КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 471031 томов
Объем библиотеки - 689 Гб.
Всего авторов - 219685
Пользователей - 102105

Впечатления

Олег про Матрос: Поход в магазин (Старинная литература)

...лять! Что это?!

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Serg55 про Самылов: Империя Превыше Всего (Боевая фантастика)

интересно... жду продолжение

Рейтинг: 0 ( 1 за, 1 против).
медвежонок про Дорнбург: Борьба на юге (СИ) (Альтернативная история)

Милый, слегка заунывный вестерн про гражданскую войну. Афтор не любит украинцев, они не боролись за свободу россиян. Его герой тоже не борется, предпочитает взять ростовский банк чисто под шумок с подельниками калмыками, так как честных россиян в Ростове не нашлось. Печалька.
Продолжения пролистаю.

Рейтинг: +3 ( 3 за, 0 против).
vovih1 про Шу: Последний Солдат СССР. Книга 4. Ответный удар (Боевик)

огрызок, автор еще не закончил книгу

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Colourban про серию Малахольный экстрасенс

Цикл завершён.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Витовт про Малов: Смерть притаилась в зарослях. Очерки экзотических охот (Природа и животные)

Спасибо большое за прекрасную книгу. Отлично!

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
ANSI про Ридерз Дайджест Reader’s Digest: Великие тайны прошлого (История)

без картинок ((( втопку!

Рейтинг: 0 ( 1 за, 1 против).

Домоседы (fb2)

- Домоседы 39 Кб  (читать) (читать постранично) (скачать fb2) - Вячеслав Михайлович Рыбаков

Настройки текста:



Рыбаков Вячеслав Домоседы

Вячеслав РЫБАКОВ

ДОМОСЕДЫ

- Опять спина, - опрометчиво пожаловался я, потирая поясницу и невольно улыбаясь от боли. - Тянет, тянет...

- Уж молчал бы лучше, - ответила, повернувшись, жена. - Вчера опять лекарство не принял. Что, скажешь - принял?

- Принял, не принял, - проворчал я. - Надоело.

- Подумать только, надоело. А мне твое нытье надоело. А мне надоело, что ты одет, как зюзя. Хоть бы для сына подтянулся.

- Злая ты, - я опустил глаза и с привычным омерзением увидел свой навалившийся на шорты, будто надутый живот.

Жена кивнула, как бы соглашаясь с моими словами, и вновь сквозь сильную линзу уткнулась в свой фолиант, - ослепительный свет утра, бьющий в распахнутые окна веранды, зацепился за серебряную искру в ее волосах, и сердце мое буквально обвалилось.

- А у тебя еще волосок седой, - сказал я.

С девчоночьей стремительностью жена брызнула к зеркалу.

- Где? - она вертела головой и никак не могла его заметить. - Где?

- Да вот же, - сказал я, подходя, - не суетись.

- У, гадость, - пробормотала жена; голос ее был жалобный и какой-то брезгливый. - Давай, что уж...

Я резко дернул и сдул ее волос со своей ладони - в солнечный сад, в птичий гомон, в медленные, влажные вихри запахов, качающиеся над цветами. Жена рассматривала прическу, глаза ее были печальными; я осторожно обнял ее за плечи, и она, прерывисто вздохнув, отвернулась наконец от зеркала и уткнулась лицом мне в грудь, - очень славная женщина и очень странная, но - как я ее понимал!

- Спасибо, - сказала она сухо и отстранилась. - Глаз - алмаз. Чай заваришь? Сынище, наверное, скоро встанет.

Я заварил свежий чай покрепче и вышел, как обычно, потрусить в холмах перед завтраком; скоро шелестящие солнечными бликами сады остались справа, слева потянулись, выгибаясь, отлогие травянистые склоны, все в кострах диких маков; я уже различал впереди, над окаймлявшими стоянку кустами, белую крышу машины сына; я миновал громадный старый тополь; вот лопнули заросли последнего сада, встрепенулся ветер, и мне в лицо упал голубой простор - и Эми, сидящая перед мольбертом у самого прибоя.

Наверное, я выглядел нелепо и гротескно; наверное, я топотал, как носорог; она обернулась, сказала: "Доброе утро" - и, как все мы улыбались друг другу, безвыездно живя на острове едва не три десятка лет, улыбнулась мне, эта странная и славная женщина, которую я, казалось, еще совсем недавно так любил. Она страстно, исступленно искала красоты, - она то писала стихи, то рисовала, то пыталась играть на скрипке или клавесине, и всегда, сколько я ее помню, жалела о молодости: в двадцать пять - что ей не восемнадцать, в сорок - что ей не двадцать пять; до сих пор я волок по жизни хвост обессиливающей вины перед нею и перед женою, словно бы я чего-то не сумел и не доделал, чем-то подвел и ту и другую.

- Доброе утро, - ответил я.

- Правда же? Чудесное! А к тебе мальчик прилетел?

- Залетел на денек.

- У тебя замечательный мальчик, - сообщила она мне и указала кистью на машину: - Его?

- Его.

- Знаешь, - она смущенно улыбнулась, опуская глаза, - тебе это, наверное, покажется прихотью, капризом одинокой старухи, выжившей из ума... но, в конце концов, мы так давно и так хорошо дружим, что я могу попросить тебя выполнить и каприз, ведь правда?

- Правда.

- Он мне очень мешает, этот гравилет. Просто давит отсюда, сбоку, такой мертвый, механический, навис тут... Понимаешь? Я не могу работать, даже руки дрожат.

- Машина с вечера на этом месте. Ты не могла сесть подальше, Эми?

- Нет, в том-то и дело! Ты не понимаешь! Здесь именно та точка, точка даосской перспективы, больше такой нет! Она уникальна, я искала ее с весны, тысячи раз обошла весь берег...

Наверное, это была блажь.

- Ты не попросил бы сына переставить гравилет - хотя бы вон за те тополя?

- Парень спит еще, - я пожал плечами и вдруг опрометчиво сказал: Сейчас я отгоню.

- Правда? - Эми восхищенно подалась из шезлонга ко мне. - Ты такой добрый! И не думай, милый, это не блажь.

- Я знаю.

- Я буду очень тебе благодарна, очень. Я ведь понимаю - сегодня тебе особенно не до меня, - она вздохнула, печально и покорно улыбаясь. - А сколько, наверное, у твоей подруги радостей и хлопот!

Нечто выдуманное, привычно искусственное чудилось мне в каждом ее слове - но нельзя же было ей не помочь, хотя я уж лет тридцать не водил машину; я двинулся к гравилету, но Эми грустно сказала:

- А я... Ах. Я еще могу любить, но рожать - уже нет...

Я остановился. Все это звучало скорее претенциозно, нежели искренне, скорее банально, нежели красиво, это годилось бы в двадцать лет, но не в пятьдесят; мне было жаль эту женщину - но меня тошнило.

- В свое время ты мне говорила то же самое наоборот, - проговорил я. - Любить - уже могу...

Она бессильно, чуть картинно выронила кисть, тронула уголки глаз суставом указательного пальца.

- Я всегда... всегда знала, что этим испортила все, - пролепетала она. - Только потому ты и позволил мне уйти... Сейчас я заплачу, - голос ее и впрямь был полон слез. - Почему ты меня не заставил?

- Я его перегоню, - ответил я.

Гравилет был красив - стремительный, приземистый, жесткий; правда, быть может, чересчур стремительный и жесткий для нашего острова с его мягким ветром, мягким шелестом, мягкой лаской моря; возможно, это была и не вполне блажь; так или иначе, я обязан был выполнить просьбу Эми, хотя это, по-видимому, обещало оказаться более трудным, нежели я полагал сначала.

Я коснулся колпака, и сердце мое сжалось, это было как наваждение непонятный, нестерпимый страх; я не в силах был поверить, что смогу откинуть колпак, положить руки на пульт, повиснуть в воздушной пустоте... но что тут было невероятного?.. но, может, все же лучше дождаться сына?.. но я оглянулся, и Эми помахала мне рукою... я был омерзителен себе, но не мог перебороть внезапного ужаса - тогда, перестав бороться с ним, я просто откинул колпак, просто положил руки на пульт, гравилет колыхнулся, повинуясь истерической дрожи противоречивых моих команд; чувствуя, что еще миг - и я не выдержу, я закричал и взмыл вверх; ума не приложу, как я не врезался в тополя, я не видел, как миновал их; машина ударилась боком, крутнулась, выбросив фонтан песка, замерла - хрипя, я вывалился наружу и отполз подальше от накренившегося гравилета. Все же я справился. Со стороны, вероятно, выглядело очень смешно, как я на четвереньках бежал к воде, но меня никто не видел, и, поднявшись, на дрожащих ногах я вошел в воду по грудь; вода меня спасла.

Блистающая синева безмятежно цвела медленными цветами облаков, море переполнено было колеблющимся жидким светом. Казалось, мир поет; в тишине отчетливо слышалась мерная, торжественная мелодия, напоминающая, быть может, молитву жреца-солнцепоклонника, мага, иссохшего от мудрости и горестного всезнания...

Я плеснул себе в лицо соленой водой.

...Обратный путь лежал почти через весь поселок, и на каждом шагу я улыбался и здоровался, здоровался и улыбался; все мы знали здесь друг друга, едва ли не пятьсот человек, которым для работы нужны только книги, да письменный стол, да телетайп информатория, да холст, или, как мне, синтезатор, - жители одного из многих поселков, рассыпанных на Земле специально ради тех, кому для работы нужны лишь книги да письменный стол. Я не смог бы теперь жить больше нигде.

Лишь дети навещали нас - дети, родившиеся здесь, но учившиеся, а теперь и живущие, в том мире, который читал наши книги, слушал наши симфонии, но занимался многим другим. Когда-то поселок напоминал громадный детский сад...

Сын уже проснулся. С веранды слышался приглушенный разговор и счастливый женский смех; стараясь двигаться беззвучно, я обогнул дом и по наружной лестнице проник в свою комнату, потому что шорты действительно следовало снять, прикрыть драные саднящие колени длинными брюками...

- Ну наконец-то, - сказала жена, с хозяйским удовлетворением, рачительно отмечая изменения в моем туалете. - Мы уж тебя заждались.

- Простите, ребята, - покаянно сказал я. - Встретил Эми на стоянке.

- Ах, Эми, - значительно произнесла жена.

- Сидит, рисует. Представь, попросила перегнать машину со стоянки за тополя - дескать, мешает композиции.

Сын широко улыбался.

- Ну и ты? - спросил он.

- С грехом пополам, - засмеялся я и вдруг понял, что сквозь улыбку он смотрит на меня со смертельным беспокойством. Меня будто обожгло - он знал!.. он что-то знал о моем кошмаре! - Чаю мне, чаю горяченького! - Я с удовольствием и гордостью разглядывал его: он-то мог не стесняться, что на нем лишь короткие шорты в облипочку и безрукавка, завязанная узлом на узком мускулистом животе, - он был стройный, жесткий, как его гравилет, глазастый - молодой; и ведь подумать только, какая-то четверть века промахнула с той поры, как несмышленый и шустрый обезьяныш с хохотом вцеплялся мне в волосы; какая-то четверть века; века. Века.

Мы завтракали и очень много смеялись. Внука хочу, с шутливой требовательностью говорила жена, понял? Лучше двух. Сама дура была, родила одного, таких дур на весь поселок раз-два и обчелся. Близняков давай, уговор? Мам, думаешь, с девушками так легко разобраться? Их знаешь сколько много? А Леночка, она ведь так тебе нравилась, даже гостить приезжали вместе, целовались тут под каждым кустом... Не следовало ей говорить об этом столь бестактно, - Лена, младшая дочь Рамона Мартинелли, месяцев пять назад улетела на один из спутников Нептуна, и сын, навещавший нас за это время четырежды, выглядел явно замкнутее, чем когда-либо прежде; мы решили, что у них как-то не сладилось, и он переживает ее внезапный, едва ли не демонстративный отлет; из-за фокуса Лены даже дружба наша с Рамоном и Шурой, его женою, чуть не разладилась, но оказалось, что их принцесса и с ними повела себя резко - записала лишь одно письмо перед отлетом, коротенькое, минут на семь, и, даже не заехав попрощаться, с тех пор вообще будто забыла о стариках. Знаешь, мам, ну просто невозможно выбрать. Шейх, подыгрывая сыну, с удовольствием ворчала жена. Гарем ему подавай... И все подкладывала мальчишке то ветчины, то пирожных, то пододвигалась к нему вплотную, проверяя, не сквозит ли на него из окна. Я слушал их смех, их разговор, и он непостижимым образом укладывался на мелодию, подслушанную мною у мира сегодня; они словно бы пели, сами не подозревая об этом. Самоходный очистной комплекс - это, мам, еще тот подарочек. Нет, не по самому дну. Средиземное кончаем, осенью все звено перейдет в Атлантику...

Было уже сильно за полдень, когда мы поднялись наконец из-за стола, и тут сын спросил, есть ли у меня что-либо новое, а когда я кивнул, попросил наиграть.

Наверное, это действительно была плохая соната. Я делал ее без особого удовольствия, и играл теперь тоже без удовольствия, со смутным беспокойством, не в силах понять, чего мне в ней недостает; она казалась мне бегом на месте, рычанием мотора на холостом ходу - но это ощущение безнадежной неподвижности было у меня от всей нашей жизни, в первую голову - от самого себя; мне чудилось, будто я чего-то жду, долго и стойко, и музыка лишь помогает мне скоротать время; я словно бы ехал куда-то и должен же был наконец доехать, - я заглушал это чувство исступленным метанием в невероятно сложном лабиринте кровяных вспышек и болезненных, почти человеческих вскриков; я знал наверное, что никуда не приеду, и нет никакого смысла в этом извилистом потоке организованного света и шума, пусть даже его называют музыкой, - все равно молодой мужчина с цепким взглядом и сильными руками, слушающий теперь меня, никогда больше не ухватится за мои пальцы и не позовет в холмы ловить кузнечиков, и будет прав, ибо его дела куда важнее моих; все равно мать этого мужчины никогда не сможет меня уважать, и будет права, ибо с самого начала я оказался не в силах вызвать в ней уважение; все равно ни одна женщина больше не скажет мне "люблю", и будет права, ибо я никогда не решусь позвать ее, боясь очередной вины, боясь предать уже трех; все равно у меня не будет новых друзей, ибо душа моя не способна создать ничего нового; эта скованность собой, эта обреченность на себя доводили меня до исступления, мне хотелось все взорвать, сжечь, и я давил на неподатливую педаль "крещендо" так, что стрелки на шкалах трепетали подле ограничителей, - вот о чем я думал, играя сыну свою сонату, и вот о чем я думал, когда ускользнули последние отзвуки вибрирующего эха, погасли холодные мечущиеся огни и наступила тишина.

- Такие цацки, - сказал я и откинулся в кресле.

- Потрясающе... Что-то итальянское, да?

- Верно, я немного стилизовал анданте. Заметно?

- Очень заметно, и очень чисто. Эти зеленые всплески - как кипарисы.

- Усек? - удовлетворенно хмыкнул я. - Знаешь, была даже мысль в Италию слетать.

- И что же помешало? - спросил сын с улыбкой, но мне вновь почудилась настороженность в его глазах.

- Да ничего. Не собрался просто. Собственно, что там делать? Про пинии Рима все до меня написали.

- Действительно! - облегченно засмеялся он. - Респиги, да?

- Молодец. Память молодая... Так что, понравилось, что ли?

Он помедлил, прислушиваясь к себе.

- Пожалуй... Только зачем ты так шумишь?

Сердце мое сжалось.

- Все вокруг так... - я запнулся, подыскивая слово, - так бессильно... не знаю. Хочется проломить все это, чтобы чувствовать себя человеком. Вышло искусственно?

- Нет, очень мощно! Просто... приходишь домой усталый до одури, и хочется чего-то нежного, без надрыва и штурма, чтобы, - он усмехнулся, чувствовать себя человеком.

Мы посмеялись. Потом я опрометчиво сказал:

- Я по характеру... ну, космонавт, что ли...

- Космонавт?! - он резко выпрямился в кресле, реакция его была куда сильнее, чем можно было ожидать. Я замахал руками.

- В том смысле, что чего-то энергичного хочется. А жизнь вывернула совсем на другую колею. На остров этот сладкий. Я тебе не рассказывал, как подавал в Гагаринское?

- Нет, - медленно проговорил он.

- Стеснялся, наверное... Разумеется, не прошел. Но был такой грех в ранней молодости. Бредил галактиками... Когда начались работы по фотонной программе, чуть с ума не спрыгнул от вожделения, все сводки, до запятых, помнил наизусть. А теперь, хоть убей, даже не знаю, чем они там занимаются на Трансплутоне.

- Вот, значит, в чем дело, - с какой-то странной интонацией произнес мой сын.

Стена меж нами только толще сделалась от моей болтовни; наверное, со стороны я был смешной и жалкий; лучше бы сын зевал, скучал, не слушал, нет, он слушал внимательно, и что-то творилось в его душе, но мне чудилось страшное: будто в каждом моем слове он слышит не тот смысл, который пытаюсь высказать я, и каждое слово, которое он сам произносит, значит для него совсем не то, что для меня, - мы были так далеки, что нам следовало говорить лишь о пустяках.

- Ладно, - сказал я. - Пошли, что ли. Мама уж заждалась.

- Погоди, - сказал сын смущенно. - Знаешь что? Сыграй, пожалуйста, вокализ.

"Вокализ ухода". Он был написан очень давно, почти за год до рождения сына; жена тогда сообщила мне обычным, деловитым своим голосом, что полюбила другого и он зовет ее и ждет; к тому времени я уж понял, что мне не сделать из нее человека, которого я, хоть и не встречал никогда, люблю, - и я сделал, по крайней мере, ее голос таким, какой мог бы любить, каким она, по моим понятиям, должна была бы сказать мне то, что сказала: печальным, нежным - призрачно-голубым; с тех пор она совсем перестала принимать меня всерьез, хотя почему-то не ушла; оказалось, мне приятно касаться полузабытого ряда "вокс хумана", извлекать те звуки и светы, которыми я очень давно - в последний раз - надеялся все переменить; я стал играть медленнее, мне жаль было кончать; едва ли не вдвое дольше обычного я держал финальный, алмазный стон, похожий на замерзшую слезу, - стон невиновности, кающейся в своей вине, - но иссяк и он; чувствуя болезненно-сладкое изнеможение, я обернулся к сыну и, увидев слезы на его глазах, с удивлением подумал, что когда-то, очевидно, написал действительно сильную вещь.

Мы весь день провели на пляже. Много купались. Любовались острым парусом у горизонта, - Якушев, как обычно, крутился километрах в двух, не отплывая дальше, - он сам рассказывал, какая жуть его берет, когда родной берег начинает пропадать. Потом с гитарой пришла Шурочка Мартинелли; я обрадовался, забренчал, они заплясали, и Шура, маскируясь бесконечными шутками, все пыталась что-то вызнать у сына о Лене. Очень много смеялись.

Потом вернулись домой и долго - дольше, чем завтракали, - обедали; еще балагурили, но в глазах жены уже стояла смертная тоска.

- Я провожу тебя, - сказал я, когда сын поднялся. - Надо сказать тебе кое-что.

- Тогда и я с вами, - заявила жена. - Чего мне тут одной-то куковать?

- Не-ет, у нас мужской разговор, - разбойничьим голосом ответил я и лихо подмигнул сыну так, чтобы обязательно видела она.

В розоватом небе над поселком, упругими толчками меняя направление полета, реяли медленные, громадные стрекозы.

Чуть не доходя до машины, сын остановился и нарушил молчание.

- Да, ты ведь что-то собирался мне сказать мужское?

Точно он только сейчас вспомнил об этом! Голос у него был чрезвычайно небрежный.

- Хочу увидеть остров с высоты, - столь же небрежно ответил я. Я был готов к чему угодно, но он отреагировал пока вполне нормально:

- Да у меня же одноместная машина!

- Помещусь.

Он держался, но я чувствовал, что ударил его по какому-то больному месту, - это было нестерпимо, но у меня не было выхода. Я чувствовал, что если не разберусь сейчас и лишь попусту напугаю сына - он не скоро прилетит к нам вновь.

- Отец, да что тебе в голову пришло?

Я заулыбался и пошел к машине. С каждым шагом идти становилось все труднее, гравилет внушал мне тот же страх, что и утром, - нет, наверное, еще больший; но странно вот что: раньше такого никогда не было, ведь мы с женой не раз провожали сына до стоянки, целовали, перегибаясь через борт, - впрочем, раньше я подходил к машине твердо зная, что не полечу.

Сын догнал меня. Он совсем не умел притворяться, странный и славный мой мальчик, на лице его отчетливо читались растерянность, беспомощность... страх? Тоже - страх? Чего же мог бояться он?

Я положил руку на корпус - меня обожгло.

- Ну, тогда я один, - попросил я, едва проталкивая слова сквозь комок, заткнувший горло; сердце отчаянно бухало, хотя я еще стоял на земле. - На полчасика.

- Н-нет, - пробормотал он. - Одному - это уж... На такой машинке в твоем возрасте - небезопасно, в конце концов!

- Утром я летал прекрасно, - сказал я с улыбкой; она, кажется, не сходила с моего лица. - Не хорони меня раньше времени.

- Да я не хороню! - выкрикнул он. Продолжая улыбаться, продолжая смотреть сыну в глаза, я влез в кабину; он вздрогнул, сделал какое-то непроизвольное движение, словно хотел удержать меня силой, а затем тихо, но твердо сказал: - Я не полечу.

Тогда я опустил пальцы на контакты. Машина задрожала - так, наверное, дрожал я сам, - песок под нею заскрипел, и сын рванулся ко мне; я, улыбаясь, прижался к борту сбоку от кресла пилота и захлопнул колпак; я чувствовал напряжение, с каким сын ищет выход из неведомой мне, но, очевидно, отчаянной ситуации; машина невесомо взмыла метров на семьдесят перед глазами у меня заметались темные пятна, и тут же сквозь гул крови я услышал голос:

- Видишь, тебе плохо!

- С чего ты взял? - выдавил я. - Мне хорошо, просто чуть укачивает с непривычки. Выше, выше!

Разламывалась от боли голова, но я снова видел и слышал отчетливо; мы поднялись метров на сто и зависли, будто впечатанные в воздух, - горизонт раздвинулся; солнце, громадное, рдяное, плавилось в сероватой знойной дымке, неуловимо для глаза падая за огненный горизонт.

На краю пульта прерывисто мерцала тревожная малиновая искорка. Я не знал, что это за сигнал. Я протянул к нему руку.

- Что это?

- Индикатор высоты, - произнес сын и вдруг испугался, будто сказал что-то запретное, и поспешно забормотал: - Здесь кончается уровень набора высоты, понимаешь, так что подниматься больше нельзя... - По этому бормотанию я и понял, что снова первые его слова имели тайный смысл.

- Ах, высоты!! - закричал я, не в силах долее сдерживать вибрирующего напряжения души; рука моя, вопросительно протянутая к индикатору, внезапным ударом смела с пульта ладони сына, другая упала на контакты, и машина, словно от удара титанической пружины, рванулась прямо в синий зенит; перегрузка была ослепительной, до меня долетел из мглы отчаянный вопль: "Не надо!!!" - и в тот же миг еле видные солнце, небо, океан и остров пропали без звука, без всплеска, как пропадает в зеркале отражение. Гравилет стоял.

Гравилет стоял в громадном плоском зале.

Светящийся потолок. Свет мертвый, призрачный. Бесконечные ряды машин, погруженные в вязкий сумрак. Неподвижность, ватная тишина, как на морском дне.

Дрожащими руками я откинул колпак.

Пол тоже был мертвым. И воздух. Меня качнуло, я обеими руками ухватился за борт. Несколько секунд мне казалось, что меня вырвет. Но этого не случилось. Тогда я посмел обернуться к сыну.

Он скорчился на сиденье, спрятав лицо в ладонях.

- Что это? - тихо спросил я.

Он молчал.

Я осторожно провел ладонью по его голове.

Лет двенадцать я не гладил его по голове. Пожалуй, с тех самых пор, как окончился домашний курс обучения, и очень старый, седой человек инспектор ближайшей школы на материке - увез его учиться.

На материке?!

- Что это такое? - спросил я, с наслаждением ощущая, как когда-то, тепло его кожи, твердость близкой кости, шелковистость почти моих волос. Он помедлил и, не поднимая головы, глухо ответил:

- Звездолет.

Я ничего не почувствовал.

- Ах вот как, - сказал я. - Звездолет. Мы куда-то летим?

- Уже прилетели. Больше трех лет.

- Куда же? - спросил я после паузы.

Он снова помедлил с ответом. Казалось, произнесение одного-двух слов требует от него колоссального напряжения и всякий раз ему нужно заново собираться с силами. Я отчетливо слышал его дыхание.

- Эпсилон Индейца.

Я ударил плашмя прозрачный колпак. Громкий хлопок угас в сумеречной пустоте ангара. В отшибленных ладонях растаяла плоская боль.

- Долго летели?

- Двадцать шесть лет.

Я не знал, что еще спросить.

- Все хорошо?

- Хорошо. Да.

И тут меня осенило.

- Так это же смена поколений!

- Да.

- Значит, тот инспектор школы...

- Один из пилотов. Они действительно учили нас...

- Пилотов... Подожди! А передачи? Мой концерт в Мехико? Мы каждый день... Книги? Фильмы?!

- Информационная комбинаторика. Это Ценком.

- Ценком?

- Центральный компьютер. Он отвечал за надежность моделирования среды.

Сын поднял лицо наконец. Это было страшно. Он переживал сейчас такое горе, какого я и представить, наверное, уже не мог. И горе это было - боль за меня?

- А ну-ка возьми себя в руки! - резко сказал я.

Это выглядело, конечно, нелепо и смешно, как дешевый фарс, тонконогий пузатый композитор призывал к мужеству звездоплавателя. Но мне было странно весело, точно я помолодел. Сердце билось мощно и ровно. Я был удивлен много меньше, чем должен был бы удивиться. Собственно, я всегда знал это, всегда ощущал все это - ожидание, бешеный полет и сверхъестественное напряжение, пронизавшее неподвижность вокруг; и вот я прилетел наконец!

- Я должен все увидеть.

Он молча поднялся, и мы двинулись, лавируя между машинами; лифт взметнул нас куда-то высоко вверх, мы оказались в коридоре, пошли. Коридор медленно уходил влево. Впереди и слева стена раскололась, выбросив изнутри сноп нестерпимого, ядовито-алого света, и в коридор вышли два человека в блестящих пластиковых халатах до пят и темных очках, плотно прилегающих к коже; из-за очков я не смог понять, чьи это сыновья. Они увидели меня и остолбенели, один схватился за локоть другого. Не замедляя шага, мы прошли мимо, и вскоре стена рядом с нами вновь раскололась. Мой сын сказал:

- Вот рубка.

Я увидел их планету.

Мягкая, тяжелая голубая громада висела в звездной тьме.

- Мы на орбите? - хрипло спросил я.

- Да.

Стена за нами закрылась. Я подошел к пультам, над которыми возносились экраны, опустился в кресло - наверняка в кресло одного из пилотов, возможно от старости уже умершего; я понимал, что мне не следует сидеть в нем, но ноги мои вдруг снова совсем ослабели.

- Когда же назад? - спросил я.

Сын помотал головой.

- Что... н-нет?

- Никогда назад, - медленно проговорил он. - Мы - человечество. Два корабля уже идут с Земли следом.

- Подожди, - мысли у меня путались; шок проходил, и я начал понимать, что ничего не понимаю. - Подожди. Давай по порядку.

Он молчал.

- Ну что ты дуришь, - ласково сказал я.

Он сел на подлокотник кресла рядом со мною.

- Нравится?

- Очень, - искренне сказал я.

- Там, вблизи, - еще прекраснее. Дух захватывает иногда.

На нижнюю часть гигантского туманного шара стала наползать тень.

- Ну?

- Что тебе сказать... Были отобраны люди с чистыми генотипами, со склонностью к уединению, с профессиями, предполагающими индивидуальный, кабинетный труд. Согласие участвовать дали процентов шесть из них. Еще полпроцента отсеялось за год тренажерной проверки. Остальные составили экипажи кораблей, ушедших к пяти звездам.

- Но... подожди, что ты такое говоришь?! - Я почти рассвирепел. Почему мы ничего?.. - Я не умел сформулировать вопрос, - любая попытка облечь происшедшее в слова делала его настолько диким и невероятным, что язык отказывался повиноваться. - Мы же все знаем... считали... что - на Земле!

Он покачал головой.

- Да-да... Память о собеседованиях была блокирована, а легкое внушение закрепило уже сложившиеся склонности к замкнутому образу жизни, неприязнь к технике... это оговаривалось сразу и, наверное, отпугнуло многих... Вот почему я так растерялся утром - ведь ты просто не мог поднять гравилет...

- Но зачем?! Зачем, ты мне можешь сказать?

- Разве ты не понимаешь сам? - устало спросил он. - Чтобы жизнь была полноценной, нужно жить на Земле.

- Но пилоты...

- Пилоты! Профессионалы в летах! Их было шестеро - и пятерых уже нет... ну что они могли? Только контролировать полет, только руководить... помочь учиться на первых порах... Кто рожал бы детей? Хранил и умножал ценности духа? И не забывай о... о нас. Если родители не живут, а только ждут... - он помолчал. - Ригидная установка на неполноценность бытия и ожидание чудесной, осуществляемой кем-то перемены... - Он качнул головой безнадежно. - Десяток тяжелейших комплексов и маний, поверь, все просчитано не раз и не два. Когда освоим планету, память вам деблокируют, мы уже нашли похожий остров, даже профиль литорали подправили, чтобы совпадение было полным.

- А если кто-то не доживет?

- Так в чем беда? То-то и оно! Он так и не узнает ни о чем. Всю свою жизнь он прожил полноценно... на Земле, понимаешь? На Земле...

Стало совсем темно.

- Я часто восхищаюсь вами, - вдруг сказал он. - Более четверти века встречать одних и тех же людей, с которыми не связан никаким общим делом, только близостью жилищ, - и не возненавидеть друг друга, сохранить дружбу, любовь, остаться людьми. Вырастить детей...

- Смешно, - выговорил я. - Значит, все, что мы там вытворяем, никому не нужно? Просто чтобы время скоротали от того момента, как родили вас, до смерти. Никому...

- Мы для тебя - никто? - тихо спросил он.

Я поднялся.

- У нас будет своя культура. Понимаешь? Нормальная. Которую вы создавали не штурмуя, а... живя. И ваши внуки... - он запнулся, а потом заговорил с какой-то свирепой, ледяной страстью, от которой голос его затрепетал, как крылья бабочки на ветру, - наши дети - будут учиться у вас! Не только у нас - но и у вас! Там, внизу, когда она станет Землей, эта проклятая планета!

Под нами была ночная сторона. Я вдруг заметил, что из глубины ее мерцают смутные сиреневые искры.

- Ваши города?

Он проследил мой взгляд удивленно, потом горько усмехнулся.

- Если бы.

Я не стал уточнять. Не имел права. О нас я узнал. А о них...

- Я останусь здесь.

- Что ты говоришь... - ответил он безнадежно.

- Я останусь здесь! - жестко повторил я. - Здесь!!

- Папка! - его голос опять задрожал. - Ну что ты здесь сможешь делать?

Атмосфера запылала радужными кольцевыми сполохами; я смотрел на разгорающийся день и всей кожей ощущал стремительный и бессмысленный круговой бег давно пришедшего к цели звездолета.

- Как вы ее назвали?

- Шона.

- Странное название.

- По имени первого из тех, что здесь погибли.

Я задохнулся на миг. Но когда перевел дыхание, спросил лишь:

- Первого?

- Да, - его лицо как-то вдруг осунулось, обледенело. - Там все довольно сложно... Один из пилотов погиб в первый же месяц. А... а недавно... еще.

- Кто?

- Лена Мартинелли.

До меня дошло только через несколько секунд. Потом я спросил:

- Что?

Он не ответил.

- Она же на Нептун... - я осекся. Сын молчал. - Рамон ведь письмо получил: папа, мама, улетаю на "Нептун-7", новая интересная работа, она же щебетала, как всегда!

- Письмо... - проговорил он с презрением и болью. - Записи, отчеты, которые она надиктовывала, - их масса в архиве. Я написал текст, Ценком синтезировал голос.

- Ты?

Он смотрел мне прямо в глаза.

- Конечно. Кто смог бы еще? И буду снова, Шура волнуется. За это теперь всегда буду отвечать я. Я ведь знал ее лучше всех - как говорит, как шутит... - У него задрожали губы, и вдруг я увидел маленького мальчика, брошенного в адскую мясорубку и ставшего ей сродни. - Ну что смотришь так? Смертей не планировали на Земле! А если и планировали, так нас не предупредили о том! А выкручиваться нам! - Он отвернулся, сгорбился, и вдруг я увидел старика. - Она любила твою музыку... Хотела сына, мечтала, что он станет музыкантом, как мой отец. Когда ее хоронили, звучал вокализ...

- Мой? "Вокализ ухода"?

Подругу моего мальчика хоронили под мое давнее хныканье по поводу того, что благоверная моя вздумала сильнее обычного покрутить хвостом?

- Ну хорошо, - с бешенством сказал я. - Прекрасно. С нами они поговорили. Облапошили по всем правилам уважения к человеку... по последнему слову гуманизма. Но вас-то! Вашими судьбами так распорядиться! Ведь вы даже не родились еще, они вас только планировали к рождению, высчитывали вам наши гены! Знай борись со злом, которое навязали, в которое ткнули с младенчества, за то добро, которое не сам себе избрал!

- Да разве в этом дело, - тихо ответил он.

Мы говорили на разных языках. Я витал среди этических абстракций - он рапортовал о степени продвижения к цели. Кто был прав? Никто - потому что никто не мог ничего изменить. Все - потому что все делали что могли. И тогда я просто опустился перед ним на колени, обнял руками и прижался щекой к его ноге. Мне некого было винить. А ему некого было винить, кроме меня. Только я распорядился его судьбой, отказавшись от памяти, понимания и ответственности ради детской мечты; подарив ему жизнь в искусственном мирке, созданном вовсе не для людей - нет, для выполнения задачи, мирке, само существование которого было нацелено, запрограммировано изначально... А что чувствовали, что испытывали наши мальчишки и девчонки, в двенадцать лет попадая из детства в эту рубку?.. И что думали о нас? Почему не стали нас презирать?

Они будут ненавидеть Шону, которая раньше или позже станет им домом, и любить Землю, как любят сказочных голубых принцесс...

А что будем любить и ненавидеть мы?

Сын поднял меня, как перышко; поставил на ноги. Кажется, он был испуган.

- Отец, что ты...

Хорошо, что нас не видят, вдруг пришло мне в голову; с запозданием я увидел себя со стороны - пародия на Рембрандта, возвращение блудного отца...

Тонкий, прерывистый звук раздался откуда-то слева, прервав мои самоуничижения. Сын сказал: "Прости" - и подбежал к одному из пультов. Не садясь, положил руки на контакты, прикрыл глаза - видимо, считывал какой-то сигнал. Это длилось секунд пять, потом он открыл глаза, перекинул несколько рычажков, наклонился к затихшему пульту, заговорил - будто на неизвестном мне языке. Беззвучно вспыхнул целый ряд дисплеев. Мне захотелось исчезнуть. Сын опять прикрыл глаза, опять был с кем-то на контакте.

Минуты две спустя, услышав его приближающиеся шаги, я повернулся к нему снова. Краем глаза я успел увидеть на большом экране стремительно ускользающий к планете смутный силуэт.

- Прости, - повторил сын. - Опять биошквал, - у него был виноватый голос. - В Аркадии теперь несладко, нужен был срочный контрпосев...

- Мне пора домой, - ответил я.

Он долго заглядывал мне в глаза больным, несчастным взглядом.

- Пойми. Вид, который прекращает расширять ареал обитания, вырождается, - проговорил он так, словно это все объясняло и оправдывало. - Попросту гибнет.

- Я знаю, - ответил я и кивнул, потому что это действительно все объясняло и оправдывало. - Если бы все были такими домоседами, как мы, - я показал вниз, - неандертальцев давным-давно переели бы саблезубые тигры. Я другого не понимаю. Как это я решился тогда?

- Ты молодец, - искренне сказал он и застенчиво, неловко тронул меня за плечо. - Я очень счастлив, что... - горло у него вдруг захлопнулось, он сердито мотнул головой. - Вы только не беспокойтесь там. В субботу я уже опять прилечу. В общем-то, самое трудное мы уже сделали.

А я подумал: жизнь так устроена, что самое трудное всегда еще только предстоит сделать. Но я не стал говорить этого сыну - он понимал это не хуже меня. Наверное, даже лучше.

...С моря веял теплый широкий ветер; песок был мягким и шелковистым, и, уткнувшись в него лицом, я лежал очень долго.

У гравилета мы обнялись - не как отец и сын, но как двое мужчин, соединенных наконец общей целью, общим делом, общим смыслом, - а потом гравилет стал медленно погружаться в небо, я махал ему обеими руками, Венера льдисто пылала в зареве заката, и розовеющий гравилет пропал, встал на свое место в сумеречном ангаре - тогда я упал без сил на прохладный шелковистый песок и лежал очень долго.

А потом я шел домой и улыбаясь говорил: "Добрый вечер", а мне улыбаясь отвечали: "Добрый вечер", а я думал: и он захотел лететь, и она решилась на это; на верандах горели лампы, искрилась вокруг них мошкара, доносились звуки транслируемой из Монреаля хоккейной игры... а без нас создавался мир, от красоты которого у наших детей захватывает дух, - и только от наших детей зависит, каким он будет... а невообразимо далеко по нашему следу шли еще корабли... Широкоплечий мужчина сидел на лавке перед коттеджем и неторопливо, с удовольствием курил трубку - в сумраке серебрились его седые усы; медовый запах табака смешивался с вечерним ароматом цветов.

- Добрый вечер, - сказал я.

Он вынул трубку изо рта.

- Добрый, добрый. Что-то ты давненько не захаживал.

- Сонату кончал.

- Когда позовешь слушать?

- Не знаю... Новое забрезжило. Что ты-то с Шурой не пришел нынче на пляж?

- Да знаешь... бывает. Работалось хорошо, жаль было отрываться... Шура надеялась, девчонка хоть твоему напишет. Нам казалось, она очень любит его.

- За что его любить, шалопая.

Рамон засмеялся.

- Я-то понимаю, что случиться ничего не могло, просто девчонке, как это у вас говорят... вожжа под хвост попала, - произнес он старательно и со вкусом, - но попробуй это Шуре объясни. Может, зайдешь?

- Прости, боюсь, моя меня уже заждалась... передавай Шурочке привет, мы обязательно на днях заскочим. И пусть не волнуется попусту - скоро обязательно придет письмо, я уверен.

Из коттеджа Эми слышались музыка, смех, какие-то выклики - там отдыхали, и я подумал: а сколько же энергии ушло на то, чтобы донести эту женщину до Эпсилона Индейца, сколько антиматерии превратилось в неистовый свет, разгоняя до субсветовой скорости, а затем затормаживая ее тело, не давшее продолжения? И еще я подумал: но ведь она тоже согласилась тогда? А если рассказать ей? Я усмехнулся: пожалуй, она стала бы гордиться собой еще больше, она любила обманывать ожидания; делать то, что от нее ждут, казалось ей всегда унизительным; пожалуй, она стала бы говорить, что совершила подвиг - отказалась от женского счастья, но не родила детей на заклание звездному Молоху... Но ведь именно выполняя ее нелепую прихоть я поднял себя на дыбы и проник в тайну - случайно ли это, или здесь есть некий парадоксальный смысл?

Жена ждала на веранде, где мы ее оставили; казалось, она просто не трогалась с места эти два с половиной часа.

- Ты долго, - сказала она, а я подумал: она тоже тогда решилась. - Я уже начала беспокоиться.

- Ну о чем тут беспокоиться? Мы поболтали, потом еще искупались чуток... Потом я Рамона встретил, он нас в гости...

- Купались? Вечером? А твоя спина?

- Знаешь, - я от души рассмеялся, - я про нее забыл на радостях.

- Это не годится, - она решительно встала, ушла в столовую и вернулась через полминуты с таблеткой в одной руке и стаканом апельсинового сока в другой. - Выпей-ка. Знаешь, я лишней химии сама не люблю. Но это хорошие таблетки.

- Конечно, выпью, - сказал я и выпил. - Так приятно, когда ты заботишься.

- Кто о тебе еще позаботится, - вздохнула она и немного тщеславно добавила: - Не Эми же... Как ваш мужской разговор?

- Как нельзя лучше. Представь, уговорил его прилететь в следующую же субботу.

- Он очень прислушивается к твоим словам.

- Это потому, что я мало говорю, - пошутил я.

- Разговор касался... Шуры? - с усилием спросила она, не глядя на меня.

- И Шуры тоже. И Лены тоже. Успокойся, все в порядке.

Она решительно встряхнула головой.

- Все же ты напрасно его так задержал. Теперь ему вести машину в темноте.

- Он справится, - сказал я, пересаживаясь на пол рядом с женою, и потерся лицом о ее гладкое колено; словно встарь, словно я вновь стал настоящим, у меня перехватывало горло от нежности. Жена с некоторым удивлением посмотрела на меня сверху, а потом, будто вспомнив, что надо делать, положила руки мне на плечи. Я хотел поцеловать ей руки, но она сказала:

- Конечно, справится. Такой большой мальчик. Да и кровь в нем твоя, настырная, - пальцы ее чуть стиснулись на моих плечах. - А все равно... она вздохнула. - Ох, что-то на сердце неспокойно.

- Наверное, давление меняется, - сказал я.