить. Поглядим, что ты поймаешь, — вставил Егоров.

— Будем пробовать все. Завтра в ночь все до одного баркасы выйдут в море. Поеду и я.

— А я не выйду, — с усмешкой сказал Егоров.

— Тогда мы на твоем баркасе пойдем.

— Баркас потоплю.

— Под суд пойдешь, — предупредил его Жуков.

Тимофей дернул Егорова за рубаху:

— Сядь, ты еще… — и глухо проронил: — Никаких порядков тебе.

— Откуда им быть, когда бабы на почетном месте заседают, — хмуро проворчал Егоров.

— Когда нет людей, то и петух — Сулейман-паша.

Панюхай вспыхнул и — обиженно к Тимофею:

— Ты, Николаич, кого это, дочку мою затронул?

Тимофей посмотрел на Панюхая, пожевал бороду и, ничего не ответив, пошел со двора.

— Тимофей Николаич! Погоди, куда же ты? — и, перепрыгивая через лежащих, Егоров поспешил вслед. У ворот задержал Тимофея.

— Чего ты, Николаич? Ежели что, все за тобой пойдем. Ребята! Правильно?

— Правильно!

— Валяй за Николаичем. Делать нам тут нечего! — и рыбаки потянулись к воротам.

Кострюков преградил дорогу:

— Стойте! Собрание не кончилось.

— О чем еще там?

— Об артели потолкуем.

— Не-э-э-эт… — отмахнулся один рыбак. — В кабалу не пойдем.

— Затем и звали нас? — разочарованно сказал другой.

— Напрасно только ноги били, — вздохнул третий.

— Вы вот сейчас находитесь в кабале, — загорячился Жуков. — И когда вам показываешь выход из нее, вы отбрыкиваетесь и головой лезете в петлю.

— Какой же выход?

— Объединиться в артель. Члены артели пользуются всеми льготами и платят только единый ловецкий сбор — шесть процентов от улова. Вам, наверное, это известно? Но неволить никого не станем и толковать об артели больше не будем, раз вы хулиганите и срываете собрание. Скажу одно. Кто за артель, кто за революцию на море, оставайтесь здесь, записывайтесь в боевую дружину и завтра же — в поход за рыбой. Кто против, уходите. Держать не станем. Не станем держать!

Жуков выждал. Через минуту двор был почти пуст. Перед ним стояли пять сухопайщиков, Дубов, Зотов, Евгенушка, четыре бедняка-коммуниста и два комсомольца.

— А какие правила для нас? — спросил один из сухопайщиков.

— Порядок простой. При вступлении в артель батраки платят вступительный взнос пять рублей, а бедняки и середняки от пяти до двадцати рублей.

— Мы не против.

Жуков оглядел присутствующих.

— Будем считать артель в семнадцать человек. Пишите протокол.

И сейчас же от ворот послышалось ядовитое:

— Своя семейка собралась. Голь да моль, да сазан косой.

— Из дешевого мяса все равно не сваришь хорошего супа.

Когда избрали правление, в которое вошли Кострюков, Жуков, Анка и один из сухопайщиков, Анка спросила:

— А кто же председательствовать будет?

— Садись, Жуков, у руля. Станови парус и румпелек в руки.

Жуков молчал, нервно кивая головой.

«Вот и хорошо, что согласился», — подумал Кострюков и вслух Душину:

— Запиши.

Жуков встал, сказал Кострюкову:

— Собери членов сельсовета.

— Для чего?

— Дело есть. Важное дело.

Кострюков предупредил Душина и Анку, и они направились в помещение совета. Когда все уселись за стол и вопросительно уставились на Жукова, он быстро проговорил:

— Сельсовет должен сейчас же поставить перед собой три вопроса, которые требуют немедленного разрешения. Первый: прекратить свалку рыбы в ямы. Сохранить для государства улов до одной рыбешки. Для этого нужно передать в пользование артели пустующие сараи и ледник сбежавшего Урина.

— Правильно! — подхватила Анка. — Давно бы пора.

Кострюков повернулся к Душину:

— Запиши в протокол, — и к Жукову: — Дальше?

— Лишить избирательных прав Белгородцева. Видали, что получилось сегодня на собрании? Надо обломать крылья этому ворону. Вот, читай, — и он передал Душину заявление сухопайщиков. — Читай вслух.

— «…а так как всему хутору известно, что он целый век обирал бедноту, эксплуатировал нас, батраков, и теперь не заплатил нам за работу, мы просим сельсовет лишить избирательных прав Белгородцева как кулака и обложить его налогом».

— Одновременно лишить избирательных прав и его сына Павла, — добавил Жуков.

Все молчали. Анка хотела что-то сказать, но замялась, глядя на Жукова.

— Ну, ну. Чего сказать хотела?

— Да вот, с Павлом как?..

— Это вопрос, — поддержал ее Душин. — Парень на хорошем счету. Исправный и…

— Кострюков! — перебил Жуков. — Поясни членам сельсовета инструкцию по этому вопросу.

— По инструкции… все, проживающие с лишенцами, лишаются избирательных прав. Надо и его…

Душин записал.

— А третий вопрос?

— Просить район об индивидуальном обложении налогом Белгородцева.

— Ну, а уж это непременный вопрос, — сказал Кострюков и к Душину: — Имущественное состояние Белгородцева тебе известно. Составь опись, приложи к протоколу и нарочным — в район.

Жуков хлопнул по плечу Кострюкова.

— Вот так и надо действовать, товарищ председатель!


На второй день о решении сельского совета стало известно всему хутору. Это было так неожиданно, что сторонники Белгородцева не знали, как им быть: горланить ли по-старому, потрясая кулаками, в защиту Белгородцева или выждать немного, присмотреться — как начнут разворачиваться события. Вскипая злобой, Тимофей внешне сохранял спокойствие. Он понимал, что кулаком и горлом ничего не добьешься. И решил: нутром оставаясь все той же хищницей-щукой, поверх себя напялить золотистую шкурку невинного карасика. И когда рыбаки обращались к нему с вопросом «Как быть?», он спокойно отвечал:

— Я, право, и не знаю, как быть. Сами посудите. Вы — народ. Вам виднее — достоин я такой «чести» или нет. Кажись, никого не обижал. Кроме добра… — тут он вздыхал, добавляя: — А последним-то судьей всем нам будет он… — и ткнул пальцем в небо.

— Не кручинься, Николаич. Мы тебя не покинем, — и на том рыбаки расходились.

…В полночь к Григорию постучали. Он открыл дверь и увидел запыхавшегося Павла. Тот стоял с взлохмаченными волосами, мокрый от пота, и держал в руке вырываемую ветром бумагу.

— Чего ты?

Павел опустился на порожек, отдышался и прерывисто заговорил:

— Дядя Гриша… Сам знаешь… Сколько работал с тобой… Да и на хуторе никому ничего дурного… Работаю хорошо… на честность с государством…

— Знаю, что парень ты славный…

— А вот… — Павел вскочил, помолчал минуту и взволнованно прошептал: — Голоса… лишили…

— Не расстраивайся, чего ты?

— Как же так? Ну, пущай отец провинность там имеет какую, а я-то при чем?

— Проживаешь с ним. Парень ты здоровый, работящий. Почему бы самому не жить? Отдельно?

— Куда же сразу кинешься?

Григорий помолчал, подумал.

— А нынче ничего не поделаешь.

Павел протянул ему бумагу.

— Я, дядя, к тебе вот зачем. Подпиши. Уже тридцать человек подписались.

— Что что?

— Заявление в район. Сам поеду. Тут и артельной бедноты подписи имеются, что я никому ничего и завсегда на честность… Заверь…

— Да я сам то теперь… в провинности… неловко как-то…

— Знаю я… но ты, дядя, красный партизан и знаешь обо мне… Заверь…

— А заявление насчет тебя только?

— Да, меня.

Григорий засветил лампу и внимательно посмотрел заявление, под которым, действительно, были подписи и некоторых бедняков и батраков хутора.

— Ну, что ж. Давай карандаш.

…Только что Тимофей завалился в постель, как во дворе послышались подозрительный шорох и скрип калитки. Не одеваясь, выбежал на крыльцо и, увидев за воротами всадника, затопал босыми ногами.

— Кто? Эй, кто там?

— Я, я. Чего ты… — отозвался Павел.

— Пашка, куда?

— В район.

— В район?.. Сынок. В район? Хлопотать, стало быть?.. Сынок. Так ты скажи же там… Слышишь? Паша! Па-а-шка! — Тимофей перегнулся через перила крыльца. — Сукин сын… Ускакал…

На улице разноголосо залаяли собаки.

Тимофей нетерпеливо ожидал возвращения сына. Тот вернулся на третий день. Как только он подъехал ко двору, из калитки вышел Тимофей. Он пытливо посмотрел на Павла и, скрывая любопытство, будто невзначай уронил:

— Ну как, сынок? Новости какие привез?

— Не знаю. Запечатано.

Павел провел в калитку лошадь, хлопнул ее ладонью по крупу, проверил, в картузе ли пакет, и пошел в совет.

— Сукин сын… от батьки морду воротит… — проворчал Тимофей и повел лошадь в конюшню.

Приняв от Павла пакет, Кострюков просмотрел бумагу, подумал, прочел вторично. Район восстановил Павла в избирательных правах, а по остальным пунктам постановление сельсовета утвердил. Председатель спрятал бумагу в стол и, глядя на Павла, сказал:

— Гляди, Павло. Оправдай доверие людей. Район уважил твою просьбу. Гляди, оправдай.

Павел не знал, что ответить председателю. Он помялся, как-то неловко поклонился ему и, круто повернувшись, направился к выходу. На улице встретился с Григорием, крепко сжал ему руку:

— Дядя Гриша… Благодарствую… Вовек не забуду твою доброту… — и побежал домой.

XII
Сила бронзокосцев, что стремительный горный поток в гранитных теснинах, буйствуя и пенясь, рассыпалась на десятки и сотни булькающих ручейков, ослабевала, терялась, бесцельно погибала. Преградить бы путь этой силище, направить ее по новому руслу, выбить из рук бронзокосцев скрипучие дедовские костыли и закрутить колесо новой жизни. Но некому было сделать это…

Виталий Дубов, жених Евгенушки, охваченный бешеной ревностью к Зотову, запил тайком от товарищей, забросил работу и забыл о существовании комсомольской организации. Зотов, упорно добивавшийся любви Евгенушки, целыми днями буравил носками сапог пол, а вечерами показывал молодежи новые коленца, с легкостью птицы перенося свое большое тело из одного конца клубного зала в другой. Девушки восхищались его удалью, заискивающе улыбались ему, а Евгенушка, поглощенная мыслями о Дубове, не обращала на Зотова никакого внимания. Однако он не терял надежды расположить к себе непокорную девушку. Однажды вечером Зотов, без передышки протанцевав около получаса и показав множество замысловатых фигур, ухарски вскинул голову, подбоченился, пустился вприсядку, закружился, завертелся и под несмолкаемый хохот молодежи запрыгал по залу на ягодицах и пятках, поджав согнутые руки. Но Евгенушка отвернулась, вскочила и побежала к двери. Она схватила за руку Дубова и увлекла его за собой:

— Виталий, пойдем… Пойдем, я провожу тебя…

Дубов грубо оттолкнул ее, ступил обратно через порог. Но Евгенушка снова подхватила его под руку, и они ушли.

Гармошку Егорова разбили на гульбище, на пианино играть никто не умел, и клуб опустел. Молодежь без толку шаталась по улицам, коротая скучные вечера. И когда Жуков спросил Дубова:

— Ну как?

Тот заморгал ресницами и смутился.

— Работаем с молодежью?

Дубов неопределенно качнул головой, залился румянцем и неуверенно проговорил:

— Да… работаем…

— Надо, надо… Дела на хуторе — хоть тревогу бей. Плохи дела. И силы молодые зря гибнут. Работать непременно надо. А то комсомольцев у вас, — он поднес к лицу Дубова ладонь, — одной руки хватит для счета. Старайся, паренек. Шевели ребят. Непременно надо смыть позор. Ликвидировать прорыв, ударить по врагу, прекратить хищение рыбы, повести борьбу с хулиганством, пьянками и… Понятно, а?

Дубов не задумываясь ответил:

— Да.

— Вот. Старайся, шевели ребят.

В мае Евгенушка распустила на летние каникулы детей и занялась неграмотными взрослыми. Редко встречая ее с тех пор, как молодежь перестала посещать клуб, Зотов затосковал и отправился в школу. У порога с минуту помедлил, оглянулся по сторонам, несмело постучал. Вышла Евгенушка. Сердито взглянув на Зотова, сказала резко:

— Не мешай! — и хотела захлопнуть дверь. — Уйди. А то Виталию пожалуюсь.

В классе одиноко сидел молодой парень с тупым добродушным лицом. Оторвавшись от тетради, закусив зубами кончик карандаша, с любопытством наблюдал за ними.

— Уйди, — настаивала Евгенушка. — Не мешай!

Зотов хитро прищурил глаз, кивнул головой на парня и сказал тихо, чтоб тот не расслышал:

— Другим, стало быть, можно, а мне… — не договорил и, отшатнувшись назад, схватился за ушибленный лоб. Вскинул кулаки, хотел обрушить свой гнев на закрытую дверь, но сдержался. Отвернулся и выругался про себя.

…Дубов слышал, как вошел в комнату Зотов, но не пошевельнулся, продолжая лежать ничком на кровати. Зотов медленно приблизился.

— Все… дрыхнешь?

— Убирайся к черту! — Дубов дрыгнул ногой.

Зотов помолчал, наклонился к нему.

— Дрыхнешь, спрашиваю?

— К черту ступай!

— И то ладно, — и пошел в свою комнату.

Дубов блеснул из-под руки глазом, вскочил с кровати.

— Ну?

Зотов остановился.

— Если что имеешь, говори…

— Зачем говорить, когда не веришь мне.

— Опять про нее?

— А про кого же еще? Говорил тебе, что всех подгорных кобелей за собой водит.

— Зотов! — крикнул Дубов и, прыжком очутившись возле стола, схватил нож. — Я же убить тебя могу!

Зотов стиснул ему руку, и нож со звоном упал на пол.

— Не туда нацелился… дурак. В школу загляни… Может, там…

Дубов ударил ногой в дверь и побежал к школе. Столкнувшись на пороге с парнем, пропустил его и рванулся внутрь. Как всегда, Евгенушка встретила его с сияющим лицом.

— Неуспевающий у меня есть. Задерживаюсь с ним. Но скоро догонит…

— Су-у-у-ка! — прервал Дубов и рывком шагнул к ней, будто кто толкнул его в спину.

Евгенушка вскинула брови, розовое лицо ее посерело.

— Виталий… Вит…талий… Ты опять пьян?.. Когда же хоть раз…

— Сука! — повторил он и, давясь матерщиной, ударил ее по лицу кулаком, а потом еще раз наотмашь.

Евгенушка прижалась к стене, закрыла лицо руками, громко заплакала. Дубов долго смотрел на нее, сказал с сожалением:

— Прости… Не буду…

Евгенушка не отвечала.

— Прости… — он потянулся к ее лицу. — Поцелую дай.

— Противен ты мне. Ненавижу тебя. Ненавижу! — Она толкнула его в грудь и выбежала. Возле совета ей встретились Анка, Жуков и Кострюков. Заметив на глазах у девушки слезы, Жуков спросил:

— Плачешь, а?

Евгенушка отрицательно замотала головой.

— Неправда, плачешь. Отчего? — допытывалась Анка.

— Да нет же… так…

— Наверно, Дубов или Зотов…

— Да нет же, нет… — перебила она Анку.

— Скажи правду: Дубов обидел? Ну? Чего ты молчишь? Говори… — настаивала Анка.

Евгенушка умоляюще посмотрела на нее, опустила глаза.

— Не ладит с ним. Дружили ладно, а теперь обижать стал. Ревнует понапрасну, — сказал Кострюков.

— Позвать его ко мне.

— Его Зотов с толку сбивает. Наговорами мутит… — поспешила объяснить Анка Жукову.

— Ну, обоих позвать.

Первым явился Дубов. Увидев Евгенушку, сел в углу и спрятал под нависшей шевелюрой глаза. Через минуту вошел Зотов. Бросив на девушку насмешливый взгляд, горделиво откинул голову и прислонился к дверному косяку.

От его вызывающей позы Евгенушку покоробило, и она отвернулась. У Жукова шевельнулись брови, извилисто поползли к переносице, столкнулись, разошлись и застыли на изломе. Он неестественно, нехотя кашлянул и обратился к Дубову.

— Ну, как?

Дубов молчал.

— Работаем с молодежью?

Ни звука в ответ.

— Да! — Жуков закивал головой. — Да! Обрабатываем. Стараемся. Молодежи — хоть пруд пруди, а в вашей организации пусто. Пусто, товарищ, Дубов. Отчего так? Любовь разум помутила? Взгреем. Делом заниматься надо и не отбивать от себя юношей и девушек. — И к Евгенушке: — Кто обидел тебя? Дубов?

— Нет, нет, — вступилась Евгенушка. — Он ничего. Так, немножко повздорили.

— А кто же? Зотов?

— Тоже ничего… Только скажите ему… Скажите, чтоб не приходил в школу… Не надоедал… Работать мешает… — и заплакала.

Дубов тряхнул шевелюрой, подался к Зотову. Тот оторвался от дверей, шагнул к Евгенушке, избегая взгляда Дубова.

— Врешь! Что я?

— А то, что обманом мутишь парня и лодыря гнешь! — ответила за Евгенушку Анка. — Почему у тебя клуб пустует?

— Музыканта дайте. Пианино есть, а играть на нем некому.

— На танцульки ты дюжий, а вот до работы… — Кострюков безнадежно махнул рукой. — Культурник…

Зотов обиженно хмыкнул, подбежал к столу и, оправдываясь, затараторил так, что никто не мог разобрать ни одного слова. Жуков прикрикнул:

— Довольно! Не на колокольне же ты… — и тише добавил: — Не забудь, что завтра выходим в море.

— Как? — изумился Зотов. — А клубная работа?

— Евгенушке поручим. — И к Дубову: — Подтянись, парень. А то… душа из тебя винтом…

Кострюков посмотрел на Зотова. Тот стоял с разведенными руками и полуоткрытым ртом, блуждая по комнате растерянным взглядом.

— Достукался… Говорил же столько раз… Эх, ты… — Кострюков отвернулся и сердито добавил:

— Меделян.

При выходе из совета Жуков задержал Анку:

— Останься, потолковать надо.

Анка вернулась и, усевшись на подоконник, приготовилась слушать. Как только из помещения последним вышел Кострюков, Жуков спросил:

— Давно в комсомоле?

— Год.

— А милиционером?

— Шестой месяц. Но… не управляюсь…

— Вижу. И понимаю, что трудно тебе, молодой девушке, справляться с этими разгульными буреломами. Но ничего, и ребята обломаются, и ты пообвыкнешь…

Жуков подошел к окну и опустился на скамейку возле Анки.

— Я вот о чем хочу поговорить с тобой… по душам.

«Уж не о любви ли?» — подумала Анка, невольно отодвигаясь на подоконнике.

Жуков, словно угадав ее мысль, кивнул головой и, улыбнувшись, сказал:

— О любовных делах хочу потолковать…

«Так и есть»… — Анка хотела встать.

Но Жуков остановил ее:

— Сиди и слушай. Не горячись… Так вот… Трудно тебе справляться с рыбаками. Гулянки, матерщина, непослушание. Больше того — срыв путины. Жизнь идет по старой дорожке, по дедовской. Кто же их толкает на это?

— Белгородцев…

— Нет, ты уж не церемонься с ним и говори прямо: враг… Ведь рыбаки наши — люди одной с нами крови. И если бы не Белгородцевы, то они не бузили бы на собраниях, не срывали бы путину и давно свернули бы с поросшей чертополохом дедовской тропочки. И кто же должен быть первым помощником партии в деле их перевоспитания и переделки их психологии? Кто? Комсомол… Значит, быть комсомольцем — дело высокой чести. А дорожат этой честью ваши ребята?.. — Он помолчал и добавил: — Если Дубов еще раз провинится, то ясно, что мы его исключим из комсомола. А кем заменим? Кем? В район обратимся или тебя посадим на его место? Тебя, мало-мальски крепкую комсомолку?.. Но ведь и ты скрутила себя любовными путами…

Анка молчала.

— Любишь Павла?

— Люблю…

— Я заметил это в сельсовете, когда коснулись вопроса о лишении его права голоса.

— Но он совсем на отца не похож. Правда, скрытный какой-то, но смирный и уважительный. А отец всегда колотит его…

— Смирный? — перебил ее Жуков. — Помни, что в тихом болоте черти водятся, а в море акулы плавают… Он, может быть, потому смирный и уважительный, что заодно с отцом работает. Видел, как он защищал от сухопайщиков отца, который не заплатил им за работу. Да… Любить никому не запретно. Но надо знать — кого любить. И тебе, Анка, не следует забывать, что Павел сын кулака… Врага… Вот и все… Помни, что я просто предостерег тебя… что я говорил с тобой как старший товарищ…

— Благодарю за добрую беседу.

— И еще помни, что враги всегда носят за пазухой петлю для нашей шеи. Гляди, остерегайся…

Анка крепко пожала ему руку и вышла.

XIII
С утра, ослепительно сверкая на солнце, море было величаво спокойным; оно казалось застывшей темно-синей стеклянной массой. В полдень с запада подул свежий ветер, закружился над морем, обхватил его, закачал, и оно, расплескав миллионы улыбок переливчатой зыби, задрожало, взволновалось, побежало бугристыми перекатами к берегам и шумно заметалось у обрыва.

С утра дышал спокойствием и хутор. А с полудня взбудоражились сонные улицы, взволнованно зашумели. Рыбаки собирались кучками, таинственно перешептывались, задумчиво сосали трубки и, покачивая головами, остервенело растаптывали плевки. И только Егоров, привыкший говорить так, чтобы его было слышно на околице хутора, долбил себя в грудь кулаками, бросал по сторонам:

— Братцы! Как можно выходить в море, когда собрались Тюха да Матюха да брат с Колупаем и орудуют… Нынче у Урина сарай с ледником забрали, завтра у Тимофея Николаича курень отберут, а вернувшись с моря, гляди, и мы чего-нибудь не досчитаемся.

— Было хорошо прежде, а вот как появился ноздряк сипатый, так и пошло все верходонить. Видать, на крючке был, что ноздри порваны, а вот сорвался же, — намекнул кто-то многозначительно на Жукова.

— А что ноздряк? Наскочит, не сорвется. Под ребро подсеку! — Егоров потряс здоровенным кулаком. — Пущай только насильно заставят выходить в море. Баркасы ко дну, а сами на берег. Вер-р-рно?

Как только он начинал говорить лишнее, хитрый, спокойный и тонко расчетливый Тимофей ловил его за руку и резко обрывал:

— Не дури!

Егоров успокаивался, но говорить не переставал.

— Не дури! — повторял Тимофей. — Ко всякому делу думу приложить надо, а дурить не следует.

На него устремлялись десятки покорных глаз.

— Ладно, атаман. На твою голову положиться — дело верное, — соглашались рыбаки.

По окончании описи орудий лова у артельных оказалось пять небольших баркасов, четыре перетяги крючковой снасти и восемь перетяг сетей. Весь имеющийся у представителя треста запас ниток, сорочка́, крючков, грузил и шмата был по настоянию Жукова передан артели. Вязание сетей взяли на себя жены артельных.

Получив наряд, Анка забежала домой и положила его на стол.

— Что это? — поинтересовался Панюхай, упершись бородой в угол стола.

— По этой бумажке получишь нитку и сорочо́к. Сети свяжешь.

— А-а-а! — протянул Панюхай, отрываясь от стола. — Без надобности.

— Почему?

— Я ж не артельный.

— Так я состою.

— А мне-то какая польза от того! — и независимо пожал плечами.

— Как хочешь. Без тебя управимся.

Панюхай вздрогнул, обернулся. Он думал, что Анка забрала, наряд, но серенькая бумажка с чернильными строчками, дающая право на получение ниток, лежала на том же месте. И когда Анка скрылась за дверью, Панюхай приблизился к столу, повертел в руках наряд, положил в карман, сказал вслух:

— Окаянная девка. Хоть не желаешь, да возьмешь, — и пошел на пункт к представителю треста.

Управившись с делами, Жуков созвал в совет артельных, разбил на две бригады, повел к баркасам. К их общему изумлению, растянувшись от обрыва по косогору, стояли единоличники в полной готовности к выходу в море.

«Струсили», — подумал Жуков и молча прошел мимо.

Но еще больше удивились они, заметив на берегу Григория, которой до этого дня нигде не показывался. Он стоял с опущенной головой, перекинув через плечо сумку, и, видимо, не чувствовал, как волны секли его по ногам. Увидев Жукова, несмело подошел к нему, помялся немного и сказал дрогнувшим голосом:

— С вами желаю…

Жуков переглянулся с товарищами, подумал, закивал головой.

— Ладно, работу твою будем оплачивать как положено, но членом артели считать пока не будем. Согласен?.. Садись…

Подняли паруса, и пять крохотных артельных баркасов сплыли вглубь. «Черный ворон» рванулся вслед, вздыбился, загремел якорной цепью.

— В море просится. Наскучал! — заметил кто-то, и все рыбаки, словно по команде, вопросительно уставились на Тимофея.

— Ну, как? — спросил Егоров. — Решай.

Тимофей снял шляпу, размашисто перекрестился.

— Станови парус и с богом, братцы.

— С богом, атаман!

И рыбаки сошли вниз, к подчалкам.

С Жуковым на баркасе находились два человека: хозяин баркаса, маленький тщедушный старичок, и сухопайщик лет тридцати пяти, высокого роста, с широкими покатыми плечами. Хозяин молча сидел у руля, а сухопайщик, управляя парусом, напевал грустную песню:

— Вот уж неделя, как плаваем в море,
В нашем баркасе вода.
Кругом одна смерть, везде одно горе,
Вот она, жизнь рыбака.
Ветер был встречный, и баркас, скатываясь с хребтины буруна, глубоко нырял в яму, подпрыгивал на следующий гребень и снова нырял, высоко бросая кормой. Жуков, надламываясь в поясе, плавно качался на сиделке, вцепившись в нее руками. У него колко зябло тело, немели руки и ноги. Впереди и по сторонам, кипя и пенясь, вздымались высокие волны. Обернулся назад — в глазах закачался черный берег, поплыл в противоположную сторону. Взглянул на небо, — и оно качается. Ему стало не по себе, и он, поджав ноги, опустил голову. А тут еще песня холодком обволакивает сердце, и оно падает, замирает. Так и хочется крикнуть: «Перестань!» Но сдерживает себя, сжимает кулаками виски… Наконец оборвалась песня, и сухопайщик окликнул его:

— Муторно, а?

— Что?

— Муторно, говорю?

— Да. Немножко мутит.

— Пройде-о-о-от! Первый раз?

— На баркасе — да. А на пароходе много раз.

— Пройде-о-о-от! — повторил сухопайщик. — А не страшно?

— Нет, — вымученно улыбнулся Жуков и быстро добавил: — Немножко есть, — а у самого нутро выворачивается.

— Вижу, вижу, — сухопайщик добродушно засмеялся.

— А ты не боишься?

— Го-го-о-о! — не по-человечески взревел он, брасуя парус. — Разве есть чего бояться? Нам подавай бурю! — и взмахнул рукой. — Да такую, чтоб дно морское к небу прыгало. Чтобы баркас лихоманкой затрусило и через море перекинуло. Во! А это что? Го-го-о-о! — еще громче заорал он. — Погоди. Ночью либо на рассвете потрусит.

— Разве? — Жуков дернулся, будто на что-то накололся.

— А как же. Примета верная! — и показал на догорающий закат. — Красная зорька — рыбаку горько.

Жукова охватила тошнота. Чтобы не выказать своей слабости перед рыбаками, он стал напевать что-то про себя. Это его немного развлекло. Пел вполголоса, обхватив руками коленки и зажмурив глаза.

Как ни вслушивался сухопайщик, не мог уловить ни слов, ни мотива.

Не выдержал, спросил:

— Как называется?

Пойманный врасплох, Жуков ответил не сразу. Подумал и опять неестественно улыбнулся.

— Без названия. А что, нравится?

— Люблю жалобные песни.

— Сам сочинил.

— Вижу. Вижу…

Жуков поднялся и, пошатываясь, осмотрелся. С невидимого берега подплывали на волнах сумерки. Наперегонки с ними быстро парусили баркасы единоличников. Вот они все ближе и ближе, поравнялись, стали опережать. Впереди шел «Черный ворон», горделиво приподняв кованую грудь, подминал под себя разрубленные волны. Обогнав артельных на четверть километра, баркасы тускло заморгали фонарями, повернули вправо и вскоре потонули в темноте. Артельные прошли еще два километра, остановились. Три баркаса, которые были с сетями, отчалили вправо, а два, с крючковыми снастями, остались на месте. Старик бросил румпелек, снял пиджак, зажег фонарь.

— Ну, посыпем?

— Давай, — отозвался сухопайщик.

Бросив якорь, старик сухо рассмеялся, похлопал Жукова по спине:

— Иди на корму да приглядывайся, как и что, а то мешаешь работе. Раньше научись, а потом помогать будешь… И зачем ты поехал?

Жуков пошел на корму, прилег на брезент. Море становилось спокойнее, баркас слегка покачивало, и Жукова стала одолевать дремота. Но он перемогал себя, крепился, двигал руками и ногами, чтобы разогнать сон, наблюдал за рыбаками. Разбирая снасть, старик сгибал с угла на угол белые квадратики, потом складывал еще раз пополам, углами нанизывал на крючки, а сухопайщик грузил перетягу в воду.

— Что это? — спросил Жуков.

— Наживка.

— Приманка, — вставил сухопайщик.

— Из чего?

— Из бязи. А то есть из белой клеенки. Те получше.

— Почему?

— Крепче, не размокают. На ракушку смахивают. Вот она, белуга или осетр, и хватает.

— И большие попадаются?

— Пудов в пять, а то и больше.

— Го-го-о-о! — сухопайщик обернулся к Жукову. — В двадцать четвертом году вот на этом месте в семьдесят пудов белугу засекли.

— В семьдесят? — изумился Жуков.

— Как один фунт, — подтвердил старик. — Но это редко бывает. За свой век два таких случая помню.

— А как же берут ее? — допытывался Жуков.

— Го-го-о-о! Легче, чем малую. Малая губой засекается, и супротиву у нее, как у быка, а большая глотает. А раз глотнула — крышка. Куда желаешь веди, хоть на шнурочке, хоть на нитке.

— За желудок цепляет?

— Мало важности. Пущай за печенку или селезенку, все равно как милая пойдет.

Жуков опустил голову, помолчал и сонно спросил:

— Как по-вашему… рыба сейчас… идет?

— Частиковая навряд, а красная гуляет: как раз пора для нее жаркая. Всегда с двадцатого мая красноловье начинается.

— А почему не выходили в море?

— С чем? — старик выставил руки, увешанные крючками. — Вот с этим дерьмом? Да и этого нету. Хорошо, что трест немного прислал, а то хоть бросай рыбалить и головой с обрыва…

Наживляя крючки, он продолжал говорить, но Жуков, хоть и слышал, понимал плохо. У него все сильнее немели руки и ноги, а потом он совсем перестал их чувствовать. Услышав, как басисто, нараспев сказал сухопайщик: «Притаилось море. Видать, перед бедой»… — Жуков хотел подняться, но не смог. Небо заморгало потухающими звездами, мягко упало на него, придавило, залило темью глаза, и он забылся…

…Проснулся Жуков от сильного толчка. Баркас так накренило и бросило в сторону, что Жуков, падая с кормы, едва не свалился в воду. Вскочил и снова повалился через сиделку. Море было похоже на огромный кипящий котел. Оно то замирало на мгновенье, то снова буйствовало в дикой пляске и, обезумев от ярости, бросалось вверх, будто хотело подпрыгнуть к облакам. Цепляясь за мачту, Жуков поднялся, взглянул и невольно зажмурился. Рядом кружился баркас и никак не мог подойти к борту. У руля шатался Григорий, до хрипоты кричал сухопайщику:

— Наши ушли. Вон уже и атаманцы сплыли. Чего же вы ждете? Сплывай.

— Как у вас? — проявляя хладнокровие, спросил Жуков Григория.

— Пудов двадцать сулы натрусили. Ребята повезли.

— А как же нам?

— Бросай все. Станови парус. Ветер попутный. Донесет. А то… — и махнул рукой.

Обхватив мачту, Жуков смотрел по сторонам и ничего не понимал. Он так испугался спросонок, что сразу не мог прийти в себя.

— Попробуем? — спросил сухопайщик.

Увидев, как на втором артельном баркасе с большими трудностями извлекали крупных осетров, старик загорелся и ответил:

— Давай! — и бросился к рулю.

Сухопайщик перегнулся через борт, ловко подхватил шмат, вцепился в хребтину и изо всех сил потянул на себя. На поверхность всплыл осетр, взметнул хвостом и скрылся. Баркас рывком подался вперед, и сухопайщик выронил хребтину. У обоих рыбаков не то радостью, не то злобой загорелись глаза. Они хотели повернуть обратно, но Жуков запротестовал:

— К берегу!.. Держи к берегу!..

— Жалко же… Добро погибает.

— К берегу! — закричал он. — Станови парус!

— Где там. Перекинет с парусом. Теперь — куда вывезет, — и старик обеми руками сжал румпелек.

Баркас встряхнуло, подбросило, стремительно понесло туда, куда катились огромные буруны, по пути вдребезги разбиваясь один о другой. Жуков скользнул руками по мачте, упал на мосток и, качаясь на четвереньках, фонтаном пустил изо рта вчерашний обед и ужин. Потом опрокинулся на спину, зевнул и уснул с раскрытым ртом.

Рыбаки ожидали большой бури, но, к их удивлению, море неожиданно утихло, можно было без всякого опасения ставить паруса. Второй артельный баркас с крючковой снастью, перегруженный осетром, наскочил на бугор и глубоко врезался килем в песок. Заметив сигнал о помощи, Павел повернул свой баркас, покидая «Черного ворона», на котором находился отец. Рассвирепевший Тимофей, потрясая кулаками, закричал вслед:

— Пашка! Куда пошел?

— Помощь нужна. Люди гибнут.

— Сукин сын! Какое тебе дело до артельных? Возвернись!

Но Павел не вернулся. С другой стороны спешил на помощь Григорий. Боясь столкнуться, Павел так круто повернул баркас, что он лег на бок, врезался бортом в набежавший бурун, будто нарочито хотел зачерпнуть его, шлепнулся парусом на воду и стал тонуть. Павел бросил румпелек и прыгнул. Это произошло с такой быстротой, что Тимофей, почти не спускавший глаз с сына, не заметил, как затонул баркас, а находившиеся с Павлом трое рыбаков, не успев спрыгнуть, придавленные тяжестью баркаса, пошли ко дну. Григорий поспешно размотал веревку, бросил Павлу и направил к нему баркас. Веревка потонула, и Павел, захлебываясь, беспомощно барахтался в воде, выбиваясь из сил. Приблизившись, Григорий спустил ему якорь и с помощью товарищей переволок через борт.

— Как же это ты? — спросил Григорий, снимая с него одежду. Павел непонимающе смотрел на Григория и молчал. Ему казалось, что все это происходит во сне, что баркас цел и люди не утонули.

И даже тогда он не поверил в явь, когда увидел подошедшего вплотную «Черного ворона» и на нем отца, который рвал на себе волосы, топал ногами и вопил:

— Разор… Разор… Сукин сын… Зимой кобылу и сетку угробил, а теперь? Разор… Разор…


Берег был густо усеян людьми. Все с тревогой ждали возвращения рыбаков. С приближением баркасов над толпой затрепыхались платки, картузы, руки. Узнавали своих. А те, кто еще не опознал мужа, отца или брата, пересчитывали баркасы и ощупывали их глазами, в которых не угасала надежда. И как только баркасы стали на якоря, а от берега оттолкнулись подчалки, толпа хлынула вниз. Дети бросались к отцам с протянутыми ручонками, висли на шее, цеплялись за ноги. Жены, счастливые и довольные, принимали у мужей походные вещи, шли рядом, засматривали в глаза. Но вот, когда все сошли на берег, одна пожилая женщина, вытирая концами платка глаза, цеплялась за каждого рыбака, жалобно всхлипывала:

— Мишенька… Миш… Голубчик ты мой!

— Другой я… Чужой! — и, вырываясь, рыбак уходил.

Она повернулась к морю и, вся поникнув, беспрестанно шептала:

— Мишенька… Соколик ты мой!..

К женщине подошел Панюхай, неловко потоптался на месте, сказал несмело, но ласково:

— Акимовна… милая… не убивайся так, не надо, голубушка. Этим горю не поможешь… а в расстройство себя произведешь…

— Да как же не убиваться, Кузьмич… и мужа, а теперь и сына… кормильца мово… море поглотило.

— Эх, сердешная! Сколь оно наших рыбаков поглотило — несть числа… А ты, милая, поуспокойся…

— Теперь одна я осталась… горемычная. Одна.

— А мы?.. Рази ж мы оставим тебя в беде?.. Мир не без добрых людей… Ну, поуспокойся, Акимовна, поуспокойся, душенька, — и он погладил ее руку.

Акимовна всхлипнула к сквозь слезы проговорила:

— Тяжко мне, Кузьмич… Ох, как тяжко!

Оседая на короткую ногу, Жуков подошел к Кострюкову, поздоровался.

— С крещением тебя. Ну, как? — спросил Кострюков.

Жуков снял картуз, провел им по лбу.

— Каторжная работа, — вздохнул он.

Проходивший мимо Панюхай остановился.

— Вот и артель. А чем вы лучше других? Новины какие в работе показали, либо что? Народ только мордуете, чебак не курица. Эх, зря…

— Погоди, старина, — отозвался Жуков, — окрепнем немного, покажем. Вот мотор приобретем…

— Ишь ты! — перебил его Панюхай. — На моторе и я окажусь большим мастаком… А вы вот на баркасишках покажите народу диковину какую, либо чудо-расчудесное. Вот это да-а-а. А то — мото-о-ор…

— На них, старина, на баркасишках-то и будем чудо показывать, Руки-то у наших артельных ребят покрепче весел дубовых — что тебе слитки бронзовые. Ударь прутом, и зазвенят. И воля есть. А мотор нам нужен для того, чтобы он труд рыбаку облегчал. Мы и на баркасишках мастаки на большие дела. Погоди. Еще увидишь.

— Море завоюете, либо что? Или бурю за глотку возьмете, товарищи большаки? Эх!..

— Да еще как возьмем.

— Хвалилась синица, — усмехнулся Панюхай и ушел.

— Упрямый старик, — кивнул ему вслед Жуков. — Ни во что не верит. По его выходит так: родился человек, ну и вали сейчас на его плечи груз, да чудеса в работе показывай. Погоди. Дай подрасти да костям окрепнуть. А там посадим рыбака на мотор, и тогда попробуйте догнать его. Да…

Кострюков подергал себя за нос, подумал и сказал:

— Видал я, брат, у городских артельных ребят моторы. Большая подмога от них в работе. Ну, а где же нам взять мотор?

— Найдем. Есть на примете парусно-моторное судно. Оно конфисковано у одного турка за контрабанду. На днях буду в городе, загляну куда следует и разузнаю. Нужно будет на первый случай собрать с рыбаков немного денег на задаток. А там уже я проверну это дело. Добьюсь рассрочки. Да. Без мотора каторга. Гибнут люди, пропадает труд. А люди крепкие. С ними многое можно сделать.

— Люди прочные, — подтвердил Кострюков.

— Но для борьбы со стихией мотор необходим. Тогда такого у нас не будет, — Жуков указал на Акимовну, которая все еще стояла на берегу и выкликала из моря своего сына.


Предложение Жукова о приобретении мотора артель приняла единодушно. Собрание прошло без лишних слов и пререканий. И через три дня сборщики денег — Анка и Евгенушка — вручили Жукову первый задаток на мотор. Жуков приложил к ним свои четыре червонца и спрятал деньги в бумажник.

XIV
Сетчатые мелкие облака, прозрачно-белые, как хлопья сверкающей пены, неводами затянули небо. На северо-востоке, разрывая мягкие, тающие ячеи, запутавшимся сомом трепетало длиннохвостое черное облачко. С запада из-за горизонта вынырнули более крупные, с белыми брюшками, черноспинные тучи, белужьим косяком проплыли низом, будто разыскивая нерестилище, постояли, пораздумали и ушли на север.

Павел держал у раскрытых ворот запряженную лошадь, над которой роились надоедливые мухи. Он тоскующими глазами проводил проплывший мимо облачной сети косяк тучек и с искренней досадой, будто из рук его выскользнула живая рыба, сказал вслух:

— Эх, не зацепились. Жалко…

Красноловье было в разгаре. Шел осетр, шла севрюга, изредка попадалась белуга. Рыбаки дни и ночи проводили в море, а Павел тосковал на берегу, изнывал от безделья. С того дня, когда случилась с его баркасом авария, отец запретил ему выходить в море. В последнюю декаду, самую горячую по вылову красной рыбы, Тимофей, жалуясь на сердце, ни разу не вышел в море, поручая «Черного ворона» Егорову, и три раза куда-то отлучался из дому, наказывая Павлу:

— Кто спросит, скажешь: в город к доктору поехал.

Лязгнула щеколда. Павел обернулся и увидел на крыльце отца и Егорова. Тимофей сказал что-то на ухо Егорову, пригрозил пальцем. Тот кивнул, и они стали спускаться с крыльца. Перекрестившись, Тимофей сел на дроги, выехал со двора. Егоров торопливо направился к морю. Не закрывая ворот, Павел прислонился спиной к столбу и задумчиво уставился в небо. Облачная снасть спуталась, скомкалась и, обвисая бледно-оливковой бахромой, уплывала за горизонт. Очистившаяся от туч и облаков величаво-спокойная синеющая заводь неба казалась ему отдыхающим в мертвом штиле морем после долгого шторма.

Странное поведение отца рождало в голове Павла множество догадок, и, путаясь в них, он искал и не находил ответа на вопрос: «Почему Егоров, а не я? Почему?» Вспоминая «Черного ворона», на котором хвастливо разгуливал по морю Егоров, он выпрямлял крепкие руки, сжимал кулаки, гневно шептал:

— Почему?.. Почему?..

Не заметил Павел, как мимо прошла Анка. А увидев, оторвался от столба, окликнул ее.

— Некогда. В море выхожу, — не останавливаясь, ответила Анка, но, пройдя немного, обернулась. — Все на небо поглядываешь, мартынов считаешь? Почему дома, а не в море?

— Домоседю… Бабка захворала.

— Смотри, договор на тебя сделан, ты и отвечать будешь. Егоров туго сдает рыбу, а улов-то нынче богатый. Эх, ты… Размазня. А я-то думала… — и она ушла.

Павел вбежал в курень, рванул с вешалки винцараду, сунул в карман кусок хлеба и пустился к берегу, обогнав Анку.

Баркасы снимались с якорей, готовые к выходу в море. Павел прыгнул в подчалок и закричал стоявшему на корме «Черного ворона» Егорову:

— Погоди отчаливать!

— А что тебе?

— Я выхожу в море.

— Как?..

— Отец послал…

— Брешешь. Он уехал и наказал мне…

— А я говорю — отцом велено. Чего тебе? Баркас чей?

«Черный ворон» захлопал парусом, выставил грудь, оседая на корму, и прыгнул через бурун, с шумом врезавшись в воду. Тогда Павел взобрался на баркас Егорова, кивнул сухопайщикам:

— Валяй, ребята!

— Слезь, тогда сплывем! — запротестовали сухопайщики.

Павел поднялся во весь рост, повторил настойчивее:

— Валяй, ребята!

— А ты что за указ нам? Убирайся с баркаса!

Павел схватил обоих сухопайщиков за шиворот, сердито потряс:

— Или выкину на берег и один отчалю, или станови парус, — и сел у руля.

Когда Егоров оглянулся, он увидел пустой подчалок, подталкиваемый волнами к берегу, а следом за «Черным вороном» кувыркался его баркас. «Черный ворон», круто повернув назад, подлетел к баркасу. Егоров и Павел сцепились глазами, в руках заскрипели румпельки.

— Пусти на мой баркас! — потребовал Павел.

Егоров перебросил взгляд на сухопайщиков. Те молчали. Задыхаясь от гнева, тыча рукой в сторону Павла, закричал:

— Зачем? Зачем взяли его? Кто вам велел?

— Нахрапом влез, — оправдывались сухопайщики. — Ну, что мы?..

— Пусти, — настаивал Павел.

Но Егоров будто не слышал его и обрушил поток ругательств на сухопайщиков. Потом стих, бросил вполголоса:

— Переберете мои перетяги, а я поеду, снасти дяди Тимофея погляжу.

С угрозой посмотрел на них, покачал головой:

— Подлецы, подлецы! — и, опережая их, устремился в море.

Попутный ветер крепчал, и «Черный ворон» шел с такой легкостью и быстротой, что, казалось, не плыл, а низко летел над водой огромной однокрылой птицей, задевая брюхом гребни волн. Встречные рыбаки махали картузами и шляпами, думая, что на баркасе Тимофей, но, распознав Егорова, разочарованно спускали руки, завистливо ворчали:

— Родной сын такого почета не удостоился. Гляди, чего доброго, в наследники попадет. Везет парню, а?

А Егоров, подражая Тимофею, важно раскланивался с ними, выпячивая грудь. Миновав третью группу рыбаков, он козырьком приложил ко лбу ладонь, всмотрелся и повернул туда, где вдали виднелся одинокий баркас.

Согнувшись на сиделке и низко опустив голову, рыбак крепко спал и не слышал, как подчалил «Черный ворон». Егоров тихо окликнул его — раз, другой, третий… Потом взял связку бечевки, кинул ему на голову. Рыбак вздрогнул, испуганно отбросил бечевку и, облегченно вздохнув, улыбнулся.

— Не бунтует? — спросил Егоров.

— Нет. Когда пароход проходил, немного побаловалась, а теперь утихомирилась.

— Дай-ка поводец! — Егоров перегнулся через высокий борт.

Поводец натянулся, задрожал и, быстро слабея, упал на воду.

— Дошла, — сказал Егоров и к рыбаку: — Снимай буек и подавай к нам.

Осторожно выбрали крючковую снасть, перенесли через борт «Черного ворона», оставив в воде один поводец, и сняли буек.

— Дошла, — повторил Егоров. — Видать, глубоко проглотила.

— А мне как быть?

— Поезжай туда, где мои перетяги, и скажи ребятам, чтоб до завтрашнего вечера держались на воде. А Егоров, мол, ушел дальше косяк искать, тут улова нету.

— Зачем? — удивился рыбак.

— Пашка с ними увязался.

— А-а-а… Понятно.

Поставив парус, рыбак снялся с якоря.

«Черный ворон» пошел в другую сторону, где маячил в полуденном зное крутоспинный берег. С правой стороны папахой великана высился курган. Прямо — кручей нависал над морем берег, разрезанный зеленеющей балкой, а слева наклонно бежала покатость, заканчивающаяся у самой воды плоскодоньем. Вскоре Егоров увидел стоявшие на взгорье дроги. Рядом с ними паслась лошадь, а внизу неспокойно сидел Тимофей, разминая руками песок. Он вставал, топтался на месте, садился и опять вставал, сдвигая картуз то на затылок, то на лоб, то снимая его, то снова надевая на голову. Чем ближе подходил баркас, тем нетерпеливей становился Тимофей. Но вот «Черный ворон» замедлил ход, и якорь нырнул в воду. Егоров привязал поводец к бечевке, а к другому концу ее прикрепил железную трехкрючковую кошку, помахал в воздухе и бросил Тимофею. Три сухопайщика разделись донага, спустились в воду, поплыли к берегу. Тимофей взял поводец, тихонько потянул, вдавливая ногой кошку в песок. Поводец рванулся и ослаб. Тимофея бросило в дрожь. Он отпустил поводец и обеими ногами придавил кошку.

— Глубокий заглот. Покорно шла?

— Не противилась.

— Ну, как же, а? — Тимофей оглянулся, будто разыскивая что-то. — Как же мы?.. Егоров, багор есть?

— Вот он! — Егоров поднял выше головы острый железный крюк, набитый на короткий, толщиною в два пальца, шест с длинной бечевкой. — Тяни!

Егоров привязал к бечевке вторую кошку, взял багор и, замахнувшись, жадно уставился на воду.

— Тяни. Спуску не давать. Все время держите натянутым поводец. А то хвост покажет. Обманет. Ну? Давай!

Поводец судорожно затрепетал в руках, замер натянутым проводом и, вздергиваясь, стал подаваться вперед. Не отрывая от воды глаз, Егоров, пригибаясь, махал на берег рукой, едва сдерживая готовый сорваться крик: «Да тяните живей! Что вы там?» С берега дружно тянули. Вода помутнела, всколыхнулась, качнула баркас. Приседая, Егоров быстро заморгал ресницами, перестал дышать. И как только впереди баркаса под водой проглянуло что-то продолговатое, похожее на черный вороненый слиток, с чердака «Ворона» метнулся багор и чавкнул об воду.

— Тяни. Не давай спуску! — Егоров швырнул на берег кошку. — Держи багор!

У баркаса закипела, вспенилась мутная вода, буруном побежала к берегу, выплеснув на отмель огромную белугу.

Сняв сапоги и бросив Тимофею топор, Егоров в одежде бултыхнулся в воду. Сухопайщики торопливо наматывали на руки бечевку от багра, а Тимофей, упершись ногами в песок, держал натянутый поводец, проглоченный с крючком белугой. Она лежала, опрокинувшись на бок, с широко раскрытым ртом, покачиваемая волнами. Видимо, глубоко засел крючок — при малейшей натяжке поводца белуга почти не сопротивлялась и подавалась вперед, избегая боли. Егоров вышел из воды, взял топор, крадучись приблизился к белуге, перекрестился, тихо сказал:

— Потяни сильней. Пущай ее тошнотой замутит! — и одним взмахом размозжил белуге голову.

Тимофей расстегнул рубаху, рукавом смахнул с лица пот и осмотрел белугу, перерезав топором у рта поводец.

— Хороший заглот. Куда там!

— Как выручим ее? Пудов на сорок, а то и пятьдесят потянет.

— Было бы чего. Ребята, давай коня! Бечевку прихватите, на дрогах лежит. Волоком потянем.

— Не осилим, — покачал головой Егоров. — Еще одного бы коня.

— Нам только до дрог дотянуть, а там ровная дорожка.

Бечевку кольцом завязали у хвоста, протянули к голове, провели под поджаберные плавники, обкрутили вокруг головы, протянули обратно к хвосту и закрепили конец. К головному кольцу привязали бечевки, идущие от гужей хомута.

— Давай! — крикнул Егоров, и Тимофей повел лошадь.

Из воды белуга тронулась легко и незаметно, а на суше сразу отяжелела, потянула на себя бечевки. Рыбаки обливались потом, шатались и, наступая друг другу на ноги, падали. Спотыкаясь, падала и лошадь, выбившаяся из сил. Еще труднее оказалось погрузить белугу на дроги. Тащили ее через задок, опустив доски и протянув между оглоблями бечевки. Дроги катились вперед, доски падали, а за ними и белуга.

— Держи дроги. Раззявы! — злился Тимофей и вымещал свое раздражение на неповинной лошади, стегая ее кнутовищем по голове.

Двое забежали наперед, уперлись грудью в дроги. У обессиленной вконец лошади подломились передние ноги, и она ткнулась головой в землю.

— Бросай! — Тимофей сплюнул. — Отдохнем.

Он присел на дроги, потянулся рукой к картузу, но не снял его, а рука так и застыла в воздухе. Протер глаза, всмотрелся и перевел на Егорова недоуменный взгляд. Держа на руке винцараду, снизу подымался к ним Павел, а возле «Черного ворона» качался на волнах баркас Егорова.

Вытягивая из воды белугу, они не заметили, как показался на море баркас и подошел к берегу, а Егоров в суматохе забыл сказать Тимофею, что произошло у него с Павлом. Сухопайщики не вышли на берег, видимо, боялись Егорова и сигналили руками с баркаса, а о чем — никто не мог понять. Грузно оседая на ноги и покачивая плечами, Павел подошел к отцу, посмотрел на взмыленную лошадь, перебросил взгляд на белугу, долго, ощупывал ее глазами и, наконец, глубоко вздохнул, будто от самого берега шел с затаенным дыханием.

— Ну, что? Помощь нужна?

Никто не отозвался, ожидая, что скажет Тимофей.

— Батя! Помощь нужна? — повысил голос Павел, и глаза его загорелись недобрым блеском. — Это так ты к доктору ездишь?..

И опять ни звука в ответ. Бросив винцараду, Павел положил доски, уцепился за головное кольцо.

— Берись, что ли? А то протухнет. Зря пропадет.

Тимофей встал, прошел к лошади. Молча взялись за веревки и кольца остальные.

— Давай, батя.

Тимофей потянул за поводья. Белуга вздыбилась, поползла и легла на дроги так, что хвост ее остался на земле. Увязав ее бечевками, Павел взял у отца поводья, запряг лошадь. Тимофей пожевал бороду, приблизился к Павлу.

— Поймал-то ее Егоров. Не наша…

— Знаю, — ответил Павел.

Тимофей помолчал и громче:

— Ведь я батька твой…

— Знаю, — голос Павла дрогнул.

— Казак ты… или…

— Батя! Пойди к той вон круче и сигани головой вниз со своим казачеством. А мне оно без надобности, — он задрожал всем телом, словно долго стоял босыми ногами на снегу. — Ты меня учил… — он застучал зубами. — Ты меня… — и, глотая слюни, с трудом выдавил: — А теперь сына обкрадываешь?..

Егоров вступился было за Тимофея, но тот оттолкнул его:

— Не мешайся! — Качнулся к дрогам, упал на белугу, простонал: — Не дам… Не дам… Пашка… Не дам…

— Чего ты распоряжаешься! — вскипел Егоров.

— Не приставай, а то… — Павел сжал кулаки. — Сомну!

Поднял отца, отвел в сторону и тронул лошадь.

— Пашка! Куда ты?.. Пашка… Ведь ты же кровь мою… пьешь… соломинкой… — захныкал Тимофей. Он надломился в пояснице, сел на траву и поник головой.

— Кровь мою… соломинкой… кровь…

Павел обернулся, не переставая погонять лошадь.

— Нет, батя, ты мою кровь пил соломинкой. Ты. А теперь дудки. Дай и мне похозяйновать. Довольно мне штаны латать за Анку. А то — ишь, взял к себе Егорова… А я что ж, чужой тебе?

Он натянул вожжи и, посвистывая в воздухе кнутом, всеми мыслями устремился в хутор. «Пущай теперь скажет Анка, что я размазня… Вон, батьку не пожалел… И пущай знает, что я ради нее ничего не пожалею… Ишь, какое добро отнял… Пущай поглядит да знает наперед, каков я есть…» — и вслух — лошади:

— Но, но, Буланый! До хутора поскорей. Или счастью моему не рад?.. Н-но, милый…

Выгнув спину дугой, Буланый усердно копытил дорогу.


У двора Урина Павел собрал большую толпу народа. Больше всего было детей, которые по дороге липли к нему, становились на хвост белуги, кувыркались и снова бежали вдогонку. Обхаживая белугу со всех сторон и тыча в нее пальцами, рыбаки выказывали свое удивление, спрашивали, как засеклась она.

— Как надо ей было, так и засеклась, — отвечал Павел.

И только один Панюхай стоял в сторонке, нюхал воздух и с невозмутимым спокойствием говорил:

— Это еще не диковина. Не таких, чебак не курица, подсекали.

Представитель треста раскрыл ворота, впустил Павла во двор, забегал у сарая.

— Куда мы ее? — и он прикинул на глаз белугу. — Центнеров восемь, а?

Павел поспешно вынул из кармана бумагу, сунул ему в руку.

— Что это?

— Договор.

— Зачем?

— Делай отметину.

— Нет, погоди. Так нельзя. Свезем в город, взвесим, тогда.

— Вали чохом, — посоветовал кто-то.

— Ладно, — согласился Павел. — Давай на глаз.

— Не могу так. Надо указать в пометке точный вес. Не беспокойся, не обманем. Ну, ребята. Берись. Давайте в ледник ее снесем.

Панюхай усмехнулся:

— И брать нечего. Разве таких мы подсекали? Скажите, диковина какая… — и пошел со двора.

…В клубе не рыдала жалобной песней гармошка, не заливалась голосистым «страданьем», не рассыпалась веселыми переборами, от которых и у молодых, и у стариков ноги сами в пляс пускаются… Знали все, что была гармошка и не стало ее. Не стало слышно по вечерам и веселья. Клуб опустел, затих. Но сегодня со всех сторон хутора сходились к нему люди. Шли медленно рыбаки, покачивая саженными плечами, торопились любопытные женщины, бежали вперегонки ребятишки. После долгого раздумья пошел и Тимофей, сгорая от любопытства: «Какую же отметину получит сукин сын?»

Войдя в ограду, по привычке снял картуз, но не перекрестился и занес на ступеньку ногу. Словно ладаном, курился махорочным дымом шумный клуб. Люди беспокойно ерзали на скамейках, вставали, переходили с места на место, громко разговаривали.

В глубине за столом, покрытым красной материей, сидели Кострюков, Анка, Жуков и представитель треста.

К ним в одиночку подходили рыбаки, получали какие-то свертки и со смущенно-радостными лицами возвращались на место.

Тимофей оттопырил ухо, вслушался.

— Костин. Восемьдесят четыре процента выполнения плана, — громко объявил Жуков.

— Два кило сахару и четыреста граммов табаку, — подхватил представитель треста.

Анка выдавала свертки.

— Шульгин. Девяносто процентов.

— Три кило сахару, пятьсот граммов табаку, два куска мыла.

— Коваленко. Девяносто восемь процентов.

— Тысячу граммов табаку, винцараду и шестнадцать килограммов муки.

У Тимофея упала рука, он брезгливо поморщился: «Покупаем, продаем…»

Незаметно прошел немного вглубь и, увидев надпись из ярких красных букв «За большевистскую путину», остановился.

Возле скучившихся рыбаков топтался Панюхай и, кивая головой в сторону Евгенушки, беспрестанно повторял:

— Ишь ты, держи ее за хвост, какие картинки нарисовала, что глядеть чудно́,— и тут же добавлял: — Анка ей помогала. Дочка моя. Тоже, чебак не курица, мастерица.

Поодаль стоял взволнованный Зотов, дергал за руку Дубова.

— Ты. Ты это все проделал.

— Отстань.

— Чего отстань. По-товарищески это, а? — он показал на стенгазету, где был изображен клуб, а возле него с поднятой рукой человек. Внизу надпись: «Просьба не шуметь и мимо не ходить. Клуб спит». Рядом другой рисунок: Зотов, обливаясь потом, скачет на ягодицах и пятках по полу. И внизу — «Клубная работа по-зотовски».

— При чем я? Люди не идут, — не унимался Зотов.

— Чего ты скрипишь? — рассердился Дубов. Подошел к газете, в соседнюю колонку пальцем ткнул: — Смотри. Не тебя одного протянули.

Комната в разрезе. На столе спит Дубов, упершись ногами в потолок. Дверь, затянутая паутиной, на замке. Маленькая дощечка с надписью: «Комсомольская организация».

— Видишь? Сам от стыда сгораю.

— Но ты же в редколлегии? Не мог это дело…

— Отстань! — и Дубов скрылся.

Панюхай почесал кадык, рассыпал по руке бородку.

— Ага? Допекает? Вот засек, до печенок достает.

— А тебя нешто не допекло? — огрызнулся Зотов.

— Мы людишки махонькие. И почтенье нам не оказано, — хитро подмигнул Панюхай одному из рыбаков.

— Разуй глаза, авось и себя увидишь.

— Что? Ну, ну! — Панюхай недоверчиво посмотрел на Зотова, подошел к газете, ткнул носом, потом бородой, отошел, приблизился и шлепнул ладонью по рисунку. Медленно развел пальцы, заморгал голыми веками, потер ладонью рисунок. Узнал. Себя узнал. У берега плавает корзина, на ней дремлет старичок с удочкой в руке. И борода камышинками торчит, как у него, и рубаха полосатая, поясок шнурковый, и все, все… Даже платок ситцевый на голове, с черными крапинками, и повязан так, что один конец, которым Панюхай глаза протирает, длиннее.

Оторвался от газеты, пощипал бородку, обернулся к Евгенушке, странно шевеля губами. А та думала, что он улыбается ей, и закивала головой.

— Ах ты, сула недоваренная… Распоганая девка… — Панюхай сплюнул и — к Зотову: — А картинка с пропиской какой, а?

— Как же. Вот: «Дед Панюхай на глубьевом лове».

— Ишь ты! А с чем выходить в море? Связал было сетки, так доченька артельным их отдала. Что ж я, чебак не курица, с черевиком или казаном пойду на глубьевый лов? Зря прописали меня. Зря. Я замажу эту картинку. Наплюю и замажу.

Тимофей заметил ему:

— Неразумное затеваешь. Этим горя не замажешь. — Подумал и сказал на ухо: — Если что, приходи. Знаешь меня, всегда помогу.

— А чего ж, и приду. Не погляжу, что безголосый ты… Я ей навяжу сеток! — он погрозил пальцем дочери. — Погоди ты у меня. Артельщица.

Зная, что отец любит поворчать, но никогда не скажет дурного слова и не обидит ничем, Анка улыбнулась и тоже шутливо погрозила ему.

Панюхай нахмурился и отвернулся.

Приподнявшись на носках, Тимофей украдкой, через головы рыбаков, ощупал глазами газету. Пробежал заголовки первой колонки, второй, третьей, а на четвертой остановился, изогнув бровь и прищурив глаза, осел на пятки. Тоже узнал себя. Он, Тимофей Белгородцев, стоит над обрывом, играет на дудке. Возле вприсядку танцует Егоров.

Раздвинул рыбаков, подошел вплотную. «Егоров Петр, потерявший свою гармошку, пляшет под дудочку Тимофея Белгородцева». Скользнул глазами вниз и… еще: приемочный пункт рыбного треста; он, Тимофей, подает представителю треста крошечную тюльку, а за спиной прячет огромного осетра. Подпись: «Как Тимофей Белгородцев выполняет план».

Отступил назад, ударился об кого-то из рыбаков, закусил бороду.

— Обиду какую учинили человеку. Голоса лишили да еще в газетку… Ах-ха-ха! — вздыхает кто-то за его спиной. — И за что? Самый уважительный на всем хуторе.

Тимофей слышит, но не оборачивается… В президиуме продолжают читать список. Фамилии кажутся ему чужими, незнакомыми, сразу забываются. Вдруг Тимофей слышит свою фамилию… Он весь съеживается и вбирает голову в плечи.

— …Павел, — добавляет Жуков. — Сто один процент.

— Ого-о-о! — вздыхает зал.

— Восемьсот граммов табаку, винцараду, сапоги и шаровары.

Клуб замер, только ребятишки шморгали носами да жужжала где-то в паутине муха. Все водили по сторонам глазами, оглядывались, недоумевали.

— Павел! — всколыхнула тишину Анка. — Павел!

В углу заворочались рыбаки, зашептались.

— Ну иди же, иди. Вот дурень.

Павел встал.

— Белгородцев. Подойди к столу! — окликнул Кострюков. — Чего ты?

— Да иди же, дурень! — толкали его в спину.

Павел медленно направился к столу.

— Вот тебе и вторая отметина, — обратился к нему представитель треста. — Получай.

Анка подала ему завернутые в винцараду сапоги, шаровары и табак.

И опять за спиной Тимофея:

— Ах-ха-ха… на самого хозяина, на батька наплевали, а сыну почет какой.

Обернулся Тимофей, но никого не увидел: все вокруг закачалось, поплыло, потонуло в тумане.

— Сынок-то твой, сынок, а? Погляди, с почтениями какими к нему, — щекочет бородкой ухо Панюхай.

— Как же, вижу… вижу… — криво улыбается Тимофей.

— То-то сердечушко родительское радостью обливается, а?

— Кровью… кровью… — прошептал Тимофей и ощупью стал пробираться к двери. — За штаны продался… За лохмотья… Своего не хватало?.. — обернулся, но снова ничего не увидел. — Сукин сын… Кровь мою… соломинкой…

Заметив спину Тимофея, Кострюков приподнялся, резко постучал карандашом об графин.

— Дежурный! Товарищ дежурный! Зачем впускаете лишенцев?

Все обернулись.

— Белгородцев Тимофей, оставьте помещение…

Павел посмотрел вслед отцу. Тот шел сгорбившись, цепляясь рукой за скользкий, выкрашенный масляной краской простенок.

— Ведь отец родной, а ему хоть бы что… — вздохнула какая-то женщина и хмуро уставилась на Павла.

Слова крючьями впились в грудь, Сердце обмякло, как проколотый мяч, стало жаль отца. Павел судорожно смял руками сверток, положил на стол.

— Почему?.. — рванулась к нему Анка.

— Благодарствую за уважение… Не возьму.

Жуков вопросительно взглянул на Анку.

«Значит правда… враг?…» — Анка не сводила с Павла напряженного взгляда. Слышно было, как прерывисто, сдавленно дышал клубный зал да где-то вверху звенела запутавшаяся в паутине муха.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

XV
Разрезая небольшое взгорье, за которым днем и ночью дымятся высокие заводские трубы, с севера на юг торопливо бежит, вскипая и пенясь у берегов, речка Кальмиус. Миновав взгорье, она круто поворачивает к городу, ударяясь о высокий суглинистый косогор, отталкивается влево и, ширясь водами, течет уже медленно и спокойно до самого моря. Устье реки настолько глубоко, что в него свободно заходят огромные товаро-пассажирские пароходы Черноморья. Левый берег — прежнее место поселения бронзокосцев — широк, ровен и пустынен. Правый берег — местами отлогий, усеянный маленькими домиками горожан, местами обрывистый. От устья реки, где с каждым годом ширится портовое строительство, по склону вползает в город шоссейная дорога.

Бывало, приезжая с Павлом в город, Тимофей напоминал ему:

— В Севастопольскую кампанию вон там, за рекой, твой прадед с казаками оберегал город от англичан и французов. Вона в стене храма засеклась бомба. Не разорвалась. Господь не допустил.

Павел со страхом смотрел на чернеющую в правом крыле собора дыру, усердно крестился.

— А все потому, — отец кивал на маленькую церковь, — что рядом находился нетленный богоугодный святитель Игнатий. — И внушительно добавлял: — Предок твоей покойной матери.

Не обращая внимания на приветственные поклоны прихожан, Тимофей со смиренной важностью входил в церковь, покупал дюжину дорогих свечей и сам зажигал их на ставниках. Павел несмело приближался к гробнице, становился на колени, упирался головой в пол и, обливаясь потом, с затаенным дыханием читал про себя молитву.

За последние шесть месяцев Павел ни разу не был в городе. Перечил отцу, перестал молиться, а если и крестился когда, то как-то вяло, нехотя. Может быть, он стал понимать всю нелепость веры в несуществующего бога; а может, оттого перестал выказывать свою набожность, что ребята в глаза смеялись над ним. Кто знает… Павел молчал, избегал лишних разговоров, и неведомо было, какими мыслями полнится его голова. Видя большую перемену в поведении сына и чувствуя, что он ускользает из-под его власти, обеспокоенный Тимофей стал с ним ласков, настаивал на поездке в город:

— Поезжай, сынок, помолись святителю, гляди, на душе полегчает.

Павел не отвечал, оставался дома. Но узнав вчера из газеты, что по требованию большинства горожан состоится вскрытие гробницы Игнатия, он решил ехать. Тимофей вдруг запротестовал, всячески отговаривая сына. Но Павел твердо стоял на своем и пошел седлать лошадь.

Тимофей подбежал к конюшне, разбросал по дверям руки и замотал головой:

— Не дам коня! Не дам! Не дозволю на мореном коне прохлаждаться зря!

— Батя. Ты же сам меня посылал…

— А теперь не желаю!

— Почему?

— Не время! — и, снизив голос, мягко, просяще: — Сынок… лучше в море выехал бы. Рыба идет. Жалко упускать добро…

«Все хитришь, батя? Обманываешь? — подумал Павел. — Эх ты… родитель…»

Вышел за ворота, постоял в раздумье и отправился в город пешком, придерживаясь берега.

Над едва заметным очертанием далекого горизонта арбузной скибкой плыл горбатый месяц. Море вздыхало, сонно ворочалось у берега, шуршало на песке. Павел шел, то замедляя, то ускоряя шаг, разводил перед собой руками, рассуждая вслух.

— В голову не возьму: родитель он мне или нет? Сыном довожусь ему или как?.. Сызмала и до нонешней поры только и знал ругню да лупцовку… А за что?.. За что?.. — Остановился, поглядел по сторонам, будто ожидая от кого-то ответа, и стал спускаться в балку, до крови полосуя колючим кустарником лицо и руки и не замечая этого. — Егорова взял к себе… Как к родному с ласками… Доверяет во всем… А меня обругать да ударить норовит… Знай, как бык, по двору работай да богу молись… Почему так? Почему?.. — Сломал ветку, зло хлестнул по голенищу. — Вот на этом месте поймал с белугой… От срамоты на людях уберег его… А он?.. Обманывает. Сына обкрадывает!..

Затем мысли его потекли по иному руслу.

«Скорей… Скорей бы повидать… Может, и там обман? Может, потому и пущать не хотел? Вот клуб стоит же на месте… А говорил, что провалится… накажет господь… — поднял руку, пошарил по лицу, будто хотел сорвать с глаз что-то плотное, непроницаемое, мешающее видеть, и ускорил шаги. — Не опоздать бы… к часу поспеть».

Погруженный в глубокое раздумье, Павел не заметил, как уплыл за горизонт побледневший месяц, пролетела короткая ночь и за его спиной остался вымеренный ногами сорокакилометровый путь. Разноголосая сирена встряхнула Павла, оборвала мысли. Он поднял глаза и сейчас же зажмурился. Море так ослепительно блестело на солнце, что больно было смотреть на него. Минуя маяк, в порт входил огромный белобокий пароход. На пристани суетились люди, готовили трап. Невдалеке, упираясь в небо, высилась бледно-розовая труба консервного завода. А на взгорье трепетали в расплавленном воздухе кирпичные дома города.

Утопая по пояс в бурьянах, Павел прошел к реке, переправился на другую сторону и зашагал в город.

Базарная площадь была пуста. Держа в руках мешки и корзины, торговки теснились возле ограды, намереваясь пробраться к паперти. Маленькая старинная церковь не могла вместить всех любопытных. Люди кряхтели, охали, вступали в пререкания, грозились кулаками, но никто не желал выйти из ограды на улицу. Наряд милиции едва сдерживал напор толпы, угрожавший деревянной пристройке. Вскоре на паперти показался мужчина. Пробившись за ограду, он вытер картузом лицо, передохнул.

— Всю эту трухлявую муру по всей России давным-давно перетрусили. У нас уже девять лет в городе советская власть, а вот до сего дня позволяли этим долгогривым идолам дурачить себя. Святитель… нетленный… — он язвительно усмехнулся. — Стыд один да и только.

— Богохул! — возмутилась стоящая рядом торговка. — Не смей!

— Варвар! — поддержала другая.

— Гляди — язык змеей обернется! — и третья плюхнула гнилой помидориной ему в лицо.

Мужчина потер глаза, стряхнул с пальцев красную помидорную жижицу, с возмущением плюнул.

— Тьфу! Дуры!

В него полетели заплесневелые огурцы, картошка вперемежку с базарной бранью взбесившихся торговок, забывших о том, что они находятся у церкви. Милиционеры бросились унимать женщин.

Воспользовавшись этим, Павел, врезаясь плечом в толпу, протиснулся к паперти, а затем и внутрь храма.

Возле гробницы стоял новый, видимо, только что принесенный длинный ящик, похожий на гроб. Один мужчина, положив папку на спину другого, писал протокол. Позади него неподвижно торчал высокий, с безжизненным, землистого цвета лицом дьякон, упершись полузакрытыми глазами в пол. Рядом с ним клонил на плечо голову худощавый, с реденькой бородкой священник, не отрывая ленивого взгляда масленых глаз от подпрыгивающей руки гражданина, писавшего протокол. Они стояли подавленные, хмурые, плотно сомкнув рты. Павел потянулся, заглянул в ящик и отшатнулся. Он увидел разрушенный скелет, местами покрытый дотлевающей кожей, словно пергаментной бумагой. Вокруг ящика валялись остатки облачения, распылявшиеся при малейшем прикосновении к ним. Павел посмотрел в чернеющую пустоту гробницы, перебросил взгляд на соседа, старика со строгим лицом, кивнул на ящик и вопросительно произнес:

— А?..

Старик болезненно поморщился, отвел глаза в сторону.

— Потроха Игнатия, — весело сказал стоявший между ними мальчуган, выражая невысказанную мысль Павла.

Старик сердито посмотрел на него, угостил пинком.

— Разбойник… Выгоню…

Скосив глазенки, мальчуган хотел было возразить, но в это время гражданин, пряча в папку протокол, подписанный представителем церкви, сказал:

— Освободите проход!

Будто спасаясь от пожара, люди разом бросились к выходу, сшибая с ног друг друга; застряв в дверях, подались назад, ринулись вперед, заметались из стороны в сторону, топча упавших.

— Стойте! Не беситесь, вы! — пытались урезонить их милиционеры, но, сброшенные с паперти натиском толпы, отступили к ограде. Вслед за этим рухнула деревянная пристройка.

Гражданин с папкой указал на ящик. Четверо мужчин взвалили его на плечи и пошли к выходу.

— Потроха в музей понесли! — объявил мальчуган, озорно блеснув глазами на старика. У того судорожно дернулась на груди веерная борода.

— Нечестивец…

Павел поднял голову, огляделся. Священника и дьякона не было. У простенков кое-где стояли старухи, таинственно перешептывались. Рядом мельтешила веерная борода.

Павел шагнул к гробнице, уперся руками в края.

«Вот почему не желал пущать… Вот…» Взгляд упал на мраморную доску, застыл на последней строке:

И уцелевший доныне.

Вскинул глаза выше, к иконе Георгия. У Георгия шевелились оттопыренные губы, углы рта тянулись к ушам. Бросил взгляд влево — и там все лики смеются, весь иконостас кривится улыбками. Кругом шелестит смех. Тихий ядовитый смех, от которого бросает в озноб и в жар. Павлу стало душно, будто в мгновенье выкачали из церкви воздух. Расстегнул воротник, зацепился пальцами за гайтан. Позади усиливается шепот, а Павлу кажется, что нарастает смех…

— А ведь это сынок Тимофея Николаича… Ишь, занемог как.

— В молитвах усердствует… Кровь святителя сказывается.

— Бедняжка, а?..

Павел смотрит на старух, хочет крикнуть им: «Неправда! От стыда сгораю я! Стыдно мне! Видите, горю? От стыда! От стыда!»

Но спазмы перехватили горло, затянули петлей. Рванул гайтан, покачал в руке сумочку, подарок матери, уронил на пол и поволок к дверям отяжелевшие, словно с раздробленными костями ноги. Старик поднял сумочку, вынул пожелтевшую от времени бумагу, истертую на сгибах, осторожно развернул ее.

«…Вернолюбезному нам преосвященному Игнатию Готфейскому и Кефайскому и всему обществу крымских христиан греческого закона всякого звания, всем вообще и каждому особо, наше императорское милостивое слово…»

Взглянул на вторую страницу.

«…Преосвященному митрополиту Игнатию по смерть его всемилостивейше препоручаем паству всех сих с ним вышедших и впредь выходящих из Крыма поселян, которому и состоять беспосредственно под нашим святейшим синодом…»


В конце грамоты: «Екатерина II».

Старик взмахнул веером бороды, поднял кверху глаза и, ткнув в морщинистый лоб три костлявых пальца, застыл в усердной молитве…

Солнце перевалило за полдень, близился вечер, а Павел без всякой нужды толкался по городу. Он исходил все улицы и проулки, спускался к морю, вновь подымался в город, присматривался к людям, магазинным витринам, будто кого-то разыскивал. У некоторых горожан и милиционеров Павел вызывал подозрение, и за ним следили до тех пор, пока он не скрывался из виду. Забыв о еде и отдыхе, он бродил от одной окраины города до другой, и, казалось, его хождению не будет конца. И только у реки, когда проходил мимо баркасов городских рыбаков, высматривая знакомых, Павел вздрогнул, замедлил шаги: его окликнули. Чья-то тяжелая рука легла ему на плечо, и он остановился…

XVI
У правого берега реки, устремив к небу пики высоких мачт, дремали перед вечерним выходом в море баркасы рыбаков-горожан. Забегавшие в устье шалые морские волны раскачивали их, теснили, били о берег, крутым обрывом спадавший ко дну. Посреди реки, беспокойно дергая якорную цепь, рвался на волю высокобортный двухмачтовый турецкий пленник «Зуйс». Это огромное парусно-моторное судно грузоподъемностью в тридцать тонн принадлежало турецкоподданному, контрабандисту Кадыж. Немало волн разбудило оно своей крепкой, закованной в железные латы грудью, не раз ускользало от сторожевых постов Черноморья и Азовья.

Снабженное двумя парусами и двухцилиндровым в сорок сил мотором, изготовленным на одном из немецких заводов, судно развивало такую скорость, что было совершенно неуловимо. Хозяин его Кадыж — красавец, высокого роста, в красной шерстяной с золотистой кистью феске на голове, державший в городе пивное торговое заведение, ежемесячно уходил в Константинополь, до отказа набивал трюм контрабандными товарами, прятал их за бортовыми переборками и смело пускался в далекий обратный путь к советским берегам. Как-то, по возвращении из Константинополя, его поймали в порту с шелками, конфисковали судно, закрыли лавку. Не согласившись с решением советского суда, Кадыж обжаловал его через турецкого консула. И вольнолюбивый «Зуйс», привыкший к буйному морскому простору, в ожидании вестей с родины томился в омертвелом покое речной теснины, прикованный прочной цепью ко дну.

Шли дни, проходили недели, месяцы, а Турция не отвечала.

Вернувшись с Косы, Жуков явился в рыбаксоюз, растормошил председателя:

— Положите конец этому безобразию! Преступно, дорогой товарищ, держать без дела такие суда, когда они позарез нужны рыбакам! Надо загрузить его работой! Передать артели и точка. Ведь оно в вашем ведении.

— Не можем мы поступить так, — возразил председатель. — Кадыж обжаловал решение суда, и консул отправил запрос своему правительству…

— Кадыж — преступник. Получил по заслугам, и душа из него винтом! Не понимаю, какие еще могут быть церемонии с ним?

— Не волнуйтесь. Запросили еще раз консула… Если через две недели не будет ответа, канитель эту прекратим.

— Две недели? — Жуков схватился за голову и вскочил со стула. — Две недели… — и, махнув рукой, торопливо направился к двери. — Волыним, товарищ!

— А может быть и раньше! — обнадежил его председатель. Он постучал карандашом об ноготь большого пальца, спросил: — Какой артели думаете передать «Зуйса»?

— Я вам говорил — бронзокосской.

— Недавно организованная?

— Да. А что?

— Мы несем расходы по этой канители с судном. Придется уплатить нам тысячи полторы целковых. Как они там…

— Оплатят. Уже задаток есть, — перебил его Жуков и вышел.

Посасывая головастые трубки, рыбаки, готовые к выходу в море, ожидали команды старшины. Над баркасами всплывали сизые облачка табачного дыма, цеплялись за мачты, растягивались, струились через борта вниз и медленно таяли над водой. Старшина взошел на корму моторного судна, молча махнул рукой на море. Баркасы оттолкнулись от берега, сплыли на середину реки. День был безветренный, рыбаки дружно работали веслами. Моторное судно взяло их на буксир. «Зуйс» заволновался, подергал цепь и уставился приподнятым носом вслед уходившим в море баркасам.

Каждый раз возвращаясь из рыбаксоюза, Жуков останавливался против «Зуйса» и подолгу смотрел на него. Он с нетерпением ждал того дня, когда «Зуйс» вырвется на свободу, расправит могучие крылья и понесет на них свою помощь рыбакам, облегчит их каторжный труд. Но чувствуя, что день этот еще далек, Жуков нервничал, топтался на берегу и, рассуждая про себя, возмущался: «Волынка… Волынка да и только…»

Как-то, проходя поздним вечером мимо переправы, он случайно поднял глаза и остановился, удивленно разглядывая стоявшего невдалеке парня. «Неужели Павел?» — подумал Жуков и крикнул:

— Белгородцев!

Прихрамывая, подошел вплотную, положил руку на плечо.

— Ты, что ли? По каким делам?

Павел странно посмотрел на него, повел плечом, вяло проронил:

— А… так…

— Давно тут?

— Нынче пришел…

— Пешком?

Павел кивнул головой.

— Ты болен, что ли?

— А так… Немного муторно.

— Отчего?

Павел отвел в сторону потускневшие глаза, поджал губы и ничего не ответил. Жуков переменил разговор:

— Как рыба?

— Идет.

— Вот… — сказал Жуков. Он украдкой посмотрел на Павла, поспешно добавил: — А рыбаки бросили лов. Значит, можно круглый год ловить?

«Видать, батьку моего хотел помянуть», — подумал Павел и опустил голову.

— Видишь этого красавца? — Жуков указал на «Зуйса». — Отвоевываем для наших рыбаков.

— Как? — недоуменно спросил Павел.

— А так. Купят и будут на нем работать. Тогда никакой шторм не будет страшен, душа из него винтом.

— За что же его артель купит?

— В рассрочку по частям выплатит.

— Вот как?.. — вяло произнес Павел.

Жуков спросил:

— А почему ты не принял подарок?..

Павел ответил не сразу. Помялся и пробормотал:

— А… так… Сам не знаю…

— Это нехорошо. Ты должен был взять. Тебя не покупали, а премировали за хорошую работу. Поэтому я и спрашиваю тебя, почему?.. Отец запретил, что ли?..

Павел молчал.

Жуков посмотрел на его хмурое лицо, подумал: «Да. Что-то неладное с ним».

Павел отвернулся, глубоко вдохнул знакомый солоноватый запах моря. Оно спокойно лежало у берега, освещенное луной, Павел вспомнил о хуторе, и его неудержимо потянуло домой.

— Пойду, — решительно сказал он.

— Куда?

— На Косу.

— В ночь? Нет, ты уж переночуй у меня, а завтра поедешь на трестовской машине.

— Пойду. Ночью прохладно… вольготнее…

— И чего ты…

— Не могу, — перебил Павел, — в море тянет.

— Ну что будешь делать с тобой?.. Минутку подожди, — и, вынув блокнот, Жуков написал записку, — Кострюкову передашь.

Павел спрятал бумажку в картуз.

— Потеряешь! — заметил Жуков.

— Не-э-эт! Самое надежное место, — он похлопал себя по голове и пошел к лодке перевозчика.


Павел вернулся в хутор к завтраку. У обрыва качались на кошках подчалки, норовили выпрыгнуть на берег. Далеко на горизонте маячили баркасы, возвращавшиеся с лова. Павел постоял, поглядел на сверкающее море и повернул к дому. По дороге встретил представителя треста.

— Белгородцев!

Павел остановился.

— Почему вчера рыбу не сдавал? Не выходил в море, что ли?

— В городе был.

— А-а-а! — загадочно протянул тот и пошел дальше.

Увидев во дворе отца, закрывавшего двери конюшни, Павел подумал с ненавистью:

«Снова, видать, Егоров на „Вороне“…»

Избегая сыновнего взгляда, Тимофей проговорил страдальчески:

— Прохлаждаешься, сынок, а больной батька работает. На старости лет пожалел бы меня…

Ничего не ответив, Павел поднялся на крыльцо и скрылся в курене. Тимофей пошел следом.

Снимая картуз, не заметил Павел, как уронил записку; сел за стол, не перекрестившись. Старуха подала вареную картошку и хлеб.

— Пашка!.. — задрожал Тимофей.

— Лоб перекрести, внучек, — шепнула бабка.

Павел, не слушая, жевал хлеб и дул на горячую картофелину, перебрасывая ее из руки в руку. Тимофей поднял записку.

«Товарищ Кострюков! Добиваюсь мотора. Скоро разрешится вопрос. Подробности письмом. Жуков»

Тимофей подошел к столу, уперся пальцами в лоб, намереваясь перекреститься, но рука дрогнула, скользнула вниз.

«Видать, самому надоело рукой махать…» — подумал Павел и спросил:

— Вчера не сдавал рыбу? Кто на «Вороне»?..

— Пашка… — Тимофей опустился на скамейку, скомкал записку, швырнул под ноги и простонал: — Да ты же кровь мою… жизнь мою…

Павел сгорбился, понурил голову, потом бросил на стол картофелину и, подняв записку, направился к двери.

— Кусок… в горло не лезет… Родитель…

— Пашка! — вскрикнул Тимофей и бросился к сыну, схватив его за грудки. Задыхаясь, прохрипел у самого лица: — Губишь меня?.. Батьку губишь?..

— Брось! — рванулся Павел.

— Губишь, говорю?

— Не я, а ты меня. Скажи, где рыба? Рыба где?! Меня обкрадываешь?

— Цыц, сукин сын!

— Не замолчу!..

— Цыц! — и, развернувшись, хряснул его кулаком по переносице.

Павел отшатнулся к двери, схватился за лицо.

Пальцы розовели, слипались. Отвел руки, сплюнул сукровицей.

— Вот как?.. Ладно… Ты думаешь, я не совладал бы с тобой? Не желаю только… — и шагнул через порог.

— А я, думаешь, боюсь тебя!? Боюсь!? Разбойники! Вот вам! — Тимофей потряс кулаками. — Вот. Голоса лишили. А теперь что? Язык вырвете? Языка лишите? Врете! И без него не лишите меня голоса! Вот! Вот! Без него буду кричать! Слушай, сукин сын! Гму-у-у-у! Вот, слушай! Без языка кричу: гму-у-у!.. — подстреленным зверем завыл он вслед сыну.

Павел явился в совет, попросил бумаги, написал об избиении его отцом, о вырученной им белуге, которую отец и Егоров хотели скрыть от государства, и о том, что отец не пускает его в море, — и отдал заявление Кострюкову.

— Вот. Жизни мне от батьки нету. Бьет и обкрадывает… Заступиться прошу…

XVII
В посветлевшем небе бледнели, угасали звезды…

За окном таяла бирюзовая ночь.

Тревожная ночь.

Терзаемая бессонницей, Анка беспокойно ворочалась в постели, вскакивала, прислушивалась и устало роняла голову на подушку, обхватывая ее руками. Она не переставала думать об отце, теряясь в догадках.

«Где ему быть?»

Двое суток минуло, как ушел Панюхай не известно куда и не возвращался. Последние дни заскупился на слова, избегал разговоров. И ушел тайком, ничего не оказав. Расспрашивала рыбаков и женщин на хуторе, но все разводили руками. Ответ был один:

— Не видали.

Ходила к Кострюкову, просила совета:

— В район заявить, что ли?

— Погоди. Может, вернется.

Но за окном дотаивала вторая ночь, а Панюхай не возвращался и не давал знать о себе.

Встала Анка поздно, одеваться медлила. Свесила с кровати ноги, тупо уставилась в пол. Возле скамейки валялись куски дратвы, щетина, кожаные обрезки. Вспомнила, что с того дня не убирала комнату. Это было позавчера. Отец чинил чувяки. Анка старалась поймать его взгляд.

— Скажи, отец, какую думку хоронишь от меня?

Растягивая дратву, Панюхай ниже склонял голову, щекотал камышовой бородкой обнаженную грудь.

— Не засти.

Отходила к столу, недоумевая. Такая странная перемена в отце ставила ее в тупик.

— В обиде на меня? Так скажи, за что?

— Не приставай…

На том и оборвался их разговор.

Легкий стук в дверь подхватил Анку с кровати. Спрыгнула на пол, открыла дверь и сейчас же захлопнула ее, досадливо поморщившись. Вернулась к кровати, наскоро оделась, крикнула:

— Заходите!..

Наклоняясь под низкой притолокой, через порог не спеша переступил Тимофей, снял картуз, поздоровался и без приглашения опустился на скамейку. Шевельнув колечками усов, огляделся, заметил несмятую подушку на топчане.

— Батько-то вроде дома не ночевал, а?

Анка покачала головой.

— Где ж бы это ему быть?.. — пробормотал Тимофей, отводя взгляд к окну.

«Хитрит», — подумала Анка, заметив, что он прячет от нее глаза.

— Для чего вам понадобился отец?

— Дело важное имею.

— Какое?

Тимофей пожевал бороду и опять скользнул взглядом мимо Анки.

— Пашка извел. Без того сердцем хвораю, а тут еще он…

— А чем бы отец помог? К доктору надо.

— Не о том я. Договориться хотел, как с родителем твоим, а потом поженить вас. По мне все равно, раз по сердцу пришлись.

— Вон вы о чем! — Анка широко раскрыла глаза, присела на топчан. — Свататься пришли… Так зачем же отец? Можно без него обойтись.

— Нет. Без родительской воли нельзя.

— Можно. На это только моя воля нужна.

Тимофей помолчал и спросил:

— А ты-то как… По душе тебе Пашка?

— По душе.

— Пойдешь за него?

— Нет.

Тимофей выпрямился, недоверчиво посмотрел на нее.

— Не брешешь?

— Нет, — повторила Анка.

— Чем же срамоту с себя снимешь?

— Какую?

Тимофей хмыкнул и, теперь уже не отрывая от Анки глаз, откинулся на спинку скамейки.

— Не знаешь?.. А телесный грех с Пашкой?.. Весь хутор толкует о том. Слыхать, ты в положении от него.

— Пущай толкуют. Не боюсь.

— Как?.. Будешь в девках рожать?

— Рожу. Никого не спрошусь.

Больше Тимофей не нашел что сказать. Взял картуз, вышел на улицу, сплюнул:

— Сука. Гляди, подумала, что всерьез сватал ее.

Убрав в комнате, Анка отправилась в совет. Застала одного Душина. Он с таким увлечением переписывал какие-то бумаги, что не слышал, как она вошла.

— Где Кострюков?

— Еще не приходил.

— Подожду, — рассеянно сказала Анка и села напротив Душина.

— А зачем он тебе?..

— Думаю в район заявить об отце. Может, найдут.

Он кивнул головой, одобряя ее намерение, и опять уткнулся в бумаги. Желтые, белые, коричневые бумаги. Перебираемые длинными пальцами Душина, они шелестели на столе осенним листопадом. Анка посмотрела на его лицо.

— Как-то незаметно живешь ты.

Шелест бумаг оборвался.

— Я?

— Да.

— Почему?

— А вот сидишь в совете, и больше тебя нигде не видно и не слышно.

— Что я, кричать должен?

— Зачем? Поехал бы в море или взялся бы за какую-нибудь общественную работу.

— Хватит с меня одной нагрузки.

— Детей от рожениц принимать? — усмехнулась Анка.— Бабье дело. Гляди, скоро станут называть тебя повивальной бабкой.

— Не насмехайся. Может, пригожусь.

— Или женился бы…

— На ком?

— Хоть бы на Евгенушке.

Душин отмахнулся:

— Хворая девка.

— Отчего?

— От любви к Дубову.

Анка встала, покачала головой:

— Чудак ты, Душин, — и вышла.

С севера наплывала огромная туча, застилала небо. На бугре взметнулась пыль, прилегла к земле. Задымился курган.

Туча повисла над берегом, тенью прикрыла хутор, блеснула огненным жалом молнии, оглушительно грохнула, и сильный ливень косым ударом разрубил взволнованное море. Остановившись, Анка сняла с ног ботинки и повернула домой. Вбежав во двор, на мгновенье замерла, потом рывком сорвалась с места и торопливо отомкнула замок: возле двери с мокрым платком на голове, одетый в новую парусиновую винцараду, топтался Панюхай. Анка открыла дверь, втолкнула отца.

— Где же ты пропадал? Почему не сказал, что уйдешь и куда? Ведь я душой изболелась…

Панюхай странно засмеялся, почесал бородкой грудь.

— А тогда не страдала хворобой, когда на батька статейки сочиняла в газету да картинки рисовала? А? Небось, весело было? Что ж я, чебак не курица… — и смолк. В его голосе звучала затаенная обида. Снял винцараду, бросил на скамейку и прилег на топчан.

«Так вот за что он в обиде на меня? — подумала Анка, глядя с удивлением то на винцараду, то на отца. — Но где же он был? Откуда у него винцарада? Какой щедрый человек подарил ему такую обнову?!»

Подошла к топчану, сняла с головы отца платок, выжала воду. Панюхай лежал лицом к стене, с закрытыми глазами. Анка ласково тронула его за плечо.

— Отец… Не серчай… Ты же знаешь, что я люблю тебя.

— Не приставай…

И на этом оборвался их разговор.

Перед вечером рыбаки потянулись к берегу. Грузили на подчалки сетеснасти, провизию, подвозили к баркасам. Собиралась и Анка.

Панюхай сидел на пороге и задумчиво перебирал пальцами бородку, устремив куда-то вдаль бесцветные глаза.

Проходя мимо, Анка остановилась.

— Отец! Может, ты поедешь за меня?

— Нет уж, сами… раз на все способны.

— Ну дай мне винцараду.

— В артели получи. А я человек бедный. Сам в нужде.

Вышла на улицу, крикнула оттуда:

— Дома будешь?

— Хоть и не буду, не беда. Хижка без ног. Не уйдет.

Рыбаки становили паруса, снимались с якорей. На берег прибежал Душин и передал Кострюкову только что полученное из города сообщение метеорологической станции. Прочитав сводку, Кострюков поднял руку, крикнул:

— Сажай на якорь! Ожидается шторм!

Рыбаки, ворча, стали разгружать баркасы.

Вернувшись домой, Анка не застала отца. Дверь была заперта, а ключ висел на ручке, привязанный дратвой. Разделась, упала на топчан и так крепко уснула, что не слышала, как промчался над хутором короткий ураган… А когда проснулась — море спокойно вздыхало в предрассветной дреме, а за окном неслышно проплывала к далеким берегам теплая летняя ночь.


В пятнадцати километрах от хутора, на высоком взгорье ютились в шалашах и землянках выселенные из окрестных деревень и хуторов лишенцы-кулаки. Место это называлось Буграми. Сюда-то и решил сельсовет выселить Белгородцева.

Вопрос о нем Кострюков вынес на общее собрание хутора. Из единоличников явились Егоров, Павел и еще пять человек. Кострюков выждал немного, спросил:

— Остальные не придут, что ли?

— Не желают, — ответил Егоров.

— Ладно, без них управимся.

— Оно без горлопанов лучше, — заметила Анка.

Кострюков встал.

— Так вот… Нам в точности известно, что Белгородцев Тимофей воровал рыбу. Потому и договор не подписывал: без него красть сподручнее. И от беды себя сыном думал заслонить. А когда поймался, ну и завилял хвостом. Сам выбежал на дорожку к Буграм. Только туда ему и осталось парусить, а вот вы задерживаете его. За полы держите… Квартальное собрание сорвали. И не совестно, а?..

Единоличники переглянулись.

— Людей обижать — да, совестно.

— Но ведь он же вор! — вскипела Анка. — Вор! Вор!

— Заткнись! Скрутила Пашку, а теперь отца его на погибель толкаешь? Или имуществом ихним завладеть надумала?

— Не шумите зря!.. — и Кострюков зачитал заявление Павла. — Ну! Слыхали?

— Чего ну? Раз уж сын пошел против батьки, то чего доброго можно ожидать от него?

— Брехня!

— Топит он батьку! Анка подбивает его!

Кострюков поднял руку. Единоличники смолкли.

— Егоров! Говори при народе: верно Павел написал о белуге?.. Говори…

— Верно, — процедил сквозь зубы Егоров.

— Слыхали?

— Погоди! — повысил голос Егоров. — Мы же хотели на пункт ее, а Пашка насильно взял.

— Ага! Вот она правдушка! Вот кто вор!

В первом ряду вскочил побагровевший Павел.

— Врешь!

Он сжал кулаки и ринулся было на Егорова, но сдержался, посмотрел на него в упор и вернулся на место.

— Погоди, может повстречаемся еще…

Единоличники перебросились насмешливыми взглядами и покинули собрание.

— Куда вы? — окликнул их Кострюков.

— Грех на душу брать не желаем. Вы — власть, вы и судите.

Оставшиеся единодушно решили: выселить Белгородцева Тимофея на Бугры в суточный срок. А для того чтобы не допустить возможных с его стороны злонамеренных поступков, выделить из бедноты наблюдательную тройку.

Тимофей предвидел решение собрания, и когда тройка подходила к его двору, он уже выезжал за ворота на дрогах. Позади него стоял высокий сундук, покрытый брезентом. На крыльце плакала мать, толкала в спину Павла:

— Внучек… Помолился бы… Батько-то во путь-дорогу… в тяжкую дорогу собрался…

На улице Тимофей остановил лошадь, перекрестился на курень.

— За бабкой доглядай. Помрет, глаза закрой ей. Чего ж, выгнал батька, гляди, и некому будет… Сукин сын…

Повернулся к тройке, глазами сверкнул.

— Доглядать пришли?.. Знаю… Вот, глядите: коня взял да сундучок только. Домом мне будет. А все добро «хозя-а-аину» оставил…

— Батя… Сундук на бок поклал бы… Упадет…

— Что? — вскинулся Тимофей. — Ба-а-атей стал? Батей? Нет, брешешь! Чужой я тебе! Чужой! Тебе, видать, и этого жалко? Жалкуешь, а? Так на ж тебе! На! — и он столкнул на землю сундук. Хлопнула незапертая крышка, откинулась в сторону, и из сундука заклубилась по дороге мучная пыль.

— Ничего не возьму! Ничего! Пущай все видят, как ты батька посылаешь умирать! Как собаку на подыхание! Жалкуешь? Так лопай же, сукин сын! Жри, душегуб! Да подавись родительским проклятием!.. Эх, жи-и-и-зня!..

Тимофей уперся в передок ногами и обрушил на лошадь яростные удары кнута…

XVIII
От задумчивого кургана к обрывистому берегу моря надвигалась буро-дымчатая сумеречь.

Павел вышел из куреня, перемахнул через забор и направился к обрыву, где сплетали песню звонкие голоса молодежи. Подошел, постоял минуту, спустился к морю.

Над берегом, одна за другой, звучали старинные любовные песни. Новых на Косе не знали. Опустив голову, вымеряя шагами берег, Павел тоже запел, — медленно, вполголоса, на греческом языке. Заслышав позади себя шаги, обернулся. Узнал Анку и запел по-русски, продолжая идти:

— А ты, которую я полюбил, чья?
Ты, у которой щека — роза, язык — соловей,
Приди, не заставляй меня плакать.
Который полюбил тебя.
У крестного отца нет иной розы,
У меня нет никого, кроме тебя…
Она знала эту песню наизусть. Поравнявшись с ним, дернула за рубаху, улыбнулась:

— На обрыве про любовь поют и тут про нее.

— На это запрета нет.

— Дело известное.

— А чего же укусить норовишь?

— Эх, ты… Погляжу на тебя да думаю, жалко становится. Дурачком святым прикидываешься.

— Не молюсь я.

— Брось.

— Не молюсь, — повторил Павел. — Отмахался.

Незаметно миновали хутор, прошли второй обрыв, что в трех километрах, и остановились возле неглубокой балки, густо поросшей кустарником.

— Ерик, — проговорила Анка. — Далеко зашли. Вон уже где огоньки. Повернем?

— Нет. Посидим, — и Павел опустился на траву.

Анка помолчала и спросила:

— Зачем отца засылал ко мне?

— Когда?

— Вчерашним днем.

— Ничего не знаю я. И не говорил с ним.

— Как же, приходил сватать.

— Брехня! Это он сам. И я знаю, почему ластился к тебе. Говорил как-то…

— Скажи, почему?

— Чтобы заступилась за него на случай беды какой. Ведь ты же в милиционерах состоишь, вот и хотел породниться…

Анка тихо засмеялась.

— Пойдем обратно.

Павел вскочил, поймал ее за руку.

— Погоди… Чего же ты?.. — и притянул к себе.

Жаркое его дыхание обожгло Анке щеку.

— Ведь я же для тебя на все… Анка… Погоди…

— А чего еще ждать? Я уже в положении… Чего ждать?..

Павел шагнул назад, у него беспомощно повисли руки.

— Что, испугался? Кислятина… — с презрением бросила Анка.

— Я ничего…

— Ладно! Слушай, Павел… Что я в положении, это одной меня касается. И больше никого. А тебе заявляю: больше за мной не ходи…

Павел упал на траву и долго лежал ничком. Потом вскочил и, забыв поднять картуз, кинулся за Анкой.

— Анка! Анка!

— Чего тебе?

— Зачем бросаешь меня?… Разве я… Анка!..

— Дороги разные у нас.

Павел застыл в недоумении.

— Как?

— Сам знаешь, что и родные наши… — разные люди, — сурово проговорила Анка.

— Вон что?.. На батька намекаешь… А я-то тут при чем? При чем я?..

— Я не виню тебя. Будешь по-новому жить, не по-батькиному, что ж, для тебя же будет лучше. — Не взглянув на него, она пошла прочь.

Павел стиснул зубы и, сам не зная для чего, зашагал в степь. Нагибаясь, срывал на ходу траву, совал в рот, остервенело выплевывал. Вспомнив о картузе, повернул назад. У ерика остановился — не то от удивления, не то в испуге. Навстречу ему медленно шла стреноженная лошадь в хомуте и седелке. Подошел ближе, узнал своего коня.

— Булан? — вопросительно прошептал Павел, ловя чумбур недоуздка, свисавший к земле.

Конь тряхнул волнистой гривой и, вытягивая шею, высоко поднял голову. Не раздумывая, Павел снял путо, сел на Буланого и медленно поехал над ериком по направлению к морю, временами останавливаясь. Вскоре он услышал сдержанные голоса и запах едкой гари. Привязал лошадь у куста и, затаив дыхание, спустился по косогору вниз. Наткнувшись на всхрапывающего человека, укрытого винцарадой, лег на живот, пополз в обход. Голоса приближались, становились отчетливее. Раздвинув кусты, просунул голову, всмотрелся. Под раскидистой яблоней стояло двое дрог, а возле них у небольшого костра, кто вразвалку, кто на корточках, сидело пять человек, раскуривая цигарки. Один из них поднялся и негромко сказал:

— Пора.

Павел похолодел, узнав отцовский голос… Не поворачиваясь, пополз обратно, осторожно обошел спящего в кустах рыбака, вывел из ерика Буланого, отъехал полкилометра шагом и пустился вскачь.

И опять мысли обгоняли его, устремляясь к Анке.

«Пущай теперь знает… Пущай поглядит, что я на все для нее… Ничего не жалко… Ничего…»


— Пора, — вполголоса повторил Тимофей.

Первым вскочили Егоров и подгорный рыбак Краснов. За ними поднялись Урин и низкорослый, с сосульчатыми усами человек.

У подножья косогора наклонно лежал брезент, присыпанный землей. Немного повыше из небольшого отверстия, прикрытого срубленными ветками, струился бледно-розовый с просинью дымок. Тимофей снял брезент, сбросил доски. Из прохода широким потоком хлынул дым, заполоводил ерик.

— Глуши! — сказал Тимофей Егорову.

Егоров и Краснов, глубоко взрывая лопатами землю, посыпали ее через проход в коптилку. Дым постепенно чернел, становился реже и вскоре исчез, отравив горечью воздух. Согнувшись, Егоров вошел в коптилку. Она была вырыта в рост человека. Сняв с крайних у входа жердочек двух крупных чебаков, он поспешно выскочил, задыхаясь от гари. Тимофей взял золотисто отсвечивавшую прокопченную рыбу, подкинул на руке:

— Золотой товар.

По очереди ныряя в удушливую яму, Егоров и Краснов перещупали все жердочки, вынесли рыбу наверх, сложили в дроги.

— Коней давай! — распорядился Тимофей, укрывая рыбу брезентом.

Человек с сосульчатыми усами вывел из-за куста лошадь. Егоров взбежал наверх, но вдруг, словно ударившись обо что-то невидимое, шарахнулся назад, присел. К ерику с обеих сторон бесшумно приближались люди, некоторые из них были на лошадях. Егоров подбежал к Тимофею, прохрипел:

— Старика нету… Выдал нас… Кругом народ…

Тимофей вздрогнул, но спокойно переспросил:

— Как?

— Старик выдал… Народ идет… Всем хутором…

…Человек с сосульчатыми усами обронил дугу на шею лошади, пришиб оглоблей себе ногу. Урин тяжело дышал, расстегивая воротник рубахи, ему было душно. Егоров усиленно сосал цигарку, выпуская через нос дым, а Краснов, сидя на косогоре, раскачивался и горестно шептал:

— Пять душ… Пять душ осиротил… Вот горюшко-то…

В ерике закричали:

— Го-го-ооо! Коптушка, что надо!

— И бочки для рассола припасены!

— Где?

— Вон в кустах! В землю по края зарыты.

Зашумели, задвигались кусты, заговорили человеческими голосами, тесно сомкнулись в кольцо.

Кострюков подошел к Тимофею, посмотрел в упор.

— Ну, Тимофей Николаевич… Какой ответ припас?

Тимофей вздохнул, отвернулся. Кострюков взглянул на Урина.

— Старый знакомый… Так, так…

Откинул брезент, взял чебака, понюхал, положил обратно, прикрыл.

— А это чьи?.. Чьи дроги?..

— Мои, — отозвался человек с сосульчатыми усами.

— Кто вы такой?

— Приезжий…

— Ладно. Разберемся. Вы тоже арестованы, — Кострюков вынул наган. — Анка! Забирай их…

В руках Анки блеснул браунинг. Подошла к Тимофею, слегка потянула за рукав.

— Становись по два.

— Не пойду! — запротестовал Тимофей, уцепившись за дроги. — Не тронь!

— Давай! Давай! — прикрикнул Кострюков.

— Не пойду! Не пойду! Дайте мне милиционера в штанах! Уберите эту мокрохвостку. Не пойду на срамоту! — и оттолкнул от себя Анку: — Уйди! Не подчинюсь бабе!

— Вяжите его, — обратилась к рыбакам Анка. — Путай по рукам и ногам! На дрогах свезем! Вяжите!

На плечо Тимофею легла чья-то ладонь.

— Батя… Кто же кровь соломинкой… и чью?

Резко обернувшись, Тимофей посмотрел на Павла, и лицо его исказила судорога. Он протянул сжатые кулаки:

— На, сукин сын! На! Вяжи! Пущай люди видят, как родной сынок батька своего губит! На! Вяжи!

Павел отвел его руки.

— Не надо… и так не уйдешь…

К Тимофею подошел рыбак, шлепнул по спине:

— Довольно, Николаич, мотней трусить. Иди до кучи своей, — и толкнул его к арестованным.

Из кустов донеслись голоса. Все насторожились.

— Чего еще там? — окликнул Кострюков.

— А вот… рыбалку нашли, не шукая. Насилу добудились…

Анка выронила браунинг, будто ей перешибли руку: двое рыбаков вели ворчавшего Панюхая.

— А зачем будить, когда человек во сне? Эх, зря…

Снял с плеча винцараду, перебросил на руку, понюхал воздух и спокойно сказал:

— Ну, вот… Разбудили… Чего ж теперь?..

Увидев Анку, растерялся.

— И ты тут?.. Зря, дочка… Зря…

Анка долго молча смотрела на него, потом кивнула головой в сторону арестованных.

— Зачем?.. Анка… Не желаю я…

Она подняла с земли браунинг.

— Иди до кучи…

— Анка… — пролепетал Панюхай. — В отца палить?.. Анка…

Панюхай съежился, будто раздетым стоял на морозе, беспомощно опустил руки и шагнул к дочери. Анка поправила на его голове платок, тронула за плечо, холодно сказала:

— Ты арестован…

XIX
Захромала работа у Евгенушки, застопорилась. К завтрашнему дню нужно было разрисовку стенгазеты закончить, а тут все из рук валится. Перечитает письма Дубова, поплачет и опять принимается читать, растирая ладонью соленые крупинки слез. А письма все дерзкие, холодные, грубые. Время от времени неслышно открывается из другой комнаты дверь, просовывается голова Душина:

— Работаешь?

— Да-а, — в испуге произносит Евгенушка, берет кисть, макает не в те краски, рисует не то, что нужно.

Душин сокрушенно качает головой, прикрывает дверь.

Посидела в раздумье Евгенушка, написала письмо и махнула на окраину хутора к Дубову. Не застав, побежала в совет, к морю, но нигде не нашла его. Возвращаясь домой, неожиданно встретилась с ним на углу улицы. Как всегда, Дубов шел быстро, высоко подняв голову, вскидывая шевелюрой.

— Виталий! Погоди…

Нахмурился, опустил глаза.

— Чего тебе?

У Евгенушки задрожали губы.

— Не бойся, не задержу… На вот… — сунула ему в руку письмо и убежала.

На пороге столкнулась с Душиным. Тот взял ее за плечо, заглянул в глаза.

— Евгенушка! Вид у тебя хворый, а?

— Да… — и, краснея, добавила: — Лихорадит. Дайте хины.

Душин вернулся в комнату, вынес ей порошок.

— Мало. Еще дайте.

— Хватит. После дам. Вечером, — и подозрительно сощурил глаза.

Когда Душин ушел, Евгенушка вынесла деревянное корыто, поставила на пол, наполнила кипятком. Метнулась в комнату Душина, достала еще пять порошков хинина, разом приняла все шесть, разделась и села в корыто. Вода обхватила ее по пояс, обожгла тело. Закусив губу, откинула назад голову, простонала и смолкла…

…Дубов, прочитав письмо, разорвал его, скомкал и забросил в садик.

«Не от нее ли?» — И выждав, пока он скрылся, Душин перелез через изгородь, поднял бумажки. В совете разгладил смятые клочки, подклеил один к другому и, просмотрев письмо; спешно направился домой, подгоняемый охватившей его тревогой.

У ворот стоял Кострюков.

— Думал, ты дома… Заглянул, и… Не знаю, право… Или померещилось мне?

— А что? — дрогнувшим голосом спросил Душин.

— Да вот… Пойди погляди…

Они вошли в курень.

Уткнувшись в подушку, разбросав руки, на кровати нагишом лежала Евгенушка. В корыте багровела остывающая вода, на столе валялись обертки от порошков. Душин кинулся к аптечке и… ахнул: не хватало пяти порошков хинина.

Евгенушка заворочалась.

— Кто там? — окликнула она.

Душин отбежал к двери.

— Я!

— Сюда нельзя! Не заходите!

— Нет, нет…

Кострюков недоумевающе прошептал:

— Голову теряю… Тебе-то известно что-нибудь?

Душин передал ему письмо.

— Вот, полюбуйся…


Четвертую страницу протокола дописывала Анка, а Кострюков все еще говорил. Он обращался ко всем, но взгляд его то и дело останавливался на Дубове.

— …Почему бы нас не водить за нос, когда мы непробудным сном спим. В любовные закрутки играем, людей от себя отталкиваем. Видали, как Белгородцев и Урин бедноту заманивают под свое крылышко? Чем не организаторы!.. А мы? Да ежели так пойдет дальше, то нас не только будут обкрадывать, а и петлю затянут на шее. Белгородцев не один. И забывать этого нельзя. Всегда быть начеку, организовывать свои силы, сколачивать боевой отряд, чтобы враг наш разбивался об него, как баркас об скалу. А как мы работаем? Вот ты, Дубов. Ты как работаешь? Отвечай. Тебя должны выслушать товарищи. Ну?..

Дубов нехотя поднялся и, не поднимая глаз, сказал:

— Как позволяют силы и уменье…

— Неправда. Ты боишься рассказать о себе. Знаю я. Ты храбрый, когда чист, а нашкодишь — как мокрый петух трусишься. — Кострюков вынул письмо, положил перед Анкой и постучал по нему пальцем. — Вот эта бумажка смелей тебя, и она расскажет о твоей работе, раз ты молчишь. Пущай товарищи послушают правду о тебе и узнают, как ты обрабатываешь молодежь. Анка, читай.

Анка вздохнула, повертела в руках письмо, будто хотела куда-нибудь спрятать его, и, откашлявшись, взволнованно прочла:

— «Меня всегда тяготило, что мы не живем вместе, а только видимся. Ты этого не хотел. Тебе было нужно только, чтобы я ходила к тебе ночевать. А утром, проходя мимо окна, из которого ухмылялся Зотов, я слышала вслед очень много грубостей и пошлостей. Мне это было легко? Ты об этом думал когда-нибудь? Я много работала, читала, занимаюсь и сейчас, но ты не верил этому, тебе все мерещились мои встречи с кем-то, а они у меня только в школе, с учениками. Жестокий ты, Виталий. Очень жестокий… Я ничем не заслужила таких обид от тебя. Любила, люблю и сейчас, но в положение просящей милостыню не стану.

Еще: к моему несчастью 2-е на этот раз сошло неблагополучно. Нужно делать аборт. Заниматься в таком состоянии невозможно.

А заявление мое о вступлении в комсомол порви. Это тоже ставит меня в положение просящей милостыню. Уж больно долго маринуется оно у тебя. Или ты, может, не хотел этого?.. Странно. Ничего не понимаю.

Евгения»

— Да, — вздохнул Кострюков. — Ну, товарищ Дубов, может теперь скажешь что-нибудь? Говори, если имеешь что сказать, не задерживай. В море пора собираться.

Дубов молчал.

— Кто выскажется?.. Нет желающих? Тогда я вношу предложение: исключить Дубова из комсомола.

— Погоди, — отозвался представитель треста. — Вина, правда, большая. Гладить по голове за такие поступки нечего, но и применять крайние меры тоже нельзя.

— Вы слышали письмо, но не видели, как девушка кровью изошла, — сказал Кострюков.

— Отчего?

— Сама аборт сделала.

— Товарищ Кострюков! Она пишет, что и сейчас любит его. Дело молодое, может и сойдутся еще, помирятся. А мы — исключать… По-моему — вынести строгий выговор.

— Мало! — вскочил один из подгорных рыбаков. — Раз в работе Дубов и тухлого чебака не стоит, снять его с руководства. А то, ишь, он даже заявления теряет. Где ж ему новых членов вербовать? Снять с руководящей работы и посадить на его место Анку.

— Хорошо, согласен. Но этого все же мало, — не успокаивался Кострюков. — Я предлагаю еще: послать Дубова на четыре путины в море. Пущай он там покажет себя и вину свою искупит.

— Правильно, — поддержал представитель треста.

— Значит, примем такое решение: объявить строгий выговор, снять с руководящей работы и послать в море на четыре путины. Принимаем? Нет возражений?.. Анка, запиши. Да не забудь на первом же собрании комсомольцев рассмотреть заявление Евгенушки.

— Нет, не забуду.

Зотов схватился со скамейки, метнулся к столу:

— Погоди, Кострюков.

— Чего тебе?

— Как это так? — Зотов развел руками. — Меня в море, а Евгенушку на мое место посадили. Теперь Дубова в море, а на его место Анку сажаете. Что ж это, девки будут на берегу, а ребята в море?

— Всяк у своего места.

— Как же так? — возмущался Зотов. — Это не резон… это…

— Собрание объявляю закрытым! — сказал Кострюков и предупредил: — А ты, ежели еще раз учинишь кому обиду, без разговоров вышибем из комсомола…

На улице Зотов протянул Дубову руку:

— Давай плавник. Теперь мы одного ранжира.

— Довольно бузить! — Дубов посмотрел на него строго. — Трепло… а еще другом назывался. Зачем воду мутил? Из-за тебя глаза на лоб просятся. Сраму сколько…

— Не серчай. Давай руку.

— Я не серчаю, а говорю: не по-комсомольски поступил ты… нечестно…

— Ну, прости, ежели виноват…

— Сам очищай свою совесть… А я и без твоей руки обойдусь. Время за ум хватиться…

— Верно, Дубов! — крикнула со двора Анка. — Пора пояса подтянуть. И глядите у меня, кто распояшется, греть буду.

— А мы что? Насчет делов и толкуем, — отозвался Зотов.

— Ничего. Просто предупреждаю: рассупонишься — взгрею.

— Подтянусь, товарищ начальница, — сердито проворчал Зотов.

— Ладно. Не то за уши подтянем. А ты куда, Виталий? К Евгенке?

Дубов молча повернул в проулок. Он долго ходил вокруг куреня Евгенушки, топтался у ворот, заглядывал во двор. Потом решительно направился к двери, вошел в комнату. Увидев Дубова, Евгенушка потянула на себя одеяло и отвернулась к стене. Он несмело подошел к кровати, посмотрел на Евгенушку и тоже скосил глаза в сторону.

— На год в море посылают… На четыре путины…

Евгенушка молчала. Ее глаза не теплились лаской. Они были строгими, холодными, как осенняя зоревая изморозь. Отцвели, побурели щеки, посинели губы.

Посмотрел еще раз на нее, тихо проговорил:

— Прости.

Не дождавшись ответа, пошел к двери.

— Виталий!.. — окликнула Евгенушка.

Поманила его к себе, протянула руку…

— А теперь уходи. Жестокий ты, Виталий… Уходи… — И опять отвернулась к стене.

XX
Крепкие цепи, пять месяцев неволившие «Зуйса», были раскованы. Судно тщательно осмотрели, проверили мотор и парусные снасти. В восемь часов утра «Зуйс» пришвартовался к пристали, принял на палубу Жукова и ровно в девять отчалил.

Шли полным ходом. Выдался на редкость спокойный, безветренный день. Жуков нервно шагал по палубе, посматривал на берег. Город все еще маячил перед глазами, будто шел за ними на буксире, а порой казалось, что «Зуйс» стоит на месте или задним ходом возвращается к пристани. Вчера от Кострюкова пришло письмо, в котором сообщалось о раскрытии коптилки, и Жукову хотелось как можно скорее попасть на Косу. Он подошел к мотористу, нетерпеливо спросил:

— А нельзя ли «Зуйсу» немного пошибче пойти?

— Ветра нет. А то поставили бы паруса, вмиг домахали бы до Косы, — ответил бойкий, веселый, с задиристыми серыми глазами Сашка-моторист.

— Жалко, — Жуков опять зашагал по палубе.

Вскоре город окунулся в море, а впереди вынырнули пять баркасов, приковавшие к себе взгляд Жукова. Он всматривался до тех пор, пока не почувствовал резь в глазах. Попросил у Сашки бинокль, вскинул к глазам, уверенно проговорил:

— Наши!


С рассвета работали веслами рыбаки, а берег все не всплывал. Тяжело шли нагруженные рыбой баркасы, временами останавливались. У гребцов иссякли последние силы. Провизия кончилась, пресная вода была на исходе. Мучимый жаждой, Дубов, держа руку на румпельке, жадно, не мигая, смотрел на воду. Григорий и еще один рыбак, качаясь на сиделке, вяло заносили весла. Вслед шли гуськом четыре баркаса. Один из них отстал, и рыбаки выбрасывали из него рыбу в море. Дубов умоляюще взглянул на рыбака, хрипло простонал:

— Пить… Дай мне пить!..

— Потерпи. А то нам еще километров двадцать пять качать спинами.

— Глоточек…

— Там их всего три.

— Мой отдай…

— Го-го-го! А потом и до наших доберешься! Привыкай. Это тебе, братец мой, не на берегу заседать. Потерпи.

Дубов бросил руль, перегнулся через борт, пригоршней зачерпнул воду.

— Брось, Виталий! — крикнул Григорий.

Дубов хлебнул, поморщился и сплюнул.

— Зачем парня изводишь? — с укором бросил рыбаку Григорий. — Хорошо тебе, можешь терпеть, а он еще малосол.

— Я не во вред ему, а на пользу. Пущай тузлуком обрастает.

— Дай воды! — гневно закричал Дубов. — Отдай мой глоток.

— Ну, ну! Доходишь, вижу. Бери. Думаешь, жалко? Я хотел из тебя человека нужного сделать. Бери.

Дубов перешел на чердак и опрокинул на себя бочонок.

— Го-го! Как мартын хватает! Пей всю! Вон бот какой-то догоняет нас, а на нем завсегда вода имеется. Пей, еще достанем.

Рыбаки побросали весла, замахали шляпами. Григорий толкнул соседа, указал рукой:

— Наш баркас подобрал. Отдохнем, — и тоже бросил весла.

— Да и нечем грести. Выдохся, — устало отозвался рыбак, весь мокрый, будто только что вынырнул из воды.

«Зуйс» быстро приближался, ведя на буксире баркас. Один рыбак молча лежал на чердаке, уставив глаза в небо, другой сидел у руля, с досадой хлопал себя рукой по колену:

— Сколько рыбы ухнули в море!.. И где вы немного раньше были? — то и дело кричал он Жукову. — Только опорожнились, а тут подмога на голову свалилась. Вот беда!

— Не горюй, старина! — отвечал ему с «Зуйса» Жуков. — Важно, что люди целы! Вернем потерянное!..

Когда «Зуйс» подошел, на всех баркасах, словно по уговору, прозвучало одно и то же слово:

— Пить…

И больше ничего. Ни восторженных криков, ни приветствий. Люди были измождены, обессилены.

«Зуйс» прошел вдоль баркасов, раздал воду. Увидев Дубова, Жуков удивленно спросил:

— А ты как попал в море? Потянуло?

— Кострюков послал.

— Ах, вон что! — Жуков закивал головой, видимо, догадавшись. И к Григорию: — Как дела? Где коптилку раскрыли? Да ты валяй сюда! Ребята! Бери на буксир один другого! Живо!

Рыбаки перебросили бечевки, закрепили концы у носа и кормы, и, когда с последнего баркаса махнули рукой, «Зуйс» натянул пожилины и поволок баркасы на Косу. Сняв с кочетов весла, рыбаки, развалившись кто на корме, кто на сиделках, быстро засыпали. Сидя у руля, Дубов смотрел на корму «Зуйса», моргал слипающимися веками и наконец тоже уснул.

Над морем поплыли синие облака, подул ветерок, поднял волны. Вскоре показался берег.

— Вон там, где чернеет полоса, раскрыли, — протянул руку Григорий, рассказав об истории с коптилкой.

Жуков задумчиво посмотрел вдаль, прошелся по палубе и спросил:

— Неужели Павел обнаружил и заявил?

— Да.

— И не пожалел отца? Как же так? Из-за него он от премии отказался, а тут… Странно… Тут дело посерьезнее.

— А черт их разберет… богомолов…

— Ну, а единоличники как? Все сторонкой от вас?

— И на хуторе, и в море обходят. Да вон и они. Наперерез идут.

Жуков взглянул через плечо и увидел парусившие с южной стороны баркасы единоличников. Во главе ватаги горделивый «Черный ворон» расшвыривал буруны, будто хвастался своей ловкостью перед «Зуйсом». Круто повернул носом, настиг «Зуйса» и пошел вровень с ним.

— Белгородцев! — окликнул Жуков. — Все носишься над волнами?

— А чего же, когда он у меня как птица летает! Захочу — к небесам понесет! Он у меня… ого!.. — и Павел забрасовал парусом.

«Черный ворон» накренился, рванулся вперед и, подхваченный порывом ветра, стал опережать «Зуйса».

— Пашка, обгоняй!

— Обгоняй, Павло!

— Покажи хвост! — загалдели ему вслед рыбаки-единоличники.

В Сашке заговорило самолюбие, и он дал полный ход.

«Зуйс» задрожал, словно обозленный чем-то, рванул пожилины, потянув на себя баркасы, и поравнялся с «Вороном». Позади не переставали кричать рыбаки, подбадривая Павла, но «Ворон» стал заметно отставать.

— Дай ему! Дай! Как следует покажи! — кричал Жуков мотористу. — Сбей этому чернокрылому стервятнику спесь! Поднажми еще! Ну, ну же, Сашок!..

«Ворон» несся изо всех сил, и нос его уже почти поравнялся с кормой «Зуйса». Брасуя парус, Павел то близко подводил «Ворона» к «Зуйсу», то отставал, то вновь настигал, сердито покрикивая на своих помощников. Берег был недалеко, оттуда следили за приближающимися баркасами, и Павел, чтобы не осрамиться, должен был опередить «Зуйса» или хотя бы идти с ним на одном уровне. Но Сашка, по настоянию Жукова, приказал поставить паруса, и двукрылый «Зуйс», не заглушая мотора, устремился к берегу с такой быстротой, что минуты через две «Ворона» обогнал последний баркас.

— Цепляйся! — крикнули ему рыбаки. — До берега дотянем!

Павел посмотрел вслед «Зуйсу» и процедил сквозь зубы:

— У-у, черт…

«Зуйс» опустил паруса и на моторе подвел баркасы к Косе. Толпа встречающих с любопытством рассматривала моторное судно, окруженное баркасами.

Жуков подплыл к берегу и, не сходя с судна, чтобы всем было его видно и слышно, сказал:

— Рыбаксоюз прислал вам в рассрочку вот этого сокола! Это самое лучшее, самое большое и сильное парусно-моторное судно на всем Азовском побережье! На нем вы можете смело выходить в море, не боясь его капризов! Это ваш верный товарищ и помощник. Он навсегда избавит вас от каторжного труда, сохранит силы, здоровье и ваши жизни.

— А кто будет на нем работать? — спросил кто-то из толпы.

— Артель, — ответил Жуков.

— Да сколько их там, в артели! И по хозяйству слабосильные все.

— А однолицым рыбакам какая будет польза от мотора?

— Он будет помогать и единоличникам.

— Как?

— Отвозить на пункт или прямо в город рыбу. Он вмещает в себя тридцать тонн рыбы.

— А-а! Брать готовенькое? Такая помощь не нужна.

— Дело ваше. Но «Зуйс» артельный и в ерик рыбу возить не станет. Его дорога лежит прямо к пункту государственного треста! — и Жуков спрыгнул на берег. Когда все сошли с баркасов, он, указывая на Сашку, сказал: — А это наш моторист. В городе завербовал. Веселый парень. Прошу любить и жаловать: Александр Сазонов.

XXI
Получив сообщение, что судить обвиняемых будут на хуторе, Кострюков распорядился привести в порядок клуб и снарядил в район для выездной сессии нарсуда и обвиняемых три подводы. Эту весть мигом разнесли по куреням словоохотливые бабы, всполошили хутор. И в ожидании приезда суда никто не вышел в море. Через сутки, рано утром, к хутору подкатили подводы в сопровождении четырех вооруженных всадников. У совета их встретила огромная толпа бронзокосцев.

Сгорбившись, низко опустив голову, Тимофей вполголоса сказал Егорову:

— Напоказ привезли. Назло делают.

Егоров не ответил. Обвиняемые сидели на подводах потупившись, прятали глаза. Только Панюхай, выставив бородку, разглядывал толпу, нюхал знакомый солоноватый морской воздух.

— Эх, до хижки своей сходить бы!

Посмотрел еще раз по сторонам — не видно ли Анки.

— Дочку повидать бы… — И к милиционеру просяще: — Дозволь сходить, служивый.

— Нельзя. Не могу.

Панюхай обиженно поджал губы:

— Зря…

Из совета вышел Душин, пригласил судью.

Конвоиры спешились, повели подсудимых в клуб.


Обвиняемых разместили на длинной скамейке против сцены. Справа от них сидел за столиком защитник и, не отрывая глаз от папки с бумагами, ловил на бритой голове мух. Он был весь круглый, с длинными острыми ушами и вислым подбородком. Слева, тоже за столиком, расположился общественный обвинитель — Григорий Васильев.

Обвинять ему еще никого не приходилось. Он не знал, как держаться, чувствовал себя скованно и смущенно водил глазами по шумному до отказа переполненному залу. За спинами подсудимых молчаливо переглядывались главный свидетель Павел Белгородцев, свидетели Кострюков, Анка и еще семь человек, присутствовавших при аресте. Вскоре за сценой прозвенел колокольчик, и вошли члены суда. Предупредив свидетелей об ответственности за дачу ложных показаний, судья зачитал длинное обвинительное заключение, удалил свидетелей из зала заседания и вызвал подсудимого Тимофея Белгородцева. Не поднимая головы, Тимофей оторвался от скамейки, нерешительно шагнул к сцене и на первый вопрос судьи ответил:

— Нет… Не признаю…

Судья строго посмотрел на него.

— Что вы можете…

— Ничего… — перебил Тимофей и тяжело вздохнул.

— Так… А может, скажете суду, куда вы хотели везти продавать рыбу?

— Я думал на товары какие-либо обменять. Не продавать.

— Сколько раз вывозили рыбу и куда?

— Никуда. Это первый раз и то… не пришлось.

— А вы знали, что за это вам придется строго отвечать?

Тимофей передернул плечами:

— Откуда же мне знать эти порядки, гражданин судья? Не я, сын подписывал договоренность.

— А вы тайно от него увозили рыбу. Выходит так, что вы обкрадывали сына и умышленно толкали его на то вот место, на котором сейчас сидите?

— Непонятна мне ваша речь… Человек я простой.

Тимофей упорно не хотел давать показания. Он хитрил, уклонялся от ответов, прикидывался непонимающим.

— И за что срамите меня? В голову не возьму никак…

Судья предоставил слово защитнику.

— Скажите, подсудимый: по чьей инициативе была сооружена коптилка?

Тимофей метнул в его сторону взгляд, проронил:

— Не явственно спрашиваете, а я… человек простой.

— Кому пришло в голову коптить рыбу?

Тимофей помолчал и ответил:

— Кажись, мне…

— А кто рыл коптилку?

— Егоров и Краснов.

Краснов вздрогнул, будто его толкнули в спину.

— Откуда вы брали опилки для копчения рыбы?

— Машков привез из города.

Человек с сосульчатыми усами поднял голову, глаза встревоженно забегали.

— Нет, привез Белгородцев, а я дал.

Судья остановил его звонком.

— Вас спросят. — И к Тимофею: — Слышите?

— Запамятовал…

После защитника слово взял Григорий. Он встал, посмотрел куда-то поверх головы Тимофея и спросил:

— Тимофей Николаич… А зачем ты в город частенько ездил?

Тимофей пронзил его заблестевшим от ярости взглядом, подумал: «Голопуп… И он меня…»; сунул в рот бороду и грудью навалился на высокий барьер сцены.

— Подсудимый Белгородцев! Отвечайте на вопрос обвинителя.

Тимофей вяло повел головой, простонал:

— Сердце у меня…

— Вы будете отвечать?

— Хворый я… — и схватился за грудь.

В зале взволнованно зашептались:

— Нарочно или всерьез?

— Чужая голова — темный лес.

Судья, звякнув колокольчиком, сказал Тимофею:

— Садитесь.

Всегда гордый, осанистый, с приподнятой головой и презрительным взглядом дерзких глаз, великан Егоров, правая рука Тимофея, теперь стоял неказистый, с опущенными плечами, словно что-то давило их книзу, и невнятно отвечал на вопросы судьи:

— Всегда по чести трудился… Теперь виноват немного. Освободите…

— Вы будете отвечать?

— Всегда по чести…

— Достаточно! — прервал его судья. — Садитесь.

К барьеру приблизился Урин и, не дожидаясь вопроса, заявил:

— Никогда под судом не был и теперь не виноват.

— Подсудимый Урин! Ждите вопросов и тогда отвечайте.

— А на что и за что отвечать?

— Подсудимый Урин! — повысил голос судья. Выждал минуту и к защитнику: — Пожалуйста.

— Скажите, по каким причинам вы сбежали с хутора? Не было ли какого гонения на вас, не притеснял ли кто? — спросил защитник.

— Сам уехал. По делам.

— По каким и куда?

— Это мое личное дело.

— А почему не возвращались домой?

У Урина побагровела шея, затряслись пухлые щеки.

— Домой? — он уставился на защитника. — А если нет его у меня? — и крикнул в зал: — Видали, за что судят? И кого? Почему тех не судят, кто отобрал у меня подворье? Кто разорил меня?.. — Не обращая внимания на окрики судьи, тряся головой, заколотил кулаками по барьеру: — Разорили!.. Отобрали! Кровное отняли!.. и… и… — он поперхнулся, опустил руки и смолк. Возле него стояли два милиционера.

— Увести из зала суда, — распорядился судья и вызвал Машкова.

Тот быстро поднялся и по-военному вытянулся перед барьером.

— Где проживаете?

— В городе.

— Чем занимаетесь?

— По мелочи.

— Торговлей, что ли?

— Да.

— Чем именно?

— Рыбешкой кое-какой.

— Вы рыбак?

— Нет.

— Что вы можете показать по делу?

— Да что… — Машков разгладил усы, взглянул зачем-то на свои ноги и сказал: — Месяца четыре назад меня познакомил с Уриным мой кум, Филатов. Теперь он помер. А Урин с Белгородцевым свел. Белгородцев раза три привозил мне рыбу свежаком. Она тухла и шла плохо…

— Где продавали?

— На базаре. Так вот, тухла. Ну и порешили коптить. Ну, приехал я на ерик первый раз за всю жизнь и… — он развел руками.

— Подсудимый Белгородцев! Машков показывает, что вы три раза привозили ему свежую рыбу. Правильно он говорит?.. Что ж это вы, обманывали народ, обманывали власть, а теперь обманываете суд? Подсудимый Белгородцев! Отвечайте…

Тимофей молчал.

— Вот так хлюст! — проговорил кто-то в зале.

Машкова сменил Краснов. Комкая в руках картуз, он виновато смотрел в глаза судьи и давал показания.

— …Егоров подбивал все время, а я отказывался. Говорил, что верных людей теперь нету, положиться не на кого.

— И вы согласились помогать тем, кто срывал план улова, кто передавал рыбу в руки спекулянтам?

— Гражданин судья… Как же не пойдешь на это, когда по горло в долгу у Белгородцева? Всю жизнь должен ему. Думалось, что управлюсь… Как-нибудь расквитаюсь с ним… Детей-то у меня целых пять гавриков.

— Почему в артель не шли?

— Она сама была малосильной… Это теперь у нее мотор…

— Нужно было укреплять ее.

— Кто знал… — сокрушенно произнес Краснов.

Последним допрашивали Панюхая. Он стоял, сдвинув за ухо платок, скосив глаза на судейский стол.

— Я спрашиваю, — второй раз обратился к нему судья, — признаете вы себя виновным?

Панюхай опустил на грудь голову, поразмыслил и ответил:

— И как вам сказать, гражданин судья? И виноват, и будто нет. Сам не знаю, за что меня засудить пожелали?

— Кто вас пригласил в ерик?

— Да все он же, благодетель… Тимофей Николаич.

— В чем выражалось ваше участие в этом деле?

Панюхай непонимающе посмотрел на судью.

— Что вы делали?

— В караульщиках состоял.

— Платили вам?

— Где там, — он махнул рукой. — Винцараду дали, вот и все. Обещали… А пока на своих харчах состоял.

— Где вас поймали?

— Под кустом.

— И вы не пытались бежать?

— Не помню. Я во сне был, а меня разбудили… — и вздохнул: — Зря…

— Что вы еще можете показать?

— Не знаю. Я всего пять дней караулил.

— И те проспали?

— А как можно человеку не спамши? Рыба, и та спит.

— Садитесь…

В зал ввели свидетеля — подгорного рыбака. Он подробно рассказал, как раскрыли коптилку и арестовали виновных. Затем вошла Анка. Панюхай заерзал на скамейке, без надобности стал поправлять платок на голове.

— Анка… Что ж ты, чебак не курица…

— Подсудимый Бегунков! — одернул его судья и обратился к Анке: — Свидетельница Бегункова, что вам известно по делу обвиняемых?

Анка повторила то, о чем рассказывал первый свидетель.

— Вы арестовывали?

— Я.

— Сопротивления не было?

— Белгородцев Тимофей один раз толкнул меня.

— Подсудимый Белгородцев! Значит, вы оказывали физическое сопротивление?

Тимофей ощупывал рукой грудь, болезненно морщился и не отвечал. Но когда позади пробежал шепоток и послышались равномерные шаги, он оторвал от груди руку, расправил на лице морщины и резко обернулся: в зал входил Павел. Поравнявшись с подсудимыми, Павел остановился. Со всех сторон к нему устремились напряженные выжидательные взгляды.

— Свидетель Белгородцев! Подойдите ближе.

Павел уперся глазами в пол, ссутулился и только после вторичного предложения судьи неуверенно шагнул к барьеру. Тимофей повел головой вслед сыну.

— Что вам известно по делу обвиняемых?

Зал замер.

Павел украдкой, исподлобья взглянул на отца и направился к двери, проговорив:

— Не могу…

Его задержал милиционер, вернул на место.

— Говорите, Белгородцев. От суда ничего нельзя скрывать.

Павел умоляюще взглянул на судью:

— Спросите других… Все знают… Они тоже были в ерике…

— Вы скажите, при каких обстоятельствах обнаружили коптилку. Суд должен услышать от вас. Вы главный свидетель.

После долгой паузы срывающимся голосом Павел сказал:

— Над ериком… коня в хомуте повстречал… Думал… несчастье какое… с отцом… Поехал искать… Ну… услыхал… гомонят люди. На брюхе полез… и наткнулся… В хутор поскакал… в совет… и…

— Заявили?

— И… заявил.

— Сукин сын… — прошептал Тимофей, схватившись за голову.

— Что же побудило вас… — судья помолчал секунду, — выдать отца?

— Он крал у меня рыбу… Под суд меня норовил… Погубить хотел… А сам не подписывал договоренности… Я же… по чести трудился…

— Садитесь. — И судья обратился к присутствующим: — Ввиду ясности дела суд определяет прекратить дальнейший опрос свидетелей. Судебное следствие по делу объявляется законченным. В порядке прений слово предоставляется общественному обвинителю.

Григорий встал, вздохнул так, будто взошел на высокую гору, и, ткнув пальцем в стол, сказал:

— Круто солит нам враг, когда на свободе он, обманом путает. И тут, на свободе, норовит запутать всех. Ишь ты, какие младенцы! Ничего не помнят и не знают. Отшибло память. Рыбу думали не продавать, а обменивать. Какая же разница? Хоть так, хоть этак, она должна пойти в руки спекулянтов, а государству, мол, пущай будет то, что с пальцев капает. И еще: Белгородцев сказал, что он порядков не знает. А по мне — он лучше всех знал про порядки. Это увертка. И шел на это потому, что за спиной сына имел, на которого договор составлен… И ясно, что за невыполнение плана ответил бы сын. Говорить много нечего, граждане судьи. Преступление налицо. И я прошу вас строго наказать всех виновных, чтоб отбить охоту обманывать народ и обкрадывать государство. Все!

Судья кивнул защитнику:

— Ваше слово!

Защитник встал, помялся немного, сконфуженно развел руками и, пробормотав «Все ясно», опустился на стул.

Машков злобно взглянул на него, склонился к Белгородцеву:

— Как же так?.. Как же так?.. От суда не защитил?.. Шабай!

В последнем слове подсудимые просили о прощении. И только один Панюхай долго стоял молча, а потом чуть слышно проговорил:

— На ваш угляд.


Прошел долгий томительный час, был уже на исходе второй, а суд все не возвращался из совещательной комнаты. Люди изнывали от духоты, но не покидали своих мест, терпеливо ожидая приговора. Отовсюду слышалось одно и то же:

— Ну как, засудят?

— А то нет!

— За сапетку рыбы, что ли? Нет, освободят.

— Пришьют… Тяжкая провинность… За такие делишки не погладят…

— Погладят, только от затылка до макушки.

— Старика жалко, — и все оборачивались к Панюхаю.

Он тоскливо поглядывал в окно, перевязывал на голове платок.

— Вредности-то от него почти никакой…

— Это Белгородцев да Урин.

— Ишь, хлюсты…

Подсудимые слышали, как позади вскипала людская злоба, беспокойно ерзали на скамейке, хмурились на защитника. Но тот, избегая их взглядов, все время отворачивался к сцене, а потом вышел на воздух.

— Тоже… защитник, — бросил кто-то ему вслед. — И жевалку не открыл.

— А чего ему зря болтать? Тут никакая заступа не поможет.

Некоторые с укором посматривали на Григория, качали головами:

— Ведь свой человек, а вот поди ж ты… Засудить просил.

— У детей жалости к родителям нету, а чего ж ему.

— Ах-ха-ха… — вздыхали женщины.

Отвернувшись от всех, Павел, как и Анка, не отрывал взгляда от сцены. «Хоть бы скорей… Скорей бы…» Он опять попытался уйти, но его задержали на улице, вернули в зал.

Наконец раздался звонок, члены суда вышли из совещательной комнаты. Судья достал из папки приговор.

— «Именем РСФСР…» — громко произнес он.

В наступившей тишине напряженно замер переполненный зал, сотни глаз устремились на судью.

— «…выездная сессия народного суда третьего участка в хуторе Бронзовая Коса…»

Перечислив состав суда, он откашлялся, продолжал:

— «…в открытом судебном заседании рассмотрела уголовное дело по обвинению…»

Судья отпил глоток воды, взглянул на подсудимых и зачитал их фамилии с указанием года рождения, занятий, социального происхождения, судимости, имущественного состояния.

— «…материалами судебного следствия установлено…»

Следовало длинное описание преступления подсудимых. В зале начали перешептываться:

— Зачем известное повторять?

— К делу бы ближе.

— Сказал бы, какая «пришивка», и ладно…

— «…означенные действия предусматриваются…».

— Опять за рыбу деньги…

— Ах ты, грех еще…

— «…и, считая преступление доказанным, суд приговорил…»

Подсудимые вскинули головы, замерли.

— «Белгородцева Тимофея, Урина Федора, Машкова Ивана, Егорова Петра подвергнуть лишению свободы сроком на пять лет, с конфискацией всего имущества у последних трех, а в отношении Белгородцева Тимофея — принадлежащую ему долю имущества…»

— Видать, ему половина, — кивнула на Павла одна женщина.

— А то… задаром батька выдал бы, что ли? — отозвалась соседка. Ее толкнул кто-то в спину:

— Не ляскай. Приморозь язык.

— «…Краснова Алексея и Бегункова Софрона…»

Панюхай вздрогнул.

«…подвергнуть лишению свободы сроком на один год без конфискации имущества…»

— Зря… — выдохнул Панюхай.

Судья продолжал читать приговор, но Панюхай уже не слушал, жевал губами.

— «…Белгородцева, Урина, Машкова и Егорова, по отбытии избранной меры социальной защиты, подвергнуть ссылке в отдаленные местности республики сроком на пять лет каждого…»

— Зря… — Панюхай уронил голову на грудь.

Судья повысил голос:

— «…Вследствие того, что осужденные Краснов и Бегунков по своей социальной принадлежности не являются классово чуждыми, приняв во внимание чистосердечное раскаяние и первую судимость, наказание в отношении их считать условным, с пятилетним испытательным сроком. Меру пресечения отменить, освободив их из-под стражи…»

Зал всколыхнулся, зашумел, затрепетал сотнями рук. Краснов дернул Панюхая за рукав, взволнованно сказал:

— Освободили…

— Зря, — и Панюхай плюхнулся на скамейку.

Краснов потряс его за плечо:

— Освободили! Слышь, хря…

— А? — не расслышав, переспросил Панюхай и, цепляясь за рубаху Краснова, стал приподниматься.

— А ну тебя, глухоперя. Домой ступай, — проговорил Краснов и убежал.

Осужденных увели, оставив в зале ошарашенного Панюхая.

Анка направилась было к отцу, но остановилась, в упор посмотрела на него и повернула к выходу. Панюхай пошел вслед за дочерью. Ноги его дрожали, подкашивались. За оградой остановился, посмотрел на осужденных. Жена Егорова, всхлипывая, стояла возле дрог, спрятав в передник лицо. Егоров что-то отрывисто говорил ей, не поднимая глаз. Машков и Урин торопили конвоиров, украдкой поглядывая по сторонам.

Перекусывая бороду, Тимофей сверлил сына гневным взглядом. Павел стоял поодаль, молчал. К дрогам подошел милиционер:

— Прощайтесь…

Тимофей весь передернулся, выплюнул бороду.

— Не дам!.. Уйди сглаз… кровь сатанинская!.. Не дам прощения!.. Не дам! Я проклинаю тебя, отцегубитель… — и ткнулся головой в Егорова.

— А я прошу, что ли, у тебя прощенья? — Павел отвернулся.

Какая-то женщина в ужасе прошептала:

— Проклял… Сына проклял, а?..

Панюхай покосился на нее, проронил:

— Зря… — повел носом, понюхал воздух, вздохнул: — Эх… в море бы теперь… бычков надюбать… да шорбы сварить…

Идя в клуб, Павел пробирался безлюдными проулками, а встречаясь с кем-нибудь из хуторян, отворачивался, пряча взволнованное, пылающее лицо.

«Что сказать на суде?.. Почему родного батька выдал? За что? За то, что самому хозяйничать захотелось? Нет нельзя… нерезонно так… Что ради Анки все это?.. Нет… нет… Весь хутор в сборе… Засмеют потом… Затравят… Или… защитить отца?.. Тоже нельзя… жизни не будет… Насмерть упечет…»

И уже подходя к клубу, твердо решил: «Скажу, что по чести всегда… а он крал рыбу… Загубить меня хотел… Вот и доказал… по чести сделал…»

Войдя в клуб и увидев отца, он оторопел. И во время суда, и потом на улице Павла не оставляла неприятная зябкая дрожь. Но когда тронулись дроги с осужденными и, быстро удаляясь, скрылись за пригорком, Павел почувствовал, как оторвалось от сердца что-то тягостное, гнетущее, и он, взглянув на пепельно-серую тесовую крышу своего куреня, облегченно вздохнул: «Ну, Пашка… хозяйнуй теперь»..

И, подражая отцу, направился к дому спокойной, уверенной походкой.

Бабка неподвижно лежала на постели. В провалившихся глазах слабо теплился огонек угасающей жизни. Она вздохнула и с трудом выговорила:

— А… батька?.

— Упекли в тюрьму. А потом на дальний выгон его. Десятку заработал…

— Ах… ха…

— Чего же ахать. Сам захотел того.

— Испортился ты… нехристь. Лучше… помереть…

— Ну и сдыхай. Анку приведу.

Хлопнул дверью, вышел на крыльцо и, окинув глазами подворье, снова вздохнул:

«Хозяин!..»

XXII
Уходили последние грозовые дни. Небо хмурилось, тускнело. Над взморьем низко повисали мутные облака. Пробуждались буйные штормы, близилась обильная рыбой осенняя путина.

Баркасы на берегу. Рыбаки старательно скребут их, удаляя ракуший нарост, конопатят щели, заливают горячей смолой, готовясь к жаркой работе.

Панюхай бродит по комнате, осматривает все углы, заглядывает под кровать и скамейку, разводит руками, изредка бросая на Анку вороватые взгляды. Анка наблюдает за отцом и никак не может догадаться, что он так упорно ищет. Отвернув одеяло, она приподнимается.

— Лежи уж… Хворай… Куда ты?..

— Чего ищешь?

— Сапоги твои.

— Зачем?

— В море за тебя пойду, хворай…

Анка ловит его взгляд, но он отводит глаза в сторону.

— В чулане висят.

Панюхай принес сапоги, надел их, повязал платком голову.

— Хвороба-то твоя… всему хутору известна… Бабы ляскают, что на сносях ходишь… А ежели так, то выворот бы сделала, что ли?

— Какой?

— Из нутра. Как Евгенка…

Анка улыбнулась отцу, но улыбка была вымученная и только исказила осунувшееся лицо.

— Пущай ляскают. От простуды хвораю я…

Панюхай подозрительно посмотрел на дочь. «Знаю я ваши простуды», — подумал он, хитро прищурив глаз, а вслух сказал:

— Гляди, не осрамись… Всяко бывает…

— Ничего, отец. Не кручинься…

Панюхай вздохнул, покачал головой и, бросив через порог: «Зря», — пошел к морю.

Анка оделась и, ступая осторожно, словно боясь споткнуться, отправилась вслед за отцом.

Баркасы артельных один за другим сплывали на воду, а единоличники, готовые к отчалу, кружились на якорях. Только «Ворон» оставался еще на берегу. Павел сидел на борту, скручивал в пожилину пеньку и забивал ее тупым долотом в щели. Рядом курился смолой огромный котел. Рыбаки толпились вокруг, подгоняли Павла:

— Пора в море. Бросай!

Павел упирался:

— Вот починю «Ворона», тогда…

— Ребята без тебя управятся.

— Нет, законопатить надо. Когда сам, оно лучше. Хозяйский глаз острее…

— Ну, ты! — крикнул здоровенный рыбак, подтягивая спадавшие брюки. — Без атамана ходить мы не привычные. Загнал батька, веди сам теперь нас в море.

— Другого промеж себя поищите.

— Дурень. Атаманство по роду переходит. Сгинешь, нового выберем. А пока давай, на моем баркасе поедем. Ну, ты! — и, поддерживая одной рукой брюки, другой потянул Павла за ногу.

Рыбаки подхватили его, раскачали и подбросили повыше борта. Неудержимая тяга в море и оказываемая рыбаками честь соблазнили Павла. Отдышавшись, улыбнулся и, не раздумывая, махнул рукой:

— Ладно… Поведу…

Проходивший мимо Панюхай остановился:

— В поход идем?

— Выступаем.

— Одиночно или с ними? — он кивнул головой в сторону артельных.

— С атаманским сынком. А ты?.. — и на него уставились десятки любопытных глаз. — К артели примазался?..

— А так… на замен дочки… — Панюхай смутился. — Хворая она… Вот я на замен ее… на время… — и поспешно ушел.


Единоличники с нетерпением ждали команды атамана, но Павел медлил. Он стоял против Анки и смотрел куда-то поверх ее головы, натягивая на плечи сползавшую винцараду. Ждал, что скажет ему Анка, но она молча разглядывала медную пряжку на широком кушаке, плотно обхватившем Павла по бедрам. Сзади сердито ворчал рыбак, толкая Павла в спину…

— Ну, ты… Пора… Давай на баркас…

Он поддернул брюки, схватил Павла за руку и потянул к подчалку.

— Атаман… — послышался приглушенный смех.

Павел взглянул на Анку и быстро отвернулся. В ее холодных зеленых глазах таилась непримиримая враждебность. У Павла задрожали ноги, он с трудом перенес их в подчалок.

«Неужто издевается надо мной?..»

Рыбак оттолкнул подчалок, прыгнул на сиделку и взялся за весла. Взойдя на корму, Павел украдкой взглянул на берег, махнул шляпой, и баркасы устремились в море.

Кострюков посмотрел вслед, сказал:

— Непонятно мне… В голову не возьму… Как это так?..

— Не падай духом, — успокоил его Жуков. — Не кисни…

— Скоро рыба пойдет… Водоемы закипят от нее… Гуртом бы запрудить дорогу ей, а вот видишь?.. Опять в одиночку пошли. Сторонятся нас. Кажись, теперь после суда ясно стало, по какой дороге шли и куда теперь повернуть следует, а вот… Ни один к нам не пошел.

— Дедовские привычки сидят в них еще крепко… Но ты, Кострюков, не робей… Погоди.

— Нам на «Зуйс» некого посадить. А на него надо не меньше десяти человек.

— На первое время найдем.

Кострюков вопросительно посмотрел на Жукова.

— Всех снимем с берега и пошлем на «Зуйс». Оставим одного тебя…

— Я тоже пойду в море.

— Погоди. Душина можно послать, а вот как Евгенушка?

— Думаю, пойдет.

— Но у нее школа.

— Еще долго до занятий. Да вот и она, кстати. Эй, ты! Новорожденный юнга!

— А?

— Штурмовать море пойдешь? На «Зуйсе». Сейчас нужда в людях. Согласна?

— Да-а!

— Живо собирайся! И Душину о том скажи.

Евгенушка тряхнула льняными волосами и быстро побежала в хутор. Вскоре она и Душин пришли на берег…

Баркасы единоличников уходили все дальше в море. Провожавшие их жены и матери покинули берег. На обрыве остались Кострюков и Анка. Панюхай стоял на корме «Зуйса», топорщил бородку, подвязывая платок. Рядом с ним махала руками Евгенушка. С берега ее почти не узнать: в короткой винцараде, на ногах высокие отцовские сапоги. Широкополая шляпа спускалась краями на плечи и спину.

Жуков ходил по палубе, торопил рыбаков.

Взяв на буксир баркасы, «Зуйс» развернул просмоленные паруса и с такой быстротой помчался вперед, что вскоре настиг единоличников. Баркасы смешались, перепутались, поплыли единой ватагой, а на горизонте разъединились на две группы и разошлись в разные стороны.

Для артельных и единоличников на горизонте еще лежала не стертая бурунами широкая развилка дорог…


Предрассветная тьма смешала небо с морем. Ветер напористо бил со всех сторон, кренил баркасы. За бортом вздымались волны, норовили прыгнуть в баркас. Темнота сеяла зябкий дождь. Павел сжимал коченеющими пальцами черпак, выкачивал из баркаса воду.

Перекрывая шумные всплески волн, рыбаки кричали Павлу:

— Атаман! Давай наказ!

— Что же будем делать?

— Гляди, море разгуляется!

Павел схватился за мачту, огляделся. Вокруг в темноте слабо мерцали тусклые огоньки фонарей на баркасах.

«Шторм..» — пронзила мозг острая мысль, и Павел крикнул рыбакам:

— Сплывай!

— А сетки?

— Выбрать!

Волны швыряли баркас, руки скользили мимо буйка и невозможно было ухватиться за хребтину перетяги. Рыбак, напарник Павла, скользил, падал на мостик, сердито ворчал:

— А-а, черт! Ну, ты!.. Бросай, что ли?

— Держи! Не выпускай!

— Да пущай все сгинет! Потроха свои спасать надобно…

— Не смей! — закричал Павел. — Тяни! Не выпускай! — И, упершись ногами в борт, потянул перетягу: словно вырывая у моря трепетавшее в сетях сердце. Потом поскользнулся, выронил хребтину и грохнулся на сиделку.

Баркас рвануло в сторону. Весь мокрый и продрогший, рыбак подполз к Павлу, стуча зубами:

— Ну, ты! Жадобишь? Батькина кровь заговорила? Бросай! Потроха спасать надобно! К черту все! Сбрасывай робу! К черту! — и поспешно стал разуваться.

Обнимая мачту, Павел с трудом встал на ноги, снял сапоги, рубаху, поскользнулся и снова упал. В это время из темноты донесся вопль:

— Руль отшибло! Забирай к себе! Поги-и-и-бнем! Спаса-а-а… — и мгновенно потонул в диком реве разъяренных волн.

Внезапно ослепительно-яркие прошивы молнии раскололи темноту. Оглушительным взрывом встряхнуло море. Ветер закружил баркасы, столкнул, разбросал по сторонам, унося неведомо куда. Напрягая зрение, Павел всматривался в густую темноту. Его товарищ, дрожа всем телом, кутался в брезент, проклиная взбесившееся море. Но вот впереди блеснул огонек, раз, другой, часто заморгал. Павел зажмурился, снова вгляделся…

— «Зуйс»!.. «Зуйс» впереди нас!.. Погляди!..

— Где? — рыбак вскочил, путаясь в брезенте.

— Вон, сверкает огнем! Кличь на помощь! А-а-а-а-а!

— Брось глотку рвать! Эй, ты! С ума спятил?

— «Зуйс», говорю! Чего молчишь? Кличь!

— То, наверно, баркас!

— «Зуйс»! «Зуйс»! — твердил Павел, развязывая гиты. — Давай парус! Вмиг донесет!

— Баркас это! Вот, под носом он! Гляди!

— Нет, далеко! Скорей! А-а-а-а! — Павел стал подымать рею, распускать парус.

— Брюляй парус! Дурень! Перекинет! Брю… — от сильного столкновения баркасов рыбак слетел с кормы и бултыхнулся в море. Вслед за ним, выбросив руки, слетел в воду и Павел. В тот же миг с другого баркаса свалился за борт человек, задев его рукой за голову. Павел вынырнул, забарахтался. По лицу хлестко ударила волна. Его подбросило, стукнуло под локти, и он крепко вцепился пальцами во что-то твердое. В глазах засветились огни, рассыпались потухающими искрами, исчезли. Тело окутала изморозь, холодком подступила к сердцу. Его несло с такой стремительностью, что казалось — на шее заворачивается кожа и медленно сползает к пяткам. Потом подкинуло высоко-высоко, задержало на мгновение, потянуло за ноги, бросило вниз лицом. Оборвались мысли. Сильный звон в ушах был последним ощущением Павла…

XXIII
После шторма над взморьем повисла чуткая, стерегущая покой тишина. Три дня глубоко вздыхало усталое море. Три дня стояли на обрыве женщины и дети, с тревожным трепетом ожидая вестей о пяти невернувшихся рыбаках-единоличниках. Близился четвертый день, а море упорно хранило свою страшную тайну.

В мучительной бессоннице проводила ночи Анка. Она то молча лежала в постели, устремив в темный потолок глаза, то стонала и металась по комнате, не находя себе места. Панюхай ворочался, что-то ворчал спросонок и, потеряв терпенье, перебрался в сарай. За Анкой присматривала Евгенушка, оставалась у нее до утра.

Нынче Анка провела ночь спокойно, на рассвете уснула. Возле кровати, склонив на плечо голову, дремала Евгенушка. Но вдруг Анка забилась под одеялом, сбросила его, вслушалась, и дрожащая рука ее запрыгала на коленях Евгенушки.

— Что это?.. Слышишь?..

— Мартыны кричат.

— Мартыны?..

Анка вскочила, кое-как натянула платье и пошатываясь вышла на улицу. Евгенушка вслед за ней. У обрыва Анка остановилась. Из-за горизонта воровато выглянуло солнце, брызнуло первыми лучами. Изогнутая стрелка Косы засверкала, бросила в воду бронзовые блики, вплетая их в пенную бахрому волн. Внизу, у берега, толпились люди, горестно качали головами. Над ними кружила огромная стая мартынов.

Анка осторожно спустилась вниз, неслышно подошла к толпе. Подталкиваемый волнами, у берега ничком качался посиневший труп. Рыбаки вытащили его на песок, перевернули на спину.

— Куда ж признать сынка Тимофея Николаича… — вздохнул кто-то.

— Ежели бы не кушак, ни за что не угадать, что Пашка…

Анка растолкала женщин, прошла вперед. У ее ног лежал обезображенный мартынами труп. Расклеванное лицо представляло собой кусок рваного мяса. На резиновом кушаке зеленела потускневшая пряжка.

Позади Анки зашептались женщины:

— Голосить начнет.

— Как же… В полюбовниках у нее был…

— Убьется девка.

— То-то рёву будет…

Но Анка не потревожила их истошным криком, не всхлипнула, не застонала даже. Она спокойно опустилась возле трупа, взяла холодную, со скрюченными пальцами руку. Сидела смирно, не шевелясь, тупо глядя на мертвое обезображенное лицо. Но внезапно она вздрогнула испуганно, с трудом поднялась и пошла в хутор, ковыляя непослушными ногами. Ее подхватила Евгенушка.

— Не надо… не надо… Я сама… — Оттолкнула ее Анка и стала карабкаться на обрыв. Наверху пошатнулась, упала на руки Евгенушке.

— Не надо… Сама… А то… помоги… Помоги мне…

Евгенушка взяла Анку за талию и, придерживая на своем плече ее руку, повела домой. Анка шла, спотыкаясь и останавливаясь, стонала. Во дворе она вскрикнула и стала оседать. Из сарая выбежал Панюхай, увидев, отшатнулся к двери.

— Анка!.. Что ж это ты?.. Пороситься надумала… Обманула меня?.. Анка!..

Он начал без толку суетиться, скрылся в сарае, потом опять вернулся.

— Вот оно!.. Лошадь покатается по земле — шерсть останется… Молодец помрет… слава останется… Вот она… петлей на батькиной шее, срамотная слава-то… Эх, зря… — нагнул голову, уронил руки и, глянув исподлобья на улицу, прикрыл за собой плетневые двери сарая.

У ворот ротозеили кумушки, наперебой чесали языки:

— Гляди, и в самом деле рассыплется?

— Да ну?

— В положении она.

— Не видать было. Что ты, кума!

— А чего видать? Вон, нашей Устюшке бугром подпирало живот к носу, когда в положении была, а я Мишку свово до родов не в приметах носила.

— Всяко бывает… Раз на раз не приходится…

Женщины без умолку тараторили, но никто из них не помогал Евгенушке.

Она держала Анку под мышки, не будучи в силах поднять ее.

— Да подойдите же кто-нибудь… Только через порог ее… — сквозь слезы умоляла Евгенушка, готовая уронить отяжелевшее Анкино тело. Женщины посмотрели на нее презрительно, брезгливо поморщились.

— Кто в девках рожает, тому помощи нашей нет… — и разошлись.

Вскоре во двор вбежал запыхавшийся Душин. Он взял Анку на руки, внес в комнату, осторожно положил на кровать, сказал Евгенушке:

— Давай теплую воду… Чашку большую приготовь… простыню.

— А где взять?

— Где хочешь… Скорее давай…

В это время Анка зашевелилась, застонала, скорчилась. Откинула голову, выставив кверху вздрагивающий подбородок, закусила губу и смолкла. Резко обернувшись, Душин бросился к кровати, на ходу закатывая рукава.

…Анка лежала неподвижно, закрыв глаза. В руках Душина попискивал укрытый простыней ребенок. Душин огорченно шептал:

— Первый раз такую микру принимаю. Да еще девку.

Панюхай отворил дверь, робко переступил порог. Взглянув на дочь, опустил глаза.

— Зря…

— Отец… не серчай. Поправлюсь… уйду… — сказала Анка чужим голосом. — А за это… прости…

Панюхай потоптался, невнятно пробормотал:

— Чего там… что ж я… чебак не курица… Зря ты… Анка… Зря…

Покосился на ребенка, сказал Душину:

— Как бубырик, а?.. Вот и пущай… деду будет утеха… Чего там…

— Отец… Подойди ко мне… Ну, иди же… Иди…

— Зря ты… Анка… Зря… Разве ж я не отец тебе?.. — и, всхлипнув, Панюхай направился к кровати.

XXIV
В начале дня на горизонте показался баркас. Подгоняемый попутным ветром, круто ложась на бок, он быстро шел к Косе. Весь хутор высыпал на обрыв.

— Орехов с Подгорным…

— Нет. Это Костин…

— А по-моему, Шульга.

— Нет, Орехов. Поглядите, их двое там…

Баркас подошел ближе, и все увидели: один у руля, другой брасует парус, а третий стоит на чердаке.

— Даже трое их! — вскрикнул какой-то рыбак и оглянулся на остальных. — Кому ж это быть?.. — Он бросился вниз, за ним побежали все.

Баркас обогнул «Зуйса», скользнул между «Вороном» и подчалком, круто повернул, опустил парус и швырнул в подбежавший вспененный бурун якорь. К баркасу подплыл подчалок, забрал всех троих и направился к берегу. Рыбаки молча переглядывались, пожимая плечами. В глазах женщин недоумение переплеталось с испугом:

— Не во сне ли?..

— Как же это?.. Ведь похоронили его…

Подчалок ткнулся носом в песок, и с него сошел на берег высокий крепкий старик, за ним спрыгнул молодой парень; бегло ощупывая глазами толпу, последним ступил на берег Павел. К нему подбежал Кострюков, схватил за плечи.

— Пашка! Да мы ж тебя похоронили!.. Погоди… — Он оглянулся на рыбаков и снова к Павлу: — Ничего не понимаю. Скажи: где твой кушак?..

— Шульгину отдал. У него штаны спадали.

— Значит, мы его… Да еще рядом с твоей бабкой положили. Тоже померла… Ну, как?..

— Повторно спасаю, — вмешался старик, показывая на Павла.

— В море подобрали?

— На берегу. Совпадение такое получилось. Мы тоже в ту ночь рыбалили. Вот, — он указал на парня, — с ним. Ну… буря и взяла нас в захват. То в один бок кинет, то в другой, то покуражит, то на воздух норовит поднять… А потом на берег возле Ейска выкинула. Ну, как пришли в память, глядим, и он, молодец ваш, рядом за баркас держится… Насилу оторвали. За ноги его, на брезент перекинули, ну… и к жизни вернули… Повторно спасаю… А твое обличье мне тоже знакомо, — обратился старик к Григорию.

— Вспомнил! — улыбнулся Григорий. — Теперь вспомнил. Кумураевец?

— Во, во! Видал? Молодца вашего повторно спас да еще к родному берегу привез. Как там, — он щелкнул себя под скулу, — насчет магарыча? Я-то тебя тогда отогревал…

— Теперь не пью.

— Плохое дело, — вздохнул старик.

— Кто это? — спросил Кострюков Григория.

— Рыбак из Кумушкина Рая. Тот самый, что по весне меня с Павлом на крыге подобрал.

Кострюков улыбнулся.

— Ну, что ж… Угости старика, а сам не пей.

Окружив Павла, женщины, всхлипывая, расспрашивали о гибели рыбаков. Панюхай стоял рядом, дергал его за руку, стараясь обратить на себя внимание. Наконец, потеряв надежду увести Павла, он потянул его к себе за ухо и прошептал:

— Анка-то… внучку мне привела…

Павел смутился. Опустив голову, разорвал плотное кольцо женщин и зашагал в хутор. Панюхай догнал его почти у двора, схватил за рубаху:

— Да погоди же ты. Куда парусишь?

— К Анке.

— Прежде я. Постой тут. А то, гляди, в испуг ее кинет.

Павел отстранил его и смело вошел во двор. У двери задержался. В груди гулко заколотилось сердце. Хотел вернуться, но, заметив на улице ухмыляющихся женщин, нажал плечом на дверь и переступил порог. Сидя в постели, Анка кормила ребенка. В ее глазах Павел не заметил ни испуга, ни удивления, будто она уже знала о его возвращении, или его приход был для нее безразличен. Она отняла от груди ребенка и хмуро посмотрела на Павла:

— Чего ж от стыда не убежал? За штаны никто не держал бы! Нашел где хорониться… Баб устыдился, что ли?

— Не хоронюсь я. За тобой пришел.

— Мне и тут не тесно.

— Значит, не желаешь?

— Нет.

— Почему?

— Говорила уже: дороги у нас разные.

— Неправда, дорога у нас одна… — Он в упор посмотрел на Анку. — Значит, потому в злобе на меня, что я не в артели?.. Или комсой не зовусь, как ты, к примеру?.. А без того разве я плохой работник?.. Разве не по чести живу?..

— Не ори попусту! — Анка положила на подушку уснувшего ребенка, холодно сказала: — Примут ли тебя в артель или в комсомол, дело неизвестное. А пока, — она кивнула головой на дверь, — ступай.

На пороге появился Панюхай.

— Ну, ты… атаман сипатый… Разволнуешь дочку.

Павел схватил шляпу и поспешно вышел. Панюхай посмотрел на Анку, вздохнул:

— Зря… Пашка хозяин крепкий…

«Неправда… неправда ее, — думал Павел, — что злобу имеет не за артель. И то неправда, что не желает в мой курень переходить… Какую девку не возьмут завидки на такое добро? Кого?.. Знаю, для близиру артачится. Меня бабьим обманом не спутаешь. Ладно, пойду в артель… Полезу черту на рога, но тогда уж… — он погрозил кулаком, — ко мне жить пойдешь. Неправда, пойдешь… Ну, а как же с дитем быть?.. Как? И от меня ли оно?.. У-у, черт..»

В тот же день снова вышли в море. Рыбаки пытались заговаривать с Павлом, но он избегал их взглядов и был молчалив. У второго водоема их настиг «Зуйс», волоча на буксире артельные баркасы. У развилки дорог «Ворон», вздыбившись, повернул назад, обогнул свое стадо, будто заковал его в кольцо, и поплыл вслед за «Зуйсом». Баркасы в нерешительности покружились на месте, сбились в кучу, пораздумали и один за другим присоединились к «Ворону», вплетаясь в хвост «Зуйсу».

Анка взглянула на Кострюкова, звонко засмеялась:

— Видал? За артельными повел.

— Да пора же им к своему берегу прибиваться, ерша им с хвоста, — радостно произнес Кострюков.

— Хорошо, как по желанию, а если по неволе какой?..

— На кого думаешь?

— Невдомек, что ли?.. На атамана…

— А-а-а, Павел? Это силенка, а нам силища нужна.

Уходя с берега, Анка взглядом погрозила морю: «Меня не обдуришь… Эх, Павел, Павел… Гляди, сам не запутайся в сетях, нос расшибешь…»


Из-за горизонта высунулись вороненые тучки, затрепетали и замерли. С севера налетел зябкий ветерок; море лениво вздохнуло, засеребрилось переплескивающейся зыбью, побежало к берегу торопливыми волнами. Волны ударились о подчалки, зашлепали в корму, брызгами рассыпаясь в стороны. Под обрывом заблюмкала вода.

…А вдали, расчерчивая мачтой хмурый горизонт, зорким часовым ходил недремлющий «Зуйс», охраняя рыболовецкие посты бронзокосцев от внезапных налетов северного хищника — Тримунтана…

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

XXV
За высоким бортом «Зуйса» кровяным пятном трепетало отражение сигнального фонаря, моргавшего с крестовины высокой мачты.

Сидя на корме, Сашка Сазонов дымил трубкой. К нему плотно жались комсомольцы.

Оседая на хромую ногу, Жуков задумчиво ходил по палубе, изредка останавливался. Панюхай ловил его за руки, кивал головой на мигающие в темноте огоньки на баркасах единоличников:

— Будто с нами и вроде нет…

Жуков молча пожимал плечами.

Единоличники поставили сети почти рядом с артелью. Их баркасы то сходились, то расходились, то вновь собирались в кучу; слышались возбужденные голоса:

— Можно и подождать!

— Шею намозолить ярмом всегда успеем!

— А кто тебя в ярмо гонит?

— Стойте! Кто ваш атаман?

— Ты!

— Кого должны слушаться?

— А-а-а!.. Вот ты чем взять хочешь?

— Для того атаманством тебя уважили, что ли?

— Оно мне без надобности. Я говорю: кто желает, прибивайся к нам, а кто нет, отчаливай.

Наступила тишина. Потом опять:

— Ребята! Чего перекликаться зря? Разве не видать, что дорога нам одна с артельными? Век работали гуртом, а теперь?…

Жуков прислонился спиной к мачте, выжидал. Необычное поведение единоличников еще с вечера заинтересовало его. Он чувствовал — что-то должно произойти, потому и не ложился спать; мерял шагами палубу, думал: «Если они решили примкнуть к нам, то почему не заявляют об этом? А если нет, то почему не разошлись на взморье и поставили сети рядом? Может, потому только, что рассчитывают на нашу помощь в случае шторма?»

Не спала и молодежь, слушая Сашку. Голос у него хрипловатый, негромкий. Но слова — будто свинцовые горошины. И бьют прямо в цель, глубоко достают.

— Да. У нас по-иному. Берем всю молодежь, на бригады делим. Соревнуемся. Так оно полезней. И если какая-нибудь бригада захромала в работе — на буксир ее. Помогаем. Ведь всякое дело оно есть общее. Наше, кровное.

Сашка набил табаком трубку, сплюнул за борт, закурил.

— А у вас как?

Ребята молчали.

— То-то, жигало те в бок! Есть поселок Бронзовая Коса. И артель имеется. А комсомольская организация? Тоже есть. Ну?..

Дубов заерзал, кашлянул.

— А богата она? Должна бы быть… А ударники есть? Эх, жигало те в бок!

Сашка вынул из кармана газету, придвинулся к фонарю.

— Вот… Послушайте, о чем «Голос рыбака» пишет: «…15 августа начался конкурс-эстафета на лучшее проведение осенней путины. В эстафете принимают участие 7163 ловца тридцати пяти рыболовецких артелей. Конкурс продлится до 15 октября. Выделен премиальный фонд на сумму 40 000 руб. В числе премий две рыбницы стоимостью в 12 000 каждая, постройка клуба, столовки, детского сада и др.»

А вот еще. «По сведениям нашего рабкора „Шип“ из поселка Кумушкин Рай, артель „Соревнование“ перевыполнила план летней путины на 9,04 процента. Редакция газеты надеется, что эта артель не сдаст взятых ею темпов, а удвоит их и в эстафете по проведению осенней путины придет к финишу».

И еще. Слушайте. «Артель „Бронзовая Коса“ опять позорно плетется в хвосте. Парторганизация слабо боролась за план 1-го полугодия, не давала отпора кулацкой агитации против новых методов лова. Соцсоревнованию и ударничеству не уделялось внимания. Прогулы, простой орудий лова — нередкое явление. Слабо ведется борьба с хищением рыбы…» Ну? Жигало те в бок! Дальше понятно?..

Ребята смотрели на тающие в небе звезды, не отзывались. Сашка толкнул Дубова и Зотова, взглянул на Евгенушку.

— Братва! Да ведь мы же ленинцы! Комсомольцы мы! Разве комсомольцы отставали в чем? Всегда впереди! Поднажмем, а?

Зотов вздохнул, обернулся:

— Чем жать? Сколько нас?

— Есть, жигало те в бок!. На хуторе такая силища — только знай черпай ее. Да умей черпать. По десятку на брата — и веди среди них работу. Есть чем!..

Дубов хлопнул Сашку по руке:

— Верно говоришь!

— Вот она, сила, под боком, — указала Евгенушка на единоличников. — А ты, Зотов, вечно…

— А что я?

— Довольно! — остановил их Сашка. — Мы, комсомольцы, организуем молодежную бригаду. Объявляем себя ударниками, каждый обязуется вовлечь в свою бригаду, а там и в комсомол, по два-три человека из молодежи. И еще обязуемся перевыполнить план осенней путины. Согласны?

— Пиши меня!

— Сначала меня!

— Не важно в списке быть первым…

— Знаю, что в работе! — и Зотов оттолкнул Дубова.

— Погодите. Я вот раньше ее. Как тебя?

— Евгенка.

Да нет. По фамилии. Ну, вот… Значит, Осипова — первая…

Жуков задержался у кормы, окликнул Сашку:

— Что, парень, расшевеливаешь?

— Еще как!

— Шевели, шевели…

К «Зуйсу» подходил баркас. Двое работали веслами, третий сидел у руля, а четвертый стоял на носу. Жуков узнал в нем Павла. Когда подошли вплотную, Павел ухватился за борт и ловко перемахнул на палубу. За ним последовал рулевой. Проснувшийся Панюхай открыл глаза, увидел Павла, а другого не узнал. Они стояли перед Жуковым, переглядывались, но разговора не начинали. Молчал и Жуков. Панюхай встал, подошел к ним, развел руками:

— Ишь ты! Одноштанник Краснов в гости пожаловал. С новостями какими?

— Да вот… — Краснов подтолкнул Павла. — Сказывай.

Павел смущенно посмотрел на Жукова.

— Мы решили всем обществом к вам. Теперь решайте вы.

Панюхай не унимался:

— Это как, одноштанник? Пашка всерьез говорит?

— Погоди, старик, — сказал ему Жуков и к Павлу: — Значит, решили?

— Да.

— Всем обществом?

Павел кивнул головой. Жуков подумал и спросил:

— А, может быть, кто поневоле идет?

Павел не ответил.

— Может быть… ну, кто-нибудь упирался… не хотел?

— Было такое… Но это по темноте, — отозвался Краснов.

— Так, так. Хорошо. Но тут не место говорить об этом. Вернемся на берег, там и решим.

Павел вздрогнул, схватил за руку Краснова:

— Пойдем, — и перенес через борт ногу. — Стало быть… отказ?

— Да нет же, нет. Я тебе говорю, что не можем мы решить здесь. Не вся артель в сборе.

— А мы хотели артельными вернуться на берег.

— На воде не решают такие вопросы. Напишите заявление, и мы рассмотрим его в артели. Чего горячку порешь?

Павел спустился в баркас.

Взволнованный Жуков прошелся по палубе, подумал вслух:

— И чего это он загорелся враз?

— Видать, Анка распалила его, — донеслось с кормы.

Сашка шлепнул Зотова по губам блокнотом и строго сказал:

— Вот, жигало те в бок, была бы охота, работенка есть.

На рассвете ломали перетяги. Улов был неожиданно богатый. Рыбаки с трудом выручали сети, нагружали рыбой баркасы. Сула и чебак шли несметными косяками. Вытряхивая на палубу рыбу, Сашка сталкивал ее в трюм, покрикивал:

— Друзья! Нажмем, а?

— Нажмем!

— Пойдем нынче в ночь?

— Непременно пойдем!

— Каждый день?

— Есть каждый день! — откликнулась Евгенушка.

— Эх, жигало те… Как серебро живое! Кати-ись! — и, поскользнувшись, нырнул в трюм.

Жуков бросил ему веревку, и через минуту из трюма высунулось улыбающееся Сашкино лицо, густо усеянное поблескивающей чешуей.

— Ты, жигало. Горячись, да меру знай, — проворчал Жуков.

— Ничего. Прогулка полезная. Эх, те… Родимая! Вывози! — и рыба посыпалась в трюм.

Единоличники управились раньше, но к берегу не шли. Ждали артельных. «Зуйс» принял на себя с артельных баркасов часть груза, взял их на буксир и повел к берегу. Единоличники двинулись следом.

На берегу рыбаков поджидал представитель треста, приготовивший корзины для переноски рыбы. Поодаль стояли семьи рыбаков. Как только баркасы подошли к берегу, женщины и дети, залезая по пояс в воду, наполнили рыбой ведра, понесли домой — на «котел». Рыбаки грузили корзины, ставили их на дроги, подвозили к пункту. Женщины по два-три раза брали «на котел», и им никто не препятствовал. Представитель треста был на пункте, принимал улов. Взвешивая рыбу и делая пометки в договорных книжках, он прищелкивал языком от удовольствия, восторженно восклицал:

— Вот так урожай! Сам пять, жарь в море опять! — И впервые записал в учетную книгу богатый разовый улов бронзокосцев: триста семьдесят три центнера! Закрыл книгу, не выдержал, вновь подсчитал.

— Триста семьдесят три!..

Павел сдавал рыбу последним и позже всех возвращался домой. От пункта пошел берегом, а потом — тем проулком, в котором жила Анка. Нарочно сделал такой крюк, думая хоть издали увидеть ее. Медленно прошел мимо хижины, украдкой взглянул во двор и на окошко, но нигде не было видно Анки, и Павел, ускорив шаг, свернул на широкую улицу. Вдруг Анка вышла из-за угла, будто поджидала Павла. Остановилась и, качая на руках ребенка, спросила:

— Говорят бабы, улов нынче богатый?

Павел сверкнул глазами, отвернулся. «Вот такими огоньками светились глаза у его отца, когда он был пойман в ерике», — промелькнуло у Анки.

«Неужто не нашла другого чего спросить!» — подумал Павел и ответил:

— Не знаю. На пункте справься.

XXVI
Помещение клуба заполнялось народом. До начала собрания оставался еще час, но рыбакам скучать не пришлось. Сашка бегал из угла в угол, бросал острые словечки, вызывая смех, подмигивал Анке и Евгенушке:

— Забот-то у нас… Знай, работай!

Садился за пианино, бил по клавишам, наигрывая никому неведомые мотивы и, уставившись на Дубова и Зотова, напевал:

— Друзья! Эх, те!.. Черпа-а-ай!.. — и опять подмигивал девушкам.

Сидевший у простенка Павел хмуро косился на Сашку, поглядывал на Анку. Он то поднимался, намереваясь взойти на сцену, то снова опускался на скамейку, прячась за чужими спинами. Но ни Анка, ни Сашка не замечали Павла, не видели, как у него дрожали искусанные губы.

Около Анки стояли двое ребят, и она в чем-то убеждала их. Среди шума Павел едва улавливал отрывки фраз:

— …все для себя… никто не будет за нас работать… и у каждого интерес впереди быть… Ну?..

Евгенушка тормошила девушку и парня, все повторяла:

— Да ей-же-ей правда! — закидывала голову, прикрывала глаза, смялась.

Зотов вертелся около девушек, хороводил их по клубу, нашептывая каждой:

— Сама приди в молодежную бригаду и друга своего приведи! Хорошо покажете себя в работе — в комсомол примем.

— А ну тебя… Затейник!.. — смущались девушки и с опаской поглядывали на матерей.

А со сцены все доносились звуки пианино, тонувшие в разудалом: «Эй, те!.. сили-и-и-ща-а-а-а!»

Григорий пришел в клуб раньше всех. Он часто пересаживался с места на место, выходил на воздух, жадно сосал трубку, возвращаясь обратно, нетерпеливо поглядывал на сцену. И когда там появились Кострюков, Жуков, представитель треста и еще трое рыбаков-коммунистов, Григории поднялся на сцену и несмело приблизился к Кострюкову.

— Ну как… заседали? Обсуждали мое заявление?

Голос его дрожал. Кострюков видел волнение Григория и, чтобы успокоить его, улыбнулся.

— Не кручинься, Васильев. Решили восстановить тебя в партии. Завтра поеду в район.

И крикнул в зал:

— Эй, вы! Буреломы! Переходи на штиль! Открываю собрание! Сашка! Брось дзынькать. К делу.

Рыбаки рассыпались по скамейкам.

Кострюков передал Жукову бумажку, объявил собранию:

— По-деловому давайте, коротко! Через два часа в море выходить! Читай, Жуков.

Жуков встал, зачитал заявление единоличников, подумал, повторил цифру:

— Сто двадцать семь рыбаков. К нам, в артель. Может быть, у кого вопросы имеются?

Собрание молчало.

— Как же мы, прямо так, по списку, молчком примем их или обсудим каждого в отдельности?

— А чего судить? И кого судить?

— Люди известные нам.

— Вали всех разом.

— Товарищи! Я вот почему говорю так: мы берем в артель тех, кто принимает наш устав и кто обязуется безоговорочно подчиняться новым распорядкам. А то после могут быть жалобы, что в артель кого-то втянули насильно, пользуясь его темнотой.

— За глотку того!

— За глотку брать не будем, а пускай сейчас каждый по-честному выскажется.

— К чему речи эти?

— К тому, что я сам слышал в море, кто-то не соглашался идти в артель.

— Я, — поднялся один рыбак. — По темноте не согласен был.

— Вот о чем я и толкую. Ну, а теперь просветлел?

— Просветлеешь, когда за бортом останешься. Куда один денешься? К чему притулишься? Мы уж привыкли так: куда один сазан, туда и косяк весь. Спокон веков гуртом работаем.

Жуков подсел к Кострюкову, что-то сказал ему. Кострюков согласно кивнул.

Поднялся Павел.

— Дозвольте сказать!

— Говори.

— Братцы! — он повел взглядом по залу. — Зачем перекликаться зря? Я привел до артели всех единоличников, я и ответ несу за них. По-моему так: или принимай или отказ давай.

— Павлушка! — окликнул его Григорий. — Смотри, парень, артель — дело кровное. Кровное, говорю!

— А ты что, дядя Гриша, не знаешь меня?

— Знаю…

— Так чего же. Надо будет, кровь из жил своих высосу и артели отдам до капельки, — и, покосившись на Анку, сел.

— Гляди, сосун. Материной титьки не забажалось бы…

Павел обернулся. Позади добродушно улыбались рыбаки.

Анка попросила слова.

— Артель не требует того, чтобы люди кровь высасывали из себя. От каждого вступающего требуется, чтобы он вполне осознал превосходство коллективного труда над единоличным и что новые методы лова для него есть закон.

— Скажите, грамотная какая, — обиженно проворчал Павел.

Кострюков постучал карандашом.

— Довольно!

Жуков поднялся, взял со стола заявление, потряс им.

— Товарищи! Этот документ говорит о том, что вы все сознательно, добровольно желаете вступить в артель.

— Да-а-а! Желаем!

— Все сто двадцать семь человек?

— Все-э-э!

— Хорошо. Теперь я обращаюсь к артельным. Кто выскажется из вас?

— Я!

Павла словно плетью хлестнул этот короткий возглас. «Не меня ли опять хочет укусить?..» — и через плечо сощурился на Анку.

— Товарищи! — твердо прозвучал Анкин голос. — Я против Павла Белгородцева.

— Почему? — робко выпорхнуло из последних рядов.

— А потому, что все же он кулацкий сын… Принимать его рано. Я против — пока. Пока… А потом, когда Павел докажет, что он и сердцем, и душою с нами, можно будет потолковать и о приеме его в артель. И ты, Павел, в обиду не кидайся. Сам должен знать, что рано тебе в артель. Всякое дело порядка требует. Всё.

— Я поддерживаю Анку, — сказал Жуков. — Верно говорит она. Если Павел докажет, что он с нами, примем в артель. А пока рановато…

«Вот почему ты заигрывала со мной? Привел людей в артель, а теперь меня по шапке…» — в бешенстве подумал Павел, но промолчал.

— Кто еще выскажется? — спросил Кострюков.

Желающих не оказалось. Кострюков повернулся к Жукову:

— Кончай.

— Может, еще кто выступит? — спросил Жуков.

— Голосуй список! О чем еще говорить? Дело ясное.

— Ставлю на голосование.

Все, за исключением Павла, были приняты. Кострюков поздравил новых членов артели и обратился к Душину:

— В море больше не пойдешь. Налаживай работу в совете. Сашка, теперь твое слово.

Сашка взбежал на сцену, развернул газету.

Громко прочитал заметки, аккуратно сложил газету и уперся глазами в зал.

— С весны волочите позорище… Со стороны посмотрит чужой человек — и его в постыдный жар бросит.

— Не морочь голову! К делу!

— К делу и клоню. Надо скинуть с себя срамоту эту. На передние позиции выходить и драться так, чтобы без урона, но с победой.

— А что же мы сложа руки сидим?

— По-ударному. По-ленински! — Сашка рассек рукой воздух. — Вот мы, комсомольцы, организовали бригаду. Друзья! Молодежь! Ведь мускулы играют! Вали в нашу бригаду! Эх, жигало те в бок! Давай! Нажме-о-о-ом, а? Эх, те-е!..

— Это как же, не подумавши — бултых в комсомол? — спросила одна из женщин.

— Да нет. В комсомол заявление пишут и принимают на собрании. Зовем в ударную бригаду. А там дело их. Видно будет. Может, кого и в комсомол примем.

— Я же о том и толкую, — сказал Зотов, подводя к сцене девушку. — А она противится.

— Эх, те… голубоглазая. Ну как? Согласна?

Девушка боязливо оглянулась. Зотов подтолкнул ее:

— Не бойся. Мать я уломал.

— Пишите, — засмущавшись, прошептала девушка.

Дубов поставил в ряд у стола девять человек, кивнул Сашке:

— Орлята на подбор. В ударную.

— По воле?

— Чего спрашивать? Не больные же? Пиши!

— Эх!.. Си-и-ила!..

Григорий подошел к Сашке, заглянул в список.

— Чего ты?

— Пометь меня в молодежную. Да скажи: сколько на «Зуйсе» будет работать?

— Двенадцать. А что?

— Отбери их, а остальных давай мне. Согласен?

— Записывай…

Григорий взял у Душина листочек бумаги, сел за стол и махнул подходившим с молодежью Евгенушке и Анке:

— Давай ко мне, девки! Тащи Павлушку. У меня и стар, и млад принимаются.

В молодежную бригаду, не считая Григория, записалось двадцать два человека. Павел не записался. На предложение Григория он ничего не ответил.

Сашка сел за пианино и заиграл «Марш Буденного», а Анка стояла возле и следила за его прыгающими по клавишам пальцами.

— Хорошо играешь, — она улыбнулась.

— Хочешь, научу?

— Хочу.

Павел вскочил с места и вышел.

После собрания Евгенушка ушла из клуба последней. Возле дома Урина столкнулась с Дубовым, хотела пройти мимо, но Дубов остановил ее:

— Погоди…

— Чего тебе?

Оба отвернулись.

— Ты прости меня… Виноват я…

— Я простила…

— Вот… работаем вместе. Тяжко на сердце… Ты молчишь, а мне сдается — злобу таишь на меня…

— Нет, нет, — она замотала головой. — Никакой злобы…

Дубов крепко сжал ее руку.

— Славный ты человек, Евгенка. Уважаю тебя. Вовек не забуду.

Хотел уйти, но она медлила.

— А любовь… потухла?

— Тебя нельзя не любить, Евгенка… Родная…

Евгенушка радостно засмеялась, притянула его к себе:

— Проводи меня до угла…

На улице Анка попрощалась с Сашкой и свернула ко двору Павла. Павел сидел на ступеньках крыльца, жевал цигарку, сердито сплевывал. Анка подошла, села рядом.

— Ты чем питаешься? Кто готовит тебе?

Павел выплюнул цигарку, свернул другую. Молчал.

— Может, кушать хочешь? Пойдем ко мне. Шорба хорошая есть. Да и дочка, гляди, старика измучила.

Павел молчал.

— Слышишь? Брось губы дуть.

— Ну! — Павел рванулся, встал.

— Не ершись.

— А чего вязнешь ко мне?

— Не вязну, а спрашиваю.

— О чем?

— Богатый улов был?

— Насмехаешься?

— Всерьез спрашиваю.

Павел криво улыбнулся.

— Ну… богатый.

— А все оттого, что коллективно и в согласии работали. Вот я и хочу знать: ты просился в артель потому, что коллективный труд пришелся тебе по нутру, или по другим каким причинам?..

Павел взбежал на крыльцо.

— Об этом у кобеля своего спроси. Меня не трогай.

— Ты с ума спятил…

— Брось путать! Знаю я! — он злорадно захохотал. — Как же, и на музыку, и на слова прыткий!.. На все руки мастер! Ма-а-астер!

— Скотина ты! — крикнула Анка; в глазах ее блеснули слезы.

— А ты шлюха! Шлюха! Вон с моего двора! И твоего ублюдка не признаю! Не мой он! Не мой! — и Павел хлопнул за собою дверью.

Анка обернулась. У калитки стоял Панюхай, неумело держа на руках ребенка.

— Эх, Анка… Зря ты… Зря…

XXVII
Крепко прижимая к груди дочь, Анка торопливо шла улицей. За ней впритруску поспешал Панюхай, боязливо озираясь. Ему казалось, что все происшедшее между Анкой и Павлом известно уже в хуторе и что люди исподтишка наблюдают за ними из окон куреней. Возле своего двора Панюхай обогнал Анку, открыл ворота и торопливо направился в хижину. Переступив порог, облегченно вздохнул и грохнулся на скамейку.

— Эх-ма…

Анка положила ребенка на кровать, подошла к отцу.

— Не поддавайся кручине, отец. Загрызет.

Панюхай с укором посмотрел на нее.

— Заела… Срамота заела… И чего ты с ним связываешься, чебак не курица, а?

— Поговорить нужно было. Хотела знать, почему в артель хотел вступить.

— Зря… Воля его… К чему разговор тут?..

— А к тому, отец, что если только по любви ко мне, то грош ему цена.

Панюхай вышел в чулан и вернулся с винцарадой и сапогами.

— Положи харчей в сумку. Пора на берег.

— Шорбы похлебаешь? Разогрею.

— Давай.

Панюхай ел наспех, обжигаясь, то и дело бегал к ведру с водой. Заметив на лице Анки улыбку, опустил ложку, нахмурился. Выбрав из бороды крошки, встал.

— Ну?.. Так мало?

— Хватит. Все нутро обжег.

— А ты не спешил бы. Успеешь.

Анка убрала со стола, взяла дочь и пошла провожать отца. Навстречу им плыла разноголосая песня. Анка ускоряла шаги, торопила отца. Панюхай обиженно ворчал:

— Сама сказывала — успеешь, а теперь бурей прешь? — но от нее не отставал, волоча по песку винцараду.

В тесном кольце молодежи вертелся Сашка Сазонов. И когда он вскидывал головой и руками, ребята вразнобой подхватывали:

— Мы — комсомол, страны рабочей гордость…
Сашка вдруг опускал руки, и голоса обрывались.

— Куда же ты тянешь? — сердился он на Зотова. — Тебе надо: «а-а-а», а ты: «у-у-у!»

— Учусь… Чего же тебе…

— Пора научиться. Лад песни легкий. А ты, Евгенка, тоже побрехиваешь. Голос у тебя звонкий, да неровный.

— Настроится. Дай срок.

— Верю. Ну, грянули! — и, притопывая ногой, Сашка взмахнул теперь уже шляпой. — Нажимай! Вот! Ладно! Ровно! Эх, те-е-е!..

Анка спустилась к ним. Бодрая мелодия песни взволновала ее. У нее запылало лицо, зашевелились губы.

— Уйди! Дитё разбудят… Ишь как горло дерут.

— Не мешай, отец! — и, улавливая мотив песни, она вполголоса, неуверенно стала подпевать.

Подчалки вернулись от баркасов за рыбаками. Кострюков подал знак Жукову, и тот скомандовал:

— Пора! По местам!

Песня смолкла. Анка подошла к Сашке, восторженно проговорила:

— Хор-рошо!

— Погоди, еще не такую запоем.

— Да и с этой хоть в бой иди. А то у нас не песни, а любовная тошнота одна. А вот это — песня!

— Для боя и готовим ее. А ты, старина, с нами? — обратился он к Панюхаю.

Кутаясь в винцараду, Панюхай тихо сказал:

— А с кем же мне? За дочку я… — и пошел к подчалку.

Возле Анки вырос Павел. Он скользнул по ней беглым взглядом, и к Сашке:

— Ну, ударники. Празднуете?

Сашка улыбнулся.

— От нас рыба не уйдет. Ребята! По местам! — и первый прыгнул в подчалок. — Эй, Дубов! Готово?

Из-за кормы «Зуйса» выглянул Дубов, стоя на подчалке.

— Осталось точку поставить!

— Лепи ее скорей!

Сашка взобрался на палубу «Зуйса», выждал, пока подняли паруса, махнул шляпой:

— Сплывай!

И когда «Зуйс» занес кормой, все стоявшие на берегу увидели горевшую красными буквами надпись:

«КОМСОМОЛЕЦ»

— Видали? — крикнул Сашка на берег. — Вот его настоящее имя! И носить его будет с честью! Эх, те-е-е! Жизнь ты наша буйная! Запевай, братва!

Над притихшим морем грянула песня.

— Мы — комсомол, страны рабочей гордость…
Грядущих дней надежда и оплот…
Кострюков смотрел вслед уходившим в море баркасам, настораживал ухо. И когда ветер унес песню далеко в море, он вздохнул, улыбнулся.

— Вот ведь… Правду говорит парень: сили-и-ища!..

— Силы нам не занимать, — отозвался Жуков. — Надо только уметь раскачать ее, организовать. А Сашка парень — огонь!..

— На все молодец! — с восхищением произнесла Анка.

Жуков обернулся и шутливо погрозил ей.


Молодежь не спала. Поставив сети, ребята подвели баркасы к «Комсомольцу», бросили якоря и перебрались к Сашке разучивать песни. Они громко спорили, кричали, смеялись и снова принимались петь.

Под брезентом заворочался Панюхай. Он высунул голову, пожмурился на фонарь, зевнул, потянулся. Посидел в задумчивости, встал и, почесывая поясницу, подошел к корме.

— Ну, чебак не курица, не наокались? Поспать нельзя!

Отвернулся, еще зевнул, сказал в сторону:

— Бывалыча… заиграют песню… Эх-ма… Длинная да высокая… за тучи уходит. А потом спустится, в море окунется и опять до небес летит. Нынче же, ок да ак, без клешни рак… Тьфу! Спать ложились бы, что ли?

Он потоптался, покряхтел и щипнул Сашку.

— Что ты, деда? За девку меня принял? — засмеялся Сашка.

— Не шуми. — И на ухо ему: — Зачем девок накликал? Притулиться некуда…

— А ты с чердака…

— Булькотеть будет… Учуют, поганки.

— Нет, песней заглушу. Валяй.

Сашка затянул песню, все подхватили. Он рубил воздух рукой, тормошил товарищей, выкрикивал:

— Громче! Крепче! А ну, чтоб море всколыхнулось! Не жалей глоток!

И только что Сашка вошел в азарт, как его опять ущипнул Панюхай:

— Чего глотку рвешь? Потише бы.

— Уже?…

— Не к куме на беседу ходил, — и полез под брезент.

Голубоглазая девушка, завербованная Зотовым в ударную бригаду, каждый раз по окончании песни заливалась задорным смехом, повторяла:

— Чудно… Право, чудно.

— А что здесь чудного? — не выдержал Сашка.

— Как же, поем: «Мы — комсомол…», а какие же мы комсомольцы? Нам больше к лицу такие песни, как «Догорай, моя лучина» или «Пущай могила меня накажет». Право, чудно.

Сашка строго посмотрел на Зотова.

— Плохо работаешь, братец. Разъясни и внуши ей…

— Да я все зубы поломал об нее.

Сашка оттолкнул Зотова, подсел к девушке.

— Эта песня молодежная. Ее могут и должны все петь. И старикам, и детям на пользу.

— Да нет, если в комсомоле быть, тогда она подойдет, а то как-то чудно.

— Чего ж чудно? А ты тоже в комсомол… — посоветовал Сашка.

Девушка тронула Сашку за рукав, робко проговорила:

— А что, могла бы я выполнять какую-нибудь нагрузку?

— Могла бы. Хочешь, мы дадим тебе работу?

Она спросила шепотом:

— И в комсомол возьмете?

— Возьмем, если заслужишь.

— Танька! Чего на ухо шепчешь? Давай начистоту. Дело общее, — обидчиво бросил Зотов.

Девушка смутилась. Но овладев собою, сказала громко:

— А я думала — теперь же вступить можно.

— Дубов! — окликнул Сашка. — Слышишь? Ребята даже не знают порядка вступления в комсомол.

— Каюсь.

— Эх, те… — и к девушке: — Сразу нельзя. А почему тебе сейчас загорелось?.. Ну?

— Чтоб вернуться комсомолкой… А то… — она замялась, — родители не дозволят… Не пустят.

— Не бойся, — успокоил ее Зотов. — Когда в бригаду брал, уломал же их? Ну, и теперь на шелк обработаю. У тебя родные — золото. Только умей подойти к ним: Не бойся, помогу.

— Да ну тебя… — девушка смеясь потрепала его за волосы.

Один из парней свернул цигарку, придвинулся к Сашке.

— Дай-ка огонька.

Затянулся дымом, хитровато посмотрел на Дубова, кашлянул.

— Да-а. Мы вот сызмальства вместе. И на берегу и в море. В работе и на сходках. Все гуртом делаем. А как только сбор комсомольцев, мы за бортом. Двери на крючке, не войдешь.

— Ты к чему это? — спросил Зотов.

— А вот к тому же. Этот крючок за сердце цеплял нас. Обидно было. Мы хотели сорвать его. Собралось нас пять человек, сговорились. Решили к комсомолу прибиться, а как — не знали.

— Эх, жигало те…

— Терзаюсь, братцы… От стыда горю… — вполголоса произнес Дубов и надвинул на глаза шляпу.

Сашка объяснил порядок вступления в комсомол.

Парень подумал, встал и, бросив за борт цигарку, взмахнул шляпой.

— Ребята! Давно мы желание это имеем. Давайте так сделаем, чтоб все, кого носит на себе «Комсомолец», добились этого звания. Подадим заявление в комсомол.

— Чего ж!..

— Дело!..

— И дадим обещание: покрыть недодачу весеннего и летнего улова и перекрыть теперешний план. Верно?

— Порядок!

— Сашка! Пиши!

— Прежде Таньку! — вставил Зотов.

— А поможешь, если мать…

— Сказал же.

Сашка ощупал себя, пошлепал по карманам.

— Эх, жигало те… Куда запропастился?

— Чего ищешь?

— Блокнот.

Не прошло и десяти минут, как голубоглазая девушка отвела Зотова в сторону, заговорила тревожно. Зотов ловил ее руки, шутливо приговаривал:

— Не мажь, Танька. Не мажь.

— Нет, выпиши меня. Чего ж я одна? Никто из девок не записался.

— А вот ты и должна теперь обрабатывать их.

— Не желаю одна. Дома загрызут. Выпиши.

Под брезентом закряхтел Панюхай:

— В лес пойдешь, волк укусит. В море кинешься, акула, проглотит. В комсомол вступишь, родители загрызут. Да-а-а… Много вас покусанных валяется. Вон, от моей Анки ничего не осталось. Всю искусал. Эх, силов нету. Я бы вам, чебак не курица, заварил шорбу. В печенке засвербело бы…

Ребята засмеялась. Виновато улыбнувшись, девушка умолкла. Наговорившись досыта, молодежь решила было вздремнуть, но тут поднялся. Дубов, заявил:

— Слово имею!

— Говори.

— Скоро будет светать. Я предлагаю проверить сети. Ежели рыба есть, поломать перетяги. Часть из нас повезет улов к берегу, а часть останется на месте. Посушим на баркасе сети и в море их опять.

— Здорово! — поддержал Зотов.

— Вот тогда мы ни одной минуты не потеряем даром. Только качай рыбу из моря! — Сашка перегнулся через борт, крикнул: — Дядя Григорий! Эй, Васильев!

Спавший на баркасе Григорий быстро поднялся. Сашка сообщил ему о решении молодежи.

— Ну, что ж. Умно придумано, — одобрил Григорий. — Можно и к делу.

— По местам!

— А кто в море останется?

Сашка ответил:

— Ребята. А девки пойдут к берегу.

Баркасы подошли к буйкам. Сашка включил мотор. «Комсомолец» задрожал, скользнул за баркасами.

Работали втемную, молча. Только изредка слышался хрипловатый Сашкин голос:

— Свети ближе! Не урони! Ну, ну!.. Черпа-а-ай!..

Рыбаки цепляли крючками перетяги, подавали багры на судно. Сети поднимали на палубу, освобождали их от груза и вновь возвращали на баркасы. Там их вешали на реи, проветривали. Девушки в работе не уступали ребятам. Мокрые с ног до головы, не отдыхая ни минуты, они ловко выбирали из сетей рыбу, сбрасывали в трюм.

К рассвету работа закончилась. Весь улов четырех постов «Комсомолец» принял на себя. На соседних постах тоже управились и сушили на реях сети. «Ворон» и пять баркасов снялись раньше и были уже километрах в трех от поста. «Комсомолец» вскинул паруса, отдал пресную воду тем, кто оставался в море, и помчался вдогонку «Ворону». Но настиг его только у берега.

— Ты что ж это, жигало те в бок, втихомолку рванул?

— А чего мне? Баркас — что сокол поднебесный. Удержу нет. Эх, только правь! — хвастливо отозвался Павел. — Да и вольный я. Не артельный…

— Нехорошо, брат. Надо согласным быть, раз артели придерживаешься.

— Не тебе меня учить.

— Не учу, а по-дружески…

— Собака кошке не друг.

— Не пойму я тебя, Павел.

— А вот ежели еще раз ляжешь на моей дороге, тогда поймешь…

— Чудак…

На берегу на этот раз представителя треста не оказалось. Не было и корзин. Сашка побежал на пункт, но дверь была на замке.

Представителя треста он нашел в курене. Тот оглянулся при Сашкином появлении и сунул в папку какую-то бумагу.

— Уже вернулись?

— Принимай.

— Скоро. И хорош улов?

— Взвесишь — узнаешь.

— Сейчас. — И, вынув из папки исписанный лист, крупно вывел внизу: «Белуга».

Сашка взглянул через плечо, рассмеялся.

Тот прикрыл руками бумагу, вскинул глаза:

— Чего тебе, Сазонов?

— А я голову ломал: кто ж это у нас рабкорствует? Оно, видишь, у кого нюх белужий…

— Тсс! Это хранится в тайне. А раз узнал — молчок.

— Знаю. Пописывай, дело нужное. Пускай и о нас газета скажет хорошее слово. Ну, пойдем.

Представитель треста снял со стенки ключи и вышел.

Сдав рыбу, Сашка заглянул в совет. Он поделился с Кострюковым и Жуковым идеей Дубова и рассказал о странном поведении Павла.

— Неспроста это. По-моему, он прячет в голове дурную мысль. Надо вам поговорить с ним. Серьезно договорить, — посоветовал Сашка.

— Пойди-ка, Жуков, потолкуй с ним, — сказал Кострюков.

— Хорошо.

На пороге Сашка остановился, что-то, вспомнив, и вернулся к Кострюкову.

— Я тороплюсь в море, не успею забежать к Анке. Так ты передай ей вот эту бумажонку. Пускай включит в повестку дня очередного собрания. — И, хлопнув дверью, застучал сапогами по ступенькам крыльца.

Кострюков внимательно просмотрел заявление девяти человек, пожелавших вступить в комсомол.

— Огонь парень!

Не застав никого на пункте, Жуков и Сашка поспешили к берегу. У обрыва встретили представителя треста.

— Где Белгородцев?

— Хо-хо! Далеко-о-о! Во-о-он на горизонте маячит! Дельный парень. Исправно рыбу сдает. Молодец!..

Жуков обернулся к Сашке:

— Видал, какой старательный?

Сашка пожал плечами и ничего не ответил.

XXVIII
Представитель треста аккуратно писал свои заметки, и «Голос рыбака» взбудоражил побережье. Каждый день газета стала приносить на участки новые вести об успехах бронзокосцев. Из города приезжали представители райрыбаксоюза и райпотребсоюза, трое суток знакомились с работой, внимательно изучали новые способы лова, введенные комсомольцами. Вскоре после этого представитель треста был вызван в город. Он съездил обыденкой и вернулся, на переполненном ящиками и тюками грузовике.

На второй день прибыл из района и Кострюков. Узнав об этом, представитель треста отправился в совет. Он застал там Жукова и Кострюкова, о чем-то оживленно споривших.

— Нет, нет. Все до одного.

— А если кто противиться будет? Ну, и обвинят в насилии.

— Чего противиться? Кто же не захочет надеть новые брюки, рубаху или иметь в достатке стиральное мыло? Нет, всей артелью должны вступить в кооператив.

— Ты, Жуков, чудак. Будто я сам не желаю этого. Вот соберем людей и потолкуем. — Увидев представителя треста, Кострюков спросил: — Почему не привез деньги? Отказали?

Тот бросил на стол брюхастый портфель.

— Вот они.

Жуков недоумевающе посмотрел на него.

— А мне вчера что сказал? Не дали, мол…

— Не мог я, не мог! Ведь ты не один был. И так всю ночь не спал. Издергался весь. Шутка ли — полный портфель денег. Надо раздать их.

— Душин, скликай рыбаков, — распорядился Кострюков.

Первым явился Панюхай. Он просунул в дверь голову, осмотрелся и прошел к столу.

— Задаток, сказывают, давать порешили?

— Аванс, деда, аванс.

— Ишь ты. Кому же положено?

— У кого трудодни имеются.

— А у меня с рожденья они. И теперь за дочку трудюсь.

— Вот, вот… — представитель треста развернул список и повел сверху вниз пальцем. — Так и записано. Сорок рублей тебе. Распишись.

Панюхай взял ручку, повертел, недоверчиво спросил:

— Где?

— Вот тут.

— А деньги?

— Пиши, пиши.

Панюхай припал к столу и заскрипел пером.

— Все крестики ставишь? Хоть бы фамилию научился писать.

— Везде кресты ставлю. А то помру, некому будет. Дочке не дозволено, — ухмыльнулся Панюхай, пересчитывая деньги.

На крыльце послышались тяжелые шаги. Отворилась дверь, и в комнату шумно ввалились рыбаки. Представитель треста развернул другой список, махнул Павлу:

— Ну-ка, сокол, налетай!

Павел подошел к столу, расписался и, небрежно сунув в карман деньги, направился к выходу.

— Ого! — изумился кто-то. — Девяносто целковых!

Павел остановился, порылся в кармане и вынул два червонца.

— Для своих людей ничего не жалко. Вот вам, — он бросил деньги на пол, — на пропой!

Кострюков вышел из-за стола, поднял деньги и вернул их Павлу.

— Белгородцев! Брось старые атаманские привычки.

В это время в совет вошли Сашка, Дубов, Зотов и Анка. Павел заносчиво вскинул голову:

— Как знаете. А ежели плох я, отправьте к отцу…

Он растолкал стоявших у двери и вышел.

Рыбаки молча переглянулись.

— Видали? — возмущенно сказал Кострюков.

— Памятен еще нам его батька.

— Правильно, что в артель пока не взяли его.

Кострюков объявил:

— После получки идите в кооператив. Товары привезли.

Панюхай и в кооператив явился раньше всех. Протер платком глаза, обстоятельно все осмотрел. Увидел мануфактуру, мыло, сахар, крупу, макароны. Левее — нитки и крючки. Хлопнул себя по карману и обратился к продавцу:

— Наши деньги, ваш товар!

— Можно и так.

— Ну-ка, нитку покажи. — Попробовал на зуб. — Хороша. И сорочо́к есть? Ишь, ты… Кому же их?

— Артели. Правление забирает.

За прилавком в углу Жуков и Григорий беседовали с заведующим магазином.

— Райпотребсоюз непременно должен открыть столовую.

— Я буду толкать, — сказал завмаг.

— Толкайте сильнее. Откладывать нельзя. А пока мы временно сами организуем. — Жуков обернулся к Панюхаю: — Нитку мы забираем всю, отец! Будем вязать новые сети!

— Так ты мне препоручи. Я мастак на это дело. В помощь баб себе подберу.

— Ладно, — и Жуков опять вернулся к прерванному разговору.

Панюхай выложил на прилавок деньги, прикрыл их ладонью.

— Ну-ка, братец, отрежь мне на портки, да скажи, сколько денег тебе отвалить.

Жены рыбаков толпой явились в магазин. Пришли и остались. На полках соблазнительно пестрела мануфактура, лежали шоколадного цвета куски мыла, в мешке с отвернутыми краями белым букетом расцветал сахар-рафинад. И как только на пороге показывался рыбак, жена брала его за руку и вела прямо к заведующему:

— Пишись в кооператив.

— Дай хоть опомниться…

— Пишись! Чего деньги жилить? Дети голяком и сами в лоскутках. Довольно брюхом светить!

А получив книжку, тянула мужа к прилавку.

— Вот еще в ком силища, — указывал Кострюков на женщин. — Только разбуди ее…

— Ого!.. — подтвердил Жуков и обратился к Григорию: — Задерживай народ. Скажи — на минутку. А то опять времени не выберем.

Рыбаки расселись в палисаднике, закурили трубки. Женщины стояли поодаль, рассматривали ситец, примеряли, что пойдет на кофточку, а что на юбку, жевали пряники, делились догадками:

— Авансы выдали, товарами уважили. Что же еще?

— Может, и еще что-нибудь припасено.

— А гляди — с нас потянут…

— Не греши…

Григорий и Жуков вышли на крыльцо.

— Не теряй времени! Начинай, — сказал Жуков.

Григорий поднял руку.

— Товарищи! Я насчет столовой.

— Что-о-о-о?

— Столовой… — повторил Григорий.

— И чего зря народ держали?

— Не зря. В скором времени райпотребсоюз откроет здесь столовую. А пока мы должны временно организовать сами.

От гурьбы женщин отделилась Акимовна, подошла к Васильеву:

— Гриша, хорошее дело вы затеяли. Дюже хорошее. Столовая, — она приложила к горлу ладонь ребром, — во как нужна нам!

— А тебя, Акимовна, в поварихи, а? — сказал Панюхай и повел вокруг вопросительным взглядом.

— Дельное предложение, — согласился Григорий.

— Она, стал-быть, Акимовна-то, — продолжал Панюхай, — что тебе борщ скусный сготовит, что шорбу сварит или другие разные кушанья — пальчики до мослов обсосешь.

— А как ты, Акимовна, согласна быть главной поварихой? — спросил ее Васильев.

— Согласная, Гриша. Только вы скореича открывайте столовую.

Кто-то из рыбаков крикнул:

— Кому она нужна, ваша столовая?

— А разве мало у нас одиноких людей? — возразила Акимовна.

— А семейным зачем?

— Затем, чтобы матерей избавить от кастрюль. И разве плохо будет той матери, у которой пять-шесть детей? И еще затем, — сказал Григорий, — чтобы позорный «котел» уничтожить!

— О чем ты?

— Какой котел?

— А тот самый, который центнерами пожирает рыбу! Ведь каждый день мы берем «на котел», но берем в три-четыре раза больше, чем положено в сутки! Выходит так, что мы расхищаем государственное добро.

— Да ты что?

— Кто похищает?

— Что же кушать, ежели «на котел» не брать?

Кострюков отстранил Григория, шагнул вперед:

— Погодите!

Рыбаки поутихли.

— «Котел» мы ликвидируем. В доме Урина открываем столовую. Кто не желает питаться в столовой, получай продукты на руки и с весу. А чтобы доказать, что «котел» позорное дело, мы сейчас сделаем повальный обыск. И меня, и тебя, и его обыщем. Всех! Дело кровное, наше, и интерес общий.

— Эх, те!.. Рабо-о-ота! — И Сашка переглянулся с ребятами.

— Ну, братцы? Ведь в газете прописали о нас. Славные, мол, рыбаки. Наперед рвутся. Чести какой добились. А теперь в «котле» топим честь-то эту?

С земли поднялся Краснов, бросил под ноги шляпу.

— Правильно! К черту «котел», если продукты будут выдаваться! Начинай с меня обыск!

— Эх, жигало те… Ребята! Четверо на обыск, пять человек — перегородки в курене Урина ломать, а остальные — воду и глину носить. До вечера времени много, успеем. Жарь по местам! — скомандовал Сашка.

…Краснов привел комсомольцев в чулан и ткнул пальцем на полати:

— Вон, два десятка вяленых чебаков висят.

— И всё?

— Хоть переройте весь курень и двор.

Комсомольцы взяли рыбу и отправились к соседу. Хозяйка встретила их неприветливо. Смерила злыми глазами каждого с ног до головы.

— Почему ж это к нам прежде? Краснов-то хотел, чтоб с него начинали.

— Были, были.

— Вот она! — показал парень связку чебаков.

— И только? — удивилась хозяйка.

— Что было, то и взяли…

— А просол? Ах ты, жилотяг! — женщина метнулась во двор. — А просол? Просол где?

— Какой?

— Что под кроватью у него в корыте и в кадушечке! Ишь, глот какой!

Из-за стены выглянул Краснов.

— Правду, правду оказываешь, соседушка! Гляди же не забудь про ту бочку, что под бабкой вместо кресла стоит!

— Я тебе не забуду. Я т-те!.. — и она скрылась в курене.

Вслед за ней пошел комсомолец. Остальные вернулись к Краснову.

— Ты что же, дядя, обманываешь?

— Эх, братцы. Запамятовал, — Краснов смутился.

— Неладно так. Не по совести. Сам же говорил — не ронять честь.

— Я снесу на пункт, я снесу. Вот бы носилки да еще кого в подмогу, — Краснов засуетился, побежал к ребятам, месившим глину, ругая соседку: — Ведьма… ведьма распроклятая! Устыдила…

Уходя из кооператива, Кострюков задержал Григория, порылся у себя в карманах, подумал и развел руками.

— Куда ж я ее? Вот оказия… Прямо беда у меня с памятью.

— А что ищешь? — спросил Григорий.

— Телефонограмму. Нынче из района получил… Вспомнил! Она у меня в ящике стола…

— О чем телефонограмма? — полюбопытствовал Григорий, встревоженный смутной догадкой.

— Завтра в район поедем. На бюро райкома будут обсуждать решение нашей парторганизации о восстановлении тебя в партии.

Помолчали.

— Как думаешь… восстановят? — несмело спросил Григорий. — Думаю, да. Только смотри, получишь партбилет, держи его в чистоте.

— Что ты! Что ты! Разве можно? К прошлому возврата нет…

Григорий крепко пожал руку Кострюкову, и они разошлись.

Возле дома Урина ребята месили глину. Сашка топтался по колено в крутом месиве, балансируя руками, покрикивал:

— Воды, воды подай! Эх!.. Жизнь наша-а-а! Анка, прыгай ко мне! Закручивай!

Панюхай, держа на руках ребенка, ходил за Анкой по пятам, мешал ей работать.

— Да возьми ты ее.

— Погоди, отец. Работу кончим.

— У меня поважней работа. Надо баб подбирать на вязку сетей.

— Успеешь…

Тут же был и Краснов с носилками, упрашивал помочь ему перенести «позорный» груз. Но все были так заняты, что не обращали на него никакого внимания.

Увидев Григория, Краснов бросился к нему:

— Братец! Помоги кадушечку да корыто на пункт снести. Вот беда! Не с кем. Баба на сносях ходит.

— Эх, ты! — Григорий расплылся в улыбке. — А чего ж не помочь? — Он неожиданно обнял, поцеловал Краснова и подтолкнул в спину: — Пойдем! Чего же не помочь, когда силу девать некуда. Эх, ты!..

Панюхай посмотрел Григорию вслед, вздохнул:

— Что-то неладно с ним… — И к Анке:

— Дочка твоя от плачу замокрилась! Покормила бы…

XXIX
На сверкающем взморье дробились косые лучи солнца. Ветер свежал, становился порывистей.

Незаметно таяли короткие дни. Близилась поздняя осень.

Дед Кондогур, щуря бесцветные подслеповатые глаза, неторопливо посасывал трубку величиною с кулак и задумчиво смотрел вдаль. Убегавшие к горизонту волны будто разматывали клубок его мыслей, и перед Кондогуром проплывал его жизненный путь, длиною в семь десятков лет.

Пятнадцатилетним парнем он приехал из Астрахани в поселок Кумушкин Рай вместе с отцом, который проштрафился и, скрываясь от полиции, бежал на Азовье. В первую же зиму отец умер от воспаления легких — прямо на льду, во время последнего лова рыбы, — и он остался один. До работы был большим охотником, трудился помногу, но жил бедно. Водка губила. Так и протекла молодая жизнь в одиночестве. Никто из девушек не хотел идти за пьяницу, хоть и пользовался он среди рыбаков большим уважением. И только на шестьдесят пятом году сошелся со вдовой-старухой и теперь коротает с ней последние годы.

Революцию принял Кондогур радушно, как море принимает по весне половодье рек. Участвовал в гражданской войне, был ротным поваром, считая и эту обязанность делом высокой чести.

Грамоты Кондогур не знал, но после женитьбы стал ежегодно выписывать газету, посылал в редакцию заметки, разоблачающие кулаков. Зная, что Кондогур неграмотен, кулаки и не подозревали в нем «доносчика», считали своим человеком, приглашали на выпивку и, захмелев, допытывались:

— И что за «Шип» объявился у нас? Хоть бы из-за угла глазком на него… Ведь поклеп за поклепом… Беда…

Кондогур опустошал кружку с водкой, облизывал усы и вместе с хлебом разжевывал слова:

— Смотря… каким «глазком». Они разные бывают… Есть… с бровями… а есть… и с мушками.

— А так, просто поглядеть, какой он из себя…

— У моря живете и не знаете? — хитро улыбался Кондогур. — Осетр… Черный осетр…

— Знаем. Но где нерестилище? Крючок бы закинуть… А то поганую икру мечет.

— Где ж… Видать, в Кумушкином Раю.

Как-то по пьянке кулаки предложили Кондогуру:

— Рыбак ты первеющий в поселке. Работяга, а живешь в бедности. Давай-ка с нами, а?..

И рассказали ему о тайном засолочном пункте, куда они отправляли рыбу. Кондогур дал согласие работать с ними, поблагодарил за водку и ушел. А через два дня появилась в газете заметка за подписью «Шип». Вскоре раскрыли засолочный пункт, арестовали кулаков, судили. На суде выступал и Кондогур в качестве свидетеля.

Позже рыбаки удивленно спрашивали Кондогура:

— Как же ты мог это, а? В газетку-то писать?

— А голова для чего на плечах?

— Да ты ж грамоте не учен.

— Не беда. Старуха из ученых.

Колхозное движение перекинулось с полей к берегам моря. В поселках росли и крепли артели. И вот от приплюснутой, вросшей в землю хижины пролегла к сельсовету тропочка.

Две недели Кондогур выглаживал ее тяжелыми сапогами. Он с утра приходил в сельсовет, часами просиживал у председателя, тормошил его.

— Что ж это, братец ты мой, куда ни кинь — народ гуртом работает, а мы вразброд. Давай толковать, собирай ребят. А то плетемся в хвосте, да и тот улизнет от нас, ухватиться не за что будет.

— Погоди. Надо подумать да поглядеть, что из тех артелей получится. А то знаешь… — хладнокровно отвечал председатель.

Но Кондогур не успокоился. Придя домой, достал бумагу, положил перед старухой:

— Пиши…

Председателя совета сняли, выбрали нового. И в 1929 году в поселке организовалась артель «Соревнование». Председателем ее стал Кондогур.

Комсомольцы рьяно взялись за работу. Выдвигали встречные планы, вызывали стариков на соревнование, боролись с прогулами, первыми выходили на штурм моря. Кондогуру это не нравилось, и он часто кричал на собраниях:

— Поменьше хвастай да побольше делай! Прежде со стариками совет держи, а потом прыть свою выказывай. Ерши! Поперед шипа не заскакивай! Цапнет!

— С хвоста возьмет, не проглотит. Колючий, — шутливо отвечали ребята.

Через год артель «Соревнование» приобрела моторный бот, увеличила улов рыбы и заняла первое место на всем побережье. Для всех было очевидно, что эта артель получит первую премию конкурса-эстафеты.

Но «Голос рыбака» внушал Кондогуру опасения. Газета рассказывала о новых успехах артели «Бронзовая Коса», предполагала, что бронзокосцы могут в числе первых прийти к финишу, если не ослабят взятых темпов.

…Оторвав взгляд от моря, Кондогур вздохнул, взял газету, лежавшую на завалинке. Подсыпал табаку в трубку, раскурил и вытолкнул с дымом:

— Бабка! Кличу тебя!

Из хижины вышла старуха с очками на лбу, всплеснула руками:

— Опять за рыбу гроши! Да ты уже сам грамоте знаешь.

— Читай. У тебя ловчее выходит.

— О чем тебе?

— О том же…

— И что за шалый человек…

Она развернула газету и медленно прочла:

— …«Выбрав улов, рыбаки тут же, на баркасах, просушивают сети. Моторное судно доставляет рыбу на берег и, вернувшись к постам с провизией и пресной водой, сейчас же принимает новый груз. За этот промежуток времени сети вполне успевают просохнуть и их вновь устанавливают на водоемах. Бронзокосцы показали, каких невиданных результатов можно достигнуть при конвейерной системе. На сегодняшний день артель „Бронзовая Коса“ имеет 188 процентов выполнения сентябрьского задания. 102 процента артель отдает на покрытие недодачи в весеннюю и летнюю путины. Комсомольская бригада заверяет, что к концу конкурса они перекроют осеннее задание».

— Хе-хе! — прервал Кондогур. — И там комсомол наперед забегает. Ерши! Давай дальше.

— «…Нельзя не отметить еще один интересный факт: по инициативе местной парторганизации открыта для рыбаков столовая и навсегда похоронен „котел“, который расхищал ежедневно по нескольку центнеров рыбы. При повальном обыске у рыбаков было обнаружено сорок бочонков засоленной рыбы и семьдесят центнеров вяленой. Теперь весь улов поступает на пункт сполна. Белуга».

— Белуга? — переспросил Кондогур.

— Бе-лу-га…

— Хватит, — он махнул рукой и встал. — Хе!.. Белуга и комсомолия… Так это что же выходит: у нас девяносто шесть процентов, а у них восемьдесят шесть? Десять шагов всего? На пятки думают наступить? А ежели оступятся?..

Обернулся, но старухи уже не было. Крепко сжал в руке газету, погрозил:

— Ладно, поглядим! Белуга или… шип? — и крикнул в дверь: — Бабка! Приготовь харчишки! Пойду ребят спугну к берегу!

— Не дури, шалый! Обед готов!

— Кушай, сама. Некогда. Море кличет!..

Пять суток пробыл в море Кондогур. Метод лова бронзокосцев пришелся ему по душе. Он грузил весь улов на моторный бот, отправлял на пункт, следил за просушкой сетей и установкой перетяг. На шестые сутки вернулся на берег. Не так по жене заскучал, как по газетам. Войдя в хижину, не раздеваясь, опустился на скамейку. Старуха разогрела суп, подала на стол.

— Ну, грейся, непоседа. Что ж это ты и про дом забыл? Раздевайся да к столу.

Кондогур взял с подоконника газеты, перелистал их и сказал:

— Читай по дням.

— Лопай прежде! — рассердилась старуха. — Извел. Иссушил ты меня… Не буду…

— Читай, бабка. Лопать не могу. Интерес в горле торчит, прошиби его. Сводки, сводки одни почитай.

Зная его упрямство, старуха уступила. Последнюю сводку Кондогур попросил прочесть еще раз.

— Верно? Верно, бабка? — И вскочил, роняя изо рта трубку. — Хе-хе! На двадцать шагов отстали? Упыхались? Вот и поглядим: белуга или шип? Хе-хе-хе! Ерши!

Кондогур схватил со стола нарезанные куски хлеба, рассовал их по карманам и, не обращая внимания на вопли старухи, кинулся к двери.

— Некогда, люба моя! Море кличет…

XXX
Слушая Павла, Краснов, прежде чем ответить ему, переглянулся с рыбаками. Те отрицательно качали головами. Краснов взял Павла за руку, хлопнул по плечу.

— Нет, родимый, не резонно так. Атаманом был, слушались тебя, а теперь… Из артели мы не пойдем..

— А мне больно, — Павел ударил себя в грудь. — Бо-оль-но!

— За что?

— За все. И стыдно… Думал, по-хорошему будет, ан видишь, куда погнуло?…

Он допил водку и бросил на стол червонец.

— Еще литру.

— Хватит, — запротестовал Краснов. — Ныне в море идем.

— Ли-и-и-итру! Для своих крови не пожалею!..

— Ну, ладно глотку рвать. Федька! Скачи!

Рыбак взял деньги и шмыгнул в дверь, пробормотав:

— Батина кровушка. Батина…

Павел встал, прошелся по комнате и, подбоченясь, топнул два раза ногой:

— Э-э-х… Егорова бы сюда!

— Да батьку… — вставил кто-то.

— Да, баян бы… — не расслышал Павел. — Э-эх, ударил бы я!.. — Он помотал головой, криво улыбнулся. — Ныне чуть-чуть не пошел плясать… Прохожу это мимо клуба, а там музыка. Глядь в двери, а на сцене Сашка Анку… — он заскрипел зубами, — шлюху обучает… Так я ногу за ногу, креплюсь… Стою на месте… А на руки удержу нет, свербят. Ткнул кулаками в стенку, почесал об кирпичи и… Э-эх!

Павел грохнулся на скамейку, уперся головой в стол. Посидел так, потом поднял на рыбаков пьяные глаза.

— Вот… Не досказал я… Разве ж порядок это? Пор-р-рядок? Последнюю рыбешку, что на черный день припасли, отобрали. Разве не больно? Не стыдно мне теперь? Смутил я вас… С дороги сбил… Бывало-то… как птицы вольные. Эх, ребята! Ватага моя верная! Двинем опять сами?..

Рыбаки молчали. Стиснув в пальцах медную кружку, Павел взглянул на Краснова, хрустнул зубами.

— Стало быть, не люб я вам больше? И словом не уважите?

— Уважить-то мы тебя уважим, Павлушка, — ответил Краснов. — Но к чему свою речь клонишь? Работа у нас наладилась, и заработок славный. «Котел» ликвидировали, столовка кормит. Кооператив и порты, и рубахи натянул на нас. А тут наперегонки пустились с другими артелями. Гляди, наперед всех забегём, вот и премию получай. Словом, дела на лад пошли. К чему же ты нас клонишь?

— Вот как? — прошептал Павел, задыхаясь от гнева. — Вот как? — и закричал: — К черту!

Ударившись об стол, кружка отскочила к окну и вылетела во двор вместе с осколками стекол.

— Пашка! — вскипел Краснов. — Уважать-то я тебя уважаю, но за разбой в моем курене в шею вытолкаю!

Павел повернулся, шагнул к порогу и ударом ноги сорвал со щеколды дверь.

— Куда ты? А я с водочкой вернулся…

— Жрите! Не жалко, — он грубо толкнул рыбака и вышел.

Земля была шаткой, уплывала из-под ног. Павел свернул на другую улицу, повернул на третью, потом остановился.

— У-у, черт! Вчера были ровные, а ныне… туды-сюды…

Возле двора Панюхая его закачало и кинуло на ворота. Анка рубила во дворе хворост. Увидев Павла, бросила топор, сердито крикнула:

— Ворота повалишь! Чего повис? Бугай!

Скрипя пересохшей лозовой вязью, ворота под тяжестью его тела подались, и Павел, шатаясь, двинулся к Анке.

— Напоследок к тебе…

— Зачем?

— Знать, с Сашкой снюхалась?

— Ты пьян, скотина… Уходи! Вон с моих глаз!

— Знать, понапрасну я людей смутил? В артельное ярмо пхнул?

— Ага! Так вот почему ты в артель хотел?!

— Знать, чужак я тебе? — Павел шевельнул желваками. — Отца для тебя сгубил… Людей смутил и… чужак?

Оттолкнул Анку, поднял с земли топор и устремился к морю. Она догнала его на берегу, уцепилась за пояс.

— Что затеваешь?

— Остань, шлюха! — рванулся он. — Увидишь, когда «Ворон» под буруны ляжет.

— Не дам топить баркас! Не дам!

— Мое… — Павел захлебнулся ядовитым смехом. — Мое добро не дашь?

— Все равно не позволю!

Павел прыгнул в подчалок.

— Арестую! Вылазь на берег!

Павел обернулся и увидел в ее руке браунинг.

— Не смей! Вылазь!

— Вот как? — Он посмотрел на топор, швырнул его в море и, вернувшись на берег, пробормотал с угрозой: — Ладно…

— Идем в совет, там разберемся.

— Сам дорогу найду, — и пошел берегом.

Анка окликала его, но он, не оборачиваясь, ускорял шаг.

— Остановись! — Она выстрелила вверх.

Павел оглянулся, погрозил ей кулаком и пустился бежать. Из-под опрокинутого баркаса поднялся рыбак, осмотрелся, пересек ему дорогу. Павел ударил рыбака в грудь, опрокинул на песок, но тот, поднявшись, бросился вдогонку.

Это был Григорий. Настигнув Павла, он схватил его:

— Пашка… Значит, так свою кровь по капельке отдаешь?… Значит, так благодарствуешь меня?.. Забыл, когда с бумажкой приходил? Забыл?

— Не трожь! — Павел рванулся и отскочил в сторону.

— Эх, ты!.. Ворон чернокрылый… Лети! Держать не будем…

Павел взобрался на обрыв, снял винцараду, перекинул через плечо и скрылся по направлению к городу.

В последние дни автомашины рыбтреста стали приходить на Косу через день. Перегрузка задерживала. На всех пунктах были огромные уловы, и машины не успевали вовремя забирать рыбу. Представитель треста на общем собрании артели предложил завербовать в близлежащем селе крестьянские подводы. Комсомольцы внесли свое предложение: перевести на эти дни молодежные бригады ближе к городу и весь улов доставлять прямо на трестовский городской пункт. Незачем будет расходоваться на наем подвод.

Артель единодушно согласилась, и комсомольцы отправились к городским водоемам. Евгенушка выехала тоже, занятия в школе она на неделю поручила Душину. Не удержалась и Анка. Оставила дочку на Панюхая.

— Да как же я с ней? — протестовал Панюхай. — Чем кормить буду?

— Молоком из соски. А допекать будет, Марфуньке снесешь, она грудью покормит.

— А ежели согласу не даст?

— Дала. Я с ней договорилась.

— Эх, зря… — ворчал Панюхай, покачивая подвесную люльку.

Первая ночь прошла спокойно, а вторую Панюхай провел на ногах, не прилег ни на минуту. Мусоля кулачками розовые губы и суча ножками, девочка заливалась пронзительным криком. Панюхай давал ей соску, чмокал губами, слегка щекотал пальцем, смеялся, брал на руки, но ничто не помогало. На рассвете старик укутал ребенка в одеяло и отправился к Марфуньке. Та, охая, лежала в постели, прикладывая ко лбу примочки.

— В горячке, что ли?

— Ох… Недуг накрывает.

— Зря…

Панюхай потоптался у порога и пошел обратно. У своих ворот остановился, оглянулся. На перекрестке показалась женщина и скрылась за углом. Панюхай окликнул ее и пустился вдогонку; останавливался, подбирал сползавшее одеяльце и снова бежал.

— Эй, баба! Погоди!

На углу перевел дух, сплюнул:

— Смылась, дьявол.

— От чего так горько, что плюешься? — окликнула его грудастая женщина, выходя из калитки.

Панюхай бросился к ней и выпалил:

— Живо сказывай: титьки добрые у тебя?

Женщина откинула голову и, обхватив руками живот, разразилась хохотом.

— Да ты что? Про молодость помянул, а?

— Дура баба! Дитю надобно! На! Угомони его!

— Ох, уморил… — Ее тело все еще колыхалось от смеха.

Успокоившись, она взяла ребенка, расстегнула кофточку.

— Отворотись, старый хрен.

— Ну, ну… Зря ты… Зря… — Панюхай покорно отошел и присел под стенку палисадника, сердито проворчав: — От-во-ро-тись… Не таковские титьки видали мы…

XXXI
Моторный бот «Соревнование» неуклюже рылся тупым носом в бурунах, разглаживая их широкой кормой. Вокруг бота подпрыгивали баркасы, заскакивали вперед, оставляя его далеко позади. Кондогур махал шляпой, и баркасы, крепясь, заворачивали и возвращались к боту.

Показавшийся вдали «Комсомолец» быстро сокращал лежавшее между ними расстояние, ведя на буксире восемь баркасов. Кондогур поглядывал на приближавшееся судно, без нужды ковырял гвоздем в трубке, торопил моториста:

— Эй, машинист! Прибавь ходу!

— И так всем духом идем!

Настигая бот, Сашка дал команду, и «Комсомолец», занеся кормой, прошел почти вплотную мимо него. Кондогур соскочил с чердака, перегнулся через борт.

— А-а-а, бронзокосцы! Злые рыбалки! Куда путь-дороженька лежит?

— К городу! — ответил Дубов. — А что?

— Так спросил. Без интересу… Чтой-то промеж вас не вижу того парня, что дважды спасал я…

— К батьке сплыл! — махнула рукой Анка. — Руль отбило полосой!

— Как?

— А так и запарусил! Кровь родимая покликала!

— Хе-хе… Жалко. Здо-о-о-ровый парень. Хоть против бури ставь.

— А вы куда путь держите? — спросил Сашка.

— Куда ветер понесет. Гуляем!

Сидевший у руля парень засмеялся:

— Разве невдомек? Туда же, куда и вы. Из газеты узнал про вашу затею, ну, и понравилась она ему…

— Ляскай! — прервал его Кондогур. — Руль бы крепче держал.

Над «Комсомольцем» вскинулась задорная песня. Баркасы бронзокосцев заскользили мимо бота. С последнего Кондогуру улыбнулся Зотов, кутая в винцараду голубоглазую девушку.

— Давай канат, деда! Цепляй свою черепаху! Довезем! А то к сроку до места не доползешь!

— Наша черепаха вашего скакуна на двадцать шагов обогнала! Известно тебе, а? Хе-хе-е! Ерши! — И Кондогур опять бросился к мотористу: — Нельзя ли духу прибавить?

— Во весь идем.

— Ладно. Слышал… — сердито буркнул старик.

Кумураевцы все время держались в километре от бронзокосцев. «Комсомолец» и «Соревнование», доставляя улов на городской пункт, часто встречались в порту и по пути в море. И если бот уходил с поста раньше на час-два, «Комсомолец» обгонял его, сдавал рыбу и, возвращаясь в море, снова приветствовал Кондогура за маяком или при входе в порт. На веселые окрики молодежи Кондогур не отвечал, посасывал трубку и заволакивал лицо дымом. А когда «Комсомолец» удалился, он пробормотал:

— Ерши… Поглядим, как вы на пятки наступите…

Последняя неделя эстафеты была на исходе. Рыбаки, забывая о пище и отдыхе, не прерывали работ, ставили сети полусырыми: некогда было просушивать. Всех охватила конкурсная лихорадка. Старались выкачать из моря побольше рыбы, первыми прийти к финишу.

Кондогур подбадривал своих:

— Бронзокосцы спокон веков позади всех были. А теперь видите, какую прыть взяли? Наперед заскочить норовят. Не сдавай. А то… хоть в море головой со стыда. Жарьте до упаду. Не посрамите Кумушкин Рай…

Разбитый усталостью, он валко ходил по палубе, садился на чердак, растирал простуженные еще в молодости ноги.

В предпоследний день конкурса в город прибыл Жуков. Он предложил комсомольцам сняться с городских водоемов и вернуться на Косу.

Ребята запротестовали:

— Еще денек.

— Рыбы много. Жалко терять.

— Нельзя. Послезавтра к нам приезжают делегаты от артелей и конкурсная комиссия. Премии будут присуждаться на Косе. Вы должны быть на этом празднике.

— Читали. Знаем.

— Эх, те-е… Так мы можем двух зайцев убить. Завтра черпанем еще малость, а в ночь выйдем на Косу. К утру поспеем.

Жуков согласился.

На второй день «Комсомолец» отправился в последний рейс к рыболовецким постам. Встречный ветер гнал высокие буруны; над взморьем всплыли свинцовые тучи, заполоводили небо. Сашка, глядя на белые гребешки волн, досадливо щелкнул пальцами.

— Не к добру запрыгали барашки. Надо полный ход дать.

На полпути повстречался бот. Он шел весело, подгоняемый ветром, и видно было, как Кондогур удовлетворенно поглаживал бороду. Когда поравнялись, Сашка тревожно спросил:

— А где же баркасы?

— На месте, — спокойно ответил Кондогур.

— Как?… Ведь море бурей грозится.

— Мы не ерши. Для шипов это только ветерок в освежение. Пройдет. Еще раз вернуться успеем и к вам на Косу пожалуем к сроку. Нас не запугаешь…

Чувствуя приближение опасности, ребята выбрали улов, поломали перетяги. Снялись и кумураевцы, присоединились к бронзокосцам. Не успел «Комсомолец» подойти, как хлынул дождь, вокруг потемнело. Рыбаки опустили паруса, бросились к веслам. Но высокие волны выбивали весла из рук, кружили баркасы на месте. «Комсомолец» скользнул между баркасами, и с его палубы раздалась команда Сашки:

— Ребята! Даешь на буксир! Цепляй, мигом дело! И кумураевцев тоже! Живо-о-о! — Он бросил рыбакам бечевку. — Вяжи! Подавай канат другим!..

С баркаса на баркас метнулись веревки, зазвенели железные кольца, и вскоре ветер донес до Сашки обрывки слов:

— … то-о-ов-о!.. ро-гай!..

Сашка выровнял баркасы и дал полный ход.

Веревки то натягивались, то погружались в воду, и баркасы, подталкиваемые волнами, бились друг о друга.

— Шибче! Шибче!

— Перекинет! Эй! — кричали рыбаки.

Не уменьшая скорости, «Комсомолец» шел на парусах и на моторе. Город заметно плыл навстречу, уже виднелся маяк. Зоркий глаз Евгенушки вдруг наткнулся на чернеющее впереди пятно. По мере их приближения оно увеличивалось, превращаясь в темно-серый шар. Евгенушка всплеснула руками:

— Бот!

— Кумураевский бот за бугор зацепился! — закричали одновременно и на баркасах. — На помощь кличут!

— Сашка! — кинулась Анка. — Бот на мели!

— Эх… И как его угораздило?

Сашка секунду подумал, измерил взглядом расстояние до города и скомандовал:

— Расцепляйся! Ставь паруса и крой без опаски. Берег близко, рукой подать! Люди погибают!

И опять зазвенели кольца, заметались веревки. Рыбаки стали на полпаруса, и баркасы стремительно понесло к берегу. Сашка ободряюще крикнул рыбакам:

— Не робей! Никакая буря не догонит!

…Вскипая и пенясь, глухо стонало море. Волны ныряли под киль, поднимали корму, сотрясали бот. Уцепившись за мачту, Кондогур раскачивался из стороны в сторону, видимо что-то кричал, но голос его тонул в шуме и грохоте моря. Ветер сорвал с его головы шляпу, швырнул в воду и рассыпал по лицу бороду.

— Принима-а-ай! — Сашка бросил канат. — Крепи!

— Есть крепи! — отозвались с бота.

Сашка перевел мотор на большую скорость, но бот не сдвинулся с места. Попробовал второй раз, третий — и плюнул.

— Хоть взорви, не возьмешь так! Много груза у вас?

— Пудов полтораста!

— Придется на себя взять! Ну, братва, налегай!

«Комсомолец» медленно приблизился к боту кормой, не выключая мотора, скрепился канатами. Ребята сняли с себя винцарады, — корзин не было, — и, рискуя быть сброшенными в море, начали перетаскивать в них рыбу на «Комсомолец». Сашка дежурил у мотора, следил за работой.

— Черпай, братва! Мигом дело, черпай!

Волны остервенело хлестали по палубе холодными брызгами. Кондогур, глядя, как промокшие насквозь ребята, скользя и падая, ползком тащили к трюму рыбу, шептал про себя:

— Вот как?.. Подножка старикам?.. Подножка?..

Анка уронила в трюм винцараду с рыбой, обхватила грудь и безмолвно рухнула к ногам Сашки. Тот приподнял ее за плечи:

— Что ты? Анка?

— Ничего… Качнуло…

— Никак заболела?

— Немного муторно… Ничего… Пройдет.

В это время закричали с бота:

— Готово! Давай!

— Евгенушка! Пригляди за Анкой… Плохо ей. Дубов! Отпускай веревку! Даю вперед!

— Давай!

— Передай на бот, чтобы там включили мотор!

— Есть включить мотор!

Сашка ласково пошлепал по мотору:

— Ну, дружок, вывози!..

«Комсомолец» дернул канат, на секунду ослабил его, снова натянул, вздрогнул, закачался.

— Вывози, милый! Вызволяй!

И сейчас же послышалось громкое, торжествующее:

— А-а-а-а!..

Сашка оглянулся и увидел, как бот шел кормой. Он выключил мотор, и на боте перенесли канат на носовую часть, махнули: «Давай!»

Шли на два мотора и на три паруса. Быстро миновали маяк, черной лентой прополз длинный мол; вошли в порт. И только бросили якоря, как с моря налетел ураган.

Теснимая морем, река Кальмиус, вздулась ощетинилась зыбью и потекла вверх.

— Ушли… — Кондогур облегченно вздохнул и полез в карман за трубкой.

Сашка привел Анку в контору портового управления и вызвал врача. Врач осмотрел ее, покачал головой.

— Сколько ребенку?

— Месяц.

— Как же вы решились оставить его? У вас нарывы в грудях. Перегорает молоко. Вы теперь не сможете кормить.

— Как?.. Никогда? — испугалась Анка.

— До новых родов.

Она облегченно вздохнула.

У двери Сашка задержал врача, несмело спросил:

— Не опасно?

— Нет. На ногах перенесет. Болезнь не страшная, но неприятная. — И добавил с укоризной: — Беда с вами. Вот видишь, до чего девку довел? А, небось, любишь ее и мужем зовешься!

XXXII
Качая на руках ребенка, Панюхай ни на шаг не отставал от Кострюкова.

— Как же наши?

Кострюков неохотно отвечал:

— Не знаю. Послал Жукова, и тот будто в воду канул.

— Может, беда случилась, а? Ведь буря какая пронеслась.

— Подождем до утра. Оно смекалистей ночи.

Но и утро не принесло ничего определенного.

Члены комиссии предложили Кострюкову начать торжество.

— Но у нас не полные сведения. Подождем еще, — отвечал он, думая: «Какое там торжество, когда люди, может быть…»

— Мы знаем, что ваша артель и «Соревнование» идут впереди. Последние сводки покажут, кто первый пришел к финишу, а пока мы распределим менее ценные премии между остальными артелями. Зачем же время терять?

Доводы были убедительные, и Кострюков согласился.

Выступали представители партийных и общественных организаций. Они отмечали проявленные рыбаками героизм, самоотверженность и большевистскую сноровку в борьбе за путину. Каждый из ораторов старался придать своей речи парадную торжественность, но праздничной обстановки не чувствовалось. Бронзокосцы часто выходили курить, вполголоса переговаривались.

Все премии, кроме первых двух, были распределены между артелями, и делать стало вроде бы нечего.

В это время в клуб вбежал забрызганный грязью парень, на минуту задержался у дверей.

— Товарищи! — обратился к рыбакам председатель конкурсной комиссии. — Как же дальше быть? — и, опустив голову, начал перелистывать лежащие на столе бумаги.

По залу гулко протопали сапоги — парень приблизился к сцене.

— Кто из вас Кострюков?

— Я.

— Получите.

Кострюков пробежал записку и радостно заулыбался.

— Товарищи! Едут наши! Слушайте.

«Товарищ Кострюков! Чтобы вы не тревожились, посылаю нарочным записку. Сообщаю: все в порядке, „Комсомолец“ вывел из шторма баркасы кумураевцев и спас их бот, севший на мель. Он принял на себя его груз и доставил бот на буксире в порт. Наш улов за эту неделю следующий: одна тысяча триста два центнера. Кумураевцы дали семьсот девяносто девять центнеров. Море улеглось. Выходим на Косу. Надеемся быть часам к десяти.

Жуков».

Кострюков передал записку комиссии.

— Вот вам и сводка. Установите, на сколько процентов выполнен план.

Бронзокосцы заволновались:

— А где же они?

— Ведь теперь, почитай, двенадцатый час!

Отдышавшись, парень провел ладонью по лицу, ответил:

— Идут. Я тоже запоздал. На полдороге конь поломал ногу. Сдал его для присмотра на Буграх и ударился пешком. Ну, пока дотащился по грязи до вашего хутора, гляжу — идут…

…Доведенный до отчаяния плачущим младенцем, Панюхай ежедневно выходил к обрыву, тоскующими глазами молил безответное море вернуть ему дочь. Потом возвращался в хутор, ловил на улицах женщин, просил покормить ребенка.

Заметив на горизонте моторные суда и баркасы, он поспешил в клуб известить рыбаков, но, пройдя немного, раздумал и вернулся к морю, будто боясь потерять из виду баркасы. Так и простоял одиноко над обрывом, пока прибывшие не сошли с подчалков на берег.

С ними были Жуков и Кондогур.

— Почему не встречают? — изумился Жуков. — Даже женщин и детей нет.

Но Панюхай не слышал его, он пробирался к Анке.

— Что же ты, чебак не курица, петлю мне на шею? Анка!..

Анка подобрала одеяло, завернула ребенка и, не глядя отцу в глаза, смущенно спросила:

— Молоко принимала?

— Плохо. Твоего требует…

— Ладно. Привыкнет.

Сашка потянул Анку за руку:

— Идем. Ну, ребята! Запевай!

Панюхай и Кондогур молча переглянулись и пошли следом за молодежью. По дороге разговорились, придя в клуб, сели рядом.

Рыбаков встретили шумно. Все вскочили с мест, захлопали.

Сашка бросился на сцену, сел за пианино и заиграл туш. Анка обратилась к первой попавшейся женщине, шепнула ей на ухо:

— Молоко есть? Покорми.

— А сама?

— У меня перегорело. Возьми скорей. Кострюков зовет.

— Эк, скаженная, — проворчала женщина, давая ребенку грудь.

— Товарищи! — начал председатель конкурсной комиссии. — У нас осталось еще две премии для двух артелей. Возьмем «Соревнование». Эта артель в течение прошлого года шла впереди всех. И теперь она выполнила правительственное задание на сто девять процентов…

В зале зашептались. Он выждал, пока шум улегся, и продолжал:

— Конкурсная комиссия постановила: премировать артель «Соревнование» постройкой рыбницы, столовой и клуба!

— Это не все! — заявил представитель райрыбаксоюза. — Кондогуру семьдесят лет, Но он круглый год работает наравне с молодыми, берет на буксир отстающих, перевыполняет планы. Учитывая его заслуги перед республикой, рыбаксоюз послал свое ходатайство в центр о присвоении ему звания Героя Труда!

— Го-го-о-о!

— Давай его сюда!

— На сцену! На сцену!

Подталкиваемый Панюхаем, Кондогур вышел вперед, взглянул на ревущую толпу и, отмахнувшись, вернулся на место. Позади него долго кричали рыбаки, требовали на сцену. Панюхай сердито проворчал:

— Зря упрямишься. Нехорошо. Кличут — иди.

Не поднимая головы, Кондогур ответил:

— Я-то при чем? Всей артелью трудились…

Председатель позвонил.

— Тише! Перехожу к артели «Бронзовая Коса». Эта артель, товарищи, самая молодая. Организована она в этом году. До нынешней осени бронзокосцы работали плохо, срывали путины. Но теперь они достигли прекрасных успехов. Результаты налицо: план выполнен на двести двадцать девять процентов. Сто два процента они скостили на покрытие недобора весной и летом, и все же на сегодняшний день имеют сто двадцать семь! То есть, на восемнадцать процентов больше кумураевцев.

— Как? — вскинул голову Кондогур. — Разве не мы?..

— Тише! Дайте кончить!..

— Так вот. Если взять только сто двадцать семь процентов, то все же бронзокосцы обогнали кумураевцев и пришли к финишу на восемнадцать секунд раньше! Комиссия… комиссия… Да тише же!

— А ты покороче!

— Давай!

— Так вот. Комиссия постановила: премировать бронзокосцев постройкой рыбницы, новой столовой, клуба и школы! — и он первый зааплодировал. — Ура комсомолу!

— Ур-а-а! — загудел зал.

Топоча ногами, махая руками и шляпами, рыбаки настойчиво требовали:

— Даешь комсомольцев!

— На сцену их!

— На показ давай!

На сцену поднялись и построились в две шеренги комсомольско-молодежные бригады. Представитель райкома комсомола сунул в руки Анке древко, снял чехол, и над головами молодежи заревом полыхнуло знамя, окаймленное золотистой бахромой.

— Районный комитет комсомола поручил мне передать это знамя лучшему комсомольско-молодежному коллективу передовой рыболовецкой артели! Товарищи! Крепко держите знамя, не сдавайте взятых темпов, всеми силами боритесь за большевистские путины!

Из первой шеренги выступил Дубов.

— Эту честь мы разделяем с нашими стариками. Под этим знаменем всей артелью будем бороться за перевыполнение правительственных планов!

И снова в зале загрохотали сапогами, заскрипели скамейками, замахали шляпами.

В первом ряду молча встал Кондогур, взошел на сцену, повернулся, — но не сказал ни слова. Постояв, решительно шагнул к Евгенушке, — она стояла крайней, — схватил ее за руку и, притянув к себе, поцеловал в голову.

— Знать… подножку… — проговорил он взволнованно, — …подножку старикам?..

— Что вы, дедушка! — Евгенушка пожала ему руку.

Жуков переглянулся с Кострюковым, встал.

— Товарищи! Первому Герою Труда на нашем побережье — ура! Качать его!

— Кача-а-ать!

Комсомольцы подхватили Кондогура, раскачали и бросили со сцены на руки подбежавшим рыбакам.

Кондогур зажмурился…

— Ура Герою Труда! — гремели рыбаки, подбрасывая его все выше под аплодисменты всего зала.

Тронутый до глубины души, старик прослезился. Возле него суетился Панюхай, заглядывая в глаза, спрашивал:

— Обиделся, что ли?.. Зря… Не надо… Эти ерши хоть кого допекут. За ними не угонишься. Резвые!

— Вижу, — улыбнулся Кондогур. — Ерши! С хвоста не бери… не проглотишь. — Он на минуту задумался, потом поднялся, сказал твердо: — Ничего, старина! — и похлопал Панюхая по плечу. — Мы с ними еще потягаемся…

Синие сумерки заволакивали море. Гости разъезжались.

Кондогур не расставался с Панюхаем, на прощанье обнял его.

— По сердцу пришелся ты мне. Славный человек, сердечный. Но — потягаемся. Поглядим еще, чья возьмет.

— Ваша ли, наша ли возьмет, а радость будет общая, — вставил Жуков.

Взобравшись на бот, Кондогур крикнул:

— Так мы еще поглядим, чья возьмет! Без обиды говорю.

И пока не скрылся в сумерках бот, видно было, как старик, стоя у руля, помахивал широкополой шляпой…

Волны вперегонки бежали к Косе и, бросаясь на берег, шелестели песком:

— Ч-ш-ш-шья возьмет… Ч-ш-ш-шья возьмет…

КНИГА ВТОРАЯ Шторм

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I
Небольшой старенький пароход «Тамань», курсирующий между Керчью и Ростовом, вышел из Мариупольского порта в открытое море и взял курс на Бронзовую Косу.

«Тамань» сопровождали белокрылые чайки. С жалобными воплями они кружили над пароходом, покачиваясь в прозрачном воздухе. Пассажиры с любопытством наблюдали за легким полетом птиц, бросали за борт кусочки хлеба. Чайки стремительно падали на воду, подхватывали смоченный в соленой воде хлеб и снова взмывали вверх, почти касаясь верхушек мачт.

На мостике стоял капитан «Тамани» Лебзяк, высокий, сухощавый мужчина лет пятидесяти, в ослепительно белом кителе и черных на выпуск брюках. На форменной морской фуражке золотом отсвечивал распластавшийся краб.

Много лет плавал Сергей Васильевич Лебзяк на «Тамани». Рыбаки и жители портовых городов Приазовья хорошо знали приветливого, добродушного капитана. Проходя мимо рыбацких флотилий, Лебзяк обязательно обнажит голову, помашет фуражкой. В ответ на его приветствие над моторными судамии парусными баркасами замельтешат широкополые шляпы рыбаков…

Не раз в Управлении Азово-Черноморского пароходства предлагали Лебзяку должность помощника капитана одного из больших черноморских теплоходов. Сергей Васильевич упорно отказывался:

— Не могу, свыкся я с «Таманью», как с живым существом. Покину борт парохода только тогда, когда старушка отслужит свой срок…

…Потянуло свежим ветерком, море покрылось «барашками». На мостик взошел помощник капитана. Разрезая форштевнем встречные волны, «Тамань» шла полным ходом. Вдали показалась кильватерная колонна рыболовецкой флотилии.

— Бронзокосцы? — спросил Лебзяк помощника.

— Надо полагать, они. Идут на глубинный лов, осетра и белугу брать.

Капитан потянул за шнур, и морской простор огласился мощным ревом сирены. На судах флотилии рыбаки замахали шляпами.

— Узнали старушку, — довольно улыбнулся в усы капитан.

— Моряк моряка видит издалека, — отозвался помощник.

Жуков, сладко спавший в каюте, услышал сквозь сон рев сирены, открыл глаза и вскочил. В иллюминатор струился яркий солнечный свет. Слышно было, как за бортовой обшивкой булькала вода. Сосед Жукова лежал в постели, но не спал, читал книгу.

— Что, мы уже в пути? — спросил Жуков.

— Два часа, как в открытом море, — ответил сосед. — Подходим к Бронзовой Косе.

— Батюшки мои! Как же это я заспался? — он достал из чемодана полотенце, мыльницу, зубной порошок, щеточку и торопливо вышел из каюты.

В Мариуполь Жуков прибыл ночным поездом. Он мог бы утром выехать в район автобусом, но решил проделать этот путь морем.

«Кстати, повидаю друзей бронзокосцев, а от Косы до районного центра рукой подать», — и Жуков отправился в порт. У причала стоял дряхлый пароходик со знакомой надписью на бортах и спасательных кругах — «Тамань». Жуков поднялся по трапу на палубу, спросил матроса, проверявшего билеты:

— Скажи, голубчик, на «Тамани» хозяином все тот же капитан Лебзяк?

— Так точно.

— А можно сейчас повидать его?

— Капитан как раз отдыхает.

— Хорошо, пускай отдыхает. Повидаемся утром…

Жуков ушел в каюту и, завалившись в постель, мгновенно погрузился в глубокий сон. Он спал так крепко, что не слыхал, как отчалили от пристани. И вот теперь, наскоро умывшись, он, прихрамывая, вышел на палубу. Яркое солнце ударило в глаза, Жуков зажмурился, прикрыл ладонями лицо. Затем повернулся спиной к солнцу, открыл глаза и улыбнулся.

— Море…

Он стоял зачарованный, любуясь легким и плавным полетом чаек, шаловливыми волнами, бежавшими навстречу пароходу; дышал полной грудью и не мог надышаться.

— Море… — повторил он, снимая с головы белую фуражку.

Ветер взъерошил его серебристо-русые волосы, и светлая прядь упала на крутой лоб. Возбужденное лицо и широко открытые голубые глаза светились радостью.

Жуков направился к капитанскому мостику. Он был в хромовых сапогах, темно-синем галифе и светло-серой полувоенного покроя гимнастерке, перехваченной широким кожаным поясом. Лебзяк сразу узнал его по прихрамывающей походке, сошел с мостика и, улыбаясь, протянул навстречу обе руки:

— Андрей Андреевич!..

— Здравствуй, Сергей Васильевич, — Жуков крепко сжал его руки.

— Вот не знал, что на борту «Тамани» такой гость!

— Да я заполночь прибыл на «Тамань». Ты уже отдыхал.

— Надо было разбудить! Экий недогадливый народ! — подосадовал капитан.

— Я попросил матроса не тревожить тебя.

— Напрасно. Мы ведь не видались так давно, — вновь оживился Лебзяк.

— Да, ровно десять лет, — Жуков задумчиво окинул взглядом обрывистый берег, поросший буйной молодой травой.

— Где же ты пропадал все эти годы?

— В Якутии. Партийное поручение выполнял.

— А сейчас, значит, отдыхать в родные края?

— Хватит, два месяца отдыхал, лечился. Я теперь работаю в обкоме партии. Еду вот в Белужье на районную партконференцию. Хотел было остаться в Якутии, да здоровье не позволило. Суровый там климат. Попросил перевести на юг, здесь чувствую себя лучше…

— А контузия все еще дает себя знать?

— С ней, видно, уже не расстанусь. — Он усмехнулся и продолжал: — Хотели было меня в отставку… на пенсию. Но не тут-то было. Руками и ногами, можно сказать, отбивался, а настоял-таки на своем. В наших пороховницах пока еще хватит пороху.

— Да а-а… — улыбнулся капитан. — Старую ленинскую гвардию не так-то легко на пенсию посадить.

Разговаривая с Лебзяком, Жуков время от времени бросал взгляд на носовую часть, где, опершись руками о поручни, стоял высокий молодой человек в новеньком коверкотовом костюме. На ногах его блестели старательно начищенные желтые полуботинки. Парень оторвался от поручней, выпрямился и небрежным движением руки сдвинул на затылок коричневую шляпу. Солнце ярко освещало его немного широкоскулое лицо, прямой с горбинкой нос, темные блестящие глаза, спадающие на лоб смоляные кольца волос, разлет бровей, как крылья ласточки. И жест и внешность молодого человека кого-то напомнили Жукову. Он перебрал в памяти всех своих знакомых.

Вдруг его осенила мысль. «Никак, Павел это?.. Белгородцев?»

— А вот и Бронзовая Коса, — прервал его мысли капитан.

— Просто трудно узнать. Будто не тот хутор! — от удивления Жуков даже пальцами прищелкнул. — Настоящий городок.

— За время твоего отсутствия большие перемены произошли на Косе.

— А то что за цистерна на бугре? — Жуков выбросил вперед руку.

— Там запасная посадочная площадка для самолета. Когда в баках самолета-разведчика бензин на исходе, а до аэродрома тянуть далеко, летчик садится на запасную площадку, наполняет баки горючим и — снова в воздух.

— Далеко шагнула техника на рыбном промысле! — глаза Жукова радостно блестели. — Моторы на воде, моторы в воздухе… не то, что прежде.

— Да, намного техника облегчила труд. А как рыбаки богато жить стали! Бронзокосский колхоз «Заветы Ильича» миллионные доходы получает!

— Вот как! — обрадовался Жуков. — Кто же руководит колхозом? Все Анка?

— Нет, Васильев.

— Григорий?

— Да.

— А что делает Анка?

— Председательствует в сельсовете.

— А Кострюков?

— Заместитель директора по политчасти моторо-рыболовецкой станции. Теперь на Косе есть МРС, к услугам рыбаков — целая флотилия.

— Вот это дело! — радовался Жуков. — Хватит на веслах да под парусом ходить. Каторжная ведь была работа. А когда же они колхоз «Бронзовая Коса» переименовали в «Заветы Ильича»?

— Давно. Вскоре после твоего отъезда.

Пароход приближался к косе.

— Ну, я пойду, пора швартоваться… — Лебзяк ушел.

Жуков тоже спустился в каюту за чемоданом. Когда он вышел на палубу, пассажиры теснились у правого борта, которым «Тамань» пришвартовывалась к причалу. Впереди всех стоял молодой человек в коверкотовом костюме, держа в одной руке шляпу, а в другой — небольшой саквояж. Он первым сошел с парохода и первым ступил на песчаный берег. Его с интересом рассматривали толпившиеся на пристани женщины и ребятишки.

— Да это никак Пашка Белгородцев? — высказал кто-то догадку.

— Пашка?… А ведь и впрямь он… Вот черт водяной… Да какой же нарядный да красивый! — защебетали рыбачки.

— И зачем его лихая година принесла?

— На погибель Анки…

— Неужели сынок атаманский объявился? — мрачно пробасил круглолицый парень, что пристально вглядывался в приезжего молодого человека блестевшими из-под белесых мохнатых бровей глазами. — Похож на Пашку, ей-богу, похож…

— А ты, Бирюк, спытай его, — подталкивала парня локтем в бок какая-то любопытная молодуха. — Ну же, спытай.

— Чего пытать, коли он и есть… Видать, богатым стал… с деньгой… — и Бирюк, оседая на левую ногу, преградил молодому человеку дорогу. — Пашка?

— Я… А что?

— Ну здорово.

Павел косо посмотрел на Бирюка.

— Не признаешь?

— Нет… — отрицательно качнул тот головой.

— Сына Петра Егорова позабыл?

— Харитошка?.. — прищурился Павел.

— Он самый.

— Где тебя сразу признать? Ишь, здоровила какой! Сколько ж это годов тебе теперь будет?

— Двадцать третий пошел.

— Ну вот, видишь, времени-то немало утекло, — и протянул Бирюку руку. — Здорово!


Жуков простился с капитаном и сошел на берег. Увидев стоявшего к нему спиной Павла, замедлил шаги, остановился.

— Ты что же — в гости сюда или как? — допытывался Бирюк.

— Да вот потянуло поглядеть родные края, — ответил Павел.

— К кому пойдешь на постой?

— А мне все равно.

— Тогда давай ко мне, коли не брезгуешь, — пригласил Бирюк.

— Пошли, — согласился Павел.

Вслед им затараторили женщины:

— Подерутся беспременно.

— А с чего им драться?

— Как с чего? Ведь Пашка-то угробил Харитошкина батьку! Рыбокоптилку-то в ерике кто раскрыл да суду выдал? Он же…

— Пашка и свово батька не пожалел.

— Чудно́, право… Павел его отца в тюрьму упек, а он, Бирюк чертов, к себе на постой повел.

— Попомните мое слово, как выпьют, так Бирюк и отдубасит Пашку…

«Значит, не ошибся я. Павел и есть…» — Жуков стал медленно подыматься по тропинке.

Наверху стояла молодая женщина в белой блузке, темно-коричневой юбке и красной косынке. Жуков вспомнил, что красной косынкой любила повязываться Анка. Женщина с любопытством поглядывала на поднимавшегося вверх Жукова. И когда между ними оставалось всего несколько шагов, она всплеснула руками, бросилась навстречу.

— Андрей Андреевич!.. Боже мой!.. Смотрю — и глазам своим не верю — вы или не вы!..

— Ну, здравствуй, Анка! — Он подхватил ее протянутые руки. — Не ожидала?

— Нет, вы просто несносный человек… Десять лет ни слуху ни духу. Разве можно так?.. И теперь молчком нагрянул… Неужели нельзя было дать телеграмму?.. — Она теребила его за руку, требовала: — Говорите… Все, все хочу знать… Сейчас же рассказывайте. Где были? Почему не писали? Откуда, куда? В гости к нам или навсегда?

— Постой, Анка, постой… Ты погляди-ка вон туда… Видишь, кто берегом идет?

— Вижу. Бирюк и с ним какой-то франт в шляпе.

— Франт этот — Пашка Белгородцев.

Анка отшатнулась, прижав руки к груди: «Пашка?.. Неужели он?..»

— Он тебе ничего не писал? — осторожно спросил Жуков, глядя в сторону.

Анка отрицательно покачала головой.

— И ни разу не приезжал?

— Нет, — прошептала она.

— Гм… Надо полагать, что парень соскучился.

— По ком? — порывисто спросила Анка.

— По… землякам. Вот и приехал погостить.

— Да чего же мы стоим?.. — опомнилась Анка. — Идемте, Андрей Андреевич…

Она потянула Жукова за собой и невольно оглянулась назад, на берег, по которому шагали Бирюк и Павел.

II
Анка и Жуков завтракали в столовой рыбного треста. Жуков время от времени окидывал взглядом чистый, опрятный зал с большими окнами, завешанными тюлевыми гардинами. На столах — белоснежные скатерти, цветы, графины с водой, бумажные салфетки. На стенах — картины в багетовых рамах. Он ел с аппетитом, похваливал уху.

— Все Акимовна наша старается. Помните ее? — спросила Анка.

— Акимовну? — переставая есть, поднял голову Жуков.

— Еще при вас во время ночного шторма погиб ее единственный сын. Неделю все выходила на берег, убивалась, сердешная, выкликала из моря своего Мишу. А муж еще раньше погиб…

— А-а-а! — грустно покачал головой Жуков. — Помню, помню…

— Ну, потом взяла себя в руки, Колхоз назначил ей пенсию, новую хату построил, а она не может усидеть дома без дела. Работает в столовой шеф-поваром. Да вот и сама она идет.

На Акимовне был белоснежный халат и такой же колпак. Улыбаясь, она подошла к Жукову.

— А я тебя, мил-человек, сразу узнала. Не забыл нас, сынок?

— Хороших людей, Акимовна, не забывают.

— Спасибо на добром слове. Насовсем к нам?

— Насовсем в Приазовье, только не на Косу.

— Давно бы так! — она ласково посмотрела на Жукова, и в ее не по годам живых серых глазах засветились веселые огоньки. — Соскучились мы тут по тебе.

— И я скучал… по людям, по морю.

— Приходи ко мне в гости. Поглядишь, как живу.

— Приду, Акимовна. Обязательно.

— Пойду на кухню, команду дам, — и она поплыла между столами, легко неся свое дородное тело.

— Боевая старуха! — Жуков уважительно посмотрел вслед Акимовне.

— Говорит, до ста лет доживу. В такой счастливый век, говорит, нам запретно прежде времени помирать, — засмеялась Анка, поднимаясь со стула. — Идемте, Андрей Андреевич.

Они вышли на широкую залитую ярким солнцем улицу. Вдали серебрились и вспыхивали солнечными бликами волны, за горбатиной моря виднелась густо дымившая труба уходившей к Ейску «Тамани».

— Жаль, — вздохнул Жуков, — все бронзокосцы в море…

— Еще повидаетесь. Они завтра должны вернуться, — сказала Анка. — На медпункт зайдем?

— Непременно. Надо же повидаться с Душиным.

Домик, в котором помещался медпункт, состоял из трех комнат. Первая служила приемной, Тут стояли два шкафа: один — застекленный, с медицинскими инструментами, другой — аптечный; стол, табуретки и узкий диван, покрытый белой клеенкой, дополняли обстановку. Во второй комнате стояли две койки. В третьей, имевшей отдельный вход, жил фельдшер Душин.

Душин встретил нежданного гостя очень радушно:

— Ба, Жуков! Сколько лет, сколько зим! — воскликнул он. — Да откуда ты? Уж не с неба ли свалился? Ох, и рад же я видеть тебя! Ей-богу, рад!..

Он тут же принялся показывать Жукову свое скромное хозяйство.

— Ну, как… Нравится?

— Нравится. А чьи же это руки наводят здесь такую идеальную чистоту? Уж не женился ли ты, часом, Кирилл Филиппович?

— Угадали, — улыбнулась Анка. — Но только его жена работает в библиотеке при Доме культуры, а тут в помощницах Душина состоит жена Григория Васильева.

— Вот как?.. И Васильев, значит, женился?

— Да. Наконец-то распрощался с холостяцкой жизнью.

— Где же он нашел такую чистеху?

— С того берега привез. Ездил с делегацией в поселок Кумушкин Рай проверять, как выполняет тамошний колхоз социалистические обязательства. Ну, Кондогур и сосватал ему одну вдовушку. И совпадение-то какое: ее тоже, как и покойную, зовут Дарьей.

Жуков слушал, глядя куда-то мимо Душина, а когда тот закончил историю женитьбы Григория, сдержанно спросил:

— А живут как? В ладах?

— Дружно живут. Григорий пить еще тогда бросил.

— А Кострюков?

— Тот — закоренелый холостяк, — Анка безнадежно махнула рукой.

— Да-а… — протянул задумчиво Жуков и посмотрел в окно. Над морем на небольшой высоте кружил самолет. «Разведчик, наверно», — подумал Жуков. — Кострюков был крепко привязан к своей жене, — обернулся он к Анке. — Такие люди, как он, могут любить по-настоящему только один раз в жизни…

И весело взглянул на Душина.

— А как же это ты, Филиппович, не предусмотрел в своем медицинском учреждении родильное отделение? Ведь в былые времена ты здесь светилом считался по акушерской части…

Душин смущенно опустил глаза.

— Или Кострюков не разрешил? — лукаво сощурился Жуков.

— А что мне Кострюков? — застенчиво улыбнулся Душин, теребя пальцами тесемки на рукаве белого халата. — Я теперь не под его началом. А рожениц мы отправляем в районный родильный дом.

У Душина зарделось скуластое, с выдающейся вперед нижней челюстью лицо. Жуков положил на его плечо руку, примирительно сказал:

— Иногда, Филиппович, приятно и былое вспомнить.

— Безусловно, Андреевич. Что ж, было время, когда приходилось поневоле совмещать работу секретаря сельсовета с обязанностями повивальной бабки. Ох, и доставалось мне от Кострюкова! А женщины благодарили.

— Он, Андреевич, и мою Валюшку принимал, — сказала Анка.

— Помню, как же, — добродушно засмеялся Жуков.

Жуков и Анка вышли на улицу. Навстречу торопливо шагала невысокая чернобровая, румянолицая женщина. Кинув на Анку и Жукова беглый взгляд, она бойко проговорила на ходу:

— Доброго здоровьичка!

— Здравствуй, Дарьюшка! На медпункт?

— А куда ж еще? Мой-то в море, дома одной скучно. — Голос у нее был певучий и мягкий, походка легкая, стремительная.

— Не ходит, а будто чайка летит, — сказала Анка.

— Кто она?

— Жена Васильева.

Жуков обернулся, посмотрел вслед Дарье.

— Красивая. У Васильева-то, оказывается, губа не дура…


Каменное здание конторы МРС окнами выходило на улицу. Справа и слева, двумя полукругами, тянулся вниз к заливу высокий дощатый забор. За ним виднелась черепичная крыша мастерских. Над входной дверью была прикреплена вывеска: «Бронзокосская моторо-рыболовецкая станция».

В коридоре Анка и Жуков встретили Панюхая. Он, поплевывая на пальцы, пересчитывал деньги. На голове у него вместо прежнего платка красовалась широкополая соломенная шляпа. Уши были заткнуты ватой. В белом кителе, в черных флотских брюках и черных ботинках, он выглядел молодцом. Догадавшись, что Панюхай получил зарплату, Жуков сказал:

— А что, Анна Софроновна, не потребовать ли нам с него магарыч?

— Непременно! — подхватила Анка, уловив шутливую нотку в голосе Жукова.

Панюхай поднял выцветшие глаза, захлопал красными, лишенными ресниц веками, почесал пальцем рыжую бородку:

— Анка?

— А то кто же?

— Али случилось что?

— Ничего не случилось. Гостя вот привела, — кивнула она в сторону Жукова. — Не узнаешь?

Панюхай прищурил глаза:

— Чудится мне, будто обличье знакомо…

— Вот те и на. Да ты что же, Жукова не узнал? Андрея Андреевича?

— Скажешь такое — не признал! — обрадованно воскликнул Панюхай, пряча в карман деньги. — Старого приятеля свово да не признать? Ну, сокол, объявился, значит?

— Объявился, Кузьмич.

— Руку! Признал, признал, Андреич…

— А тебя, Софрон Кузьмич, сразу-то и не узнаешь. Гляди, вы рядился-то как! Настоящий морской волк. Вот бы еще тебе фуражку с крабом…

— Нельзя! — с искренним огорчением сказал старик. — Прежде надо в чины выйти, а мне, видишь ли, грамотешки малость не хватает. Спасибо, хоть в сторожа допустили.

Жуков засмеялся.

— А кто же тебе, Кузьмич, такую службу доверил?

— Начальство! Юхим Тарасович, благодетель наш.

— А помнится мне, сторожил ты когда-то коптильню «благодетеля» Белгородцева в ерике да и проспал ее…

— Так то же было нечистое дело, — возразил Панюхай, — его и проспать не грешно. А теперь я состою на государственной службе — народное добро караулю. Вот видишь, что на мне? — и он погладил заскорузлыми руками китель, потрогал флотские брюки.

— Вижу, — оглядывая Панюхая, одобрительно сказал Жуков.

— Это от начальства премия мне вышла за то, что службу справно несу.

— Поздравляю от всей души, Кузьмич! — и Жуков еще раз пожал ему руку.

Распахнулась дверь конторы, и на пороге показался Кострюков с черной повязкой на левом глазу. Он взъерошил черные волосы, подергал себя за крючковатый нос, нацелился на Жукова единственным, с красными прожилками глазом, и обветренное темное лицо его озарилось радостной улыбкой.

— Думал, кто же это с Анкой пожаловал к нам? Уж не Андреич ли? Так и есть. Какие счастливые ветры занесли тебя к нам?.. — Он стиснул друга в объятиях, хлопнул по плечу ладонью, слегка оттолкнул от себя, с укором проговорил: — Чертушка ты эдакий… Хоть бы весточку прислал о себе…

— Ты же знаешь, Ваня… я не любитель заниматься писаниной.

— Знаю, знаю… Надолго?

— Собирается сегодня удирать, — опередила гостя Анка.

— Не отпустим! — тряхнул косматой головой Кострюков.

— Не отпустим, нет! — раздался за спиной Кострюкова глуховатый с хрипотцой голос Панюхая. — На прикол, как баркас у причала, поставим. Хватит по белу свету парусить. Ишь ты! Не успел прилететь, как уж сразу паруса распускает.

— Дело говоришь, Кузьмич, — обернулся Кострюков и крикнул:

— Юхим Тарасович! Юхим Тарасович!

В раскрытой двери появился рослый, плечистый, мужчина лет сорока пяти, смуглолицый, с могучей широкой грудью и двойным подбородком. На нем была вышитая холщовая рубаха, свободные, свисавшие на голенища юфтевых сапог суконные шаровары. Под густыми бровями поблескивали острые светло-серые глаза. На суровом волевом лице красовались длинные, тронутые сединой усы.

«Оселедец бы ему на макушку да люльку в зубы, и вылитый Тарас Бульба», — подумал Жуков, любуясь мощной фигурой Юхима Тарасовича.

— Вот он, Юхим Тарасович, организатор и первый председатель рыболовецкого колхоза на нашей Косе — двадцатипятитысячник Жуков.

— Чув про вас, товарищ Жуков, — пересыпая русские слова украинскими, сказал Юхим Тарасович, шагнул через порог и протянул Жукову широкую, как лопата, ладонь. — Директор МРС Кавун, — представился он гостю. — Юхим Тарасович Кавун.

— Андрей Андреевич Жуков…

— Здравствуй, Анка!

— Добрый день, Юхим Тарасович! — и маленькая с тонкими пальцами Анкина рука утонула в огромной, жесткой руке Кавуна.

— А шо ж мы туточки гуртуемось? — спохватился Кавун. — Це не дило. Ходимте ко мне в кабинет, — и указал на открытую дверь. — Будь ласка, прошу.

Панюхай лукаво подмигнул Жукову, шепнул ему на ухо:

— Ежели не на приколе, то на запоре будем держать тебя, Андреич, — и легонько подтолкнул его в спину: — Иди, иди, дорогой гостюшка. Начальство просит…


Уха получилась на славу — наваристая, благоухающая лавровым листом и черным перцем. Панюхай, прищелкивая языком, поглядывал на хозяйку умильными глазами, говорил:

— За одну тольки шорбу тебя, Акимовна, надо в молодом нашем парке памятником возвеличить.

— Ох и шутник же ты, Кузьмич! — смеялась довольная похвалой Акимовна, наливая по второй рюмке. — Угощайтесь, родимые, на здоровье.

— Нет, нет, я больше не буду, — отказался Жуков. — Вы же знаете, Акимовна, что я непьющий.

— Я тоже не могу, — и Анка прикрыла рюмку ладонью.

— Еще по маленькой, — радушно потчевала гостей Акимовна.

— Еще! — поддержал хозяйку Панюхай, захмелевший с первой рюмки. — Что ж ты, Андреич, чебак не курица, хозяйку, выходит, не уважаешь? Еще по одной рюмочке можно.

— Вот эту добавочку я бы не прочь, — сказал Жуков, вычерпывая ложкой из тарелки остатки ухи. — Уха приготовлена с настоящим рыбацким умением.

— Кушайте, кушайте! — подхватила из рук Жукова пустую тарелку Акимовна. — Шорбы хватит… А тебе, Анка, добавить?

— Спасибо, Акимовна, я сыта.

Жуков и Анка больше не прикоснулись к водке. Панюхай выпил вторую, третью рюмку, и у повеселевшего старика развязался язык.

— Эх, Акимовна, душа-человек… — раскачивался он на стуле. — Дай бог тебе хорошего жениха…

— Что ты, Кузьмич, господь с тобой! — отмахнулась хозяйка. — Мне уже шестой десяток. Кому такая невеста надобна.

— А ежели я сватов зашлю, арбуза не поднесешь? Ответствуй напрямик. При свидетелях…

— Отец, — с укором посмотрела на него Анка. — Все шутишь, а Андрей Андреевич бог весть что подумать может.

— Не встревай, дочка, в отцово дело, — петушился Панюхай. — Я всурьез оказываю…

Жуков поперхнулся и закашлялся. Панюхай уставился на него мутными глазами, обиженно пробормотал:

— И ты, дружок-приятель, надо мной надсмехаешься?

— Да нет, Кузьмич, — оправдывался Жуков. — Уха до того вкусная, что я чуть было язык не проглотил.

Панюхай нахмурился и замолчал. К нему подошла Акимовна, ласково сказала:

— Что же это ты, Кузьмич, взъершился? Сам шутки шуткуешь, а другим разве запретно? Ну, чего как индюк надулся? — и она налила ему еще водки. — Пей на здоровье…

— С чего ты взяла, Акимовна, что я дуюсь? Думу думаю…

— О чем же твоя дума?

— Прикидываю, кого бы в сватья нарядить к тебе?

— Не шуткуешь?

— Какие могут быть шутки, Акимовна?

— Так и быть! — хлопнула она ладонью по столу. — Засылай сватов, Кузьмич. Может, до чего-нибудь и дотолкуемся. А пока выпьем за здоровье нашего дорогого гостя, — подняла рюмку Акимовна.

Панюхай выпил, сморщился, нюхая кусочек хлеба. Акимовна пригубила рюмку, поставила ее на стол, широко заулыбалась:

— Прошу, Ивановна, прошу! То-то кстати пришла. Посмотри, кто у нас гостем-то…

Все обернулись — у порога стояла Евгенушка.

— Весь хутор, Акимовна, знает о приезде товарища Жукова, — сказала Евгенушка и подошла к гостю. — Здравствуйте, Андреевич! Я и домой не заходила, прямо из школы сюда.

Поднимаясь со стула, Жуков удивленно рассматривал Евгенушку.

— Не узнаете?

— Узнаю, — склонил на плечо голову Жуков, все еще не отрывая от Евгенушки пристального взгляда. — Здравствуй, здравствуй! — и протянул ей руку. — Как же не узнать тебя: все те же озорные глаза, та же улыбка… Но располнела-то как!

— Это ее после замужества разнесло, — вставила Анка. — Доченька подвела…

— Уф! — вздохнула Евгенушка, обмахивая носовым платком лицо. — И сама не рада этой полноте.

— А что, разве лучше такой сухопарой быть, как Анка? — вмешалась Акимовна.

— Что вы, Акимовна! — возразила Евгенушка. — Наша Анка, как тростинка, гибкая. Красавица. А я… — и махнула рукой, — прямо глыба бесформенная… Уж и одышка появилась… сердце начинает пошаливать…

— Да, я помню тебя, Евгенушка, совсем худенькой, — сказал Жуков. — Но ты не огорчайся. Полнота, она, знаешь, солидность придает…

— А сердце? — перебила его Евгенушка. — А ну-ка попробуйте в жару такую тяжесть таскать. Не обрадуешься солидности.

— Конечно, если пошаливает сердце и причиной тому полнота, то…

— То-то и оно-то! — засмеялась Евгенушка, и ее милое, добродушное лицо еще больше порозовело.

В комнату шумно вбежали две белокурые одинакового роста девочки. Одна из них кинулась к Анке, другая подбежала к Евгенушке. Они наперебой затараторили:

— Мама!

— Мама!

— Валю чуть-чуть не укусила собака!

— Да, я хотела потрогать ее чуточку! Она такая хорошенькая!

— А один мальчишка чуть-чуть в собаку каменюкой не попал!

— А дяденька за мальчишкой погнался и чуточку не догнал его… Вот бы ему досталось!..

— Погодите! Погодите! — закрыли уши обе матери.

Жуков, глядя на Анку, Евгенушку и их дочерей, от души расхохотался. Смеялась и Акимовна, улыбался пьяненький Панюхай.

— Ничего нельзя понять, — сказала Анка.

— Вы спокойнее, спокойнее — посоветовала Евгенушка.

Но девочки опять заговорили наперебой:

— Валю чуть-чуть…

— А я только хотела…

— А мальчишка один чуть-чуть…

— А дяденька его чуточку…

— Хватит! — замахала руками Анка. — С вами не разберешься так сразу. Пора домой.

Все поднялись, вышли из-за стола.

Акимовна спросила Жукова:

— Когда в район едешь?

— Хотел сегодня, да Кострюков не отпустил.

— Правильно сделал. Погости, погости лишний денек.

— Погощу сутки: конференция послезавтра; хочется повидать Васильева, Дубова, Зотова, Сазонова, Краснова…

— Васильев у нас председателем колхоза. Ему не обязательно каждый раз в море выходить. А он: «Не могу, — говорит, — тянет на простор…».

— Его можно понять, Акимовна, морская душа не дает покоя…

— А… у меня?.. — Панюхай распахнул китель и выпятил узкую грудь, обнажив полосатую тельняшку. — Не… морская душа?..

— Как не морская, Кузьмич, — сказал Жуков. — Морская.

— То-то, чебак не курица… Зря мне… такая прем… мия вышла?..

— Не зря. За исправную службу.

— То-то…

— Идем, отец, — прервала его разглагольствования Анка. — Тебе в ночь дежурить. Надо отдохнуть.

— И то верно, дочка… Идем… А к тебе, Акимовна, сватов я зашлю… непременно, — и он заковылял из комнаты, затянул скрипучим голосом:

Э-эх!.. Мачты гнутся… Сарты рвутся…
Отбило руль мне… полосой.
III
Бирюк и Павел молча поднимались по извилистой крутой тропинке. Взобравшись наверх, Павел поставил у ног дорожный чемоданчик, снял шляпу и вытер носовым платком потное лицо.

— Что, упарился? — глядя на запыхавшегося гостя, спросил Бирюк.

Павел окинул взглядом хутор, побережье, задумчиво ответил:

— Да, жарковато… — Он подставил разгоряченное лицо живительному дыханию моря.

У берега стояли на приколе два подчалка. Несколько поодаль от них, гремя якорной цепью, покачивался на волнах огромный баркас «Дельфин». Павел усмехнулся. Бирюк заметил его усмешку.

— Узнаешь свою птицу? — кивнул он в сторону «Дельфина».

— Пускай хоть сто названий дали бы ему… хоть всего размалевали бы надписями… все равно я узнал бы своего «Черного ворона». Э-эх!.. — вздохнул Павел. — Мало мне пришлось побегать на нем по волнам с ветром вперегонки.

— Зря ты его тогда, десять лет назад, ко дну не пустил. Теперь вот он колхозу служит.

— Откуда ты знаешь, — покосился на Бирюка Павел, — что я хотел ко дну его пустить?

— Мы, ребятишки, вот на этом месте стояли и все видели… Ты с топором на «Ворона» вскарабкался, а потом швырнул топор в море, на берег выбрался и убег… Как в воду канул…

— Анка не допустила, а то…

— И что она тебе сделала бы?

— У нее был револьвер…

— А разве в того стреляют, кого любят? Гайка, скажи, ослабла. Бабы испугался. Она и теперь по тебе, небось, сохнет. От всех женихов отворачивается.

— Что… — схватил его за руку Павел, — Анка не замужем?

— Нет, не замужем.

«Неужели ждала меня? — эта мысль огнем обожгла сердце Павла… — Неужели еще любит?»

Павел посмотрел на Бирюка подобревшими глазами, поднял с земли чемоданчик.

— Идем скорее, мой приезд обмоем. Тут у меня, — кивнул он на чемоданчик, — кое-что найдется.

Они остановились возле покосившейся, вросшей в землю хижины с маленькими подслеповатыми оконцами.

— Вот и мои хоромы, — без улыбки сказал Бирюк. — Прошу, — он толкнул ногой дверь, на которой не было ни ручки, ни цепочки для замка, шагнул через порог.

Павел вошел за Бирюком в прихожую, осмотрелся. Низкий потолок, земляной пол, заплеванный и усыпанный окурками. Покрытый газетой колченогий стол, две табуретки, на одной из которых — ведро с водой и алюминиевая кружка.

— Извини, дорогой гостюшка, у меня в прихожке беспорядок. Давай проходи в горницу.

В горенке стояла деревянная кровать, покрытая зеленым одеялом, дубовый стол, пара венских стульев, посудный шкаф с застекленной дверцей, у стены — длинная скамейка. На стенах выцветшие, засиженные мухами фотографии и аляповатая, базарного производства «живопись» с уродливыми пейзажами, замками и целующимися влюбленными парочками.

Павел покачал головой.

— Плохо ты живешь… Смотри, почти все хуторяне в новых светлых домах…

— Хватит мне и в хижине света!

— Все же мог бы лучше устроить свою жизнь.

Бирюк мрачно прогудел:

— А что мне, бобылю… Один как перст.

— Чем же ты занимаешься?

— Работаю в сельсовете. Секретарствую. Бумагу мараю.

— А Душин?

— Он теперь наш бронзокосский «наркомздрав». Медпунктом заведует. Кострюкова помнишь? Он замполитом на МРС…

— А кто же председателем сельсовета?

— Анна Софроновна Бегункова.

Павел извлекал из чемоданчика коньяк, колбасу, сыр, вареные яйца, булку и раскладывал все это на столе. При последних словах Бирюка он резко вскинул голову и в изумлении уставился на хозяина.

— Не ожидал? — ухмыльнулся Бирюк, и его колючие глаза под мохнатыми белесыми бровями засветились злорадным огоньком. — Да, братец, теперь она у нас на хуторе вроде атамана.

Павел с деланным безразличием пожал плечами и, скользнув взглядом по грязному полу, перевел разговор на другое:

— Ты думаешь когда-нибудь обзавестись семьей?

Бирюк горько усмехнулся.

— Кто же пойдет за калеку? Меня и по имени на хуторе не зовут… Бирюком кличут… С насмешкой… Я их, проклятых, всех ненавижу… Была бы моя воля — весь хутор на рее вздернул бы.

— Ты смелый, дьявол, — заметил Павел, раскупоривая бутылку коньяка. Держа между пальцами перочинный ножик, он ввинчивал штопор в пробку, но раскупорить не мог. То ли тонкий штопор не удерживался в туго всаженной пробке, то ли у Павла дрожали руки.

— Дай-ка сюда, — Бирюк взял у Павла бутылку, хлопнул донышком о ладонь, и пробка взлетела под потолок вместе с брызгами коньяка. — Вот так надо и души вышибать из них…

— Это как же понимать? — наливая в кружку коньяк, осторожно спросил Павел.

— Как твой разум дозволяет, так и понимай, — уклончиво ответил Бирюк, одним махом опорожняя кружку.

— А что с ногой у тебя?

— С кручи свалился, а там, внизу, ржавый якорь в песке торчал. Кость повредил. Шесть месяцев в гипсе пролежал. Вот по случаю инвалидности и в сельсовет пошел.

— Почему же ты не на работе?

— Ремонт в сельсовете. Нынче закончат.

— Да! — вспомнил Павел, обхватив руками зашумевшую от коньяка голову. — Я и забыл спросить у тебя… Как моя дочка, жива?

— Валька? Жива. Растет. Вылитая мать…

— А что это твоей матери не видно?

— В прошлом году померла, — вздохнул Бирюк. — От простуды.

Молча допили вторую бутылку. Бирюк кряхтел, все ниже опускал мохнатые брови, темнел в лице. Хмель заметно действовал на него.

— Ты что?.. — уперся Павел мутными глазами в Бирюка. — Может, мною недоволен?.. Чего сопишь?..

— Доволен, — буркнул Бирюк.

— Или еще хочешь выпить? — допытывался Павел.

— Хватит, а то, ежели лишнее хвачу, буянить начну. А мне по службе это не полагается. У меня начальница строгая.

— Ну, что ж, станешь буянить — свяжу, — поднялся Павел.

— Попробуй, — Бирюк тоже встал.

— Эх, ты, — тряхнул его за грудки Павел, — цыпленок…

— Эх, ты, курчонок! — подхватил его Бирюк под ребра и стиснул крепкими руками, как в железные тиски зажал. Потом играючи приподнял и швырнул на кровать.

Послышался глухой треск. Павел, выставив руки и ноги, застрял между переломившимися досками.

— Связал? То-то, вперед не хвастай, — Бирюк помог Павлу подняться.

— У-у, черт! Силен ты, однако… — сконфуженно проговорил Павел, поправляя съехавший на бок галстук.

— Меня, брат, буря морская не одолеет.

— Я тоже видывал бури…

— А со мной все же не борись! — предупредил Бирюк.

— Запомним.

— Это уж твое дело: забыть или помнить.

— А ты умеешь забывать? — покосился на него Павел. — Или обиду на меня в сердце держишь, за пазухой камень хоронишь?

— Ты про что это? — захлопал глазами Бирюк.

— Про батьку твоего… Я ж в ерике рыбную коптильню обнаружил… Выступал на суде против твоего да заодно и своего старика…

— Батька десять лет в ссылке выдержал. И помер, — угрюмо сказал Бирюк.

— А мой?..

— Не знаю. Ежели жив, скоро домой вернется, — Бирюк так засопел, что ходуном заходила его широкая грудь. Он поднял на Павла тяжелый взгляд. — Ты про это самое не поминай… — сказал он с раздражением. — Старую рану не тревожь… Слышишь? А то не погляжу на то, что ты гость… Возьму вот так, — Бирюк поднял руки со скрюченными пальцами, — и душу из тебя выдавлю… как пузырь из рыбешки…

Наступила тягостная пауза. На оконце судорожно билась в невидимых нитях паутины и нудно жужжала муха.

— Проклятая тварь… — не выдержал Бирюк, повернулся к окну, с размаху шлепнул ладонью, и стекло со звоном вылетело во двор.

Опять воцарилась тишина. Бирюк и Павел сидели друг против друга, по-волчьи сверкая глазами. Казалось, вот-вот схватятся. Но Бирюк взял кружку, поднялся и пошатываясь вышел в прихожую. Утолив жажду, он вновь зачерпнул полную кружку холодной воды, принес Павлу.

— Пей.

— Благодарствую…

— Вот, значит, — опять заговорил Бирюк, — я своей головой кумекаю так: у наших отцов была своя жизнь, а мы должны жить по-своему. И нечего про старое поминать.

— По-новому захотел жить, по-советски? — осклабился Павел, пьяное лицо его исказилось. — Ты не комсомолец ли часом?

— Я комсомол десятой дорогой обхожу.

— Это почему же? — насторожился Павел.

— А кому интересно болтаться на перекладине в петле? Хорошо, если хоть веревку намылят…

— На какой перекладине? Что ты спьяну городишь?

— Брось, Павел Тимофеевич, дурачка из себя строить, — погрозил ему пальцем Бирюк. — Как будто газет не читаешь, не знаешь, что Гитлер всю Европу на колени поставил… Англию бомбит… Норвегию с воздуха заграбастал… На Индию нацелился… А дорога в Индию через Россию лежит… Вот и потребуются перекладинки… веревочки… мыльце… — подмигнул он.

Павел расхохотался.

— И хитрый же ты, чертяка! Башка у тебя варит…

— Башкой не обижен… А ты мне раны растравляешь. Дружить нам надо.

— Дело говоришь, — согласился Павел и вытащил из бокового кармана пиджака объемистую пачку денег.

«С деньгой, аспид… Богатеем стал…» — отметил про себя Бирюк, пожирая глазами банкноты.

Павел небрежно бросил на стол две полусотни, сказал:

— Давай обмоем нашу дружбу. Неси водки. А до завтра вполне можно выспаться.

Бирюк левой рукой сгреб со стола деньги, правую протянул Павлу:

— На дружбу…

IV
Самолет кружил над морем. Он ложился курсом то на восток, то на запад, то на северо-восток, то на юго-запад. Летчик часто посматривал вниз, поворачивая голову то влево, то вправо, зорко вглядывался в зеленовато-фиолетовую поверхность моря. Заметив темные пятна — скопление косяков рыбы, летчик радировал:

— Я — «Чайка!» Я — «Чайка!» «Всем, всем, всем!..»

Но самого себя летчик не слышал.

«Что за чертовщина?» — с досадой подумал он и продолжал радировать:

— «Всем судам! Всем судам! Принимайте координаты! Принимайте координаты!..»

Никто, однако, не откликался, потому что слова летчика не попадали в эфир.

«Неужели ларингофоны испортились?..»

Летчик развернул самолет, снизился и несколько раз прошел над бороздившими море моторными судами. Рыбаки замахали шляпами, закричали, хотя и знали, что летчик не услышит их:

— Это — Орлов!..

— Привет Якову Макаровичу!..

Самолет еще раз с шумом и треском пронесся над рыбаками, покачал крыльями и ушел навстречу первым лучам всходившего над морем ярко-малинового солнца.

Рыбаки поняли летчика…

Моторные суда, опережая друг друга, устремились на восток, вслед за самолетом. Над районом скопления рыбы летчик сбросил несколько навигационных бомбочек, начиненных нефтью, и на морокой глади расплылись жирные, радужно поблескивавшие на солнце пятна.

С восходом солнца подул ветерок, заволновалось проснувшееся море. Оставляя за собой кружевные следы шипящей белой пены, суда стремительно мчались вперед. Летчик еще раз описал в воздухе круг, отлетел немного в сторону, спикировал. В двух направлениях полетели зеленые ракеты, нацеливая ловцов на рыбные косяки. Самолет ушел дальше и постепенно растаял в сверкающей лазури неба…

Анка зашла к Кострюкову за Жуковым и повела гостя по хутору, показывая ему все, что было сделано за его десятилетнее отсутствие. В Доме культуры Анка познакомила Жукова с женой Душина, миловидной и такой же тихой и застенчивой, как ее муж; они побывали в детских яслях, временно помещавшихся в доме Тимофея Белгородцева, в новом холодильнике рыбного треста. Осмотрев холодильник, Жуков с одобрением заметил:

— Это хорошо, что рыбтрест отказался от грубого засола. Свежемороженная рыба куда лучше!

— Несомненно, Андрей Андреевич, — подтвердила Анка. — Соленая рыба хуже по вкусовым качествам и менее питательна.

— А почему до сих пор здесь не построят рыбзавод?

— Все предусмотрено. В будущем году в заливе, рядом с МРС, начнут возводить рыбкомбинат. Рыба-сырец будет обрабатываться на месте.

— Вот это по-хозяйски!

— А в хуторе намечено строить двухэтажное здание под школу-десятилетку. Моя Валюша и дочка Евгенушки уже перешли в четвертый класс. А дальше как быть? В район за двадцать километров посылать?

— Школа нужна. Это верно. Хотя бы семилетка на первое время.

— Пусть семилетка. А потом уже можно открыть и старшие классы. Бронзовая Коса скоро в портовый городок превратится, вот увидите, — с радостью рассказывала Анка.

— Да, — согласился Жуков. — Большие преобразования на Косе…

Обойдя почти весь хутор, Анка и Жуков отправились в сельсовет. Просторный и светлый зал заседаний, с большими окнами, задрапированными темно-зелеными шторами, был уставлен пятиместными, в два ряда, дубовыми скамейками. На сцене — длинный стол, трибуна. В глубине сцены, на кумачовом фоне, — гипсовый бюст Ленина на постаменте. На стенах — картины, все больше морские пейзажи.

В прихожей стоял стол, за которым сидел Бирюк, склонившись над папкой с бумагами. Отсюда вела дверь в кабинет председателя. Жукову понравилась рабочая комната Анки: письменный стол, кресло, три стула и диван, обитый коричневым дерматином. В углу на тумбочке — радиоприемник.

— Уютно тут у тебя. И вид какой прекрасный на хутор и на море, — сказал Жуков, глядя в окно. Он опустился на диван и кивнул на дверь: — А это кто?

— Бирюк, секретарь сельсовета. Помните Петра Егорова, осужденного вместе с Тимофеем Белгородцевым за хищение и копчение в ерике рыбы?

— Как же, помню…

— Его сын. Он тогда был еще подростком.

— И как он?

— Парень исполнительный, ничего не скажешь. Только мрачный какой-то, замкнутый. Оттого и прозвали его на хуторе Бирюком.

— Вид у него и впрямь бирючий, — согласился Жуков.

— Иногда внешность бывает обманчива.

— И то правда.

Когда выходили из сельсовета, Анка остановилась у порога приемной, спросила Бирюка:

— Говорят, Павел Белгородцев у тебя на постое?

— У меня.

— А зачем и откуда он приехал?

— Из города… Земляков проведать.

— Документы у него в порядке?

Бирюк замялся:

— Не знаю…

— Как же так? Работник сельсовета и не поинтересовался вновь прибывшим в хутор.

— А кто ж его не знает? — удивился Бирюк. — Парень тутошний, наш…

— Как знать, — загадочно произнесла Анка. — Вот что… Передай ему, чтоб вечером в сельсовет явился.

— Хорошо, Анна Софроновна, передам, — а про себя усмехнулся: «Вот тебе и на! Пашку не знает. А дочку с кем притуляла? Ба-а-б-ы!..» — покачал он головой.

Жуков шел молча, нахмурившись, изредка поглядывая на Анку. Та, полагая, что он размышляет о чем-то, тоже шагала молча, не желая мешать его мыслям. Но вот Жуков замедлил шаги, остановился и как-то по-отечески, тепло и ласково, сказал:

— Хорошая ты женщина, славная… И совсем еще молодая.

— Вы обо мне думали, Андрей Андреевич? — кинула на него Анка благодарный взгляд.

— О тебе, Анка. Славная, говорю, ты… Умная, красивая, молодая, а вот… одна живешь… не замужем. Неужели все еще Пашку любишь?

— Что вы, Андреевич, ни капельки. Было когда-то, да давно уж быльем поросло.

— Так почему же не выходишь замуж?

— Придет время — выйду, — улыбнулась Анка.

— Когда же?

— Думаю, Андрей Андреевич, скоро.

— И жених есть?

— Вот он! — кивнула она в сторону моря. Жуков развел руками:

— Ничего не понимаю…

— Летит мой сокол крылатый, летит! — и засмеялась. — Обязательно скажет: «Бензин на исходе, вот и приземлился горючим подзаправиться.» А бензину у него, почитай, что полные баки.

Жуков посмотрел на приближавшийся к Косе самолет, догадался.

— Летчик?

— Он.

— Ну, и договоренность уже у вас есть?

— Пока нет.

— То есть, как это — пока? — непонимающе посмотрел он на Анку.

— А так: пока глазами объясняемся в любви. А до формального, так сказать, разговора дело не дошло.

— Что ж так?

— Он молчит и я молчу.

— Да этак вы, чего доброго, до старости промолчите! — захохотал Жуков.

— И так может случиться, — в глазах Анки заиграли лукавые огоньки.

— Ну, и душа из вас винтом, молчите и старейте со своей любовью. Надо полагать, Кузьмич с Акимовной опередят вас.

Жуков хотел сказать еще что-то, но мимо них опрометью промчалась Валя, на бегу посматривая в небо. Самолет шел на снижение с приглушенным мотором.

— Ты куда, доня? — окликнула Анка дочку.

— Ой, мама! Дядя Яша прилетел! Я чуточку не проглядела его! — и она побежала еще быстрее, сверкая пятками.

— Валюша с Яшей — большие друзья, — сказала Анка, и ее смуглое красивое лицо осветила теплая улыбка.

— Ну вот, — кивнул Жуков, — чего же тебе еще надо?

— А ничего. Ничегошеньки мне больше не надо, Андрей Андреевич, — с затаенной радостью тихо засмеялась она.

…Летчик шел размашистой походкой, ведя за руку Валю. Его стройную высокую фигуру ладно облегал комбинезон, В свободной руке девочка держала плитку шоколада. На ее маленькой голове болтался светло-коричневый шлемофон, прикрывая светившиеся счастьем глаза. Набегавший с моря свежий ветерок теребил на голове летчика темно-каштановые, как у девушки, пушистые волосы. И открытый взгляд карих глаз, и прямой нос, и твердый рот — все свидетельствовало о том, что он действительно принадлежит к бесстрашному орлиному племени авиаторов.

— Видите, как Валюшу балует? — притворно сердито сказала Анка.

— Какое же это баловство, — возразил Жуков. — Видать, они настоящие друзья.

Летчик подошел к ним, пожал Анке руку, слегка поклонился Жукову.

— Андрей Андреевич, это наш воздушный разведчик, летчик Яков Макарович Орлов. Знакомьтесь! — сказала Анка и обратилась к Орлову: — Что, Яшенька, опять зазевался, а бензин на исходе?

Жуков понимающе улыбнулся, заметив, как Анка взглянула на него. В карих глазах Орлова блеснули лукавые искорки.

— Точно, — весело подтвердил он. — Такого трудного поиска еще не было. Битый час кружусь и ни одного рыбного косяка. Наконец обнаруживаю один, другой… И так увлекся разведкой, что забыл про горючее. Смотрю, а стрелка бензомера к нулю приближается…

— Вот и хорошо, — подхватила Анка. — Пока моторист заправит баки горючим, я угощу вас чаем. Айда чаевничать!

Жуков снял с головы Вали шлемофон, спросил Орлова:

— А это кто же? Штурман вашего корабля?

— Это мой маленький друг, — и. Орлов потрепал девочку по подбородку. — Правда, Валюша?

— Правда. А я буду морячкой, — ответила Валя. Все засмеялись.

Чтобы не потревожить сон Панюхая, отдыхавшего после ночного дежурства, чай пили на крыльце, затянутом повителью. За чашкой чая разговорились. Жуков и Орлов ближе узнали друг друга. Оба остались довольны неожиданной встречей. Жуков расспрашивал летчика о его работе в авиации специального назначения. Он долго вертел в руках и с интересом рассматривал кожаный шлем, подбитый мехом, с вшитыми внутрь миниатюрными наушниками-ларингофонами.

— Да! — вспомнил Орлов, увидев в руках Жукова шлемофон. — Можете себе представить такую историю… Разведал рыбные косяки. Надо немедля передать координаты рыболовецким бригадам. Я — радировать, а мой шлемофон, как говорится, глух и нем…

— Почему? — спросила Анка, не сводя с Орлова сияющих глаз.

— Ларингофоны испортились.

— И что же?

— Обошелся, как говорится, подсобными средствами. Одним бригадам указал скопление рыбы навигационными морскими бомбочками, других нацелил ракетами.

— Летчик должен быть находчивым, — улыбнулся Жуков.

— Этот прием не новый, — смутился Орлов…

Жуков заметил: когда Орлов ловил на себе теплый взгляд Анки, его карие глаза озарялись внутренним светом; но тут же, будто провинившись в чем-то, он смущенно опускал голову, слегка пощипывая себя за ухо. «Настоящий крылатый сокол… — думал про себя Жуков, с удовольствием наблюдая за летчиком. — А до чего же застенчив в присутствии Анки!..»

…Чаепитие затягивалось. Жуков взглянул на часы:

— Однако время идет. А ни машины из района, ни ваших рыбаков с моря.

— А мы нашего разведчика спросим, — встрепенулась Анна. — Ему с воздуха виднее.

— О чем ты? — поднял на нее глаза Орлов.

— Наших бронзокосцев в море не встречал?

— Они в Таганрогском заливе рыбу промышляют. Там в конце мая всегда бывает огромное скопление судака.

— Ого-го! — покачал головой Жуков. — Далековато. Сегодня им, конечно, не ночевать дома.

— Через неделю будут, не раньше, — подтвердил Орлов.

— Тогда сегодня же отправляюсь в Белужье.

— Мне тоже пора, — поднялся из-за стола Орлов.

Анка пошла провожать гостей. Когда они вышли на улицу, к ним, поднимая тучи пыли, подкатил юркий «газик». В машине сидел Кострюков.

— Вот и машина пришла, — сказал он, поправляя наглазную черную повязку. — Я тебе, Андрей, попутчик в Белужье. Коммунисты избрали делегатом на партконференцию.

— Вот и отлично. Веселей будет, — обрадовался Жуков.

— Не будь Дубов в море, мы избрали бы его делегатом.

— Ничего, Ваня, и тебе полезно побывать на конференции.

— Само собой разумеется, — сказал Кострюков.

Жуков сел в машину, пригласил Орлова:

— Садитесь, к посадочной площадке подкинем вас. И ты, Анка, садись. Проводим до самолета Якова Макаровича.

…Через несколько минут самолет поднялся в воздух, сделал круг над Бронзовой Косой и взял курс на Темрюк. Жуков и Анка провожали его долгими взглядами.

— А у тебя жених стоящий, — сказал Жуков, пожимая на прощанье Анке руку. — Правда, застенчивый немного, однако… ей-богу, молодец!

V
Павел проснулся с тяжелой, как чугун, головой.

Бирюк уже был на ногах. Он стоял перед осколком зеркала, вмазанным в саманную стену, и приглаживал расческой мокрые после умывания косматые рыжие волосы. Бирюк обернулся на скрип расшатавшейся старой деревянной кровати. Павел сидел, свесив с кровати ноги и обхватив руками голову.

— Что, муторно?

— Башка трещит, — простонал Павел.

— Сейчас я тебя полечу. Идем, — Бирюк прихватил ведро, вывел Павла во двор. — Нагинайся! — скомандовал он и опрокинул на голову приятеля ушат холодной воды. — Ну, что, легчает?

— Хорошо! — потряс головою Павел. Во все стороны полетели сверкающие на солнце брызги.

— Самое верное средство против головной хвори, — назидательно сказал Бирюк. — А теперь утрись, рушник там, в прихожке, на гвозде висит, допей водку, что осталась в посудине, и еще поспи. А я на работу.

Уже на улице Бирюк вспомнил о чем-то и быстро сунул руку в карман. Нащупав новенькие хрустящие бумажки, с облегчением вздохнул:

«Тут… на месте… Богатый, аспид!..» — с завистью подумал про себя, перебирая дрожащими пальцами бумажки. Но в голове шевельнулась неприятная мысль: «А ежели… дознается? — и Бирюк замедлил шаги. — Вдруг пересчитает деньги… На кого подумает?.. На меня, не иначе…» Он постоял в раздумье, потом двинулся решительным шагом: «Не заметит. Денег у него, аспида, побольше, чем бумаг в моей канцелярской папке. Вчера даже сдачу не брал. Богатей!..»

В обеденный перерыв Бирюк забежал домой. Павел, разбросав на кровати руки, с присвистом похрапывал. Бирюк растолкал его.

— У тебя документы в порядке?

— А в чем дело? — зевая и протирая кулаками глаза, вопросом на вопрос ответил Павел.

— Хозяйка спрашивала.

— Анка?..

— А кто же еще? Велела явиться вечером в сельсовет.

— Вот как! — криво ухмыльнулся Павел. — Строгая атаманша. А почему бы ей не пригласить меня к себе домой? Зазнаваться стала?

— Это дело не мое. Документы, говорю, в порядке?

— Не беспокойся! — сердито бросил еще не совсем протрезвившийся Павел. — У меня порядок морской, дружище. Я ей такие документы покажу, что она ахнет и присядет. Скажи ей, что вечером буду.

— Смотри, не подведи, — предупредил Бирюк и хлопнул дверью.

Павел сел за стол, склонил на руку голову, усмехнулся: «Вот как, значит, милашка, встречаешь меня…»

Томительно тянулось время. Павел слонялся из угла в угол, ложился на скамейку, снова вскакивал, меряя шагами комнату. Не такой встречи ожидал он от Анки. Когда плыл на «Тамани», думал: Анка обрадуется его приезду, бросится на шею, обожжет горячими губами, будет жарко шептать на ухо: «Как я скучала по тебе, Павлушенька… Днями думала, ночами не спала, извелась вконец… так хотелось видеть тебя!..»

А ее, оказывается, интересует совсем другое: документы!

«Брешешь, гордячка, скучаешь. А то зачем бы звала? Документы проверить? Врешь! Это дело можно было бы поручить любому сельсоветчику. Не затем приглашаешь меня…»

Павел остановился у оконца. Косые лучи заходящего солнца, падая из-за пригорка на море, ломко дробились на белогривых волнах. На горизонте, то ныряя носом, то вздымая корму, кувыркался в бурунах одинокий баркас, будто помахивая кому-то парусом.

«Неужели и моя жизнь проплывет вот так… в одиночестве?!»

Павел отвернулся от оконца и потер ладонью колючую щеку. Потом достал из саквояжа прибор, мыльный порошок, бритву, помазок. Долго и тщательно брился, поворачиваясь к маленькому зеркальцу то одной, то другой стороной лица. Распространяя запах одеколона, он вышел со двора, когда на уличных столбах и в окнах рыбацких куреней заиграли ярким светом веселые огоньки.

«Ишь, голодранцы, электричеством обзавелись», — хмыкнул Павел, не разжимая губ.

Он шел с приподнятой головой, сдвинув на затылок шляпу и тихо напевая…

У сельсовета невольно замедлил шаг и смолк. Наигранное веселье пропало, точно его ветром сдуло. Он как-то сразу обмяк, неприятно засосало под ложечкой.

«А все же… как она встретит меня?.. Все такой же будет холодной и недоступной или улыбнется, обрадуется?..»

— Иди, иди, — тихо позвал его через открытое окно Бирюк, — ждет.

«Ждет? — встрепенулся Павел, смутная надежда несколько подбодрила его. — Да чего же это я раскис, дурень. Мне ли робеть перед бабой?» — Он вошел в приемную, гулко прошагал по дощатому полу к кабинету Анки, решительно постучал костяшкой согнутого пальца в дверь.

— Войдите! — донесся из кабинета знакомый голос.

Рука Павла застыла на дверной ручке, и вся решимость, с которой он вошел в сельсовет, исчезла. Павел в замешательстве посмотрел на Бирюка. Тот приблизился к нему, шепнул на ухо:

— Не ослабляй гайку, иди. Не укусит.

И только хотел Павел потянуть на себя дверь, как она стремительно распахнулась, и он очутился лицом к лицу с Анкой.

— Здравствуй… Анка… — невнятно пробормотал Павел.

— Здравствуйте, Павел Тимофеевич, — чужим, спокойным голосом ответила Анка, и ее глаза стали холодными и жесткими. — Что же это вы заставляете ждать себя?

— Приводился в порядок… — Павел провел ладонью по щекам. — Не мог же я прийти небритым…

— Что ж, это признак культуры, — серьезно промолвила Анка, но в ее голосе Павел уловил нотки больно ударившей по сердцу насмешки.

«Издевается!» — вскипая от обиды, нахмурился Павел.

— Проходите, — кивнула головой через плечо Анка.

Павел вошел в кабинет, осмотрелся.

— Садитесь.

Несколько минут они молчали, изучая украдкой друг друга. Анка чертила карандашом что-то на листке бумаги, а Павел вертел в руках шляпу, сбивая с нее пальцем невидимые соринки. Молчание тяготило обоих, но никто не решался начать разговор первым.

«Да, он повзрослел, возмужал, вон какой нарядный… Еще интереснее стал… — отметила про себя Анка. — В него нетрудно влюбиться… Да что же это я?..» — опомнилась, поймав себя на этой мысли, Анка и с такой силой нажала на карандаш, что он с треском сломался.

Павел вздрогнул, вскинул голову, и глаза его встретились с ничего не говорящим, холодным взглядом Анки.

«У-у-у, черт! Она еще красивее, когда злая… Не зря я по ней сохну…»

«Нет, — вздохнула Анка, — хоть и отдала ему свое первое чувство, родила от него ребенка, а все же мы чужие… Да, когда-то я любила его. Ради него… позор какой вытерпела…»

— Ты интересовалась моими документами? — прервал ее мысли Павел и положил на стол паспорт, красноармейскую книжку и справку об отпуске. — Вот они…

Анка внимательно просмотрела документы.

— На заводе работаешь? — спросила она, незаметно для себя переходя на «ты».

— На заводе.

— Мне Кострюков говорил. Еще тогда, давно, когда на запрос дирекции завода ответил, что ты дезертировал из колхоза… Как же тебя на завод приняли?

— Рабочие руки нужны были. К тому же я все ж таки колхозником был, а не кулаком.

— Лжеколхозником, вот это вернее, — спокойно сказала Анка, возвращая документы.

— Загибаешь, Анка.

— Известно, правда-матка глаза колет…

Опять воцарилось неловкое молчание. Слышно было, как за дверью, в приемной, хрипло кашлял Бирюк.

— Ты, оказывается, в Красной Армии служил?

— Три года, — самолюбиво вскинул голову Павел. — Награжден грамотой за отличную боевую и политическую подготовку.

— И политическую? — переспросила Анка.

— Да, — с вызовом посмотрел ей в лицо Павел.

— Вот ты какой герой!

— И на заводе такой. Вот, посмотри… — он достал из кармана газету, развернул ее, положил на стол. На первой полосе заводской многотиражки красовался снимок улыбающегося Павла.

«Передовик токарного цеха, стахановец П. Т. Белгородцев», — гласила подпись под портретом.

— Надо полагать, ты уже и в партии? — в упор посмотрела на него Анка.

— Я?… — застигнутый врасплох неожиданным вопросом, Павел пришел в замешательство.

— Вопрос ясен, чего же переспрашивать?

— Пока я …непартийный большевик. Готовлюсь к вступлению в партию.

— Понятно, — Анка поднялась.

«Неужели этим все кончится?» — с тоской подумал Павел и тоже встал.

— Анка… я хочу сказать… Только ты… — бессвязно заговорил он, волнуясь. — Выслушай меня… Прошу тебя.

— Слушаю, — насторожилась Анка: — Говори.

— Анка… — теребя руками шляпу, продолжал Павел. — Я весь исстрадался по тебе… Хочешь верь, хочешь не верь, но это правда… Лучше бы навесить мне на руки и на ноги кандалы, чем жить в разлуке с тобой… Я любил и люблю только тебя, Анка… Затем и приехал на Косу, чтобы хоть одним глазом взглянуть на тебя и на дочку…

— Запомни, — резко прервала его Анка. — К прошлому возврата нет. И больше ни слова об этом.

— Ну, хорошо, хорошо… Только не сердись… И разреши мне повидаться с дочерью.

Анка метнула на него гневный взгляд.

— Может быть, у тебя в городе есть дочь, а тут…

— Что ты говоришь, Анка! — замахал руками Павел.

— То, что слышишь. У тебя здесь дочери нет. И давай прекратим эти ненужные разговоры.

В приемной опять закашлял Бирюк. Павел, понизив голос, сказал:

— Ты хоть потише говори…

— Нам больше не о чем говорить.

Павел поспешно вытащил из бокового кармана пиджака пачку денег, положил на стол.

— Раз ты такая несговорчивая гордячка, так возьми хоть это…

Анка посмотрела на него широко раскрытыми глазами, полными гнева и презрения.

— Купишь нашей дочке обувку, одежонку…

— Вижу, каким ты был негодяем, таким и остался, — покачала головой Анка. — Спрячь деньги. Я совестью не торгую. А моя дочь ни в чем не нуждается. У нее есть все необходимое.

— Но ведь я же отец Вале…

— Нет, моей Валюше ты не отец!.. А если у тебя куцая память, так я напомню тебе кое-что… Забыл, как бросил мне в лицо грязное слово — «шлюха»?! Забыл, как отрекся от ребенка, обозвал его ублюдком?..

— Анка, забудем прошлое, — умоляюще зашептал Павел, оглядываясь на дверь. — Ради нашей дочери забудем…

— Такое не забывается, Павел Тимофеевич. Я еще раз говорю: ты не отец! Уходи! — она отвернулась.

Павел сгорбился, вобрав голову в плечи, толкнул ногой дверь, вышел в приемную. Вслед за ним полетела рассыпавшаяся пачка банкнот. Собирая деньги, Бирюк незаметно для удрученного Павла сунул в карман несколько полусотенных. Вскоре через приемную с холодным, замкнутым лицом прошла Анка. Когда за ней захлопнулась дверь, Павел сжал кулаки, процедил сквозь зубы:

— Хамье… Злыдни проклятые, мой курень и подворье под детские ясли забрали… Баркас, подчалки и сети колхоз присвоил… Да еще такое хамское обращение?.. Ну, погодите!.. — приглушенно погрозил он, потрясая кулаками.

Бирюк широкой ладонью зажал ему рот, злобно зашипел у самого уха:

— Дурак… Разве ты не знаешь, что и у стен есть уши? У моего батьки все конфисковали. Видал, в какой хибарке живу? И не кричу во все горло. Терплю… Идем. Да смотри, держи язык за зубами…

— Ты прав, — согласился Павел. — От обиды вскипел я, не сдержался. Шлюха чертова… Доняла она меня…

— А ты не давай донимать себя.

— Больше не дамся, — Павел бросил на голову измятую шляпу, кивнул на дверь: — Пошли…

VI
На пятые сутки возвратились к родным берегам рыболовецкие бригады. Анка, увидев в окно колонну моторных с высокими мачтами судов, сняла с вилки телефонную трубку, позвонила в райком.

— Андрей Андреевич?.. Васильев со всем своим колхозом к берегу парусит… Через час флотилия будет у Косы.

— Выезжаю! — послышался в трубке короткий ответ Жукова.

Вернувшийся с конференции Кострюков сообщил бронзокосцам приятную новость: Жуков избран секретарем райкома. Андрея Андреевича знали почти все коммунисты района. И когда представитель обкома партии от имени областной партийной организации рекомендовал его кандидатуру на должность первого секретаря райкома партии, делегаты партконференции единодушно избрали Жукова секретарем Белуженского райкома партии.

Когда Жуков приехал на запыленном «газике» в хутор, берег, оживленный и людный, пестревший множеством разноцветных платьев, платков и косынок, был похож на огромную цветочную клумбу. Моторные суда, огибая длинную стрелу песчаной косы, гуськом входили в тихий залив и направлялись к причалам. На мачте впереди идущего судна гордо реял красный вымпел, озаренный багряными лучами клонившегося за пригорок солнца.

Анка, Жуков и Евгенушка подъехали к берегу. При появлении «газика» Павел и Бирюк, стоявшие в сторонке, поторопились затеряться в толпе женщин.

— Под вымпелом идет «Буревестник», — воскликнула Анка, вылезая из машины. — Видите, Андрей Андреевич?

— Вижу.

— На нем комсомольско-молодежная бригада «двухсотников».

— Это что же за «двухсотники»?

— Они взяли на себя обязательство выполнить годовой план улова на двести процентов.

— Молодцы ребята! Наши комсомольцы в любом деле первые застрельщики, — с отеческой теплотой говорил Жуков, любуясь стройной колонной флотилии. — Кто же у них бригадиром?

— Пронька Краснов, а бригаду организовать помог ему секретарь партийной организации колхоза, — и Анка с улыбкой посмотрела на Евгенушку.

У Евгенушки порозовели щеки, и она, радуясь за своего мужа, смущенно проговорила:

— Это мой Виталий.

— Дельный мужик Дубов! — похвалил Жуков.

— Вторым идет «Таганрог», — объясняла Анка, — третьим — «Ейск», четвертым — «Керчь», пятым — «Темрюк»…

— А шестым — «Азов», — подхватила Евгенушка, — седьмым — «Мариуполь», восьмым — «Бердянск».

— Как же вы распознаете их? — удивился Жуков. — Ведь они совершенно однотипные!

— Своих родных да не распознать? — весело взглянула на него Анка. — За десять верст опознаем каждое судно бронзокосцев.

— Да… Тут, действительно, надо иметь настоящий морской глаз.

— У моря рождены, в тузлуке крещены, — засмеялась Анка.

Суда пришвартовывались к причалам. Покидая борт своего судна, бригады рыбаков одна за другой сходили на берег. Навстречу им устремлялись женщины и дети, обнимали, целовали. То и дело слышались возгласы:

— С благополучным прибытием!

— С богатой добычей!

— Благодарствуем! — отвечали рыбаки. Они брали на руки детей, а жены несли их походные робы.

Григорий Васильев троекратно обнял Жукова, взглянул на Кострюкова сияющими от радости глазами, кивнул на секретаря райкома:

— Не забыл боевых друзей, а? — и к Жукову: — Значит, опять к нам в Приазовье?

— Опять к вам, и теперь уже навсегда.

— Вот это наш, морской, порядок! — одобрил Васильев, еще раз пожимая Жукову руку.

А Кострюков подталкивал тихого, застенчивого Краснова, говорил:

— Иди, иди, Михаил Лукич, поздоровайся с Андреем Андреевичем. Или не узнаешь Жукова?

— Признаю… как же… — смущенно бормотал Краснов. — Да как-то совестно глядеть ему в глаза.

— Почему? — спросил Васильев.

— За ерик… за ту рыбную коптильню… Тимофей Белгородцев тогда в грех меня ввел…

— Эк, братец, чего вспомнил, — махнул рукой Васильев,— что было, то волной соленой смыло.

Жуков пожал Краснову руку.

— Здравствуй, Лукич! Как промышлял рыбу?

— Лукич у нас один из лучших бригадиров, — сказал Васильев. — Вы не глядите, что он с виду тихий — работает он с таким жаром, что вот-вот «двухсотников» догонит… Сынка-то своего, Проньку…

— Ну, это еще бабушка надвое гадала! Проньку ему не догнать, — словно из-под земли вырос перед Жуковым Дубов, в высоких с отворотами сапогах, в темно-серой заправленной в брюки рубашке, перехваченной красным кушаком. На сгибе левой руки Дубова висела винцарада, серебрившаяся присохшей к ней рыбьей чешуей, в правой он держал широкополую клеенчатую шляпу. — Привет товарищу Жукову! — и он, кинув на голову шляпу, протянул ему руку.

— Здорово, Виталий!

— Привет Андрею Андреевичу!

— Привет! — работая локтями, сквозь толпу к Жукову пробивались Сашка Сазонов и Дмитрий Зотов.

— Ну, теперь объятиям конца не будет, — засмеялся Васильев. — Пошли, Андрей, — и он потянул Жукова за руку.

— Пошли, Григорий, — окруженный колхозниками, Жуков направился в хутор.

К Дубову подбежала дочка, крепко ухватилась за его руку, защебетала:

— Ой, папка, как ты долго плавал, мы с мамой ждали, ждали тебя…

Дубов подхватил дочку.

— Да родная ты моя! Рыбка золотая!..

Евгенушка, идя рядом, так и светилась счастьем. Анка вела за руку дочку и разговаривала с Кострюковым. Павел и Бирюк, стоя на берегу, хмурыми взглядами провожали колхозников.

— Видел? — толкнул Павел Бирюка. — У каждого ребенка есть отец… Сколько радости у дочки Дубова… Что же отвечает Анка нашей Вале, когда она спрашивает, где ее папка?…

— Брось думать об этом, — проворчал Бирюк.

— Не могу… Десять лет ждал… можешь ты это понять? Я ее, чертовку, знаешь, как люблю?.. — он отвернулся к морю, мотнул головой, со стоном выдавил: — Не могу…

— Дурак! — с досадой сплюнул Бирюк и зашагал вдоль берега.

— Это ты дурак! — бросил ему вслед Павел. — Думаешь, чего я ждал? Мне только уломать бы ее, а потом мстил бы ей за обиду. В могилу свел бы…

На другой день по возвращении рыбаков с моря по просьбе коммунистов Жуков вновь приехал на Косу.

Открытое партийное собрание проходило в Доме культуры. Вместительный зрительный зал был переполнен. Председательствовал Дмитрий Зотов, Евгенушка была за секретаря. На трибуне стоял председатель колхоза Григорий Васильев. Он говорил ровным, спокойным голосом, листая страницы записной книжки.

Собравшиеся внимательно слушали. Даже дед Панюхай, сидевший в президиуме рядом с Жуковым, не отрывал от трибуны немигающих глаз, оттопырив пальцами ухо. Он то и дело склонял голову к Жукову, шепотом выражая свое одобрение:

— А ить ловко-то как чешет, чебак не курица, а?

Зотов стучал по графину карандашом, делал Панюхаю знаки: «Порядок, мол, нарушаешь…». Панюхай виновато моргал глазами и снова весь обращался в слух.

Васильев говорил, что бригады выходят на лов бычка с одной драгой, а Пронька со своими дружками «двухсотниками» работает двумя. Притонение драги[3] продолжается от сорока пяти минут до часа. Этого времени вполне хватает бригаде на то, чтобы не только осмотреть первую драгу, но и при надобности устранить повреждения. Работая двумя драгами, они экономят по сорок минут на каждом притонении. Каждая рыболовецкая бригада при нормальной работе делает десять-двенадцать заметов, а комсомольско-молодежная бригада «двухсотников» — шестнадцать — восемнадцать.

— Вот и посудите, товарищи, как выгоднее работать: одной или двумя драгами?

— Двумя!..

— Надо равняться по «двухсотникам!» — послышались возгласы.

— Тише, товарищи! — вскинул руку Зотов.

— Чего там «тише!» — поднялась со стула Акимовна, как всегда добродушно-строгая, с гладко причесанными седыми волосами. — Дай людям свои думы обнародовать.

— Всем желающим высказаться будет предоставлено слово, — пояснил Зотов. — И вам, Акимовна…

— А я долгие разговоры разговаривать не охотница. По мне, чтоб слов поменьше, да к делу ближе. Вот и весь мой сказ, — и она опустилась на стул.

— Верно, Акимовна!

— Дельно гутаришь! — поддержали женщины.

— Товарищи! — снова застучал карандашом по графину Зотов, загребая пятерней и отбрасывая назад падавшие на глаза волосы. — Не мешайте докладчику.

В зале притихли. Зотов кивнул Васильеву. Тот полистал записную книжку, захлопнул ее и, глядя на Акимовну, сидевшую между Анкой и Пронькой в первом ряду, продолжал:

— Затем я и выходил с рыбаками в море, чтобы ознакомиться с опытом работы «двухсотников», изучить на месте метод лова рыбы, а потом доложить об этом партийному собранию…

После докладчика на трибуну поочередно поднимались рыбаки, все они высказывали одну мысль: последовать примеру молодежной бригады. Панюхай сидел, уставившись глазами в одну точку, о чем-то размышлял. Вдруг он привалился плечом к Жукову, зашептал:

— Вот какая думка пришла мне в голову, Андреич… В колхозе еще водятся мелкие прибрежные орудия лова. Давно время приспело послать их к чертовой бабушке. Пользы от них ни на грош… Вот построить бы крупные ставные невода да забрасывать их в глубь моря. Соображаешь, сколько рыбы будет?

— А ты возьми слово и выступи, — посоветовал Жуков.

— Да уж времени нету. Мне пора на МРС в ночное дежурство заступать. А то б я им уяснил это дело, — он пожал Жукову руку и, ступая на носки, тихо вышел.

Собрание подходило к концу. Многие высказались по докладу председателя колхоза Васильева. Вопрос, казалось, был ясен. Однако рыбаки выразили желание послушать самого бригадира «двухсотников».

— О чем говорить? — вздернул плечами веснушчатый, рыжеволосый Пронька. — По-моему, все ясно.

— Раз народ просит — иди на сцену, — толкнула его Анка.

Он поднялся на трибуну, подумал и начал так:

— Некоторые товарищи говорят, что, дескать, счастье рыбацкое само за мной ходит. Само счастье ни к кому не придет. Его надо искать. А оно, наше счастье рыбацкое, в глуби моря плавает, — улыбнулся серыми живыми глазами Пронька.

— Верно сказываешь! — опять не сдержала себя Акимовна.

— Наша молодежная бригада, — продолжал ободренный Пронька, — при всякой погоде каждые сутки производит по две обработки ставников. Мы установили для себя твердое правило: не дожидаться подхода косяков рыбы к берегу, а искать и находить ее в глуби моря. К тому же нам хорошо помогает авиация.

У Анки заблестели глаза, и она одобрительно закивала Проньке.

— Но не могут же самолеты все время вести разведку только на одном участке. На кольцевом побережье Азовского моря много рыболовецких колхозов, немало и флотилий, и всех с воздуха сразу не обслужишь. Надо самим быть и ловцами и разведчиками. Вот и все, — и Пронька сбежал по ступенькам со сцены.

Тогда поднялся секретарь парторганизации Дубов.

— Бригадир «двухсотников» забыл сказать вам об одном деле, о котором ребята уже толковали промеж собой в бригаде.

Пронька прислушался, поднял на Дубова глаза.

— А дело вот какое, товарищи… Придумали хлопцы штормоустойчивый ставник…

— И верно забыл! — почесал в затылке Пронька.

— Вещь очень полезная. Надо ввести такие ставники во всех бригадах. Выгода от них огромная. Возьмите ставные невода типа «Гигант». На чем они крепятся?..

— Известно, на гундерах, на опорных столбах, — отозвался кто-то из рыбаков.

— Вот видите, — подхватил Дубов. — А ведь эти столбы в морское дно вбивать надо. Новый ставник их не потребует. Его невод держится на наплавах, которые позволят неводу выстоять при шторме до восьми баллов. Гундерному же неводу с жестким креплением, попавшему в такой шторм, будут нанесены большие повреждения.

— Ай да «двухсотники», — заулыбался Кострюков, глядя на Жукова. — Да они скоро станут «трехсотниками». Ведь чертовски хорошая мысль!

— Мысль замечательная! — согласился Жуков.

В зале зашумели. Рыбаки горячо обсуждали между собой новаторские методы бригады «двухсотников». Но когда раздался дребезжащий звон от ударов карандаша о графин и на трибуну взошел Жуков, шум мгновенно смолк. Всех интересовало, что скажет новый секретарь райкома.

— У меня, товарищи, осталось отрадное впечатление от сегодняшнего собрания. Правильно поступает ваша парторганизация, что не отгораживается от колхозной массы, а выносит на коллективное обсуждение партийных и беспартийных товарищей важнейшие вопросы труда и жизни рыбаков.

На собрании было высказано много ценных мыслей. Почаще проводите, товарищи коммунисты, такие собрания. Польза от них огромная. Права Акимовна, говоря: чтобы слов поменьше да к делу ближе. Ваше собрание было действительно деловым. Поэтому не буду больше задерживать ваше внимание. Скажу одно: хорошенько продумайте всем коллективом все, что здесь говорилось, и за дело. Верю в вас и от души желаю вам успеха.

Коммунисты одобрили новаторский метод «двухсотников». Было единодушно решено: внедрить новшества во всех бригадах колхоза и перейти на штормоустойчивые ставники.

Собрание кончилось, люди расходились. Анка и Евгенушка попрощались с Жуковым и заторопились домой. Дубов, Зотов, Сашка-моторист, Пронька, Васильев и Кострюков, окружив Жукова, продолжали оживленно беседовать.

— Эге! — спохватился Васильев. — Смотрите, зал совсем опустел, только одни мы здесь маяками торчим. Пошли ко мне ужинать, а то Дарья поди заждалась уж. Дома и потолкуем.

— И то правда, — согласился Сашка-моторист. — Все пойдем, что ли?

— Все! — махнул Васильев рукой. — Пошли.

— Мне до дому пора, — взглянул на часы Жуков.

— Никаких разговоров. Идем. С женой познакомлю…

— Пошли, пошли, Андрей, — подтолкнул его Кострюков. — Не упрямься. В Белужьем хозяин — ты. А на Косе — мы хозяева.

Жуков развел руками:

— Видать, ничего не поделаешь. Ну, так и быть, пошли.

VII
Стол уже был накрыт. Гостеприимная хозяйка припасла к ужину вина. Встретила она гостей радушно:

— Садитесь и будьте как дома. А вас, Андрей Андреевич, я давно знаю.

— Вот как, откуда же? — удивился Жуков, любуясь статной, чернобровой Дарьей.

— Мой Гриша и вот Кострюков частенько говорили о вас, вспоминали, как вместе партизанили в гражданскую войну, как организовывали колхоз на Косе.

— Да-а, — оживился Жуков, и лицо его просветлело. — Было дело… А сколько еще мирных больших дел впереди, верно, однополчане? — взглянул он на Кострюкова и Васильева.

— На все свое время — и на дела и на заслуженный отдых, — заметил Кострюков. — Я уж не говорю о ранении твоем, Андрей, но тяжелая контузия — с ней шутки плохи. Пора бы и на отдых.

— В своем ли ты уме, Ваня? — запротестовал Жуков. — В такое время — и на отдых?

— Вот что дорогие, желанные гостюшки, — вмешалась Дарья. — Разговорами сыт не будешь. Принимайтесь за еду, а ты, Гришенька, «подливочкой» распорядись.

— Это мы враз, женушка. А ну, друзья, подставляйте стаканы. Я-то пью самую малость и только по праздникам. А сегодня у меня большой праздник! — и он выразительно посмотрел на Жукова. — Выпьем по единой за здоровье нашего с Иваном боевого друга!

— А если надо будет — повторим! — поднял рюмку с водкой Сашка.

— Такой тост грех не поддержать, — сказала Дарья, наливая себе в бокал вина.

Только Пронька не притронулся к рюмке.

— Ни вином, ни табаком не балуюсь, — как бы извиняясь, пояснил он.

— Молодчина! — похвалил его Жуков.

Закусывали селедкой с зеленым луком, редиской, вареными яйцами и сливочным маслом. Когда Дарья поставила на стол дымящиеся паром тарелки с жирной осетровой ухой, Жуков от удовольствия прищелкнул пальцами:

— Вот это еда! Одним ароматом можно насытиться.

— Хвалите, Андреевич, не отведавши? — еще больше зарумянилась от похвалы хлебосольная Дарья. — Вы прежде откушайте.

— Ты, Дарья, еще не знаешь нашего гостя. До шорбы он большой охотник. Все из тарелки вычерпает, да еще добавки попросит, — сказал Кострюков.

— Вот такие гости нам любы.

Ужин прошел в оживленной беседе. По душам поговорили, пошутили, посмеялись.

Время близилось к полуночи, и Жуков заторопился.

— Может, переночуешь у нас? — предложил Васильев.

— Не могу, Григорий, — отказался Жуков. — Надо побывать и в рыболовецких и в земледельческих колхозах, с людьми познакомиться. Ну, хозяюшка, оставайтесь живы-здоровы. Спасибо за ужин. Давно такой доброй ухи не едал.

— На здоровье, Андреевич. Приезжайте, всегда желанным гостем будете. Да супругу свою привозите.

— Далеко она — в Якутии. Как устроюсь с квартирой, вызову сюда. Тогда уж непременно приедем вместе.

Прощаясь с Пронькой, он спросил:

— Скоро в армию?

— Осенью, Андрей Андреевич.

— Послужи Родине, послужи. Там и для себя много полезного почерпнешь. Армия — хорошая школа.

Жуков еще раз поблагодарил хозяйку и уехал.


Тихая теплая ночь окутала сонный хутор. С берега едва ощутимо дул легкий бриз. На зыбкой поверхности моря искрилась лунная дорожка. В синем безоблачном небе слабо мерцали бледные звезды. Слышно было, как под обрывом сонно ворочалась и тихо звенела вода: блюм… блюм… блюм…

Хорошо в такую чудную ночь, взявшись за руки, пройтись с любимой по пустынному берегу или присесть на прохладный песок у самой воды, слушать дремотный шепот набегающих на косу волн и настежь распахнуть перед милой свою душу. Но… вокруг никого. Тоска давит на сердце холодным камнем, а в душе зябкая, вызывающая во всем теле неприятную дрожь пустота. Тяжкой, невыразимо острой болью ранит сердце одиночество!..

Павел одиноко бродит по берегу. Мрачные, невеселые думы неотступно преследуют его.

«Неужели в ее сердце не осталось ни капельки прежних чувств ко мне?.. А ведь любила ж… Да как любила!..» — и Павел, зажмурившись, живо представил себе, как они с Анкой в такую же сказочную ночь уходили по залитому лунным половодьем берегу далеко-далеко, садились на косогоре и молча любовались звездным небом, вслушиваясь в дыхание моря, согретые светлыми надеждами на счастливое будущее… Горячими руками Анка обвивала его шею, обжигала лицо, губы жаркими поцелуями, взволнованно шептала:

— «Павлуша… родной… ненаглядный мой… Навсегда, навсегда любимый…»

С этими воспоминаниями, с надеждой на примирение стремился из города на Косу, к ней, к любимой, истосковавшийся в долгой разлуке Павел. А как его встретила Анка?.. Перед глазами предстала другая картина, от которой бросает в озноб и замирает сердце… Гневное лицо Анки… Пылающие жгучей ненавистью глаза… Презрительные, убийственные слова: «Ты не отец моей дочери… Уходи!»

Павел зябко поежился. Тело била мелкая дрожь. Пошарил в кармане, достал спички и папиросы. Спички как назло ломались, осыпалась сера. Павел уже изжевал мундштук папиросы, а закурить все не мог. Наконец вспыхнул огонек. Выплюнул изжеванную папиросу, взял другую и с жадностью глотнул горький дым.

«Не верю… не верю… — твердил про себя Павел. — Это она из гордости сказала такое… Старая обида вспомнилась… Это она в отместку мне за то, что я бросил ее и ушел в город… От ребенка отрекся… А она вон как в гору пошла. Вот и задирает нос… Да только все равно любит… любит, чертовка гордая!.. Что ж, подождем, Павел Тимофеевич, потерпим. Остынет и простит… Да и кому она нужна с пригульной дочкой?.. — криво усмехнулся Павел. — Врешь, покоришься, А потом уж я потешусь над тобой. Я тебе припомню твои слова…»

Он посмотрел на яркие огни Дома культуры и зашагал в хутор.

На пустынной улице Павлу встретился Бирюк.

— Что, кончилось собрание?

— Скоро кончится, — зевнул Бирюк. — Мутит меня от ихней говорильни. Хо-о-зя-е-ва! Идем спать.

— Не хочу. Я еще немного погуляю. Что-то голова болит.

— Смотри, тебе видней.

Бирюк ушел.

Павел, спрятавшись в тени акации, ждал. Ждал долго, терпеливо. Когда луна уже перевалила зенит, из зала Дома культуры выплеснулись людские голоса.

«Наконец-то, кажется, закончили», — Павел с облегчением пошевелил затекшими пальцами ног.

В ту же минуту на пороге распахнутой двери Дома культуры показались мужчины и женщины, о чем-то горячо спорившие. Среди толпы, растекавшейся по улицам, зоркие глаза Павла разглядели Анку и Евгенушку; он решительно последовал за ними. Услышав позади торопливые шаги, Анка невольно обернулась на ходу, крепко сжала руку Евгенушки, потянула ее за собой, взволнованно прошептав:

— Идем скорее… Я не хочу его видеть…

— Кого? — удивилась Евгенушка.

— Павла.

— А разве это он?

— Он. Слышишь, догоняет.

— Ну и пускай догоняет. Кстати, я хоть посмотрю на него.

— Не советую.

— Почему?

— Влюбишься чего доброго.

— Ревнуешь? — улыбнулась Евгенушка.

— Нет. Я просто боюсь его. Смотрит как-то не по-людски, а по-волчьи. Да и вообще не хочу встречаться с ним.

— Брось глупости, Анка. Не съест же он тебя своим взглядом?

— Как хочешь, а я забегу к тебе, заберу Валю — и домой.

— Да пускай девочка спит у нас.

— Нет, нет… я побегу! — и она скрылась в проулке.

Павел поравнялся с Евгенушкой, заглянул ей в лицо, снял шляпу.

— Доброй ночи, Евгения Ивановна!

— Доброй, доброй, Павел Тимофеевич!

— А я смотрю, что-то фигура и походка знакомые… «Не Евгенушка ли?» — думаю. Так оно и есть.

— Вот уж и неправда твоя, — засмеялась Евгенушка. — И походкой и фигурой изменилась я. Была тощей, как чехонь, не ходила, а вприпрыжку скакала. А теперь все равно что жирная гусыня плыву, одышкой от полноты страдаю, — и она остановилась, переводя дыхание. Остановился и Павел.

— И все же я узнал тебя.

— Глаз у тебя острый. А вот, кто еще был со мной, ты и не заметил.

— Заметил, Евгенушка… — с тоской промолвил Павел. — А чего это она убежала?

— Не хочет, видно, с тобой встречаться.

— Почему? Я же не зверь какой… Я ведь по-хорошему с нею…

Павел стоял против луны, освещавшей его нахмуренное, красивое лицо, и по привычке мял в руках фетровую шляпу. Евгенушка пристально посмотрела на него, отметила про себя: «Красив, однако, идол…»

— Евгенушка… Я знаю, что ты задушевная подруга Анки… Ты знаешь все ее мысли… Скажи: неужто и вправду не рада она моему приезду?

— Сам видел, что убежала. От радости не бегают…

— Так я ж затем и приехал, чтобы помириться с нею… Прощенья попросить…

— Долгонько ж ты собирался с повинной. Даже письма ни разу не прислал.

— Боялся, что все это будет напрасной затеей. А только правду говорю тебе, Евгенушка, истосковался я по ней так, что сил моих нету. Дышать без нее не могу…

— И однако ни много ни мало, а десять лет свободно дышал без нее, — заметила Евгенушка…

— Не дышал, а задыхался… мучился… Я проклинаю тот день, когда ушел из хутора.

— Сбежал, — уточнила Евгенушка.

— Один черт — что в лоб, что по лбу, — сердито проворчал Павел.

Евгенушка заметила, как в его глазах вспыхнули и померкли недобрые огоньки, подумала: «Анка права… Взгляд у него волчий, как у отца…»

Минуту они стояли молча, занятые каждый своими мыслями:

— А тут еще к дочке потянуло… — вновь заговорил Павел. — Хотелось повидать ее… Что там ни говори, а отец я Валюше кровный…

— Не тот отец, кто породил, а тот, кто воспитал ребенка.

— Вот я и не понимаю Анку. Почему бы нам не помириться хотя бы ради нашего ребенка? Вале нужен отец. Ей нужно дать хорошее воспитание…

— Опоздал ты, Павел.

— То есть, что значит «опоздал»?

— Валя не помнит и не знает тебя. Это, во-первых…

— А во-вторых? — насторожился Павел.

— У Анки есть жених.

— Ага! Так вот оно что?.. С этого бы и начала. Кто же он?

— Летчик один. Замечательный человек!

— Так… — упавшим голосом произнес Павел, понурив голову.

— Да, вот так, Павел Тимофеевич, — сказала Евгенушка. — Невеселые твои сердечные дела.

— Невеселые, Евгенушка… — угрюмо промолвил Павел. — Что же мне теперь делать?

— Уезжать туда, откуда приехал. И глаз своих сюда больше не казать. Тебе здесь делать нечего. На примирение с тобой Анка не пойдет. Не такая твоя вина, чтоб простить можно. Да и есть у нее любимый человек.

— Ох, хоть ты не мути душу! — Павел с силой ударил себя кулаком в грудь. — Ну, черт с ней, с гордячкой. Мне дочь нужна. Я хочу воспитывать Валю. Я хорошо зарабатываю на заводе…

— Напрасно стараешься, — перебила его Евгенушка.

— Анка не отдаст тебе дочь. Валя получит хорошее воспитание, можешь не беспокоиться. Ну, мне пора домой. Спокойной ночи! — и она пошла вдоль улицы, оставив обескураженного Павла одного.

«Теперь ясно, почему она задирает нос… У нее женишок есть… Летчика в сети поймала… Хитрая, шельма…»

Павел в бессильной ярости сжал кулаки и медленно двинулся вниз по улице шаткой разбитой походкой. Все его надежды рушились. Анка была потеряна навсегда.

VIII
Павел запил… На четвертый день, после разговора с Евгенушкой, он почувствовал себя плохо. Все нутро словно было охвачено пламенем, во рту и горле пересохло. Он поставил перед собой ведро и, черпая кружкой, с жадностью пил холодную воду. Наблюдая за Павлом, Бирюк осуждающе качал головой:

— Черт-те что! Из-за бабьей юбки так убиваться! Срамота!

Павел молча пил воду. Ему показалось, что изо рта у него вырывается пламя, и он осушал кружку за кружкой.

— Доведись кому другому, — продолжал Бирюк, — так он бы, чем самому убиваться, ее прихлопнул бы…

Павел уронил в ведро кружку и поднял на Бирюка налитые кровью, злые глаза.

— Ну, что таращишь на меня буркалы? — дернул головой Бирюк. — Прихлопнул бы в темном уголке, камень на шею и — с обрыва в море. Потом ищи-свищи… А как ты думал?

— И прихлопну! — в бешенстве вскричал Павел.

Согнувшись, он сжал руками трещавшую от боли голову и, покачиваясь из стороны в сторону, продолжал:

— Тогда, десять лет назад, прогнала меня… Позора не побоялась… И теперь обидела… отвернулась…

— Дуракам так и надо. Дураков учить надо, — в тон ему проговорил с едкой усмешкой Бирюк.

— Ладно смейся, — махнул рукой Павел, не поднимая опущенной головы. — Мне теперь все равно… Ты бы лучше вот что… Чем насмехаться, показал бы мне Валю… Ведь я еще не видел ее и не знаю, какая она есть…

— Вылитая мать. Копия Анки.

— А ты все же покажи.

— Подвернется случай — покажу, — пообещал Бирюк.

И случай представился…

Вскоре в обеденный перерыв Бирюк вошел в хату и застал Павла за бритьем.

— Кончай наводить красоту.

— А что? — повернул к нему Павел намыленное лицо.

— Идем.

— Куда?

— Дочку смотреть.

— Не шутишь?

— Да ну тебя к черту. У меня только и делов, что с тобой шутки шутить. Идем, мне некогда.

Павел наспех поскоблил бритвой щеки, подбородок, плеснул в лицо горсть воды, вытерся и швырнул на спинку кровати полотенце. Еще раз посмотрел на себя в осколок зеркала, вделанный в стену.

— Хорош, хорош, красавчик. Хватит волынить. Пошли, — торопил Бирюк.

— Хорош-то хорош, а вот мешки под глазами… Тьфу! Да уж ладно, пошли.

Бирюк привел его в конец улицы. У тропинки, круто сбегавшей к морю, остановился, кивнул вниз.

— Вот она.

На берегу копались на песке Валя и Галя. Обе девочки были в одинаковых цветастых сарафанчиках.

— Которая ж из них моя? — спросил Павел. — С белым бантом?

— Не угадал, то дочка Евгении. Твоя вон — с красными лентами в косичках. Да ты ее по мордашке да по глазам враз узнаешь. Иди, а мне пора в сельсовет.

Павел спустился вниз и тихо приблизился к девочкам. Заслышав шаги, Валя обернулась.

«А ведь и впрямь вылитая Анка!» — чуть не ахнул Павел, но вовремя сдержался.

— Что, девочки, золото ищете? — спросил ласково.

— А тут золота нету, дяденька, — ответила Валя.

— Мы ракушки собираем, — пояснила Галя.

— Вот как! — Павел опустился на корточки. — Занятные ракушки. А что же вы с ними делаете?

— На коробки наклеиваем…

— У меня вот такая коробка! — широко развела руками Валя. — Почти всю ракушками украсила. Только чуточку осталось доклеить.

— А у меня тоже есть коробка. Только чуть-чуть меньше Валиной. Красивая!

— Ишь ты! Да вы настоящие мастерицы.

— Ага! — кивнула головой Валя.

— А в школу вы ходите?

— В четвертый класс перешли, — с гордостью ответила Галя. — Мы уже пионерки.

— Умницы, — похвалил Павел. — Мамы и папы, наверное, довольны вами.

— У меня нету папы, — потупила глаза Валя.

— У нее нету папки, — подтвердила Галя. — Он помер.

— Жаль… А без папы тяжело?

— Не знаю, — вздохнула Валя.

Помолчали.

— Да, с папой легче жить, — сказал Павел.

— Конечно, с папой лучше, — согласилась Галя. — Мой папа рыбу ловит в море. Он маме деньги приносит, а мама обувку и одежку в магазине покупает мне. И конфеты…

Валя, перебирая на песке ракушки, молчала.

— А ты… — глядя в Валины глаза, спросил Павел, — хотела бы иметь папку?

Девочка заколебалась. Она вспомнила дядю Яшу, который часто прилетает на Косу, ласкает ее и приносит подарки, и тихо проговорила:

— Не знаю…

Снова помолчали.

— Вот что… — подыскивая слова, Павел собрал на лбу гармошку морщин. — Тебя, кажется, Валей зовут?

— Валей.

— Так вот, Валюша… Я хочу купить у тебя ту самую коробку… большую, что у тебя дома.

— А зачем покупать? — удивилась Валя. — Я вам ее за так подарю.

— Ты добрая девочка, — Павел ласково провел ладонью по мягким выгоревшим на солнце волосикам.

— У нее мама тоже добрая, — сказала Галя.

— Это хорошо, когда мама добрая… Так вот… скажи маме, что один дяденька купил у тебя коробку… разукрашенную ракушками… И вот, — он вынул из кармана пачку денег, протянул Вале… — Я плачу тебе за нее.

— Ой! — воскликнула изумленная Галя. — Сколько денег!

— Тут столько, сколько стоит коробка, — сказал Павел.

Валя покачала головой:

— Не возьму, дяденька.

— Почему?.. А я коробку твою за так не возьму.

— Мама будет бранить меня.

— Что ты, глупенькая. Ведь ты продаешь мне свою вещь. Ты хозяйка своей коробки. За что же бранить тебя? Раз у тебя мама добрая…

— Добрая! — опять вставила Галя.

— …тогда и бояться нечего, — продолжал Павел. — Завтра в это время ты принесешь мне сюда, на берег, коробку. Бери, бери деньги.

— Возьми, — подтолкнула ее Галя.

Валя больше не упрямилась.

— Вот и умница, — вновь погладил ее по голове Павел. — А я завтра буду ждать здесь тебя с коробкой.

— Лучше пойдем к нам домой. Я вам и отдам коробку.

— Нет, нет! Приходи завтра сюда.

Он попрощался с девочками и стал подниматься по тропинке, унося с собой вновь возникшую смутную надежду на примирение с Анкой.

В тот же день, вечером, Бирюк принес ему из сельсовета туго набитый запечатанный конверт.

— Что это? — спросил Павел, рассматривая чистый, без адреса конверт.

— Не знаю, что. Атаманша наказала передать тебе в собственные руки.

— Анка?.. — он торопливо вскрыл конверт и потемнел лицом. Там: были деньги и записка. Анка писала:

«Самое глупое — это развращать ребенка деньгами. А самое разумное, что ты можешь сделать, это выбросить из головы мысли и надежды на наше примирение и убраться поскорее восвояси…»

Подписи не было, не было и имени Павла. Он швырнул на стол деньги и с остервенением разорвал записку.

— Когда прибывает из Ростова «Тамань»? — внезапно охрипшим голосом спросил Павел.

— Завтра вечером, — буркнул Бирюк. — А что?

— Надо отчаливать отсюда. К черту все!

«Неужели и деньгу с собой увезет?» — с тревогой подумал Бирюк, пожирая алчным взглядом валявшиеся на столе банкноты.

— А пока… тащи водки! Гулять будем! К черту! Все к черту! Гулять будем!

— Ладно, ладно, только не ори, — заулыбался повеселевший Бирюк, подходя к столу и потирая руки. — Чего взять?

— Чего хочешь.

— Сколько?

— На все бери. На все! — Павел сгреб со стола деньги и сунул их в руки Бирюку. — Я еще заработаю. Мне, брат, на заводе — почет! А она… Шлюха!..

— Ну хватит! — оборвал его Бирюк. — Прикуси язык, говорю. Ты сел на корабль и был таков, а мне здесь оставаться. — Он взял кошелку и ушел, громко хлопнув дверью.

Павел бросился на скамейку, упер локти в крышку стола, опустил голову на сцепленные пальцы и молча закачался из стороны в сторону…

«Тамань» пришла на Косу с опозданием. Она причалила к пирсу в полночь. Капитан Лебзяк заметил на берегу только две фигуры, неясно вырисовывавшиеся в лунном свете.

— Что-то безлюдно сегодня на Косе, — сказал Лебзяк своему помощнику.

— Припоздали мы маленько, Сергей Васильевич. Бронзокосцы, поди, уже спят без задних ног сном праведников.

Павел и Бирюк взошли на пирс, остановились возле трапа.

— Ну вот и конец гостеванью. Хотел было повидать Васильева, Кострюкова, Душина, Зотова, Дубова… Вообще всех хуторских ребят. Да разве до того было… — Павел, морщась как от боли, потирал пальцами лоб.

— А на кой черт они тебе нужны? — ворчливо отозвался Бирюк. — Родичи они тебе, что ли?

— И то правда… Эх, гады! Ненавижу их… Всех ненавижу…

— А я, думаешь, люблю?

«Тамань» дала два коротких гудка. Павел наскоро сунул Бирюку руку и быстро взбежал по трапу. Раздался третий гудок.

Лебзяк скомандовал:

— Отдать швартовы! Убрать трап!

Матросы быстро отвязали от деревянной тумбы швартовы, убрали трап. Слегка покачиваясь на волнах, «Тамань» медленно, задним ходом, стала отчаливать от пирса.

— Прощай, друг! — крикнул с палубы Павел.

— Счастливого плавания! — помахал кепкой Бирюк.

— Будешь в городе — заходи!

— Беспременно зайду!..

За волнорезом «Тамань» развернулась и взяла курс на Мариуполь. В море еще долго мигали ее мачтовые огни.

IX
Анка вошла в сельсовет, поздоровалась с Бирюком и направилась к себе. Бирюк сидел перед раскрытой папкой, перебирая бумаги. Анка распахнула дверь, но, видимо, вспомнив что-то, задержалась на пороге. Бирюк вопросительно уставился на нее.

— Передал? — спросила Анка.

— Как было велено… В собственные руки.

— И что же он?

— Чертыхался. Порвал записку, деньги по столу разбросал.

— Разбогател, видать.

— С деньго́й, идол. Говорит: «Мне на заводе в конверте жалованье приносят. Почет! А она, такая, мол, сякая, нос от меня воротит». Это он про вас, значит.

— Где что заработал, то и получай. А от меня почета ему не дождаться.

— Что справедливо, то справедливо, Анна Софроновна… Злой он, чертяка. Батькина кровушка сказывается.

— А чего он на Косе торчит? Делать ему тут нечего.

— Да его уж нету, Анна Софроновна. Поминай как звали.

— Не врешь?

— Побей меня бог, правда.

— Когда же он уехал?

— Ночью. Собрал свои пожитки-лохмындрики и уплыл на «Тамани».

— Скатертью ему дорога! — и Анка шагнула в кабинет, прикрыв за собой дверь.

— Эх-х-е-хе… — покачал головой Бирюк и проводил Анку хмурым взглядом. — Кичишься, атаманша, а у самой, небось, сердчишко екает… Парень-то какой, Пашка, а? И собой видный, и с деньгой…

Бирюк в некоторой степени был прав. Но только до некоторой, весьма незначительной степени. Анка любила Павла. Любила так, как может любить девушка прямой, честной, открытой натуры. И когда вдруг Павел под влиянием отца стал избегать встреч, стыдясь ее беременности, Анка была потрясена. Но страдание попранной любви не сломило девушку. В душе ее родилась ненависть к Павлу.

После осуждения Тимофея Белгородцева Павел предложил ей перейти жить к нему на правах жены. Но Анка не могла простить оскорбления, нанесенного ее женской гордости, и с презрением отвергла предложение. Отвергла, хотя все еще любила Павла. Анке нужны были не самый лучший курень в хуторе, не богатство Белгородцевых, а чистые чувства, искренность и преданность, дружная семейная жизнь. Этого не понимал и не мог понять Павел.

С уходом Павла в город его образ стал постепенно стираться в памяти Анки. Подраставшей дочери она объяснила, что ее отец умер. Да так оно и было. Для Анки он умер навсегда. И наконец она совсем забыла Павла, будто его никогда не существовало…

И вдруг нежданно-негаданно на Косе объявился Павел. Это было похоже на удар грома среди лютой зимы. Удар по старой зарубцевавшейся ране. Анка было растерялась… Сердце ее те замирало, то стучало торопливым боем. Ночь она провела в мучительной бессоннице. Внезапный приезд Павла разбудил давно уснувшие мысли, воскресил картины далекого прошлого… Оказывается, не так-то легко забыть, начисто вычеркнуть из памяти того, кому отдано первое девичье чувство, от кого родила дочь. Но усилием воли Анка подавила эту мгновенную слабость, взяла себя в руки. Павла встретила с холодным равнодушием и не пошла на примирение с ним. Прошлое пугало ее, как тяжкий жестокий сон. И она не хотела вспоминать о нем. Душа ее рвалась в будущее, сулившее счастье. А будущее было связано с Яковом Орловым, человеком с соколиными крыльями, смелым и отважным в воздухе и таким кротким, по-детски застенчивым в ее, Анки, присутствии. Мысли об этом человеке, который стал для нее с дочкой дорогим и близким, укрепляли в ней веру в их будущую счастливую жизнь.

И если в тот день, когда Бирюк сообщил, что Павел уехал, у Анки действительно «екнуло» сердце, то это была последняя дань первой, навсегда угасшей любви, оборвавшая последнюю из нитей, когда-то связывавших их с Павлом…

В полдень Бирюк постучал к Анке, приоткрыл дверь.

— Заходи, чего жмешься, — пригласила Анка.

— Да я только хотел сказать, Анна Софроновна, что мне пора в столовую, а то на перерыв закроют.

— Иди, иди, — махнула рукой Анка.

Бирюк тихо прикрыл дверь. Оставшись одна, Анка прошлась по кабинету, произнесла вслух:

— Вот и хорошо, что уехал. Все, что ни делается, то к лучшему… Нечего ему здесь искать, чужие мы…

Потом она опустилась на диван, откинулась на спинку, полузакрыв глаза. Сидела против окна, из которого открывался вид на море. Несколько секунд смотрела, прищурившись, потом порывисто поднялась с дивана, подошла к окну и, радостная, сияющая, тихо воскликнула:

— Яшенька летит!

Постепенно снижаясь, к Косе шел на посадку самолет.


Легкие самолеты авиации специального назначения базировались на Тамани, в городе Темрюке. Прославленный среди рыбаков искусный разведчик рыбных косяков летчик Яков Макарович Орлов поднял с аэродрома свой самолет как всегда, рано утром. Летчик долго кружил над Керченским проливом, снижался до пятисот метров, вновь взмывал ввысь, обследуя пролив вдоль и поперек. Но на морской глади не было никаких признаков рыбных косяков, ни малейшего мутноватого пятнышка.

Ничего не обнаружил Орлов и в районе Анапы. Водоемы Черноморья, прилегающие к Керченскому проливу, точно вдруг обезрыбели.

«Что ж, попытаем счастья на Азове», — решил Орлов. У выхода из пролива в Азовское море самолет лег курсом на северо-восток, идя на высоте четырехсот метров над краснодарским берегом. Внизу на водной глади сновали рыбацкие суда в поисках рыбных косяков. Наконец Орлов заметил широкую и длинную темную полосу, протянувшуюся вдоль берега, и тотчас же радировал рыбакам. Суда рыболовецких флотилий устремились в указанный летчиком сектор. Самолет покружил над косяком и ушел дальше в разведку.

Орлов несколько раз пересек от берега до берега узкое море, обнаруживая один косяк рыбы за другим. Когда он на бреющем полете проносился над флотилиями, рыбаки приветствовали его взмахами широкополых шляп. Орлов так увлекся удачной разведкой, что не замечал, как бежало время. Спохватился он, лишь когда стрелка бензомера замерла у нулевой отметки.

«До запасной площадки дотяну…» — подумал летчик и, развернув самолет, взял курс на Бронзовую Косу.

На сей раз горючее действительно было на исходе. И это оказалось очень кстати. Пока техник-моторист будет заправлять баки бензином, Орлов повидается с Анкой и сообщит ей кое-что такое, чему она должна обрадоваться. Он давно убедился в том, что Анка отвечает на его любовь. По крайней мере, он очень надеется на это. Зачем же играть в молчанку? Он мужчина, он должен первый сказать ей о своих чувствах к ней, о сердечных намерениях. И сегодня же. Решено и подписано.

— Ох, Анка, Анка! — с нежностью произнес Орлов, вглядываясь в очертания знакомого берега. — Опять ты будешь с хитринкой посматривать на меня, не веря, что я сделал вынужденную посадку. Разве я виноват, что ненасытный мотор пожирает последние капли бензина… Того и гляди, вот-вот откажет… Но это не беда… Моя любовь к тебе так сильна, что я и без горючего дотяну до площадки…

Он посмотрел вниз через левое плечо. Там, под крылом, сверкнула бронзовым отливом в лучах солнца длинная песчаная коса. Показались мотороремонтные мастерские станции, навстречу побежали окраинные домики хутора. А вот и Дом культуры… школа… сельсовет… «Скоро, скоро я увижу тебя, милая, милая, — размышлял си вслух. — У тебя, Анка, такие глаза, каких нет ни у одной девушки на свете… Они впитали в себя все цвета и все краски синего моря и голубого неба, а солнце зажгло в них лукавые искорки».

Вдруг мотор чихнул и смолк. Стрелка бензомера судорожно качнулась.

«Доехали…» — улыбнулся Орлов и, планируя, пошел на посадку.

Он посадил самолет мастерски, на три точки. Когда Орлов, вылезая из кабины, ступил ногой на крыло, к самолету подбежал моторист.

— Опять на соплях тянули до Косы? — с нескрываемой тревогой спросил он.

— Опять, — кивнул головой летчик.

— Ну далеко ли до греха? Хорошо, когда под тобой земля, спланировать можно. А случись это в открытом море?

— На волнах причалил бы к берегу.

— Все шутите, — ворчал моторист, взбираясь на крыло. Он глянул на бензомер и сокрушенно покачал головой. — С пустыми баками прилетели…

— А ты заправь их. Да быстренько, — и Орлов зашагал в хутор.

Обедали в столовой. Акимовна и Анка ели зеленый мясной борщ, Орлов к еде не прикасался. Он выпил только стакан молока.

— Вкусный борщ — похвалила Анка. — Ты хоть попробуй.

— Я сыт, — отнекивался летчик.

— Кушай, кушай, голубь! — настаивала Акимовна. И к Анке: — Прикажи ему.

— А он не под моим началом, — засмеялась Анка.

— Но гость твой… — Акимовна пристально посмотрела на Орлова, вздохнула: — Все один-одинешенек?

— Один, Акимовна…

— Скучно, небось, одному-то?

— Скучно…

— Жениться тебе надо, Яшенька, подругу жизни себе найти.

— Не так-то легко ее найти, Акимовна, — смущенно проговорил Орлов, опустив глаза.

— Хочешь, голубь, подыщу невесту? — и Акимовна, сдерживая улыбку, мельком взглянула на Анку. — Хо-о-рошую, тебе под стать невесту найду.

— Что ж… За хорошую невесту, Акимовна, в ножки поклонюсь. Однако… — он посмотрел на часы, встал, — мне пора вылетать.

— Вылетай, голубь, вылетай, да обратно прилетай.

— Прилечу, Акимовна.

— А к тому времени и невеста тебе будет.

— Я провожу тебя, — сказала Анка.

— Спасибо, Аня.

Шли молча. За хутором остановились. Глаза Анки светились каким-то особенным светом, от которого становилось тепло и радостно на сердце у Орлова.

«Ей хорошо со мной. Но почему же я молчу, как рыба?» — выругал себя Орлов и решительно произнес вслух:

— Аннушка, я много думаю о тебе.

— Хорошо думаешь или…

— О человеке, которого любишь, — перебил он Анку, — думают только хорошо. Я давно люблю тебя… — лицо его залилось краской, он смущенно опустил глаза, пощипывая себя за ухо.

Анка положила свои тонкие руки на его широкие плечи, посмотрела ему в глаза, улыбнулась, горячо прошептала:

— Яшенька… родной ты мой… — и доверчиво припала лицом к его широкой груди.

X
Флотилия МРС вернулась перед вечером с богатой добычей. У холодильника рыбного треста, где разгружались трюмы судов, собралось много народу. Рыбаки сдавали приемщикам десятки центнеров судака, леща, сазана, осетра и севрюги. Больше всех добыла красной, самой ценной рыбы бригада «двухсотников». Трюм «Буревестника» был почти доверху загружен осетром.

— Вот это рыбак!

— Ну и Пронька!

— И впрямь за ним счастье само ходит! — наперебой восклицали женщины.

Пронька стоял у трюма и сдержанно улыбался. Поглядывая на приемщика, следил за весами. Вот он кивнул Дубову, его веснушчатое лицо осветилось улыбкой. Он поднял руки и три раза хлопнул в ладоши. Это означало, что молодежная бригада уже сдала три десятка центнеров рыбы.

«Значит, годовой план завершен», — обрадованно подумал Дубов и ответил Проньке широкой улыбкой.

— Вся, что ли? — спросил приемщик.

— Погоди! — подняв руку, крикнул Пронька мотористу: — Майна помалу… — Он заглянул в трюм и через минуту скомандовал:

— Вира!..

Заработал мотор лебедки, трос натянулся и пошел вверх. Из трюма показалась голова белуги, вздетая под жабры на крюк, а через несколько мгновений над палубой «Буревестника» закачалась ее огромная туша.

— Ух ты… — пронеслось по толпе.

— Ну, что? — засмеялся Пронька. — Как вы думаете, станет ли этакое счастье, — он звонко хлопнул рукой по белужьему брюху, — само ходить за рыбаком!

— Как же, жди!

— Пошло же оно за тобой?

— Эге! — торжествующе крикнул Пронька. — Его сперва найти в глуби моря надо, это счастье, да заарканить. Вот тогда оно поневоле пойдет за тобой.

Панюхай, скребя пальцем в редкой бородке, рассыпался хрипотцой.

— Пронька, не задавайся! Когда-тось Пашка Белгородцев засек на заглот белугу поболе твоей. Не заносись, комсомольский секретарь.

— Да что вы, Софрон Кузьмич, — смутился Пронька. — Нисколько я не заношусь. Не один ведь я, а всей бригадой рыбачили. И причем тут комсомол? — он спрыгнул с палубы на пирс, взял у приемщика квитанцию на сданную бригадой рыбу и стая пробираться сквозь толпу к косогору.

— Пашка заарканил белужину на сорок семь пудов. Не задавайся! Так-то, — твердил свое Панюхай.

Пронька обернулся, покачал головой:

— Все чудишь, Кузьмич.

— А чего? Правду сказываю, — Панюхай повел носом, прищурил слезившиеся мутные глаза и втянул ноздрями знакомый солоноватый запах моря.

Дубов медленно поднимался по тропинке. Анка и Евгенушка жестами подзывали его. Увидев отца, Галя бросилась к нему со всех ног по косогору и упала ему на руки.

— Да разве можно так, доченька?

— Ой папка! Чуть-чуть не споткнулась.

— Глупенькая, — он взял ее на руки и понес, медленно взбираясь по крутой тропинке. Подъем в гору и, тяжелые с высокими голенищами сапоги затрудняли движение.

— Да что ты, Виталий! — крикнула Евгенушка. — Спусти ее с рук, сама взбежит.

— Ничего, Гена, — обливаясь потом, улыбался Дубов. — Ничего, — и крепко прижал к себе дочку. — Она ж моя рыбка. Родная моя… Ну вот, а теперь мы на ножки встанем, — и опустил девочку на землю. Поздоровался с Анкой, поцеловал жену, спросил:

— Что это вы так нетерпеливо махали руками?

— Отдохнуть тебе надо, — сказала Евгенушка. — Завтра в Белужье поедешь.

— Зачем?

— Жуков вызывает.

— По какому такому срочному делу?

— Не знаю. Вот Анке звонил.

Дубов вопросительно посмотрел на Анку. Та пожала угловатыми, как у подростка, плечами:

— Мне известно не более того. Просил передать, чтобы ты и Кострюков обязательно завтра утром были в райкоме.

— Что ж… Тогда поскорее в баню и на отдых, — Дубов взял дочку за руку: — Пошли.

По дороге Анка спросила Дубова:

— Ну, как сегодня отличились «двухсотники»?

— Начали ловить в счет будущего года.

— Вот это здорово! Ну, от души поздравляю!

Анка попрощалась с Дубовым и отправилась в сельсовет. Она позвонила в Белужье, попросила соединить с секретарем райкома. Когда в телефонной трубке послышался знакомый голос Жукова, радостно сообщила:

— Андрей Андреевич… Бригада «двухсотников» завершила годовой план вылова… Да, да, передала… И Кострюков и Дубов завтра утром будут в Белужьем… До свидания, Андрей Андреевич… Что?.. И Краснова?.. Проньку?.. Хорошо, передам… И вы будьте здоровы!.. — Она повесила трубку, позвала: — Харитон!

В кабинет вошел Бирюк.

— Я вас слушаю, Анна Софроновна.

— Сходи к Дубову и скажи, что Жуков велел завтра приезжать в район и Проньке Краснову.

— Это я сей момент, Анна Софроновна, — и Бирюк скрылся за дверью.

Рано поутру Кострюков, Дубов и Пронька выехали на колхозной грузовой машине в Белужье. Выкатив из хутора, машина на третьей скорости помчалась по мягкой дороге, оставляя за собой облака пыли. Кострюков, Дубов и Пронька сидели на поперечной доске в кузове. Кострюков, покачиваясь, о чем-то думал, а Дубов и Пронька любовались открывшейся перед их глазами картиной. Слева дымилось легким туманом спокойное море, справа простирались до самого горизонта колхозные поля.

У высокого древнего кургана, что когда-то в далеком прошлом служил сторожевой вышкой, а нынче в зимнее время огнем огромного костра предупреждал рыбаков о ледоходе, дорога круто сворачивала вправо. По обеим ее сторонам стеной стояли хлеба. Высоко в небе звенели песни жаворонков. Вдыхая пряные запахи созревающих хлебов и полевых цветов, Пронька сказал:

— Хорошо-то как в степи!..

В эту минуту мимо промелькнула встречная машина, обдала удушливой пылью. Дубов, закрыв лицо руками, помотал головой:

— Нет уж, извини, Прокопий Михайлович… На море, братец ты мой, куда легче дышится.

— А ты носом, носом дыши, а не разевай рот, как рыба на песке, — посоветовал смеясь Пронька.

— Ничего, — сказал Дубов. — Пыль не сало, стряхнул — и не стало.

— О чем шумите, рыбаки? — поинтересовался Кострюков.

— Пронька читает мне лекцию!

— Любопытно. И на какую тему?

— О положительном влиянии степной пыли на легкие и о вреде морского воздуха!.. — без улыбки ответил Дубов.

— Неправда! — запротестовал Пронька. — Не верьте, Иван Петрович! — и добродушно покосился на Дубова. — Ох, и выдумщик же ты…

Дубов сказал примирительно:

— Ладно, Прокопий Михайлович, согласен: воздух в степи чудесный, ароматный. Я бы сказал — даже целебный.

— То-то! — засмеялся удовлетворенный Пронька.

Машина уже мчалась по широкому зеленому лугу. Слева, у подножия косогора, вилась маленькая речонка. Быстрая прозрачная вода булькала и звенела на каменистых перекатах. С косогора ветерок доносил терпкие запахи чебреца и полыни, а с берегов речонки тянуло приятной свежестью, воздух был напоен ароматом душистой мяты. Пронька дышал полной грудью и никак не мог насладиться пьянящим воздухом. Веснушчатое его лицо оживилось, на щеках заиграл румянец. Он толкнул локтем Дубова, спросил:

— Ну как, любо?

— Любо, — согласился тот.

Машина взбежала на невысокий косогор, с которого открылась картина большого села Белужьего. Оно раскинулось в глубокой лощине, утопая в зелени фруктовых садов. Машина покатилась под уклон быстрее, через минуту замелькали первые белостенные хаты с веселыми оконцами. У здания райкома, окруженного высокими пирамидальными тополями, шофер затормозил. Здесь уже стояли два грузовика, не менее запыленные, чем бронзокосский.

— Узнаешь, чьи машины? — спросил Кострюков Дубова.

— Как не узнать, — Дубов взглянул на номерные знаки. — Одна — из колхоза «Красный партизан», а другая — из «Октября».

— Верно. Значит, не одних нас вызвал Андрей.

Несмотря на ранний час, Жуков уже был в райкоме и беседовал с секретарями партийных и комсомольских организаций соседних с бронзокосцами рыболовецких колхозов. Увидев Кострюкова, Дубова и Проньку, Жуков весело закивал им:

— А вот и «двухсотники» пожаловали! — он вышел из-за стола, поздоровался с бронзокосцами, взглянул на их соседей:

— Знакомы?

— Одной зоны рыбаки, — сказал Кострюков, пожимая руки соседям.

— Давние знакомые, — подтвердил Дубов. — Одним морем на волнах вынянчены, одним тузлуком просолены.

— Вот и хорошо. Садитесь, товарищи, — пригласил Жуков бронзокосцев. — Я вас долго не задержу.

Кострюков, Дубов и Пронька сели.

— А вызвал я вас, — продолжал Жуков, — вот зачем… Надо вам, рыбакам, наладить тесную деловую дружбу. Ваши колхозы обслуживаются одной моторорыболовной станцией. Так?

— Так, — подтвердил Кострюков.

— Совершенно верно, — согласился Дубов.

— Казалось бы, и работать должны одинаково. Так ведь? — вопросительно посмотрел Жуков на Дубова, слегка барабаня пальцами по настольному стеклу.

— Это уж, — шевельнул плечами Дубов, — от самих себя зависит, как работать.

— Вот такого ответа я от тебя, Дубов, не ожидал, — недовольно поморщился Жуков и перевел взгляд на секретаря партийной организации колхоза «Октябрь», худощавого, но широкоплечего сорокапятилетнего рыбака с острым взглядом черных глаз и проседью в коротких темных волосах. — Как у вас с планом, товарищ Курбатов?

— Выполняем, Андрей Андреевич.

— А точнее?

— Бывает сто… и сто пять процентов плана, — ответил Курбатов.

Жуков посмотрел на испещренный записями листок настольного календаря и сказал, обращаясь к круглолицому, плотно сбитому, коренастому соседу Курбатова:

— В «Красном партизане» примерно такие же показатели, товарищ Жильцов?

— Совершенно верно, — кивнул головой секретарь парторганизации колхоза «Красный партизан». — План хотя и с небольшим превышением, но перевыполняем каждую путину.

— И все же… — Жуков снова побарабанил пальцами по стеклу, окинул присутствующих беглым взглядом… — все же, вы намного отстали от колхоза «Заветы Ильича». Там молодежная бригада вчера завершила годовой план…

— Откуда у вас, Андрей Андреевич, такие сведения? — встрепенулся Дубов.

— А что, разве они неточны?

«Наверное, Анка протелефонировала», — догадался Дубов.

— Точные, как в аптеке, — подтвердил он.

— Вот теперь, Кострюков, у меня к тебе такой вопрос: почему рыболовецкие колхозы зоны вашей МРС работают по-разному? Одни за полгода выполняют годовой план добычи рыбы, а другие за десять-одиннадцать месяцев?

Кострюков недоумевающе развел руками и в полном смущении проговорил:

— Просто… затрудняюсь ответить товарищ Жуков…

— А ты подумай, Иван Петрович.

— Причины разные… — Кострюков поправил наглазную повязку, подергал себя за крючковатый нос. — Ну, скажем, одни рыбаки проворнее в работе, другие — медлительнее. Колхозы тоже разные, есть мощные, а есть малосильные…

— Не то, Иван Петрович, не то, — махнул рукой Жуков. — Дубов правильно сказал: рыбаки всех трех колхозов одним морем вынянчены, одним тузлуком просолены. А вот работают они по-разному. И причина тут одна: нет среди рыбаков тесного делового общения. Большая доля вины за это лежит на заместителе директора МРС по политчасти…

Кострюков поднял бровь и вопросительно уставился единственным в красных прожилках глазом на секретаря райкома.

— …Повинен в этом, — продолжал Жуков, — и секретарь парторганизации, не поделившийся опытом с другими колхозами.

— Андрей Андреевич… — заерзал на стуле изумленный Дубов. — Но об этом я писал в районную газету… Мои заметки печатались…

— Погоди, погоди, — перебил его Жуков. — Будем говорить откровенно, по душам. Начнем хотя бы вот с чего… Раньше на выставку одного хамсово-тюлечного ставника на кольях шесть рыбаков затрачивали восемь часов. Так?

— Так, — подтвердил Дубов.

— И сейчас затрачиваем столько же, — сказал Жильцов, прищуривая маленькие живые глазки и посасывая чубук потухшей трубки.

— Это вы. А вот бронзокосцы, когда начали выставлять орудия лова на якорях вместо кольев, затрачивают на эту операцию всего три-четыре часа рабочего времени. Скажите, — обратился Жуков к Курбатову и Жильцову, — вы на чем укрепляете ставные невода типа «Гигант?»

— Известное дело, Андрей Андреевич, на гундерах, — ответил Жильцов.

— На опорных столбах, забиваемых в морское дно, — пояснил Курбатов.

— Вот-вот. А в колхозе «Заветы Ильича» отказались от этого жесткого крепления. Там перешли на штормоустойчивые ставники, которые держатся не на гундерах, а на наплавах — деревянных и металлических бочках. Объясни, Краснов, какое преимущество штормоустойчивого ставника перед гундерным, — попросил он Проньку.

— Видите ли… Море наше капризное, неспокойное. Штормить любит. И гундерному ставнику, попавшему в шторм, туго приходится на жестком креплении. Шторм причиняет ему серьезные повреждения. А вот неводу на наплавах намного легче во время шторма. Его сетная часть и каркас не так быстро изнашиваются, меньше подвергаются повреждениям от морских волнений и течений.

— Значит, — Жуков тепло взглянул на Проньку, — повышенная штормоустойчивость невода увеличивает его промысловое время, удлиняет срок службы, а следовательно, обеспечивает более высокие уловы?

— Точно, Андрей Андреевич.

— А скажи, Краснов… — Жуков посмотрел на Дубова и в его глазах заиграли веселые искорки, — как, по-твоему, ловить бычка выгоднее — одной или двумя драгами?

— Само собой, Андрей Андреевич, двумя! — выпалил Пронька, не разгадав, к чему клонит Жуков. — Двумя драгами и рыбы добываем в два раза больше.

— Теперь нам ясно, — улыбнулся Жуков, — почему бронзокосцы могут выполнять годовой план улова за шесть месяцев. У них новаторская мысль бьет ключом!

— Значит, в этом заключается наша вина? — искренне удивился Дубов и засмеялся.

— Нет не в этом…

— А в чем же? — насторожился Кострюков.

— В том, что ваши новаторские методы до сих пор не стали достоянием других колхозов.

— Вот к чему вы, Андрей Андреевич, разговор клонили! — воскликнул Дубов. — Товарищи, — обратился он к Жильцову и Курбатову, — прошу к нам на «Буревестник». Выйдем в море, там и передадим вам опыт «двухсотников».

— Ну вот, давно бы так! — Жуков подошел к Дубову, положил ему на плечо руку. — Одно дело, дорогой товарищ, заметку в газету написать, и совсем другое — наглядно людям показать.

— Ясно, — согласился Дубов.

Вернувшись к столу и садясь на свое место, Жуков сказал!

— Как думает замполит Кострюков?

— А так, — с улыбкой посмотрел на Жукова Кострюков. — Был ты для нас, рыбаков, хорошим советчиком и добрым другом, им ты и остался…

— Не тот друг, кто медом мажет, а тот, кто правду в глаза скажет.

— Значит, договорились? — будто невзначай уронил Жуков, вынимая из кармана часы.

Дубов, Курбатов, Жильцов переглянулись и почти одновременно сказали:

— Договорились, Андрей Андреевич.

— В добрый час! — и Жуков звонко захлопнул крышку карманных часов. — А теперь я хочу немного посоветоваться с секретарями комсомольских организаций…

Заинтересованные комсомольцы выжидательно уставились на Жукова: о чем же хочет с ними советоваться секретарь райкома, когда здесь присутствуют коммунисты, старше и опытнее их?

— Как вы думаете, — спросил Жуков, — неплохо было бы организовать на флотилии передвижную библиотеку? Это ведь по вашей части, товарищи помощники коммунистов. А?..

— Факт, неплохо, — с энтузиазмом воскликнул Пронька.

— Это можно…

— Сделаем, — поддержали его остальные парни.

— Верю, что сделаете, — улыбнулся Жуков. — Только надо толково укомплектовать библиотеку, чтоб там можно было найти книги по технике, художественную и политическую литературу. Обязательно и журналы, брошюры… А при встрече в море передавать эту библиотечку с одного судна на другое.

— Мы можем, Андрей Андреевич, сделать так, — предложил Пронька, — организовать на каждом судне библиотечку, а потом обмениваться книгами.

— Прекрасно! — одобрил Жуков. — Рыбаки скажут вам спасибо. Народ наш стал не тот. Вместо водки на лове — чаю горячего просит, а вместо карт — к книге тянется, к знаниям. Верно ведь?

— Верно, Андрей Андреевич…

— Ну вот и договорились. Не стану вас задерживать…

— Когда к нам приедешь? — спросил Кострюков.

— Завтра, — ответил Жуков. — Хочу пойти с рыбаками в море…

XI
К выходу в море все было готово: на суда погрузили орудия лова, продукты, наполнили баки пресной водой, взяли запас горючего. Комсомольцы запаслись книгами и журналами, взятыми в библиотеке Дома культуры. Жуков, стоявший на пирсе рядом с Кавуном, Кострюковым и Васильевым, кивнул на пробегавшего мимо них Проньку со связкой книг под мышкой, улыбнулся:

— Передвижную библиотеку налаживает.

— Он у нас такой. С огоньком малый, — сказал председатель колхоза Васильев.

— А Сашка-моторист недоволен им, — улыбнулся в усы Кавун.

— Что такое? — поинтересовался Жуков.

— Каже, что всем хлопец взял, а вот никак не може научиться горилку ковтать да люлькой дымить.

— Взгреть надо Сашку, чтоб не прививал парню дурных привычек.

К ним подошел Дубов.

— Андрей Андреевич, вы с какой бригадой пойдете? — спросил он Жукова.

— Я и Курбатов на «Буревестнике», а товарищ Жильцов с Зотовым на «Темрюке».

— Бригады готовы, — доложил Дубов.

— Шо ж, — потянул себя за ус Кавун, — заводьте моторы тай отчаливайте с богом.

— На бога, как говорится, надейся, а сам не плошай, — блеснул глазом Кострюков.

— Ну, то ж така поговорка, — добродушно прогудел Кавун.

Провожали рыбаков по традиции всем хутором. Берег усеян людьми — тут и женщины, и дети, и старики. В воздухе стоит несмолкаемый гул возбужденных голосов.

— Папка! — машет отцу обеими руками Галя. Она порывается к пирсу, но Евгенушка крепко держит ее. Дубов широко улыбается, держа поднятую над головой шляпу. Евгенушка машет ему носовым платком.

Но вот часто и резко захлопали газоотводные трубки, суда окутались черной дымкой, толпа забурлила и зашаталась, будто закачался берег, в воздухе затрепетали разных расцветок платки, послышались возгласы:

— В час добрый!

— Счастливо!

— Удачного лова!

Анка стояла рядом с Евгенушкой, прижав к себе дочку. Среди уходивших в море рыбаков не было никого из родственников Анки, но она всегда выходила вместе со всеми на берег, брала с собой Валю и говорила ей:

— Доченька, помаши рыбакам. Пожелай им удачи.

— А потом что?

— А потом они привезут много рыбки.

И Валя, подняв ручонку с растопыренными пальцами, кричала:

— Дяденьки! Привезите мно-о-ого рыбки!..

— Ры-ы-ыбки! — вторила ей Галя.

Суда обогнули косу и пошли кильватерной колонной. Впереди трепетал красный вымпел «Буревестника». Анка неотрывно смотрела вслед флотилии, и глаза ее повлажнели. Что-то защемило сердце, вдруг стало почему-то грустно.

Евгенушка заметила резкую перемену в глазах Анки, спросила:

— Что с тобой?

Анка вздрогнула.

— Ничего…

— Неправда. По глазам вижу.

— Вот еще… — принужденно усмехнулась Анка. — Просто так…

— Ну, зачем от меня скрываешь? С кем же поделиться, как не с подругой.

— Да что же мне скрывать от тебя, Гена…

— Скрываешь, я же вижу, — не отступала Евгенушка.

Анка вздохнула.

— Ну? — Евгенушка обняла ее, заглянула в глаза.

— Просто… немного взгрустнулось…

— Отчего?

— От глупых дум… Вспомнила, как когда-то в мечтах я строила свое счастье… Думала: вот так же буду провожать в море любимого, с радостью встречать его… Какой светлой представлялась мне семейная жизнь… Ночи не спала, думала… думала… А все кувырком пошло…

— Эх, подруженька! Да тебе, моя милая, уже улыбается счастье — большое, светлое!..

— Ты о чем это?

— Не о чем, а о ком. О твоем соколе поднебесном…

— Ах, о Яше! — заулыбалась Анка, и лицо ее посветлело, глаза заблестели.

— О нем, конечно. Не о Павле же Белгородцеве.

— Что Павел… отрезанный ломоть, он навсегда выброшен из сердца… — сухо произнесла Анка. Она помолчала, о чем-то раздумывая, и продолжала: — А вот почему Яшеньки уже третий день нет?

— Прилетит.

— Но когда же он прилетит?

— Вот что. Я знаю, что ты можешь говорить о своем Яшеньке целые сутки без передышки. Это очень хорошо. Но только сегодня суббота и дел у нас с тобой пропасть. Надо и полы помыть, и белье постирать, и в бане искупаться. Как говорит Юхим Тарасович Кавун, «ходимтэ до куреня».

— Ходимтэ! — засмеялась Анка.


День выдался тихий, знойный. На зеркальной глади моря не заметно даже мельчайшей зыби. Такой штиль на Азове — редкость. Нещадно палило июньское солнце. И только исходившая от моря свежесть несколько умеряла нестерпимую жару.

Жуков, Дубов и Курбатов стояли на корме. Зеленоватые воды под ударами лопастей быстро вращавшегося винта бурунились и, вскипая, сердито шипели и булькали. За кормой двумя кружевными дорожками стлалась сверкающая на солнце белоснежная пена. По этому пенистому следу, не нарушая порядка кильватерной колонны, шли за «Буревестником» остальные суда рыболовецкой флотилии.

— Удивительно! Ни малейшего дуновения ветерка, — воскликнул Жуков, расстегивая воротник гимнастерки. — На суше в этакую жару задохнуться можно. Здесь хоть в малой мере, но все же ощущается дыхание моря.

— Для рыбака это не «дыхание», — улыбнулся Дубов. — Вот когда море заштормит…

— Ну, ну, я тебе заштормлю, — погрозил ему пальцем Жуков. — Попал я однажды в переделку, когда выходил с молодым колхозом на рыбалку, — и он, взглянув на Курбатова, засмеялся. — Было это в тридцатом году. Вышли мы в море ночью. Не успели поставить сети, как разыгрался такой штормяга, что казалось, море с небом смешалось. Ей-богу, не чаял еще раз берег увидеть. Думал — тут мне и гроб, да еще без крышки.

— Что же вы, Андрей Андреевич, сравниваете тридцатый год с сорок первым.

— А я и не сравниваю.

— Тогда, — продолжал Дубов, — мы на веслах да под парусом ходили, а теперь на моторах.

— Все равно нам шторм не нужен, — махнул рукой Жуков. — В штилевую погоду лучше рыбалить. Верно, Курбатов?

— Покойнее, — согласился Курбатов и с хитринкой посмотрел на Дубова.

Тот, усмехаясь, продолжал:

— Натура рыбака беспокойная… Он любить бурю должен. Одним словом, моряком настоящим быть.

— Ладно, ладно, романтик моря. Что это с ними, а? — вдруг повернулся Жуков, указывая на суда, расходившиеся в разные стороны. — Почему они поломали строй?

— А это мы теперь, перед выходом в море, еще на берегу намечаем маршрут движения флота. Вот они и пошли по своим местам.

— Дельно, — одобрил Жуков.

— Эге! — воскликнул Пронька. — За кормой «Темрюка» буек. Это Зотов будет учить Жильцова орудовать двумя драгами. Сейчас и вы увидите, товарищ Курбатов, — и он крикнул мотористу: — Саша! Полный вперед!

— Есть полный вперед! — отозвался Сазонов.

Мотор заработал часто и гулко, под ногами задрожала палуба, и судно полным ходом устремилось вперед. Пронька засек время, скомандовал?

— Драгу за борт!

Рыбак, ожидавший команду, тотчас сбросил за борт конусообразный буек. Полуторакилометровая сеть, сложенная волнистой кладкой, со свистом срывалась с палубы в море, и от буйка, помахивающего флажком, стлалась по следу «Буревестника» густая цепь поплавков, удерживающих верхнюю основу сети. Через несколько минут Пронька скомандовал рулевому:

— Право руля!

— Есть право руля!

Судно сделало крутой поворот и пошло дальше, не снижая скорости. Дубов сказал Курбатову:

— Заметьте: пройдено пятьсот метров… Сейчас мы идем, образуя острый угол. Вот мешок драги за бортом. Пройдено еще двести пятьдесят метров… — и крикнул:

— Право руля! Так держать!

Остальные 750 метров судно шло без поворотов. И когда Пронька доложил, что сетное полотно на исходе, Дубов сказал:

— Передай мотористу — «малый вперед»!..

Опытный рулевой сам взял еще немного вправо и повел судно на буек.

— Теперь вам все ясно? — спросил Жуков Курбатова.

— Нет, не совсем, — признался тот.

— Вот я вам поясню, — сказал Дубов. — Допустим, в этом квадрате обнаружен авиаразведкой или рыбаками косяк. Мы на полном ходу судна окольцовываем косяк сетным полотном драги. А как мы это делаем, вы уже видели: пятьсот метров — поворот; двести пятьдесят метров — поворот. Теперь идем малым ходом на буек, сводим концы драги. Смотрите на поплавки… Что получается? Драга, удлиняясь, суживается. Сетевые стены выравниваются, сближаются, легонько подталкивают рыбу, и она при медленном движении судна неизбежно заходит в мотню драги…

— Ясно! — улыбнулся Курбатов. — Замечательная мысль!

— Тут, братец, мой, — сказал Жуков, — академия!..

А Дубов продолжал:

— Выбрав на палубу первую драгу, мы делаем второй замет. Притонение продолжается около часа. За это время бригада ловцов вполне успевает осмотреть первую драгу, и если потребуется, то и произвести мелкий ремонт.

— Просто замечательно! — воскликнул Курбатов.

Замет драги не дал рыбакам ничего утешительного. В мотне оказалось с десяток судаков, два осетра. Но по возбужденному лицу Проньки, по его сияющим глазам было видно, что, пожалуй, дела не так уж плохи. А когда Жуков сказал, что на этот раз Проньке изменило рыбацкое счастье, Дубов возразил:

— Нет, Андрей Андреевич, вы не правы. И на этот раз ему улыбается счастье. Только надо уметь взять его… Пронька! — позвал он бригадира. — Прокопий Михайлович!

— Я тут, товарищ Дубов, — перед ним встал Пронька.

— Видишь? — указал он на осетров.

— Вижу.

— Они отбились. Где-то поблизости гуляют косяки. Приготовить наплавы и ставной невод. Живо!

— Где будем устанавливать невод?

— Вон там, — указал Дубов рукой. — За вторым бугром… Саша! Полный вперед!

Судно вздрогнуло, за кормой зашумела вода, в воздух взлетели соленые брызги, и «Буревестник» устремился на юго-восток. Жуков, упершись руками в бортовые поручни, задумчиво смотрел на запад. Солнце, увеличиваясь и теряя свой ослепительный блеск, медленно опускалось по голубеющему небосклону навстречу высунувшейся из-за горизонта синей тучке. С востока набежал ветерок, и морская гладь покрылась легкой рябью.

— Видно, к ночи море «задышит» по-настоящему, — заметил Курбатов. — Свежеет.

— Похоже на то, — согласился Дубов.

Жуков, занятый своими мыслями, вдруг обернулся к Дубову, спросил:

— Разве вы ловите красную рыбу ставным неводом?

— Да, все бригады колхоза перешли на невод.

— И давно?

— Совсем недавно.

— Насколько я помню, красную рыбу ловили, да и теперь ловят крючковой снастью. Так? — перевел взгляд Жуков на Курбатова.

— Крючковой, — подтвердил Курбатов.

— А мы отказались от крючьев, — сказал Дубов. — Неводом куда больше добываем осетра и белуги. Почти в два раза. А крючья скоро всюду отживут свой век. Это… варварский способ лова, Андрей Андреевич.

— Вот-те и на! — развел руками Жуков. — Это почему же «варварский»?

— А потому что, срываясь, рыба уходит раненой. В худшем случае — с проглоченным крючком. Но это еще не все… Попадись на крючья огромные белуги без глубокого заглота, да они всю снасть в ошметья превратят. Вот и убыток колхозу.

— Ишь ты!.. — Жуков подумал и продолжал: — Хорошо. А как же вы выбираете из невода осетра и белугу?

— Руками.

— А если попадется этак… пудов на тридцать?

— Глушим дубовой колотушкой, и она становится покорной. Даже хвостом не пошевельнет, — засмеялся Дубов.

— Еще новость у наших новаторов, — обратился Жуков к Курбатову. — Так что же вы до сего времени молчите? От соседей секрет таите?

— Что вы, Андрей Андреевич, — обиделся Дубов. — Если бы я хотел утаить, то не писал бы об этом в районную газету.

— Что-то я не встречал этой заметки.

— А не встречал оттого, что лишь вчера я отправил ее в редакцию.

Дубов окинул прицеливающимся взглядом широкие просторы моря, крикнул:

— Саша, стоп!..

Мотор мгновенно заглох, и «Буревестник» плавно закачался на легких волнах.

— Пронь! Наплавы и невод за борт!

— Есть невод за борт! — откликнулся Пронька.

На палубе деловито засуетились рыбаки. Чтобы не мешать им, Жуков спустился в кубрик, еще раз напомнив Курбатову:

— Хорошенько присматривайтесь. Опыт «двухсотников» сослужит вам большую службу.

После ужина все улеглись спать на палубе. «Буревестник» ходил на цепи вокруг брошенного якоря. За бортами сонно булькала вода. Морской чистый воздух действовал опьяняюще. Монотонное позванивание якорной цепи, тихие всплески гуляющих волн и легкое, усыпляющее покачивание судна навевали сладкий сон, и Жуков мгновенно уснул…

Ночь прошла спокойно. Море дышало ровно, ритмично, и в его потемневших водах золотой россыпью отражались звезды.

С рассветом Пронька поднял бригаду. Жуков проснулся от топота ног и возбужденных людских голосов. Когда он открыл глаза и вскочил на ноги, на палубе, извиваясь, судорожно бились крупные черноспинные рыбины. Курбатов был тут же, он помогал молодым рыбакам выбирать из невода улов. Его сапоги с высокими голенищами блестели от воды, выбившиеся из-под клеенчатой шляпы короткие с проседью волосы прилипли ко лбу.

— Ну, Пронька, ты настоящий морской волк. Учуял-таки осетровый косяк. Ишь, какую добычу заарканил! — сказал Жуков.

— Это, Андрей Андреевич, вчерашняя разведка драгой подсказала нам. Поиск в нашем деле — самое главное.

— Слышите, товарищ Курбатов? Не ждать, когда рыбка пожалует к тебе, а самим искать ее…

Курбатов хотел ответить что-то Жукову, но не успел и рта открыть. В ту же секунду послышались частые прерывистые гудки парохода. Все обернулись на звук. В двух кабельтовых от «Буревестника» курсом на Ейск шла всем знакомая старушка «Тамань», вспенивая воду широкими плицами веерных колес. Из ноздреватой медной сирены, прикрепленной к трубе, один за другим вылетали косматые клубы пара и таяли в прозрачном воздухе.

— Лево по борту «Тамань», — как заправский моряк, крикнул Пронька.

— Видим… Чего орешь зря, — проговорил Дубов, прищуривая глаза. — Однако капитан Лебзяк всегда приветствует рыбаков одним протяжным гудком.

— Похоже на тревожные, — заметил Жуков.

— Может, терпит аварию? — забеспокоился Курбатов. — Нашей помощи просит? Суденышко-то ветхое…

— Все может быть. А ну, ребята, быстро сматывай удочки, — крикнул Дубов.

«Тамань», не переставая подавать тревожные гудки, взяла право руля. Куда судно проходило метрах в двухстах от «Буревестника», Лебзяк поспешно поднялся на капитанский мостик, поднес ко рту мегафон, и все услыхали такое, что не сразу укладывалось в сознании:

— Война!.. Война!.. Война!..

— С кем война? Что он такое несет?! — перебивали друг друга вопросами рыбаки.

На бреющем полете промчался У-2, сделал вираж и лег курсом на Бронзовую Косу. Из кубрика выбежал бледный как полотно радист:

— «Чайка» радировала… — крикнул он, — гитлеровская Германия… вероломно напала на Советский Союз… Война!..

— Война?..

— Германия?..

— Не может быть!..

— А договор?..

— С кем? С фашистами?.. Мать их в душу!..

— Спокойно, товарищи! Спокойно! — поднял Жуков руку и к Дубову: — Давай к берегу…

Над морем всходило солнце. «Буревестник», сопровождаемый плачем чаек, полным ходом шел к берегу. На его высокой мачте все так же гордо реял красный вымпел. Казалось, нет никакой войны и жизнь все так же спокойно будет протекать в радостном труде под ясным советским небом…

XII
В полдень из Белужьего на Косу прискакал на взмыленном коне гонец. Анка была дома, готовила обед. Когда она выбежала на крыльцо, гонец уже поднимался по крутым ступенькам.

— Пакет из райвоенкомата. Распишитесь, — и он развернул перед ней разносную книгу. — Быстренько, гражданочка.

Анка взяла из его рук карандаш и, прежде чем расписаться, с удивлением посмотрела на гонца.

— Что за спешка такая?

— Срочный пакет, особой важности. Распишитесь, — отчеканил тот. — Получите, — и он вручил ей конверт из плотной серой бумаги.

Анка, стоя на крыльце, все тем же удивленным взглядом проследила, как гонец быстро сбежал по ступенькам, отвязал коня, мигом очутился в седле и через каких-нибудь две-три секунды наметом мчался по улице, будоража хуторских собак.

«Из военкомата?.. Нарочным?..» — наконец опомнилась Анка. Она вскрыла конверт, развернула бумагу. Прочитала раз, потом другой, но все никак не могла понять… «Мобилизация?.. Война…» Нет, Анка не хотела, не могла верить этому. Все ее существо протестовало против чудовищного, ненавистного слова «война»… Она вновь развернула бумагу, но строки расплывались, образуя черное пятно. Потемнело вдруг в глазах. Анка пошатнулась.

— Неужели?.. — прошептала она, обхватив руками голову, и опустилась на ступеньки крыльца. — Неужели?..

Из комнаты послышался детский голос:

— Мама!..

— Что, рыбка? — встрепенулась Анка, в безотчетном страхе бросилась к дочери…

— Ты с кем разговариваешь? С дедушкой?

— Спи, маленькая…

— А ты куда уходишь? — Валя обхватила теплыми ручонками шею матери.

— По делу. Я скоро вернусь, — и она поцеловала дочку.

Анка умылась, наспех причесалась, повязала косынкой голову и вышла, тихо закрыв за собой дверь. На улице она встретила Панюхая, возвращавшегося с ночного дежурства.

— Отец, сходи к Бирюку и скажи ему, чтобы он сейчас же шел в совет.

— А чего это в такую рань? Чай, нынче воскресенье…

— Потом скажу… Времени сейчас нет. Сходи, прошу тебя, — и она торопливо направилась к сельсовету.

«Рыба в море еще не разгулялась, а она в совет поскакала… С чего бы это?.. — размышлял Панюхай, глядя вслед Анке. — А к Бирюку почему не сходить, раз дочка просила…»

Подойдя к хижине, Панюхай остановился возле подслеповатого окошка и забарабанил пальцами по дребезжащему стеклу.

— Чего тебе? — в мутном просвете окошка показалась косматая голова Бирюка.

— Мне ничего. А тебе в сельсовете быть надобно. Живо! — спокойно ответил Панюхай и пошел со двора.

Бирюк метнулся к двери. Поддерживая рукой порты, крикнул с порога:

— Кузьмич! Ты это всерьез?.. А что там, в совете? Пожар, что ли?..

— Не знаю. Анка наказала бегти тебе в совет…

— Наказала… И в воскресенье покоя нету, — проворчал Бирюк, однако стал быстро одеваться.

Возле Дома культуры Анка остановилась. Минуту она раздумывала, потом повернула вправо и скрылась за углом…

Евгенушка лежала на кушетке и читала книгу.

Присмотревшись к скорбному, побледневшему лицу Анки, ее тревожным глазам, Евгенушка приподнялась на локте:

— Да на тебе лица нет, Анка. Что случилось?

Анка тяжело опустилась на стул.

— Страшное случилось. Вот… — и протянула подруге бумагу.

Евгенушка быстро пробежала короткие строки, с недоумением взглянула на Анку и снова уткнулась в бумагу.

— Ничего не понимаю…

— Гитлер напал на нас… — с трудом вымолвила Анка. — Фашистская Германия пошла войной на Советский Союз…

— Войной?.. — порывисто переспросила Евгенушка.

Из рук ее выпала бумага.

— Значит, мобилизация? Значит… — Евгенушка не договорила, залилась слезами.

— А вот этого делать не надо, Гена, — сказала Анка, поднимая с пола бумагу. — Слезами горя не погасить.

— Ох, — простонала Евгенушка, хватаясь за сердце.

— О чем и я говорю, сердце больное у тебя. Крепись, Гена. А я побегу в совет.

Бирюк уже был в сельсовете, когда Анка вошла в приемную.

— Зайди, Харитон, — бросила она на ходу, направляясь в кабинет.

«Даже не глядит… Сердитая… Влетела, как скаженная. Какая муха ее укусила?..» — терялся в догадках Бирюк.

— Харитон! — окликнула его Анка из кабинета.

— Иду, Софроновна! — Бирюк нехотя поднялся со стула и лениво побрел к двери кабинета.

— Возьми эту бумагу. В ней указаны годы рождения военнообязанных запаса, которые подлежат мобилизации. Быстренько составь список.

— Мобилизация? — и Бирюк впился глазами в бумагу. — Список? Это я мигом составлю, — он дошел до двери и остановился, опустив голову. — А зачем столько возрастов зараз? Неужели война?

— Война, Харитон.

Бирюк, взявшись за ручку двери, стоял неподвижно.

— Чего же ты медлишь?

Бирюк обернулся.

— Анна Софроновна… Как вы думаете?.. Если я добровольно на фронт попрошусь… Возьмут?

— Инвалидов не берут.

— Жалко… Я бы этой проклятой собаке… Гитлеру… — Бирюк сделал жест, будто схватил кого-то за горло и стиснул в своих огромных лапах… — Голову свернул бы, гаду… задушил бы…

Бирюк с остервенением рванул на себя дверь. А в приемной украдкой перекрестился:

«Слава богу!.. Вот и конец вашему царству, товарищи большевики…»

Оставшись одна, Анка откинулась на спинку стула и уставилась невидящим взглядом в одну точку. Со стороны могло показаться, что она о чем-то размышляет. В действительности же Анка находилась в глубоком забытьи. Ее охватило какое-то необъяснимое оцепенение. Но вот до ее слуха донесся знакомый рокот мотора, усиливавшийся с каждой секундой… Анка вдруг выпрямилась.

«Это он… Яшенька…» — и кинулась к окну, но увидела только косую тень, быстро пронесшуюся через улицу в направлении посадочной площадки.

Анка заперла дверь кабинета и уже на ходу бросила Бирюку:

— Поторопись со списком… я скоро вернусь…

— За список, Анна Софроновна, не беспокойтесь. Через час будет готов.

Анка вышла на улицу. Самолет сбавлял газ, шел на посадку. Из-за угла выскочил запыленный «газик». Шофер, увидев Анку, остановил машину, выпалил скороговоркой:

— Где секретарь райкома?

— В море.

— Эх, черт побери! — с досадой крякнул он.

— Да он скоро вернется. Вы поезжайте на МРС и ждите его там. Рыбаки обещали быть дома к обеду.

— К обеду? — ужаснулся шофер. Однако рывком сорвал с места машину и помчался к берегу…

Обливаясь по́том, Анка почти бежала. За хутором остановилась, перевела дыхание. Она видела: самолет, подпрыгивая, пробежал немного и остановился; вот летчик вылез из кабины, стал на крыло и спрыгнул на землю; техник-моторист, поговорив с ним о чем-то, скрылся в сторожке и вышел оттуда со свернутыми постельными принадлежностями. Прежде чем направиться к самолету, он протянул руку в сторону Анки, стоявшей на окраине хутора.

И тут-то в голову Анке пришла страшная мысль, от которой она ощутила во всем теле озноб…

«Да это ж он прилетел проститься со мной… Ну, конечно, проститься… Вот и моторист садится в самолет… Значит…» — и она опрометью бросилась навстречу летчику, не переставая кричать:

— Яша!.. Яшенька!..

Но вдруг она остановилась с широко открытыми глазами, безмолвная и окаменевшая… И рост, и размашистая походка, и коричневого цвета шлемофон — все напоминало о нем, о родном и любимом человеке, но лицо!.. Оно ей совершенно не знакомо.

— Простите, — козырнул летчик, — вы Анна Софроновна Бегункова?

Анка молча кивнула головой.

— Я от товарища Орлова… Он срочно отозван командованием… Вам, наверное, известно уже о вероломном нападении…

— Да, да! — как-то машинально проговорила Анка.

— Так вот… Он передал вам записку…

— Что? — вскрикнула Анка и ухватилась за руку летчика. — Где он?

— Я же вам сказал, он срочно отозван командованием. А вот записка вам от него.

— Ах, записка!.. Спасибо… — она разжала пальцы, выпустив руку летчика, взяла сложенный вчетверо листок, вырванный из блокнота. — Вы уж извините меня… — и стыдливо опустила голову.

— Ничего, ничего. Это вы извините. Я должен сейчас же улетать.

— Так скоро?

— Ни минуты больше не могу задерживаться. Прощайте! — и он пожал Анке руку.

— Вы увидите его? — спросила Анка.

— Не знаю. Может, и придется встретиться. Все может быть.

— Да, да… Вы обязательно должны встретить его… Скажите ему, что я… Да он и сам знает… — голос ее оборвался, и она отвернулась. Из глаз неудержимо хлынули слезы.

— Хорошо, Анна Софроновна! Я передам. Прощайте, — летчик побежал к самолету.

Анка почувствовала, как у нее внезапно слабеют, подламываются в коленях ноги, и она опустилась на жесткую, выжженную солнцем траву. Силы оставили ее. Она развернула записку и прочла наспех набросанные карандашом короткие строки:

«Милая, родная Аннушка!

Я очень тороплюсь. Жди письма. Це-

лую, люблю навсегда.

Яков».

— Куда же ты улетел, Яша?.. — сдерживая рыдания, прошептала Анка. — Когда же я теперь увижу тебя?.. Ах, счастье!.. Счастье… Ты только издали улыбаешься: мне, а в руки не даешься…

XIII
Еще до захода солнца на морском горизонте показалась флотилия Бронзокосской МРС.

Суда шли с разных сторон, и по мере их приближения к Косе интервалы между ними заметно уменьшались. Моторы работали с полной нагрузкой, и от набегавших волн, ударявшихся о форштевни, разлетались в стороны фонтаны сверкающих брызг.

Слева от «Буревестника» шли «Темрюк», «Азов» и «Ейск», справа — «Таганрог», «Керчь», «Бердянск», «Мариуполь». У самой Косы интервалы сократились настолько, что суда сблизились вплотную. Зотов сложил ладони рупором, крикнул с «Темрюка».

— Слыхали?

Дубов кивнул головой.

— Видать, придется сменить винцарады на шинели, а дубовые колотушки на винтовки!

— Нужно будет — сменим! — ответил Дубов. — А перед фашистской сволочью, головы не склоним. Это им не Франция и не Австрия, а Советская Россия!.. — и он поднял руку со сжатыми в кулак пальцами.

«Буревестник» обогнул косу и вошел в залив. Жуков стоял, прислонившись спиной к мачте, и смотрел на берег, усеянный людьми. Он не заметил ни одного взмаха платком, ни одной поднятой для приветствия руки, не услыхал: ни одного радостного возгласа, которыми обычно хуторяне встречали рыбаков, благополучно возвращавшихся с моря домой. Люди, пришибленные общим горем, внезапно обрушившимся на них, стояли печальные и безмолвные. И Жуков понимал, как неизмеримо велико это горе, как глубока боль, которую ощутил в своем сердце каждый советский человек, узнав о вероломном нападении гитлеровских разбойников…

На пирсе стояли Кавун, Васильев и Кострюков, поджидая суда. Первым пришвартовался «Буревестник». Становились на прикол поочередно «Темрюк», «Ейск» и остальные суда. На деревянном помосте пирса сразу стало людно.

— Это чудовищно… но факт… — покачал головой Жуков, подходя к Васильеву, Кавуну и Кострюкову. — Какая неслыханная подлость! Без объявления… из-за угла напасть.

— Они на рассвете, когда люди спали, наши города бомбили, — сказал Кострюков. — По радио передавали.

У Жукова задергалась щека.

— На рассвете?.. Города бомбили?..

— Бомбили, — подтвердил Васильев. — Севастополь, Одессу, Киев, Минск…

К Жукову подошел шофер, слегка потянул за рукав гимнастерки:

— Андрей Андреевич, едемте скорее. Вас вызывают в обком.

— Едем, едем, — заторопился Жуков. — До свидания, товарищи…

На взгорке, у обрыва, возле райкомовской машины стояли Анка и Евгенушка. Девочки играли в стороне, о чем-то беззаботно щебетали. Дубов сдавал приемщику рыбу, и Евгенушка дожидалась его. Жуков поздоровался с подругами, пристально посмотрел на них, спросил Анку:

— Орлов был на Косе? — тут же, досадуя на себя, подумал: «К чему этот вопрос?»

Анка покачала головой:

— Нет, не был. Прилетал его товарищ. Орлова срочно отозвало командование.

— Так… — задумчиво произнес Жуков. — Война — не мать родна.

Евгенушка заплакала.

— А вот падать духом не следует, Евгения Ивановна. Надо крепиться.

— Андрей Андреевич, пора, — напомнил шофер.

— Поехали, — Жуков сел в машину. Он еще раз взглянул на Анку и Евгенушку, ободряюще сказал: — Крепитесь! — и кивнул шоферу: — В обком!..


Всю ночь шли приготовления к проводам рыбаков, призванных по мобилизации. Во всех окнах светились огни, никто не спал. До сна ли было? Война — не прогулка, и все понимали, что многим не суждено вернуться в родной дом.

После внеочередного партийного собрания, на котором был избран секретарем парторганизации Григорий Васильев, Анка и Евгенушка пошли домой вместе. Анка должна была взять Валю, но девочки уснули еще с вечера. Она решила не будить дочь, осталась помогать подруге печь хлебы, сушить сухари, жарить мясо. Ожидая мужа, Евгенушка поминутно оглядывалась на дверь. Прислушивалась.

— Осталось быть вместе несколько часов, а его все нет. Время-то уж за полночь?

— Ах, Гена! Надо же ему проститься с рыбаками, — упрекнула ее Анка.

— Пора бы и дома быть.

— Не на гулянке, чай, пропадает. Тебе ли не знать своего мужа.

— Знаю, — сквозь слезы проговорила Евгенушка. — А сердце тревожится…

— Ох, нисколько ты не щадишь свое сердце, сама добиваешь его, дуреха, — рассердилась Анка. — Неужто нет в тебе ни капельки мужества?

— Ни капельки, — покорно согласилась Евгенушка.

— А помнишь, что сказал Андреевич? Крепиться надо.

— Да уж я и то креплюсь, подруженька, — всхлипнула Евгенушка.

— А ну, поскорее вытри слезы. Слышь, калитка хлопнула. Ему, небось, и без того тяжко.

Скрипнула дверь, и в жарко натопленную избу вошел Дубов.

— Ну, кажись, все в порядок приведено, — сказал он, снимая фуражку. — Партийные дела сдал Васильеву. Теперь можно и в путь-дорогу собираться. Ох, и натопили же вы, бабоньки…

— Погоди, погоди, — присмотрелась к нему Евгенушка. — Что-то глаза у тебя помутнели… Выпил?

— Есть немного. На прощанье, Гена.

— Немного, да еще на прощанье, так и быть, можно, — она обняла мужа, припала головой к его груди.

Анка заторопилась:

— Пойду. А ты, Виталий, отдыхай перед дорогой.

— Не спеши, — оказал Дубов. — Поужинай с нами.

— Не могу. Отец на дежурстве, дома никого нет. А дочка пусть у вас спит. До завтра! — и она ушла.


Рано утром со всех концов хутора потянулись бронзокосцы к сельсовету, где ожидали мобилизованных два колхозных грузовика. Одни шли молча, глядя на пыльную дорогу, другие пели веселые песни, третьи неутешно плакали. Сашка-моторист, изрядно выпивший, прощался с малыми и старыми, награждая всех звонкими поцелуями. Девушки, убегая от его крепких объятий, с визгом рассыпались в стороны.

— Эх-те, жиголо вам в бок! — весело грозил им Сашка. — Такого парня чураетесь? Да я, можно оказать, первый на Косе жених-раскрасавец, а?

— Только слегка засидевшийся в невестах!

— Устарел малость! — дразнили его девушки.

— Это я-а-а-а в невестах? — Сашка сделал зверское лицо и бросился за ними вдогонку. — Вот сейчас я вам покажу невесту!..

Дмитрий Зотов уже стоял возле грузовиков со своей голубоглазой Таней и о чем-то тихо разговаривал с ней. К ним подошли Дубов и Евгенушка с дочкой.

— Не пора ли трогаться, годо́к? — спросил Дубов.

— Пора, — ответил Зотов.

Из сельсовета выбежала Анка, окликнула Дубова:

— Виталий! Возьми список. Ты за старшего, — и скомандовала: — По машинам!

За Анкой вышел Васильев.

— Да не торопи ты людей, Анка! — взмолилась Евгенушка. — Дай наглядеться перед разлукой такой…

— Опаздывают, Евгения Ивановна. Уже намного опаздывают, — и Васильев постучал пальцем по ручным часам. — А что скажут в военкомате? Моторы!..

Водители завели моторы. Дубов поцеловал соленые от слез губы жены, прижал к сердцу дочку. Часто мигая веками, поспешно отвернулся и сердито толкнул в бок Зотова:

— Ну, что рот разинул, Митя! Прощайся давай, — он пожал Васильеву и Анке руку, взобрался на кузов, крикнул: — По машинам!..

Грузовики выбежали за хутор и через две-три минуты скрылись за пригорком. В воздухе повисло облако медленно оседавшей серой пыли. Все стояли не шевелясь и молча глядели на пригорок. Но вот кто-то кашлянул, кто-то всхлипнул, разорвав оцепенение. В толпе приглушенно зашумели, послышался голос Анки:

— Не надо, Танюша… Успокойся.

Плакала жена Зотова. Евгенушка посмотрела на Таню. Глаза ее стали сухими и строгими. Она подумала:

«Если все мы только и делать станем, что плакать, то немного помощи будет от нас фронту. Этак недолго совсем раскиснуть. А это врагу на руку… Прав Жуков, не надо терять мужества…»

Евгенушка вдруг почувствовала, как в душе ее горячей волной поднялась гордость за своего мужа и его товарищей, ушедших сражаться за Советскую Отчизну. Она ласково обняла Таню и, к удивлению Анки, твердо произнесла:

— Крепись, солдатка. Не плачь, — но голос ее дрогнул, из глаз брызнули слезы.

— Да как же не заплачешь, — тихо заговорила Таня, — когда жизнь-то наша вон как повернулась… Только было расцвела, как яблонька весной… и на тебе — война… Кому она нужна?

— Правильно говоришь, дочка, — сказал Васильев. — Добились мы настоящей светлой жизни, и война нам не нужна. Но что поделаешь? Не мы ее затеяли.

— Отец в шторм погиб… В прошлом году мама померла, а теперь Митя покидает меня, — продолжала Таня, всхлипывая. — Будь прокляты фашисты эти, гадюки подколодные, — гневно произнесла она, комкая в руках носовой платок.

— Будь прокляты… — словно шорох сухой листвы, пронеслось по толпе.

— Видали? — вновь заговорил Васильев. — Тридцать семь богатырей проводил на фронт наш колхоз. Что ж, кому положено на фронте за Родину биться, а кому в тылу трудиться. Вот и будем вместе с фронтовиками — они там, а мы тут — добывать Родине победу над врагом. Нервы у нас крепкие. Выстоим…

— Правильно сказываешь! — послышался знакомый с хрипотцой голос.

Все обернулись и увидели подходившего Панюхая. За ним группами, по пять-шесть человек, шагали тридцать стариков-пенсионеров, дымя глиняными трубками.

— Правильно сказываешь, колхозный председатель, — повторил Панюхай. — Выстоим. Сила наша неодолимая. Вот она, старая рыбацкая гвардия, полюбуйся!

— Ты что это, Кузьмич?.. — Васильев окинул его недоуменным взглядом.

— На помощь колхозу пришли. На замен тех, которые на войну ушли.

Васильев на минуту задумался. Решимость стариков понравилась ему, однако он сказал:

— Все это хорошо. А не трудно вам будет? Справитесь?

— На веслах, поди, потруднее было ходить.

— И ничего, справлялись.

— А теперь моторы…

— Выстоим…

Васильев посмотрел на стариков потеплевшими глазами, взволнованно проговорил:

— Ладно, гвардейцы. Договорились. Сегодня распределим вас по бригадам, а завтра и в море.

— А женщины, что ж, в стороне, выходит? — спросила Анка. — Мы тоже в море хотим.

— Знаю, — улыбнулся Васильев. — Но пока в море вам ходить незачем… А чего это мы такое важное собрание на улице проводим? — спохватился он. — Айда в Дом культуры. Там всем хватит места. Вот, кстати, и наши бригадиры идут, Михаил Краснов с сыном Пронькой. Идемте, товарищи.

Все хлынули к Дому культуры. По дороге Анка сказала Евгенушке:

— Ну, удивила ты сегодня меня, Гена.

— А что такое? — остановилась Евгенушка, приподняв белесые брови.

— Весь вчерашний день и прошлую ночь прямо раскисала от слез. А сегодня твои глаза сухие, голос твой стал твердым. Даже нашла слова утешения для Тани Зотовой, хоть потом и сама слез не удержала.

— Знаешь, Аня… — Евгенушка нахмурилась, — посмотрела я на заплаканную Таню и такая ненависть вскипела в сердце к проклятым фашистам, что даже слезы высохли.

— Правильно, родная! Пусть же они не надеются, что нас горе сломит! — Анка горячо сжала руку подруги.

Акимовна была удивлена не столько раннему приходу Панюхая, сколько тому, что он ввалился в избу с берданкой.

— Ты что это, Кузьмич? Уж не против ли самого Гитлера в поход собрался?

Акимовна разглядывала гостя с таким интересом, будто видела его впервые.

— Нет, Акимовна. Дубасить фашистов и без меня есть кому. Я в море на рыбалку ухожу.

— Вот так новость, — засмеялась Акимовна. — С каких же же это времен наши бронзокосцы стали выходить на рыбалку с ружьями?

— Погоди смеяться, Акимовна. Я пришел к тебе по важному делу.

— Ежели так, садись, сказывай, что за дела за такие.

Панюхай сел на стул, поставил между ног берданку.

— Как ты знаешь, Акимовна… — начал он медленно, обдумывая каждое слово, — тридцать семь молодцов из нашего колхоза на войну ушли… Вот и получается нехватка в людях… А рыбу промышлять надо?

— Известно надо, Кузьмич.

— Вот мы, старая гвардия, стало быть, и порешили того… помогать колхозу рыбу в море добывать.

— Очень даже хорошее дело задумали, — одобрительно закивала головой Акимовна.

— Это мы, стало быть, на замен тех, кои на войну ушли.

— Понятно, Кузьмич.

— А раз мне теперь положено на рыбалку в море ходить, то… — тут Панюхай покашлял и, поглаживая ладонью ствол берданки, продолжал — то, говорю, не пожелала бы ты, Акимовна, взамен меня на МРС в караульщики пойти?

Акимовна с удивлением посмотрела на Панюхая и чуть было не засмеялась. Но сдержала себя, перевела взгляд на окно, за которым вдали сверкало море, и задумалась…

«Вот престарелые рыбаки отказались от пенсии и добровольно идут в море. Так нешто в такую суровую годину мне оставаться в стороне? Сидеть на готовых хлебах? Нет, этого мой характер не стерпит». И как о деле решенном спросила:

— А Кавун с Кострюковым не подымут меня, старуху, на смех? Что это, мол, за караульщик в юбке выискался.

— Нет, Акимовна! — убежденно произнес Панюхай. — Лишь бы твое согласие было, а они не против. Я говорил с ними. Да и какая ж ты старуха? Помилуй! Почитай, женщина в самом соку.

— Ладно, Заменить-то тебя я могу. Не велика мудрость. А вот обращенью с этой штуковиной, — кивнула она на берданку, — я не обучена, Кузьмич.

— Это дело пустяковое. Научу за милую душу. Идем под кручу.

Через несколько минут Панюхай и Акимовна спускались по крутой тропинке к морю.

В тот самый час Кострюков, Васильев, Краснов, Пронька и еще несколько рыбаков в кабинете Кавуна намечали очередной маршрут движения флотилии перед выходом бригад в море. Начинался жаркий июньский день, и окна кабинета были открыты. Кавун, прохаживаясь вдоль стены, останавливался возле карты Азовского моря и водил по ней указкой, прочерчивая воображаемые линии маршрута судов.

С берега донесся ружейный выстрел. Кавун и Кострюков не обратили на него внимания. Но когда последовал второй выстрел, мужчины настороженно переглянулись.

— Что за пальба? — вскочил Васильев. — Что там случилось?

— Ничего особенного Гриша, — улыбнулся, глядя на него Кострюков. — Успокойся.

— Однако стреляют…

— А тоби звисно, шо наш сторож Кузьмич выходе со своей старой гвардией в море? — спросил Кавун.

— А стрельба-то здесь причем?

— Та хтось мае сменить его на посту?

Ну и что ж? Стрельба, спрашиваю, причем тут?

— А то ж Кузьмич и обучае ружейным приемам свою смену.

— Тю на вас… — Васильев сконфуженно сел.

Кавун поднял над картой указку: — Значит, продолжаемо, товарищи…

XIV
По всей гигантской линии фронта, протянувшейся от Мурманска до Одессы, шли ожесточенные бои.

Над Приазовьем стали появляться самолеты-разведчики противника. Они коршунами кружили над побережьем на большой высоте, выслеживая добычу, потом уходили дальше, на восток, или возвращались на запад.

«Тамань» по-прежнему бороздила воды родного моря. Но теперь на ее борту не было ни одного пассажира — она перевозила в трюмах различные грузы. На ее корме и носовой части были установлены зенитные пулеметы. Возле них дежурили моряки, зорко наблюдавшие за небом.

А война с каждым днем полыхала все сильнее. На защиту родной земли проводили бронзокосцы новую партию рыбаков. И тогда на смену им пришли в бригады ловцов жены и сестры. Сорок женщин и девушек привела в колхоз Таня Зотова. В мужниной брезентовой робе, в широкополой шляпе и в сапогах с высокими голенищами, она была похожа на стройного голубоглазого юношу, не уступающего в ловкости и сноровке любому рыбаку. Всюду — в сельсовете и Доме культуры, в правлении колхоза и конторе МРС, на рыбацком стане и на каждом моторном судне — можно было видеть лозунг: «Все для фронта, все для победы!» И люди трудились с невиданным напряжением всех сил, перевыполняя планы добычи рыбы.

Добросовестно исполняла свои обязанности по охране мастерских МРС и Акимовна. Вооружившись берданкой, она с вечера становилась на пост и только утром уходила домой.

Как-то в хутор приехал Жуков на запыленном «газике». Васильева, Кавуна и Кострюкова не оказалось на берегу. Они ушли с рыбаками в море. Акимовна жила неподалеку от МРС, и Жуков пошел навестить ее.

— Андреевич пожаловал! — обрадовалась гостю Акимовна, всплеснув руками. И сняв с гвоздя маленький веничек, кивнула на дверь: — Идем-ка, голубчик ты мой, во двор, я с тебя пыль смету.

Потом она налила в рукомойник воды, подала Жукову кусок мыла и чистое полотенце: — Снимай рубаху и умойся. Освежись с дороги.

— Спасибо, Акимовна. От такого удовольствия не откажусь.

Они сидели в тени молодой акации, росшей возле небольшого белого домика, выстроенного для Акимовны колхозом. С юго-востока налетал порывистый ветерок, приятно освежал лицо. Волны, догоняя одна другую, бежали к Косе и с шумом разбивались о подножие круто обрывающегося берега.

— В море давно ушли? — спросил Жуков.

— Рано утром отчалили.

Видя, как у Жукова временами дергается щека, Акимовна догадалась, что он чем-то расстроен. Осторожно спросила:

— Тяжело тебе, Андреевич?

— Всем нынче нелегко.

— Это правда, — согласилась Акимовна, вздыхая. — Всем, голубчик ты мой.

Жуков пожаловался:

— Думал повидать Васильева и Кострюкова, потолковать с ними… А поглядишь — толковать-то и не о чем, — и махнул рукой. — Везде нужда в людях.

— Ох, нужны руки всюду.

— Хлеба вон в колхозах уродились невиданные, а убирать некому. И фронт все ближе и ближе к нам подкатывается.

— Прет, вражина, как на сломанную голову, — глаза Акимовны загорелись гневом.

— Торопятся, мерзавцы, побольше заглотать… Правда, успехи гитлеровцев и отход наших армий — дело временное. Однако нельзя же оставлять врагу такое богатство, как хлеб.

— Чтоб им подавиться нашим добром.

— Думал я, может рыбаков бросить на помощь полеводческим колхозам.

— А кто же рыбу промышлять будет?

— В том-то и дело, Акимовна. То плохая стратегия — один участок фронта укреплять, а другой оголять.

— Как же беде помочь?

— Поеду в город. Там, пожалуй, я скорее найду людей. Хлеб надо спасти во что бы то ни стало. Ну, спасибо тебе, Акимовна, за привет и ласку. Передай поклон Кострюкову, Васильеву, Кавуну, всем рыбакам и рыбачкам. Особый поклон Кузьмичу и всей старой гвардии.

— Непременно передам, Андреевич. Счастливо тебе.

Возле сельсовета жуковскую машину остановила Анка. С нею была Евгенушка.

— Мы к вам с жалобой, товарищ Жуков, — забыв поздороваться, сказала Анка. — Я звонила в райком, да не застала вас.

— Здравствуйте, бабоньки. На что или кого жалуетесь?

— На Васильева.

— Да ну? Вот уж не подумал бы, чтоб ему удалось обидеть таких боевых женщин.

— А вот обидел и очень, — быстро, горячо заговорила Евгенушка. — Не разрешает выходить в море. Все бабы и девчата на лове, а мы разве хуже иных-прочих?..

— «Ты, говорит, власть, — перебила подругу Анка, — и должна следить за порядком на хуторе…» А по-моему, сторожить хутор и Акимовна может.

— А мне он что сказал? — в свою очередь перебила ее Евгенушка. — «С твоей ли, говорит, сердечной болячкой в море выходить… Только мешать другим будешь… Лучше школу готовь к новому учебному году…» Как будто я без него не знаю. Да ведь сейчас самое горячее время на промысле.

— Вот что, друзья мои… — Жуков подумал и продолжал: — Вы, конечно, правы, но… и Васильев прав. Каждый из нас должен оставаться на своем месте. И здесь дела запускать не следует.

Анка и Евгенушка молча переглянулись.

— Что? — засмеялся Жуков. — Думаете, и я против вас? Нет, всегда поддержу, встану на вашу сторону. Но на этот раз Васильев прав. Ничего не могу поделать, — и кивнул шоферу: — Трогай…

— Вот тебе и пожаловались, — развела руками озадаченная Анка, когда райкомовский «газик» запылил по улице.

Активную деятельность проявлял и Бирюк в первые дни войны. Он изъявил желание отправиться добровольно на фронт. В военкомате ему отказали наотрез, как инвалиду. Бирюк и сам знал, что ему откажут, потому и просился добровольцем. Встречному и поперечному он жаловался, что не дают ему «немчуру колошматить». Но когда потребовались люди в рыболовецкие бригады, куда пошли старики и подростки, женщины и девушки, патриотический пыл Бирюка сразу остыл. Здоровый, сильный парень, он вдруг стал еще сильнее припадать на ногу, завел себе для опоры палку.

Как-то, вернувшись из района, Анка сказала:

— Ну, Харитон, я ничего не могла достать в Белужьем: ни карандаша, ни ручки, ни бумаги, ни конвертов, ни перьев, ни мастики для печати. Жукова не застала, он и днюет и ночует в колхозах. Поеду в город.

— Что вы, Анна Софроновна, зачем утруждать себя, — запротестовал Бирюк. — Давайте я съезжу.

— Куда тебе с больной ногой. Сиди уж…

— Да ни черта с ней не сделается. Не дозволю я, чтобы вы в дороге маялись. Я мигом обернусь.

Анка согласилась, и Бирюк уехал на первой попутной машине, которые часто проходили мимо хутора.


Опрятный домик из двух комнат и кухни, обнесенный высоким деревянным забором, стоял на самой окраине города. Он принадлежал мастеру токарного цеха металлургического завода Моисею Ароновичу Зальцману.

Хозяин был большим любителем природы. В его небольшом уютном дворике цвели пышные красные розы, георгины, астры, росли молодые вишни, груши, яблони, сливы. Садик охватывала живая изгородь из кустов персидской сирени. По забору вился широколистый дикий виноград.

Моисею Ароновичу перевалило за пятьдесят лет, но жил он одиноким бобылем. Среди знакомых слыл Зальцман заядлым холостяком, к тому же человеком необщительным, замкнутым.

Завтракал и обедал Моисей Аронович в заводской столовой, а ужинал дома. На ужин у него были неизменные бутерброды со смальцем и черный кофе. В выходные дни Зальцман отправлялся обедать в ресторан «Чайка». Ел он обыкновенно мало, но выпивал две-три бутылки холодного пива. Обслуживал его постоянно один и тот же внимательный и услужливый официант по имени Жорж. Моисей Аронович расплачивался с официантом, неизменно оставляя рублевку «на чай», и неторопливо покидал ресторан.

Тимофей Белгородцев, отец Павла, познакомился с Зальцманом через крупного городского спекулянта Машкова, с которым был в давнишней дружбе: вдобавок в тридцатом году они оба были осуждены за хищение рыбы. Тогда же был осужден и их соучастник Петр Егоров, отец Бирюка.

Бывая в городе у Машкова, Тимофей вместе с Павлом несколько раз навещал Зальцмана. Хозяин и гость уединялись в беседке, и Павел не знал, о чем они там беседовали, что вообще так тесно связывало их. Спросить же об этом отца, угрюмого и вспыльчивого, он не осмеливался.

И вот, когда Павел десять лет тому назад бежал из колхоза и очутился в городе, разбитый и усталый, не зная, где приклонить голову, он вспомнил вдруг о домике на окраине города…

Моисей Аронович знал о судьбе Машкова и Белгородцева, В те дни, когда на Косе шел судебный процесс над расхитителями принадлежавшей государству рыбы, Зальцман пережил немало треволнений, боясь как бы на суде не всплыло и его имя. Но этого не случилось, и Зальцман успокоился.

«Крепкий народ, — подумал он о Машкове и Белгородцеве. — На таких можно положиться в любом деле…»

Но не знал Моисей Аронович, что именно Павел Белгородцев, этот сидящий сейчас перед ним парень, и выдал властям всю шайку, занимавшуюся воровством и копчением рыбы. Жертвуя собственным отцом, Павел надеялся на то, что этим искупит свою вину перед Анкой, что ему снова удастся покорить сердце зеленоглазой красавицы, родившей от него ребенка. Но он ошибся. Анка выгнала его из своей хаты. Тогда Павел бросил колхоз и сбежал из родного хутора. Моисею же Ароновичу он расписывал дело совсем иначе:

— …Дышать на хуторе стало нечем… Хочешь ты в колхоз или не хочешь, тебя не спрашивают… Загоняют всех подряд, как стадо баранов… А на черта мне их колхозы… Я хочу быть хозяином… А хозяиновать не дают! На словах у них власть народная… Свобода!.. А на деле какая-нибудь потаскуха мокрохвостая командует тобой…

Зальцман, то поглаживая ладонью лысину, то почесывая пальцем рыжеватую бороду, смотрел на Павла сквозь очки в металлической оправе немигающими, с мутным свинцовым отливом, холодными глазами. Внимательно выслушав все до конца, сказал:

— Смелый ты парень, но… неосторожный.

— А кто может подслушать нас?

— Здесь — никто. А если где-либо в другом месте поведешь ты подобные речи?

— Я не дурак. Знаю, где и что можно говорить.

— Но меня-то ты ведь не знаешь?

— Отец знал вас… Он с плохими людьми не водился.

— Кто же, по-твоему, плохие и кто хорошие? — прощупывал Зальцман гостя.

— Хорошие те, кому нет жизни при Советах.

«Горяч… — подумал Зальцман. — Но из него можно сделать полезного человека…»

А вслух сказал:

— Зря кипятиться не следует. Не ты один обижен. Сколько лет ношу я в сердце горькую обиду, а молчу. Терплю… Если бы не революция в России, я миллионером был бы. У моих родителей отняли большое состояние, а я у них был единственным наследником… Все пошло прахом: и сахарный завод, и фабрика халвичная, и ювелирный магазин, и собственные дома доходные в Киеве и Одессе. А я вот… мастеровой. Видишь, какие мозоли на руках?.. Гну спину на чужого дядю, а терплю. Не болтаю зря что и где попало. Не забывай, парень: «язык мой — враг мой»…

— Понимаю, — буркнул Павел.

— Очень хорошо, что понимаешь. И душу свою раскрывать можно перед тем, кому доверяешь как самому себе.

— Это верно.

— Я знал твоего отца как человека состоятельного, порядочного, поэтому всегда готов помочь тебе.

— Благодарствую, Моисей Аронович.

— Хочешь быть токарем? Выучу. Поступай в мой цех учеником.

— А как же с морем? Без него мне жизни нет.

— И на Косе и здесь море одно и то же. Можешь каждый день любоваться им.

— А ежели не утерплю, тогда цех бросать? Вы знаете, Моисей Аронович, что кто сызмала хлебнет соленой воды, тот, считай, навсегда к морю привязан.

— Море всегда будет перед тобой. Вот оно, под боком. А ты погляди, какой у меня цех, какие станки! Идем завтра на завод, покажу!

— Что ж, поглядеть можно, — согласился Павел.

— А сейчас поужинаем, кофейку попьем и спать. Пока будешь жить у меня.

— Я, право, и не знаю, как и чем благодарить вас…

— Ладно. Потом сочтемся. Люди мы не чужие.

Так Павел и остался в домике на окраине города и все десять лет прожил в нем. Зальцман обучил его токарному делу, и в скором времени стал он отличным токарем-скоростником. Портрет Павла красовался на Доске почета, о нем не раз писали в заводской многотиражке и городской газете. Как-то, в выходной день, сидя в ресторане и потягивая пиво, которое подавал на стол Жорж, Зальцман сказал официанту:

— Вот, Жорж, этот молодец — бывший рыбак. Я его из тузлука вытащил и в рабочий класс произвел. Теперь он лучший токарь на заводе.

— Все знают, Моисей Аронович, — согнулся в поклоне Жорж, шевельнув в сладкой улыбке завитками усов, — что у вас доброе, истинно отцовское сердце.

— Я и заменяю ему отца родного.

— А где же ихний папаша?

— Отправился в лучший мир, — притворно вздохнул Зальцман.

— Жалко, жалко, — посочувствовал Жорж. Бросив «пардон», он метнулся к другому столику, откуда доносился нетерпеливый стук ножа о бутылку.

По возвращении домой Моисей Аронович принялся за сало и кофе. Павел давно хотел задать ему вертевшийся на языке вопрос, но не осмеливался. Наконец решился:

— Моисей Аронович, вы ведь еврей?

— Ну и что же? Разве еврей не человек?

— Человек, конечно. Но сало-то свиное ваша нация не потребляет?

— Предрассудки, милый мой! — засмеялся Зальцман. — Теперь евреи перестали быть дураками, все едят сало.

* * *
Бирюк быстро отыскал домик на окраине. Постучал. И когда распахнулась калитка, перед ним предстал Павел, без рубашки, подпоясанный полотенцем. С лица и рук его стекала вода.

— Здорово! — прогудел Бирюк. — Умываешься?

— Харитошка! Черт! Бирюк! Здорово! — радушно встретил его Павел. — Заходи.

Из домика вышел Зальцман. Вытираясь на ходу полотенцем, Павел кивнул на Бирюка:

— Это сын Петра Егорова, Моисей Аронович.

— Егорова?.. — Зальцман поднял на лоб очки. — Слыхал, слыхал про твоего отца. Хороший был рыбак.

— Знакомься, Харитон. Это мой хозяин. Учитель мой.

— А что у тебя с ногой? — поинтересовался Зальцман.

— По случаю собственной неосторожности, — ответил Бирюк.

— Слышишь? — Зальцман перевел взгляд на Павла. — Неосторожность может довести даже до физического увечья. Идемте в комнаты…

Беседовали вполголоса, чтобы не закрывать окон, в которые струилась из садика предвечерняя свежесть. Зальцман говорил мало, больше слушал, присматриваясь к скупому на слова Бирюку. Ему хотелось поймать его взгляд. Но глаза Бирюка, глубоко спрятанные, только поблескивали из-под нависших косматых бровей. В них трудно было заглянуть.

— Значит, хутор затих? — спросил Павел.

— Шуметь некому. Пусто. Какие поздоровше, тех на фронт угнали, а маломощные да бабье в море ходят, рыбу добывают.

— А ты не выходишь в море?

— К дуракам себя не причисляю, — хитровато ухмыльнулся Бирюк.

«Этому палец в рот не клади… — отметил про себя Зальцман. — Совсем еще молод, а повадки старого ли́са».

Моисей Аронович поднялся.

— Ну, вы беседуйте, а я пойду кофе варить.

Когда он вышел, Бирюк спросил Павла:

— Жид?

— Что ж такого, что жид? Он со всеми потрохами наш человек.

— Придут ежели немцы, повесят беспременно.

— Да брось ты… Он, знаешь, как пострадал от Советской власти? Миллионы потерял.

— Все равно повесят, — стоял на своем Бирюк.

— Дурень ты.

— Дурень тот, кто газет не читает. А в них пишут, что немцы всех евреев подряд уничтожают, грудных детей и тех не щадят. Чтоб, значит, никакого заводу не осталось. Под корешок.

В комнату вошел Зальцман.

— Кого это уничтожают? — спросил он.

— Да вот Харитон говорит, будто немцы всех евреев расстреливают.

— Откуда у него такие сведения?

— В газетах пишут, — ответил Бирюк.

— А я такого мнения придерживаюсь: пока своими глазами не увижу, ничему и никому не поверю.

— Да как же вы увидите, — засмеялся Бирюк, — когда вас немцы сразу вздернут, если не убежите?

— А я и не думаю бежать, — сказал Зальцман. — От своего дома и шагу не сделаю. А газеты для того и существуют, чтобы страх сеять. Пропаганда! — пренебрежительно бросил он, взял из буфета пачку кофе и ушел на кухню.

Бирюк покачал головой.

— Вот какой у тебя хозяин. Жид, а смелый, черт.

— Хватит об этом. Ты лучше об Анке расскажи.

— А что о ней рассказывать? И на кой леший она тебе нужна? Нешто на ней свет клином сошелся?

— Может, и сошелся, — вздохнул Павел.

— Вздыхай, вздыхай, гляди и полегчает, — с едкой усмешкой проговорил Бирюк.

— Ты, однако, жестокий, Харитон…

— Лучше быть жестоким, чем тряпкой, — Бирюк сердито засопел.

Помолчали. Павел подсел к письменному столу, взял ручку и начал быстро писать. Потом вложил исписанный листок в конверт, написал Анкин и обратный адреса и протянул Бирюку.

— Передашь Анке. А на словах скажи ей, что у меня бронь, на фронт не возьмут. Хорошо зарабатываю. Какого ей рожна еще надобно?

— Письмо передам, — пообещал Бирюк.

— И поговори с ней… Слышь?

— А уговаривать не стану. Мне от ваших любовных дел тошно.

— Сделай это, прошу как друга.

— Вот пристал, аспид. Ладно, поговорю. Распишу тебя, как икону. Молиться будет. А коньяком угостишь?

— Спрашиваешь… Дюжину бутылок с собой в хутор повезешь.

— Много. Хватит и полдюжины, — смилостивился Бирюк.

Из кухни послышался голос Зальцмана:

— А ну, молодежь! Пожалуйте кофе пить!

— Идем, Моисей Аронович! — и Павел увел земляка на кухню.


Бирюк возвратился в хутор на второй день перед вечером. Он привез все необходимое для канцелярии сельсовета, чего не могла достать Анка в Белужьем.

— Да ты, Харитон, просто молодец! — похвалила она.

Бирюк смущенно пробормотал что-то и вынул из кармана конверт.

— Вот вам, Анна Софроновна…

— А это что?

— Письмо… от него. А на словах просил передать вам, что он забронированный и на фронт его не возьмут.

— От Павла, что ли?

— Ну да. И еще просил передать, что хорошую деньгу зашибает, живет богато.

— Послушай, Харитон… Ты знал, что письмо я читать не буду. Зачем же ты взял его?

— Да говорил я ему, аспиду, — загудел Бирюк, зло глядя из-под нахмуренных бровей, — что Анна Софроновна и чихнуть на тебя не пожелает, а он все свое долдонит — «передай да передай». Отвязаться от него не мог. Липучий, чертяка, ровно банный лист.

— Ты заходил к нему?

— Упаси бог… На улице невзначай встретил. Я таких друзей-товарищей сторонкой обхожу. А тут столкнулись. Да мы с ним, когда он в хутор приезжал, еще в тот раз, в моей хибаре сцепились. Ну, я его и брякнул чувствительно, аж кровать поломалась. Прощения вчерась пришлось просить.

— Где же ты ночевал?

— В Доме колхозника.

— Ладно. Дай-ка сюда, — Анка написала на лицевой стороне конверта «Адресат выбыл», вернула письмо Бирюку. — Опусти в почтовый ящик.

— Вот угораздило меня повстречаться с этим аспидом забронированным, — проворчал Бирюк.

Но прежде чем отправить обратно Павлу письмо, он вскрыл конверт и вложил в него записку:

«Говорят, паны дерутся, а у мужиков чубы трясутся. Вы любовь крутите, а у меня поджилки дрожат от страха. Она, сука злая, и слышать о тебе не желает, и письма твоего не читала, швырнула мне в морду. Хорошо, что еще не поколотила или с работы не прогнала. Помни, что снес я эту обиду ради нашей дружбы.

Харитон».

XV
С фронта приходили тревожные вести. Красная Армия отходила на восток.

Уже была оставлена Молдавия, и советские батальоны, полки и дивизии, истекая кровью, бились в степях Украины, стояли насмерть под Одессой. По радио сообщали, что и по всей Белоруссии шли ожесточенные бои. Но и там, в лесных чащобах, где только вчера прошел противник, сегодня уже действовали мелкие неуловимые отряды народных мстителей. Партизаны нарушали коммуникации, взрывали мосты, пускали под откос вражеские воинские эшелоны.

Огненный шквал войны уже вскипал у Днепра, приближался к Азовскому побережью. Но это не могло остановить или замедлить ход напряженных работ бронзокосцев. Днем и ночью выходили они в море и возвращались с доверху наполненными рыбой трюмами.

Как-то в хутор вновь наведался Жуков. Бледность его бескровного лица говорила о том, что он крайне переутомлен. Однако секретарь райкома старался держаться бодро.

Проезжая мимо сельсовета, Жуков услышал, как кто-то окликает его. Он протянул руку к баранке, и шофер остановил машину. Жуков обернулся и увидел Васильева, высунувшегося из окна Анкиного кабинета.

— Ты к нам? — крикнул Васильев.

— К вам.

— Заходи сюда. Тут все в сборе.

Жуков вышел из машины и направился в сельсовет. В кабинете были Анка, Душин с женой, Евгенушка, Дарья, жена Васильева.

— Доброго утра, товарищи! — приветствовал их Жуков. Он посмотрел на Анку, сидевшую у радиоприемника, понимающе кивнул, тихо прошел к дивану и сел возле Евгенушки. — Сводку слушаем?

— Слушаем, Андрей Андреевич, — вздохнула Евгенушка. — Шибко шагают людоеды.

— К своей могиле торопятся.

— Все, — Анка выключила радиоприемник. — Вот, Андрей Андреевич, как видите, нерадостные вести.

— Наступят и светлые дни. Они будут приносить только счастливые вести.

— Когда же? — и глаза Евгенушки загорелись надеждой.

— Предугадать невозможно. Но такие дни наступят несомненно. А что Виталий? Пишет? — спросил он вдруг.

— Нет. Еще ни одного письма не получила.

— А твой сокол, Анка, дает о себе знать?

— Молчит. Словно в воду канул.

— Да-а… — задумчиво произнес Жуков, глядя в пол. — Вот и я получил последнюю телеграмму от жены из Свердловска, а потом она… тоже как в воду канула. Самое разумное было бы — остаться ей на Урале.

Васильев подсел к Жукову, спросил:

— А как у вас дела с уборкой?

— Неважные, Григорий, — Жуков сразу посуровел. — В случае чего, придется сжигать хлеб на корню… Ни зернышка не оставим гитлеровской саранче, душа из нее винтом… — Он выбросил перед собой руки кверху ладонями, потряс ими. — Вот чего не хватает… Рук, рабочих рук…

— Поможем, — решительно сказал Васильев.

Жуков порывисто поднялся с дивана, несколько секунд смотрел на председателя колхоза, светлея в лице.

— То есть?..

— Пошлем на уборку хлеба наших женщин и девушек.

— А путина?

— Управимся и без них.

— Но-о… согласятся ли они?

— Согласятся, не сомневайтесь, — заверила Анка.

— Мы все пойдем убирать хлеб, — поддержала подругу Евгенушка. — Верно говорю, товарищи женщины? — она окинула взглядом Дарью и жену Душина.

— Верно, верно, — кивнул головой Душин. — И Дарья, и моя жена поедут на уборку хлеба в колхоз, а ты будешь дома сидеть.

— Почему? — возмутилась Евгенушка.

— А потому, — спокойно продолжал Душин. — Случись с тобой сердечный припадок, что делать? В поле медпункта нет, вот и будешь только обузой для других.

— Я не из нежных… рыбацкой закалки.

— «Наркомздрав», Евгения Ивановна, прав, — заключил Жуков. — Ну, спасибо, порадовали вы меня. Сейчас поеду в колхозы «Октябрь» и «Красный партизан». Может, и они подсобят колхозникам.

— Рыбаки — народ сознательный, отзывчивый. Тебе ли, Андрей, не знать их? Помогут.

— Знаю, Григорий, потому и дружу с рыбаками, — заулыбался Жуков. — Значит так: завтра же люди должны быть в Белужьем, а райисполком распределит их по колхозам. Я поехал. — У двери остановился, посмотрел на Анку. — Возьми на себя руководство вашей женской бригадой. — И к Васильеву: — Подходящая кандидатура?

— Нет, — возразил Васильев. — А кто будет…

— Революционный порядок на хуторе блюсти? — засмеялась Анка. — Я думаю, Андрей Андреевич, что на время моего отсутствия товарищ Васильев вполне справится, совмещая должность председателя колхоза и председателя сельсовета.

— Не сомневаюсь, — и Жуков вышел из кабинета.

— Хитрости у тебя, девка, — покачал головой Василь