Начал читать первую книгу и увидел, что данный автор натурально гадит на чужой труд по данной теме Стикс. Если нормальные авторы уважают работу и правила создателей Стикса, то данный автор нет. Если стикс дарит один случайный навык, а следующие только раскачкой жемчугом, то данный урод вставил в наглую вписал правила игр РПГ с прокачкой любых навыков от любых действий и убийств. Качает все сразу.Не люблю паразитов гадящих на чужой
подробнее ...
труд и не умеющих придумать своё. Вообще пишет от 3 лица и художественного слога в нем не пахнет. Боевые сцены описывает в стиле ой мамочки, сейчас усрусь и помру от ужаса, но при этом всё видит, всё понимает но ручки с ножками не двигаются. Тоесть всё вспомнить и расписать у ГГ время есть, а навести арболет и нажать на спуск вот никак. Ах я дома типа утюг не выключил. И это в острые моменты книги. Только за это подобным авторам надо руки отрывать. То есть писать нормально и увлекательно не может, а вот влесть в чужой труд и мир авторов со своей редакцией запросто. Топай лесом Д`Картон!
Книга из серии тупой и ещё тупей. Автор гениален в своей тупости. ГГ у него вместо узнавания прошлого тела, хотя бы что он делает на корабле и его задачи, интересуется биологией места экспедиции. Магию он изучает самым глупым образом. Методам втыка, причем резко прогрессирует без обучения от колебаний воздуха до левитации шлюпки с пассажирами. Выпавшую из рук японца катану он подхватил телекинезом, не снимая с трупа ножен, но они
подробнее ...
благополучно появились потом. Заряжает барабан револьвера капсюлями порохом и приклеивает пули. Причём как вы понимаете заряжает их по порядку, а потом дважды нам пишет на полном серьёзе, что не знает как дозарядить барабан, как будто этого не делал при зарядке. Офицеры у него стреляют по дальним целям из револьверов, спрашивается вообще откуда офицеры на гражданском пароходе? Куда делся боевой корабль сопровождения я так и не понял. Со шлюпкой вообще полная комедия. Вы где видели, что бы шлюпки в походном положении висели на талях за бортом. Они вообще стоят на козлах. У ГГ в руках катана, а он начинает отстреливать "верёвку" - дебилизм в острой форме. Там вообще то подъём и опускание шлюпки производится через блоки, что бы два матроса смогли спокойно поднять и опустить полную шлюпку хоть с палубы, хоть со шлюпки, можно пользоваться и ручной лебёдкой с палубы. Шлюпки стандартно крепятся двумя концами за нос и за корму иначе при спускании шлюпку развернёт волной и потопит о корпус судна. Носовой конец крепя первым и отпускают последним. Из двух барабанов по делу ГГ стрелял только один раз и это при наличии угрозы боевых действий. Капсули на дороге не валяются и не в каждой лавке купишь. Кто будучи голодным и с плохим финансовом положении будет питаться эклерами? Только дебил или детё, но вряд ли взрослый мужчина. Автору книги наверное лет 12, не более.
Как концепция - отлично. Но с технической точки зрения использования мощностей - не продумано. Примитивная реклама не самое эфективное использование таких мощностей.
Я такое не читаю. Для меня это дичь полная. Хватило пару страниц текста. Оценку не ставлю. Я таких ГГ и авторов просто не понимаю. Мы живём с ними в параллельных вселенных мирах. Их ценности и вкусы для меня пустое место. Даже название дебильное, это я вам как инженер по компьютерной техники говорю. Сравнивать человека по объёму памяти актуально только да того момента, пока нет возможности подсоединения внешних накопителей. А раз в
подробнее ...
книге людей оценивают по этому объёму, то наверняка технология связи и обмена с ней уже изучена, а значит и подключения к внешним накопителям. По этому название - глупое. В таких случаях важен процессор и скорость обмена с ним данных. Тема нейросистемы очень актуальная и запретная на нашей планете и кто реально в ней хочет разобраться уничтожаются. Нас не допускают к получению свободной энергии, радиоволнам в диапазоне головного мозга и нейросистемамам головного мозга. Причина банальная. У нас установлены в головах вирусы, отбирающие у нас больше 90%, оставляя нам лишь процентов 5-7 для личного пользования. На базе этого создана нейросеть, позволяющая некоторым сущностям жить вечно, свободно перемещаться между звёздными системами в цифровом виде и захватывать любые тела. Данную сеть каждый может наблюдать при серьёзных заболеваниях связанных с высокой температурой за 40 градусов. Раньше людей лечили горячими зварами нагревающих тело и пуховыми бельём, нагнетая температуру и тем убивая заразные микробы. Лечение опасное,выживали только крепкие организмы (естественная селекция). При температурах более 40 срываются ограничения нейросистемы и вы перестав думать о чем либо автоматом войдёте в нейросистему, в то её место к которому вы функционально ей привязано. Разобраться в интерфейсе будет трудно, как только вы попытаетесь размышлять об увиденном прямо в глазах на фоне открытых или закрытых глаз, ваз выкинет из этой нейросистемы. Уж так устроена рабская нейросеть. Я её наблюдал после лечения от Мышиной лихорадки в 2005 году в течении 3 дней, в течении которых я не мог спать и даже раслабится, так как сразу попадал в систему. У меня там функция работы с каталогами видиопотоков. Система представлялась по выбору в трех мерной проэкции уходящих в даль киноплёнки с кадрами видео, где каждый кадр новоя "вебкамера" и в качестве таблицы эксель с кодами изображений. Управлялась система взглядом, фокусом на кадр или ячейку таблицы. Как только открывал кадр и пытался понять изображение меня выбрасывало из системы. Понятно, было что камера двигалась выше голов людей на изображениях. Одновременно у меня открылась свойство прослушивать входящие разговоры соседних телефонов, я даже слышал входящий вызов на отключенный мой сотовый. Соседи думали, что я свихнулся, но я легко доказал, что слышу, что им говорят по телефону. Интерфейс сотовой связи интегрирован с рабской нейросетью. Это ключ к её изучению. Я не спал 3 дня после лечения антибиотиками через капельницу и мозг работал как никогда быстро и отлично. Беда была с глазами, так как они постоянно входили при попытке расслабится в нейросеть, где всё управлялось фокусировкой зрения. Они сильно болели. Я практически угрозой заставил врачей дать мне снотворное.После сна нейросеть перезагрузилась и всё вернулось по старому. Стоит обратить внимание на людей, которые совсем не спят. Нейросеть видимо позволяет продвинутым пользователям не спать и быть в тонусе. С точки зрения инженера по компьютерам я понимаю логику создания нейросети, как продолжение развития компьютерной техники и познание физиологии мозга. Человек является отличным передатчиком и приёмником радиоволн. Любой кто имеет осциллограф сталкивался с белыми шумами - объяснённые "наукой" как простой естественный фон и по сути никак не изучаемый. Со случаями дальней связи со своими любимыми во сне сталкивались многие. Если синхронизировать передачу сигнала несколько миллионов людей, то мы получим связь между звёздными системами. Синхронизация сигнала звёздных систем, получим галактическую связь. Раз кто-то разобрался в физике работы нейросистемы головного мозга, то он соответственно может её программировать и определить область самосознания души, создать все приблуды цифровой техники в своей системе, создать вирус для захвата части чужой нейросистемы, создать сеть между ними, сохранять дубликат своего сознания в системе или переселится в систему. Стать по сути богом для рабов своей сети. Спрашивается зачем посылать космические корабли с телами космонавтов в дальний космос, если можно послать кометы с наноробатами и вирусами в ближайшие звёздные системы. Найти гуманоидов, вселиться в них, построить дешёвые внутрисистемный корабли и с помощью их запустить очередную комету с вирусами к ближайшей звёздной системе. Дёшево и сердито. По сути не надо ждать корабли инопланетян из других систем. Они строятся на наших заводах у всех под носом. Я сам видел в Перми НЛО в 1978. Их лучи из пустоты видели многие и даже фото опубликовывали в газетах до 1987 года. Их строили под грифом секретности военных производств по частям и где то собирались. Всё логично и просто. Инопланетяне есть, только они занимают тела простых людей. В психбольницах полно людей с несколькими личностями в одном теле. Доказано, что существовали люди, которые не будучи даже грамотными в уме производили сложные вычисления за секунды, то есть имеют доступ к воду и выводу аналогичных функций в рабской нейросети. По сути любой гуманоид может стать богом, разумеется паразитируя на других гуманоидах. Разумеется в такой системе никто из "богов" не заинтересован в большой продолжительности жизни тел. Правда за такую "фантастику" авторам могут оторвать голову власть державшие просто на всякий случай для уменьшения конкуренции. Официальные науки о нейросистемах головного мозга никогда не покинут ясельную группу и все разрешенные теории всегда будут вести в тупик уже кем то пройденного и заблокированного на программно уровне. Осталось одна дырка для лёгкого познания рабской нейросети землян - сопряжение её сотовая связь от ретрансляторов и обратная биосвязь. Фантастика на эту тему будет самой актуальной сейчас и в будущем, так как имеет связь с реальными технологиями инопланетян и естественного развития цифровых систем. Из последнего вытекает,что отсутствие видимых признаков вычислительной техники и связи у аборигенов не является признаком отсталости и видимые проявления таких технологий можно назвать магией на нашем уровне развития. Чуете связь мир фентази магии с фантастикой сейчас и нормой бытия в будущем! Некоторые виды магии действующие на сознание людей и животных в лёгкую объясняются рабской нейросетью или аналогичным вирусом. Животные тоже имеют мозг на нейронах и так же могут быть управляемыми. Дарю идею, тем боле всё давно уже было придумано до нас!
Сам Щедрин не завещал себя новым поколениям. Он так об этом говорит: «писания мои до такой степени проникнуты современностью, так плотно прилаживаются к ней, что ежели и можно думать, что они будут иметь какую-нибудь ценность в будущем, то именно и единственно как иллюстрация этой современности».
Прав он в значительной мере, но не всецело. Самородок своего таланта Щедрин, действительно, разменивал на такую публицистику, которой по самым условиям ее природы не суждена долговечность. Слишком современный, он переполнял свои страницы злобою русского дня, пересыпал их намеками, уколами, рисовал определенные портреты и называл реальные собственные имена. Оттого многое у него теперь непонятно и неинтересно без комментария; к его тексту часто необходимы подстрочные примечания.
Таков, однако, не весь Щедрин. В том, что от него остается и останется, в ценных долях своего непомерно обильного писательства, он раньше всего производит впечатление силы. Он – крепкий, терпкий; его не забудешь, если хоть раз отведать от его суровой трапезы. Есть что-то в его даровании сердитое и строгое. Можно не любить Салтыкова, но с ним нельзя не считаться. Не только автор, но и авторитет, он в литературе – какой-то «сам»; и если бы в своей частной жизни он был самодуром, то это бы только соответствовало его художническому облику. Странное дело: читатель его почти боится, как-то робеет в его присутствии, ставит себя в положение его героев, а они-то уж, наверное, имеют все основания трепетать перед ним. Писатель-начальник, привередливый и требовательный, взыскательный и беспощадный, язвительный и придирчивый, Салтыков – брюзга. Он в разные эпохи жил и всеми эпохами был недоволен. Он пропустил мимо себя много людей и почти никого не похвалил. От него больно достается. Прирожденный сатирик, бесцеремонный и циничный, он – мастер насмешки, седой «великий мастер» масонской сатирической ложи. При этом Щедрин, как и подобает его сану, собственно, не шаржирует. Его гиперболизм – естественный, не больший, чем тот, какого требует самый стиль сатиры. Его увеличительное стекло преувеличивает в меру своего назначения. Справедливо отклоняет он упреки в карикатурности: «карикатур нет… кроме той, которую представляет сама действительность». Конечно, на ловца и зверь бежит; и Щедрин, ловец специфический, видел только то, что мог видеть, – и, несомненно, к свойствам его таланта приспособлялись факты, к зрению – зрелище; но во многом был он прав и правдив, и порою неизвестно было, что к чему иллюстрация: Салтыков ли к русской жизни, или русская жизнь к Салтыкову. К тому же его сатира не узка – слишком не узка: даже меньшей надо было бы ей пожелать многосторонности.
В самом деле, он по преимуществу ополчается на гнусность и пошлость чиновничества, на те особенности быта, которые обусловливаются пороками власти и властью беззакония; у него Угрюм-Бурчеев и его предшественники, его преемники, его товарищи и подчиненные выступают на фоне такого пейзажа, где над пустыней вместо неба нависает «серая солдатская шинель»; у него – всякие помпадуры, простые и «чрезвычайно вышитые», и он в самых различных вариациях изображает наших национальных героев, «Сидорову козу и Макара, телят не гоняющего»; вообще, население его книг так плотно, столько у него человеческих образцов, такая у него пышная кунсткамера, что этот музей Щедрина едва ли оставляет незаполненной хоть бы одну рубрику, хотя бы одну полочку официальной русской патологии, – скорее здесь избыток и повторения. Но в то же время от своей едкости щедро уделяет сатирик и обществу; не одни бюрократические пастыри, но и пасомые служат мишенью для его метких стрел. Те, кто литератора Крамольникова, попавшего в беду, робко чураются; те либералы, которые свой либерализм тратят экономно и «применительно к подлости»; рыцари пустословия и «обильного словотечения» – все они в руках Салтыкова побывали. У него много презрения, и в конце концов не разбираешься в круговой поруке жизни, кто больше этого презрения заслуживает – жрецы или жертвы начальнической формулы: «обыватель всегда в чем-нибудь виноват». «Говорят, что я изображаю в смешном виде русских консерваторов… но тут же рядом и в столь же неудовлетворительном виде я изображаю и русских либералов» – так определяет сам автор то обвинение в «двоедушии», которое ему не раз приходилось выслушивать и которого он, разумеется, не принимал. Оттого не принимал, что его резкость «имела в виду не личности, а известную совокупность явлений, в которой и заключается источник всех зол»; оттого не принимал, что, даже обличая, по-видимому, самого читателя, он на деле-то видел в нем «жертву общественного темперамента, необходимую мне (Щедрину т. е.) совсем не для потасовки, а только в качестве иллюстрации этого последнего». Очень далекий от индивидуалистического миросозерцания, до мозга костей проникнутый общественностью, Салтыков именно в ее почве искал корней для тех явлений, которые живописал. Пословицу «Было бы болото, а черти будут» он признавал «настолько правильной, что никаких вариантов в обратном смысле не допускал». «Воистину болото родит чертей, а не черти созидают болото» – вот его заветное убеждение. И поэтому он должен был рисовать не только шапку и того вора, на котором она горит, но и Сеньку – «по Сеньке и шапка». И поэтому также он дал замечательные хроники «Господ Головлевых» и «Пошехонской старины», где и показал то юридическое крепостничество, из которого только и могло здесь же вырасти крепостничество психологическое, надолго отравившее собою всю Россию. Так переплетаются у Щедрина, в родственном сближении, элементы официальный и обывательский; в жизни большей прочности этого соединения много способствовал, по мысли автора, тот золотой мост взятки (иногда и серебряный), который «уничтожал преграды и сокращал расстояния, прекращал бюрократический индифферентизм и делал сердце чиновника доступным для обывательских невзгод». Благодаря этой своеобразной доступности неистребим отечественный лик Держиморды, и Щедрин, вообще продолжатель Гоголя, усматривал первобытного полицейского и под самой новейшей бюрократической оболочкой; он даже считал русскую бюрократию «неразрешимой психологической загадкой», потому что, собственно, сделаться настоящей бюрократией она ни под каким видом не хочет. «Еще на глазах у начальства она туда и сюда, но как только начальство за дверь – она сейчас же язык высунет и сама над собою хохочет. Представить себе русского бюрократа, который относился бы к себе самому, яко к бюрократу, без некоторого глумления, не только трудно, но даже почти невозможно. А между тем бюрократствуют тысячи, сотни тысяч, почти миллионы людей. Миллион ходячих психологических загадок! Миллионы людей, которые сами на себя без смеха смотреть не могут, – разве это не интересно?» И как бюрократы не уважают своего дела, как им свойственна «административная проказливость», так и в противоположном лагере находит Щедрин людей, которые тоже страдают отсутствием цельности, самоуважения и по существу представляют собою лишь другую, оборотную сторону все той же казенной медали.
Этот широкий захват, во всяком случае, свидетельствует, что щедринская сатира и широко задумана; и потому прощаешь ей то злоупотребление смехом, в котором она, без спору, очень повинна. Кроме того, в лучших своих произведениях Салтыков достаточно обнаружил, что и смех его шел из глубины, был грудной, не дребезжащий, нередко горький, всегда, как мы уже отметили, сильный; а сила, даже когда она – праздная, внушает к себе уважение просто как возможность. Щедрин часто смеялся смехом художника. Такие слова, такие сочетания слов, такие ситуации придумывал он, что занял собою одну из вершин эстетической комики. Не сплошь, но в общем он – истинный и большой художник. Не тонка соль его смеха, но в самой грубости своей она прекрасна. Не благодушный, не снисходительный, иногда убийственный, Щедрин из арсенала насмешки выбрал именно такую маску смеха, которая к лицу, к грубому лицу его персонажей; они лучшего и более тонкого не заслуживают, с ними и нельзя стесняться. «Ерошка-маляр» намалюет баканом на лице его итальянский пейзаж с надписью «извержение Везувия» – это при всей изысканности сказано беззастенчиво, и все-таки это подходит к поклоннику Ерофеича, Брошки-маляра.
О художественности Щедрина говорит самый язык его страниц. Удивительно русский – этот язык. Вольной, широкой, полноводной струею льется его богатая словесность. И уже она оправдывает Салтыкова. Чтобы быть сатириком, надо иметь на это право – т. е. надо доказать, что тому, над чем ты смеешься, ты все-таки родной, а не стоишь около смешного, как досужий любопытный, которому смеяться ничего и не стоит, который от этого никакой нравственной боли и не испытывает. Серьезна и трагична фигура только такого эмигранта, который ощущает тоску по родине. Сатирик – что эмигрант: находясь за пределами своих осмеяний и описаний, он в то же время родственно с ними связан. Он не нравственный чужеземец, из уст которого слышать насмешку над родным было бы нестерпимо. Так вот, что Щедрин – эмигрант тоскующий, не чужак, а свой; что он не над самим Ноем, не над самой родиной смеется, – это и подтверждает лучший из доказчиков, естественный и неоспоримый свидетель – язык. Из самых недр народного духа течет река его речи, клад для Даля, и слово унаследовал он от великого русского Ноя, от великорусского отца. Кто так пишет, кто владеет этой стихийной россыпью языка, тот проявляет свою глубокую заинтересованность родной стороною, ее недугами и надеждами.
Даже ландшафт родины дорог ее сыну, ее писателю. По ее лесу «летает и поет птица-ворона, издавна живущая в разладе с законами гармонии», и все в ней туманно и серо, «а тем не менее, я люблю ее». «Я люблю эту бедную природу, потому что, какова она ни есть, она все-таки принадлежит мне: она сроднилась со мной точно так же, как я сжился с ней; она лелеяла мою молодость… Перенесите меня в Швейцарию, в Индию, в Бразилию, окружите какою хотите роскошною природой, накиньте на эту природу какое угодно прозрачное и синее небо, – я все-таки везде найду милые мне серенькие тоны моей родины, потому что я всюду и всегда ношу их в моем сердце, потому что душа моя хранит их, как лучшее свое достояние». И Салтыков, искусный живописец природы, дал в этой сфере высокие образцы; и скорее это уже не самому себе, а нашей действительности обязан он тем, что при наступлении осени возникает у него, среди словесного пейзажа, такая неожиданная ассоциация: «везде жужжат мириады пчел, которые, как чиновники перед реформой, спешат добрать последние взятки». Так – «унылая пора, очей очарованье», и вдруг – чиновники, взятки, русская проза…
Затем, пристальнее вглядываясь в Щедрина, мы замечаем, что он похож на тех мастеров, которые при помощи одного и того же инструмента умеют производить и самые топорные, и самые тонкие работы. Тягостное дело сатиры, ее желчь и оцет не погубили в нем других сторон духа и художества. Он – сатирик-лирик. Прекрасны его отступления, в которых, после насмешки, так симпатично звучит серьезный и задушевный тон. Приостанавливается рассказ, начинается размышление, – комика отошла куда-то назад, и писатель показывает свое настоящее лицо; сразу на новый и еще более внимательный лад перестраивается и душа читателя. К нему же и взывает Щедрин. Как привлекательны эти воззвания к «другу-читателю» и вообще волнующие слова Щедрина о литературе! Она для него – живое звено между его душою и всей остальной Россией. Когда он говорит о себе: «Болен я – могу без хвастовства сказать – невыносимо. Недуг впился в меня всеми когтями и не выпускает из них. Руки и ноги дрожат, в голове – целодневное гудение, по всему организму пробегает судорога…» – никому в голову не придет, в сердце не придет, посетовать на этот самобюллетень или подумать о неуместности фамильярных излияний: нет, читатель, друг-читатель, действительно сроднился со своим писателем, и ему интересно здоровье последнего. К тому же веришь Щедрину даже в той его гиперболической, но добросовестной жалобе, когда на свой вопрос: «что привело меня к этому положению?» – он, «не обинуясь и уверенно», отвечает: «писательство». «Ах, это писательское ремесло! Это не только мука, но целый душевный ад. Капля по капле сочится писательская кровь, прежде нежели попадет под печатный станок. Чего со мной не делали! И вырезывали, и урезывали, и перетолковывали, и целиком запрещали, и всенародно объявляли, что я – вредный, вредный, вредный». В диагностике русских болезней нашел Салтыков один «особливый, свойственный только литератору» недуг, именно «цензурные сердцебиения». Он ими болел, он страдал от литературы, но и любил ее горячо, проникновенно, неизменно. Эта любовь – пафос его жизни, самое чистое в его угрюмом сердце. «Не будь у меня этого убеждения, этой веры в литературу, в ее животворящую мощь – мне было бы больно жить. Лично я обязан литературе лучшими минутами моей жизни, всеми сладкими волнениями ее всеми утешениями; но я уверен, что не я один, лично обязанный, а и всякий, кто сознает себя человеком, не может не понимать, что вне литературы нет ни блага, ни наслаждения, ни даже самой жизни». Всем текстом своих сочинений доказал Щедрин, что его устам была чужда пустая чувствительная фраза; поэтому так радостно читать его гимны русской литературе, его завещание сыну: «паче всего люби родную литературу, и звание литератора предпочитай всякому другому». Да, пусть литературу понимал и принимал он односторонне, все-таки была она для него самым серьезным делом и заботой; недаром он продолжал ее и в том смысле, что появляются в его собственных произведениях герои других авторов – Молчалин, Волохов, Рудин, Лаврецкий и еще, и еще.
Итак, он лиричен, этот строгий Щедрин. Он даже среди своих «Губернских очерков», прерывая серую канитель чиновничьих типов, о своей первой любви вспомянет и, в ужасе от ощущения провинциальной скуки, из глубины души воскликнет: «Где я, где я, Господи?!» В этой душе жили утонченные настроения; она гораздо богаче, сложнее, многообразнее, чем это кажется сначала.
В ней играли нервы, и на чутких нервах-струнах осуществлялась порою очень нежная, прямо чеховская музыка. Тоска деревни, «среди серых испарений осени», когда – «облака, облака и облака весь день»; и женское горе, обида девушки, «Христовой невесты»; сельская учительница, которая покончила с собою; сирота, вечная институтка, обреченная классная дама, которая другую, младшую сироту, тоже навеки предназначенную институту, печально утешает: «вот придет весна, распустятся аллеи в институтском саду; мы будем вместе с вами ходить в сад во время классов, станем разговаривать, сообщать друг другу свои секреты»; весною умирающая от чахотки девушка и ее мать в сумасшествии запоя; старушка с ридикюлем в руках, горестная, нищая, эта «непременная принадлежность главного казначейства»; вянущая в провинции дочь губернатора княжна Анна Львовна, на любовь которой неудачный избранник ее осмеянного сердца, чиновник, отвечает просьбой о месте станового; юноша Разумов, который узнает, какую роль его старый отец, тайный советник, играл в политической полиции, и не смеет осуждать его, и не может не любить его, и развязывает всю эту путаницу своею смертью; и пожар в деревне, и крестьянка, у которой сгорело дитя; и добрая Пелагея Ивановна, которую автор «ужасно любит», за то что она для «несчастненьких», для арестантов, заготовляет куличи и пасхи, окрашивает сотни яиц, и которая, наверное, в молодости была красавица, потому что «женщина с истинно добрым сердцем, по мнению моему, должна, непременно должна быть красавицей»; и богомолка Пахомовна, которая бредет, упорно бредет своим путем-дороженькой и которой уготован сладкий отдых в царстве небесном, с «Асаком-Обрамом-Иаковым» – все это и многое другое сделано у Щедрина так чутко и ласково, все это так человечно и тепло, что преображает темную и жесткую работу сатиры и в новом свете показывает нашего сердитого изобличителя. Он – сердитый, но и сердечный. Так дорого, что он всегда заступается за детей (ведь и «пропавшая совесть» вошла в ребенка и будет расти вместе с ним); в старости Щедрин вспоминает о детстве и так сокрушается, что «сонливые и бессильные, высыплют массы юношей и юниц из школы на арену жизни, сонливо отбудут жизненную повинность и сонливо же сойдут в преждевременные могилы». Вообще, у него – зоркая душа, внимательная, не занесенная илом привычки. И перо его становится одухотворенным, деликатным, когда оно касается тонких сюжетов и рисует горькие человеческие судьбы.
Та грубость и грязь, с которой поневоле приходится иметь дело сатирику, не помешали Салтыкову остаться идеалистом. Когда он говорит о своей потребности вознести сердце горе (sursum corda), он говорит утешающую правду. Идеалист и мыслитель, некто больший, чем специалист сатиры, Щедрин жил не только на плоскости; выдающийся психолог, он принадлежит к плеяде наших высоких художников. Его «Пошехонская старина», этот эпос русского крепостничества, портретная галерея незнатных предков, его «Господа Головлевы», иные из его «Губернских очерков», рассказов и сказок представляют собою большую и не достойную забвения словесную драгоценность; там есть страницы, которые поднимаются до истинного трагизма и оставляют глубокое впечатление. Еще раз отметим: чеховской нежностью запечатлены некоторые сцены, и участь двух девушек, Анниньки и Любиньки, воплощена в неотразимую элегию. Аннинька, приезжающая на бабушкину могилу, останется навсегда в кругу страдальческих женских образов, и траурной мелодией постоянно будут звучать в нашей литературе ее слова, слова несчастной актрисы, замученной женщины: «Умирать я приехала к вам, дядя!»… А этот дядя, этот Иудушка, Порфирий Головлев! Пусть черты его написаны сгущенной краской, но в общем его жуткая фигура составляет одно из мрачных украшений нашего искусства. И замечательно, что Салтыков, этот смеявшийся трагик, исполнил и последнее требование возвышенной поэтики: он разрешил трагедию светлой нотой примирения. Можно ли, в самом деле, забыть страданием исполненный вопль – вопрос той же Анниньки: «Дядя, вы добрый? Скажите, вы добрый?»… Он не добрый, конечно, этот ужасный Иудушка; он столько смертей вызвал, и это из-за него так страшно умерли его сыновья, его братья, – нет, он не добрый; но Щедрин показывает, что, пустотою своей мертвой души создавший пустоту вокруг себя, в конце своей жизни ужаснулся Иудушка и что-то проснулось в нем человеческое, – не пустой, не как гроб живой ушел он в последнюю пустоту. Он долго читал Евангелие фарисейски, невидящими глазами, «выморочным сердцем»; но чудо воскресения коснулось и его, и ожила его душа, когда однажды вдумался он невольно в рассказ о Христе, о «неслыханной неправде, совершившей кровавый суд над истиной».
Для многих читателей временные страницы Щедрина, его отклики на современность, его публицистика более памятны, чем иные, глубокие и долговечные, свойства его писательской личности. Большее в нем заслоняется меньшим. Эта несправедливость будет когда-нибудь исправлена. Еще ждет своего критика Салтыков-художник и другой расценки своих наследий.
К тому же в наши черные дни, когда совестно перед русским прошлым, совестно потому, что мы его недооценивали и зря осуждали, о сатире Щедрина вспоминаешь холодно и недружелюбно, и кажется она теперь огульной, и несправедливой, и праздной, – и в сравнении с нынешней действительностью как выигрывает осмеянная им действительность прежняя! Нет уже у нас, страждущих жертв революции, симпатии к Салтыкову-сатирику, нет соответственного настроения в нашем покаянно настроенном сердце… Но это не помешает нам признать подлинные заслуги Щедрина и понять, что его сердитость и его сердечность, его злые слова и его доброе слово имели какой-то общий корень, что он много смеялся, но и много страдал и что не только он любил русскую литературу, но и русская литература полюбит его и новым светом, освобожденное от бренного, загорится впоследствии его побледневшее имя.
Последние комментарии
1 день 23 часов назад
2 дней 3 часов назад
2 дней 5 часов назад
2 дней 6 часов назад
2 дней 7 часов назад
2 дней 8 часов назад