Черным по белому (сборник) [Аркадий Тимофеевич Аверченко] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Аркадий Тимофеевич АверченкоЧерным по белому
Волга
I
В буфетной комнате волжского парохода за стойкой стоял здоровеннейший мужчина и бил ладонью руки по лицу качавшегося перед ним молодого парня.У парня было преравнодушное лицо, которое, казалось, говорило: «Да скоро ты, наконец, кончишь, Господи!»Здоровеннейший мужчина приговаривал:– Вот тебе разбитый бокал, вот соусник, вот провансаль!И бокал, и соусник, и провансаль – как две капли воды походили друг на друга: это были обыкновенные пощечины, и различные названия их служили просто какими-то символами.После провансаля буфетчик наделил парня «невытертыми рюмками», «закапанной скатертью» и какой-то «коробкой бычков».Когда парню приедалось однообразие ощущения, парень поворачивал лицо в другую сторону, и вторая, отдохнувшая, щека бодро выносила и «фальшивый целковый от монаха», и «теплое пиво», и «непослушание маменьке».Толстый купец, пивший в углу теплое пиво, восторженно глядел на эту сцену, делая машинально те же движения, что и буфетчик, и качая лысой головой в такт каждому удару.– Что это такое? – спросил я радостного купца.– Это, государь мой, наше русское волжское воспитание. Чтобы, значит, помнил себя. Сынок это евонный.– Да ведь он его как скотину бьет?!– Зачем как скотину?.. Скотину без пояснения лупят, а он ему все так и выкладывает: «Это, говорит, за соусник, это за теплое пиво». Парень, стало быть, и знает – за что.– И вы думаете, это помогает? – брезгливо спросил я.– Батюшка! А то как же? Да парень после этого ноги его будет мыть да воду пить!Я пожал плечами.– Если первая часть этой операции и имеет гигиеническое значение, то вторая…– Чего-с?– Я хочу сказать, что такое обращение делает человека глупым, забитым и тупым.– Ничего-с. Нас так тоже учивали, а посмотрите – и на слово ответим, и дело исделаем.Старая женщина подошла к стойке, поглядела на буфетчика и заботливо сказала:– Ну и будет. Ишь ты, упарился…– Мать ихняя, – кивнул на нее купец. – Строгая семья, правильная.Младший член этой семьи наконец избавился от «соусников» и «монашеских монет». Отец ударил его в последний раз, оттолкнул и, придвинув к себе стаканы, стал их перетирать. Сын взял тарелку и, в свою очередь, принялся тереть мраморную доску буфета.– Правильно, – сказал мне купец. – Удовольствие исделай, а работы не забывай.II
Пароход подходил к большому городу. На палубе стоял здоровенный буфетчик, одетый по-дорожному, жена его и сын.– Ну вот, Капитоша, вот тебе такое мое слово: штобы от матери никакой жалобы, штобы пассажир был без ропоту и штобы – без бою стекла. Парень ты уже большой, многократно ученый – знаешь, как и что. Ключи тебе даны, доверие отцовское оказано – засим прощайте. Должен ты понимать свою самостоятельность.– Поблагодари папеньку, – крикнула мать. – Эх, народ теперь. Да я бы за это отцу… ноги бы мыть да воду пить!Эта странная формула исчерпывала, очевидно, все взаимоотношения младших к старшим. Выпитая вода являлась тем цементом, который неразрывно связывал членов семьи.Парень Капитоша опустил мутные серые глаза, конфузливо вздохнул и повалился отцу в ноги.– Благодарствуйте, тятя.– Ничего, что там. Лишь бы все как следовает.Вокруг них столпились пассажиры, с интересом следившие за этой сценой. Буфетчик расцеловался с женой и поклонился пассажирам.– Уезжаю я по делишкам, милостивые господа. Если что – не взыщите с парнишки, – молод он, робок. Не забудьте, поучите его.Лысый купец отозвался за всех:– Поучим.Зевнул и отправился спать… Ставились сходни…. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .Когда пароход отчаливал от пристани того города, где буфетчик собирался устраивать дела, мать и сын стояли у перил и махали платками отцу, пришедшему последний раз проститься с ними.Ветер трепал белыми платками, и полоса воды между пароходом и пристанью все ширилась и ширилась. Когда пароход отошел шагов на сто, Капитоша перестал салютовать, всмотрелся в платок и показал отцу кулак. Отец что-то закричал с берега, но не было слышно.Капитоша облокотился спиной о перила, сложил на груди руки и строго сказал, глядя на мать серыми, мутными глазами:– Ну, мамаша… Идите спать!– Чего ж я пойду, дурашка. Солнышко-то еще не спряталось.– Идите спать! – бешено взвизгнул сын. – Говорят вам – идите! Кто тут хозяин? Вы или я?– Ох, ты ж, Господи, – пролепетала струсившая мать. – Поди ты, какой крикливый. Ну-ну… Иду-иду. Ты ж тут смотри, чтобы все…– Пошла, пошла!Оставшись один, Капитоша плюнул на ладони и попытался пригладить взъерошенные волосы. Потом сделал попытку выгнуть впалую грудь колесом. Ни то, ни другое не удалось ему. Он вздохнул и поплелся в буфет. Я с улыбкой последовал за ним – его поведение заинтересовало меня.Зайдя за стойку, Капитоша вынул бутылку французского шампанского, откупорил ее, открыл широко громадный желтый рот, в котором жадно извивался тонкий, сухой язык, и в две минуты перелил в себя всю бутылку.– Однако! – сказал я, удивившись.– Видал? – захихикал он.– Видал.– Здорово?– Да уж… Ваш отец будет вами доволен.Грудь его вогнулась еще больше и волосы сделались мягкими.– Товарищ! – сказал он. – Господин! Долбанем еще одну, а?– Спасибо, я днем не пью. И вам не советую. Зайдут сейчас сюда пассажиры, а вы выпивши.Действительно, какой-то маленький чиновник зашел и, потирая руки, сказал:– Пива.– Нельзя! – взревел Капитоша.– Почему?– Буфет закрыть.– Кто его закрыл?– Кто? Я, Капитон Ильич, – очень приятно познакомиться. Со мной, если желаете, выпьем. Шампанского, бордосского… Милый! Если бы ты видел, сколько здесь бутылок – сам черт не пересчитает. Пузатенькие, долгие – всякие. Чесстн… слово.Маленький чиновник потоптался на месте, облизал губы и неожиданно сказал:– Ну что ж, выпьем.Капитоша суетливо вытер руку о полу пиджака и протянул ее ребром, неумело:– Капитон Ильич, главный буфетчик этого парохода. – Садитесь! Ах ты ж Господи! Вот приятное знакомство. Скажите, саратовские хористки еще не слезли?– Нет, едут. А что? Вы их… сюда? Это ловко.Капитоша захохотал и молодцевато побежал наверх.– Зачем вы хотите пить с ним? – спросил я. – Нехорошо.– Да что он, ребенок, что ли, – возразил чиновник. – Пусть себе молодой человек повеселится.Через минуту вошел Капитоша, во главе четырех жизнерадостных смеющихся девиц.– Садитесь, барышни. Винцо сейчас будет, апельсины. Очень приятно. Я Капитон Ильич, здешний главный заведующий буфетным отделением пароходной компании судоходства. Алле!Следом за девицами вошел продавец кораллов и старый актер, потертый и давно небритый.– Ты кто? Коралловый торговец? Очень украшает и наводит кавалеров на приятные мысли.Капитоша суетился, бегал к стойке, выбирал кораллы, платил деньги, потом увидел на продавце кораллов оранжевый галстук и пристал, чтобы тот уступил ему этот галстук.– Расчудесный галстук! Продай, чего там.Повязался купленным галстуком, надел на руки кольца с кораллами и стал открывать бутылки с вином.Старый актер стоял в углу, молча за ним наблюдая. Потом приблизился и сказал:– Давай мне пятьдесят рублей.Капитоша обернул к нему желтое, потное лицо и прищурился.– За что?– Да так. Давай. Ты теперь хозяин. Чего там! Надо быть самостоятельным.– Пятьдесят рублей, – задумчиво переспросил Капитоша. – Ну, на!– Вот так. А теперь налей мне шампанского.Одна из девиц обняла просиявшего Капитошу за шею и сказала:– Ты дай нам на счастье, а мы тебя прославим.– Как… прославите?– Будем петь про тебя. Завсегда так. Гостей в кабинетах славим.– Здорово! – сказал Капитоша и ревниво добавил: – Только меня чтоб одного.– Да, конечно. Ты ж хозяин. Как тебя звать?– Капитон Ильич, главный управляющий пароходною частью…– Ладно! Девицы: Капитоша!И хор девиц нестройно запел:Капитоша, Капитоша, Капитоша,Капитоша, Капитоша, Капито-о-ша-а…Капитоша-тоша-тоша,Ша-ша-ша-ша-ша!Капитоша сидел на стуле, истомленный славой, почетом и всеобщим уважением.– Еще раз! – попросил он, закрыв глаза.– Капитоша, Капитоша, Капито-оша-а!..Он подпер щеку рукой и заплакал. Это были слезы гордости, радости и сознания потерянных прежних лет, так глупо прожитых.«Вот оно, настоящее то», – вероятно, думал бедный Капитоша, и сердце его радостно билось.– Господа, – крикнул актер. – За-ме-ча-тель-но-му и раз-про-един-ствен-ному Капи-тону Ильичу – мно-га-я ле-е-е-та!!Девицы пели… Оборотистый продавец кораллов плясал, без пиджака, погромыхивая своим ящиком.Сумерки заглядывали в окно…– Дай мне полтораста рублей, – попросил актер, – для устройства театрального здания в Петербурге. – Дашь?– Дам, – сказал Капитоша, встал, выпрямился и в невыразимом экстазе крикнул: – Господа! Похож я на офицера?Все нашли, что – похож.. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .Дверь скрипнула и лысый купец, шаркая мягкими сапогами, вошел в буфетную.– А-а… Честная компания… Это что же такое?!Он стоял с полминуты, оглядывая всех. Потом его взгляд остановился на Капитоше, украшенном оранжевым галстуком, бархатным пиджаком, купленным у того же торговца кораллами, и массой разноцветных колец на пальцах.– А-а… – протянул лысый купец.Он неторопливо завернул правый рукав, подошел к Капитоше, размахнулся и стал бешено колотить по Капитошиной голове, которая, как арбуз на стебле, беспомощно металась из стороны в сторону.И опять всякая пощечина звучала символически:– Это тебе кораллы! Это девки! Это за отца! Это за мать!Все потихоньку вышли из буфетной.Утомившись, лысый купец присел за столик и приказал:– Пива, подлюга! Если будет теплое – голову оторву.Капитоша втянул грудь, прыгнул за стойку и, стуча коралловыми кольцами о бутылки, стал откупоривать пиво.
Клусачев и Туркин (Верх автомобиля)
Вглядитесь повнимательнее в мой портрет… В уголках губ и в уголках глаз вы заметите выражение мягкости и доброты, которая, очевидно, свила себе чрезвычайно прочное гнездо. Доброты здесь столько, что ее с избытком хватило бы на десяток других углов губ и глаз.Очевидно, это качество, эти черточки доброты, не случайные, а прирожденные, потому что от воды и мыла они не сходят, и сколько ни тер я эти места полотенцем – доброта сияла из уголков губ и уголков глаз еще ярче. Так вода может замесить придорожную пыль в грязь, но та же вода заставляет блестеть и сверкать свежие изумрудные листочки на придорожных кустах.Мне хочется, чтобы всем вокруг было хорошо, и если бы наше бездарное правительство пригласило меня на должность бесплатного советчика – может быть, из наших общих стараний что-нибудь бы и вышло.В частной жизни я стремлюсь к тому же: чтобы всем было хорошо. Откуда у меня эта маниловская черта – я и сам хорошенько не разберусь.* * *
Однажды весной мой приятель Туркин сказал мне вскользь во время нашего катанья на туркинском автомобиле:– Вот скоро лето. Нужно подумать о том, чтобы снять этот тяжелый автомобильный верх и сделать летний откидной, парусиновый.– Парусиновый? – переспросил я, думая о чем-то другом.– Парусиновый.– Автомобильный парусиновый?– Ну конечно.– Вот прекрасный случай! – обрадовался я. – Как раз вчера я встретился с приятелем, которого не видел года два. Теперь он управляющий автомобильным заводом, здесь же, в Петербурге. Закажите ему!Мысль у меня была простая и самая христианская: Туркин хороший человек, и Клусачев хороший человек. У Туркина есть нужда в верхе, у Клусачева – возможность это сделать. Пусть Клусачев сделает это Туркину, они познакомятся, и, вообще, все будет приятно. И всякий из них втайне будет думать: «Вишь ты, какой хороший человек этот Аверченко. Как хорошо все устроил: один из нас имеет верх, другой заработал на этом, и, кроме того, каждый из нас приобрел по очень симпатичному знакомому».Все эти соображения чрезвычайно меня утешили.– Право, закажите Клусачеву, – посоветовал я.Туркин задумчиво вытянул губы трубочкой, будто для поцелуя.– Клусачеву? Право не знаю. Может быть, он сдерет за это?.. Впрочем, если это ваша рекомендация, – хорошо! Так я и сделаю, как вы настаиваете.Дело сразу потеряло вкус и приняло странный оборот: вовсе я ни на чем не настаивал; лично мне это не приносило никакой пользы и являлось затеей чисто филантропической. А выходило так, будто Туркин сделал мне какое-то одолжение, а я за это, с своей стороны, должен взвалить на свои плечи ответственность за Клусачева.Я промолчал, а про себя подумал:«Бог с ними. Зачем мне возиться… Туркин пусть забудет об этом разговоре и закажет этот верх кому-нибудь другому».Но Туркин относился ко мне поразительно хорошо: через неделю, встретившись со мной, он озабоченно взял меня за плечо и сказал:– Ну, что же вы? Я никому не заказывал автомобильного верха и жду вашего приятеля Трепачева. Где же ваш Трепачев?– Клусачев, а не Трепачев.– Пусть Клусачев, но мерку-то он должен снять? Я из-за него никому не заказал, а уже на днях лето.– Хорошо, – сказал я. – Я увижусь с ним и скажу.– Да, но вы должны увидеться как можно раньше. Не могу же я, согласитесь, париться под этой тяжелой душной крышкой.* * *
В тот день я был чем-то занят, а на другой день мне позвонили по телефону:– Алло! Это я, Аверченко.– Слушайте, голубчик… Ну, что, были вы уже у вашего Муртачева?– Клусачева, вы хотите сказать.– Ну, да. Не могу же я ждать, согласитесь сами. Вы уже были у него?– Только вот собираюсь. Ведь этот завод на краю города. Уж у меня и извозчик заказан. Сейчас еду.Действительно, нужно было ехать.Клусачев был хороший человек и встретил меня тепло.– А, здравствуйте! Вот приятный гость!– Ну, скажите мне спасибо: я вам заказик принес.– А что такое?– Верх для автомобиля одному моему приятелю.– У него ландолэ?– Н…не знаю. Может, оно действительно, так и называется. Беретесь?– Взяться-то можно, только ведь эта штука не дешевая. Обыкновенно думают, что она дешевая, а она не дешевая.– Ну, вы бы по знакомству скидку сделали.– Скидку? Ну, для вас можно сделать по своей цене. Ладно! Обыкновенно эти заказы не особенно интересны, но раз вы просите – какие же могут быть разговоры…Все краски в моих глазах сразу потускнели и сделались серыми… Эти люди не видели в моих хлопотах простого желания сделать им приятное, а упорно придавали всему делу вид личного мне одолжения.Едучи обратно, я думал: что стоило бы мне просто промолчать, в то время, когда Туркин начал разговор об этом верхе… Он бы заказал его в другом месте, а Клусачев, конечно, прожил бы сам по себе и без этого заказа.Некоторые писатели глубокомысленно сравнивают жизнь с быстро мелькающим кинематографом. Но кинематограф, если картина не нравится, можно пустить в обратную сторону, а проклятая жизнь, как бешеный бык, прет и ломит вперед, не возвращаясь обратно. Хорошо бы (думал я) повернуть несколько дней моей жизни обратно до того места, когда Туркин сказал:«Нужно сделать откидной верх»… Взять бы после этого и промолчать о Клусачеве.Не течет река обратно…* * *
– Алло! Вы?– Да, это я.– Слушайте, голубчик! Уже прошло три дня, а от вашего Кумачева ни слуху ни духу.– Клусачева, а не Кумачева.– Ну да! Дело не в этом, а в том, что уже пошли жаркие дни, и мы с женой буквально варимся в автомобиле.– Да я был у него. Он обещал позвонить по телефону.– Обещал, обещал! Обещанного три года ждут.Я насильственно засмеялся и сказал успокоительно:– Зато он ради меня дешево взял. По своей цене. Всего 200 руб.– Да? Гм!.. Странная у них своя цена… А мне в Невском гараже брались сделать за 180 и с подъемным стеклом… Ну да ладно… Раз вы уже заварили эту кашу – приходится ее расхлебывать.Сердце мое похолодело: подъемное стекло! А вдруг этот Клусачев делал свои расчеты без подъемного стекла?– Хорошо, – ласково сказал я. – Я с ним… гм… поговорю… ускорю… Всего хорошего.* * *
– Алло! Это вы, Клусачев?– Я?– Слушайте! Что же с Туркиным?– А что такое?– Вы, оказывается, до сих пор не сняли мерки?– Да все некогда. У нас теперь масса работы по ремонту. Собственно говоря, мы бы за этот верх и совсем не взялись, но раз вы просили, я сделал это для вас. Завтра сниму мерку…* * *
– Алло! Вы?– Да, я. Аверченко.– Слушайте, что же это ваш Крысачев – снял мерку, да и провалился. Уже неделя прошла. Я не понимаю такого поведения: не можешь, так и не берись… Наверное, он какой-нибудь аферист…– Да нет же, нет, – сказал я умиротворяюще. – Это прекрасный человек! Редкий отец семейства. Это и хорошо, что он так долго не появляется. Значит, уже делает.– О, Господи! Он, вероятно, к осени сделает этот злосчастный верх? Имейте в виду, если через три дня верха не будет – не приму его потом. И то, эту отсрочку делаю только для вас.* * *
– Алло! Вы, Клусачев?– Я.– Слушайте, милый! Ведь меня Туркин ест за этот верх. Когда же…– А, пусть ваш Туркин провалится! Он думает, что только один его верх и существует на свете. Вот навязали вы мне на шею горе злосчастное. Прибыли никакой, а минутки свободной дохнуть не дадут.– А он говорил, – несмело возразил я, – что у него брались сделать этот верх за 180 рублей…– Так и отдавал бы! Странные люди, ей-богу. В другом месте им золотые горы сулят, а они сюда лезут!* * *
На моем письменном столе прозвенел телефонный звонок.Я снял трубку, приложил ее к уху и предусмотрительно пропищал тоненьким женским голосом:– Алло? Кто говорит?Сердце мое чуяло: говорил Туркин.– Барин дома?– Нетути, – пропищал я. – Уехамши.– Куда-а-а?– В Финляндию.– А чтоб его черти забрали, твоего глупого барина. Надолго?– На пять дён.– Послушай, передай ему, что так порядочные люди не поступают! Чуть не тридцать градусов жары, а я по его милости должен жариться в проклятой душной коробке.– Слушаю-с, – пропищал я. – Хорошо-с.* * *
Я дал отбой и, переждав минуту, позвонил Клусачеву.– Алло! – сказал я. – Квартира Клусачева?– Да, – сказал женский голос. – Вам кого?– Клусачев дома?– Дома. А кто говорит?– Аверченко.– Аверченко говорит, – сказал женский голос кому-то в сторону.– А, ну его к черту! – послышался отдаленный мужской голос. – Скажи, что только что я ушел.– Вы слушаете? Только что вышел барин. Сию минутку. Я-то думала, что он дома, а он, гляди, вышел.– Когда же он вернется? – терпеливо спросил я.– Когда вернетесь? – справился женский голос.– Скажи ему, что я… ну, уехал в Финляндию; вернусь через три дня, что ли.– Уехали в Финляндию, – повторил рабски женский голос. – Через три дня.Я швырнул трубку, бросился на диван, и закрыл лицо руками: мне представлялся Туркин, носящийся в своем глухом закрытом автомобиле по жарким душным городским улицам, и редкие прохожие, заглянув в автомобильное окно, в ужасе шарахаются при виде чьего-то красного, мокрого, обваренного жгучей духотой лица, черты которого искажены бешенством и злобой.С этого часа я безмерно полюбил столь редкую летом холодную сырую погоду. Дождь, ветер облегчали и освежали меня. Наоборот, жара действовала на меня ужасно: красное исковерканное бешенством призрачное лицо, выглядывающее из черного мрачного гробообразного автомобиля, чудилось мне.* * *
В этот жаркий день я был именинником, хотя в календаре Аркадий и не значился: гуляя по улице, я увидел открытый автомобиль с прекрасным парусиновым верхом . В нем сидел Туркин.– А, – приветливо сказал я. – Поздравляю! Довольны?– Ну, знаете, не могу сказать. Тянул, тянул этот Чертачев ваш.– Клусачев, – печально улыбнулся я.– Клусачев он или кто, но содрать за парусиновый верх без подъемного стекла 200 рублей – это грабеж! Удружили вы мне, нечего сказать.Я вздохнул, похлопал рукой по кузову автомобиля и бесцельно спросил:– Ландолэ?– Ландолэ. Порекомендовали вы мне, нечего сказать.* * *
– Алло! Клусачев?– Да, я. Кто говорит?– Аверченко. Хорошо съездили?– Куда?– В Финляндию.– В какую там Финляндию?! Ах, да… Как вам сказать… Уж больно я истрепался за последнее время. Один ваш этот Туркин все жилы вымотал. Работа хлопотливая, прибыли ни копейки, да еще из-за этого выгодный заказ один утеряли. Порекомендовали, нечего сказать!..Роскошная жизнь
I
Конкретное представление писца Бердяги о широкой, привольной, красивой жизни заключалось в следующем: однажды года три тому назад, когда еще была жива Бердягина мать, он, по ее настоянию, пошел к крестному Остроголовченко похристосоваться и вообще выразить свою любовь и почтение.– Может быть, – подмигнула веселая старуха, – этот негодяй и кровопийца оставит тебе что-нибудь после смерти. Все ж таки крестный отец.Бердяга пошел – и тут он впервые увидел ту роскошь, ту сверкающе-красивую жизнь, выше которой ничего быть не могло.Ярко-желтые, крашенные масляной краской полы сверкали, как река под солнцем; повсюду были разостланы белые девственные половики; мебель плюшевая; а в углу прекрасной, оклеенной серо-голубыми обоями гостиной был накрыт белоснежный стол. Солнышко рассыпало самоцветные камни на десятках пузатых бутылок с коричневой мадерой, красной рябиновкой и таинственными зелеными ликерами; жареный нежный барашек с подрумяненной кожицей дремал на громадном, украшенном зеленью блюде в одном углу стола, а толстый сочный окорок развалился на другом углу; все это перемешивалось с пышным букетом разноцветных яиц, икрой, какими-то сырными изделиями, мазурками и бабами; а когда крестный Остроголовченко расцеловался с Бердягой, на Бердягу пахнуло превкуснейшей смесью запаха сигар и хорошего одеколона.И разговор, который вел крестный с Бердягой, тоже был приятен, нравился Бердяге и льстил ему. Крестный не видел Бердягу лет семь, помнил его мальчиком, а теперь, увидев высочайшего молодца с костлявым носатым лицом и впалой грудью, очень удивился.– Как?! Ты уже вырос?! Однако. Вот не думал! Да ведь ты мужчина!По тону старого Остроголовченко можно было предположить, что он гораздо менее удивился бы, если бы Бердяга явился к нему тем же тринадцатилетним мальчишкой, которым он был семь лет тому назад.Смущенный и польщенный таким вниманием к своей скромной особе, Бердяга хихикнул, переступил с ноги на ногу и тут же решил, что его крестный – прекрасный, добрый человек.– Да, да. Форменный мужчина. Служишь?– Служу, – ответил Бердяга, замирая от тайного удовольствия разговаривать с таким важным человеком в прекрасном черном сюртуке и с золотой медалью на красной ленте, данной Остроголовченке за какие-то заслуги.– Служу в технической конторе Братьев Шумахер и Зайд «Земледельческие орудия и машины», представители Альфреда Барраса, Анонимной компании Унион и Джеффри Уатсона в Шеффильде.– Вот как, – покачал головой крестный довольно любезно. – Это хорошо. Много получаешь?– Двадцать семь рублей да наградные.– Вот как! Прямо-таки мужчина. Ты помнишь, Егор Ильич, покойного Астафия Иваныча Бердягу. Это его сынок, Володя.Гость Егор Ильич отнесся к Бердяге не менее любезно – как настоящий светский человек.– Да? – сказал он задумчиво. – Так, так. Служите?– Служу, – радостно отвечал Бердяга, еле скрывая свою гордость, так как чувствовал себя центром внимания многочисленных визитеров Остроголовченки.– А где?– В технической конторе братьев Шумахер и Зайд «Земледельческие орудия и машины», представители Альфреда Барраса, Анонимной компании Унион и Джеффри Уатсона, в Шеффильде.– А как здоровье мамы? – спросила жена Остроголовченки, величественная старуха.– Ничего, благодарю вас, слава Богу. Она извиняется, что не могла прийти – лежит больная.– Так, так, – с элегантной рассеянностью кивнул головой Остроголовченко. – Дай Бог, дай Бог. Ну, господа, попрошу к столу. Закусите, чем Бог послал.Гости шумной, запинающейся толпой двинулись к столу.– Пожалуйста, водочки, винца. Егор Ильич, Марья Платоновна! Сергей Васильич, Василий Сергеевич! А ты Володя – пьешь?Снова покраснев от этого знака внимания, Володя Бердяга пролепетал, пряча в карманы громадные красные руки:– Кх! Иногда. Немножко. Я уже, в сущности, пил.– Ничего, выпей. Ну, прямо-таки – прямо мужчина. Служишь?– Да… В технической конторе Братьев Шумахер и Зайд «Земледельческие орудия и машины», представители Альфреда Бар…– Берите ветчины, – любезно сказал хозяин длинному морщинистому старику. – Кажется, запечена неплохо.– Нет, вы мне бы лучше не наливали, – нерешительно конфузясь, говорил Володя. – Зачем вы беспокоитесь?– Ничего. Ну, как мама. Здорова?– Благодарю вас. Она очень извиняется, что не могла…– Да вы прямо ложкой берите икру! Ну много ли ее ножом захватишь?– Позвольте, я передам, – сказал Володя Егору Ильичу.– Спасибо. Так вы Астафия Иваныча покойного сынок? Приятно, приятно. Служите?– Да… в технической конторе Братьев Шумахер и Зайд, земледель…– А почему мама не пришла? – спросила хозяйка, поправляя на столе горшок с гиацинтом.– Она извинялась очень, что не может. Она…– Совсем мужчина! – заметил вскользь Остроголовченко. – Что десять-то лет делают! Ну, что ж, пора определяться куда-нибудь и на службу!Полы сверкали, половики сверкали, пахло гиацинтами и жареным барашком, гости были приветливы, от хозяина пахло одеколоном, в верхнем этаже чьи-то несмелые девичьи руки играли сладкий вальс, и Бердяге казалось, что он плавает в эфире, покачиваясь на нежных волнах самых прекрасных переживаний.II
Когда мать умерла, Бердяга продал ее кровать, салоп, купил на вырученные деньги семиструнную гитару, подстаканник и переехал на житье к старухе Луковенковой, имевшей квартирку на одной из самых тихих отдаленных улиц городка.Жил писец Бердяга так: вернувшись со службы, обедал, часа два после обеда лежал на кровати, а потом, напившись чаю из стакана с металлическим подстаканником, до самого вечера сидел на деревянном крылечке с гитарой в руках.Проходила барышня в шляпке, или баба с ведром воды – Бердяга провожал их взором и играл тихонько на гитаре, напевая песенку о монахе, жившем у дуба.Это была его любимая песенка; в особенности нравилась ему странная, немного нескладная строка:«И гром дуб тот разразил…»– И-и громдубтотразразил! – меланхолически напевал Бердяга, вперив взор, если никого не было на улице, в небо.Налюбовавшись на прохожих, на небо и наигравшись вдоволь на гитаре, Бердяга вставал, расправлял онемевшие члены и шел ужинать.Засыпая, любил вспомнить о чем-нибудь приятном; конечно, большею частью воспоминания его, как привязанные веревкой за ногу, вертелись около гостиной со сверкающими желтыми полами, узорными гардинами, столом, заставленным разными прекрасными вещами, около блестящего хозяина Остроголовченко, светской его жены и толпы добрых изящных гостей.С особенным удовольствием вспоминал Бердяга те небрежные вопросы, которые задавались ему хозяевами и гостями и сейчас же забывались. В этой небрежности он видел подлинный шик и уменье вести беседу.Бердягу трогало то, что вот, мол, людям, может быть, и совершенно неинтересно, служу я или нет; но раз они спрашивают – значит, тут есть какое-то особое воспитание, уменье быть в обществе приятным и доставить ближнему удовольствие.«Пригласить бы их всех к себе, – подумал однажды Бердяга. – Жаль, что у меня комнатка маленькая. Ну да ничего. Десять человек-то уместятся. Устроить такой же стол, только поменьше, поставить ветчину, бутылку вина и крашеные яйца. Придут, опять начнутся разговоры. Я надену сюртук, надушусь одеколоном и как будто вскользь приглашу всех к закусочке. «Закусить, чем Бог послал». Когда я скажу, что получил семь рублей прибавки у Шумахеров и Зайд – все, наверно, будут удивлены. После первой рюмки скажу: «по одной не закусывают» и спрошу у крестного, как поживает его супруга. Жаль, что краска на полах повыщербилась и покоробилась. Хорошо бы, если бы полы блестели. Потом гитару покажу. Будут просить играть… Сыграю что-нибудь».И Бердягу вдруг неожиданно и со страшной силой потянуло к красивой праздничной жизни – хоть на один день, именно тот день, когда люди делаются лучше, добрее, воздух нежнее и солнце ярче.Бердяга, погруженный в свои мысли, встал с кровати, зажег свечку и стал записывать:Бутылка вина. . . . . . . . . 70 к. Водки. . . . . . . . . . . . 40 к.Пива 3 бутылки. . . . . . . . 42 к.Ветчина. . . . . . . . . . . . 1 р.Сардины. . . . . . . . . . . 35 к.Колбаса, хлеб и проч. . . . . . 1 р.Кулич и 2 гиацинта в горшках. . 2 р.Мелкие расходы. . . . . . . . 13 к.Выходило шесть рублей.Старые ботинки можно смазать чернилами, но галстук придется купить новый. Темно-зеленый. В ту же ночь – это была ночь под Страстную субботу – Бердяга написал десять писем – полупоздравительных, полупригласительных.Выражая удовольствие по поводу наступления такого праздника, Бердяга имел почтительнейшую честь принести поздравления и был бы рад, если бы адресат вспомнил его, скромного человека, и осчастливил посещением, не брезгуя «закусить чем Бог послал».III
Пасхальное солнце добросердечно грело пасхальную землю и даже заглянуло в окошечко Бердягиной комнаты. Но, памятуя о разности человеческих положений и о пропасти, отделявшей Бердягу от Остроголовченко, оно не заиграло на бутылках с вином и пивом, не блеснуло рубинами и изумрудами на красных и зеленых яйцах, а ограничилось тем, что небрежно мазнуло золотой кистью по гитаре на стене, поморщилось, наткнувшись на облупленный, покоробившийся пол, и уползло – с визитом к купцу миллионеру Смушкину, квартиранту первого этажа.Бердяга – этот горемычный выскочка – сиял в ожидании гостей. Показная роскошь губила людей и побогаче его, а все эти зеленые галстуки, да одеколон, да пара гиацинтов по бокам кулича – все это за версту попахивало громадной трещиной в Бердягином бюджете.С улыбкой на лице и полузакрытыми глазами Бердяга в сотый раз оглядывал закуски, крашеные яйца, свежевымытый пол, крахмальную занавеску на окне и думал:«Какая громадная суматоха подымется около стола… «Рюмочку водки!» – «Ах, что вы: не пью!» – «Ну, одну – ради праздника!» – «Разве что ради праздника. За ваше здоровье». – «Служить изволите?» – «Да, в конторе. Техническая контора Шумахер и Зайд, земледельческие ору… Отчего же вы ветчины не берете? Пожалуйста, господа, не стесняйтесь».Подходя к зеркалу, Бердяга делал лицо старого хлебосола, умеющего принять и угостить, душа нараспашку, потом подходил к окну, к дверям и прислушивался.Прошел назначенный в письме час… Прошел другой и третий.Ни одна душа не явилась к Бердяге.Но разоренный, голодный Бердяга еще крепился… Он ожидал гостей и поэтому боялся нарушить гармонию разложенной звездочками колбасы, плотно-слежавшихся сардинок и ветчины, замечательно искусно украшенной пучочками салата…И-игромдубтотраз-разил…Бердяга лег на кровать и долго, с оскорбленным лицом, наблюдал за тем, как постепенно умирало навозившееся за долгий день солнце… . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .В двери постучались.– Кто там? Прошу! – вскричал Бердяга, вскакивая.– Это я, Владимир Астафьич. Имею честь поздравить с наступившим и, как говорится, на долголетие и успехи в занятиях житейской сущности человеческого произрастания.Перед Бердягой стоял высокий, краснощекий детина, в сером пальто и в фуражке с золотым галуном – швейцар технической конторы Шумахер и Зайд, «земледельческие орудия».Бердяга разочарованно осмотрел его и на мгновение опустил голову.Было у него два исхода – аристократический и демократический.Аристократический заключался в том, чтобы сказать небрежно: «Ага! Спасибо, братец, спасибо», – дать сиротливо лежавший в жилетном кармане двугривенный, потрепать поздравителя снисходительно по плечу и отпустить с миром. Можно было сюда же внести еще кое-что от хлебосольного барина, души нараспашку: дать поздравителю стакан водки и кусок кулича с ветчиной.Другой исход был демократический: махнуть рукой на все эти условности, на все эти «пропасти отделяющие»… на все эти фигли-мигли, а просто обнять краснощекого детину в швейцарской фуражке, похристосоваться с ним и, усадив за стол, натешить желудок яствами, а душу – интересной беседой о разных вещах, приковывающих внимание таких вдумчивых людей, как эти два одиноких холостяка.Выбор Бердяги пал на аристократические поступки.– Ага, – сказал он, вынимая двугривенный и всовывая его в руку швейцара. – Спасибо, спасибо. Вот вам, братец. Хе-хе! Дело праздничное.За аристократом потянулся и старый хлебосол.– Стаканчик водки не выпьете ли? Кулича нашего попробуйте. Ветчинки…Но, вероятно, всякий барин-хлебосол – в душе отчаянный демократ, потому что Бердяга, налив гостю рюмку водки, неожиданно сказал:– Стойте! И я с вами тоже выпью.Но педантичный аристократ не хотел сдаваться так легко: налить-то себе он налил, но чокаться с человеком, стоявшим на самой низкой ступени человеческого общества, почел неудобным.Однако человек на низкой ступени, не замечая борьбы в душе аристократически настроенного хозяина, взял в руку свою рюмку и простодушно потянулся к ней:– Ну-с, Владимир Астафьич… Дай вам Боже, с праздничком! Удовлетворения вам всех естественных потребностей!Было так: швейцар технической конторы стоял у стола по одну сторону, а конторщик Бердяга по другую; когда они чокнулись и выпили, Бердяга обратил внимание на то, что, стоя, им неудобно разрезывать ветчину и намазывать ее горчицей.– Может, присядете? Э, да чего там, какие церемонии! Садитесь, Яков. Еще одну рюмочку, а?– Ах, да я, в сущности, не пью. Разве только ради праздника?.. Ну, с наступающим!– Ваше здоровье! Служите?Яков недоумевающе посмотрел на Бердягу.– Да как же! У нас в технической конторе.– Знаю, знаю, – покровительственно сказал Бердяга. – В технической конторе братьев Шумахер и Зайд «Земледельческие орудия и машины», представители Альфреда Барраса…– Да… – привычной скороговоркой подтвердил Яков. – Анонимной компании Унион и Джеффри Уатсона…– В Шеффильде! И давно служите?– Да вот уж второй год. Сейчас же после вас определился.– Кушайте, пожалуйста, Яков… как по отчеству?– Семеныч.– Вот я вам, Яков Семеныч, выберу красненькое с синей полоской. Матушка здорова?– Ничего. Нынче только с утра что-то…– Может быть, винца еще можно?– Много будет, Владимир Астафьич.– Ну, уж и много. А вот сардинки. Давно служите?– Второй год. Прямо-таки скоро после вас определился, когда Альфред Густав…– Ага! Это хорошо. А вот эта колбаса с чесноком, а эта без. Прошу, господа! Прошу закусить, чем Бог послал. Матушка ваша как поживает?– Так, вообще, ничего. Да сегодня старуха что-то, от обедни вертаясь…– Ну, слава Богу. Это приятно! Надеюсь, пивца-то вы выпьете? Ну, что ничего вам служится в конторе братьев Шумахер и Зайд…– Представители Альфреда Барраса, – машинально продолжил швейцар. – Да пожаловаться нельзя. Иногда только перед праздником, когда…– Ну, слава Богу, дай Бог! Мамаша дома сидит или в гостях?– Дома. Она, Владимир Астафьич…– Так, так… А вот это моя гитара… Потом я вам сыграю.___________________________Ушел швейцар технической конторы Братьев Шумахер и Зайд от конторщика той же фирмы довольно поздно – в 11 часов.Бердяга долго жал руку этому непрезентабельному гостю и просил «не забывать».А когда гость ушел, Бердяга, вернувшись в комнату и прибирая на столе, должен был оценить деликатность этого краснощекого, дубоватого на вид парня: на скатерти среди крошек хлеба и кулича лежал Бердягин двугривенный – отвергнутая дань аристократизма во имя чумазой демократии…Функельман и сын (Рассказ матери)
Я еще с прошлого года стала замечать, что мой мальчик ходит бледный, задумчивый. А когда еврейский мальчик начинает задумываться – это уже плохо. Что вы думаете, мне обыск нужен, что ли, или что?– Мотя, – говорю я ему, – Мотя, мальчик мой! Чего тебе так каламитно?Так он поднимет на меня свои глаза и скажет:– Что значит – каламитно! Ничего мне не каламитно!– Мотя! Чего ты крутишь? Ведь я же вижу…– Ой, – говорит, – отстань ты от меня, мама! У меня скоро экзамен на аттестат зрелости, а потом у меня есть запросы.Обрадовал! Когда у еврейского мальчика появляются запросы, так господин околоточный целую ночь не спит.– Мотя! Зачем тебе запросы? Что, их на ноги наденешь, когда башмаков нет, или на хлеб намажешь вместо масла? Запросы, запросы. Отцу твоему сорок шестой год – он даже этих запросов и не нюхал. И плохо, ты думаешь, вышло? Пойди поищи другой такой галантерейный магазин, как у Якова Функельмана! Нужны ему твои запросы! Он даже картоночки маленькие по всему магазину развесил! «Цены без запроса».– Мама, не мешай мне! Я читаю.– Он читает! Когда он читает, так уже мать родную слушать не может. Я через тебя, может, сорок две болячки в жизни имела, а ты нос в книжку всунул и думаешь, что умный, как раввин. Гениальный ребенок.Вижу – мой Мотя все крутит и крутит.– Что ты крутишь?– Ничего я не кручу. Не мешай читать.Что это он там такое читает? Ой! Разве сердце матери это камень или что? Я же так и знала! «Записки Крапоткина»!– Тебе очень нужно знать записки Крапоткина, да? Ты будешь больной, если ты их не прочтешь? Брось сейчас же!– Мама, оставь, не трогай. Я же тебя не трогаю.Еще бы он родную мать тронул, шейгец паршивый!И так мне в сердце ударило, будто с камнем.Куда, вы думаете, я сейчас же побежала? Конечно, до отца.– Яков! Что ты тут перекладываешь сорочки? Убежат они, что ли, от тебя или что? Он должен обязательно сорочки перекладывать…– А что?– Ты бы лучше на Мотю посмотрел.– А что?– Ему надо читать «Записки Крапоткина», да?– А что?– Яков! Ты мне не крути. Что ты мне крутишь! Скандала захотел, обыска у тебя не было, да?– А что?Это не человек, а дурак какой-то. Еще он мне должен голову крутить!– Что тебе нужно, чтобы твой сын в тюрьме сидел? Тебе для него другого места нет? Одевайся, пойдем домой!Вы думаете, что он делал, этот Мотя, когда мы пришли? Он читал себе «Записки Крапоткина».– Мотька, – кричит Яков, – брось книгу!– А вы, – говорит, – ее подымете?– Брось, или я тебя сию минуту по морде ударю.И как вы думаете, что ответил этот Мотя?– Попробуй! А я отравлюсь.Это запросы называется!– А чтоб ты пропал! Тебе для матери книжку жалко. Тебя кто рожал – мать или Крапоткин?– А что вы, – говорит Мотя, – думаете? Может, я, благодаря ему, второй раз на свете родился.Ой, мое горе! Я заплакала, Яша заплакал, и Мотя тоже заплакал. Прямо маскарад!Вышли мы с Яшей в спальню, смотрим друг на друга.– Хороший мальчик, а? Ему еще в носе нужно ковырять, а он уже Крапоткина читает.– Ну, что же?– Яша! Ты знаешь что? Нашего мальчика нужно спасти. Это невозможно.Так Яша мне говорит:– Что я его спасу? Как я его спасу? По морде ему дам? Так он отравится.– Тебе сейчас – морда. Интеллигентный человек, а рассуждает как разбойник. Для своего ребенка головой пошевелить трудно. Думай!Яков сел, стал думать. Я села, стала думать. Ум хорошо, а два еще лучше.Думаем, думаем, хоть святых вон выноси.– Яша!– А что?– Знаешь что? Нашего ребенка нужно отвлечь.– Ой, какая ты умная – отвлечь! Чем я его отвлеку? По морде ему дам?– Ты же другого не можешь! Для тебя Мотькина морда это идеал!.. Он ребенок живой – его чем-нибудь другим заинтересовать нужно… Нехай он влюбится или что?– Какая ты, подумаешь, гениальная женщина! А в кого?– Ну, пусть он побывает в свете! Поведи его в кинематограф или еще куда! Что, ты не можешь повести его в ресторан?!– Нашла учителя! Что, я бывал когда-нибудь в ресторане? Даже не знаю, как там отворять дверей.– Что ты крутишь! Что ты мине крутишь? Тебе это чужой ребенок? Это крапоткинское дитё, а не твое? Такой большой дурак и не может мальчика развлекать.Так пошел он к Моте, стал крутить:– Ну, Мотечка, не сердись на нас. Пойди с отцом немного пройдись. Я ведь же тебя люблю – ты такой бледненький.Ну, Мотька туда-сюда – стал крутить: то дайте ему главу дочитать, то у него ноги болят.– Хороший ребенок! Книжку читать – ноги не болят, а с отцом пройтись – откуда ноги взялись. Надевай картузик, Мотенька, ну же!Похныкал мой Мотенька, покапризничал – пошел с папой.Они только за двери – я сейчас же к нему в ящик… Боже ты мой! И как это у нас до сих пор обыска не было – не понимаю! За что только, извините, полиция деньги получает?.. И Крапоткины у него, и Бебели, и Мебели, и Малинины, и Буренины – прямо пороховой склад. Эрфуртских программ – так целых три штуки! Как у ребенка голова не лопнула от всего этого?!Ой, как оно у меня в печке горело, если бы вы знали! Быка можно было зажарить.В одиннадцать часов вечера вернулись Яша с Мотей, а на другое утро такой визг по дому пошел, как будто его резали.– Где мои книги?! Кто имел право брать чужую собственность! Это насилие! Я протестуюсь!!Функельманы, это верно, любят молчать, но когда они уже начинают кричать – так скандал выходит на всю улицу.– Что ты кричишь, как дурак, – говорит Яков. – От этого книжка не появится обратно. Пойдем лучше контру сыграем.– Не желаю я вашу контру, отдайте мне моего Энгельса и Каутского!– Мотя, ты совсем сумасшедший! Я же тебе дам фору – будем играть на три рубля. Если выиграешь, покупай себе хоть десяток новых книг.– Потому только, – говорит Мотя, – и пойду с тобой, чтобы свои книги вернуть.Ушли они. Пришли вечером в половине двенадцатого.– Ну что, Мотя, – спрашиваю, – как твои дела?– Хорошие дела, когда папаша играет, как маркер. Разве можно при такой форе кончать в последнем шаре? Конечно же, он выиграет. Я не успею подойти к бильярду, как у него партия сделана.Ну, утром встали они, Мотя и говорит:– Папаша, хочешь контру?– А почему нет?Ушли. Слава богу! Бог всегда слушает еврейские молитвы. Уже Мотя о книжках и не вспоминает.Раньше у него только и слышишь:«Классовые перегородки, добавочная стоимость, кооперативные начала…»А теперь такие хорошие русские слова:«Красный по борту в лузу, фора, очко, алагер».Прямо сердце радовалось.Ну, пришли они в двенадцать часов ночи – оба веселые, легли спать.Пиджаки в мелу, взяла я почистить – что-то торчит из кармана. Э, программа кинематографа. Хе-хе! После Эрфуртской программы это, знаете, недурно. Бог-таки поворачивает ухо к еврейским молитвам!Ну, так у них так и пошло: сегодня бильярд, завтра бильярд и послезавтра тоже бильярд.– Ну, – говорю я как-то, – слава Богу, Яша… Отвлек ты мальчика. Уже пусть он немного позанимается. И ты свой магазинзабросил.– Рано, – говорит Яша. – Еще он еще вчера хотел открытку с видом на Маркса купить.Ну, рано так рано.Уже они кинематограф забросили, – уже программки цирка у них в кармане.Еще проходит неделя – кажется, довольно, мальчик отвлекся.– Мотя, что же с экзаменом? Яша, что же с магазином?– Еще не совсем хорошо, – говорит Яша, – подождем недельку. Ты думаешь, запросы так легко из человека выходят?!Недельку так недельку. Уже у них по карманам не цирковая программа, а от кафешантана – ужасно бойкий этот Яша оказался…– Ну, довольно, Яша, хватит! Гораздо бы лучше, чтобы Мотя за свои книги засел.– Сегодня, – говорит Яша, – нельзя еще, мы одному человечку в одном месте быть обещали.Сегодня одному человечку, завтра другому человечку… Вижу я, Яков мой крутить начинает.А один раз оба этих дурака в десять часов утра явились.– Где вы были, шарлатаны?– У товарища ночевали. Уже было поздно, и дождик шел, так мы остались.Странный этот дождик, который на их улице шел, а на нашей улице не шел.– Я, – говорит Яша, – спать лягу, у меня голова болит. И у Моти тоже голова болит; пусть и он ложится.Так вы знаете что? Взяла я их костюмы, и там лежало в карманах такое, что ужас: у Мотьки – черепаховая шпилька, а у Яши – черный ажурный чулок.Это тоже дождик?!То Эрфуртская программа, потом кинематографическая, потом от цирка, потом от шантана, а теперь такая программа, что плюнуть хочется.– Яша! Это что значит?– Что? Чулок! Что ты, чулков не видала?– Где же ты его взял?– У коммивояжера для образца.– А зачем же он надеванный? А зачем ты пьяный? А зачем у Мотьки женская шпилька?– Это тоже для образца.– Что ты крутишь? Что ты мине крутишь? А отчего Мотька спать хочет? А отчего в твоей чековой книжке одни корешки? Ты с корешков жить будешь? Чтоб вас громом убило, паршивцев!И теперь вот так оно и пошло: Мотька днем за бильярдом, а ночью его по шантанам черти таскают. Яшка днем за бильярдом, а ночью с Мотькой по шантанам бегает. Такая дружба, будто черт с веревкой их связал. Отец хоть изредка в магазин за деньгами приедет, а Мотька совсем исчез! Приедет переменить воротничок и опять назад.Наш еврейский Бог услышал еврейскую молитву, но только слишком; он сделал больше, чем надо. Так Мотька отвлекся, что я день и ночь плачу.Уже Мотька отца на бильярде обыгрывает и фору ему дает, а этот старый осел на него не надыхается.И так они оба отвлекаются, что плакать хочется. Уже и экзаменов нет, и магазина нет. Все они из дому тащат, а в дом ничего. Разве что иногда принесут в кармане кусок раздавленного ананаса или половинку шелкового корсета. И уж они крутят, уж они крутят…* * *
Вы извините меня, что я отнимаю время разговорами, но я у вас хотела одну вещь спросить… Тут никого нет поблизости? Слушайте! Нет ли у вас свободной эрфуртской программы или Крапоткина? Что вы знаете, утопающий за соломинку хватается, так я бы, может быть, попробовала бы… Вы знаете что? Положу Моте под подушку, может, он найдет и отвлечется немного… А тому старому ослу – сплошное ему горе – даже отвлекаться нечем! Он уже будет крутить, и крутить, и крутить до самой смерти. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .Святые души
Бывают такие случаи в жизни, в которых очень трудно признаться.
I
Сегодня утром я, развернув газету и пробегая от нечего делать отдел объявлений, наткнулся на такую публикацию:«Натурщица – прекрасно сложена, великолепное тело, предлагает художникам услуги по позированию».«Хи-хи, – засмеялся я внутренне. – Знаем мы, какая ты натурщица. Такая же, как я художник…»Потом я призадумался.«Поехать, что ли? Вообще, я человек такой серьезный, что мне не мешало бы повести образ жизни немного полегкомысленней. Живут же другие люди, как бабочки, перепархивая с цветка на цветок. Самые умные, талантливые люди проводили время в том, что напропалую волочились за женщинами. Любовные истории Бенвенуто Челлини, фривольные похождения гениального Байрона, автора глубоких, незабываемых шедевров, которые останутся жить в веках… Извозчик!!!». . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .В глубине большого мрачного двора я отыскал квартиру номер седьмой и позвонил с некоторым замиранием сердца.Дверь открыла угрюмая горничная – замкнутое в себе существо.– Что угодно?– Голубушка… Что, натурщица, вообще… здесь?– Здесь. Вы художник? Рисовать?– Да… я, вообще, иногда занимаюсь живописью. Вы скажите там… Что, вообще, мол, все будет как следует.– Пожалуйте в гостиную.Через минуту ко мне вошла прекрасно сложенная красивая молодая женщина в голубом пеньюаре, который самым честным образом обрисовывал ее формы. Она протянула мне руку и приветливо сказала:– Вы насчет позирования? Да? Художник?«Пора переходить на фривольный тон», – подумал я.– Художник? Ну что вы! Хе-хе! Откуда вы могли догадаться, что я художник?Она засмеялась.– Вот тебе раз! А зачем бы вы тогда пришли, если не художник? В академии?– Нет, не в академии, – вздохнул я. – Не попал.– Значит, в частной мастерской. У кого?Я общительно погладил ее руку.– Какая вы милая! А вот догадайтесь!– Да как же можно догадаться… Мастерских много. Вы можете быть и у Сивачева, и у Гольдбергера, и у Цыгановича. Положим, у Цыгановича скульптура… Ну, еще кто есть?.. Перепалкин, Демидовский, Стремоухов… У Стремоухова, да? Вижу по вашим глазам, что угадала.– Именно, у Стремоухова, – подтвердил я. – Конечно, у него.Она оживилась.– А! У Василия Эрастыча! Ну, как он поживает?– Да ничего. Пить начал, говорят.– Начал? Да он, кажется, лет двадцать, как пьет.– Ну? Эх, Стремоухов, Стремоухов! А я и не знал. Думал сначала: вот скромник.– Вы ему от меня кланяйтесь. Я его давно не видала… С тех пор как он с меня «девушку со змеей» писал. Я ведь давно позирую.– Да вы серьезно позируете? – печально спросил я.– То есть как серьезно? А как же можно иначе позировать?– Я хотел сказать: не устаете?– О, нет! Привычка.– И неужели совсем раздеваетесь?– Позвольте… А то как же?– Как же? Я вот и говорю: не холодно?– О, я позирую только дома, а у меня всегда 16 градусов. Если хотите, мы сейчас можем поработать. Вам лицо, бюст или тело?– Да, да! Конечно!! С удовольствием. Я думаю – тело. Без сомнения, тело.– У вас ящик в передней?– Какой… ящик?– Или вы с папкой пришли? Карандаш?– Ах, какая жалость! Ведь я забыл папку-то. И карандаш забыл.Я помедлил немного и сказал, обращая мысленно взоры к своим патронам: Байрону и Бенвенуто Челлини:– Ну, да это ничего, что с пустыми руками… Я…– Конечно, ничего, – засмеялась молодая женщина. – Мы это сейчас устроим. Александр!! Саша!Дверь, ведущая в соседнюю комнату, скрипнула…Показалось добродушное лицо молодого блондина; в руке он держал палитру.– Вот, познакомьтесь: мой муж. Он тоже художник. Саша! Твой рассеянный коллега пришел меня писать и забыл дома не только краски и холст, но и карандаш и бумагу. Ох, уж эта богема! Предложи ему что-нибудь…Я испугался:– Да что вы! Мне неловко… Очень приятно познакомиться… Я уж лучше домой сбегаю. Я тут… в трех шагах. Я… как это называется…– Да зачем же? Доска есть, карандаши, кнопки, бумага. Впрочем, вы, может быть, маслом хотите?– Маслом. Конечно, маслом.– Так, пожалуйста! У меня много холстов на подрамниках. По своей цене уступлю. Катя, принеси!Эта проклятая Катя уже успела раздеться, без всякого стеснения, будто она одна была в комнате. Сложена она была действительно прекрасно, но я почти не смотрел на нее. Шагала она по комнате как ни в чем не бывало. Ни стыда у людей, ни совести.Тяжесть легла мне на сердце и придавила его.«Поколотит он меня, этот художественный назойливый болван, – подумал я печально. – Подумаешь, жрецы искусства!»Катя притащила ящик с красками, холст и еще всякую утварь, в которой я совершенно не мог разобраться.Муж ее развалился на диване и, глядя в потолок, закурил папироску, а она отошла к окну.– Поставьте меня, – сказала эта бесстыдница.– Сами становитесь, – досадливо проворчал я.Она засмеялась.– Я же не знаю, какая вам нужна поза.– Ну, станьте так.Я показал ей такую позу, приняв которую она через минуту должна была замертво свалиться от усталости.Но эта Катя была выкована из стали.Она стала в позу и замерла…II
– Что вы делаете? – удивленно сказал муж Саша. – Вы не из того конца тюбика выдавливаете краску.– Вы уверены? – нагло засмеялся я. – Покойный профессор Якоби советовал выдавливать краску именно отсюда. Тут она свежее.– Да ведь краска будет сохнуть!– Ничего. Водой после размочим.– Водой?.. Масляную краску?!– Я говорю «водой» в широком смысле этого слова. Вообще – жидкостью… Вот странная вещь, – перебил я сам себя. – Все краски у вас есть, а телесного цвета нет.– Да зачем вам телесный цвет? Такого и не бывает.– Вы так думаете? В… Художественных письмах Александра Бенуа прямо указывается, что тело лучше всего писать телесным цветом!– Позвольте… Да вы писали когда-нибудь масляными красками?– Сколько раз! Раз десять, если не больше.– И вы не знаете смешения красок?– Я-то знаю, но вы, я вижу, не читали многотомного труда члена дрезденской академии искусств барона Фукса «Искусство не смешивать краски».– Нет, этого я не читал.– То-то и оно. А что же тут нет кисточки на конце? Одна ручка осталась и шишечка…– Это муштабель. Неужели вы не знаете, что это такое?– Я-то знаю, но вы, наверное, не читали «Записок живописца» Шиндлера-Барнай, в которых… Впрочем, не будем отрываться от работы.– Подвигается? – спросил Саша.– Да… понемногу. Тише едешь – дальше будешь, как говорится.Саша встал и взглянул из-за моего плеча на холст.– Гм!– Что? Нравится?– Это… очень… оригинально. Я бы сказал – даже не похоже.– Бывают разные толкования, – успокоил я. – Золя сказал: «Жизнь должна преломляться сквозь призму мировоззрения художника».– Так-то оно так… Но вы замечаете, что у нее грудь – на плече?– Так на своем же, – резонно возразил я.– Странный ракурс.– Вы думаете? Этот? Я его сделаю пожелтее.– При чем тут «желтее»? Ракурс от цвета не зависит.– Не скажите. Покойный Куинджи утверждал противное.– Гм! Может быть, может быть… Вы не находите, что на левой ноге один палец немного… лишний?..– Где? Ну, что вы! Раз, два, три, четыре, пять… шесть… А! Это тень. Это я тень так сделал… Впрочем, можно ее и стереть.– Конечно, можно. Только вы напрасно все тело пишете индийской желтой.«Вот осел-то, – подумал я. – Телесной краски, говорит, нет, а потом сам же к цвету придирается».– Я вижу, – саркастически заметил я, – что вам просто моя работа не нравится.– Помилуйте, – деликатно возразил Саша. – Я этого не говорю. Чувствуется искание… новых форм. Рисунок, правда, сбит, линия хромает, но… Теперь вообще ведь всюду рисунок упал.И он с неожиданной откровенностью закончил:– Сказать вам откровенно: сколько я ни наблюдаю – живопись теперь падает. Мою жену часто приходят писать художники. Вот так же, как вы. И что же! У меня осталось несколько их карандашных рисунков, по которым вы смело можете сказать, что живописи в России нет. Мне это больно говорить, но это так! Поглядите-ка сюда!Он вытащил из угла огромную папку и стал показывать мне лист за листом.– Извольте видеть. С самого первого дня, как жена поместила объявление о своем позировании, к нам стали являться художники, но что это все за убожество, бездарность и беспомощность в рисунке! О колорите я уже не говорю! Полюбуйтесь! И эти люди – адепты русского искусства, призванные насаждать его, развивать художественный вкус толпы. Один молодец – вы видите – рисует левую руку на пол-аршина длиннее правой. И как рисует! Ни чувства формы, ни понятия о ракурсе! Так, ей-богу, рисуют гимназисты первого класса! У этого голова сидит не на шее, а на плече, живот спустился на ноги, а ноги – найдите-ка вы, где здесь колено? Вы его днем с огнем не сыщете. И ведь пишут не то что зеленые юноши! Большею частью люди на возрасте или даже старики, убеленные сединами. Как они учились? Каков их художественный багаж? Вы не поверите, как все это тяжело мне. Мы с женой искренно любим искусство, но разве это – искусство?!Действительно, никогда мне не приходилось видеть большего количества уродов, нарисованных беспомощной рукой пьяного или ребенка: искривленные ноги, вздутые животы, глаза, вылезшие на лоб, и губы, тянущиеся наискось от уха к подбородку.Бедная Катя!Я бросил косой взгляд на свой этюд, вздрогнул и сказал с тайным ужасом:– Ну, я пойду… Докончим это когда-нибудь… после…Саша ушел в свою комнату. Катя закуталась в халатик, подошла к моему этюду и вдруг – залилась слезами.– Что с вами, милая?! Что такое?– Я не понимаю: зачем он меня успокаивает, зачем деликатничает!– Кто?– Саша. Я сама вижу, я все время, на всех рисунках вижу, какая я отвратительная, безобразная. А он говорит: «Нет, нет – ты красива, а только тебя не умеют рисовать». Ну, предположим, один не умеет, другой, третий, но почему же – все?!!Желтая простыня
I
Настоящий купальный сезон еще не начинался, но, несмотря на это, весь пляж, окруженный с трех сторон кабинками, был усеян ленивыми, полузасыпанными песком фигурами, которые, как ящерицы на солнце, замерли в каменной неподвижности.Курорт был итальянский, и поэтому купальщики лениво перекликались между собою на немецком, английском, польском и французском языках – на всех языках, кроме итальянского.Где купаются итальянцы, и купаются ли они вообще – совершенно неизвестно.Эта мысль занимала меня не менее часу, потому что голова, припекаемая солнцем, работает вяло, медленно и вообще отвратительно.Думаю, что я дремал.Неожиданно уха моего коснулась чистейшая русская речь.Разговаривали две фигуры, закутанные с головой в купальные халаты и простыни, – два бесформенных безголовых тела.– Славный мальчишка! – прогудел голос из-под желтой простыни.– Это вы о котором говорите? О том, что сейчас возится с няней на песке? В синем полосатом костюмчике?– Да, да. Превосходный мальчишка!– Тот, что сейчас посыпает себе голову песком из ведерка? – переспросила точная белая простыня.– Ну да! Этот самый.– Да, знаете ли, – удовлетворенно согласилась белая простыня. – Я должен им гордиться. Ха-ха!– Почему вы… должны гордиться?– Потому что этот мальчишка – дело рук моих.– Черт подери! Не хотите ли вы сказать, что это ваш сын?– Это бы не штука! Дело не в этом. Он физический сын своего законного отца с матерью, но настоящий его творец все-таки – я!– Не случился ли с вами солнечный удар?.. А?– Вот вам и удар. История презабавная – хотите, расскажу?– До завтрака управимся?– С головой. Слушайте!II
Года четыре тому назад пришлось мне болтаться на этом же курорте. Было прескучно, и, если бы не товарищ, который разделял со мной это заточение, какой-нибудь крюк давно бы уже гнулся под моей тяжестью…Однажды сидим мы с ним после обеда на террасе, потягиваем какое-то здешнее пойло – я и спрашиваю, оторвавшись от соломинки:– Отчего ты не женился до сих пор?– Не судьба.– Что-о?– Не судьба!Я говорю нравоучительно:– He судьба должна управлять человеком, а человек судьбой.– Никак, – говорит, – это невозможно. Без судьбы ничего быть не может.– А если я сейчас вдруг схвачу тебя и брошу с террасы вниз, в кусты… Это что?– Тоже судьба.– А если не схвачу и не сброшу?– Тоже судьба!– Да какая же это судьба, если мой поступок зависит от моей же воли?!– Пусть зависит. А твоя воля зависит от судьбы.– Тьфу! Ну, хочешь, я тебе докажу чем угодно, что по своей воле выкину штуку, до которой судьбе никогда бы и не додуматься?– Это, – говорит приятель, – положим, тоже натяжка, потому что всякая штука твоя от судьбы зависит. Но – идет. Согласен.– Прекрасно. Сочини что-либо трудное, нелепое, и я это проведу без всякой судьбы. У судьбы, милый мой, много дела и без нас – нечего ее по пустякам затруднять. Гоп!Мой друг обвел глазами столики и сказал:– Видишь ты ту молоденькую венгерку, которая сидит с пожилой дамой, очевидно, с матерью?– Вижу.– Ну-с… хочу я, значит, чтобы у нее был ребенок… Хм… От кого бы?Он осмотрел рассеянно все столы, и взгляд его задержался на каком-то господине, одиноко сидевшем в дальнем углу.– Вот от этого худосочного русского молодца! У него или слишком мало радостей, или очень много печали. Наградим его венгеркой, а?Я пожал плечами.– Венгерка так венгерка. Но слушай: как честный человек, за одно только не могу поручиться…– Именно?– За пол будущего отпрыска русско-венгерской фамилии. Ты сам, конечно, понимаешь…– Для судьбы ты слишком многословен. Я предпочитаю видеть работу.III
Я закурил папиросу, встал и приблизился к одинокому русскому.– Простите, что, не будучи знаком, обращаюсь к вам с одним вопросом: сколько времени идет письмо до Петербурга? Эти бестолковые итальянцы ничего не знают.– Письмо? Четыре дня.– Весьма вам признателен. Вы надолго в эту дыру?– Нет… Так, недели на две. Не присядете ли?– Merci. Вы что же, – спросил я, опускаясь на стул, – в одиночестве тут? Без жены?– Да я и не женат совсем.– Ну?! Вот-то она обрадуется! Ах… простите… я, кажется, сказал лишнее.– А что такое? Кто обрадуется? О ком вы это говорите «она обрадуется»?– Не знаю, – смущенно засмеялся я. – Говорить ли вам… Это будет, пожалуй, разбалтыванье чужого секрета. Хи-хи…– Нет, уж вы, пожалуйста, скажите. Это будет между нами. Ну, скажите! Ведь я любопытен, как женщина.– Хи-хи… И сам не знаю, как это я проговорился. Ну, ладно… Если вы даете честное слово, что это между нами… Видите вы ту венгерку, около седой дамы? Красавица, не правда ли?У венгерки было самое ординарное, миловидное лицо, но мой восторг заразил и бедного форестьера.– О, да! Очень красивая.– Ну вот… Так знаете ли, что у этой красавицы, у этой поразительной, изумительно прекрасной девушки вы с языка не сходите?!Мой собеседник вспыхнул и конфузливо и радостно засмеялся, будто его щекотали.– Ну, что вы говорите! Да неужели?! Нет, нет! Вы шутите… Это было бы прямо-таки… удивительно!– Честное слово! Она меня прямо измучила вопросами… Кто такой, да что, да не женат ли? Все о росте вашем сегодня щебетала…– А… что? – опасливо спросил мой собеседник, вероятно, не раз огорчавшийся, сравнивая свою мизерную, низкорослую фигуру с фигурами своих ближних.– Да, многое она говорила. И что терпеть она не может высоких мужчин, и что ваша фигура приводит ее в восторг, и что, если бы… Впрочем, нет, я, кажется, слишком разболтался…– Так она меня заметила? – переспросил мой собеседник, с трудом сохраняя рассеянно-задумчивый вид.– Она-то? Да она околдована.Я помолчал и вдруг решил махнуть рукой на всякий здравый смысл:– Вчера, нашла, что в вашем лице есть много общего с Наполеоном.– Ну, что вы говорите!– Ей-богу. В таких людях, говорит, таятся великие, огромные силы. Счастлива, говорит, та родина, которая может назвать такого человека своим сыном. Спрашивала, не поете ли вы? С таким, говорит, голосом, который звучит, как музыка…– Вы меня представите ей? – быстро спросил он, без сожаления расставаясь со своим задумчивым видом.– Сколько угодно! Подойду сейчас к ней, попрошу разрешения – и пожалуйте! Кстати, вы чем занимаетесь?– Отец у меня купец, мануфактурщик. А что?..– Да ничего. Ну, сидите тут и ждите…IV
Я приблизился к венгеркам, снял перед ними почтительно шляпу и сказал по-немецки:– Тысячу извинений! Простите мою навязчивость и то, что я, не будучи знаком, обращаюсь к вам… Но узнать мне больше не у кого – эти итальянцы так бестолковы. Не знаете ли вы – сколько времени идет отсюда письмо до Будапешта?– Двое суток, – приветливо сказала старуха.– А у вас есть знакомые в Будапеште?– О, да… Кое-кто.– Гезу Матаки знаете?– Гезу?! О, Боже! Да мы большие приятели. Ну, как он… все там же живет?– Там. Значит, вы и семью Панони знаете?– Ну, как же! Вообще… Гм… А я, сударыня, должен вас кое за что пожурить…– Меня? – удивилась молоденькая венгерка.– Да-с, вас. Можно человека ранить, но зачем насмерть, а?– Что вы такое говорите!– Видите вы вон того русского, который там в углу сидит. Красивый такой…– Ну, разве он красивый?– Сударыня! Один из первых красавцев восточной России. Прозван «Тополь Великороссии»! Сотни русских девушек и женщин сходят по нем с ума. И что же! Этот счастливчик сидит сейчас угрюмый, как вурдалак, завядший, как розовый куст в засуху. Видите! Сидит и глаз с вас не сводит!Венгерка смущенно усмехнулась.– Я… ему нравлюсь?– Вы? Да у него сейчас вся жизнь в глазах, которыми он на вас смотрит. Нашел где-то портрет королевы Марии-Антуанетты и носит его на своей груди, осыпая поцелуями и вздыхая над ним…– Почему же… Марии-Антуанетты?..– Он говорит, что вы очень похожи на нее… В повороте головы у вас есть – что-то царственное… И одеваетесь вы, говорит он, как герцогиня. Да… Уменье носить платье это… это… Кстати, вы в самом Будапеште живете?– В предместье. У нас там свой домик. Отец мой судебный чиновник. А кто этот русский, скажите?– О! Его отец мануфактурный король. Это богатейшая фамилия черноземной полосы России. Самые быстроходные пароходы бороздят великую нашу многоводную Волгу! Амбары ломятся. Тысячи людей возносят свои молитвы. Это не человек. Это орел. Больницы и прочее. В Москве, например, есть Третьяковская картинная галерея. Вы даже не поверите! Честное слово. Вы разрешите представить вам моего друга… Этого «гордого лебедя матушки России», как прозвали его наши женщины?– О, пожалуйста! Я буду очень рада.Я расшаркался, вернулся к своему новому другу и потрепал его по плечу.– Бредит вами! Сплошной бред!– А кто она такая?– Она? Когда вы будете в Венгрии, около Будапешта – спросите у старожилов, чей это замок так гордо высит в небо свои грозные, непокорные башни, зубцы которых четко вырисовываются в недвижном, притихшем вечернем воздухе? Посмотрим, что вам ответят старожилы. Ха-ха! Предки ее были суровыми рыцарями, вояками, отец же отдал дань нашему более культурному времени и, мирно служа венгерской короне, железной рукой закона поддерживает силу и мощь современной Венгрии.– Вот здорово! Неужели с ней можно познакомиться?– Хоть сейчас! Замечательная женщина. Венгерки вообще… Недаром говорит венгерская пословица: «Женись на венгерке – плакать не будешь».– Ну, пойдем же, пойдем скорее!V
В последующие дни я только и делал, что, бегая от одного к другой, энергично подогревал состряпанное мною кушанье.Ей я сообщил, что две русские дамы, жившие в соседнем отеле, осаждают его письмами и делают тысячу безумств ради того только, чтобы увидеть его с улицы из-за решетки сада нашего отеля.Ему намекнул, что один венгерский граф поклялся добиться ее благосклонности и осыпал ее морем цветов (вчера я действительно послал ей букетик ценою в 3 лиры), но что она эти цветы выбрасывает (выбросила: они к вечеру совершенно завяли).Моя стряпня закипела и забурлила. Мутная накипь ревности поднялась кверху, и мне нужно было зорко следить за тем, чтобы вовремя снимать эту отвратительную накипь.Утром венгерка устроила русскому сцену, в обед он ей; а вечером в парке при отеле у них состоялось первое свидание, на котором они преотчаянно целовались. (Я видел это в бинокль из окна моей комнаты.)Красавица итальянская ночь, пряная, душная, и бродячие сладкоголосые музыканты с гитарами были моими надежнейшими помощниками.Поверите ли вы: через месяц они уже обвенчались, эти люди, которые без меня так бы и прошли свой жизненный путь, даже не подозревая о существовании друг друга… А через полтора года исполнилось и то, к чему я вел их под диктовку моего друга – апологета и поклонника судьбы. Именно – у этих двух людей родился ребенок – вот этот самый мальчишка, которым вы давеча так восхищались. Ну, не прав ли я был, говоря, что я – настоящий создатель этого голубоглазого существа?!. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .Молчавшая все время в продолжение рассказа желтая простыня шевельнулась и спросила:– О каком это вы мальчишке говорите?– Да о том самом! В синем полосатом костюмчике-то.– О том, который сейчас сует себе в рот сачок для крабов?– Ну да!– Которого полька сейчас дернула за ухо?– Ну да же!– Угу, – неопределенно промычало что-то под желтой простыней. – Так знаете ли, что я скажу вам: напрасно вы совались на амплуа судьбы – вершительницы всех дел человеческих. Не по плечу это вам!– О Господи! Почему?– Вам можно доверить кое-что? Умеете вы держать язык за зубами?– Ну?!– Этот ребенок не мужний, а мой. От меня. Через три месяца после свадьбы «венгерка», как вы ее называете, охладела к своему худосочному супругу и подарила своею любовью меня. Вот вам и судьба!..– Вы даете честное слово?– Даю честное слово.И обе фигуры погрузились после этого в безмолвие – и та, что под белой простыней, и та, что под желтой. Замерли под зноем, даже не пошевельнувшись.Я в это время успел уже одеться и ушел, так и не увидев никогда больше людей под простынями – ни самоуверенного заместителя судьбы, ни его соперника на этом скользком поприще.Боже мой! Может быть, если бы я и поднял эти две простыни – желтую и белую – под ними бы ничего не оказалось, кроме бесформенных груд песку, насыпанного подвижным отпрыском многолюбивой венгерки, потому что мало ли что может пригрезиться расплавленному свирепым солнцем мозгу…Скептик
I
Восемь лет тому назад мне пришлось прожить около двух недель в одном из небольших городков Харьковской губернии – именно в Змиеве.Жить пришлось у сиделицы казенной винной лавки, бойкой, расторопной женщины, которая делала десяток дел сразу – успевая продавать меланхоличным змиевским пьяницам водку, готовить мне обед и, кроме того, в промежутках ругательски ругать своего сына Стешу.Стеша был молодец девятнадцати лет, всю свою недолгую жизнь пробродивший из угла в угол, самоуглубленный дурень, ленивый, как корова, и прожорливый, как удав.С утра, восстав от сна, он умывался, аккуратно напивался чаю и опять ложился на диван – неофициально, – как он говорил. Так, лежа на диване и перелистывая «Ниву» за 1880 год, – ждал обеда.– Ты хоть бы чем-нибудь занялся! – кричала сиделица винной лавки, выглядывая изредка из дверей.– А чем я займусь там, – возражал Стеша хриплым голосом.– О, Господи! Другие люди как люди! Служат, дело делают, а этот, как колода!.. Нислимо ли это – здоровый молодой человек – и целыми днями диваны протирает!– «Нислимо!» – сурово сипел Стеша. – Говорить бы как следует по-русски выучились!– Убирайся отсюда, с дивана! Это что еще такое за моду выдумал – по диванам разлеживаться. Все соседы с тебя смеются!..– «Соседы»! Не умеете говорить, так молчали бы.– То-то вот нам, неумеющим, и приходится кормить вас, умеющих-то! Профессор какой! Пошел прочь с дивана!Подбоченившись, она наступала на Стешу. Когда же слова не помогали, она схватывала его за руку и сбрасывала с дивана на пол.Он тяжело шлепался, вставал, забирал свою «Ниву» и, мурлыча какой-то бессмысленный мотив, хладнокровно переходил на крылечко, выходившее на засоренный, залитый помоями двор.– Хоть бы за что-нибудь ты взялся, чучело ты разнесчастное. И как это так человек жить может?– Тюр-лю-лю, пам-пам-пам, – тянул лениво Стеша перелистывая осточертевшую и ему самому, и окружающим «Ниву» за 1880 год.Перелистав «Ниву», Стеша съедал кусок черного хлеба с салом, выпивал чудовищную жестяную кружку воды и заходил ко мне «поговорить».– Что скажете, молодой человек? – спрашивал я его откладывая начатое письмо или книгу.Он садился верхом на стул, шлепая для развлечения ладонью по спинке его и изредка поглядывая на меня с той сосредоточенностью, которая была ему свойственна.– А что, – спрашивал он меня после долгого молчания, – правда, что в Петербурге пешком по улицам нельзя ходить?– Почему?– Такое там движение на улицах, что сейчас же задавят.– Это верно, – подтверждал я. – Там даже на каждой улице ящики такие устроены…– Для чего?– А чтоб задавленных складывать, пока родственники не разберут.– Да ну?– Уверяю вас.– Да ведь дорого…– Что дорого?– На извозчиках все время ездить.– Что ж делать. Кому дорого, того и давят.Похлопывая ладонью по спинке стула, он принимался тянуть свой непонятный мотив: «тюр-лю-лю, пам-пам-пам»…– А правда, что в Петербурге в театрах совсем голых женщин показывают?– Правда.– Да как же так полиция позволяет?– А ей-то что? Это здесь только и то стыдно, и это стыдно. А там в столице на это смотрят спустя рукава.– Да ну?– Вот вам и «ну».– Тюр-лю-лю, пам-пам-пам! А скажите, правда вот, что, говорят, в ресторане там, если поужинать – так рублей сорок за это берут.– Сорок? Слишком вы дешевы, молодой человек… И триста заплатите, если не все пятьсот.– Да ну? Зато там и жалованье получают небось большое?– Да уж… Конечно, маленький писец получает пустяки, рублей двести – триста в месяц… А кто повыше – восемьсот, и тысячу, и две. Нищему меньше рубля не дают. Зато и нищие есть, которые на Невском по три дома имеют.Получив на все свои вопросы точные, обоснованные ответы, юноша Стеша, без всякого признака удивленья на лице, уходил, волоча ноги и напевая «тюр-лю-лю, пам-пам-пам!». Заходил в винную лавку и торопил мать насчет обеда.Однажды он пришел ко мне и, вместо того чтобы расспрашивать меня о Петербурге, разоткровенничался сам:– А я вчера анекдот слышал: один жид пришел по делам к помещику, а тот схватил ружье и говорит: «Плавай, жидовская морда, а то застрелю!» Ну, жид, конечно, испугался, упал на землю и сделал вид, будто плавает. А потом помещик засмеялся и сказал: «Благодари Бога, что я тебя нырять еще не заставил!» Здорово, а?Я пожал плечами.– Серо!– Как вы говорите?– Серо.Стеша удивленно взглянул на меня и умолк. Я заговорил о чем-то другом, но он перебил меня:– Так как вы сказали? «Серо»? Ха-ха!– Да уж… неважный ваш анекдотец.– «Серо», значит? Здорово… Ха-ха!Он потрепал меня по плечу и ушел, волоча за собой громадные, в тяжелых сапогах ноги.На другой день я уехал.II
И опять, совсем недавно, попал я в Змиев. Над Россией пронеслась революция, в Петербурге уже несколько лет работала Государственная дума, а Змиев остался таким же… Пыльные, безлюдные улицы, выводок цыплят у забора и одинокий пьяный, лежащий в тени около бакалейной лавки с вывеской:«Бакалея с продажей всего».Лавочник был тот же самый – и узнал он меня сразу же, как только я зашел к нему. Сколько перевидал за эти восемь лет новых людей этот бедняга? Вероятно, не более десятка.– Опять к нам? – сказал он с такой небрежностью, будто бы я уезжал из Змиева недели на две. – Ну, что ж… поживите, поживите… У нас тут не скучно.– А что сиделица, у которой я жил?– Будем говорить, она померла. А сынок ейный Степан Захарыч женились и казенной лавкой заведуют. Умнейшая голова!Я изумленно поглядел на лавочника.– Это он умнейшая голова? Да ведь он был глуп, как бревно.– Молоды были, – серьезно возразил лавочник. – А теперь в больших умниках состоят. Вы-то, господин, рассудите, что пост ихний небольшой – сиделец винной лавки, а компания у них самая отборная: председатель управы, господин доктор, учитель гимназии Выдыбаев и прочие сливки общества. С дураком бы возиться не стали…– Да в чем же его ум?– Надо быть, в разговоре. Ведь господа, они, известно, как: сойдутся и разговаривают промеж себя. Да вот сюда в лавку идет учитель Выдыбаев – их хороший знакомый. Они вам лучше все и объяснят.Действительно, в лавку зашел сухой, длинный господин с бледным лицом.Я извинился, назвал себя и прямо приступил к делу:– Скажите, правду говорят, что Стеша Козелков, сиделец, считается тут у вас – persona grata?Бледный учитель задумчиво покивал головой:– Как вам сказать… Что-то в нем есть такое, что действительно отличает его среди других индивидов нашего богоспасаемого болота… Есть в нем настоящая желчь, скептицизм, чутье и вкус… Он тонок, беспощаден в своих характеристиках и у дам пользуется даже некоторым успехом, как вообще все, что выдается на уровне. Любопытный человек, советую познакомиться.Я пожал плечами, расплатился и ушел.Стешу встречать не приходилось, но зато через день после разговора с учителем попал я на вечеринку к ветеринарному врачу Кривулину.Никого почти не зная, слонялся я из угла в угол, поглядывая на рассыпавшихся по всем комнатам гостей, споривших, пивших водку и пытавшихся даже танцевать.Наконец, подсел я к нескольким девицам, смущенно замолчавшим при моем приближении…– Что же вы замолчали? – как можно добродушнее спросил я. – Может быть, поверяете друг другу какие-нибудь мрачные тайны, а?– Что вы этим хотите сказать? – ядовито спросила полная барышня в сиреневом платье.– Да вот у вас был такой заговорщицкий вид…Полная барышня критически пожала плечами.– Вы думаете, это особенно остроумно, да?– О, помилуйте, – рассмеялся я. – У меня вовсе не было мысли сказать что-либо сногсшибательно остроумное… Я спросил просто так…– Просто так? Вы думаете, это особенно глубоко? Да?Она победоносно оглядела подруг, будто ожидая, что они скажут: «Ну и бойкая эта Любочка… Даже столичного гостя забьет и загонит в угол».– Глубокая мысль, – возразил я, улыбнувшись, – опасная вещь; у края ее всегда голова кружится… Многие сваливались и ломали себе на дне голову.– Что вы хотите этим сказать? – подхватила сиреневая барышня. – Вы думаете, это особенно тонко, да? Успокойтесь, не удивили… Садитесь, единица!Большинство подруг сиреневой барышни засмеялись… Я пожал плечами, встал и побрел в другую комнату. Меня догнала голубенькая барышня и миролюбиво сказала:– Вы на них не обижайтесь. Они дуры… Ломаются, ломаются, а зачем – и сами не знают. Это их Степан Захарыч испортил. Они все ему подражают…«Однако, – подумал я, – этот человек успел уже создать свою школу».– Вот он, представьте себе, – сказала голубая барышня, – интересный человек…– Кто?– Да Степан же Захарыч… В нем есть что-то такое… Вы знаете, его многие ненавидят, но все боятся… Да вот он сам. Видите – он всегда приходит позже… Хотите, я вас познакомлю?Заинтересованный, я поспешил навстречу этому неразгаданному, удивительному человеку, который покорил весь Змиев.Стеша Козелков узнал меня сразу, но встретил серьезно, с большим достоинством.– Ну, здравствуйте, здравствуйте… – солидно прибавил он. – Как у вас там, в Петербурге?– Да что ж у нас… Переглядыванием занимаемся.Он поднял брови:– То есть?..– Да так: Петербург с надеждой поглядывает на провинцию, а провинция на Петербург. Так и переглядываемся.– Серо! – веско сказал Козелков.– Что-о?– Серо!– Что – серо?– Сказано серо. Неостроумно.– Браво, Степан Захарыч, – сказал фельдшер. – Он не даст змиевцев в обиду.– Да, – подхватил кто-то. – Этот не ударит лицом в грязь!Я смущенно глядел на Козелкова, а он расправил бороду и спросил:– Женаты?– Нет.– Почему?– Да знаете, как сказал один древний мудрец: не женишься – будешь жить, как человек, а умрешь, как собака; женишься – проживешь, как собака, зато умрешь, как человек… Вот я еще и не остановил выбор ни на одном из этих способов смерти.Козелков выслушал меня с некоторым оттенком превосходства и, подумав, сказал критически:– Серо!– Да… Уж вы с ним не спорьте, – сказал хозяин дома, беря меня за талию. – На него угодить трудненько. Заклюет! Пойдемте лучше выпьем водки… Степан Захарыч! Рюмочку водки, а?– Водка? – поморщился Стеша. – Серо!– Ну, уж вы скептик известный… Раскритикуете все так, что живого места не останется.«Эх, Стеша, – горько подумал я, плетясь за ними в столовую. – Хоть бы из благодарности ты меня пощадил… За словцо-то. Ведь я же обронил…»Но Стеша и за ужином был беспощаден.– Серо! – кричал он скептически.. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .Участок
Имеете вы, хоть слабое, представление о функциях расторопной русской полиции?Попробуйте хоть полчаса посидеть в душной, пропитанной промозглым запахом канцелярии участка. Это так интересно…___________________________…Околоточный надзиратель отрывается от полуисписанной им бумажки, поднимает голову и методически спрашивает:– Тебе чего?– Самовар украли, батюшка.– И твои глаза где же были?Околоточный прекрасно сознает, что этот вопрос – ни более, ни менее как бесплодная, ненужная попытка хоть на минуту оттянуть исполнение лежащих на нем обязанностей – опрос потерпевшей, составление протокола и розыски похитителя.– Ты чего ж смотрела?– То-то, что не смотрела. У лавочку побежала, а он, пес, значит, – шасть! Кипяток вылил, угли вытряс – только его и видели.– «Он», «его»… Почем ты знаешь, что «он»? Может, и «она»!Кухарка запахивается в платок, утирает указательным пальцем нос и, подумав, соглашается:– А, может, и она. Аны рази разбирают.– Подозрение на кого-нибудь имеешь?– Имею.– Ну?– Не иначе, жулик какой-нибудь украл.– Ты скажешь тоже… Посиди тут, я сейчас все устрою. Вам чего, господин?– Сырость у меня.– Где сырость?– В квартире.– Ну так что ж?– Не могу же я, согласитесь сами, в сырой квартире жить?!Околоточному даже не приходит в голову заявить, что это его не касается, или, в крайнем случае, удивиться, что к нему обращаются с такими пустяками.Единственная роскошь, которую он себе позволяет, это – хоть на минутку оттянуть исполнение своих обязанностей.– А вы зачем же сырую квартиру снимали?– Я снимал не сырую. Я снимал сухую.– Сухая, а сами говорите – сырая.– Она потом оказалась сырой, когда уже переехали. Такие пятна по обоям пошли, что хуже географической карты.Рассматривая недописанную бумажку, околоточный что-то мычит и машинально спрашивает:– Подозрение на кого-нибудь имеете?– То есть как это? Я вас не понимаю.– Гм!.. Я хочу сказать, убытки заявляете?– Да как же их заявить – если от сырости ревматизм бывает. Иной ревматизм пустяковый, может быть, десять целковых стоит, а иной, как защемит – его и в тысячу рублей не уберешь.Тоскливое молчание.– А вы чего ж смотрели, когда нанимали?– Говорю ж вам – тогда сырости не было.– Хорошо… Адрес? Зайду. Наведу справки и… Вам чего?..– Господин околоточный! Вы не можете себе представить – я за последнее время все нервы себе истрепала. Буквально все нервы.Вероятно, эта выше средних лет дама истрепала нервы не более, чем околоточный, потому что он хватается за недописанную бумажку, потом за голову и осведомляется:– Подозрение на кого-нибудь имеете?– Буквально все нервы. Как только наступает ночь – прямо хоть беги из квартиры.– А что такое?– Привидения. Все в один голос так говорят, что привидения. Кто-то стучит, ходит, роняет вещи, разговаривает, а ровно в полночь раздается вдруг в стене такой вой и плач, что мы все с ума сходим.– Как же вы так допустили до этого?– Да мы-то что же… Мы тут ни при чем.– Подозрение на кого-нибудь имеете?– Никакого подозрения. Я убеждена, что это что-нибудь загадочное. Ходит, роняет вещи и разговаривает.– Сколько же их душ?– Кого?– Вот этих… призраков?! Приведений?– А почем я знаю. Вероятно, одно.– Но вы говорите – он разговаривает. Не может же он сам с собой разговаривать?– А я не знаю. Вам лучше знать – может он или не может.Околоточный обладает чрезвычайно скудным запасом сведений из жизни обитателей потустороннего мира; но, как представитель власти, не хочет ударить лицом в грязь и поэтому говорит чрезвычайно уверенно:– Не может. Не иначе, как с соучастником. Ну, хорошо. Успокойтесь, сударыня. Мы разберем это дело, и виновные понесут заслуженное наказание. Ваш адрес? Имею честь кла… Ты чего тут топчешься?– Мать старуха померла.– Подозрение на ко… Гм! Ну, и царство ей небесное. От чего померла?– Бог-ё знает. Ей уж годов сто будет. Три года как не ставала. Теперь померла.– А ты чего же смотрел? – тоскливо в сотый раз мямлит околоточный. – Ну, ладно. Подожди, сейчас. Вам что угодно? Потрудитесь снять котелок. Осторожнее, вы рукой в чернильницу попали. Что вам угодно?– Скучно мне, господин околоточный.– А вы бы меньше пили, так и не было бы скучно.– Чудак человек, а отчего же я пью? От скуки ж!– Вы что ж… заявление какое пришли сделать? Прошу на меня не дышать!– Пришел. Заявление. Заявлю вам, как представителю власти, что мне скучно! Почему нет никаких увеселений?– Идите домой спать. Вот вам и увеселение.– Вы думаете? Не желаю. Я хочу жить полной жизнью. Конечно, вы можете меня прогнать, но – куда же мне пойти? Если я пришел сюда, значит, больше некуда. Ах, г. околоточный! Русский человек носит в себе особую тоску.– Будьте добры не мешать мне.– Куда же я пойду? Чрезвычайно хочется каких-нибудь увеселений.– Ну… пойдите в кинематограф. Часа через два откроется.– Мерси! Вот видите – дельный совет. Я знал, куда иду! Начальство – оно распорядится! Разрешите посидеть тут на диванчике, подождать открытия.– Сидите. Только не шумите. Вам что, господин?– Жена от меня ушла. Нельзя ли…– А вы чего же смотрели?– Ах, да разве за ними усмотришь? Спрашивается, чего ей недоставало?– Да… Женщины народ загадочный. Все ищут такого, чего и на свете нет. Престранная публика. Подозрение на кого-нибудь имеете?– Тут даже и подозрения никакого нет; сбежала со штабс-капитаном Перцовым.– А вы чего же смотрели?– А вот вы спросите. Приятелем моим считался, на бильярде вместе играли и – на тебе!.. Подсидел.– Да-а… В семейной жизни всегда нужно быть начеку, – говорит устало околоточный, закуривая папиросу. – Можно вам предложить? Семейная жизнь – это, как говорится, осаждаемая крепость. Женщины любят все романтичное, а мужья ходят по утрам простоволосые, в расхристанной рубашке и туфлях на босу ногу. А женщина лакированный ботфорт любит. Нравственная глубина не так ее интересует, как приятный блеск внеш… Тебе чего?– Ну, вы еще заняты, так я себе немножечко, ваше благородие, подожду. Таки каждый человек должен ожидать, когда их высокоблагородие заняты. Вы уж, пожалуйста, не кричите…– Да ты по какому делу?– Маленькое себе дело. К моей жене заехала из Варшавы на минуточку свояченица, ну, так она имеет варшавское правожительство. Я говорю господинупаспортисту…– Хорошо. Зайдешь к трем часам, когда посвободнее будет. Вам чего, барышня? Не плачьте.– Можно так делать? Говорил: «Люблю, люблю», а теперь вытянул все, обобрал и ушел… Оставил в чем мать родила.– Кто такой?– Приказчик от «Обонгу». Прямо-таки оставил в чем мать родила.– А вы чего же смотрели?– Так если он говорил, что любит. Божился, крестился, землю ел. А теперь что я?.. В чем мать родила!Это не более как поэтическая метафора, потому что огромная шляпа на голове девицы никогда не позволила бы ей появиться в таком виде на этот горестный свет.– Хорошо, – говорит околоточный. – Вы где в него влюбились? В нашем участке? Будьте покойны, – мы примем меры!Пишущий эти строки долго сидит на потертом деревянном диванчике и любуется этим калейдоскопом кухарок, квартирантов, привидений, пьяных и обманутых мужей.И вот, выждав свободную минуту, я встаю с диванчика и подхожу к обессиленному, отупевшему околоточному.– Вам что угодно?– Темы нет, г. околоточный.– Какой темы?– Для рассказа.– А вы чего же смотр… Да я-то тут при чем, скажите пожалуйста?!– Как при чем? Вы – полиция. Если привидения, пьяные и обманутые мужья вам «при чем», то и тема вам «при чем».Околоточный трет голову.– Вам тему?– Тему.– Для рассказа?– Для рассказа.– Гм… Подозрения ни на к… Ах ты, Господи! Ну, мало ли тем… Ну, опишите, например, участок, посетителей. Вот вам и тема.– Ну, вот и спасибо. Опишу. Я ведь знал, что если вы обязаны смотреть за всем, то обязаны смотреть и за темами. Прощайте!Вот – написал.Того согрей,Тем свету дайИ всех притомБлагословляй.
Одно из моих чудес
Чудеса можно делать из-за чего-нибудь: из-за голода, честолюбия или из-за любви к женщине.Всякое чудо такая трудная вещь, что просто так себе, для развлечения, этим заниматься не стоит.Однако я совершил однажды чудо, не будучи движим ни честолюбием, ни голодом, ни страстью к женщине.Для конторщика, служащего в учреждении, где бухгалтер здоровый, не старый еще мужчина, да притом и крепко сидящий на месте, – для такого конторщика честолюбие – крепко запертые ворота.Для голодного человека, совершающего во имя требования организма настоящие чудеса, я был слишком хорошо обеспечен теми шестьюдесятью рублями, которые ежемесячно вытягивал по частям вперед у сонного нерасторопного кассира.А что касается женщин… Мое искреннее мнение, что они любят нас и без чудес. Наоборот, на всякое чудо, подвиг они смотрят совершенно иными глазами, чем мы. Попробуйте достать любимой женщине, по ее желанию, несколько звезд с неба – она еще на вас же и напустится за это: она не знала, скажет она, что звезды вблизи такие огромные, безобразные и занимают места так много, что из-за них в комнате негде повернуться: «Удружил тоже! Нечего сказать… Заставь вас Богу молиться, вы и лоб разобьете!..»Во имя чего же, во имя какого великого стимула совершил я то чудо, о котором хочу рассказать?Да во имя лени!Иногда по ночам невыносимая жажда терзает меня, но я не утоляю ее, потому что для этого нужно сбросить одеяло и подойти к стоящему на подоконнике графину с водой. Самое ненасытное честолюбие можно было бы удовлетворить, начав работать как следует, – я не желаю этого. Я лишался любви самых красивых милых женщин только потому, что не отвечал на письма или валялся по целым вечерам на диване, вместо того чтобы плестись на свидание.Вот что такое моя лень. Ненасытная, она поглощает все – голод, женщин, карьеру.___________________________Директор правления, уполномоченный вести дела нашего общества, Мигасов наводил на меня холодный, тупой, длительный ужас.Дела, которые поручались мне, плелись сзади всех, как старые искалеченные лошади, и я оттягивал всякую пустяковую работу до самого последнего момента.Нельзя сказать, чтобы я наслаждался покоем в первые, сравнительно безопасные моменты украденного времени. Все время передо мной стоял грозным видением будущий директорский выговор, но я тянул час за часом, бродил тоскующим взглядом по потолку, читал столбцы старой газеты, в которую были обернуты корешки порученных мне громадных бухгалтерских книг, высчитывал, сколько букв в слове «двадцативосьмимиллиметровый», и вообще развлекался как мог, вместо самого простого – исполнения порученной мне работы.И все время тупая тоска сжимала мое сердце, тоска ожидания, что вот-вот грянет условный звонок из директорского кабинета, звонок, от которого сердце мое медленно переворачивалось и ползло вниз в холодное море предстоящего ужаса, – и я должен буду с бьющимся взглядом предстать пред спокойные стальные глаза грозного директора.– Готово?– Что, Арсений Михайлович?– То, что я просил.– Н… не совсем. Я половину только сделал.– Да? Очень жаль. Ну, что ж делать. Дайте ту половину, которую вы сделали.– Первую?– Да.– Я первой еще не сделал. Занялся было второй…– Э, черт! Ну, давайте вторую половину.– Вторая… половина… не совсем… готова…– Наполовину готова?– Д… да… Кажется.– Дайте четверть! Дайте восьмушку, но что-нибудь дайте же, черт возьми!..– Я вам… завтра… приготовлю…В эту минуту я сам себе был жалок и противен. Директор с омерзением смотрел на мое растерянное, подобострастное лицо и говорил:– Когда мы, наконец, от вас избавимся?– Я не мог найти отчета за прошлый месяц… Я искал…– Потеряли, да? Вы бы через газеты публиковали.Чтобы заслужить его расположение, я делаю вид, что меня одолевает припадок смеха, вызванного его остротой, но он брезгливо машет рукой и говорит, постукивая согнутым пальцем о толстый карандаш:– Идите! И если не сделаете через час, – можете уходить на все четыре стороны.Я вылетаю из кабинета… Ффу!Мои толстые, громадные бухгалтерские книги я вел так, что весною в них записывался только ноябрь, а осенью на страницах с надписью «дебет» и «кредит» – расцветали подснежники и журчали весенние ручейки, извиваясь между красными толстыми линейками.И при этом мне иногда приходилось работать ночами, потому что я никогда не работал днем, причем надо мной все время висело изгнание, скандал и насмешки.И все я приносил ей – могущественной богине Лени, на ее жертвенник.___________________________…Я стоял, почтительно изогнувшись перед директором:– К сожалению, я не успел вас выгнать, как вы этого заслуживаете, – завтра я уезжаю в Петербург в главное правление и на моем месте будет второй директор правления Андрей Андреич Грызлов. Думаю, что вы не удержитесь при нем и трех дней. Вылетите, как авиатор.Я отдал ему последнюю дань. Захихикал, осчастливленный милостивой директорской шуткой; постоял, ожидая, что он хоть на прощанье протянет мне руку, но, встретившись с ним взглядом, торопливо поклонился и выбежал из кабинета.– Влетело? – осведомился кассир.– Ему от меня? – пожал я плечами. – Бог с ним, не особенно.Эту ночь я не спал совсем. Думал. А утром пришел на службу и, раскрыв для вида какую-то книгу, погрузился в ожидание нового директора.Мой план, который родился в бессонную ночь, был безопасен; в случае, если бы он провалился, «вылетел» бы немедленно, а если им совсем не воспользоваться, я вылетел бы дня через три. Что такое три дня в нашей длинной монотонной жизни?Но я совершил чудо.Едва этот новый таинственный директор позвонил у подъезда и, раздевшись, вошел в кабинет, я встал с места, захватил кое-какие бумажонки и, сделал товарищам предостерегающий жест, бодро пошел в самую пасть льва.– Тссс! – сказал я. – Прислушайтесь к нашему разговору.Передо мной стоял высокий человек, с черной окладистой бородой, орлиным носом и сдвинутыми черными бровями.Я схватил его руку, крепко пожал ее и, не давая новому директору опомниться, заговорил со снисходительной улыбкой:– Новый коллега? Очень приятно. Кажется, Андрей Андреич? Старина Мигасов много говорил мне о вас. Частенько толковали мы с ним… Садитесь!.. Ну, что ж, послужим, послужим! Народ мы мирный, хороший, и, я уверен, вы нам понравитесь. Ну, расскажите же что-нибудь о себе? Холосты? Женаты?– Холост! – сказал он, ошеломленный потоком слов.– Как холост? Неужели? А дети есть?Он засмеялся.– Дети? Откуда же дети?– А-а, плутишка, – лукаво погрозил я ему пальцем. – Покраснел… Мы вас тут женим, хотите?– Куда мне! Я старый холостяк. А вы… женаты?– Гм? Как вам сказать… Курите?– Курю.– Ну, попробуем ваших. Знаете, странно: я с вами только сейчас познакомился, а как будто десять лет знаком. Да… бывают такие люди.– А вы здесь в качестве кого служите? – спросил директор, протягивая мне портсигар.Я махнул рукой.– Так себе! Чепуха на постном масле. Мигасов все тащил меня к себе в Петербург, в главное правление, да нет, не хочется. Кстати, он вам что-нибудь обо мне говорил?– О вас? А кстати, как ваша фамилия? Я не расслышал.Я назвал себя и затаил дыхание.Он сделал вежливую паузу:– Нет, не говорил ничего.– Странно. Мы были с ним большими приятелями. Он вообще ужасно рассеянный. Я всегда подтрунивал над ним. «Арсений Михайлович, говорю, ты ботинок один забыл надеть!» Одно только мне не нравилось в нем…Я откинулся на спинку кресла, затянулся папиросой и стал рассеянно разглядывать синеватую струйку дыма.– А что такое? – заинтересовался директор.– Уж очень он фамильярен с низшими служащими… Курьеров по плечу трепал, с артельщиками длиннейшие разговоры вел. Я, конечно, по убеждениям демократ, но то, что допустимо с нами, старшими служащими, звучит каким-то фальшивым народничеством по отношению к курьеру.– Да, – призадумавшись, сказал он, – пожалуй, вы и правы.– Да, конечно! Мы с вами, конечно, как люди одного уровня, одного положения в обществе… Кстати, который час?Он вынул прелестные тонкие золотые часы с эмалью и взглянул на них.– Половина первого. А вы разве… куда-нибудь спешите?– Да, – озабоченно сказал я. – Нужно будет в два-три местечка заехать. Вам тоже, я думаю, сегодня уже начинать работать не стоит. Не правда ли? Вы когда завтракаете?– В два.– Экая жалость! Мы бы могли позавтракать вместе, да сегодня, простите, не могу. Когда-нибудь в другой раз. Adios, маэстро!Я пожал ему руку, сказал несколько ободряющих слов по поводу того, чтобы он пока не смущался, что привыкнуть не так трудно, и, послав ему в заключение рукой приветственный жест, выпорхнул из кабинета.У дверей, как стадо баранов, толпились перепуганные служащие.– Вы чего же не зайдете к Андрею Андреичу познакомиться? Андрей Андреич! Вы уж тут без меня познакомьтесь с этими ребятками, а я спешу, у меня еще два свиданьица!___________________________Недавно из Петербурга приехал по каким-то делам бывший директор Мигасов. Так как у него было несколько правленских дел к Андрюше Грызлову, он приехал в правление, вошел в кабинет и увидел следующее: я сидел на кончике письменного стола, постукивая о ножку каблуком, а Грызлов говорил мне:– Милый мой! Но так же нельзя! Ты обещал мне майский отчет сдать в июле, а теперь уже начало сентября… Конечно, ты парень симпатичный, но…– Ах, отчет, отчет! – сказал я, подмигивая. – Надоело! Ты мне скажи лучше, где мы сегодня завтракаем?. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .Стихийная натура
I
Я приезжаю в Москву очень редко, но всегда, когда приезжаю, – мне попадается на глаза москвич Тугоуздов.Знакомы мы с ним недавно – всего лишь несколько месяцев, но, выпивши однажды больше, чем нужно, перешли на «ты».Недавно, узнав, что я в Москве, он отыскал меня, влетел в номер гостиницы и с порога закричал:– Брось, брось! К черту твой письменный стол! Нынче у меня хорошее настроение, и я хочу глотнуть порцию свежего воздуха! Э, черт! Живешь-то ведь один раз!Меня очень трудно уговорить присесть за письменный стол; но увести от письменного стола – самое легкое, беспроигрышное дело…– Глотнем воздуху, – радушно согласился я. – Это можно.– Эх-ма! – кричал оживленный Тугоуздов, в то время как мы, усевшись на лихача, мчались в оперетку. – Ходи изба, ходи печь! Гоп, гоп! Хорошо жить на свете, а?– Совершенно безвредно, – улыбнулся я, впадая в его тон. – Так мы в оперетку?– В оперетку. Там, знаешь, есть такие разные женщиночки. Хорр… шо!«Вот оно, – подумал я, – настоящая широкая московская душа».Как будто догадавшись, Тугоуздов подтвердил вслух:– Настоящая я, брат, московская душа! Тут нас таких много. Валяй, Петя, – пятерку на чай дам! Гоп-гоп!В оперетке, во время антракта, мы встретили двух неизвестных мне людей: Васю и Мишунчика.По крайней мере, Тугоуздов, столкнувшись с ними, так и крикнул:– Вася! Мишунчик!Тут же он с ними расцеловался.– Как подпрыгиваешь, Мишунчик?Оказалось, что Мишунчик «подпрыгивал» хорошо, потому что, не задумываясь, отвечал:– Ничего. Подъелдониваем.У русского человека считается высшим шиком пускать в ход такие слова, которых до него никто не слыхивал; да и он сам завтра на тот же вопрос ответит иначе… Что-нибудь вроде: «ничего, тилибонимся» или «ничего, тарарыкаем».А в переводе на русский язык этот краткий диалог очень прост:– Как поживаешь, Миша?– Ничего, помаленьку.Тугоуздов познакомил меня с Васей, познакомил с Мишунчиком и не успокоился до тех пор, пока не взял с них слово ехать вместе с нами ужинать к Яру.– Нет, нет, уж вы не отвертитесь. Поедем, чепурыхнем (или чебурахнем – не помню).Когда мы вернулись и сели на место, я спросил Тугоуздова:– Кто это такие, твои друзья?– А черт их знает, – беззаботно отвечал он, не отрывая бинокля от глаз.– Чем они занимаются?– Так просто… Москвичи. Кажется, хорошие ребята. Впрочем, я фамилию-то ихнюю забыл. Не то Кертинг и Полосухин, не то Димитрюков и Звездич. Тот, что Звездич, очень хорошо анекдоты рассказывает.И закончил несколько неожиданно.– Деляга.II
Когда приехали к Яру – нас уже ждал накрытый стол.– Все как следует? – жизнерадостно спросил Тугоуздов склонившегося к нему метрдотеля.– Извольте видеть!– Чего там изволить! Коньячишку дрянь поставили. Ты, братец, дай чего-нибудь этакого… старенького.– Извольте-с. Есть очень хорошие коньяки 1820 года, только должен предупредить, Николай Савич, – тово-с! Семьдесят пять монет бутылочка.– Ты, братец, глуп, – поморщился Тугоуздов. – Скажи, Тугоуздов когда-нибудь торговался?!– Никак нет.– То-то и оно. Живешь-то ведь один раз! Верно, ребятки?– Верно, – подтвердил Мишунчик.Шумно уселись за стол.– Эх-ма! Ходи изба, ходи печь! – кричал Тугоуздов. – Шире дорогу, коньяк в горло идет! Пейте разумное, доброе, вечное!…Мальчишка подошел к нам, держа в руке три розы, и заявил Тугоуздову:– Вот вам прислали… С того столика. Господа Шинкунёвы.– Ге! Спасибо! Вспомнили старого Тугоуздова. Стой, паренек! Сколько у тебя этого товару есть?– Да хоть десяток, хоть два.– Ну вот и волоки два! Отнеси им с записочкой, поблагодари! Стой, напишу.Цветы были отосланы с игривой запиской Тугоуздова: «Ку-ку! А вот и я, здравствуйте, как пошевеливаетесь? Пьем за ваше, с криками ура!»Под запиской он заставил подписаться нас всех, несмотря на мои мольбы и указания, что это неудобно.– Ничего, ничего! Живем-то один раз… Эх-ма!Мне стал нравиться этот стихийный, широкий безудержный человек.«Вот он, московский-то размах, – подумал я. – Москва кутит, дым столбом!»– Что там у вас еще? – спросил Тугоуздов метрдотеля.– Еще горячая закуска заказана, потом уха, потом котлетки валлеруа…– К черту твои закуски. Давай нам ухи… Эх-ма! Настоящей русской стерляжьей ушицы с расстегайчиками. Гоп-гоп! Настоящие исконные расстегайчики!– Виноват, закуска заказана. Может, подать?– Подай-ка, я тебе на голову ее выложу. Да ты вот что: и закуску к черту, и валлеруа твое к черту. Ты нам дай кабинетик и тащи туда уху. Верно, господа? Ведь все уже почти сыты.– Конечно, – сказал я. – Напрасно ты эти котлеты и горячую закуску заказывал.– Да, милый мой, черт с ним! Обеднеем от этого, что ли? Живешь-то ведь один раз. Ну, дай я тебя поцелую!Поцеловались.III
В кабинете Тугоуздов предложил:– Снимай, ребятки, сюртуки. Опростимся! Садись на пол, на ковре будем уху есть. Как рыбаки! Верно?Ели уху на дорогом кабинетном ковре. Совсем как рыбаки.– Постой, – забеспокоился Тугоуздов. – Ты какое вино-то открыл?– Как же-с! Клико энглянд.– И дурак. Кто же с ухой клико пьет? Дай посуше. Постой! А это оставь – сами не выпьем, фараоны выпьют.– Какие фараоны? – полюбопытствовал я.– Какие? А вот какие. Эй, Никифор! Зови сюда кочующее племя. Пусть споют! Эх-ма! – вдохновенно крикнул он. – Живешь-то…– …Ведь один раз, – докончил я.– Верно! Откуда ты догадался?Пришли цыгане. Сразу стало шумно, дымно и неуютно; всюду взор наталкивался на незнакомые, алчные лица, на открытые рты и ревущие глотки.– Гоп, гоп! – кричал Тугоуздов, дирижируя хором и приплясывая. – Сыпь, накаливай (или – «наяривай» – точно я не расслышал)! Барыни, налегайте на фрукту, пейте желтенькое! Эх-эх, тра-ла-ла!Лицо его сияло весельем.«Вот оно, – подумал я, – московский тысячник кутит! Что за забубенная головушка! Сколько в этом своеобразной, дикой красоты. Знают ли еще где-нибудь в России секрет такого разудалого, беззаветного веселья?!»– Довольно! – кричит Тугоуздов. – Вот, на-те вам! Очищайте арену! Едем, ребята!– Домой? – спросил я.– Что-о-о? С ума ты сошел! Кто ж теперь домой едет? В «Стрельну»! Под тропики! Кофе с абрикотинской мазью выпьем. Егор! Скажи, чтобы Семен подавал. Да позови Евграфа – пусть он звякнет Ивану Парфенычу, чтобы Алексей нам кофию сварганил. Эх-ма! Высыпай, ребятки.В «Стрельне» пили кофе. Опять пели цыгане, потому что Тугоуздов хотел сравнить: «чья кишка толще?»Оказалось, что «ярцам не выстоять».В пятом часу утра стали собираться уходить.– Ну, я домой, – робко сказал я.– Ни-ни! Мы еще дернем в «Золотой якорь» – гуляй, душа! Ни за что не пущу. Мы еще должны по бокалу разгонного выпить.– Да почему должны? Где такой закон, что должны?– Нет, нет, ты уж и не говори. Поедем! Григорий! Скажи Савелию, чтоб он Семена кликнул. Да позови Ивана Маркелыча. Тебе чего? Цветы?! А ну тебя… Впрочем – ладно! Братцы, бери этот злак! Всадим в петлицы с двух сторон – то-то в «Якоре» смеяться будут! Хе-хе, почудим! Получайте, барышня! Адьюс. Егоррррр!В «Якорь» нас не пустили. Мы долго стояли на морозе, переминаясь с ноги на ногу, и униженно просили, приводя разные резоны, – «Якорь» был непреклонен.– Нельзя, господа, – солидно говорил швейцар. – Поздно. Теперь разве к нам? Теперь к Жану время ехать.– А, действительно, – спохватился Тугоуздов. – Что ж это мы, братцы, бобы разводим, когда уже шесть часов.– А что?– Да уже ведь к Жану можно ехать. Блинков поедим, водочки. Все равно, спать-то уж где же.– Какой уж сон, – резонно подтвердил Вася, – седьмой час.– Люди вот уже на рынок идут, а мы – спать? – подхватил и Мишунчик. (Кстати, он оказался не Кертингом и не Димитрюковым, а Жбанниковым, а Вася Сычугом. Его национальность выяснить не удалось.)IV
У Жана лениво ели блины с икрой и пили водку. День смотрел в окно, и мне было как-то стыдно за наше беспутство. Тугоуздов заявил, что он может бутылку шампанского открыть ладонью, хлопнув ею по донышку бутылки. Разбил две бутылки и стал плясать с Васей неприличный танец.Я, еле ворочая языком, прожевывал толстый блин и все время силился открыть тяжелые, будто чужие, веки.И сам себя упрекал я:«Нет, не годишься ты, брат. Нет в тебе этакого непосредственного веселья… Ко всему относишься ты с критикой, с придиркой. Нет в тебе этакого… русского. Вот они настоящие русские люди!»Настоящие русские люди выбрались на свежий воздух только в десять часов утра; притом Вася и Мишунчик куда-то исчезли, а мы остались с Тугоуздовым посреди залитой солнцем улицы; солнечный свет слепил воспаленные глаза.– Хорошо погуляли, – хрипло засмеялся Тугоуздов. – Я к тебе в гостиницу – спать. Можно?Дома, в гостинице, он захотел черного кофе с коньяком и улегся только в двенадцатом часу.Заснул и я.V
Проснулся я около шести часов вечера. Тугоуздов сидел за столом и что-то подсчитывал карандашом.– Что ты? – спросил я.Он обернул ко мне недовольное лицо.– Вот, черт меня побери! Шестьсот рублей, как корова языком слизала.– Ну, что ты говоришь? Положим, я тоже больше двухсот истратил. Ну, да ничего, – успокоил я осунувшегося Тугоуздова. – Живешь-то ведь один раз.– Черт меня дернул этих двух прощелыг потащить… Пили, ели, хоть бы целковый кому на смех бросили…– Да ведь ты же их сам тащил?– Да уж… До старости доживу – все дураком останусь. Эти идиотские цветы еще. У Яра тридцать целковых отдал, да в «Стрельне» двадцать четыре. Кому это надо? Те тоже идиоты, Шинкунёвы – нужно им было свои паршивые цветы присылать… Они-то мне три розочки, а я – накося! На эти тридцать рублей три дня жить можно… И вот я теперь убедился: никогда сразу не нужно заказывать закуску и ужин. Закуской-то налопаешься, а ужина никто и не ест. А в счет-то его ставят… Не подарят!– Ну что ж, – вздохнул я. – Что с возу упало, то и пропало. Постарайся забыть и начни новую жизнь.– Да, тебе легко говорить… Ты цыган-то не приглашал – я приглашал!.. Ведь я им, подлецам, почти триста рублей роздал. За что, спрашивается? Поорали, накричали в уши разных бессмысленностей и пошлостей – а ты за это же и денежки плати…Он опустил голову и долго смотрел на какую-то бумажку, лежавшую на столе.– За ковер пятьдесят рублей поставили. Вот безумие-то! Это мы ухой ковер залили. И дернула это меня нелегкая – на ковер лезть уху лопать… Тоже – рыбак выискался! Такого рыбака высечь нужно, как следует, чтобы он знал.– Ходи изба, ходи печь, – напомнил я.– Что? Да!.. – криво улыбнулся он. – Этой бы печью да по мордасам меня. Тоже – широкая душа! Первобытная натура. Кому нужны были эти блины у Жана? Шестьдесят рублей заплатили – за что? Лучше бы домой поехали.– Да ведь я говорил, чтобы домой!– Я тебя и не упрекаю. А от цветов в «Стрельне» мог бы меня и удержать… На кой черт эти цветы нам были. Тоже, подумаешь, натыкали в петлицы и думают, что остроумно.– Ты же сам предвкушал, как, дескать, в «Золотом якоре» смеяться будут.– Кто? Кто бы там смеялся?! Дурак швейцар да пара размалеванных баб? Удивишь ты их этими розами!Он потер ладонью голову.– Я одного только не понимаю: за что я в «Стрельне» заплатил сто рублей, не считая цыган. За что с меня они сто рублей взяли?.. Даже, помню, сто десять рублей с копейками. Не иначе, как эти два жулика попросили метрдотеля приписать их старые счета! Обрадовались!– Какие жулики?– Да эти: Симакович и Перепентьев.– Они вовсе не Симакович и Перепентьев. Они Жбанников и Сычуг.– А черт с ними! Сычуг – не Сычуг. Шофер тоже свинья – сорок два рубля содрал – за что, спрашивается? Какой-то Григорий тоже или Пантелей… Дал я ему целковый на чай, просил пять рублей разменять, а он возьми да и исчезни с золотым! Как бы теперь эти пять рублей пригодились… Швейцару тоже у Жана… Три рубля дал. Тысячу раз говорил себе: нужно иметь всегда мелкие. Предовольно с него было бы и полтинника.Вспомнив еще что-то, он злобно схватил себя за голову.– Валлеруа! Знают, черти, что подсунуть! По три с полтиной порция! Так четырнадцать рублей и ухнули. С какой радости, спрашивается?– Ну, чего там хныкать, – сказал я, решительно поднимаясь с дивана. – Поедем в «Прагу», пообедаем, придем в себя.– В «Прагу»? – охнул Тугоуздов. – Не-ет, братец… я теперь неделю буду сосисками с пивом поддерживаться. Мы хотя не нищие, дорогой мой, а нам тоже соображаться надо… Хочешь, пойдем, тут такой ресторанчик есть «Неаполь», за углом. Графинчик водки с закуской 30 копеек, обед из трех блюд шесть гривен…– Котлет валлеруа не будет?– Зачем? – не понял он.– Да как же. Может, цыган позовешь, а? Ходи изба, ходи печь…– Молчи, чтоб ты пропал!Он бросился на диван и простонал:– А у Жана почти полкоробки икры осталось… не доели! А ведь он за нее двенадцать рублей поставил… Водки графин оставили… Семги три куска…И эта широкая московская натура, этот размашистый гуляка заплакал от беспросветного отчаяния и скорби…. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .Ничтожная личность
Лежа в кабинете на диване с книгой в руках, я услышал голоса, доносившиеся из передней…– Ну, что, как твой барин?– А что-с?– Его нет дома? да?– Нет-с, помилуйте – дома.Долгая пауза последовала за этим ответом. Потом первый голос, проникнутый глубоким изумлением, воскликнул:– Ну, что ты такое говоришь? Неужели?!– Так точно. Дома.– Вот-то штука! Ты уверен в этом?– Барин в кабинете на диване читают книжку.– И к нему можно? Может быть, он болен? Нынче все болеют.– Никак нет; не болен.– Чудеса!.. Ну, проводи меня к нему.Кирпичев показался в дверях. Этого Кирпичева я уже не видел… не помню сколько.Петербург странный город: кажется, будто позавчера только встречался на Невском со знакомым человеком. А он за это время или уже Европу успел объехать и жениться на вдове из Иркутска, или полгода как застрелился, или уже десятый месяц сидит в тюрьме.И, напрягши память, вспомнил я, что действительно не видел этого Кирпичева месяцев пять-шесть.А может быть, и два года. Странно живут некоторые из нас.Если не ошибаюсь, последний раз сидели мы с компанией за ужином у Кюба. За ужин, помню, платили мы с Кирпичевым. То есть платить хотели все, но каждый, кроме нас двух, выразил такое вялое, малокровное желание слазить в карман за бумажником, что мы, как более проворные, в течение пяти минут расплатились за всех. Кто-то, правда, выразил даже протест по поводу нашего поведения, но, выразив этот негодующий протест очень лениво и не докончив фразы, тотчас же задремал.С Кирпичевым я никогда не был близок, но мне всегда нравилось его спокойное джентльменство в отношениях с окружающими и безбрежное простодушие, которое привлекало все нетребовательные сердца к этому тороватому, благожелательному человеку.Теперь он казался похудевшим, немного потрепанным, но ясная, благожелательная улыбка все время освещала усталое, потемневшее лицо.– А, Кирпичев! – приветствовал я его. – Рад, что вспомнили. Пять месяцев не виделись.– Полтора года. Последний раз, полтора года тому назад, у Кюба ужинали.– Ну, как ваша техническая контора? Процветает?Он замахал на меня руками и рассмеялся так, что закашлялся.– Эко, кого вспомнили! Покойницу… Я ведь, батенька, пролетел с конторой.– Да что вы!– Ей-богу, – радостно сообщил он, улыбаясь усталым ртом. – Чрезвычайно пролетел. Потом устроил автомобильный гараж и тоже пролетел, потом купил магазин предметов для спорта и уже окончательно пролетел. Очень, знаете, это невесело.Но, говоря эти слова, он противоречил тому выражению, которое было написано на его лице: выражение лица его было самое веселое.– Да-с… все, знаете ли, пошло прахом: пролетел, можно сказать, самым циничным образом. Предлагали мне тогда одну комбинацийку, благодаря которой можно было не малую, а большую толику в карман зажать, да как-то не мог я. Хи-хи-хи! Ну, да ничего, знаете ли, все на свете поправимо. Свет не без добрых людей. Сегодня я растерял все перья, завтра ближние помогут обрасти. Не правда ли?Я помолчал.– Я говорю: не правда ли, а? Все, глядишь, и устроится.Разглядывая с суровым вниманием свои ногти, я неохотно процедил:– Да… гм… бывает. Бывает, что и устраиваются.– То-то и оно.Я бросил на него исподлобья быстрый взгляд и, уверившись, что он по-прежнему безмятежен, перевел разговор:– Лазаренку давно встречали?Он засмеялся.– Ох, батенька! Лазаренка этот прямо какой-то пренесчастный тип! Сколько раз я к нему ни захожу, ни звоню по телефону – все нет дома. Все, вероятно, романы с дамами. Конечно, он холостой человек, но ведь так и известись можно. На днях звоню к нему – будто его голос по телефону: «Кто говорит?» Я отвечаю: «Кирпичев». И вдруг тоненький женский голосок кричит: «Его нет дома! Повесьте трубку!» Умора.Я для чего-то перелистал книгу и спросил:– А у этого… как его! У Тарасевича… Бываете?– Тоже он занятой человек. Вот ведь странный город Петербург, как подумаешь: он высасывает у человека все свободное время и ни на минутку не дает пожить для себя. Заезжаю к Тарасенке раз – нет дома! Заезжаю другой – нет дома, третий раз – нет дома!! «Да, где же он?» – «То в суде, то на каком-то заседании, то на деловом завтраке или обеде». – «Да когда его можно застать?» – «Не знаем». – «Да вы скажите этому чудаку, что Кирпичев, его приятель Кирпичев, хочет, мол, его видеть. Пусть он сам мне напишет, когда у него свободная минутка выберется»… Оставил свой адрес… Вы думаете, получил ответ? Ни-ни! Впрочем, наша петербургская почта. На нее не надейся, не правда ли?– Да уж… почта… – пробормотал я.– То-то и оно. И, главное дело, очевидно, что жизнь усложняется с каждым днем. Помню я, года два тому назад как-то свободнее жилось и время для всего находилось, а нынче… (он махнул рукой). Прямо-таки я не знаю – куда мы идем? И что будет с нашими детьми, если даже мы уже – расшатанные скверные неврастеники, несущиеся сломя голову в погоню за делами…– Да, – рассеянно вздохнул я.– Конечно же, правильно. Да вот даже взять Костю Светлякова – милого лентяя, гуляку и бездельника Костю. И тот каким-то образом по уши погряз в делах. Захожу как-то на днях к нему пораньше, чтобы уж наверное застать. «Доложите, говорю, барину, что Кирпичев пришел, его приятель. Барин-то, конечно, дома?» – «Кажется, дома; сейчас посмотрю». Вернулась: «Нет дома». – «Как так нет? В это-то время?» – «Да говорит, по делу куда-то уехал». – «Чудеса! Да, когда же он вернется?» – «Неизвестно; до вечера, говорит, по делам поехал». Какой-то поэт сказал: «Город жестокий Бог, и мы его рабы!»…И верно. Уж если Костя Светляков из господина города в раба превратился…Я искоса взглянул на Кирпичева; мне все казалось, что я подмечу на лице или ироническую улыбку, или горечь во взгляде голубых глаз…Ничего подобного… Лицо Кирпичева сияло по-прежнему.– Вот так живут, живут люди всю жизнь в суетне, в беготне, и так дойдут они до самого смертного одра своего. «Боже ты мой, скажут. Да ведь мы до сих пор ни разу на себя как следует не оглянулись!» А где уж там оглядываться, когда этакая тетя за спинкой кровати стоит и косой размахивает. Хи-хи-хи!Несмотря на веселую мину, можно было подметить во всем лице Кирпичева большую безмерную усталость. Я заметил, что несколько раз он поднимал руку, собираясь, очевидно, поправить скривившееся на носу пенсне, но рука останавливалась на половине и падала, будто бы возложенное на нее предприятие казалось ей непосильным и требующим затраты громадной энергии.– Прямо-таки я даже удивляюсь, что застал вас дома. Первого теперь такого человека встречаю, со старозаветными традициями.Я поспешил сказать:– Это совершенно случайно! Редкий случай! Обыкновенно меня не бывает дома.– То-то мне это и показалось диким. Живут нынче все на ходу и даже в погоне за благами жизни о здоровье своем забывают. Захожу я на прошлой неделе к Веденяпину. Конечно, первым долгом: «Дома барин?» – «А сейчас узнаю». Ушел, потом приходит обратно в переднюю: «Дома нету. По делам уехамши». – «Экая жалость. Даром, значит, я пешком по такому морозу с Васильевского тащился». Вдруг – гляжу на вешалку – старая знакомая висит во цвете лет: веденяпинская шуба. «Постой, – говорю я, – как же ты говоришь, что барина дома нет, когда его шуба висит. Я-то ее, голубушку, помню – еще портному тогда, когда заказывали, – ручался». – «Действительно, – говорит малый, – это баринова шуба. Только, значит, – говорит, – в драповом пальте уехал». Смех меня взял: «Эх ты, – говорю я, – тетеря; да ведь драповое пальто вон оно, под шубой-то висит. Значит, твой барин в каком же уехал? Неужто же в летнем?!» – «Значит, – говорит, – в летнем!» Только это и оставалось предположить.Кирпичев в горячности вскочил с кресла.– Подумайте! Вы только подумайте! В 12-градусный мороз – и человек, поглощенный делами, в летнем пальтишке на улицу выскакивает. Да ведь это безумие! Ведь он воспаление легких мог схватить. У людей никакого внимания, никакого уважения к своему здоровью. А потом, когда схватит какую-нибудь цацу на горло или легкие – запляшет, да поздно! Нервный, безумный, рассеянный народ. При встрече не узнают, носятся по городу в мороз в летнем пальтишке или просаживают время и деньги на женщин, позабыв о собственном доме и хозяйстве.– Печально, печально, – покачал я головой. – А у вас ведь, кажется, был какой-то закадычный друг Сипачев. Он в городе?– Он-то в городе, но к нему брат приехал в гости. То все дома не заставал его целый год… а потом… Да! Ведь с этим братом прекурьезная история вышла. Прямо расскажи кому – не поверят. Смехи!Действительно, он засмеялся.Манера смеяться была у него такая: он закидывал голову и, трясясь, как котел, переполненный паром, отмахивался руками, будто от какого-то невидимого шутника, очень его насмешившего.– Так вот: прихожу я к Сипачеву; стою в передней. Выходит его жена. «Дома Гриша?» – «Нет его. Уехал». – «Ах, какая жалость!» – Вдруг нечаянно дверь в соседнюю комнату приоткрывается – и что же! Вижу – вот как вас сейчас – у стола стоит Сипачев. «Да, вот же, говорю я жене, вот, Марья Афанасьева, Гриша». А она мне: «Где, говорит? Вот этот? Да это не Гриша». – «А кто же это?» – «Да это, говорит, его брат приехал из Калуги, близнец. Очень на него похож». Я так и ахнул! Ведь бывает же такое сходство! Хи-хи! Где-то я даже читал рассказ, как жена путала двух братьев-близнецов – мужа и его брата – и какие смешные шутки из этого получались. Я, помню, очень тогда смеялся…– Да, да, – сказал я. – А мне как раз нужно сейчас несколько деловых писем написать.– Ах, я вас задерживаю, – засуетился он. – Я ведь, признаться, по маленькому дельцу зашел. Вы хороши с Чукмасеевым?– Хорош. А что?– Не напишете ли вы ему письмецо обо мне. Он ведь имеет большое значение в Южном банке, а я имею в виду одну комбинацийку.Я подумал.– Нет, я не могу написать ему письма. Никак невозможно.– Что вы говорите! Почему?– У меня рука болит.– Ну, что вы говорите! Экая досада! Что же с вами такое?– Не знаю. Прямо-таки пошевелить трудно. Ревматизм, что ли.– Ах ты, Господи! Вы бы муравьиным спиртом… Очень, говорят, помогает.– Хорошо, хорошо.– Только как же давеча говорили, что деловые письма-то писать будете… С больной рукой неудобно.Я бросил на него испытующий взгляд. Лицо его ничего не выражало, кроме самого неподдельного участия.– Письма? Да я их сначала обдумаю, а потом… этого… барышне продиктую. Знаете, на машинке.– Ах, да, впрочем… Верно. А скажите… Может быть, вы бы мне продиктовали для меня письмецо, а я бы…– Не могу. Продиктовать-то я продиктую, чудак вы человек, а как же подпишу его, если рука не действует. А без подписи оно и не годится.– Да, да. Верно, верно. Хи-хи! Вот-то курьезный случай!.. Ну, я пойду. Бувайте здоровеньки, как говорят хохлы. Хи-хи!И он ушел.___________________________И теперь, сквозь стены своего дома, я вижу его, этого нелепого человека, выброшенного жестокой жизнью из нашей человеческой компании, выброшенного, оставленного от нас, презираемого нами и никак не хотящего понять этого…Вижу его сквозь стены своего дома, вижу, как он заходит к Светлякову и, не застав его дома, плетется к Веденяпину, потом к Сипачеву, изумляется сходству одного-единственного близнеца с самим собою, и потом идет он к Тарасевичу, а потом ко мне…Я встаю с дивана и, открыв дверь в переднюю, кричу слуге:– Если этот Кирпичев придет еще один раз – меня нет дома. Когда бы ни спросил…Пусть теперь приходит…Случай из жизни
Некоторые критики упрекают меня в том, что я никогда не описываю действительной жизни, а «выдумываю из головы» сюжеты своих рассказов.Ну, хорошо.Ну, вот этот рассказ я, наконец, решил написать не «из головы»; я решил добросовестно передать все, ничего не преувеличивая, не преуменьшая, – всю ту адски перепутанную нить действительной жизни, рассмотрением которой я был занят вчера.Да и сегодня тоже занят (вот – пишу).I
Едва я спустился вчера, в 3 часа дня, в низок кавказского ресторанчика, как сразу же увидел толстого смуглолицего человека, сидевшего в углу с понуренным видом.Мы узнали друг друга.– Ага! – улыбнулся я. – Живы, здоровы? Вы меня помните?– Еще бы! Если бы не вы, до сих пор пришлось бы мне сидеть «за въезд в магазин на автомобиле через оконное стекло». Что говорить – шофер я плохой.Я познакомил пришедшего со мной товарища с «шофером», и мы, усевшись за соседним столиком, дружески разговорились.– Со мной всегда какие-нибудь дурацкие истории случаются, – с невыразимо печальным видом признался этот человек. – То я на автомобиле в магазин въеду, то меня в театре ночью забудут и запрут, то я прыгаю в реку, чтобы спасти гладильную доску, похожую, по моему мнению, на погибающего.Он огляделся и наклонился к нам с загадочным видом.– А теперь… Вы знаете что? Ко мне покойник стал являться.– Ну? – удивились мы, тоже понизив голос до шепота. – Является? Ночью?– Да нет, не ночью. Днем.– Что вы говорите! – удивился я. – Что за странное существо! Днем пугать человека…– Да он меня не пугает. Он триста рублей требует.– Какая меркантильность! За что же это он?– За гроб и за ногу. Никакой у людей благодарности.Мы из деликатности постеснялись начать расспросы, но он сам спросил, вздыхая:– Рассказать?– Конечно, конечно. Это очень… любопытно. Настоящий покойник, являющийся днем…– Да он, как бы сказать… не настоящий. Был, действительно, покойник, а потом… Прямо-таки сущая чепуха!– Ну? Ну?– Вы знаете, где я служил последнее время?– Вероятно, при посольстве? – высказал вежливое предположение мой товарищ.– Да, как же! Держите карман шире… То есть так мне не повезло, так не повезло, что просто ужас. Подумать: учился я в свое время в гимназии, окончил три класса и дошел до того, что последнее время служил вагоновожатым трамвая!!– Какая трагедия! – вздохнул мой товарищ. – Ну?– Видите ли, я больше привык к интеллигентному труду. Шофер я плохой и вагоновожатый был препаршивый. Вместо того чтобы следить за своим делом, я считал количество окон в домах, старался обгонять, ради спорта, экипажи или читал вывески наоборот.– Как это? – заинтересовался мой товарищ.– А так: написано, например, «магазин Бурцева», а наоборот читаешь: «Авецруб низагам».– Авецруб низагам, – прошептал я. – Это действительно замечательно. Забавно! Онвабаз…– Чего?– Онвабаз! Забавно.– Да, да. Так вот я и говорю: вместо того чтобы дело делать, я ворон считал. Ну, вот… Недавно еду – вдруг из-за угла погребальная процессия. Эх, думаю, успею проскочить – трах! Что же вы думаете?! Вагон мой налетает на катафалк, гроб с покойником летит на рельсы, вагон наскакивает на гроб – и не успевает никто оглянуться, как гроб – на куски, а покойнику колесом кусочек ноги отхватило… Да вот, не он ли это сюда ковыляет?Мы в ужасе вскочили и обернули лица к дверям, в которые кто-то вошел.– Нет, не он! Да уж вы не беспокойтесь… Он явится проклятый! И здесь меня найдет. Притащится!– Амус лешос, – сказал я своему другу, из деликатности затемнив фразу.Но опытное ухо бывшего вагоновожатого уловило смысл этих слов.– Ничего я не сошел с ума. Вот увидите – явится! Слушайте же, что дальше было. Едва только колесо наехало на лапу покойника, как он зашевелился, задергал руками и – ну орать что есть мочи! Эти дураки доктора так и не разглядели, что усопший-то спал в летаргическом сне.– Изумительный случай! – ахнули мы.– Ничего не изумительный. Самый обыкновенный. Говорю же я вам: со мной каждый день что-нибудь подобное случается.– Что же дальше было?– Ничего хорошего. Факельщики, разумеется, удрали, лошади с катафалком умчались вскачь – потеха!– А родственники этого летаргического на меня же набросились и давай меня костить, как самого последнего человека.– За что же? – удивился мой товарищ. – Ведь вы, прямо-таки воскресили мертвеца!– То-то и оно. Я говорю то же самое. А он ко мне потом пристал: зачем гроб поломал? Зачем ногу попортил?Вагоновожатый погладил усы и свесил голову на грудь с видом злейшего меланхолика.– Теперь вот ходит ко мне. Триста рублей требует. Трамвайное общество отвертелось с помощью своих адвокатов… а у меня адвокатов-то нет. Что я теперь буду делать? Ходит и ходит этот колченогий. Каждый день ходит. Я, говорит, через тебя трудоспособность потерял.– А вы бы ему указали на то, что, если бы не вы – так бы его живого и закопали в могилушку.– Да говорил я ему! Уперся как бык: не твое дело, говорит. Может быть, я и без тебя бы, когда речи над гробом начали говорить, – проснулся бы. И ноги, говорит, были бы целы. Я, говорит… А чтоб тебя на том свете так таскало! Слышите? Идет! Я уж по костылю слышу. Пронюхал, что я здесь! Опять будет тут нюнить, падаль этакая!Действительно, со стороны входа до нас донесся отчетливый стук костыля о каменный пол.Он приближался и приближался…II
Покойник выглядел еще не старым мужчиной, с желтым лицом и брезгливо выдвинутой нижней губой. Под мышкой он держал костыль. Голос имел скрипучий, ворчливый.– А! Вот оно что! Вы тут вина распиваете, шашлыками закусываете – лучше бы денежки мои отдали. А приятелей шашлыками пичкать можете тогда, когда свободные деньги будут.– Эй вы там – потише! – грубо крикнул я. – Чего вы пристаете к этому почтенному человеку? Что вам надо?– А это вы видели? – указал он на ногу. – Тоже они мастера людей зря калечить.– «Людей», – презрительно расхохотался вагоновожатый. – Тоже человек выискался! В гробу по улицам раскатывает.– Все равно, брат! Давить никого не полагается.– Если вы покойник, так нечего ко мне приставать, а если не покойник, то сами могли бы лошадьми править. Небось, я звонки-то давал.– Ну так что ж, что давал?– А вы разлеглись и в ус не дуете. Трамвая нужно остерегаться.Последнюю фразу вагоновожатый произнес крайне нравоучительно.– Вы, братец мой, рассуждаете, как глупый человек: если бы я мог сам править катафалочными лошадьми, кто бы, какой бы дурак повез меня на кладбище.– Ну а если вы покойник, то и нечего было просыпаться!– Я не виноват, что у меня летаргический сон. А вы уж обрадовались, думаете – всякого летаргического можно трамваем давить?– «Триста рублей», – пожал плечами вагоновожатый. – А то, что меня со службы выгнали и жалованье в штраф удержали – это кто мне заплатит?– Виноват, – перебил мой товарищ, очень рассудительный человек. – Скажите, господин вагоновожатый, а если бы вы налетели на настоящего покойника, вас бы тоже уволили?– В том-то и дело, что тогда бы не уволили! Мало ли какойчеловек на погребальную процессию наехать может. А тут уволили за то, что живого человека изувечил. Все-таки – скандал, разговоры!– В таком случае, милостивый государь, – серьезно сказал мой товарищ, обращаясь к покойнику. – Вы сами виноваты во всем происшедшем. Вам не нужно было просыпаться. Вы сами понимаете – не большая беда, если покойника немножко изувечат. А вы сделали очень некрасиво – к рельсам подъехали, крадучись, втихомолку, как покойник, а потом, когда вас, так сказать, вышибли из седла, вы подняли крик, подчеркнув этим, что пострадали, как живой человек. Неудобно-с.– Ну, хорошо. Если даже так, – согласился покойник после долгого размышления. – А гроб-то он все-таки поломал? Гроб-то тоже денег стоил?– Но ведь он вам сейчас не нужен?!– Да ведь когда-нибудь понадобится?– Тогда он вам его и купит.Бывший покойник обернулся к вагоновожатому.– Купишь?– С удовольствием!– Ну, то-то. Ты хоть бы вином-то меня угостил. А то одни от тебя только неприятности.– Сделайте одолжение!Восхищенный красноречием моего товарища, покойник развеселился, и даже легкое подобие улыбки – как солнце сквозь облака – прорезало его лицо.– За здоровье новорожденного! – провозгласил мой товарищ.– Ногу он мне только попортил – вот жалко!– Ничего! Одни появляются на свет Божий без зубов и волос – другие без ноги – такова воля Зиждителя.– Ура! – крикнул вагоновожатый.Было весело.Между моим товарищем и покойником наметился уже легкий абрис будущей дружбы.Когда мы, расплатившись, неуверенно брели по узенькой улице, я сказал вагоновожатому на его обратном языке:– Акчиниокоп иламолу! Ех-ех!– Обисапс, – с чувством ответил вагоновожатый, пожимая мне руку…___________________________Вот вам и жизнь!Ей-богу, ни одного слова не прибавил, не убавил. Честное слово.О детях (Материал для психологии)
У детей всегда бывает странный, часто недоступный пониманию взрослых уклон мыслей. Мысли их идут по какому-то своему пути; от образов, которые складываются в их мозгу, веет прекрасной дикой свежестью.Вот несколько пустяков, которые запомнились мне.I
Одна маленькая девочка, обняв мою шею ручонками и уютно примостившись на моем плече, рассказывала:– Жил-был слон. Вот однажды пошел он в пустыню и лег спать… И снится ему, что он пришел пить воду к громадному-прегромадному озеру, около которого стоят сто бочек сахару. Больших бочек. Понимаешь? А сбоку стоит громадная гора. И снится ему, что он сломал толстый-претолстый дуб и стал разламывать этим дубом громадные бочки с сахаром. В это время подлетел к нему комар. Большой такой комар – величиной с лошадь…– Да что это, в самом деле, у тебя, – нетерпеливо перебил я. – Все такое громадное: озеро громадное, дуб громадный, комар громадный, бочек сто штук…Она заглянула мне в лицо и с видом превосходства пожала плечами:– А как же бы ты думал. Ведь он же слон?– Ну так что?– И потому что он слон, ему снится все большое. Не может же ему присниться стеклянный стаканчик, или чайная ложечка, или кусочек сахара.Я промолчал, но про себя подумал:«Легче девочке постигнуть психологию спящего слона, чем взрослому человеку – психологию девочки».II
Знакомясь с одним трехлетним мальчиком крайне сосредоточенного вида, я взял его на колени и, не зная, с чего начать, спросил:– Как ты думаешь: как меня зовут?Он осмотрел меня и ответил, честно глядя в мои глаза:– Я думаю – Андрей Иваныч.На бессмысленный вопрос я получил ошибочный, но вежливый, дышащий достоинством ответ.III
Однажды летом, гостя у своей замужней сестры, я улегся после обеда спать.Проснулся я от удара по голове, такого удара, от которого мог бы развалиться череп.Я вздрогнул и открыл глаза.Трехлетний крошка стоял у постели с громадной палкой в руках и с интересом меня разглядывал.Так мы долго молча смотрели друг на друга.Наконец он с любопытством спросил:– Что ты лопаешь?Я думаю, этот поступок и вопрос были вызваны вот чем: бродя по комнатам, малютка забрался ко мне и стал рассматривать меня, спящего. В это время я во сне, вероятно, пожевал губами. Все, что касалось жевания вообще, и пищи в частности, очень интересовало малютку. Чтобы привести меня в состояние бодрствования, малютка не нашел другого способа, как сходить за палкой, треснуть меня по голове и задать единственный вопрос, который его интересовал:– Что ты лопаешь?Можно ли не любить детей?Фабрикант
– Знаю, знаю я, зачем ты на дачу едешь.– Да ей-богу, отдохнуть!– Знаем мы этот отдых.– Заработался я.– Знаю, как ты заработался! Будешь там за всеми дачницами волочиться.Писатель Маргаритов сделал серьезное лицо, но потом махнул рукой и беззаботно засмеялся.– А ей-богу же, буду волочиться. Чего мне!– Вот видишь, я говорил. За кем же, ты думаешь?– За всеми.– Послушай… а я?Маргаритов рассеянно скользнул глазами по лицу писателя Пампухова.– Ты? А ты как знаешь. Ведь ты раньше меня едешь?– Раньше, – сказал Пампухов.– Ну и устраивайся как знаешь.* * *
Это было превосходное дачное убежище. В некоторых местах было море, в некоторых сосны, в некоторых песок. Море шумело, сосны шумели, и только песок лежал смирно.Дачников было много, но так как песку, сосен и моря было еще больше – все были довольны.Маргаритов приехал через три дня после Пампухова и сейчас ориентировался. Познакомился с соседкой и, расхвалив ей какой-то морской уголок, которого он до этого и в глаза не видал, повлек несчастную к этому таинственному уголку.– Вот, – сказал он, беря дачницу за руку и усаживая ее на песок. – Вот, будем тут слушать Бога.– Как слушать Бога?– Мы сейчас перед лицом Сущего. Он во всем – в прибое морском, в шелесте сосен и в ваших глазах. Положите мне руку на голову. Вот так. Положите мою голову к себе на колени и спойте колыбельную песенку. Я устал.Дачница рассмеялась, но исполнила желание Маргаритова.– Чему вы сейчас смеялись?– Так, – ответила дачница.– Вы не видите звезд?– Нет. Теперь же день.– А я их вижу. Моя звезда и твоя – мерцают рядом. Как хорошо чувствовать себя частичкой космоса… Что значим мы, две пылинки, среди миллионов…Неожиданно дачница сбросила голову Маргаритова на песок, повалилась около и залилась таким ужасным раскатистым смехом, которого Маргаритов никогда не слыхивал. Она смеялась длинной заливчатой фразой «ха-ха-ха-ха-хха-а!», потом ей перехватывало горло, она делала коротенькое «гг-а-а!» и, опять вздохнув, низвергалась в глубокую пучину: «ах-ха-ха-ха-ха-а-а!»Маргаритов, потрясенный, стоял над нею и спрашивал:– Что такое? Что случилось?– Гга-а-а! Ахха-ха-ха-а!– А ну вас, – сердито сказал Маргаритов. – Если вам так весело – веселитесь в одиночестве.– Ах-ха-ха-а…Отойдя от нее, Маргаритов подумал с досадой:«Ничего не понимает. Наверное, дура».* * *
В тот же день Маргаритов свел знакомство с другой дачницей – прехорошенькой докторшей.– Часто бываете у моря? – хитро спросил он.– Не особенно.– Хотите, я покажу вам один чудесный уголок. О нем никто почти не знает. Пойдемте.Когда писатель и дачница пришли на то место, где еще оставалось углубление в песке от тела хохотавшей давеча собеседницы Маргаритова, Маргаритов уселся у ног своей новой знакомой и мечтательно сказал:– Тут так хорошо… Здесь можно слушать Бога.– Почему?Он устало покачал головой.– Боже мой! Но ведь мы теперь лицом к лицу с Неведомым… Неведомый притаился всюду – его шум слышится в прибое соленой волны, в шелесте могучих сосен, Он глядит на меня из ваших глаз. Положите мне руку на голову. Я устал.– Может быть, вы хотите положить свою голову ко мне на колени? – благодушно спросила дачница.Маргаритов опасливо взглянул на нее, подивился немного и нерешительно положил голову ей на колени.– Баю-баюшки, – сказала дачница. – Не спеть ли вам колыбельную песенку?Маргаритов поднял голову.– Откуда вы… знаете?– Что?– Ничего, ничего…– Нет, что я знаю?– Вот то, что я… хотел, чтобы вы мне спели колыбельную песенку?– Догадалась, – рассмеялась дачница. – Сердце сердцу весть подает. Вы звездочек не видите? Вон две наших звездочки мерцают. Дальше как? Космос, что ли? Постойте, куда же вы? Вы еще не сказали насчет двух жалких пылинок среди миллиарда. Это очень хороший трюк: женщина, узнав, что вы с ней две такие пустяковые пылинки среди миллиардов, подумает: «Эх, изменю-ка я мужу. Все равно крошечная измена растворится среди огромного космоса!» Ах, Маргаритов, Маргаритов! Ведь вы писатель. Ну как же вам не стыдно, а?– Послушайте… Скажите мне правду, – убитым тоном спросил Маргаритов. – Это Пампухов… разболтал?– Ну конечно же! Он уже два дня ходит всюду и проповедует: «Женщины, скоро приедет Маргаритов – остерегайтесь его. Он будет стоять с вами перед лицом природы, потом положит вашу руку к себе на голову, потом эту голову положит к вам на колени, потом будет жалоба на усталость, просьба колыбельной песни и разговор о звездах, о космосе. Потом…»– Довольно! – с горечью сказал Маргаритов. – Прощайте. Вы злы и жестоки.– До свиданья. Всего хорошего. Кланяйтесь Пампухову.* * *
Усталый, разбитый возвращался бедный Маргаритов к себе на дачу. Он брел, натыкаясь на стволы сосен и спотыкаясь о корни.Он был печален, рассеян и зол.Но как он ни был рассеян, звук двух голосов, доносившихся со стороны лужайки, где лежало старое сваленное бурей дерево, остановил его.Разговаривали мужчина и женщина, Маргаритов прислушался и проворчал:– Ну конечно, это проклятый Пампухов разговаривает! Чтоб ему язык проглотить.Вопреки этому желанию, Пампухов действовал языком легко и свободно.– Я в этом отношении рассуждаю, как дикарь. Захотелось мне вас поцеловать – я хватаю вас и целую. Это мое право. Захотелось вам ударить меня за это хлыстом или выстрелить из пистолета – бейте, стреляйте. Это уже ваше право.– Ну хорошо, – сказал женский голос. – А если я ни бить, ни стрелять в вас не буду, а просто скажу, что вы мне противны. Тогда что?– Не говорите этого слова, – яростно вскричал Пампухов. – Я себе лучше разобью голову!И он действительно хватился головой о поваленный ствол дерева.«Ишь проклятый, – завистливо подумал Маргаритов. – Без приемов работает. Как Бог на душу положит!»– Сумасшедший! – вскричала женщина. – Вы себе голову разобьете!– И разобью, – вдохновенно-упрямо сказал Пампухов.– Смотрите, какое красное пятно на виске…– И пусть. Любите меня?– Не знаю, – нерешительно сказала женщина. – Я, кажется, вообще не могу любить.– Пусть я подохну, – простонал Пампухов.Он задыхался от гнева и муки. Поглядел на женщину воспаленными глазами, схватил себя за воротник и бешено дернул. Воротник затрещал, галстук лопнул и безжизненно свис на сторону.– Что вы делаете, дикарь? Ведь вам придется возвращаться домой.– Пусть! – прохрипел бедный Пампухов. – Пусть! Любишь меня? Скажи…– Не знаю… Зачем вы меня на «ты» называете?– О, ччерт! Придешь сегодня ночью к мостику?– Не делайте моей руке больно… Не знаю, может быть.– Нет, скажи наверное…– Наверное сказать никогда нельзя… А вдруг умру.– О, Бож-же! – заревел Пампухов. – Она меня не любит! Она мной играет! Пропадай все.Он схватил свою трость, в ярости переломил ее пополам и, отбросив далеко от себя обе половинки, убежал в лес.– Пампухов, – крикнула дачница. – Вернитесь! Пампу-у-ухов! Где вы, сумасшедший! Сережа-а! Ну, вернись, ну, я тебя люблю. Я пошутила!Очевидно, сумасбродный Пампухов был далеко, потому что не отозвался на этот ласковый призыв. Дачница села на поваленное дерево и, подперев подбородок рукой, стала смотреть затуманенным слезой взором в ту сторону, куда умчался неистовый Пампухов.Подождав немного, Маргаритов засвистел песню и смело направился к дачнице, обойдя ее с другой стороны.– Ай, кто тут?!– Это я, – сказал, раскланиваясь, Маргаритов.– Позвольте представиться, Маргаритов. Бродя по лесу, услышал женский крик и, думая, что кому-нибудь нужна помощь, поспешил сюда.– А вы слышали, – смущенно спросила дачница, – что я кричала?– Странно, но мне показалось, что женский голос кричит знакомое имя – Пампухов!– А вы его… знаете?– Сережу Пампухова? Как самого себя. Страшный ловелас.– Ну что вы!– А ей-богу. Наверное, уже успел признаться вам в любви…– Почему вы думаете?– Таков его характер. У него есть и система своя. Да вот, например: говорил он вам, что он дикарь и делает что хочет и что женщина может поступать тоже как хочет: или ответить на поцелуй, или ударить ножом.– Нет, не ножом, а хлыстом или револьвером.– Ну, все равно.Он оглядел дачницу и спросил небрежно деловым тоном:– Голову разбивал?– Что-о?– Голову. У него такая система: после дикаря биться головой обо что-нибудь.Дачница вскочила.– Послушайте! Неужели он притворялся? А я-то, глупая…– Да, он ловко это проделывает.– Но ведь он не шутя бился головой. У него было тут красное пятно…– Сударыня! Это делается очень просто: он ловко хлопает ладонью о дерево, а потом уже головой бьется о руку. Получается сильный звук, а не больно.– А красное пятно?!– Вы обращали когда-нибудь внимание на отворот его пиджака? Нет? Обратите. У него на всякий случай за отворотом нашит кусок коленкора с намазанной на него красной гримировальной краской. Ударившись головой о руку, этот продувной парень хватается за отворот и, намазав палец краской, переносит ее на лицо. Поняли?– Боже, какая гадость…– Да уж… Хорошего мало. Воротничок рвал?– Рвал…– С галстуком?– Д…да…– У него две дюжины старых воротничков с собой из города привезены. Для подобных случаев. Как только воротничок у него забахромится – сейчас же откладывает: «Э, говорит, это мне для свиданья еще пригодится». А галстуки у него специально так сделаны, что не рвутся, а просто сзади расстегиваются.– О, Боже, Боже!.. Какие мы, женщины, дуры.– Ну, почему же уж и дуры?! Просто вы так благородны, что не замечаете этих ухищрений. Палку ломал?– Ломал.Маргаритов задумчиво покачал головой.– Новый прием. Перед отъездом он у разносчика купил десяток палок за пять рублей. «На что тебе, – спрашиваю я, – эта дрянь?» Смеется. «В лом, – говорит, – покупаю для некоторых случаев».– Но объясните мне, зачем же он так поступает?– Зачем? Потому что он на любовь смотрит как фабрикант на свое производство. Если бы у него был один роман, а то ведь он завязывает сразу десять. А для такого обширного производства требуется уже штамп, раньше какой-нибудь Бенвенуто Челлини трудился над одним бокалом или ларчиком целый год, и это было подлинное художественное произведение; а теперь на берлинских фабриках делают эти вещи по тысяче в день. Ясно, что все они делаются одним и тем же способом, штампуются на один фасон. Так и ваш Пампухов. Зная вообще его прием, его фабричную марку, я всегда могу по ней предсказать весь процесс его оптовой работы.– Какая гадость! Какая трясина! О, если он мне только встретится… У меня голова болит. Не проводите ли вы меня домой?– С удовольствием. Но знаете что? Не лучше ли нам пойти посидеть немного у моря? Море так успокаивает. Там стоишь лицом к лицу с неведомым. С тем, кто шелестит изумрудом соленых волн, темной хвоей мрачных сосен…– Как вы хорошо говорите!.. Пойдемте!* * *
– Неведомый всюду. Сейчас он глядит из ваших темных глаз… Какая у вас теплая, ласковая рука! Положите ее мне на голову. А голову положите к себе на колени… Вот так. Чувствуешь себя маленьким, маленьким мальчиком. Убаюкайте меня. О, как хорошо!.. Я вижу звезды… Твоя и моя… Космос…– Дорогой мой мальчик…– Ну, еще! Еще поцелуй меня. Две пылинки космоса… среди миллиона… билли… биллиарда пылинок…Загадки сердца
I
Мой сосед по комнате Бакалягин нанес мне первый свой визит по очень странному поводу.Он пришел и сказал:– Все мы должны поддерживать друг друга и выручать друг друга. Без этого мир бы давно развалился. Не так ли?– Ну да, – поощрительно подтвердил я. – Так что же?– Вы слышали вчера ночью через стену, когда я вернулся?– Вчера? Нет, не слышал.– Ага! Спали, значит.– Нет, не спал.– Почему же вы не слышали? Стена ведь тоненькая.– Почему? Потому что вчера вы совсем не возвращались.– Ну да, – осклабился он с видом завзятого кутилы. – Предположим, что это было сегодня на рассвете. Однако вы не захотите меня подвести, а другого человека – заставить страдать?– Принципиально, конечно, я этого не хотел бы.– Так вот, – моргая красными веками, попросил застенчиво Бакалягин, – я бы вас очень просил, чтобы вы как-нибудь не проговорились об этом Агнессе Чупруненко.– Боже мой! Да я даже не знаю, что это за Агнесса Чупруненко.– Как не знаете? Неужели? Да она ваша соседка с правой стороны. Тут же и живет. Агния Васильевна Чупруненко.– Да? Не подозревал, не подозревал. Впрочем, будьте покойны, если даже познакомлюсь, не выдам вас.– Пожалуйста!Он сел на кончик стула, хилый, болезненный, вертя маленькой головой на длинной шее, как встревоженная змея.Посидев молча, он, очевидно, вспомнил, что неприлично занимать ближнего своими делами, не выказав в то же время интереса к его делам.Поэтому осмотрел меня и заметил:– А вы немножко ниже меня ростом.– Без сомнения.– Женщины любят высоких.– Да…– Чего-с?– Я говорю: это верно. Правильно.– Вот, вот. И спрашивается: что она нашла во мне, не понимаю. Ни красотой, ни умом я не отличаюсь, особых талантов не имею, а вот подите ж. Я уж, признаться, и сам не рад.– Агнесса Чупруненко?– То-то и оно. Любовь хорошая вещь, но она связывает по рукам и ногам.Он задумчиво улыбнулся бледным, широким ртом и сказал:– А еще говорят – женщина венец природы.Его длинное истомленное лицо и страдальческие глаза дали мне повод закончить эту сентенцию:– Женщина – терновый венец природы.– И верно! Чудно, чудно сказано.Потом, сделав еще несколько характерных замечаний о женщинах, он ушел.II
С Агнессой Чупруненко я познакомился в коридоре около телефонного аппарата, который был ею захвачен минут на сорок.В ожидании своей очереди я нервно прохаживался по коридору, как вдруг около меня послышался стон.Это стонала Агнесса.– Вы… тут?! Значит, вы слышали, что я говорила?..– С чего вы это взяли?– Милый, хороший! У вас такое симпатичное лицо! Я вас умоляю – ни слова Бакалягину! Я знаю – вы знакомы, он мне так много говорил о вас… Вы должны быть джентльменом.Агнесса была рыжеватая девица небольшого роста и безотрадной наружности. Ее мольба, высказанная очень пронзительным голосом, ошеломила меня.Я не спеша представился, пожал ей руку и спросил:– С чего вы взяли, что я буду доносить Бакалягину о ваших разговорах по телефону?– Ах, но я уже всего боюсь. Этот человек способен придать яростный оттенок самым простым вещам. Сейчас же начнет рвать и метать.– Кого это?.. – спросил я, думая о другом.– Что попадется. Мужчина вообще – наказание, а мужчина, влюбленный и ревнивый, – наказание тройное. Зайдите ко мне – чаю стакан выпить. Мне нужно с вами серьезно поговорить.Агнесса втащила меня в свою комнату, толкнула на какой-то пуф и, схватившись в отчаянии за голову, заявила:– Так дальше жить нельзя.– Успокойтесь. Что-нибудь случилось?– Этак с ума сойти можно!! Эти горящие глаза, сцены из-за всякого прикосновения ко мне мужчины – кто может перенести подобную муку?– Он вас так любит?– Любит? Это слово как-то даже странно говорить… Он сходит с ума . Ради бога, скройте как-нибудь, что вы были у меня, он поднимет из-за этого бог знает что…– Ну, я думаю, это все для вас довольно-таки стеснительно. Отчего бы вам не переехать на другую квартиру?Она улыбнулась гнетущей душу улыбкой.– Зачем?.. Чтобы он завтра же поселился напротив, еще более ожесточенный, еще более подозревающий? Уже уходите? Ну, до свиданья. Так ради же бога – ни слова о визите!III
Вечером ко мне зашел Бакалягин.Усы его были опущены вниз, в уголках губ притаилась скорбь, и опять он, длинный, с крошечной головкой на беспокойной шее, напомнил мне беспокойно озирающуюся змею.– Ушла? – прошептал он, показывая пальцем на правую стену.– Ушла. А что?Он обрушился на диван, как скошенный бурей телеграфный столб.– Я так больше жить не могу! Поймите, она меня в могилу сводит!– Кто?– Агнесса. Сегодня закатила истерику за то, что я вчера был на семейном обеде у одной дамы. Подумаешь, какое преступление. И я вот теперь сижу и думаю: что я за такой за человек, что она так втюрилась?! Красотой особенной я не отличаюсь, талан…– А вы бы уехали отсюда, что ли.– Уехать?!! Вы ребенок. В Одессе, в Гельсингфорсе, на дне моря и под облаками я буду отыскан… И тогда еще худшие времена настанут.– Да позвольте… Значит, вы ее не любите?– Да что вы, батенька, – вскричал Бакалягин, вздернув плечами так энергично, что они чуть не налезли ему на уши. – Любить можно нормальную женщину, а не эту сумасбродную бабу, способную за один взгляд на постороннюю женщину перегрызть глотку.– А вы ее тоже ведь ревнуете?– Я? Вы смешной человек.– Ну, знаете, – сказал я раздраженно. – В таком случае, я признаюсь вам: она сегодня затащила меня к себе и жаловалась на вас, что вы ее изводите ревностью.– Ха! ха! ха! ха! – отрывисто захохотал этот хилый любовник. – Я… ее… ревную… ну, знаете, я думал, что вы считаете меня умнее!– Она умоляла меня не говорить вам, что я был у нее. «Он, – говорит она, – может вообразить Бог знает что!»– Я могу вообразить только одно, – покачал головой Бакалягин, – что она – дура.– Значит, вы ее совсем не любите?– Подите вы! Сами ее любите.– Но почему же вам не расстаться?– Расстаться? А ходить с выжженными глазами и изуродованной физиономией – это вам приятно? Это вам тоже расстаться? Нет уж, на кого Господь положил проклятие, тот должен всюду влачить его.– Не поговорить ли мне с ней как третьему лицу? А?– Не советую. Истерики не оберешься. Сегодня, когда мы чай у нее пили, она так на меня зыкнула за какое-то замечание о ее подруге, что я стакан на пол уронил. Э, да уж что там говорить… несчастный я. Прощайте!IV
Жизнь в меблированных комнатах развивает либеральные поступки.Поэтому я не удивился, когда на следующее утро ко мне без доклада вошла Агнесса Чупруненко.Поздоровавшись, она спросила:– Ушла уже?!– Кто?– Эта верста коломенская. Вот уж сотворил Господь и сам удивляется.Я пожал плечами. Она сидела, понурившись, наполненная до краев безысходной скорбью.Потом прошептала:– Больной человек. Вчера посуду стал бить. Стакан с чаем разбил. Нашел у меня карточку моего отца – устроил сцену… Это, говорит, ваш любовник, наверное? Господи! Грешный я человек – иногда думаю – хоть бы его трамваем переехало или в тюрьму бы посадили!– А он говорит, что вы его любите.– Я?! Люблю?! Кого?– Бакалягина.– Нацепите его себе на нос, вашего Бакалягина.– Я не привык делать бесцельных поступков, – ответил я.– На месяц бы! На одну недельку! На один день бы хоть оставил он меня в покое. Нет! Как утро – сейчас же в дверь своей кривой лапой стучит: «Агнесса, вы дома?» Если бы вы знали, как мне иногда хочется ему сказать: «Убирайся к черту, жердь проклятая! У меня другой! Мужчина!»– А вы бы сказали когда-нибудь. Попробуйте.Она пожала плечами.– В свидетели попасть хотите?– А что?– Убьет. Выломает дверь и убьет меня.Я сжал губы и жестко сказал:– А знаете, он говорил мне, что не любит вас.Она усмехнулась:– Еще бы! Он это может сказать. К сожалению, это только разговор для посторонних.– Он говорил, что терпеть вас не может. Она, говорит, мне на шею повисла, и никак я не могу от нее отделаться.– Ну конечно! Ему стыдно признаться, что он влюблен, как дурак, что из-за пустяка на стену лезет, – вот он и старается всех уверить. Ничтожная личность.V
Это была серьезная, тяжелая, застарелая болезнь.Я знаю, некоторые серьезные болезни требуют серьезной, иногда мучительной, операции.Операцию можно было бы сделать такую.Пригласить к себе длинного квартиранта Бакалягина и безотрадную квартирантку Агнессу Чупруненко… Усадить их, сесть самому и, не торопясь, не волнуясь, сказать:– Господа! Одним ударом ножа я могу облегчить ваши страдания. Позвольте мне передать со стенографической точностью те слова и выражения, которые каждый употреблял по отношению к другому. Агнесса утверждает, что Бакалягин надоел ей до омерзения, а Бакалягин утверждает, что Агнесса – пошлая дура, присосавшаяся к нему, как пиявка. На мой совет – уехать – Агнесса ответила так: «Я бы уехала, но он сейчас же потащится за мной, разыщет меня и еще больше начнет отравлять мне жизнь». На мой совет – уехать – Бакалягин, в свою очередь, заявил, что он бы это сделал с наслаждением, но «эта глупая баба, как собачонка, побежит за ним и отыщет его в Гельсингфорсе, в Одессе и даже на дне морском». Господа! Теперь вы все знаете друг о друге. Договоритесь при мне, объяснитесь, – и пусть каждый едет куда хочет. Зачем же вам, жалкие вы люди, тянуть постыдную, глупую лямку, бродить в темноте и отравлять жизнь себе, а главное, мне, мне, которому вы смертельно надоели. Ну… эйн, цвей, дрей – и готово.Вот та единственная операция, которая напрашивалась сама собой.* * *
И, однако, я не решился сделать эту операцию.Почему?Я думаю так: лучше жить несколько лет с самой отвратительной, мучительной болезнью, чем с облегчением сразу умереть под ножом хирурга.Алло!
…личный разговор лицом к лицу – это письмо, которое можно растягивать на десятки страниц; а разговор по телефону – телеграмма, которую посылают в случае крайней необходимости, экономя каждое слово.Мышьяк при некоторых болезнях очень полезное средство; но если человека заставить проглотить столовую ложку мышьяку – оба бесцельно погибнут. И человек и мышьяк.Трость очень полезная вещь, когда на нее опираются; но в ту минуту, когда тростью начинают молотить человека по спине, трость сразу теряет свои полезные свойства.Что может быть прекраснее и умилительнее ребенка; природа, кажется, пустила в ход все свое напряжение, чтобы создать чудесного, цветущего голубоглазого ребенка. Кто из нас не любовался ребенком, не восхищался ребенком; но если кто-нибудь начнет швыряться из окна четвертого этажа ребятами в прохожих – прохожие отнесутся к этому с чувством омерзения и гадливости.Я не могу себе представить ничего более полезного, чем иголка. А попробуйте ее проглотить? Этим я хочу только сказать, что хотя шилом не бреются и ручкой зонтика не извлекают попавшие в глаз соринки, но разговаривать по телефону безо всякой нужды больше получаса – на это находятся охотники.И они не видят в этом ничего дурного.Цитата из этого рассказа
Последние комментарии
8 часов 12 минут назад
8 часов 15 минут назад
2 дней 14 часов назад
2 дней 18 часов назад
2 дней 20 часов назад
2 дней 21 часов назад