КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно
Всего книг - 706312 томов
Объем библиотеки - 1349 Гб.
Всего авторов - 272774
Пользователей - 124657

Последние комментарии

Новое на форуме

Новое в блогах

Впечатления

iv4f3dorov про Соловьёв: Барин 2 (Альтернативная история)

Какая то бредятина. Писал "искусственный интеллект" - жертва перестройки, болонского процесса, ЕГЭ.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
iv4f3dorov про Соловьёв: Барин (Попаданцы)

Какая то бредятина. Писал "искусственный интеллект" - жертва перестройки, болонского процесса, ЕГЭ.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
a3flex про Невзоров: Искусство оскорблять (Публицистика)

Да, тварь редкостная.

Рейтинг: 0 ( 1 за, 1 против).
DXBCKT про Гончарова: Крылья Руси (Героическая фантастика)

Обычно я стараюсь никогда не «копировать» одних впечатлений сразу о нескольких томах, однако в отношении части четвертой (и пятой) это похоже единственно правильное решение))

По сути — что четвертая, что пятая часть, это некий «финал пьесы», в котором слелись как многочисленные дворцовые интриги (тайны, заговоры, перевороты и пр), так и вся «геополитика» в целом...

В остальном же — единственная возможная претензия (субъективная

  подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
medicus про Федотов: Ну, привет, медведь! (Попаданцы)

По аннотации сложилось впечатление, что это очередная писанина про аристократа, написанная рукой дегенерата.

cit anno: "...офигевшая в край родня [...] не будь я барон Буровин!".

Барон. "Офигевшая" родня. Не охамевшая, не обнаглевшая, не осмелевшая, не распустившаяся... Они же там, поди, имения, фабрики и миллионы делят, а не полторашку "Жигулёвского" на кухне "хрущёвки". Но хочется, хочется глянуть внутрь, вдруг всё не так плохо.

Итак: главный

  подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).

Академия Князева [Евгений Городецкий] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Евгений Городецкий
АКАДЕМИЯ КНЯЗЕВА

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ: ЛЕТО И НАЧАЛО СЕНТЯБРЯ

Глава первая

Весна добралась до широт Туранска в середине мая. День все прибавлялся, все откровенней пригревало солнце. Ему помогали теплые проливни, снег в тайге оседал почти зримо и скоро сошел. Лишь в глубоких, заваленных буреломом распадках сохранились длинные посеревшие снежники.

На высоком берегу Енисея рыбаки шпаклевали плоскодонки, в усадьбах долбили ломиками подтаявшие помойки. Лед на реке потемнел, покрылся проталинами, но еще держал, и смельчаки за островной косой добывали сетями налимов.

Жители Туранска, особенно те, кто был здесь по договору, ожидали открытия навигации с большим нетерпением. Продукты осеннего завоза, все эти тушенки, порошки и щи-борщи в банках, приелись за зиму, мясо и рыба – тоже. Хотелось чего-то этакого: болгарского перца, например, или цитрусов, или хороших сигарет. А еще мучила жажда, потому что майские праздники исчерпали запасы спиртного. На прилавках скучали лишь бутылки уксуса, подсолнечного масла и брусничного экстракта. Постепенно исчез тройной одеколон, за ним и «Ландыш».

Субботние вечера и банные дни потускнели. Именинники сетовали на судьбу и осаждали пекарню в надежде раздобыть дрожжи для браги, а позеленевшего от дряхлости деда, у которого не хватило ума помереть в другое время, пришлось поминать компотом из сабзы.

Как-то на главной улице появился пьяный. Покачиваясь, он хлюпал сапогами по весенней грязи, и лицо его было исполнено надменности. Возле клуба пьяный дал сильный крен и неожиданно тонким голосом закричал:

А ктой-та с го-рочки спустилси-и…
– От гадюка, – заметили на крыльце, – ишшо дразнится…

Двое парней сбежали вниз и догнали гуляку.

– Эй, друг, где захмелился? – с живым интересом спросил один. Второй заглянул пьяному в лицо и сказал:

– Брось, я его знаю! У него свояк в аэропорту работает…

– В-вас-силий… сво-вояк… – косорото забормотал мужичонко, и в носы парней шибанул резкий дух еще не перегоревшей водки.

– Иди, друг, домой. Иди, пожалуйста, не раздражай людей.

Енисей тронулся в одну из светлых ночей первых чисел июня, когда село спало. В предрассветной тишине возник над рекой тягучий низкий стон, будто потянулся с позевотой огромный зверь, разминая скованные сном мышцы. Стон пронесся и замер, несколько мгновений опять было несказанно тихо, потом родилось легкое шуршание, потрескивание – и плавно, незаметно для глаза тронулось во всю ширь реки ледяное поле.

Поплыли лунки рыбаков, раскисшая дорога, брошенный кем-то стожок сена, прорубь, где брали воду. Казалось, так и будет двигаться неразменной эта громада до самого океана. Но вот гулко ухнуло в излучине, побежали по льду ветвистые трещины, качнулись и стали на ребро прижатые к берегу льдины, стеклянно сверкая голубоватыми гранями, на них со скрежетом надвинулись соседние, и теперь уже от берега к берегу, с поворота к повороту хрустко и безудержно шел ледолом.

Картину эту наблюдали только псы-водовозы, бессонное наглое воронье да парочка, коротавшая ночь в поцелуях. А утром высыпавшие на берег жители застали иное: в мутной, темной воде, теснясь и наползая друг на друга, быстро плыли большие и малые льдины, торопились на север и час от часу редели.

Теплоход ожидали в субботу, но его задержали туманы.

В воскресенье с утра у пристани стали собираться празднично одетые люди. Толком никто ничего не знал. Начальник пристани прятался, в запертой каморке его надрывно трещал телефон, а в толпе пустили слух, что теплоход вышел из Подкаменной еще позавчера и в пути застрял.

Кое-кто, изнурив себя ожиданием, собрался было уходить и ласково внушал соседу или куму: «Ты же смотри, паря, в случае чего меня не забудь-та». По длинной лестнице потянулись на угор маловеры, с высоты крутого берега еще раз вглядывались из-под руки в голубоватую даль и медленно расходились кто куда. Оставшиеся разбились по кучкам, поплевывая скорлупой кедровых орешков, посмеивались, переругивались беззлобно и уже высказывали сомнения, придет ли теплоход вообще. Иные вовсе забыли, зачем они здесь, отвлекались на другое – как лучше наживлять переметы, какая снасть годится на белую рыбу и прочее. Тем неожиданнее донесся сверху звонкий мальчишечий крик:

– Иде-от!

– По крыше воробей, – отмахнулись внизу.

– Девка замуж!

– Идет, идет! – закричали сразу насколько голосов.

Затопали вверх по деревянным ступенькам сапоги, ринулись со всех сторон на угор люди и увидели, а больше угадали: в слепящем далеке, там, где слилась воедино гладь реки с гладью неба, неясно светлело что-то. Однако прошло не меньше часа, прежде чем теплоход приблизился – трехпалубный белоснежный красавец стремительных обводов с короткими мощными трубами. Он беззвучным видением скользил посредине реки, отделенный двумя километрами воды от стоявших на берегу людей, достиг траверза пристани и поплыл дальше, не меняя курса. И хоть все знали, что это маневр, что теплоход огибает длинную подводную косу, как-то тревожно стало. Неужто пройдет мимо этот сверкающий призрак, покажет корму и скроется?

Донесся певучий гудок, теплоход стал укорачиваться.

– Повертывает, повертывает! – вздохнула притихшая было толпа. А тут и ветерок примчал басовитый гул дизелей и красивую музыку. Наконец теплоход развернулся против течения и зашел в протоку. И уже видны вдоль бортов головы пассажиров.

Толпа зашумела и качнулась к воде. Дебаркадера еще не было, но крутизна берега позволяла воспользоваться трапом. Откуда-то появился начальник пристани в сопровождении двух милиционеров. Их встретили дружелюбно. Несколько добровольцев волокли тяжелый трап. Толпа разбухала, теснилась.

Теплоход стал на якорь метрах в тридцати от берега. С верхней палубы крикнули в мегафон:

– Катер давайте! Ближе не подойдем.

Эх, мать-перемать! Кинулись к своим и чужим плоскодонкам, к «веткам», к моторкам, понеслись, черпая бортами воду, помогая гребцам кто обломком доски, кто ладонью, кто криком. И багры нашлись, что абордажные крючья, и кошки. А милицейские фуражки в первой лодке – впереди всех. Пущены в ход багры, сверху, перегнувшись через перила, протягивают руки пассажиры. Ругань, хохот, свист. У дверей ресторана пробка. Буфетчица затравленно вертит головой, что-то кричит, у ее носа десяток рук потрясает бумажками, сдачи не спрашивают. И вот уже первые счастливцы, держа над головой бутылки и кульки, протискиваются обратно к выходу.

…Когда теплоход, погудев на прощание, отвалил и скрылся за поворотом, на берегу остались лишь груда посылок и несколько пассажиров – парней и женщин – с большим багажом. К ним подошел мужчина лет тридцати с непокрытой головой, в сером свитере грубой вязки и лыжных брюках, заправленных в перетянутые ремешками яловые сапоги, спросил:

– Ребята, вы не в экспедицию? Не по найму?

– По найму, только не в экспедицию. На рыбозавод мы, – ответила за всех румяная бабенка в расстегнутой на груди телогрейке и спросила заинтересованно:

– А вы тутошний?

– Все мы здесь тутошние, – хмуро ответил Князев и зашагал прочь, скрипя сапогами по гальке.


Ночью перепал короткий, но по-летнему сильный дождь. Пробираясь среди луж, Князев щурился от утреннего солнца, бьющего прямо в глаза, и прикидывал, когда же будет следующий теплоход. По всем расчетам выходило, что не раньше субботы. А в субботу и воскресенье контора выходная, значит, придется торчать здесь еще целую неделю.

Он покусал губу. Семь дней – это семь маршрутов.

В конце сезона, когда подопрет зима, они могут оказаться решающими. А если все-таки уехать сегодня? Вот сейчас прямо – оставить в отделе кадров заявку на недостающих рабочих, договориться с хозяйственником насчет катера и к обеду отчалить.

Искушение было велико, но Князев переборол его. Партия почти в полном составе уже в поле и приступила к работе; отчет, ради которого он оставался, завершен и сдан в фонды; все неприятности, связанные с этими делами, позади. Немного терпенья, он дождется рабочих из Красноярска, подберет нужных людей, сам подберет, глядя не в документы, а в лица. И тогда можно будет сказать, что успешное начало полевых работ геологопоисковой партии № 4 не омрачено ничем, все идет так, как задумано.

Князев отпер камералку, распахнул окно. Вон за тем дальним плато его база. Стоят они в этом сезоне на звонкой речке Деленгде, а та, пробурлив по всем своим шиверам и порогам, впадает в Тымеру, о дикости и злобе которой говорили всякое. И нет в их районе ни крупных озер, ни ровных песчаных кос, где можно принять неприхотливого на посадку «Антона». Вся надежда на единственный в авиаподразделении вертолет.

Забросить их забросили, обратно они тоже как-нибудь выберутся, зимовать не останутся, ясно. А если приключится что-нибудь? Где гарантия, что помощь придет в срок?

Начало полевого сезона всегда рождало у Князева не только надежды, но и тревоги. Тревог, пожалуй, было больше. Впрочем, покоя он не знал давно, с тех пор как стал начальником партии.

Одна подготовка полевых работ чего стоит! Нанять рабочих, получить снаряжение, продукты, зарегистрировать в лесхозе район порубок, купить для портянок байки, выбить у профсоюза библиотечку. Срочно отнести в ремонт батарейный приемник и объяснить новичку, почему для репудина (репудин – диметилфталат. Репеллент) больше подходит маленький плоский пузырек, чем бутылка из-под шампанского. Вызвав немое удивление аптекарши, купить пятьсот пачек презервативов для взрывания аммонитовых зарядов в мокрых забоях и как-то суметь провести этот счет в бухгалтерии. И все надо, надо. Нет в тайге ни магазинов, ни складов, ни доброго дядюшки, и любая неучтенная мелочь может потом обойтись дорого…

Мимо окна протарахтела водовозка. Князев вздохнул, слез с подоконника и вышел в пустынный коридор. Все двери с надписью «Партия» были опечатаны, только в бухгалтерии скворчал арифмометр. Князев прошел в конец коридора, приоткрыл обитую черным дерматином дверь кабинета начальника экспедиции Арсентьева.

– Можно?

– Входите, входите, – сказал Арсентьев, отрываясь от бумаг, и выпрямился в полукресле. Лицо у него было полное, розовое, с рыхлым носом и тонкими капризными губами, круглая бритая голова глянцевито блестела. Мельком взглянув на Князева, он повернулся к окну, и на лице его появилось мечтательное выражение.

– Погодка, а? Наверное, в тайге и озера уже открылись, и снег сошел, разве что в распадках… Вчера ваш сосед Переверцев радировал: сто двадцать квадратов сделали!

Князев догадался, куда клонит Арсентьев, и сдержанно ответил:

– Причину моей задержки вы знаете.

– В Иштыме никогда не были? – спросил Арсентьев своим глуховатым голосом.

– Не приходилось.

– Крупная разведочная партия. Я до назначения сюда был там начальником. Двадцать шесть станков, трактора, вездеходы, четыре катера, словом, перевес на стороне техники. Был и небольшой поисковый отряд. И что меня всегда удивляло и возмущало: как лето, так этих геологов в поле не выгонишь! У каждого, понимаешь, дома целое хозяйство – огород, куры, свиньи, один даже корову держал!

– У нас другие порядки. Нас поле кормит, – скучно ответил Князев. Разговор этот тяготил его.

– Да, народа вашего я не знаю, не успел еще узнать.

– Ну, это несложно. Поездите по партиям, поглядите, поговорите. Ненадолго – недели на три. Вы ведь еще поросенком не обзавелись?

Арсентьев изумленно вскинул светлые брови, натянуто улыбнулся, давая понять, что оценил находчивость собеседника, и заговорил более официально:

– Я вызвал вас вот зачем. Получена радиограмма из Красноярска. Вербовка идет туго, рабочие смогут выехать не раньше чем через три-четыре дня.

– Только выехать?

– Да, только выехать. И дорога четыре дня. Итого, неделя.

– Вот это новость! – Князев вскочил и снова сел. – Поздно мы, Николай Васильевич, эту канитель с вербовкой затеяли. К шапочному разбору успели.

– Ваш упрек я не принимаю. Начали все это до меня.

– Я не вас, я себя упрекаю.

– Да, может быть, вам действительно нет смысла терять время.

Арсентьев подошел к карте, где были нанесены участки работ, ведя пальцем, нашел флажок, который отмечал базу партии Князева.

– Вы готовы к отъезду?

– Хоть сейчас.

– В девять вечера отходит «Гранит», с ним и поедете. По Тымере высоко можно подняться?

– Километра на два.

– Как на два, а дальше?

– Дальше штук двадцать шиверов, потом порог и так далее.

– Как же вы доберетесь?

– Пешком!

– Пешком? Это сколько же?

– Километров тридцать.

Арсентьев округлил глаза:

– Тридцать? Э, нет, в такой поход я вас одного не могу отпустить.

– Почему не можете? – Князев пожал плечами. – Что мне, впервой? Не сидеть же здесь еще неделю!

– Одиночные маршруты запрещены, вы это не хуже меня знаете. Десять-пятнадцать километров – на такое еще можно было бы согласиться в порядке исключения, но тридцать… Поймите меня правильно: вы отвечаете за соблюдение правил техники безопасности в масштабах поисковой партии, я – в масштабах экспедиции, и не нам с вами нарушать их. Как же потом с подчиненных спросим?

– Ну ладно, – сказал Князев. – Я пойду.

– Что вы решили?

– Придумаю что-нибудь. – Он мягко прикрыл за собой дверь.

Проводив Князева взглядом, Арсентьев облокотился на стол, поиграл растопыренными пальцами. С Князевым он разговаривал второй раз, и тот ему не понравился. Слишком молод для начальника партии, слишком дерзок. «Не обзавелся поросенком…» Скороспелка… Выдвиженец чей-нибудь, баловень судьбы.

Николай Васильевич Арсентьев любил людей обстоятельных, почтительных в разговоре. На миг он затосковал по своему уютному кабинету на прежней работе, планеркам, где он при общем молчании скупо и веско ронял слова, по своему налаженному аппарату, на бесперебойную работу которого было затрачено столько времени и усилий. Теперь всем этим будет распоряжаться другой, пришедший на готовое. А ему, Арсентьеву, придется начинать на пустом, по сути дела, месте. «Ну ничего. Овчинка стоит выделки. Что же до личных симпатий и антипатий… – Арсентьев вздохнул, прикрыл веки. – Хорошо, конечно, когда во главе подчиненных подразделений стоят люди приятные и послушные, но… Не в куклы играем».


Сутки спустя, светлой полярной полночью Князев был на подходе к базовой стоянке.

До устья Тымеры его для отвода глаз проводил знакомый рыбак. Когда катер отвалил, они пожелали друг другу удачи и распрощались. Рыбак пошел искать спрятанную им с осени лодку-долбленку, а Князев продрался сквозь поваленные ледоходом кусты и углубился в чащобу. В просветах деревьев пред ним все ближе вырастала громада Северного Камня, плоской своей вершиной и крутыми изрезанными склонами походившая на гигантскую пасху, приятно волновал предстоящий штурм семисотметровой высоты. А теперь, шагая по слегка всхолмленной тундре, он радовался, что скоро будет дома.

Солнце притаилось где-то за кромкой горизонта, готовое в любую минуту выглянуть. Чуть заметный вначале уклон сделался круче и где-то неподалеку, достигнув перегиба, резко взмывал вверх. Показались порубки, сквозь листву мелькнуло что-то белое, и Князев увидел палатку.

База располагалась на невысокой, очищенной от кустарника надпойменной террасе – домишко из листвяжного кругляка, рядом десятиместная палатка, неподалеку пекарня под навесом из толя. Оттуда одуряюще пахло печеным хлебом. Посредине поляны вкопан большой артельный стол из грубо отесанных плах со скамьями по бокам.

Князев снял рюкзак, устало опустился на скамью. Было свежо, чуть туманно и тихо-тихо, только Деленгда рокотала и позванивала на перекатах. Поглядывая по сторонам, он не спеша выкурил сигарету, потом расстегнул кобуру, вынул свой парабеллум.

Повторенные эхом выстрелы ударили гулко и раскатисто. Из-под домика выскочила большая рыжеватая собака, яростно кинулась на Князева и вдруг осела на все четыре лапы, взвизгнула и с радостным лаем вмиг облизала ему лицо и руки.

– Дюк, не узнал? Ах ты, разбойник!

Скрипнула дверь домика, на пороге показался высокий костлявый дед с карабином на изготовку, из-за плеча его выглядывал паренек с топором, за ним еще кто-то, и вдруг все разом заулыбались, подбежали.

– Ура, Андрей Александрович!

– Мы вас и не ждали!

– Наконец-то!

– А Дюк-то, Дюк рад!

– Пешком шли?

– Да погоди, дай человеку отдышаться!

Распахнулись створки палатки, оттуда один за другим, как десантники, повыскакивали обросшие полуодетые личности, обступили Князева, тискают ему руку, чуть ли не обнимают, кричат наперебой:

– Места – во!

– Следов медвежьих полно.

– Может, бутылочку на радостях осушим?

– Вы у нас побудете или сразу к Афонину?

– Братцы, погодите, – выставил вперед ладони Князев. – О делах потом. Мне бы поесть чего-нибудь да поспать.

Кто-то засуетился возле навеса, разжигая костер. Завхоз Федотыч, так и не расставшийся в этой суматохе с карабином, торжественно принес буханку превосходно выпеченного белого хлеба и три копченые рыбины.

– Вы неплохо устроились, – с ноткой одобрения сказал Князев и сел за стол.

…Есть в северной тайге недолгий промежуток времени между последним снегом и первыми комарами, когда за несколько часов распускаются липкие почки, буйно лезут травы, терпким соком набухают стволы и ветки, зеленеют мхи – и все наперегонки, скорей, каждый день дорог. Для геологов такая пора – самая желанная. За зиму поднакопились надежды и силы, растраченные в прошлогоднем поиске, камералка осточертела, а погода!.. Ночи нет, не жарко, ходи себе без накомарника круглые сутки.

Наутро Князев ушел на рекогносцировку. Путь его лежал тайгой, но он сделал крюк и вышел к Тымере. Рядом бежал порыжевший после весенней линьки Дюк, но пес был не в счет. Князев встречался с рекой один на один.

У островов, к которым он шел, Тымера разлилась метров на семьсот, текла неторопливо и привольно. Он ступал по самому бечевнику, отпечатывая на песчаных намывах елочный рисунок подошв. Острова скоро кончились, берега сошлись ближе, недавние оползни клонили к воде стволы деревьев. Снизу все ясней доносился гул. И вода уже не текла – неслась стремительно и упруго. Князеву давно надо было свернуть в тайгу, но грохот влек неодолимо. Он поднялся на обрыв и пошел верхом. На повороте шивер открылся весь сразу.

Стиснутая отвесными скалами, река всем своим полнокровным телом ломилась в пятидесятиметровую щель. Над тесниной висела водяная пыль, высокие буруны отмечали, где подводные камни. Только узкий стрежень посредине казался зеркально гладким, тугим и выпуклым, но в самом конце и его вспарывал острый гребень. А дальше была не река, а бурлящий котел, но Князев по опыту знал, что шумливые эти переплески ни в какое сравнение не идут с молчаливой гладью стремнины.

Он развернул карту. Шивер не обозначен, зато километрах в пятнадцати ниже по течению реку перечеркивают короткие штришки – пороги. Один, два, три… шесть подряд. Думать о том, как там сейчас, в большую воду, не хотелось. Была все же надежда, что к тому времени, когда придется через них плыть, вода спадет и проскочить как-нибудь удастся.

В этом сезоне хозяйство Князева было безлошадным. От лошадей отказались намеренно – Тымера разделяла район работ надвое, поэтому Князев решил, не отрывая лагеря от реки, делать боковые маршруты на водоразделы и но мере отработки территории сплавляться на лодках до самой границы и дальше, к устью.

Тымера парадным маршем проносилась мимо. Парад принимала тайга. Князев был единственным зрителем на пустынной трибуне, зрителем без приглашения, представителем другой державы. Разведчиком, с точки зрения этой державы, шпионом, с точки зрения Тымеры. Он изучал противника и соизмерял силы. Соотношение сил пока не в его пользу, но время работало на Князева. Через неделю вода начнет спадать. Тогда он примет бой.


Две недели промелькнули, как майская ночка. Князев брал разгон постепенно, чтоб ребята втянулись. Начали с пустяшных пятикилометровых маршрутов. Обминалась спецодежда, ноги привыкали к резиновым сапогам, плечи – к лямкам рюкзака. Через день Князев набавлял по километру. Будто и немного тысяча метров – шестьсот пар шагов всего лишь. Немного, а заметно.

Привыкали к необычному ритму работы без выходных. Накапливалась усталость. Но Князев набавлял и набавлял. Знал: придет второе дыхание, а там и третье. Погожих дней летом не так много, чтобы их разбазаривать.

Сам он ходил бы по тайге сутками, но надо было приспосабливаться к возможностям напарника.

После ужина Князев проверял записи в пикетажках, смотрел образцы. Потом сворачивал спальник, брал его под мышку и уходил вместе с Дюком подальше от голосов и запахов лагеря. Он расстилал спальник где-нибудь под кедром или старой елью, где всегда сухо, а под ногой мягко пружинит побуревшая хвоя, и легко засыпал.

Однажды под утро ему приснились клопы. Это были какие-то странные клопы, они кусали лицо, ладони, пальцы. Он открыл глаза и увидел над собой поющее облачко комаров…

Так они, подлые, и появились – за одну ночь.


Глава вторая

Незаходящее солнце светило по-полуденному ярко. Косые лучи легко пробивали редкую листву, вонзались в мох, в таежное мелкотравье и сушили росу. Ссорились плисочки на каменистой отмели. Только глубокая синева неба да бледноватый серп луны над уступами гор выдавали, что час еще ранний.

Князев, обеспокоенный пыльным солнечным лучиком, пробравшимся сквозь дыру в палатке к его носу, повернулся на другой бок, коснулся голым плечом туго натянутого марлевого полога и вмиг проснулся, потирая нажаленное место. Комарье, густо облепившее полог, не дремало.

Около костра повар Костюк гремел посудой. «Опять проспал», – подумал о нем Князев и полез за часами. Было без десяти семь. И тотчас же, как бы вопреки его подозрениям, застучала ложка по алюминиевой миске и донеслось:

– Подъе-о-ом!

В соседней шестиместке завозились. Кто-то неузнаваемо хриплым со сна голосом обругал комаров, а потом Костюка, что не дал доспать десять минут.

– Хоть бы дождь да выспаться!

«Дудки, подумал Князев, натягивая штаны. – Ты у меня и в дождь днем спать не будешь».

– Он тебе еще надоест! – лениво возразил другой голос, и Князев опять не понял, кто сказал.

Растревоженные комары вились над головой, и гудение их напоминало отдаленное победное «ура». Князев рывком вытащил из-под края спального мешка подобранный низ полога. Лицо и шею вмиг ожгло. Схватив сапоги и накомарник, он выскочил вон, отмахиваясь от гудящего облачка.

В шестиместке снова приутихли, и Князев почувствовал, что без его помощи там не поднимутся.

Он широко распахнул створки, просунул внутрь голову.

– Вы что это, друзья, разлеживаетесь? Тапочкин! А ну, живо! А ты, Илья, чего копошишься? Шевелись и напарника своего шевели! Быстро, быстро! Чтоб в восемь часов духу вашего в лагере не было!

Князев перевел дыхание, огляделся.

– Матусевич! Ты опять полог к палатке приколол? Тебе что, лень колышки вбить? Еще раз увижу – ремонт за твой счет. Ты в ней поспишь лето и укатишь в свой Киев, а нам их на четыре года дают!

Пологи зашевелились, заходили ходуном низкие нары, заметались под марлей смутные тени, выпячивая то локоть, то пятку, то голову. С Князевым шутки плохи.

А Князев уже спускался к речке. Спугнув стаю мальков, он по камням добрался чуть не до средины. Здесь обычно продувало, и комаров почти не было.

От воды веяло свежестью. Сев на валун и спустив в воду ноги, он смотрел, как течение перебирало на дне мелкую гальку. Прямо к сапогу подошел харюсишко, повернулся против струи и замер, чуть поводя плавниками. Князев шевельнул носком, рыба метнулась темной молнией и исчезла.

Набрав в ладони воды, он прополоскал рот, умылся, потер застывшие руки, надел накомарник, и с неохотой побрел к берегу. Вот бы просидеть здесь целый день и ни о чем не думать!

Навстречу по одному спускались невыспавшиеся обитатели шестиместки. Впереди шел Матусевич, узкоплечий и маленький студент-практикант, за ним – подпоясанный полотенцем техник Илья Высотин, с рыжей козлиной бородкой и скептическим прищуром.

– Доброе утро, Андрей Александрович! – как всегда, первым поздоровался Матусевич: сказывалось хорошее воспитание. Остальные молча прошмыгнули мимо.

Князев подошел к кухне, заглянул в ведро.

– Что у нас сегодня? Рассольник?

– Когда же все это кончится? – слезно спросил Костюк, наливая ему суп. – Нету от них, проклятых, спокою, лезут везде…

Князев взглянул на его опухшие, исцарапанные руки и промолчал. Как сказать ему, что это только начинается? Недели через две-три откроет «второй фронт» гнус – мелкая таежная мошка, у которой не жало, а челюсти. Она набивается всюду, где тесно: под обод накомарника, за ремешок часов, в сапоги, пролезает сквозь ячею сетки, через тугие витки портянок и грызет, неслышно грызет до крови. А потом тело распухает и свирепо зудит, и нет от мошки спасенья и укрытия; только темноты боится она да адской смеси дегтя с рыбьим жиром, которой приходится мазать руки, сетку и целый день дышать этим смрадом.

Ну что ж, он предупреждал, когда брал на работу. Он всех предупреждал, кто не бывал в тайге: не курорт. Жалость тоже излишня. Мошке все равно, кого грызть – начальника партии или повара.

Всего этого Князев не сказал. А когда Костюк подал миску и большую кружку чая, он только сочувственно улыбнулся.

– Ничего, Петро, потерпи. В конце августа пойдешь по ягоду уже без накомарника.

– До этого дожить надо! – пробурчал Костюк.

– Доживем! – И Князев зашагал в палатку – хоть поесть спокойно. Допив пахнущий веником чай – когда этот Костюк научится заваривать! – он позвал:

– Дюк, Дюк, иди сюда.

Но Дюк не шел. Наверное, вырыл где-нибудь неподалеку нору и лежал, уткнув нос в землю, спасался от комарья. «Ничего, жрать захочет – явится», – решил Князев и вывалил недоеденную гущу.

От костра послышалась бубнящая скороговорка Костюка и вопли Тапочкина. Князев поморщился. Этот школяр с лицом херувима последние дни даже мыться перестал. Пришлось наказать Костюку, чтоб не кормил его неумытого…

Князев взглянул на часы. Без двадцати восемь. Копаются ребята, устали. Он задумчиво потер нижнюю губу. Да, жаль терять хороший день, но придется устроить завтра отдых. Пусть хоть отоспятся, рыбу половят. Да и у него уже скопилось необработанного материала, пора рисовать геологию участка. Сказать им сейчас или вечером? Пожалуй, лучше сейчас.

– Илья, зайди ко мне! – крикнул он.

Когда хмурый Высотин, готовый к любой неприятности, присел на край вьючного ящика, Князев приподнял марлю и протянул ему карту:

– Срисуй свой маршрут. Я тут кое-что изменил. И на четвертом-пятом километрах смотри в оба.

– А что, есть что-нибудь интересное? – Поняв, что разноса не будет, Высотин осмелел.

– Еще не уверен, но, возможно, есть.

Пока Высотин старательно наносил маршрут, Князев молча созерцал его бороду: самому, что ли, отпустить? Благо лезвия кончаются.

– Можно идти? – спросил Высотин, возвращая карту.

– Иди. Контрольный срок – одиннадцать часов. – И уже вдогонку бросил:

– Передай публике, что завтра камеральный день.

Высотин щелкнул пальцем и выскочил, едва не сорвав палатку.

– Что, Илюша, клизма была? – услышал Князев голос Матусевича.

– Радуйся, профессура, завтра отдыхаем!

Раздался звучный шлепок, хохот и приглушенное:

– Вива Князев!

«Черти полосатые», – подумал Князев, застегивая полевую сумку.

Когда восторги улеглись, Матусевич бодро прокричал:

– Дрейсанч, что брать с собой?

– Молоко и фарш, как обычно, и побыстрей! – ответил Князев.


До просеки шли вместе, вчетвером. Чуть заметная тропинка обогнула торфяной бугор, срезала угол небольшого мочажного болотца и уткнулась в просеку.

– Ну, вам – направо, нам – налево, – сказал Князев.

Высотин молча кивнул, Тапочкин помахал Матусевичу, сказал:

– Разойдемся, как в море пароходы!

– Смотрите, с огнем там поосторожнее! – строго напутствовал Князев и пошел с Матусевичем по просеке, перешагивая через упавшие стволы.

Просеку рубили весной, и высокие – в рост человека – пни отмечали апрельский уровень снега. Просека была пропикетирована через сто метров; от нее геологи уходили в боковые маршруты, имеющие форму восьмидесятикилометрового «П», и к ней возвращались. В безлесных участках продолжение ее указывали вехи, в гористой местности – пирамиды, сложенные из камней. Заблудиться при выходе из маршрута, пропустить просеку было почти невозможно. Князев предвидел, с какими кадрами ему придется работать.

Шли молча. За две недели совместных маршрутов Матусевич привык к сосредоточенности Князева и знал, что тот не любит пустой болтовни даже на холостых переходах.

Они шагали гуськом, след в след: более опытный идет впереди, указывает и выбирает дорогу. А тот, кто сзади, уже не оступится там, где споткнулся передний. И так за лето свыкнешься с этим порядком, что и по тротуару норовишь идти в затылок попутчику…

У пятьдесят третьего пикета их догнал Дюк, обежал лесом и уселся впереди на просеке. Когда они подошли, Дюк повилял хвостом, выражая радость, но глаза его глядели грустно, а на носу сидели набухшие комары. Князев ладонью раздавил их, вытер о штанину руку и тихо, чтобы не услышал Матусевич, спросил:

– Ну что, тебя тоже пожалеть?

Уловив сочувствие, Дюк заскулил и полез «целоваться», но Князев отстранился и щелкнул его по носу. Дюк фыркнул, чихнул и рысцой потрусил перед ним.

Глядя на его мохнатые рыжие штаны и опущенный хвост, Князев подумал, что Дюк уже стар и пора ему на покой. Вместе они исходили почти всю Эвенкию, неразлучны были и зимой. Где бы ни находился в поселке Князев: в конторе, в столовой, в клубе, – Дюк неизменно поджидал его у крыльца, свернувшись клубком, седой от инея. «Дюк – поисковый признак Князева», – шутили в экспедиции и находили его по Дюку, как находят алмаз по пиропу.

Особыми талантами Дюк не отличался, но охотничьи потребности Князева удовлетворял вполне: облаивал боровую дичь, шел в воду за уткой и ондатрой, а однажды в паре с другой собакой даже загнал по насту сохатого и держал его, пока не подоспели охотники. И еще ценил Князев в Дюке особое собачье благородство, которое не позволяло тому ни воровать, ни ввязываться в драки…

– Пятьдесят шестой! – объявил Матусевич, и они остановились.

– Перекурим и начнем, – сказал Князев. – Сделай-ка дымокур.

Матусевич молотком расчистил площадку и развел костерчик, а когда огонь разгорелся, задавил его сырым мхом. Белый удушливый дым повалил густо и ровно. Князев откинул сетку и окунул в дым голову. Пусть пропахнут кожа и волосы, тогда можно хоть немного побыть без накомарника.

Мох подсох и вспыхнул. Князев надел накомарник, заправил его под ворот куртки, просунул в дырочку около рта папиросу и прикурил от горящей веточки. Матусевич прикурил от спички, и Князев сказал:

– В тайге можно встретить четыре вида дураков: первый спит на подушке и кладет под голову кулак; второй плывет по реке и плюет в лодку; третий – геолог: ищет то, чего не терял; и четвертый дурак тот, кто сидит у костра и прикуривает от спички.

– Значит, я дважды дурак! – засмеялся Матусевич. – Но вы-то, Андрей Александрович, тоже в эту компанию попали!

– Что поделаешь, специальность такая, – вздохнул Князев. – Ну, накурился? Давай заканчивай, и пойдем.

Они затоптали костер, смазали репудином руки и поднялись, безликие в своих накомарниках. Матусевич подогнал поудобнее рюкзак, Князев прислонил молоток к ноге, достал компас и взял азимут.

Небо начало затягиваться белесоватой мутью, но солнце палило вовсю. День обещал быть жарким.

«Великая сушь» – показывал барометр, и в тайге была сушь. Мягко похрустывал под сапогами белый ягель. Упади сейчас в него искра от костра, тлеющий пыж или незагашенный окурок – вмиг пыхнет ягель во все стороны бесцветным и бездымным пламенем, помчится низовой огонь, сминая пихтовый стланик, ягодный кустарник и прочую таежную мелочь. По обомшелым стволам добежит до листвяжной или кедровой хвои – и вспыхнет все дерево сразу, от корней до макушки, за ним другое, третье, десятое. И пойдет хлестать верхом бушующее пламя, перелетая через болота, озера, малые реки. За многие сотни километров от гибнущего леса ветер нагонит дым, и солнце в желтоватой мгле будет казаться расплывчатым пятном.

Пойдут дожди, настанет зима, но пламя упрячется в глубь торфяников и будет там тлеть под снегом, а летом снова выйдет наружу.

И только большие реки не переходит пал – достигает их и гаснет, лишившись пищи. Но долгие годы будет чернеть мертвая пустыня, пока не затянется болотом.

Случился однажды такой пожар и на планшете Князева. Взрывчатки у них в том году не было, горняки проходили мерзлоту на пожог. Проходчик развел в шурфе костер и ушел к другой выработке, где уже оттаяло. От того пожога и загорелась тайга. И хотя они двое суток пытались всей партией блокировать очаг – срывали мох, рубили деревья, пускали встречный пал, огонь все же вырвался на простор.

Легко они тогда отделались – без человеческих жертв. Правда, сгорели два лабаза с продуктами да добрая четверть планшета осталась неопоискованной. Но продукты им списали, а планшет доработали в следующем году.

С тех пор Князев жестоко наказывал за вольности с огнем, бил по карману, объявлял выговоры, а иных и увольнял.

Редкий березняк, которым они проходили, светлел нарядно и празднично.

– Пятьсот! – выдохнул Матусевич. – Будете описывать или пойдем до следующей точки?

– Опишем, – сказал Князев. – Нечего тебе к халтуре привыкать.

Он достал из сумки планшет и пикетажку, написал номер точки, привязку, нанес точку на карту.

Матусевич, стоя за его спиной, спросил:

– Андрей Александрович, вам никогда не приходило в голову, что мы как будто играем с габбро-долеритами (Габбро-долерит – магматическая горная порода, обычно содержащая медно-никелевые руды.) в прятки? Они прячутся, а мы ищем. И некому сказать, где «горячо», а где «холодно».

– Тебе все игрушечки! – рассердился Князев. Черт знает, какая ерунда приходит в голову этому студику. – Никель – это не игрушка. Никель – это стратегическое сырье. И надо думать, как найти его!

– Я думаю, – робко возразил Матусевич. – Я все время думаю. Только так, мне кажется, легче искать…

– Ну ладно, – сказал Князев. Ему было немного неловко за. свою резкость. В том, что сказал Матусевич, пожалуй, есть свой смысл. Работа должна увлекать, как игра. Это, если разобраться, высшее уменье – работать играючи.

Он поставил ногу на валежину и раскрыл на колене пикетажку.

– А ну, диктуй!

– Так описывать же нечего! – Матусевич повертел головой. – По ходу и в точке залесено, задерновано – вот и все описание.

– Ага, значит, здесь залесено-задерновано, на болоте задерновано-заболочено и так далее? Нет, братец, так у нас с тобой ничего не получится. Бери пикетажку и записывай!

Князев начал медленно диктовать:

– По ходу и в точке слабо наклоненная на юг равнина, поросшая редким лиственным лесом. Подо мхом и в выворотнях – вязкие желтовато-серые и палевые суглинки со щебнем и галькой туфопесчаников, роговиков и траппов. Мощность рыхлых отложений не установлена, вероятный возраст – ку три гляциал. Записал? Ну вот, умница, только тройка не вверху, а внизу пишется.

Матусевич переставил тройку и отдал пикетажку.

– Вот так примерно и описывай, когда нет обнажений. А то «залесено», «задерновано»! Хорошо, что с нас еще кондиций не спрашивают, а то пришлось бы на каждой такой «задернованной» точке шурфы бить! Пошли!

Матусевич украдкой показал Князеву язык и тут же обругал себя за мальчишество. Князев был дядька что надо. Матусевич тайно восхищался его плечами, ростом, легкой походкой, крупными руками, завидовал его литому подбородку, прямому короткому носу и насмешливым глазам. Ему хотелось быть таким же уверенным, независимым и властным. Он во всем старался подражать Князеву, а удавалось лишь копировать: так же держал на переходах молоток средним и указательным пальцами вдоль ручки, с такой же небрежностью передвигал губами сигарету. Он и курить-то по-настоящему только здесь научился, у Князева. И речь пытался изменить, но не получалось.

Князев скажет – как отрубит. А он со своей интеллигентской многословностью начал однажды разубеждать в чем-то Тапочкина, тот слушал, слушал и не дал докончить, послал. Как говорит Высотин, ответил неопределенно. Между прочим, Высотин тоже пишет «залесено», «задерновано». И сам Князев, когда спешит, просто ставит рядом с номером точки индекс породы. Так что все эти разговоры в воспитательных целях.

Березки поредели. Появились небольшие бочаги, полные черной воды. Пахнуло прелью и сыростью.

Затем пошел кочкарник, утыканный гнилостоем. Кочки были высокие, шаткие и выворачивались из-под ног, как живые. Матусевич тихонько чертыхался.

Впереди ширился просвет, открывая блеклое голубое небо. Кочкарник внезапно кончился, как обрезанный, и они поднялись на пригорок.

– Вот и болото, – сказал Князев, – И как раз вкрест маршрута.

– Километра три длиной, – прикинул на глаз Матусевич. – Обходить – ой-ой-ой!

Князев, прикрывшись ладонью от солнца, пристально глядел вперед и что-то обдумывал.

– Вы как витязь на распутье, – почтительно улыбнулся Матусевич.

– На распутье, говоришь? Точнее, на беспутье. Ну вот что, витязь, давай попробуем напрямик. Сруби вон ту жердину и иди за мной шагах в десяти. В общем, я рассказывал, как ходить по болотам.

– Как же вы без шеста? – забеспокоился Матусевич.

– Ничего, провалюсь, так ты мне свой кинешь.

Болото было обычное – буровато-зеленое, топкое, с разводьями и окнами ржавой воды, с одиноко торчащими скудными деревцами. Поперек него тянулись узкие торфяники с цепочкой мелких холмиков – торфяных бугров. По одному из таких языков, самому длинному, и решил перебраться Князев. Торфяник, правда, метрах в семидесяти от того берега кончался, но дальше виднелась еще какая-то гривка, поросшая мелким кустарником, и пройти там, наверное, можно.

Через болото трудно двигаться прямо. Князев компасом протянул к противоположному берегу линию хода и выбрал ориентиром приметную рассоху, стоявшую у самого края болота. От нее потом можно будет продолжить.

По торфянику они прошли, как по большой влажной перине, но он был гораздо короче, чем казалось с берега, и скоро под ногами зачавкало. Зыбун становился все тоньше, все сильней прогибался под их тяжестью, и Князев, прежде чем ступить, долго качал его ногой: выдержит ли? Каждый торфяной бугор окружало неширокое кольцо воды, приходилось прыгать, а опора была ненадежной. Оттолкнувшись слишком сильно, Матусевич прорвал зыбун и зачерпнул сапогом.

– Вылей воду, потом переобуешься! – сердито сказал Князев, но тут же сам зачерпнул в оба, соскользнув ногами с торфяного уступа.

Перед очередным бугром они остановились. В болоте протекал ручей шириной метра полтора, и наплавные берега его были как кисель – ни перепрыгнуть, ни обойти. Князев шестом попробовал нащупать дно, но шест свободно уходил по самую руку.

– Может, вплавь попробуем? – несмело предложил Матусевич.

– Нет у меня желания в этом гнилье купаться! – ответил Князев, вспомнив про свой радикулит.

Дюк с мокрым брюхом вертелся рядом. Князев показал рукой:

– Дюк, вперед!

Пес распластался в прыжке, но бугор по ту сторону ручья был высок и крут.

– Давай, давай!

Дюк отчаянно царапнул когтями, не удержался и сполз в воду. Они постояли еще немного, но ничего не придумали. Князев выругался и метнул шест, как копье, в ржавую торфяную кочку.

Назад идти было легче, но Князев спешил и еще раз зачерпнул сапогом. Со злости он пнул Дюка. Пес взвизгнул, отскочил и обиженно поплелся сзади. Матусевич уже молчал, а то и ему досталось бы. Он только украдкой погладил Дюка по мокрой спине.

Огибать болото пришлось глубоко лесом. В общей сложности потеряли не меньше часа. И только выйдя на линию, Князев успокоился. Они разожгли костер, обсушились и двинулись дальше.

Безветренно и душно было в тайге. Раздеться бы сейчас, забросить подальше эту вонючую сетку, вольно вдохнуть всей грудью терпкие лесные запахи. А потом лечь в холодке и выспаться.

Но приходилось поднимать воротники брезентовых курток, чтобы комары не кусали сквозь прилипавшие к шее накомарники, и прятать руки поглубже в рукава. А поспишь на голой земле – пусть даже одетым – ляжешь здоровым, а встанешь больным, и на всю жизнь. Пушист и мягок мох, но земля под ним оттаивает не глубже метра.

Они перевалили через ледниковую гряду, узкую и длинную, как железнодорожная насыпь, и вошли в кедрач. Там было ровно, сумрачно и чисто, почти без подлеска. «Везде бы так», – подумал Князев.

Он любил кедр – самое прекрасное и щедрое дерево северных широт. За могучую жизненную силу, за чистоплотность, за мудрую доброту ко всем обитателям тайги. Кедр благороден. Он не растет на болоте. Он душит зловредные тальниковые кустовины и подлый ерник, но холит полезные и съедобные растения. Осенью здесь будет пиршество…

После кедра опять пошли березки вперемежку с осинами. На зеленой коре осин виднелись свежие погрызы. Князев измерил высоту – почти вровень с поднятой рукой. Крупный был зверь и тянулся повыше, где кора мягче.

– Видал? – спросил Князев.

У Матусевича округлились глаза.

– Медведь?

– Сохатый!

– А, – сказал Матусевич, – ого!

В конце четвертого километра им наконец встретилось первое обнажение. Вдоль неглубокой, но крутой лощины тянулся мелкий плитняк крупнозернистых зеленовато-серых туфов.

Раскопав молотком мох, Князев обнаружил и коренное залегание. Описав обнажение, они устроили пере-кур.

– Дрянной репудин! – сказал Князев, намазывая руки. – Весь с потом сходит.

– Репудин ругаете, а крем мой выбросили! – напомнил Матусевич.

– Этим кремом только Дюку под хвостом мазать. Рыбаков на Днепре он, может, и устраивает, а в тайге твоя «Тайга» бесполезна. Здесь самое радикальное средство – деготь.

– Читал я как-то в газете, что химики новое средство изобрели: тюзол или фюзол – не помню. Меня тогда этот вопрос не волновал.

– Ты эту заметку комарам покажи, – засмеялся Князев. – Может, испугаются.

– Да, – вздохнул Матусевич, – тому, кто избавит человечество от этой дряни, надо при жизни памятник поставить. Из чистого золота.

– Святое дело! – согласился Князев. – Я на этот памятник месячную зарплату отдам.

– А действительно, Андрей Александрович, почему жители таежных районов не поднимут этот вопрос?

– О памятнике?

– Да нет же, о комарах. Ведь всем достается.

– Это, брат, сложное дело. Чтобы избавиться от комаров, надо осушить болота, а для этого нужно растопить всю мерзлоту, то есть целиком климатизменить.

– А при чем тут мерзлота?

– Она играет роль водоупора, задерживает грунтовые и атмосферные воды – И Князев поплевал на окурок.

Начинался пятый километр.


Вчера, идя смежной линией, Князев наткнулся на небольшой угловатый свал, чуть тронутый с поверхности зеленоватым лишайником. Такие глыбы попадаются в тайге часто, и он прошел бы мимо, тем более что впереди виднелись скальные выходы наверняка тех же пород. Но камень лежал так удобно, выставив кверху острую грань, что Князев почти безотчетно ударил по нему молотком. Подобрал отлетевший осколок, вгляделся – и от волнения пересохло во рту: в свежем сколе мягко поблескивал овальный рудный вкрапленник величиной с копейку. Князев разбил весь свал и нашел еще два вкрапленника.

Матусевич ушел вперед, поджидал Князева возле скал и не видел, как тот тыкал рукояткой молотка в мох, искал другие свалы, но не находил.

Неужели он с тех останцев? Если это так, то кричи «ура», тут не одними вкрапленными рудами пахнет, тут надо срочно ставить тяжелую разведку.

– Что вы там нашли? – спросил Матусевич, когда Князев подошел.

– Да так, ничего… – отвел глаза Князев. Он уже издали увидел, что это вовсе не габбро-долериты, а обычные «горохи».

Оставив Матусевича на линии, он долго кружил вокруг, но ни коренного выхода, ни свалов габбро-долеритов не обнаружил.

Князев никому не сказал о своей находке, старался даже не думать о ней, но твердо решил назавтра снова побывать в этом месте и еще раз хорошенько пошарить…

После распадка начался долгий выматывающий изволок. Березняк сменился хвойным лесом, захламленным буреломом и густым ягодником. Влево длинным клином уходила травянистая поляна, где так легко идти, но компас вел прямо.

Продираясь сквозь чащобу, Князев то и дело цеплялся кобурой парабеллума за сучья. Дурацкая хлопушка – и таскать тяжело, и в лагере не оставишь: у Тапочкина глаза загораются, когда видит эту игрушку. А толку от нее, как от пробочного пугача: зуб выбрасывателя сломан, нарезка почти стерта – с десяти шагов по корове промажешь.

Подъем сделался круче, начали попадаться свалы. Князев обстукивал каждый, но все они оказывались «горохами» – пойкилоофитовыми долеритами, на выветренной поверхности которых четко выступала крупная неровная сыпь. А потом в структурной террасе вдоль склона показались из мха и коренные обнажения – большие глыбы с призматической отдельностью, чуть заоваленные на гранях. Князев проследил террасу в оба конца, но ничего интересного не было. Те же «горохи», что и вчера, и по тому же простиранию. Габбро-долеритов и в помине нет.

И сразу пустым и скучным сделался маршрут, злее стали кусать комары.

Он отдал карту и пикетажку Матусевичу и сказал устало:

– Веди дальше сам. Посмотрю, как у тебя получится.

Обрадованный Матусевич пустился почти бегом, а Князев вышагивал сзади, рассеянно глядя по сторонам и изредка сверяясь с компасом.

Между деревьями мелькнуло озерцо. «Молодец, – отметил Князев, – точно идет».

– Андрей Александрович, – обернулся Матусевич, – через километр поворот. Может, пообедаем здесь? Воды дальше не будет.

Князев взглянул на карту и отрицательно качнул накомарником:

– Отдохнем после поворота. Вот на этом ручье. – Он ткнул пальцем в карту.

До ручья им попались еще два обнажения. Первое было несложным, и Матусевич принялся описывать сам. Он старался вовсю: наколотил кучу образцов, каждый подолгу осматривал, ощупывал, чуть ли не обнюхивал и исписал почти две страницы.

Князев безучастно сидел в сторонке, поглаживал Дюка, уткнувшего к нему в колени нос, и помалкивал. Матусевич наконец закончил, выложил образцы в ряд и горделиво пригласил:

– Андрей Александрович, вот смотрите!

Князев пробежал глазами по образцам, отобрал один – самый представительный, а остальные небрежно смешал.

– Ты хоть спину свою пожалей. Если на каждом коренном столько образцов брать, надо с лошадью ходить.

Прочитав описание, Князев улыбнулся:

– У тебя написано «интрузия прижимается». Она хоть и женского рода, но не девочка, чтобы прижиматься. И не надо этих лишних слов – «порода представлена» и «имеет место». Согласен? А в общем, ничего, нормально.

Второе обнажение задержало их надолго. Почти у самого ручья в крутом береговом обрыве еще издали были заметны породы различного облика, рваные контакты и какие-то мелкие перемятые слойки. Князев довольно хмыкнул и устремился вперед, как воин на приступ. Обнажение обещало быть интересным.

Наметив два разреза, он отобрал десяток образцов, положил их в мешочки и пошел к ручью, где вился сизый дымок костра. Матусевич уже вскипятил чай и томился в ожидании. Дюк сидел рядом и молотил хвостом по земле. Ему было жарко, и он, часто дыша, тряс языком.

– Жидковато ты завариваешь, не по-таежному! – сказал Князев, наливая себе из котелка чай, и пососал сгущенное молоко. В банке было проделано две дырочки, и каждый по очереди сосал из своей.

– Молочные братья! – засмеялся Матусевич, сдувая комаров в кружке.

Когда из банки уже ничего нельзя было высосать, Князев ножом вскрыл ее и бросил Дюку. Тот вылизывал банки мастерски. Длинный гибкий язык его, минуя острые края, доставал везде. Князев однажды проделал эксперимент: в вылизанную Дюком банку из-под сгущенки налил теплой воды и поболтал. Вода осталась чистой. «Вы его в столовую судомойкой устройте!» – cмеялись ребята, а Дюк крутил хвостом и тоже улыбался…

Насытившись, Матусевич вновь обрел свое обычное благодушие. Он начал заигрывать с Дюком, но пес, видя, что еды больше не будет, улегся и, подняв ногу, занялся туалетом. Тогда Матусевич поймал муравья и начал стравливать его с комаром.

Князев искоса наблюдал за ним, курил и в душе усмехался: Матусевич иногда напоминал щенка, у которого одно ухо кверху, щенка незлобивого, доверчивого и любопытного.

– У тебя девчонка-то есть? – неожиданно спросил он.

– Есть одна крошка! – развязно ответил Матусевич и покраснел.

– Любит тебя?

– Не знаю…

– Геолог?

– Нет, учится в педагогическом.

– А-а…

Учитель, медик – эти профессии сочетаются с геологией, думал Князев. При любой геологоразведке есть медпункт, школа, и не надо менять профессию. А вот когда жена искусствовед, так чем ей ведать в поселке геологов или таком райцентре, как Туранск? Впрочем, не в профессии дело. Далеко не у всех ребят жены геологи, врачи или там учителя, и ничего, живут, устраиваются как-то, детей рожают. И каждый год тает их мужская община: кто из отпуска привозит, кто на местной женится. Как-то зашел он к одним таким молодоженам: квартирка маленькая, комнатешка десять метров и кухонька – местный стандарт, – но тепло у них, уютно. Лежат оба на кровати, читают журнал, из кухни чем-то вкусным пахнет, домашним. Покрутился он у них, наследил унтами и ушел. Хозяин задерживать не стал – им и вдвоем неплохо. А ведь каким убежденным холостяком был.

А, ерунда все это. Не нашел своего счастья, так нечего чужому завидовать. Да и счастье-то сомнительно, как январская оттепель: днем тает, а к ночи завернет под сорок. Насмотрелся он тут на семейные сцены…

Князев тряхнул головой. Было без четверти пять. Костер чуть курился. Комары слетелись со всей тайги и зудели пронзительно и надсадно. Матусевич дремал, уронив голову на колени, Князев кинул в него веточкой:

– Володя, подъем!

Матусевич встрепенулся, вскочил и смущенно засмеялся:

– Разморило что-то…

Ему хотелось поговорить, рассказать, что он сейчас во сне пил пиво и закусывал живым трепещущим хариусом и что это было очень вкусно, но Князев уже стоял и нетерпеливо похлопывал ручкой молотка по сапогу.

Они отошли метров на триста, когда Князев вдруг необычно вежливо попросил:

– Володя, будь добр, достань, пожалуйста, кружку.

Матусевич полез в рюкзак, пошарил и упавшим голосом сказал:

– Потерял…

– Вот иди и ищи! – сухо ответил Князев. – Даю тебе пятнадцать минут.

Матусевич хотел что-то сказать, но раздумал, махнул рукой и рысцой побежал обратно.

Покидая стоянку, Князев видел кружку, она стояла на камне у ручья, там ее забыл Матусевич, когда пил воду. Лучше было бы вернуть его немного попозже, километра через полтора, так было бы чувствительнее, но это заняло бы слишком много времени. Ничего, лишние шестьсот метров – тоже неплохой урок растяпе.

Матусевич всегда что-нибудь терял. В первых маршрутах он потерял два ножа – свой складник и хлеборез Костюка. Потом в разное время оставил где-то на обнажениях крышку от котелка, в которой было так удобно разогревать консервы, и офицерскую линейку. Список потерь венчал охотничий топорик, который Князев простил Матусевичу только потому, что тот клятвенно обещал прислать из Киева «точно такой, даже лучше».

– С твоей академической рассеянностью не в поле работать, а ворон ловить! – сердился Князев, у которого вся мелочь была на привязи. А Тапочкин назвал Матусевича «сто рублей убытка».

Не партия, а детский сад. Князев вспомнил, как в экспедиционной стенгазете «Комар» ему посвятили дружеский шарж – нарисовали наседку с его профилем, под крылом молоток, на боку сумка, кругом цыплята с рюкзаками. Они были похожи на некоторых первогодков, во всяком случае, те себя узнавали. Рисунок сопровождался стишком:

Наседке Князеву привет!
Живи еще хоть триста лет,
Пиши отчеты и статьи,
А спецов молодых – расти!
Удачная шутка имела и неприятные для Князева последствия: главный геолог, который давно приглядывался к его воспитанникам, забрал у него двух опытных поисковиков, а взамен дал техника Высотина и Матусевича.

– Иван Анисимович, ну разве можно так! – громко протестовал Князев в кабинете главного. – Вы бы хоть предупредили меня! Я же на тех парней столько сил положил, пока они людьми стали! А вы одним росчерком! И дали черт знает кого за неделю до выезда! С кем я в поле выеду?! Я же один сразу в три маршрута не пойду!

– Чш-ш! – выставил широкую ладонь главный. – Абы тихо! Научишь и этих!

– Вы меня утешили! – мрачно сказал Князев и, закрывая за собой дверь, услышал игривое «ко-ко-ко!».

Пришлось Князеву начинать все сначала. Иногда его точил какой-то червь. Он не мог понять, что это было – досада на Ивана Анисимовича, обида на ребят, которые так легко и даже как будто охотно ушли от него, или просто раздражение ущемленного руководителя. Он не знал, что ребята писали начальнику экспедиции заявления с просьбой вернуть их -обратно. А незадолго до выезда в тайгу к нему домой пришел Иван Анисимович и принес бутылку «капитана».

Они просидели почти до утра, потягивая золотистый коньяк,- гость из щербатого стакана, хозяин – из кружки. Закусывали соленой рыбой. Ночи в то время уже не было, мимо окна слонялись бесприютные пары – укрыться негде, светло. Иван Анисимович делал, длинный глоток, косился на скользкого сига и кряхтел: букет не тот. Сюда бы маслины, шпроты с лимоном!

Они неторопливо разговаривали: думали, как лучше провести заброску партий, поспорили о методике поисков, поговорили о рыбалке, пожалели, что в поселке нет пива, обменялись старыми анекдотами. Потом Иван Анисимович взглянул на часы, свистнул и начал искать шляпу. На пороге он зацепил Князева крючковатым пальцем за кармашек на рубахе, подтянул к себе:

– А воспитывать, Андрей, надо не для себя и не для меня. Для дела надо. Ну, да ты ведь и сам в начальство не по блату попал!

Он попросил не провожать его и ушел, чуть прихрамывая, заложив руки за спину и держа в них шляпу, неторопливой походкой пожилого человека. Князев стоял у крыльца, смотрел ему вслед и тер пальцем нижнюю губу. Как нехорошо вышло. Надо же было ему тогда кричать в кабинете!

Да, не следовало ему спорить с Иваном Анисимовичем. Не потому, что тот был его начальником и парторгом. На Севере Князев повидал разное начальство и пришел к убеждению, что должность еще не есть свидетельство ума и способностей. Дело в том, что, когда он еще пешком под стол ходил, Иван Анисимович уже проводил съемку на побережье Арктики, цинговал, ел собак, а позже прошел войну, воркутинскую тундру, уссурийские джунгли и еще многое из того, что им, родившимся в сороковых, и не снилось.

О своей жизни Иван Анисимович рассказывать не любил, да и внешне эти годы почти не отразились на нем, разве что глубоко запавшие глаза да углы резких морщин на щеках намекали, что повидал он немало. Был он вдобавок лыс – но это еще не свидетельство пережитого. Полысеть можно и от чужих подушек…

Где-то рядом скрипуче прокричала кедровка: «Кыр! Кыр!» Солнце уже цеплялось за макушки деревьев. Стало чуть прохладней. Хотелось пить, но впереди было еще семь километров.

Наконец показался Матусевич. Он торжествующе потряс над головой кружкой. Князев погрозил ему кулаком и крупно зашагал вперед. Матусевич схватил рюкзак и, путаясь в лямках, пустился вдогонку.

Под гору шагалось легко, деревья только мелькали. «Во жмет!» – думал Матусевич и изо всех сил старался не отставать.

– Бери поправку на уклон! – бросил через плечо Князев. Матусевич кивнул – сто тридцать два, сто тридцать три, – проглотил комара, закашлялся, зацепился сапогом за валежину и растянулся. Рюкзак, брякнув привязанным к застежке котелком, перелетел через лопатки и больно стукнул его по затылку.

Князев обернулся на грохот, увидел Матусевича в позе раздавленной лягушки и приостановился.

– Смотри под ноги, раззява!

Матусевич, морщась, потер колено, прохромал несколько шагов и с ужасом понял, что забыл счет. «Ну все, пропал. Князев съест живьем. И еще неделю придется ходить стажером, это как минимум».

Метров сто он ковылял, жалобно помаргивая в широкую спину Князева, но потом все же решился;

– Андрей Александрович!

– Чего тебе? – буркнул Князев, не оборачиваясь.

– Я сбился…

– Куда сбился?

– Со счета.

Князев с разгону остановился, круто повернулся, подошел вплотную. Сквозь черную кисею накомарника пристально и недобро смотрели светлые глаза. Матусевич съежился, втянул голову в плечи. Он знал, что Князев не будет его отчитывать, а бросит одно-единственное, самое обидное в его устах слово: «Неумеха!» И это не для того, чтобы его, Матусевича, как-то усовестить или даже унизить. Если Князев так сказал, значит он так о нем думает на самом деле, значит он пришел к такому выводу, и переубедить его будет ой как трудно…

Матусевич горестно закрыл глаза и вдруг услышал чуть насмешливое:

– Ладно, Володя, не расстраивайся, – Князев потрепал его по плечу. – Я и сам иногда сбиваюсь: отвлечет что-нибудь – и готово! – И уже серьезно сказал: – Начинай от ноля. Дойдем до болота и все точки к нему привяжем обратным счетом.

Снова замелькало между стволов солнце. Матусевич шел следом за Князевым и думал, что было бы здорово, если бы тот тоже упал и сломал ногу. Тогда бы он потащил его на себе…

Лес незаметно поредел. Мелкие кустики ольхи не закрывали даль, и справа над неровной кромкой опушки открылось голокаменное плоскогорье с цепью гольцов. Князев остановился и долго смотрел туда, будто хотел разглядеть что-то, известное лишь ему одному.

– Владения Афонина! – сказал он.

– Им хорошо! – отозвался Матусевич. – У них комаров нет и видимость колоссальная.

– И дров нет. В маршрутах чай сварить не на чем.

– Это как же?

– Тундра! На каждой подбазе канистры с соляркой, еще зимой завезены. На ней и готовят в лагере. Там у костра не посидишь!

Матусевич только глотнул в волнении слюну и, пока плато не скрылось за деревьями, все время оборачивался и покачивал головой. Ну и ну!

Путь преградил каньон, узкий и глубокий, как след топора. Дно его, усеянное мелкой щебенкой, служило руслом для вешних потоков, но сейчас там было сухо. Обе стенки каньона оказались сложенными все из тех же «Горохов». Князев замерил горизонтальные трещины и увидел, что они падают в разные стороны, на север и юго-запад.

На левой странице пикетажки он набросал план выхода «Горохов», провел линию нарушения, отметил место находки глыбы габбро-долеритов и задумался, покусывая сквозь сетку карандаш. Нарушение хорошо объясняло смещение «горохов» вниз по склону, но свал оставался далеко в стороне. Князев пунктиром подрисовал к нему ответвление от нарушения. Получилось красиво, но это уже называлось подтасовкой, и он жирно перечеркнул пунктир.

Ладно, нечего лепить ноги к шее. Все равно ничего сейчас не придумаешь. Горные работы покажут, что к чему.

Он со вздохом закрыл пикетажку и спросил Матусевича:

– Так вот, сэр, вы знаете, где мы сейчас сидим?

– Знаю, – заторопился Матусевич. – На нарушении. Для системы пологопадающих трещин. А вот оно в рельефе выражается! – И он ткнул пальцем в планшет.

– Ишь ты! – сказал Князев и с удивлением смерил Матусевича взглядом. В этом тонкошеем студике, который вначале не знал, как залезать в спальный мешок – ногами или головой, брал азимуты наоборот и изводил полкоробка спичек на разжигание костра, все-таки в нем прорезается геолог. И это сделал он, Андрей Князев, начальник партии, а по совместительству – старший геолог, милиционер, маршрутная единица, верховный судья, отдел труда и зарплаты, инспектор по кадрам, материально-ответственное лицо, уполномоченный Общества охраны природы и руководитель практики.

Он подумал о том, что заставило хилого Матусевича упорно добиваться, чтобы его послали именно на поиски и именно на Север, хотя можно было поехать на Кавказ или в Закарпатье. Кажется, ему даже дорогу университет оплатил только до Красноярска.

А Матусевича распирало от восторга и гордости. Добиться одобрения Князева – ого, это надо заслужить. И когда остановились на перекур, он, сияя глазами, воскликнул:

– Не напрасно я так сюда стремился! Где еще такое увидишь? Всю жизнь бы здесь прожил! Эх!..

Князев усмехнулся.

– Тапочкин, когда приехал, тоже кричал «романтика, романтика!». А теперь что-то помалкивает. Знаю я вас, романтиков…

Романтика… Модное слово. Одомашнили, разменяли на мелочи. Загородная прогулка… Палатка, костер, чай с дымком. Пикник на лоне! Будет и этот заливать в Киеве своей девчонке про необычайные подвиги, героя из себя корчить…

– Вы разве против романтики? – обиделся Матусевич.

– Я против дешевки, – ответил Князев. – Давай-ка пойдем, что-то от дымокура мало толку. Совсем, гады, осатанели.

Комары и впрямь осатанели. Пока идешь, они вьются сзади, лепятся к спине, но спасают поднятые воротники. А остановишься – бестолково бьются о сетку, лезут в рукава и под накомарник. Попробуй их потом оттуда вытряхни…

Солнце красным шаром светило прямо в глаза, на него можно было брать азимут. Запутался и притих в ветвях ветерок, и было бы очень тихо в тайге в этот предвечерний час, но звенящее комариное пение заглушало тишину, и некуда было от него спрятаться, разве что зарыться в землю или взлететь высоко-высоко в бледное остывающее небо.

За болотом, судя по первой линии, обнажений не предвиделось, и маршрут повел Матусевич. Рюкзак давил его, и он то стягивал лямки на груди, то разводил их пошире. Сегодня они поднабрали образцов.

Князев все видел, но молчал. Ничего, пусть потерпит.

За удовольствия надо платить, за романтику тоже. Палатку можно и в городском парке поставить, если не оштрафуют, все это ерунда. Если потребуется, он понесет и рюкзак, и самого Матусевича. Да и любой из его партии понесет, даже Тапочкин. Тому, правда, нужна аудитория. А вообще человек живет в каждом, только надо уметь разбудить его.

На очередной точке Матусевич предложил:

– До просеки – километр. Может, срежем?

– Я тебе срежу! – пригрозил Князев. – Веди до конца. Проверю, как ты научился с компасом работать. И вообще, поторапливайся. У меня в десять разговор с базой.

Матусевич пожал плечами и пошел по азимуту. Что-то Князев его сегодня усиленно воспитывает. А рюкзак взять не догадывается. Надеется, что он сам попросит. Нет уж! Лучше пусть этот рюкзак сломает ему спину. Странно, раньше он думал, что устать – это значит запыхаться. А сейчас дыхание почти нормальное, а ноги как ватные. Зато когда сбросишь рюкзак, кажется, будто вырастают крылья. Ну, через час будем дома. А завтра отдых, и никуда не надо идти – даже трудно представить себе это.

Просека показалась неожиданно, как зверь на пути, хотя Матусевич думал, что до нее еще метров двести. Он увидел поваленные стволы, высокие пни и хотел сказать Князеву, что вот еще какая-то порубка, но вдруг сообразил, что это и есть просека и что маршрут окончен.

– Так, – сказал Князев, – мы должны были выйти к шестьдесят первому.

Он поглядел в обе стороны, но пикетов не было видно.

– Значит, не угадали! – огорчился Матусевич. Попробуй тут выведи восьмикилометровую линию точно метр в метр.

– Угадать мудрено! – согласился Князев. – Весь вопрос в том, на сколько не угадали. Давай прошагомерим до ближайшего.

Они пошли по просеке. Пикет оказался совсем недалеко. Номер его на затесе был как раз шестьдесят первым.

– Ну вот, срезал, да не в ту сторону! – сказал Князев, – Сколько метров?

– Семьдесят три, – сказал Матусевич, переводя шаги в метры.

– Ну, это ничего.

– Отдохнем? – с надеждой спросил Матусевич.

– Дома.

Матусевич подавил вздох и засунул под лямки пальцы.


Связь в партии была налажена четко. Главная их радиостанция – старенькая РПМС с белым медведем на щитке – находилась в горном отряде у прораба Жарыгина. Он окончил курсы радистов. Под карандашом его точки и тире складывались в буквы, буквы – в слова, а слова – в длинные циркуляры и срочные запросы, щедро рассылаемые экспедиционным начальством.

Все эти «входящие» Князев не принимал всерьез, был убежден, что они только засоряют эфир, жаловался, что бумажонки донимают его даже в поле, и обычно оставлял их без ответа. Жарыгин, где мог, составлял ответы собственноручно, а самые назойливые радиограммы попросту отказывался принимать: давал «гу-хор, ск» – вас плохо слышу, связь кончаю.

Были в партии еще три портативные радиостанции «Недра», по одной в каждом отряде. Они появились недавно, и Князев, обычно не доверяющий всяким непроверенным новинкам, сумел оценить их лишь месяц спустя. Теперь, чтобы знать, что делается в отрядах, не надо было мотаться по всему планшету или посылать нарочных с записками, отрывая кого-нибудь от дела.

«Недра» состояли из двух толстых телефонных трубок, настроенных на определенную частоту. Одна трубка находилась в отряде, вторая – на базе. Все три пары трубок были настроены по-разному, и переговоры велись через завхоза Федотыча. К нему стекались все сведения, а он передавал их Князеву.

Федотыч вначале терялся: забывал переключаться с приема на передачу, путал сроки, кричал в микрофон так, будто хотел достать до собеседника голосом, но потом приловчился.

Он оказался тщеславным и властолюбивым. Считал себя вторым лицом в партии, заместителем Князева по хозяйственной части, работу на рации, которую ему не оплачивали, называл «общественной нагрузкой» и очень гордился ею. Если же связь не ладилась, Федотыч мрачнел, ругал «этих сопляков» и прятал под тяжелыми бровями тревогу.

В экспедицию Федотыч попал случайно: увидел объявление, что требуются завхозы на выезд, махнул рукой на свой огород и старухины причитания и подался. Работа оказалась нехитрой: отпускать продукты, следить за порядком да хлеб выпекать. Князев, передавая ему склад, строго наказал:

– Смотри, Федотыч, перед бухгалтерией подотчетник я, но если чего при выверке не хватит, то пеняй на себя. В одних кальсонах домой поедешь!

– Та чего там, – отмахнулся Федотыч. – Не бойтесь, я вам недостачу не сделаю.

В свои шестьдесят два был он еще подвижен и крепок, дело знал, тайги не боялся и работал как будто честно, не воровал.

«Интересно, что там нового», – думал Князев и невольно прибавлял шаг. Какие они долгие, эти последние стометровки. И сколько их еще будет, холостых подходов и выходов из маршрута, которые становятся тем длиннее, чем дольше стоишь лагерем на одном месте.

Свернули на тропу. Матусевич деревянно переставлял ноги и часто ерзал плечами, сдвигал и раздвигал лямки. Князев шагал так, будто и не было позади двух десятков километров таежного бездорожья. Он и зимой не терял формы, бегал на лыжах, и икры были как железо. Двадцать – это так, прогулка. Ходили и по семьдесят за сутки, но такое выдержит не каждый.

Дюк тащился замыкающим, в пятку Матусевичу. Нос у Дюка распух, глаза сделались круглыми и большими, как у совы, и смотрели с жалобным удивлением, будто спрашивали: «За что?» Все живое казнит комар.

Показались березы с широкими темными кольцами содранной бересты. За ними на поляне у речки – три палатки: одна большая и по бокам две маленькие. Чуть поодаль – брезентовый навес над кухней. У костра возился Костюк.

Ну, кажется, все в порядке. Ничего за день не случилось.

И вдруг Князев увидел возле костра еще кого-то в белой куртке и в накомарнике с красным верхом, какие у него в отряде никто не носил. Дюк тоже учуял чужого и глухо заворчал, насторожив уши. Человек, завидя их, поднялся, и Князев узнал в нем проходчика Шляхова.

У Князева часто и гулко застучало сердце. Зачем он здесь? Кто его послал? Что случилось у горняков? Завалило кого-нибудь! Утонул кто-то! Разбился! Заболел! Господи, да мало ли что может случиться в тайге!

А Шляхов молчал, и глаз его не было видно за сеткой, и широкая фигура в тесной белой курточке ничего не говорила. И Князев, подойдя так близко, что Шляхов отшатнулся, спросил сдавленно:

– Ты зачем пришел?

– Здравствуйте, товарищ начальник! – сипло сказал Шляхов. – Я к вам, значит, с заявлением от всего нашего коллектива…

– Ах ты, елки зеленые! – вырвалось у Князева. Он отшвырнул молоток, вытер вспотевший лоб. – Ну выкладывай, что у вас там.

Шляхов достал из внутреннего кармана облезлый портсигар, вынул из него сложенную вчетверо бумажку и подал Князеву.

– Вот тут все написано.

На тетрадном листке Князев, машинально исправляя ошибки, прочел:

«Начальнику поисковой партии № 4 тов. Князеву от рабочих горного цеха. Заявление. Сообщаем в вашу известность, что прораб тов. Жарыгин не обеспечивает нас фронтом работ, ловит все время рыбу и не бывает на выработках совсем, и мы предоставлены сами себе, а мы приехали сюда за две тысячи километров работать, а не сидеть без дела. Еще сообщаем, что тов. Жарыгин занижает категории: вместо мерзлоты ставит талик и говорит, что так надо, иначе геологи премии не получат, а нам чужого не надо, но свое тоже не отдадим. Просим вас прийти и навести порядок. К сему…» Дальше шли подписи.

Князев прочел еще раз и ощутил знакомую щемящую досаду, которая появлялась всегда, когда он или сталкивался с чьей-либо «туфтой», или шел пустым маршрутом, или обнаруживал бессмыслицу в документации. Он сложил заявление, сунул его в сумку и поднял глаза на Шляхова.

– И давно это?

– Да уж, считай, ден восемь! – с сердцем ответил Шляхов. – Как поутрянке отстукает по рации, берет свой спиннинг – и до вечера. Ходили за ним, сперва по-хорошему просили, после ругаться стали, а ему хоть бы хрен, смеется: «Отдыхайте, говорит, план я за вас делаю!» Зла не хватает!

Он поднял сетку и шумно сморкнулся.

– Ничего, скоро у вас рыбы не будет, – загадочно сказал Князев. В нем росла слепая темная ярость и на Жарыгина, и на людскую непорядочность, и на самого себя, но он сдержался:

– Хорошо, завтра пойдем к вам.

Вот тебе и отдых, и камеральный день, и геологическая карта.

– Значит, порядок! – просипел Шляхов и заулыбался. – Угостим вас тайменьим балыком!

– Андрей Александрович, уже десять! – напомнил Матусевич.

В палатке было душно и темно от комаров. Князев торопливо смазал руки репудином и включил рацию.

– …тыре, три, два, один, – монотонно забубнил в ухо голос Федотыча.- Восток, Восток, я База, как слышите меня, как слышите меня, перехожу на прием.

– База, я Восток. Вас слышу. Прием.

– Здравствуйте, Андрей Александрович! – обрадованно закричал Федотыч. – Я уже минут пять вас зову. Вам тут три радиограммы есть, Жарыгин позавчера еще принял. Как поняли меня?

– Понял отлично, – сказал Князев. – Давай!

Две радиограммы были служебные, начальство требовало сводки, третья – Матусевичу: «Володя, мы ничего о тебе не знаем, почему не пишешь, страшно беспокоимся, телеграфируй. Родители».

– Ответы будете передавать? – спросил Федотыч.

– Я завтра иду к Жарыгину, – сказал Князев, – там на месте и отвечу. Да, кстати, горняки, когда последний раз приходили за продуктами, ничего не говорили?

– Как обычно. Взяли крупу, хлеб, молока я им дал десяток банок, еще чаю две плитки, ёх монах. А что у них там случилось?

– Да ничего особенного. – Князев помолчал немного, – Вот что, Федотыч, ты мне молоко не разбазаривай. Оно для маршрутов. Горняки и так аристократами живут, каждый день рыбу едят. И чаю много не давай, а то остальным до конца не хватит. Учти все это.

Князев выключил рацию, отсоединил антенну, ткнул под спальник надоевший парабеллум и пошел к кухне.

Матусевич сидел на корточках и, держа кружку под накомарником, громко швыркал горячий чай. Князев налил себе, сунул кружку под сетку и мелкими частыми глотками начал отхлебывать густой коричневый завар, обжигаясь, дуя, ослепнув от терпкого пара.

– Чай… человек, – с умилением сказал между двумя глотками Матусевич.

– Чай не пьешь – откуда сила? – подтвердил Шляхов. Он уже утолил жажду и теперь чаевничал не спеша, за компанию. Кто в тайге откажется от чая?

Втроем они незаметно осушили чайник, наполнили его снова и поставили на огонь – для ребят.

– Как вы там живете? – спросил Князев, угощая Шляхова сигаретой.

– Да ничего, ковыряем помаленьку, – усмехнулся тот. – Наше дело известное: бери больше, кидай дальше. Грунт тяжелый, мерзлый, зараза, руки себе все поотбивали.

– Эти двое новеньких норму делают?

– Ввыкают ребята. Обсмеешься: по-ихому сила есть – ума не надо. Шуруют в забое, будто трактор, земля дрожит, а проходки нет.

– Тут не смеяться, а помогать надо. Ты ведь старый волк, все секреты знаешь.

– Шурфы близко, так показываю…

– А как глубокий?

– Плохо идет. Водоотлив замучил. Сплошной капеж. Пока одну бадью отчерпаешь, вторая набегает. Гиблое место.

– Надо, Иван Сергеич, надо. Там очень интересная вещь намечается. Да, а рудишка на забое все та же?

– Та же. Чахотошная.

– Взрывник успевает за вами?

– Сейчас успевает, когда без работы сидим. А вообще двоих надо бы.

– Это я знаю, что надо двоих, – вздохнул Князев. – Но где его возьмешь, второго. Я этого-то еле уговорил, у соседей из-под носа сманил…

Когда Князев отошел, Шляхов спросил:

– Чего это остальных ваших долго нет?

– Они уже, наверное, пришли, – шепотом ответил Матусевич и придвинулся ближе. – Андрей Александрович ругается, если они рано приходят, говорит: «Опять пробежали галопом по Европам». Так они маршрут окончат и где-нибудь неподалеку отсиживаются, ждут одиннадцати, контрольного срока.

Стало прохладно. Над речкой копился белесый туман. В лесу была уже темь, но вершины гор алели. Неистовствовали комары.

– Во гады, – изумился Матусевич. – Когда же они спят?

– Они, сынок, в три смены работают! – ласково сказал Шляхов и, глянув в сторону просеки, оживился. – Кажись, Лобанов.

На тропинке показался высокий сутуловатый человек в светлой брезентовой робе и подвязанных к поясу болотных сапогах. Он сбросил у палатки рюкзак с торчащим из него промывочным лотком, подошел к костру и, приподняв сетку, скупо улыбнулся темным лицом.

– Здорово, Сергеич!

Было Николаю Лобанову тридцать три года. У Князева он считался ветераном, и, когда наставало время для многодневных контрольных маршрутов, Князев всегда брал его с собой. Знал, что в трудном деле надежнее напарника не сыскать. И только в «жилухе», где в магазинах торгуют водкой, терял Лобанов всякую власть над собой. Потому и не задерживался он долго ни на какой постоянной работе, потому и связал свою судьбу с геологоразведкой…

Он сел у костра под дым, утерся рукавом.

– Намантулился, как заяц в упряжке. Ручей в верховьях пересох, последние пробы за два километра к воде таскал… Чего пришел?

– Будто не знаешь, – серьезно ответил Шляхов. – По тебе соскучился!

– Идут! – сказал Костюк и перевесил на обгоревшей палке ведро с кашей поближе к огню. По тропинке резво шагали Высотин и Тапочкин. Поравнявшись с палатками, они дружным дуэтом воскликнули:

– Петру-ша, исть!

– Исть, исть! – подхватился Костюк и забренчал посудой. От этих чаем не отделаешься.

После взаимных приветствий Высотин сказал:

– Ну, давай, Петруша, почешем зубы, а то кишки к спине присохли.

– Мать наша – гречневая каша: не перцу чета, не прорвет живота! – ладно сплел Шляхов.

Костюк недружелюбно покосился на него: лишний едок. Верно говорят, что на чужой рот пуговицы не нашьешь.

Князев молча взял свою порцию и подсел поближе к дыму. В кашу попал комар, угодив в самое масло. Пока Князев гонял его по миске, туда налезло еще с десяток, и он, махнув рукой, стал есть прямо с комарами, стараясь только не глядеть в ложку. Вкуса они не перебивают – и ладно, а может быть, даже полезны. Вместо витаминов.

Остальные устраивались как могли. Матусевич сидел, поджав к груди острые колени, держал на них миску и старался одновременно уместить под накомарник и миску, и руку с ложкой. Высотин ел лежа, упершись локтями в землю и накрывшись курткой с головой. Тапочкин бегал с миской вокруг палаток, и ложка у его рта только мелькала. И лишь Лобанов и Шляхов сидели с храбро поднятыми накомарниками, намазав лицо и шею репудином. Кожа у них была дубленая и не боялась этой бесцветной жидкости со сладковатым запахом, от которой под пальцами облезала краска на карандашах, а пластмасса становилась липкой.

В полог не шел никто. Ужинали всегда вместе. И если кто запаздывал – знал, что без него не начнут. А не вернется кто-нибудь к контрольному сроку – тут уж не до еды. Всю ночь будут взлетать в небо сигнальные ракеты, а утром чуть свет – на поиски…

– Как успехи? – обратился наконец Князев к Высотину.

– Мы медведя видели! – похвастался Тапочкин.

– Да ну! – обрадованным голосом сказал Князев. – А габбро-долериты вы не видели?

Тапочкин смутился и повернулся к Высотину, ища поддержки.

– Не видели мы габбро-долеритов, – вяло ответил Высотин. – Наверно, их тут вообще нет. Уже почти месяц работаем, а ничего, кроме «горохов», не видим.

– Ну, ну, без паники! – сказал Князев, – Никуда они от нас не денутся.

Он неожиданно подмигнул Матусевичу, улыбнулся уголком рта и уже другим голосом спросил у Лобанова:

– А у тебя как?

– Пятнадцать проб намыл. Завтра докончу.

– Маршрут будете смотреть? – спросил Высотин.

– Надо бы, да темновато уже. Ладно, потом как-нибудь посмотрю.

– Так что, мы отдыхаем завтра? – спросил Тапочкин.

– Вы отдыхаете, – сказал с ударением Князев, – а мы с Иваном Сергеичем, – он кивнул в сторону Шляхова, – завтра уходим.

– А когда вернетесь?

– Послезавтра к вечеру. Задание я вам утром напишу.

– О-ля-ля! – пропел Тапочкин. Отдых без Князева ему нравился.

Костюк сложил в ведро миски, залил их водой, чтобы отмокали, в другом ведре начал заводить тесто для завтрашних лепешек. Тапочкин принес мешочек с фигурками и картонную доску, предложил Высотину:

– Сгоняем в шахмотья?

– Давай, только быстро. Спать хочется.

– Форы не дашь? – спросил Тапочкин, когда фигуры были расставлены.

– Перебьешься! – ответил Высотин и пошел пешкой от ферзя.

Матусевич подбирал щепочки, бросал их по одной в тлеющий костер и задумчиво смотрел, как они вспыхивают. Остальные молчали, глядели на огонь.

Легок на подъем полевик: где поставил палатку, – там и дом; переспал ночь – уже обжитое место, и оглянешься, уходя, на четырехугольник примятого мха с постелью из пихтового лапника, на черное пепелище костра.

Много таких безвестных ночевок разбросано по тайге. Умело и надежно вбиты колья, поодаль видны следы умного топора, надета на рогулину от давнего костра перевернутая банка – может, и сгодится кому-нибудь, кто пойдет следом, может, не в чем тому незнакомцу даже чай вскипятить. Наткнешься на такое – и потеплеет на сердце: здесь был свой. Догнать бы его, покурить вместе, подбодрить, предложить помощь… Нигде так не рад человек человеку, как в огромном таежном безлюдье.

Но у каждого из них где-то другой дом, главный. Там по праздникам пьют за его удачу, там ждут от него хотя бы писем, потому что сам он обещает приехать только «через годик». Да и то приедет ли?

А он, непутевый, обросший и усталый, сидит у костра, сдувает табачным дымком комаров и любуется игрой огня. Дорого ему это общее молчание, которое сближает не меньше, чем песня, и, хоть глаза слипаются и надо идти спать, чтобы восстановить за ночь силы для следующего дня, лень даже пошевелиться, сидеть бы и сидеть так, глядя в костер.

Но вот Шляхов закряхтел, поднялся, упираясь руками в колени, сказал, ни к кому не обращаясь:

– Ноги гудят… Отбой, однако?

Князев стряхнул оцепенение, промолвил:

– Спать можешь в моей палатке. Только полога у меня лишнего нет.

– Та ничего, спасибо. Я с Колей под одним.

– Он со мной ляжет, – подтвердил Лобанов.

– Ну, как хотите, – пожал плечами Князев. – Петро, нам завтрак к восьми.

– А остальным когда? – спросил Костюк.

– Это уж вы сами договаривайтесь. Спокойной ночи!

У палатки Князев разулся, влажные войлочные стельки и портянки разложил на крыше с той стороны, где уже вставало из-за гор солнце. Снял накомарник, повесил его на колышек у входа и, отмахиваясь от комаров, нырнул в полог. Сидя на нарах и касаясь головой провисшей марли, он тщательно заправил со всех сторон края полога под спальник, потом принялся за комаров.

Он хлопал в ладоши, настигая тех, что летали, а сидящих на стенках чуть придавливал к марле и раскатывал, со злорадством ощущая, как сминаются мягкие комариные тельца и продолговатыми катышами падают вниз.

Последний комар оказался неуловимым. Он вился в дальнем углу, а когда Князев привстал и подкрался рукой, – увильнул, сделался невидимым и торжествующе заныл где-то возле уха.

– Погоди, паразит, не уйдешь! – прошептал Князев и начал раздеваться. Стащив брюки и рубаху, он свернул их, сунул в изголовье, влез голыми ногами в прохладный вкладыш, лег, вытянулся и глубоко вздохнул.

Вот и все. Теперь можно отдыхать. Все-таки это здорово придумали люди – отдыхать лежа. И марля – тоже удачное изобретение. Ишь, как облепили полог с той стороны. Вообще-то можно поучиться у комаров настойчивости и бесстрашию. Жутко представить, какие они были бы, если наделить их человеческим разумом.

Он закрыл глаза и увидел: плотно сомкнутыми рядами двигалось неисчислимое множество странных существ – колченогих, носатых, покрытых густой короткой шерстью, с радужными щитками крыльев за спиной, с тонкими подтянутыми животами. У них были круглые выпуклые глаза, полные холодной решимости и равнодушной жестокости. Они приближались, неотвратимые, как конец, и крылья их позванивали: дзнн, дзнн…

Князев вздрогнул и приоткрыл один глаз. На голое плечо ему садился комар. Скосив зрачки, Князев следил, как комар потыкал длинным хоботком, ища, где повкуснее, присел на изломанных паутинках ног, дрогнул крыльями, приподнял острое брюшко и впился. Князев осторожно подвел два пальца, ухватил его за крыло и смял.

Черт возьми, так и уснуть можно. А надо бы обдумать одну штуку, потому что завтра не будет времени. Но почему завтра? Ведь уже «сегодня». Хотя завтра тоже будет не до этого, Жарыгин – человек скользкий. Видно, мало его в том году на бюро чихвостили. Нет, товарищ Жарыгин, теперь вы так просто не вывернетесь. Теперь мы знаем, что ваши обещания – как столовская сытость: на два часа. Теперь разговор будет коротким.

Ладно, к черту Жарыгина! Может быть он, Князев, сам виноват, что допустил до этого. Работу ведь с него спросят.

Под пологом было достаточно светло – как в пасмурный день. Князев жирно продлил на карте в обе стороны нарушение каньона, потом стал наносить геологию по маршруту.

…В шестиместке наперебой раздавались частые хлопки, затем Матусевич удовлетворенно сказал:

– Ну вот, десять минут аплодисментов – и в пологе ни одного комара!

Тапочкин кряхтя стаскивал сапоги, Левый снял легко, а в правом протерлась сзади подкладка, скрутилась в жгут. Упершись в каблук босой ногой и покраснев от натуги, он обеими руками тянул носок.

– Я тебя, чудака, предупреждал: вырви подкладку сразу! – посмеивайся Высотин, устраиваясь в пологе. – Теперь придется сапог резать, а за новые уже хошь не хошь надо платить.

– Ну и заплачу! – огрызнулся Тапочкин.

– Слышь, парень, нож у меня в чехле у входа висит! – поддержал потеху Шляхов. – Только смотри ногу не покалечь, режь изнутри.

– Идите вы все знаете куда! – закричал Тапочкин и с ожесточением дернул. Что-то треснуло, и сапог отлетел.

– Ну, ты здоровяк! – сказал Лобанов. – Тебя под вьюком пускать можно!

…Князев отбросил карандаш, плотно прижал ладони к слипавшимся глазам. В отяжелевшей голове мельтешили обрывки мыслей, ускользающие и несвязные. Что-то не получалось ничего. На планшете широкое поле «горохов», подстилаемых полосой туфов, тянулось до омерзения ровно, упираясь восточным флангом в еще не опоискованное белое пятно. У нарушения «горохи» сползали к северу, как он и раньше заметил, но линия сместителя при этом рисовалась юго-западней, и габбро-долериты оказывались далеко в стороне. А если попробовать провести нарушение по этому прямому ручью?

Князев всухую умыл лицо, крепко потирая лоб и щеки, и опять взялся за карандаш…

В шестиместке, предвкушая отдых, еще не спали. Рассказывал Высотин:

– Подошли мы к обрыву, а он крутой, ну почти отвесный, а под ним снежник. Сели на край скалы, ноги свесили, сидим курим. Тайга под нами, ветерок в лицо, комаров нет – благодать! Жаль, что аппарат с собой не взял, я все мечтаю в накомарнике на снегу сфотографироваться и старикам послать, мол, вот как у нас бывает.

Вдруг вижу – Тапочкин сигарету выронил, рот открыл и побелел весь. Я глянул вниз – а там мишка к снегу топает. Здоровый, собака, весь какой-то облезлый, и прямо под ту скалу, где мы сидим. Тапочкин мой развернулся и на брюхе ползком, ползком – метров сто мох пахал, а потом поднялся да как чесанет! Я думал – все, до Тунгуски его не остановишь, законно! Еле догнал. А он трясется, шепчет: «Уйдем отсюда скорее!».

– Чего ты треплешься! – возмутился Тапочкин. – Ничего я тебе не шептал, ты сам ко мне первый шепотом обратился!..

– В общем, оба в штаны наложили! – вмешался Лобанов. -Сознайтесь, чего там, дело прошлое.

Лениво посмеялись, позевывая. Шляхов сипло кашлянул, повернул к пологу Высотина большую косматую голову:

– Есть тут мишка. Возле наших выработок давеча ходил один. Тоже, видать, здоровый, след вдлинь двумя руками не накрыть. По отвалам потоптался, стенку сверху обрушил и ушел.

– Похозяйничал, значит! – вставил Лобанов.

– Да, вроде того. Порядок навел. И вот решили мысамострел поставить. Огородили жердями с трех сторон четыре лесины, как загон, накидали туда рыбы, приладили мою бескурковку, стволы жаканами зарядили, а к спускам привязали жилку капроновую, миллиметровую, и протянули поперек загона. Рыба протухла, вонища кругом – за километр, должон прийти Михайло Иваныч. Он тухлятину любит, издалека чует!

– Вы сами-то под этот самострел не попадете? – спросил с насмешкой Лобанов.

– Ну, прямо, сами же строили, место все знают. А кто забудет, так Федька над входом фанерку прибил и череп нарисовал, дескать, не суйся! Ну, а мишка-то, он без понятия, грамоте не обучен! – И Шляхов, довольный своей шуткой, всколыхнул густым хохотком марлю.

– А мясо у них вкусное? – спросил Тапочкин.

– Мясо, сынок, доброе, сладкое, вроде оленьего, только покрепче. Варить долго надо.

– Ясненько, – пробормотал Тапочкин, хотя оленину он тоже не пробовал.

– Так ты нам крикни по рации, когда свежатина будет,- сказал Лобанов. – Придем в гости.

– Приходите, коли с поллитрой. А то к концу сезона забудешь, как она и пахнет…

– Эх, засосать бы сейчас с устатку пятисоточку! – восторженно воскликнул Тапочкин, – А, Коля?

Лобанов молчал.

– Ух и напьюсь же я в первой забегаловке! – радостно пообещал Тапочкин. – Отмечу свое возвращение в цивилизацию.

– Не забудь сухарей для вытрезвителя насушить! – посоветовал Высотин.

– Там не кормят, там наоборот! – тихо сказал Лобанов. И ему вдруг привиделись застиранные занавески столовой, где валяются под столиком порожние бутылки и в многоголосом угарном гомоне вспыхивают резкие, как удар ножа, выкрики. Его узнают, не дадут уйти. Начнутся долгие уговоры, взыграет чуткое к обиде хмельное чванство: «Ты что, не уважаешь?» И придется выпить первый стакан, а там будет уже все легко и просто, и все дозволено, сам черт не брат, и «пей, ребята, я угощаю!» – и закрутятся, завертятся перед глазами тарелки, лица. А потом сухость похмельной тоски, разламывающая голову дурнота, отвращение ко всему – и опять: «Пойдем, кирюха, полечимся!» Эх, пропади оно пропадом! Протянуть бы как-нибудь после поля пару месяцев, удержаться, а там Александрович обещал снова в тайгу отправить…

Матусевич думал о другом. Он лежал с широко открытыми глазами и видел, очень отчетливо видел, как в закопченном ведре булькает густая похлебка из медвежатины, а он сидит рядом, оглаживает приклад карабина и небрежно рассказывает о недавней схватке с хозяином тайги.

Кончался день – ничем не примечательный, один из ста в поле. То, что могли найти, – не нашли. То, что могло случиться, – не случилось. Самый обычный день.

Похрапывал у стенки Костюк, равнодушный ко всему, кроме жратвы. Вдали кукушка щедро отмеряла кому-то безбедные годы. Комарье мягко билось о полотнище палатки, как моросящий дождик.

– Еще одна отметочка в табеле выходов, – вздохнул Высотин. – Еще одну восьмерку заработали. Ну, ничего, мы сознательные.

– Чем это ты вдруг недоволен? – холодно спросил Лобанов. – Ты же итээр, ты же лучше нас знаешь, что в поле день ненормированный. За дождь тебе тоже восьмерки идут.

– Вам-то, повременщикам, восьмерки, а нам – полтарифа! – сказал Шляхов. – Как дождь, так актированный день. Для нас это – хуже нет. Все вкалывать приехали, а тут сиди.

– Сергеич, слышь? – позвал Высотин. – Что же теперь Жарыгину будет?

– Тебе-то зачем?

– Ну так, из любопытства. Может, сам когда-нибудь на его месте окажусь.

– Мало хорошего – на его месте оказаться. Не позавидуешь…

– Я тебя не понимаю, – сказал Высотин, – Вроде, жалеешь его и сам же на него жалобу принес.

– Чего тут не понимать? – спокойно сказал Шляхов. – Ясное дело, жалко. Потому и пошел. Кто другой, так по злобе али по глупости еще от себя подбавил бы чего. Князев и без того на расправу боек, а тогда уж и вовсе гаси лампу. Рубанет сплеча – и нет нашего Жарыгина. Поставят над нами командовать какого-нибудь разлемзю-недоделыша, пока к нему приноровишься да приглядишься, сезон долой. А Жарыгин – он какой ни есть, да свойный, с ним жить можно. Пужанет его Князев для острастки – и делу конец.

Шляхов протяжно позевал, добавил:

– Князева-то я давно знаю, еще на Курейке вместе работали. Он тогда совсем молодой был, гордый такой ходил, как петух. Но рабочего человека понимал. Больше с начальством лаялся. Девки там за им убивались – страшный суд!

– Ну, а он? – приподнялся на локте задремавший было Тапочкин.

– Он их не сильно праздновал. Все кралю свою, говорят, ждал.

– Эх, как же это он такие возможности упустил! – прищелкнул в досаде пальцами Тапочкин. – Я бы на его месте не растерялся. А та небось симпато пацаночка, а? – Он чмокнул губами. – Бутончик, небось?

– Красивая, – сказал Лобанов.

– Ты-то откуда знаешь? – усомнился Тапочкин.

– Видел у Александровича фотографию, давно, правда. Красивая баба. Я сперва подумал – артистка из кино.

– Сюда бы ее сейчас, – захихикал Тапочкин, – к нам в палатку, а?

– Да она с таким, как ты, под наркозом не ляжет, – с презрением сказал Лобанов. – И вообще, кончайте базарить. Вот Князев услышит!

Но тот уже ничего не слышал – спал. Пикетажка соскользнула с его груди и угловато оттопыривала марлю полога. Последняя страница, исчерченная схемами, была заложена карандашом.

Ему снилось, что прилетел вертолет, а он захватил его и переделал на буровой станок. Откуда-то взялся Жарыгин, грозил, кричал, что будет жаловаться. Арсентьев тоже был с ним, улыбался зловеще и качал головой. «Плевать, – думал Князев. – Пробурю скважину и дам месторождение. Все остальное неважно. Победителей не судят».

А над тайгой в комарином звоне снова висело яркое полярное солнце.


Глава третья

В горном отряде разговор был действительно коротким. Не было даже схематического плана выработок, шурфы задавались вслепую, бессмысленно, бестолково. Жарыгин – красивый мужчина со смуглым испанским лицом, в щегольской светлой штормовке, вначале пытался шутить, потом посерьезнел, сказал:

– Брось! Ну, бывает, увлекся, ты мою слабинку насчет рыбалки знаешь, а тут – так вообще. Ленки на пустую банку кидаются. Ну чего ты? Не такие деньги в землю зарывают. Давай задел, перебазируемся, нагоним все, ты меня знаешь.

– Теперь знаю, – ответил Князев. Внешне он был очень спокойным, даже сонным каким-то. Кричать, ругаться было бессмысленно – потраченного времени не вернешь.

По тропинке в лагерь Жарыгин шел сзади, Князев слышал его учащенное дыхание – отвык ходить, стервец… На одном из поворотов он забежал вперед, взял Князева за рукав, искательно забормотал, заглядывая в глаза:

– Андрей, мы же с тобой не первый год замужем, а? Люди и не такое делают… Я же половину рыбы все равно тебе отдам!

Князев сверху вниз поглядел на Жарыгина, сощурил светлые бешеные глаза.

– А где делить будем?

– Это как? – Жарыгин моргнул.

– Где делить будем, спрашиваю? Здесь или в Туранске?

– А что?

– А то, что возить твою рыбу нечем.

– Как нечем? А вертолет?

– Мы не рыбозавод, авиации не за перевозку рыбы платим.

Жарыгин, мучительно кривя улыбкой небритую щеку, поводил застежкой-«молнией».

– Значит, так? Не ожидал от тебя… Ну ладно… – Он бросил руки вниз. – Но попомни мои слова: не все тебе князем быть. И тогда я первый в тебя камень брошу.

– Хорошо, – сказал Князев, – учтем. И давай, раз уж мы выяснили отношения, договоримся: как только вернемся с поля, подавай заявление. Вместе нам не работать.

Жарыгин давно был ему неприятен – после той истории, когда жена его ходила беременная и не смогла поехать с ним в поле, а он в открытую жил с молоденькой воротовщицей. Вмешиваться в такие дела не хотелось, уж очень противно было, Князев лишь решил на будущее в отряд Жарыгина женщин не брать.

Водились за его прорабом еще кое-какие неприглядные делишки, поговаривали, что принуждает он горняков, из тех, кто потише, делиться с ним за приписку категорий, но поймать на таком трудно, а документация у него всегда была в порядке. Да, на многое приходилось закрывать глаза, жаль было лишаться хорошего прораба, который владел великим умением ладить с горластым племенем сезонников-сдельщиков, но то, что случилось теперь, выходило за всякие рамки.

Когда подошли к лагерю, решение созрело: горняков расформировать по поисковым отрядам, Жарыгина направить в Западный отряд к Афонину, пусть в маршрутах сбросит лишний жирок, а взамен… Кого же взять взамен? Есть там один паренек, прилетел из Красноярска перед самым выездом в поле. Ни трудовой книжки не было, ни справок – только диплом и какая-то бумажонка из управления. Младшим техником оформили… Как его фамилия? Черт, вылетело из головы… Придется взять его, больше некого, кадровых нельзя трогать. Как же его фамилия? Заблоцкий, кажется. Да, Заблоцкий.


Известие о том, что часть горняков вольется в его отряд, Афонин воспринял без энтузиазма, но и не протестовал. Голубые глаза его не изменили своего выражения и тогда, когда Князев рассказал про Жарыгина. «Не все коту масленица», – поддакнул он. Но когда речь зашла о Заблоцком, Афонин оживился.

– Странный он какой-то. То анекдоты весь вечер травит, мы за животы держимся, то вдруг скиснет, уйдет на речку, сидит камушки швыряет… Привез сигареты болгарские, но не жадный, мы их за два вечера раскурили. А вообще забавный парень. Такие теории мне развивал! Послушать его, так нас всех давно разогнать надо.

Князев насмешливо сморщил нос:

– Рыбак-теоретик? Молодой специалист категории «Г»?

– Какой там молодой, – перебил Афонин, – ты что? Без пяти минут кандидат наук, вот он кто!


Заблоцкому давно уже ничего не снилось. Он не просыпался среди ночи, пытаясь понять, где находится (последнее время почти не случалось дважды ночевать на одном и том же месте). Не пугал криками случайных соседей по койке. Не вздрагивал всем телом, не вскакивал, не боролся с удушьем, а потом, разорвав паутину сна, не лежал разбитый и бессонный до самого утра, боясь сомкнуть веки, чтобы это снова не повторилось.

Чаще всего ему снился институтский конференц-зал, где на одной стене висели портреты вождей, на другой – бородатых академиков, на третьей – фотографии лучших людей института. Сбоку от длинного стола президиума стояли решетчатые стенды, на которых были развешаны карты, диаграммы, таблицы – иллюстрационный материал, необходимый при защите.

Он стоял возле трибуны, как рапиру, опустив к ноге указку, и отвечал на вопросы. Четкий, лаконичный ответ, короткий выпад, шумок одобрения в зале – и рапира застывает у ноги до следующего вопроса. Его день, его торжество, победный финал его диссертации. Но вот из дальнего ряда встает человек без лица и задает один-единственный вопрос. Он не понимает его, пытается переспросить и не слышит собственного голоса, а зал вдруг взрывается громовым хохотом, кругом одни раззявленные рты. Как по сигналу, вверх взлетают десятки черных шаров, и он понимает, что это провал, позорный провал…

Иногда он видел Марину и Витьку.

Витька протягивал к нему руки с нежными подушечками ладоней и спрашивал нетвердо: «Папа, куда ты идешь, папа?» Он брал сына на руки, вдыхая теплый запах его белых волос, подбрасывал, и оба счастливо смеялись. Он делал Витьке «мотоцикл» и «паровоз», но в это время громко стучали в дверь. Он оставлял сына и шел открывать – за дверью никого. Возвращался в комнату – вместо комнаты бесконечный коридор, освещенный редкими, уходящими вдаль огнями. Неистово и гулко он бежал по этому коридору, а впереди, не приближаясь и не удаляясь, стоял с опущенной головой Витька и тихо плакал: «Папа, куда же ты уходишь?»

Это был самый страшный сон.

Марина снилась такой, какой была очень давно, в первые месяцы их любви. Они бродили по осеннему парку и собирали листья. Он все порывался взять ее на руки, она с улыбкой ускользала. Он звал ее «Ри», она его – «Аль». Иногда она была задумчивой, иногда веселой, утром он забывал подробности и помнил только ее неясный облик. Но такой, как в последний год – крикливой и неумной, – она не снилась никогда.

И еще расспросы начальства – кто такой? откуда? где работали? почему без трудовой книжки? – бесконечные расспросы сначала в Красноярске, потом здесь, у этого лысого в кабинете. Господи, да не шпион, не уголовник, ведь согласен кем угодно…

Теперь все прошло. Он жил бездумной мускулистой жизнью, делал, что скажут, и не просто делал, а старался. Старания его принимались как должное, но это не обижало его, напротив, он радовался, что узнает все постепенно, снизу. Он никогда не работал в геологической партии, с третьего курса знал тему своей дипломной, а впоследствии и диссертационной работы, на студенческих практиках помогал шефу и собирал материалы для себя, и теперь ему все было в новинку. Он старался вести себя тихо, но с самого начала не сдержался, возразил Афонину, который нес явную ахинею, и в пылу раскрылся. Теперь он жалел об этом, в его планы не входило распространяться о прошлом, до этого никому нет дела. Со временем он займется чем-нибудь интересным, есть же у них в экспедиции какая-нибудь тематическая группа, словом, будет служить геологии по-прежнему, но в ином качестве. А пока надо все начинать с азов.

Ты изучил труды Смирнова, Билибина и других корифеев металлогении, знаешь петроструктурный и люминесцентный методы, читаешь «с листа» дебаеграммы, способен мыслить категориями регионов, а что с того? Здесь нужны твои ноги, плечи, умение ходить по компасу. Что микроскоп! Надо с помощью обыкновенной лупы прямо на обнажении поставить горной породе точный диагноз, иначе осмысленный поиск превратится в возню слепых котят. Что выводы, обобщения и прогнозы, если ты до сих пор не умеешь наматывать портянки и не можешь предсказать погоду на завтра. Кажется, ты забыл, что полевая геология – тоже наука?

Перебравшись в отряд Князева, он выпросил у завхоза моток веревки, сплел гамак и перенес туда постель и полог. Поздно вечером, когда изнемогшая от чая и анекдотов братва расходилась спать, он, тихо покачиваясь, выкуривал последнюю сигарету. Покачивалось светлое небо, бледные звезды, мелкие ночные облака, ветви над головой. Незаметно он засыпал, и ему ничего не снилось.


– Что же вы мне сразу не сказали? – хмуро спросил Князев. Он чувствовал себя одураченным. Узнают в экспедиции – засмеют. И вообще, за каким чертом этот без пяти минут кандидат приехал в тайгу?

– Вы же не спрашивали, кто я и что.

– А вы сами не могли сказать?

– Зачем? Я приехал работать по специальности, должность меня устраивает, а до остального никому нет дела. Вы начальник партии, я младший техник, каждому свое.

– Ну что ж, – сказал Князев, – я вам в друзья не набиваюсь.

Заблоцкий хмуро стоял перед ним, смотрел в сторону, и Князев, досадуя, что хорошего разговора не получилось, добавил:

– А гамак уничтожьте! Приедет кто-нибудь из начальства – не база партии, а дача. И вам полезно в общей палатке пожить.

Заблоцкий усмехнулся уголком рта, молча кивнул и отошел.

Вселение Заблоцкого обитатели шестиместки встретили, по словам Тапочкина, с чувством глубокого удовлетворения.

– Я думал, тебя к нам на палке не притащишь, – сказал Лобанов.

– Ложись возле меня, – сказал Матусевич.

– Э, нет, – закричал Высотин, – науку производству! Я тоже хочу рядом с ученым полежать!

– Закон, – подтвердил Лобанов. – Ложись между нами. У нас этих… десертаций – как у Жучки блох!

Пытаясь сохранить непринужденную улыбку, Заблоцкий пристраивал на общих нарах свою постель. Над головой его проносились короткие реплики, начиненные двусмысленностями, а он как солдат, застигнутый перестрелкой на ничейной территории, жался к земле, ежесекундно ожидая прямого попадания. Он понимал истинный смысл этой, казалось бы, невинной игры.

«Так вот, дорогой товарищ, – говорили ему, – ты, возможно, талант, будущее светило науки, но нам до этого нет дела. Ты наш напарник в маршрутах, мы должны доверять тебе, а перестанем доверять – пеняй на себя…»

На следующий день все повторилось. Заговорили об ученых, и Высотин, ядовито посмеиваясь в скудную бороденку, сказал:

– Можем предложить несколько актуальных научных тем: «Влияние северного сияния на рост перьев молодого рябчика»…

– «Комары и их роль в народном хозяйстве», – добавил Тапочкин.

– «Почему нет водки на луне», – пробасил Лобанов.

Вмешался Матусевич и попытался свести все к шутке, но Заблоцкий уже не владел собой. Рванув спальник, он вскочил и заорал:

– Да отвяжитесь вы все, черт бы вас побрал! Не ученый я! Бросил, завязал, понимаете?!

Все стихли, потом Высотин пробормотал: – Между прочим, от нервов помогают бром и хвойные ванны…


Через несколько дней после прихода горняков Князев, идя к реке умываться, обнаружил, что валун, на котором все это время лежали его мыльница и зубная щетка и с которого так удобно было черпать воду, вдруг оказался на берегу. Он окликнул Высотина.

– Видел, как вода упала? Еще день-два, и придется все барахло до Тымеры на себе тащить.

Высотин подошел поближе, поскреб бороденку.

– В самом деле…

– Черт-те что, – сердито сказал Князев. – Давай, Илья, собирай народ, проверьте лодки, загружайтесь и после обеда отчаливайте.

– Как же последние маршруты?

– Беру на себя. Оставите клипер-бот, через пару дней мы к вам присоединимся. Лагерь разобьете в устье Деленгды.

– Ладно, – сказал Высотин и заторопился. Ему нравилось распоряжаться. Он только спросил:

– С кем вы останетесь?

– С Заблоцким.

– Сказать ему?

– Не надо, я сам.


– Так вот, товарищ Заблоцкий, – начал Князев, натянуто улыбаясь, – маршрутить будем вместе.

Заблоцкий чуть склонил светловолосую, коротко остриженную голову, в широко расставленных зеленоватых глазах его мелькнула усмешка.

– Большая честь для меня.

– Погляжу, чему вы там у Афонина научились.

– Заранее могу предупредить – почти ничему. Немножко радиометрии, а в основном бродил по ручьям и отбирал гидропробы.

– А маршруты?

– Товарищ Афонин не счел нужным.

– Ну, елки! А вы чего молчали?

– Выполнял указание. Начальству выше, ему видней, оно знает, оно умней.

– Эх вы, геолог! – с сердцем сказал Князев. – Ну ладно. Придется вас натаскивать.

Заблоцкий прищурился.

– Насколько мне известно, термин «натаскивать» применим к молодым охотничьим собакам.

– К молодым специалистам он иногда тоже применим.

– Ну что ж, мне, в общем-то, все равно. Когда начнем?

– Завтра, – ответил Князев и отвернулся, давая понять, что разговор окончен.

Утром они ушли в двухдневный маршрут.

На первой же точке Князев буркнул:

– Становитесь за моей спиной и смотрите, что пишу.

До полудня работали споро и молча, обнажений не было, километры так и летели. Потом начали попадаться скальные выходы. Князев повеселел, колотил молотком налево и направо, показывая образцы, рассказывал, что к чему. Заблоцкому понравилось, как он объясняет – кратко и толково, самую суть.

На привале Князев вдруг спросил:

– У вас опубликованные труды есть?

– Есть, – ответил Заблоцкий и насторожился.

– Не встречал. А о чем?

– Да так, разное.

– А все-таки?

– Металлогения гранитных массивов.

– Украинский кристаллический щит?

– Да.

– Трудно публиковаться?

– Не труднее остального.

– Я не для разговора спрашиваю. Меня эта кухня в самом деле интересует.

Заблоцкий промолчал.

Позже он шагал за Князевым и грустно усмехался: э, нет, дорогой Андрей Александрович, вы, возможно, неплохой парень, и я понимаю, что Заблоцкий для вас белое пятно, но на ваши уловки я не поддамся, на откровенность вы меня не вызовете…

Он шагал и легонько посвистывал. Грустная мелодия песни о маленьком слабом цветке, растущем в трущобах Гарлема, разносилась далеко, и тайга притихла, слушала. Мелодия была ей сродни.

Закинув руки за голову, Заблоцкий лежал на спине и глядел прямо перед собой в светлое ночное небо. Легонько повизгивал, во сне Дюк. Рядом спал Князев, тихий, как младенец. Здоровые легкие, здоровая носоглотка, здоровый дух в здоровом теле, ни тени сомнения. Везет людям…

Так вот, уважаемый Андрей Александрович, публиковать научные статьи можно и в институтском ежегоднике, и в республиканских журналах, и даже в центральных – было бы о чем писать. У него было о чем, и до конца аспирантуры оставался почти год, но дома…

В ту гнилую дождливую зиму Марина почти не работала: у Витьки ангины чередовались с катарами, он стал совсем слабеньким, они покупали ему на базаре апельсины и сизый молдавский виноград, а сами перебивались картошкой. Марина ушивала платья и молчала, губы ее постоянно кривились от невысказанного презрения. Впрочем, иногда ее прорывало. Тогда она вспоминала и своего первого жениха Вовушку, который теперь вместе с женой в загранкомандировке (я могла быть на ее месте!), и Ритиного мужа, который уже два года кандидат и получил квартиру, если бы ты не был размазней, ты давно мог бы добиться, чтобы твоя семья жила по-человечески, зачем тебе семья, зачем тебе ребенок, зачем ты испортил мне жизнь, о какая я дура, поверила твоим сказкам, мама так была против!

Надо было заткнуть рот ей, ее мамочке, ее подругам, и он отмахивался от своего научного руководителя, который убеждал его, что спешить надо медленно.

Нужны были массовые замеры на федоровском столике (оптический прибор для исследования кристаллических веществ), около тысячи замеров и кропотливая их обработка. Но он решил, что идея скажет сама за себя.

Предварительный доклад на ученом совете должен был состояться осенью, он попросил перенести его ближе, на весну. За лето он подгонит все хвосты и осенью будет защищаться.

Был пасмурный майский день с тихим и теплым дождиком, и он, чтобы не испортить свой единственный выходной костюм, надел «болонью». Во дворах особняков бело-розовым цветом вскипали сады, улицы пахли медом. Он четко запомнил и этот дождик, и цветенье садов, и гулкую прохладу вестибюля, и натертый паркет в конференц-зале, и старомодный лиловый галстук председателя совета.

Докладывал он спокойно и сухо, слушали его с интересом. Зачитали отзывы. Начались вопросы. И тут он почувствовал липкий страх, вспотели ладони, он стал сбиваться и путаться. Невнятность ответов влекла новые вопросы, более острые и заковыристые. Он вспылил. Его одернули. А дальше он уже плохо помнил происходящее, в памяти остались лишь краткие определения: «неубедительно», «недобросовестно», «прожектерство», «дискредитация идеи»…

Во время перерыва его окружили, успокаивали, говорили, что ничего не потеряно, что еще есть время – он никого не слушал, в ушах тонко звенело. Он не помнил, как очутился дома. Остановился посреди комнаты, рванул галстук. Стены, мебель глядели с ядовитой Марининой усмешкой. В открытое окно лился все тот же предательский запах меда.

Бежать отсюда! Бежать куда глаза глядят – от причитаний Марины, от этого липкого запаха! Плевать на аспирантуру, на трудовую книжку…

Витька был в яслях. На спинке кровати висела его байковая пижамка в красный горошек. Он поднес курточку к лицу – она пахла безгрешным, детским. Перехватило дыхание. Он бережно завернул курточку в газету и положил в чемодан, рядом с документами. На столе оставил записку: «Уезжаю надолго. Береги сына». Оглядел в последний раз комнату. Споткнулся взглядом о разбросанные Витькины игрушки. Взял чемодан. Кранты! Покатился колобок… Когда он сюда вернется, кем, да и вернется ли?

Потянулись долгие железнодорожные перегоны.

Придя в себя, он глядел в окно и казнился: ну что, идиота кусок? Что ты этим доказал и кому? Только себе хуже сделал… Но возвращаться уже нельзя было. Это выглядело бы полным, окончательным поражением.

За окном вверх-вниз прыгали провода, проплывала мимо Россия. Поезд уходил на восток, все дальше от московского времени.

На базе было пустынно и тихо. От палаток остались одни жердевые каркасы. У тропинки, ведущей в пекарню, валялся резиновый сапог с порванным голенищем. Между ошкуренных берез покачивались на ветру чьи-то подпаленные снизу кальсоны. К стене домика прислонилось длинное удилище без лески.

Заблоцкий, чертыхаясь, маленьким ручным насосом накачивал клипер-бот. Крутобокая оранжевая туша с гофрированным днищем надувалась медленно. Князев сносил к воде груз и, проходя мимо, ткнул в борт кулаком.

– Качайте, качайте. Чтоб звенело!

Заблоцкий качал. Не внушала ему доверия эта лодчонка из прорезиненной ткани, через которую просвечивало солнце. Напорется на камень – и дух вон. Хрупкими и ненадежными казались складные дюралевые весла. Но сомнения эти он держал при себе. Князеву, в конце концов, видней, на чем плыть. Только интересно, как поместятся и груз, и они сами. Груда вещей на берегу все растет.

Зазвенело наконец. Заблоцкий поднатужился, поставил лодку на голову и понес к речке. Уже на воде, отводя клипер-бот за береговые камни, он подивился его легкости и ничтожной осадке. Весь на плаву, пузырь эдакий. А нос загнут, как у пироги.

Грузили вместе. Заблоцкий подавал, Князев укладывал. На дно постелил сложенный вдвое брезент, на нем развернул свою палатку-одиночку и спальный мешок. Сверху принялся ставить банки с консервами.

Сквозь резиновые сапоги Заблоцкий чувствовал, как холодна вода, и обреченно думал, что купание предстоит не из приятных. В неизбежности купания он не сомневался. Слишком уже необычно загрузил Князев лодку – всю тяжесть сосредоточил на носу и в средине, а кормовой отсек оставил пустым. Только потом Заблоцкий понял, что корма – для них самих.

Когда все было уложено, накрыто брезентом и увязано, появился запыхавшийся Федотыч. Он долго сокрушался, что опоздал и не помог, потом стариковской рысцой сбегал к складу и принес копченого ленка – на дорожку.

Заблоцкий сел на тугой борт, Князев, подтянув голенища к поясу, вывел лодку на глубину, толкнул ее и с разбегу прыгнул на корму. Лодка боком выходила на течение. Дюк залаял и пустился по камням вдогонку.

– Давайте на весла, – сказал Князев. – Грести-то умеете?

Лодка была уже на средине. Князев коротко подгребал кормовым. Видя, что хозяин уплывает, Дюк заскулил и полез в воду.

– Пошел, пошел! – в два голоса закричали Князев с Заблоцким, и Федотыч на берегу взывал: «Дюк, Дюк, на!» А Дюк уже плыл, пофыркивая и прижав уши к голове. Он взял наперерез, но не рассчитал, лодка проскользнула мимо на расстоянии прыжка. Дюк отчаянно работал лапами, однако разрыв между ним и лодкой медленно увеличивался. Глаза у Дюка сделались страдальческими.

– Не мучьте собаку! – воскликнул Заблоцкий, но Князев и без того уже разворачивался. Несколько мгновений – и Дюк, укрепившись на брезенте, потчевал своих спасителей отменным душем.

Неподвижная фигура завхоза скрылась из виду.

Грести было неудобно. Перемычка, на которой сидел Заблоцкий, была узкой, он все время соскальзывал с нее, откидываться назад при гребке мешал груз, пятки не доставали до кормы и в поисках упора елозили по днищу, пока не наткнулись на сапоги Князева. Берега относило назад, на отмелях камни под водой сливались в длинные нечеткие мазки.

– Отдыхайте пока, – сказал Князев. – Еще успеете намахаться.

– Дальше плесы?

– Дальше шиверы. Но если не грести, не обгонять течение, лодка окажется неуправляемой. Шмякнет о камни, и будем пузыри пускать. Утонуть, может, не утонем – там мелко, но груз…

– Я плаваю как топор, – предупредил Заблоцкий.

– В случае чего хватайтесь за веревки вдоль бортов.

За поворотом начался широкий плес. Князев положил весло на колени и закурил. Лодка, медленно поворачиваясь поперек течения, скользила бесшумно и плавно. Рядом плыла ее горбатая тень – загнутый нос, груда поклажи и две головы сзади. Хотелось лечь на спину, отдавшись течению, закинуть руки за голову и бездумно глядеть в небо. Плыть и плыть так…

Клипер-бот стало относить к берегу. Князев взялся за весло. Слева показалось знакомое обнажение темных слоистых доломитов. Неделю назад оно было наполовину под водой, а сейчас виден бечевник. Упала вода, сильно упала. Не застрять бы.

Еще поворот, и снизу послышался глухой невнятный гул. Князев привстал. Метрах в двухстах, за солнечной рябью, плясали над урезом воды короткие бесцветные язычки. Они быстро приближались. Князев опустился на корму, расставил колени.

– Весла на воду!

Мерный шум воды нарастал. Лицо у Князева сделалось напряженным. Вытянув шею, он замер и вдруг резко и сильно гребнул и вывернул весло. Качнуло раз, другой, упругий толчок слева, толчок и скрип резины о камень справа, крен. Заблоцкий бросил закрепленные в уключинах весла и схватился за борта.

– Гребите! Какого черта!

Левое весло вспенило тугую воду, правое заскрежетало о камень, еще толчок, визг Дюка, искаженное от усилий лицо Князева, опять режущий по нервам скрип резины, лодка качнулась и выпрямилась. Мимо борта, вровень с поверхностью воды, проплыл огромный плоский валун.

Князев перевел дыхание:

– Такие камни самые опасные. Их метра за три замечаешь, не дальше. Ну, как самочувствие?

Заблоцкий, скособочась, частыми и сильными гребками гнал лодку вперед. Ох и гадкое у него было самочувствие. «Трус и подлец, вот ты кто! – думал он о себе. – Весла бросил, подонок…»

Дюк нетерпеливо перебирал лапами и скулил.

– На сушу просится, – сказал Князев и повернул к берегу. Они еще не пристали, как Дюк, изготовившись, сделал громадный прыжок и благополучно приземлился на гальку.

Передышка оказалась очень недолгой, короче длины сигареты. Впереди снова зашумело, и Князев выплюнул окурок.

А дальше некогда было ни курить, ни думать о чем-то постороннем, ни даже вытирать с лица брызги. Шивера пошли один за другим. Расстояние между ними все сокращалось, пока речка не превратилась в непрерывный грохочущий перекат.

Это было что угодно, только не плаванье. Глагол «плыть» сюда не подходил. Это был водный слалом-гигант. Но повороты отмечали не тонкие вехи с флажками, а грозные камни.

Заблоцкий греб отчаянно. Весла то врезались в воду, то скребли о камни. Лишь теперь он оценил достоинства клипер-бота. Деревянную или металлическую лодку разнесло бы на первой же шивере.

Раз, раз, раз… Весла выгибаются и поскрипывают в сочленениях. Заблоцкий спиной к движению, он видит только напряженное, устремившееся вперед лицо Князева, сквозь нарастающий грохот воды слышит его отрывистые возгласы:

– Давай! Еще! Еще давай! Левым гребани!

Заблоцкому тоже хочется кричать или петь что-то победное, но не хватает дыхания, он лишь командует себе: раз! раз! Вот она – жизнь! Грохот, брызги, и все на волоске, и нет сейчас ничего острее и слаще этого, и он – не пассажир, с ним впервые по имени и на «ты»…

В конце переката им не повезло. Заблоцкий чуть поторопился и сбил занесенное для гребка кормовое весло. Доля секунды, но Князев не успел вывернуть лодку, она с ходу наехала на круглый, едва выступающий из воды валун и перегнулась посередине.

– Ах ты! – воскликнул Князев. – Сели!

Он сделал попытку оттолкнуться веслом, но лодка только повернулась немного. Вода перехлестывала через борта. Заблоцкий уцепился за веревки и раскачивал лодку. Днище поскрипывало, но сидело крепко. Развернуться вниз кормой мешали соседние камни. Вода уже покрывала носки сапог.

– Машешь веслами, – проворчал Князев, перекидывая через борт ногу и примеряясь, куда ступить. Заблоцкий растерянно поглядывал то на него, то на кипящие буруны и вдруг, прежде чем Князев успел удержать его, прыгнул за борт. Ух ты, по грудь! А вода сквозь одежду обжигает. Только бы на ногах удержаться…

– Куда полез! – заорал Князев и, перегнувшись через борт, схватил Заблоцкого за шиворот. – Жить надоело?!

– Сейчас… – бормотал Заблоцкий, борясь с течением. – Сейчас поедем…

– А ну давай в лодку!

Князев рванул Заблоцкого, ноги того подбило течением, и он повис в воде. Лодка от толчка качнулась, накренилась и со скрипом сползла с камня. Волны подхватили ее. Князев перевалил Заблоцкого через борт, сунул ему под нос жилистый кулак.

– Дать бы тебе, чтобы еще раз искупался!

– Ни фига! – У Заблоцкого мелко стучали зубы, но он улыбался. – Если бы не мой самоотверженный поступок, до сих пор бы сидели!

– Спаситель… Сбило бы с ног, башкой о камень – и была бы твоя жена вдовою. Ты женат, кстати?

– Женат. А ты?

– Старая дева, – буркнул Князев. – Гребни-ка правым, опять на камни прет.

Шиверы кончились неожиданно. Река еще долго волновалась, крутила и всплескивала, но крупных камней больше не было.

Поворот – и снова спокойная гладь, мелкая рябь, веселые блики солнца. Мирная провинциальная речушка. Вот-вот покажутся на берегу деревенские избы, подмостки, бабы с бельем. Не верилось, что те буруны и эта гладь – одной воды.

А затем, миновав поворот, Князев увидел, что речку вдалеке пересекает широкая желто-белая полоска, за ней снова пространство воды, отчетливо видны оба берега и… Что за чертовщина? Третий берег поперек русла. Высокий, со щеточкой тайги. Плыть вроде бы некуда. Тупик.

Князев зажмурился, отогнал странное видение. Теперь их несло прямо к порогу в устье Деленгды, а дальше Тымера и ее правый берег.

Надо высадиться, посмотреть порог. Уж очень бурлит…

А может, не стоит? Проскочить с ходу?

Нет, пристать!

– К берегу! – крикнул Князев и длинным гребком развернул лодку. – Поднажми!

Берег скалист и крут, сразу не пристанешь. Ах, елки зеленые, не успеть! Порог уже рядом…

– А ну, назад! Правым греби, левым табань!

Камни как поднятые морды чудовищ. Метровые буруны. Оглушающий грохот. В средине по самому стрежню – узкий проход.

– Нажми! Не успеем!

Они успели, но лодка вышла на стрежень боком и ее мгновенно развернуло поперек.

– Держись!!

Лодка уже не слушалась руля, порог перебрасывал жевал ее зубастой пастью. Какой там порог – целая лестница! Они боками считали ступеньки. Оглохшие, ослепшие. В провалах между горами воды мелькало близкое дно. Вцепились в веревки, мокрые с головы до ног. По пояс в воде. Беспомощные младенцы. Вода и камни. Бессильно, как руки утопленника, болтаются брошенные в уключинах весла. Мощный толчок, с маху, серединой. Круто, как в вираже самолета, сдвинулось набекрень небо. И все. Лодка заскакала на частых волнах.

Берега сразу раздались, вода потемнела.

Лодка все еще плыла боком, но они смотрели не вперед, а назад. На пологую длинную лестницу, покрытую грязно-белой пеной.

– Чертова мясорубка, – еле выговорил Князев. Заблоцкий криво улыбался посеревшими губами. Оба смотрели на порог, не отрываясь. Только что они были там, в самой чертопляске.

– Сверху он безобидней, – сказал Князев.

– Куда, к черту, – без всякого выражения сказал Заблоцкий.

– Ну, лихо мы с тобой…

Клипер-бот плавной дугой выносило в Тымеру.

Пристали кормой. Князев выпрыгнул первым, подтянул лодку, за ним, прихрамывая, выбрался Заблоцкий, пожаловался: – Ногу отсидел! – и заковылял по берегу. Полез в нагрудный карман за куревом и свистнул – сигареты раскисли, полопались, мокрый табак перемешался с бумагой – черпай пригоршней и выбрасывай.

– Пропали мои сигареты, – начал он и умолк, пытливо глядя Князеву в лицо. «Как же обращаться к тебе? Шиверы ведь позади…»

– Сейчас посмотрим, – сказал Князев. – Я тоже подмок. Вы на меня всю дорогу веслами брызгали… нет, ничего, курить можно. Держите!

– Спасибо, – пробормотал Заблоцкий и разочарованно подумал: «Ну вот, кончились шиверы – кончилось «ты»… Никогда не думал, что меня это сможет волновать – на «ты» или на «вы»…»

Князев тем временем начал разгружать лодку, весело ругался, выуживая из воды их вещи, открыто и весело глядел на Заблоцкого, и тому опять стало хорошо.

– А здорово вы меня в лодку втащили, – засмеялся он. – За шиворот, как кутенка. Бицепсы у вас, видно, в порядке.

– И бицепсы, и трицепсы. И по шее вам ох как хотелось съездить. Прямо руки чесались…

– А я бы тогда доносик: начальник Князев избивает своих младших техников.

– Тоже мне техник – без пяти минут кандидат… Кстати, я вас без трудовой книжки и на такую должность не имел права брать.

– Ну вот, видите! Еще одно нарушение трудового законодательства. Вы у меня в руках.

– Шантажист вы мелкий, – сказал Князев. – Ладно, давайте костром займемся.

Через несколько минут костер уже пылал, и Заблоцкий стягивал с себя мокрую одежду. Глядя на его крепкую спину со следами прошлогоднего загара, Князев удовлетворенно думал о том, что этот колючий парень начинает ему нравиться. Мелкие неурядицы, настороженность, пустяковые обиды – все это, кажется, отошло. Знакомство, кажется, состоялось.

Заблоцкий, выкручивая штаны, чувствовал спиной солнце и думал примерно о том же.


Средина июля не принесла особых перемен. Карта квадрат за квадратом покрывалась линиями маршрутов и точками горных выработок, шла зарплата и полевое довольствие, множились палочки «едодней» в тетрадке Костюка, Федотыч неизменно спрашивал по рации, как ищутся «габбро-теодолиты», все шло заведенным порядком как вчера, как в прошлом году, как пять лет назад. И Князев усилием воли гасил в себе приступы злой тоски. Еще один сезон впустую, сколько можно?!

В маршруты он ходил с Заблоцким, привычно объяснял, что к чему, радовался его успехам, но иногда задавал неожиданные задачки. Заблоцкий отвечал уверенно, чуть небрежно. Сам он спрашивал о чем-нибудь редко, но вопросы его почти всегда ставили Князева в трудное положение – заниматься сугубо теоретическими исследованиями на камералке не было ни времени, ни возможностей.

Однажды Князев спросил его:

– Ну как, не надоело еще?

– Что именно?

– Да все это: тайга, комары, рюкзак с образцами? Вы ведь большего стоите…

Заблоцкий внимательно посмотрел на Князева. Нет, вроде без ехидства спрашивает.

– Откуда вы знаете, чего я стою?

– Ну все-таки… – Князев сделал паузу, и только теперь Заблоцкий уловил в его глазах иронию. Но ссориться не хотелось. – Не надо, Александрович, – тихо попросил он. – Не хочу я ничего другого. Надоело, устал. Пусть все как есть. Лучше быть среднесписочным…

«Здорово его там долбануло», – подумал Князев, а вслух сказал:

– Ничего, скоро будете самостоятельно маршрутить.

– Это с удовольствием, – ответил Заблоцкий.

Шли по тайге двое. В резиновых сапогах, в хлопчатобумажных костюмах, в накомарниках, заправленных под воротники, и нигде ни щелочки, ни прорехи.

Заблоцкий чувствовал, как пот стекал по бровям, капал с кончика носа, струился по щекам и шее. Все тело было мокрым, и скоро, вероятно, от пота зачавкает в сапогах.

Вдали закуковала кукушка. Заблоцкий загадал, сколько ему еще жить. Кукушка сразу же сделала паузу, отчетливо произнесла: «ку-ку, ку-ку, ку-ку» и умолкла. «Сволочь», – пробормотал Заблоцкий в превеликой досаде на кукушку и на себя и, забывшись, плюнул. Плевок повис на сетке возле самого носа.

Наконец между деревьями голубовато блеснула Тымера.

Опустившись на колени, Заблоцкий сорвал накомарник и опустил лицо в воду. Вода была прозрачна и холодна. Князев, пофыркивая, умывался рядом. Дюк зашел в реку по брюхо и жадно лакал, хвост его сносило течением.

– Сегодня, кажется, я впервые понял, для чего людям брови,- сказал Заблоцкий.

– Для чего?

– Пот от глаз отводить.

– А, это! – Князев усмехнулся. – Это я давно понял. – Он откинул накомарник, подставил лицо слабому ветерку и закурил. Заблоцкий открыться не решился, сунул сигарету в рот прямо с сеткой.

– Вздохнуть не дают…

Князев опять усмехнулся.

– В шестьдесят втором мы здесь начинали безо всего: ни пологов, ни накомарников, а вместо репудина – деготь.

– Как же вы работали? Это же пытка!

– Так и работали. Кутались, как старые бабы, перед сном в палатке дымокур жгли, а потом застегивали створки наглухо и укрывались с головой… Прилетел к нам в тот сезон один топограф просеки нивелировать, хороший, старательный парень. День проработал, а к вечеру свалился, температура сорок. Заражение крови. Еле спасли.

– Он что, раздетый был?

– Да нет, зачем же! Просто, когда в трубу смотришь, шевелиться нельзя, прицел собьешь. Лицо-то у него открыто было, да и руки тоже.

– Гадость какая, – передернул плечами Заблоцкий.

– В пятьдесят восьмом, когда перепись проводили, был такой случай. Шел переписчик на дальнюю факторию, оступился и сломал ногу. Через две недели нашли его мертвым, хоть продукты у него еще оставались, и спички были, и вода поблизости, и дрова. Видно, потерял сознание, а комары доконали…

– Вы мне такие ужасы рассказываете, даже не верится. Бр-р…

– Чего там – ужасы. Что было, то было. Не вы первый, не вы последний. В этом году у нас хоть репудин хороший, чешский.

Он выплюнул окурок и, как забрало, опустил сетку. Терпение, Алеша. Иван Анисимович Седых – главный геолог экспедиции – рассказывал, как работали здесь в двадцатых-тридцатх годах. Вертолетов, водометных катеров с малой осадкой еще не изобрели. Бечевой тянули баржи, на конных волокушах везли за сотни километров буровые станки и составляли карты, точность которых удивительна и для теперешних времен. Горные инженеры, землепроходцы, могучие ясные умы…

– Погодите, – сказал Заблоцкий. – У меня портянка сбилась.

Поджидая Заблоцкого, Князев сбавил шаг. Было около семи вечера, но солнце стояло выше самых высоких деревьев. Впереди виднелся мыс, от которого они начали свой П-образный маршрут. До мыса было метров триста, а там уже и лагерь близко.

Берег сделался круче, среди гальки стали встречаться крупные валуны. Князев спустился к самой воде.

Пока он колотил молотком, Заблоцкий ходил взад-вперед по берегу, постепенно приближаясь к обрыву.

Сверху что-то посыпалось. Заблоцкий, поднял голову и увидел Дюка. А чуть ниже, почти у кромки обрыва, обнаженной недавним оползнем, из глины и щебня выглядывал большой темно-бронзовый камень.

Заблоцкий окликнул Князева и молча показал рукой. Глаза у Князева сделались очень светлыми и колючими. В два прыжка он оказался рядом.

– Черт, не достать! Ну-ка, залезайте мне на плечи!

Теперь камень можно было потрогать вытянутой рукой. Да, он бронзовый, местами бурый. Заблоцкий отбил кусочек, и скол блеснул зернистой золотой поверхностью. Вот она какая, тымерская руда!

– Чего вы там копаетесь? – воскликнул Князев, выглядывая из-за сапога. – Он крепко сидит?

– Крепко!

– Подройте снизу!

Глина оказалась податливой, но очень вязкой. Заблоцкий провозился минут пять. Князев переступал с ноги на ногу, поводил плечами. Наконец глыба качнулась и рухнула.

Князев подошел к ней как-то боком, крадучись, резко и почти без размаха ударил молотком и нагнулся над сколом. Потом опустился на колени, поворочал глыбу, поднял растерянное лицо:

– Елки зеленые, да здесь пять процентов никеля!

– А кондиции?

– Кондиции – ноль три – ноль четыре процента…

– Так это же…

– Погодите, – перебил Князев и все ерзал на коленях возле глыбы, поворачивая ее, ощупывал. – Вы видите, какая она свежая? Какая неокатанная, видите?


16 УП Туранск тчк Седых тчк левом берегу Тымеры моренных отложениях найден свал сливной рудытчк содержание полезного компонента визуально до шести процентов тчк желателен ваш приезд тчк Князев 28


В тот душный вечер в палатках долго не спали.

Домовитые горняки даже на кратковременном лагере установили свою шестиместку искусно и надежно – на трехвенцовом срубе и жердевом каркасе. Крепчайшим махорочным дымом изгнав комаров, они уселись в ногах нар и чифирили. Из рук в руки ходила литровая кружка. Напиток был горек и черен. Пили его не торопясь, делали пару мелких глотков и передавали соседу. Говорил Шляхов:

– Видать, я фартовый. По мелочам считать не буду, но по моим шурфам в трех местах комиссии из Москвы ходили. А опосля рубили к тем шурфам дороги, гнали технику, строили поселки… На Водопадном раз вышла заминка со взрывчаткой, два дня нам сактировали, на третий послали дрова для конторы пилить, чтобы без дела не сидели. Гляжу – на листвяжном бревне затес, и под смолой номер шурфа виднеется, моей рукой написанный. Ша – сто седьмой.

– Ты глянь, упомнил! – воскликнул Федька-взрывник.

– Я их, почитай, все помню. Вроде бы и мерзлота везде одинаковая, и суглинок, а нет похожих выработок. Особливо те помню, с которыми горя хватил: там валун в стенке торчит, всю картину портит, там чуть вывалом не придавило, там водоотлив плешь переел, там крепь покорежило… И чем труднее, тем дольше память держит.

– По мне, так они все одинаковые, сказал Федька, – четыре стенки и забой.

– Тебе заботы – спустился, шпуры зарядил и наверх. А я этот закон, Федя, давно приметил, ты еще, должно, мамкину титьку сосал.

– Где уж нам уж, – пробормотал Федька.

– Значит, ты, Сергеич, надеешься, что и нынче подфартит? – спросили из темноты.

– Кто его знает. На бога, говорят, надейся, да сам не плошай. Зацепка у Князева вроде есть, а мужик он настырный, клубок этот по ниточке должон размотать.

Палатка геологов была поставлена прямо на мох и растянута вширь. Снаружи она напоминала туловище стельной коровы с продавленной спиной. Раздутые бока не позволяли застегнуть створки, впрочем, застежки давно оборвались. В палатке хозяйничали комары, однако под пологами оживления хватало. Собеседники не видели друг друга и говорили все разом. Высотин и Матусевич через головы Заблоцкого и Лобанова жарко спорили, как лучше проводить валунные поиски. Лобанов и Тапочкин через головы Высотина и Заблоцкого распределяли будущие награды. Прошло не меньше часа, прежде чем спор наконец исчерпался. Несколько минут все молчали, потом Матусевич негромко сказал:

– У меня сейчас ощущение охотничьей собаки, которая взяла след.

– А он старый, этот след, запутанный, и потерять его дважды два, – так же тихо сказал Высотин.

Лобанов добавил:

– Да, зверь хитрый попался, по воде шел…

– Мальчики, как мы его назовем? – спросил Матусевич.

На него накинулись со всех сторон: «Ты сначала найди!» – но Матусевич, переждав крик, с несвойственной ему твердостью сказал:

– Найдем, есть у меня такая железная уверенность! Раньше никогда не было, а сейчас есть!

– Смотрите, какая интуиция, – сказал Высотин, но его на этот раз никто не поддержал.

– И будет на том месте поселок…

– Да, сперва поселок, а потом город.

– Город не город, а поселок будет. Нормальный горняцкий поселок.

– А место, где стояли наши палатки, обнесут заборчиком. Первая достопримечательность!

– Да, а наши молотки будут первыми экспонатами местного музея!

– И накомарники! И портянки!

– Братцы, ничего не выбрасывать, не сжигать, не списывать. Хранить все для истории!

– Надо и герб придумать!

– Не, сперва название! Это наше законное право!

– Ого, Тапочкин уже права качает!

– Мы его мэром выберем…

– Не, законно! Предлагайте названия!

– Шутки шутками, а поселок наверняка будет. Не горняков, так геологов. Детальную разведку в любом случае проводить надо. Штук пятьсот скважин бурить. Это лет на пять. И народу человек триста.

– А Князев эту партию возглавит.

– Мы там все будем!

– Да, Александрович это дело до конца доведет.

– Только, наверно, не начальником, а старшим геологом.

– Ничего, он и за начальника потянет.

– Я не говорю, что не потянет – не согласится.

– А я думаю, что и согласится, и потянет. Такой партией должен руководить только геолог.


И Князеву не спалось в его крошечной палатке. Вот она, рудишка долгожданная, – думал он, поглаживая образец, с которым не захотел расставаться даже в постели. – Теперь-то мы тебя схватим за хвост! В речных отложениях рудные валуны встречаются часто, но это еще ни о чем не говорит. Реки тянутся на сотни километров, имеют десятки притоков, перемывают свои собственные наносы, ледниковые отложения, которые также принесены из других районов, и откуда руда, где ее коренное залегание – неизвестно. Иголка в стогу сена. Тем более что валуны хорошо окатаны, сильно окислены, то есть принесены издалека. А сегодняшний свал – другое дело! Он из ледниковой морены. Рудная залежь где-то выходила на поверхность, древний ледник разрушил ее и перенес обломки в долину Тымеры. Сульфидные руды при транспортировке на большие расстояния разрушаются, а наш свал угловатый, свежий. Значит, коренное залегание руды поблизости, километрах в ста, не дальше. По расположению морен нетрудно узнать, откуда двигался ледник. Поставим валунные поиски, определим ареал рассеяния – и дело в шляпе. Главное – хвостик поймать!

Восьмой год ты сезон за сезоном прочесываешь тайгу. Удач было меньше, чем неудач, гораздо меньше, но ведь «нет» тоже надо сказать обоснованно. Сколько раз ты шел ложным путем, сколько раз пробирался впотьмах, на ощупь, и вера твоя висела на волоске. И грош тебе цена в базарный день, Князев, если и в этот раз ты собьешься, с пути, ухватишься не за ту ниточку. Смотри же, не оплошай!


17 VII Туранск тчк Арсентьеву тчк ледниковых отложениях найден свал богатой руды тчк считаю необходимым перестроить методику поисков зпт случае крайней необходимости готов вылететь докладом Туранск тчк Князев 29


Елки зеленые, да что они там, повымерли все?!


19 VII Туранск тчк начальнику экспедиции тчк рапорт тчк связи находкой моренных отложениях бассейне Тымеры рудного свала высоким содержанием металла необходимо пересмотреть проект работ зпт поставить валунные поиски тчк для выяснения этого вопроса прошу разрешить мне срочно выехать Туранск тчк Князев 30


20 VII Тымера тчк Князеву тчк ваши рд 28 29 30 Седых Москве зпт Арсентьев выехал на объект тчк решать вопросы изменения методики не уполномочен тчк Коркин 7 дробь 84


Приняв радиограмму, Князев несколько секунд глядел в дырчатый зев трубки, но там лишь потрескивало. Федотыч переключился на прием. Теперь все понятно. Начальство в отъезде, у кормила Дема Коркин, плановик и дежурный «врио», полномочия его дальше завхоза и конюховки, конечно, не распространяются.

Князев нажал кнопку микрофона:

– Федотыч, тебе боевое задание. Договорись от моего имени с радистом Переверцева насчет дополнительного времени и узнай у него следующее. Запиши – первое: когда вернется Седых; второе: где Арсентьев, можно ли с ним связаться и когда он будет в Туранске; третье: можно ли сейчас раздобыть вертолет. Хорошенько обо всем расспроси, их радяга в курсе дела, все станции слушает. Ну и привет от меня, от всех нас и наилучшие пожелания. Прием.

Выслушав ответ, Князев попрощался. Ему было муторно: от этой канители ничего хорошего ждать не приходилось. Игра в кошки-мышки. Надо запастись терпением. Дурацкое положение: хочешь свернуть с окольного пути на прямую дорогу, а она закрыта. Можно, конечно, обойти шлагбаум сторонкой или подлезть под него, но… Лучше подождать, пока откроется.

На следующий день Князев впервые за сезон шел в маршрут по обязанности. Идея валунных поисков час от часу материализовалась, обрастала подробностями, становилась программой. И любая другая работа, не вызывавшая ранее никаких сомнений в своей логичности, казалась теперь проволочкой, досадной тратой времени.

Вечером Князева ждал разговор. Федотыч со стариковской дотошностью разузнал у соседей все новости и не спеша, наслаждаясь своей осведомленностью, передавал их Князеву. Да, Седых до сих пор в Москве, и ходят слухи, что в Туранск он вернется только за вещами. «Кто же будет вместо Ивана Анисимовича?» – мелькнуло у Князева, а Федотыч уже выдавал следующую новость. Да, Арсентьева в Туранске сейчас нет, он в Курейской партии, наводит свои порядки. Кой-кого из начальства сместил, а на их места посадил приезжих, по слухам – своих бывших сослуживцев.

Главную новость Федотыч приберег напоследок:

– Подежурьте чуток у трубочки. С вами Переверцев поговорить хочет.

Князев обрадованно потер руки. С Сашкой им всегда есть о чем поговорить. Сашка – ветеран, они в один год приехали. Сколько людей за это время поприезжало, сколько уехало, сколько начальства сменилось, а они пережили все реформы и всегда оставались союзниками…

– Говорите, он слушает. Я буду передавать туда-сюда.

– Сашенька, здравствуй! – сказал Князев. – Как дела, что нового, какие успехи?

Трубка помолчала и голосом Федотыча ответила:

– Говорит, что все в порядке, нашел одно интересное рудопроявление, сейчас долбает его. Спрашивает, что у вас нового. Прием.

– Вот собака, зачем лишние вопросы? Он же все мои радиограммы читает.

– Смеется, говорит, что, конечно, читает, что спрашивает просто так, для уточнения. Поздравляет с находкой, желает дальнейших успехов.

– Передай «спасибо». Скажи, что прошу попытаться лично поговорить по рации с Арсентьевым и убедить его приехать на несколько дней к нам. Пусть скажет, что у нас рыбалка отличная, он на это клюнет. Только чтобы заранее сообщил, когда приедет, надо площадку для вертолета расчистить. И дорожки песочком посыпать. Ладно, про песочек не передавай.

– Смеется, говорит, что обязательно клюнет, только неизвестно, будет ли от этого приезда толк. Говорит, что рыбалка и у них хорошая, в озерах щуки полно, окуня. Я ему отвечаю, что у нас щуку за рыбу не считают, а он смеется, говорит, «заелись». Спрашивает, как кадра.

– Скажи, что ничего кадра, нормальная. Спроси, как у него.

– Ругается: недели две назад к ним шестерых тунеядцев привезли.

– Спроси, как тунеядцы работают.

– Говорит, что как добрый сосед может отдать этих туней вам для… для… Погодите, я записал. Для педагогических экспериментов.

– Скажи, что мне эфир засорять неудобно. Еще раз всем привет и наилучшие пожелания. Пусть побыстрее свяжется с Арсентьевым.

Князев выключил рацию. Лицо его еще хранило улыбчивость от приятного разговора. За надтреснутым, чуть искаженным радио голосом Федотыча ему слышалась спокойная, медлительная речь Переверцева. Но это длилось недолго.

Неужели Ивана Анисимовича действительно забирают в Москву? Теперь понятно, почему Арсентьев спешит навести свои порядки! Вот она, новая метла… Жаль, что не удалось обсудить эти новости с Сашкой. Это не телефонный разговор. Здесь даже посоветоваться не с кем. Заблоцкий? Он не варился в нашем компоте, многого не поймет. Шляхов? С ним вроде бы неэтично. Матусевич, Высотин? Они еще верят в непогрешимость начальства, пусть кто-нибудь другой лишает их невинности.


С утра дождило, маршруты сорвались. Но к полудню дождь перестал, и решено было отправиться на рыбалку.

Заблоцкий взял лопату и пошел копать червей. За этим занятием его застали горняки, посмеялись: «Где ты в мерзлоте червей найдешь!» – и пригласили с собой. На берегу все разбрелись поодиночке, только Заблоцкий ни на шаг не отходил от Шляхова.

– Буду, Иван Сергеич, ваш опыт перенимать.

– Валяй. Я из свово опыта секретов не делаю.

Удилище у Шляхова было из ствола молодой березки – длинное, с оструганным комлем и очень тонкой вершиной. Снасть из крученого шелка, только поводок капроновый, зеленоватый, неприметный в воде. Поплавок – пробка из-под шампанского. Крючок обычный, средних номеров, с длинной бородкой.

– А на что ловить будем? – спросил Заблоцкий. Шляхов поискал вокруг глазами, сорвал травинку, скатал ее в шарик и насадил на крючок. Сильно взмахнув удилищем, забросил. Поплавок понесло течением. Шляхов проводил его на всю длину лески, вытащил, снова забросил. Пробормотал:

– Не хотит, зараза.

– Я что-то не слышал, чтобы рыба на травку клевала, – сказал Заблоцкий. Шляхов и не взглянул в его сторону. Ножом отхватил за ухом прядь волос, вытащил из рукава нитку и мигом соорудил «мушку». Подняв поплавок повыше, пустил обманку нахлыстом, по самой поверхности. Заблоцкий видел ее только первые мгновения, потом в глазах зарябило, и «мушка» потерялась. Всплеснуло, Шляхов дернул удилище и принял на грудь первого хариуса.

– Теперь пойдет дело.

Он снял хариуса с крючка, стукнул о камень и, засунув толстый палец под жабры, изнутри выдавил глаз.

– Вот-она, наживка! А ты боялась, дурочка. Бери второй глаз и рыбачь себе!

И пошло дело. Неприятно было вырывать у еще трепетавших рыб глаза, но жалость эта скоро растворилась в древней страсти добытчика.

Такого клева Заблоцкий еще не видывал. Хариусы дрались за наживку, кидались на поплавок. Крупные черноспинные хариусы, один к одному, по килограмму каждый. Здесь не было счастливых или несчастливых мест. Удильщики, следуя за поплавками, спускались по течению и кучками складывали рыбу на берегу.

Заблоцкий читал когда-то, что рыба не любит шума, боится упавшей на воду тени, резких движений. Какое там! Тымерские хариусы были не пуганы, не ловлены, не считаны. Заброска, короткая проводка, подсечка, удилище гнется, упругий трепет упирающейся рыбы передается руке. Еще усилие – и хариус, чертя хвостом воду, летит на берег.

Под вечер рыбаки собрались вместе, прикинули улов и ахнули: полцентнера отборной рыбы!

На шум пришел Князев, с утра сидевший над картой маршрутов, постоял, засунув руки в карманы, покачал головой:

– Дорвались! Куда же теперь ее девать столько?

– Туда, куда и все, – хохотнул Шляхов, – в брюхо. Не каждый день такая лафа!

Остальные поддержали:

– Найдем куда! Посолим, завялим. А половину за ужином съедим!

– Это вы можете, – сказал Князев и, присев, взял в руки по хариусу. – Хороши! В коптильне места хватит? Тогда и я свой вклад внесу.

– Я с вами, – быстро сказал Заблоцкий.

Они направились к устью Деленгды и поднялись почти до самого порога. Князев вынул из чехла короткий металлический спиннинг, раскрыл коробку с блеснами. Заблоцкий увидел мощные кованые тройники, карабины, стальные поводки, свинцовые грузила, куски проволоки. Блесен оказалось всего несколько штук, в основном желтых. Заблоцкому понравилась одна из них – с черными полосами и красным пластмассовым хвостиком на манер сердечка.

– Попробуем на эту? – предложил он.

– На эту будем осенью рыбачить. Сейчас «мышь» надо.

Князев показал обтянутый беличьей шкуркой кусок пробки, формой и размерами действительно напоминающий мышь. Даже хвостик свисал – коротенькая веревочка, маскировавшая ушко зубастого, паянного бронзой тройника. Акулу можно было вытащить на такую снасть.

Князев прицепил «мышь» к поводку, подтянул ее на метр от конца спиннинга, макнул в воду, чтобы потяжелела.

– Ну, ловись, рыбка, большая и маленькая.

Заброс был сделан мастерски. «Мышь» без всплеска приводнилась почти у противоположного берега. Прижав рукоять спиннинга к левому боку, правой рукой Князев медленно крутил катушку. Так же медленно пересекала течение «мышь», два длинных уса веером расходились по воде. Вот она достигла стрежня, качнулась, зарылась в мелкие волны. Точь-в-точь живой зверек борется с течением. Вот снова показалась. Вошла в затишье за большим камнем. Миновала его. Заблоцкий взглянул на Князева. Тот придерживал катушку пальцем и тянул «мышь» одним только движением удилища. Снова мелкие волны. И тут из воды метнулось что-то красноватое, пятнистое, сильно всплеснуло, скрылось, и тотчас тревожно и пронзительно заверещал тормоз катушки. Князев, перехватив спиннинг в обе руки, пытался большими пальцами остановить вращение катушки и пятился, удилище гнулось дугой, леска, позванивая, ходила из стороны в сторону, резала воду.

– Есть! – закричал Заблоцкий, прыгая возле Князева и не зная, чем помочь. Князев, сдерживая могучие рывки, с видимым усилием щелчок за щелчком наматывал на барабан леску и все пятился. Взбурлило у самого берега. Заблоцкий увидел тупую морду, толстое длинное тело, несоизмеримо огромное рядом с хрупкой снастью, и в испуге, что рыбина сейчас сорвется, схватился за леску.

– Отпустите, уйдет! – заорал Князев. – Под жабры хватайте! Под жабры, говорю!

Пальцы скользнули по мокрой, покрытой слизью голове, рыбина ударила хвостом. Заблоцкий испуганно отдернул руку и бросился по колено в воду, растопырясь, как хоккейный вратарь, и отрезая тайменю пути к спасению.

– Не паникуйте, – сердился Князев, – подержите спиннинг, я сам вытащу. Нате, держите крепче. Леску не ослабляйте!

Заблоцкий принял спиннинг. Рыбина с разинутой пастью наполовину виднелась из воды. Князев одним движением ухватил ее под жабры и выбросил на берег.

– Вот это чудовище! – воскликнул Заблоцкий. – Сколько в нем? Килограммов тридцать будет?

– Тридцать не тридцать, а двадцать потянет, – Князев вытер рукавом лицо, широко улыбнулся. – Зверюга, а?

Заблоцкий запустил ладонь под жабры и с усилием выжал тайменя до плеча. Зубастая пасть была вровень с его лицом, хвостовой плавник лежал на земле.

– Какое там двадцать – больше!

Князев, все еще улыбаясь светлой мальчишеской улыбкой, со щедростью удачника протянул Заблоцкому спиннинг:

– Хотите попробовать?

– Пробовать-то уже нечего!

– Чудак, они всегда парами стоят!

К одноручному спиннингу Заблоцкий не привык. Он сделал чересчур сильный замах, катушка раскрутилась и обросла «бородой» прежде, чем «мышь» коснулась воды.

– Кто же так забрасывает! – разочарованно сказал Князев. – Теперь будете до ночи распутывать. Я думал, вы умеете…

Заблоцкий отбросил спиннинг и начал выбирать леску руками. «Мышь» толчками приближалась, перелетая с волны на волну. Было уже не до рыбалки – скорее бы вытащить леску и распутать эту идиотскую «бороду». Вот осрамился!

Внезапно леска натянулась. Заблоцкий подергал – безуспешно. «Зацеп», – подумал он и, намотав леску на ладонь, дернул посильнее. Пошло, но как-то странно тяжело. «Ветка какая-нибудь прицепилась», – решил Заблоцкий, но в этот миг сильнейший рывок едва не стащил его в воду. Леска безжизненно обвисла. Чувствуя неладное, Заблоцкий быстро выбирал ее. На конце лески не было ничего – ни «мыши», ни тройника.

– Три вещи нельзя доверять чужим рукам: фотоаппарат, жену и спиннинг, – ворчал Князев, глядя, как Заблоцкий, распутывает «бороду». – Рыбачок, елки зеленые! Такого «мыша» загубил!

А вечером была уха. Все казалось вполне постижимым: тайменью голову, которая не влезала в ведро, разрубили и сварили. Затем бульон отцедили и бросили в него два десятка хариусов. Соль, добрая горсть сушеного лука, лавровый лист, столовая ложка перца. Юшки получилось немного – по кружке на брата. Ею запивали рыбу. Она была крепка, как спирт, и действовала, как спирт, – согревала и клонила ко сну. А ночью вскакивали от мучительной жажды и пили воду.

К концу поля Заблоцкий научится ловить тайменей. Он научится ловить их спиннингом и без него, привязав леску к петле тужурки и забрасывая приманку прямо рукой, как матросы кидают чалку. Он будет ловить тайменей на «мышь», на блесну, на живца, на хвосты и желудки их собратьев, с берега и с лодки, изучит их повадки, познает излюбленные места, «вникнет в психологию». И со многими способами приготовления рыбы он познакомится, овладеет этими способами, превзойдя своих учителей. Но никогда ему не сварить такой ухи, какая получилась в тот вечер у Князева. Впрочем, здесь немало зависит и от восприятия. Рыба, как известно, приедается…


Костюк рубил дрова для костра. Наступив на сушину, он заносил топор высоко над головой, но удара не получалось. Топор тюкался в толстую ветку, топорище крутилось в руках. После нескольких ударов хворостина ломалась, обрубок взлетал высоко вверх, Костюк жмурился и втягивал голову в плечи.

Князев некоторое время наблюдал его мучения, не выдержал, подошел:

– Горе мое, как ты рубишь? Гляди!

Он выбрал сучок потолще, положил его на пень и, придерживая рукой, несколькими ударами расчленил на короткие звенья.

– Руби не поперек, а наискось, тогда перерубишь с одного удара. А так, как ты, – и ногу можно покалечить, и лоб расшибить.

Он отдал топор и, прищурившись, оглядел нескладную фигуру Костюка.

– И вообще, что за вид? Приведи себя в порядок, побрейся, белье постирай. Ведь с пищей возишься!

Костюк вытер руки о штаны и, как школьник, показал ладони.

– А чё, я моюсь.

– Моешься… – передразнил Князев и отошел. Костюк поглядел ему вслед, вздохнул и взялся за топор.

В экспедицию Костюк попал не по доброй воле. Прежде он работал в артели железо-скобяных изделий, с мастером они жили «вась-вась», он имел выгодные наряды. Но артель разогнали, председатель и мастер дали следственным органам подписку о невыезде, а Костюк, хоть особой вины за собой не чувствовал, решил, пока не поздно, смыться от греха подальше.

Тяжелой работы он всегда избегал, место повара его устраивало. Костюк знал, что ссориться с поваром никому не выгодно, еще в армии это усвоил, и там же, крутясь около ротной кухни, постиг азы кулинарии – авось сгодится в жизни. В тайге оказалось еще проще. На баночках с консервированными щами, свекольником и борщом приклеены этикетки, и вся нехитрая технология варки там подробно изложена. Была даже приписка, которая всегда смешила Костюка: «Сметану добавлять по вкусу». Первое время не удавались ему каши: то слишком жидкие выходили, то пригорали. Бывало и так поначалу, что ребята, ругаясь, вываливали из мисок полусырые слипшиеся макароны и, чтобы не остаться голодными, брали консервы. Но потом Костюк приноровился, и все пошло нормально, даже хвалили иногда.

Когда ударил гнус, он приуныл, но тут же смекнул, что его спасение – кухня. В маршрутах доставалось впятеро больше. И он благословлял свою новую профессию, которая давала ему такую легкую и такую сытую жизнь. А покушать он любил.

Одно-единственное точило Костюка – чем дальше, тем сильней. Сколько раз прикидывал он свой заработок, который выдаст ему бухгалтерия экспедиции после окончательного расчета, – и все получалось мало. Второй разряд, в поле меньше не платят. У маршрутных рабочих – третий, у Лобанова – четвертый, а сдельщики на горных работах, те вообще королями были, меньше трехсот в месяц ни у кого не выходило…

Костюк знал, от кого зависит его заработок, и начал готовить почву.

Однажды утром он сварил любимый Князевым гороховый суп с сухариками и, пока начальник умывался, понес ему завтрак прямо в палатку. Расставил на вьючном ящике миску, кружку с киселем, хлеб, даже масло в баночке. Он нарочно мешкал, ожидая Князева, жаждал одобрения, которое дало бы ему право на новые услуги.

– Вот, – сказал он, когда Князев вошел. – Кушайте на здоровье.

Князев удивленно взглянул на него, на расставленную посуду и покраснел.

– Ты зачем это? Что я, больной?

Он вышел, дернув шторкой, и направился к костру, а Костюк поплелся следом, недоумевая, почему начальник обиделся. У костра в ожидании завтрака собрался весь отряд, все видели, как Костюк несет посуду обратно. Тапочкин негромко сказал что-то, и все засмеялись. «Ничего, – подумал Костюк, – все равно выйдет по-моему. Ясное дело, он на виду стесняется».

Через несколько дней он подошел к Князеву и доверительно тронул его за рукав:

– Вам небось постирать чего надо? Вы оставьте в палатке, я днем это дело спроворю, покуда их не будет…

– Не надо, – буркнул Князев.

«Принципиальный»,- подумал Костюк. На следующий день он все же проник в палатку Князева, надеясь, что грязное белье лежит под нарами, как у всех, но там ничего не оказалось, а лезть в рюкзак было боязно.

В конце месяца, когда стоимость котлового питания распределялась между едоками, Костюк составил ведомость и понес Князеву показать. Князев прочел, пыхнул дымком, с интересом поглядел на Костюка. Самые меньшие цифры стояли против их фамилий.

– Как же ты ее составлял?

– Как велели. Раскинул на всех.

– А почему суммы разные?

– Так, Андрей Александрович! – Костюк заволновался. – Рази сравнить, как кто ест. Шляхов или Лобанов этот, так они завсегда норовят вторую порцию ухватить, а вы как воробушек.

– А ты?

– И я тоже… Пока нанюхаешься да напробуешься, и аппетит пропадет.

– Каждому в рот смотришь?

– Так а как же! Социализьм – учет.

– Почему же ты тогда и Дюка сюда не включил?

– Дюка? – Костюк расплылся в улыбке. – Вы скажете…

– Ну, вот что, – сказал Князев, – ты эти свои штучки брось, противно. А насчет ведомости… Поговори с ребятами, может, согласятся часть твоей суммы на себя взять, скидку тебе такую как повару сделать. Если согласятся, отнимешь от себя половину и распишешь поровну на всех.

– Чё я пойду, – пробормотал Костюк и потупился. – Они меня не послушают…

– Хорошо, я скажу, раз ты такой застенчивый.

Вечером Князев заглянул в шестиместку.

– Та ладно, – махнул рукой Тапочкин, – какие счеты между дворянами!

– По мне, пусть хоть вовсе себя не включает, лишь бы варил подходяще, – ответил Лобанов. Остальные подтвердили свое согласие.

– Значит, все «за»? – переспросил Князев.

Матусевич откашлялся под пологом:

– Нет, не все.

Он приподнял марлю, высунул голову и, помаргивая на свечу, сказал:

– Братцы, нельзя этого делать. Он ворует, ворует у всех нас. Я сам видел. На той неделе забыл в палатке пикетажку, пришлось возвращаться. Я взял пикетажку, подхожу к кухне – чаю холодного выпить. Он что-то у костра колдует, ко мне спиной. Я тихонько подкрался, думал испугать, смотрю, а он себе омлет с тушенкой готовит. А на завтрак «бронебойка» была… Я не хотел говорить, но раз так вопрос встал…

– Ну, падаль! – вырвалось у Тапочкина.

– Надо проучить, – веско сказал Заблоцкий.

– Темную ему устроить! – воскликнул Тапочкин и, взглянув на Князева, в деланном испуге прихлопнул рот ладошкой. Князев молча вышел. Он знал, что меру наказания установят и без него.

– Не надо темную, – мрачно сказал Лобанов. – Я с ним сам потолкую…

О чем они толковали и как – осталось тайной, но с этого времени Костюк затосковал, потерял ко всему интерес и начал считать дни…

Еще с вечера солнце затянули высокие перистые облака, и Костюку спросонок почудилось, что идет дождь. Он потер глаза и сел. Дождя не было, о стенки палатки барабанили комары. Из-под пологов неслись разноголосые храпы. Костюк тяжело вздохнул и начал одеваться.

В отгороженном камнями затончике медленно двигались сонные крупные хариусы – наловили горняки, но возиться с рыбой Костюку не хотелось. Зачерпнув ведро воды, он всыпал гречку и сел под дым. Еловые дрова искрили, потрескивали, было туманно и тихо, дым от костра стлался понизу и таял в кустарнике. Тайга еще спала.

В палатке горняков послышался натужный кашель.

Из прорези показалась чья-то рука, отстегнула деревянные палочки-застежки, вылез Шляхов. Кашель гнул его пополам, видно, накурился вчера махорки. Отплевываясь, он пошел в кусты, некоторое время побыл там и вернулся, почесывая накусанные ягодицы. Увидел Костюка и благодушно кивнул ему:

– Здорово, Петро! Варишь-жаришь!

Костюк повел мутными глазами и ничего не ответил. Шляхов приподнял крышку с ведра.

– Каша? А рыбу зря ловили?

– Хочешь, иди чисть,- буркнул Костюк.

– А мы вместе, вместе, – сказал Шляхов и, зайдя сзади, схватил Костюка под мышками.

– И-и-их! – завизжал Костюк. – Пусти-и-и!

Этот визг разбудил Тапочкина.

До подъема оставалось еще минут сорок, но спать ему не хотелось: вчера он лег раньше других и превосходно выспался. Голоса доносились теперь не от кухни, а откуда-то издалека. Тапочкин сел и прислушался. Законно, говорят где-то на берегу. У костра никого!

Тапочкин мигом оделся и вылез из полога. Так и есть, ушли рыбу чистить. Ну, все! Сейчас он этому типу кое-что устроит.

Неуверенно ступая босыми ногами по колкому мху, Тапочкин подкрался к костру. В ведре пузырилась каша и, судя по запаху, вполне упрела, но на кашу Тапочкин не посмел посягнуть. Он поднял крышку с чайника. Какао уже подернулось коричневой пленочкой. Тапочкин в растерянности проглотил слюну: какао он любил. Что же делать? От реки снова донеслись голоса. «Ладно, – сказал себе Тапочкин, – будем твердыми. Не дрогнем ни единым мускулом». И он сыпанул в чайник с полпачки соли и добрую горсть красного молотого перца.

К завтраку Тапочкин вышел позже всех. Он страшился одного – что первым попробует какао Князев. Но тот еще с кашей не покончил, когда кружку поднес ко рту Высотин. По обыкновению сдул комаров, осторожно отхлебнул: не горячо ли? И сразу отпрянул, будто обжегся, сплюнул, удивленно обвел всех глазами.

Завтракали прямо у костра, на земле. Заблоцкий, согнув ноги калачиком, задумчиво ковырялся в миске. Лобанов только что сдобрил свое какао большим куском ком масла и, помешивая, ждал, пока масло растает. Матусевич дул в кружку. Сейчас и он попробует. Высотин впился в него взглядом. Матусевич отпил, вздрогнул, глаза у него округлились.

Тогда Высотин поднялся и, держа свою кружку, как ночной горшок, в вытянутой руке, шагнул к Костюку. Тот как раз наливал какао Князеву.

– Послушай, милейший, что за отраву ты сварил? – зловеще спросил Высотин. Костюк оскорбленно поджал губы.

– На что ты намекаешь?

– На, попробуй!

– Чё ты мне тычешь под нос?

Разразился скандал. Костюк визгливо кричал, что отказывается варить и вообще больше не намерен выслушивать всякие придирки и глупости. Ему дали попробовать. Он пригубил, как дегустатор, скривился, плюнул и как-то сразу обмяк.

Матусевич высказал предположение, что попалась бракованная банка. Кинулись искать банку, но оказалось, что ее уже нашел Дюк. Тапочкин помалкивал и, чтобы не расхохотаться, кусал ложку. Князев кое о чем догадывался, но дознание проводить не стал.

– Сам виноват, – сказал он Костюку. – Надо пробовать, что на стол подаешь.

Четверть часа спустя Костюк перевозил Высотина и Тапочкина на противоположный берег Тымеры. Они маршрутили по той стороне. На самой середине реки, когда до обоих берегов было метров по двести, Тапочкин резко качнул клипер-бот и сделал губами «пш-ш-ш». Костюк задрожал и схватился за борта. Тогда Тапочкин наконец дал волю хохоту.


Дни стояли сухие и жаркие, ручьи ушли под камни, медальоны суглинков в тундре высохли, потрескались, но короткие ночи были холодны и росны. Комаров не поубавилось, и не подобрели они, лишь разделили время суток с мошкой. Мошке – солнцепек, комарам – все остальное. Только на тесных площадках скальных останцов, вознесенных высоко над тайгой, можно было поднять сетку, вольно вздохнуть и подставить лицо неощутимому внизу ровному ветерку.

В репудин добавляли деготь, дегтем мазали сетки, но это почти не помогало. После маршрутов от обода накомарника на лбу оставалась узкая полоска запекшейся крови. У Тапочкина постоянно заплывал то один, то другой глаз. Уши Матусевича напоминали вареники. Дюк похудел, не ел ничего, непрестанно бегал, повизгивая, брови у него были съедены, под хвостом все распухло. Его жалели, пускали спать в палатку. В палатке мошка не кусала, но набивалась по углам так, что ее можно было черпать пригоршней. Тапочкин каждое утро собирал ее и ссыпал в мешочек. Кто-то сказал ему, что сушеную мошку принимают в аптеке по сорок рублей за килограмм.

Со второго лагеря на Тымере отработали почти все, что могли, подходы к крайним маршрутам перевалили за три километра, но Князев все медлил с перебазировкой. Держала его широкая галечниковая коса на противоположном берегу, где так удобно было бы принять вертолет, и уверенность, что Арсентьев завтра-послезавтра прилетит. Но Федотыч каждый вечер виновато покашливал в трубку, как будто от него что-то зависело, и говорил:

– Арсентьев, ёх монах, молчит.

Князев рассеянно выслушивал нехитрые новости, что-то отвечал, о чем-то спрашивал и сдерживал себя от того, чтобы здесь же, не отходя от рации, продиктовать для начальника экспедиции короткую, но соленую радиограмму.

– Ну как? – каждый вечер участливо спрашивали его то Матусевич, то Заблоцкий.

– Никак, – отвечал Князев. – Пока никак. Пишите письма.


«Здравствуй, Толя, с приветом к тебе из заполярной тайги твой друг Николай Лобанов. Разошлись наши пути-дорожки, ты на лесоповале, а я в геологоразведке, ты даже адреса моего не знаешь, а я тоже пишу на деревню дедушке. Ты, может, в своем леспромхозе и больше меня зашибаешь, но мне и здесь неплохо, всех баб, говорят, не перецелуешь, всех денег не заработаешь, а мне здесь нравится, жратвы сколько хочешь, и воздух свежий, я на весновке толстый стал, руки к бокам прижать не мог. А самое наиглавнейшее, что у нас здесь сухой закон, спирт у начальника под замком, и меня это очень даже радует, ты мою слабину знаешь. Житуха здесь распрекрасная, только баб нет, но это нам не мешает, потому как после наших маршрутов на бабу не потянет. А я по-прежнему одинокий, с Машкой – поварихой нашей бывшей, про которую я писал тебе, мы в скором времени распрощались, но не потому, как ты писал мне и предупреждал. Пацанка Машкина, три года ей было, мне как родная стала, сам никогда не думал, что так получится. А Машка еще осенью, когда мы с поля вернулись, на одного мужика упала по пьянке, тогда я ей крепко мозги вправил, а после понял, что ей это дело – как мне сто граммов выпить. Начал я тогда по новой закладывать, и пошло у нас все через пень-колоду, еще с полмесяца помытарились и разбежались. А я вскоре в экспедицию уехал, на то же место, за работой и думать, и вспоминать некогда. Но все же когда-никогда скребет меня за сердце тоска, пацаночка та сильно ко мне присохла, папкой звала, и я к ней присох, а где они теперь с Машкой – про это мне ничего не известно. Вот так я и живу, мой старый кореш. А зимой этой мне в тайге быть не придется, устроюсь работать в поселке при экспедиции, пойду в вечернюю школу. Меня на это дело все мой начальник блатует, а как еще получится – не знаю. Так что пиши прямо в Туранск на экспедицию, когда охота будет. Я бы, может, с этим письмом до осени повременил, да кругом наши все пишут, ну и я тоже решил. Я бы тебе еще много про нашу житуху описал, как мы рыбу ловим, как маршрутим, но уже все легли, я тоже кончать буду. Засим, Толик, будь здоров, не кашляй, зимой жду твоих писем.

Остаюсь твой друг Николай».


«Здравствуй, Марина!

Нашей разлуке скоро полгода. Мы отдохнули друг от друга, обиды и злость притупились, давай попробуем во всем разобраться…»

Заблоцкий полулежал в пологе, пристроив на коленях блокнот, и глядел на провисшую желтоватую марлю. Как много нужно сказать, столько накопилось и наболело, и вот стоило очутиться перед чистым листом бумаги – все исчезло… О чем писать? Ворошить прошлое? Что было – прошло. Любовь в браке быстро видоизменяется в привязанность, затем в привычку, и плохо дело, если метаморфозы произойдут дальше. Ибо за привычкой следуют усталость, недовольство, неприязнь, ненависть. Счастливы супруги, которые смогли удержаться на третьей ступени, честь им и хвала, на таких держится род человеческий. А им с Мариной не повезло…

Нет, об этом ни слова. Марина всегда избегала называть вещи своими именами, она не любит ни горького, ни соленого, ни кислого, только сладкое, в лучшем случае – кисло-сладкое. Ей не скажешь, что семью надо сохранить ради Витьки…

Заблоцкий перелистнул блокнот и начал заново, часто останавливаясь и обводя буквы по нескольку раз.

«Здравствуй, Марина!

Я далеко, на краю земли, у черта на куличках. Я многое передумал и переоценил за это время, я был во многом неправ, мы оба были неправы, но сейчас надо думать не о прошлом, а о будущем. С прошлым покончено. Я на хорошей работе, мне все здесь нравится, настоящее дело и настоящие ребята. Куда до них нашим городским знакомым – обтекаемым людям с правильной речью. Конечно, здесь холодно, но климат очень здоровый, снабжение отличное, весной я приеду и заберу вас к себе, потому что мне нужен Витька и нужна ты, Марина…»

Святая ложь…

Дней через десять она это письмо получит. И, конечно, сразу же побежит к своей мамочке советоваться. Они сядут рядом, и, пока мамочка читает, Марина будет неотрывно следить за выражением ее лица и, конечно же, усмехаться в тех местах, где усмехается мамочка. Потом они бегло обменяются впечатлениями и снова прочтут письмо, на этот раз вслух, делая ударения, вставляя реплики, понимающе переглядываясь. Потом обе спохватятся и начнут сомневаться. И еще раз перечтут. И тогда уже будет приниматься решение, вырабатываться линия поведения, разучиваться роли…

Заблоцкий смял листок, рванул его из блокнота, поднес к свечке. Бумага вспыхнула, затмевая узкий язычок пламени, он испугался за полог, ладонями загасил огонь. Обгоревший листок разорвал на клочки и сунул под спальник, под оленью шкуру, в еще не пожелтевший пахучий лапник. Потом залез в мешок и дунул на свечку. Сердце сильно билось, он сделал несколько глубоких вдохов и, когда сердце успокоилось, закурил.

В распахнутые створки сквозили ночные сумерки, настоящей ночи еще не было, но в палатке стояла темень. Глядя на красноватый огонек папиросы, он расслабленно выпускал невидимый дым и думал: «Как хорошо, что я вовремя остановился. Вот так накрутишь, накрутишь себя, а потом столько глупостей натворишь – за полжизни не расхлебать. Нет, никогда я не смогу жить одним только трезвым рассудком. Оказывается, лгать в письмах не легче… Пропаду я со своим дурацким характером. Да, Марина меня неплохо изучила. Послушать ее, сделать поправку на раздражение – и познавай самого себя. Мы слишком хорошо знаем друг друга, и это мешает. Я могу предсказать ее поступки в любой жизненной ситуации. И я все помню. До мелочей. Последние годы было слишком много плохого. Где взять столько счастья, чтобы забыть все?..»


Настал вечер, когда Высотин с Тапочкиным опоздали к контрольному сроку. Они пришли в начале двенадцатого, было уже темно. Тапочкин молча, без обычного зубоскальства, сбросил у палатки рюкзак и, волоча ноги, поплелся к реке. Высотин, даже не сняв сумку, налил себе чаю и жадно, залпом выпил всю кружку. Никто не сказал ни слова, все знали, что у Высотина был сегодня самый длинный маршрут и самый дальний подход.

«Ну, хватит, – решил Князев. – Завтра переезжаем. Дальше тянуть некуда».

Рано утром горняки забрали свой инструмент, спальники, палатку и ушли вниз по Тымере. В условленном месте им было наказано ждать остальных.

Отплыли под вечер. Вода в реке достигла межени, дробилась и путалась в береговых камнях, но на средние течение сохранило почти прежнюю силу, и лодки шли быстро. Люди с ленцой подгребали, радуясь покойному, нетрудному движению. Река открывала поворот за поворотом, берега своей похожестью повторяли Друг друга – крутые галечниковые обрывы, выше – помятый паводками кустарник, валежины и деревья со шрамами от льдин, еще выше, по надпойменным террасам, вековые мхи, густой подлесок, зеленое месиво тайги.

Никто не мог предсказать, каково придется на новом месте, но переезд был желанным для всех. Засиделись на старом лагере. Лишь Костюк был недоволен: надо снова сооружать кухню и рубить жерди для нар.

Князев сидел на корме первой лодки, засунув ноги в узкий промежуток между бортом и вьючным ящиком, и думал о том, что надо бы двигаться как раз в обратном направлении, на северо-восток, и там искать коренные выходы рудоносной интрузии. Но об этом можно было только думать, ребята и так стали работать с прохладцей, у всех на уме руда. Матусевич дважды спрашивал, когда же наконец двинемся на восток. Что было ответить ему? Конечно, Володя, руда – это главное, но есть проект, есть план в физическом и денежном выражении, средства спущены, их надо осваивать, надо покрыть заданную площадь маршрутами и горными выработками, изучить ее и составить геологическую карту. А бросать все и сломя голову бежать на восток искать слепую интрузию, не имея ни данных геофизики, ни аэрофотоснимков, ни транспорта – за такое снимают с работы и могут даже отдать под суд.

«Но мы же не съемочная партия, а поисковая, – думал на второй лодке Матусевич. – И в проекте написано: целевое задание – поиски медно-никелевых руд. Ведь по нашей площади уже составлена геологическая карта, правда, мелкомасштабная, ее надо уточнить, дополнить, но это ведь не главное. Главное ведь – поиски руды, никеля».

«Поиски, конечно, главное, – хмурился Князев, – но поиски планомерные, систематические. Мы должны работать согласно проекту и смете. Таков порядок. По востоку у нас даже полностью топоосновы нет. На будущий год запроектируем там работы…»

Матусевич, свесив голову, лежал поверх груза, набирал в пригоршню воду и поливал оранжевый борт. «Но зачем же терять год? Гробить время и деньги на площадные поиски, которые вот уже шестой сезон ничего не дают? Ведь Андрей Александрович сам говорил, что нельзя пренебрегать никакими, даже мелкими косвенными признаками, все они дополняют друг друга и в конечном счете ведут к открытию. А рудный валун в ледниковой морене – не косвенный признак, не намек.

Это прямое указание, где искать. Прямее некуда… Нет, все это не укладывается в голове…»

«Вот так-то, брат Володя. Нечего мудрствовать лукаво, надо вкалывать. Наш район тоже никто с повестки дня не снимал». И Князев задумчиво погладил лежащее на коленях весло. Получалось, что он вроде бы не Матусевича уговаривал, а себя…

Под вечер, когда небо очистилось от знойной поволоки и просветленно дохнуло прохладой, на воде посвежело, и стали розовыми в лучах закатного солнца вершины лиственниц, далеко впереди, там, где сходились темнеющие берега, красноватой точкой замерцал костер.

Князев привстал, размял затекшие ноги, расправил плечи.

– Э-ге-ге-гей!

– Э-ге-ей! Э-ге-ге-е-ей! – закричали и задвигались на задних лодках.

– Э-ге-е-й! – повторил Князев, радуясь, как раскатисто и кругло летит над водой звук.

– …е-ей! – донеслось спереди.

– Наши,- сказал Князев, щуря светлые глаза и потягиваясь. – Молодцы, опередили нас. Небось, и палатку уже поставили.

– Наши, конечно, – подтвердил Заблоцкий, и они ясно поглядели друг на друга. У обоих было хорошо на душе, ибо сплавляться в такой час по реке одно удовольствие. Сетка откинута, под ухом не комариный звон, а поплескивание волн, руки, ноги, все тело, привыкшее к работе, нежатся в сладкой истоме, и едут не на пустое место, а к огню, к товарищам.

Сзади послышался какой-то шум, поскрипывание. Князев обернулся и увидел, что их догоняет вторая лодка. Матусевич с Лобановым сидят по бортам, скалят зубы и часто гребут. Третья лодка, где виден был только неловко сидящий поверх груза Костюк, тоже наддала ходу,от ее крутого загнутого носа расходились мелкие волны.

– А ну, Леша, – негромко сказал Князев, но Заблоцкий уже нервничал и дергал засунутое под веревки второе весло, а Матусевич с Лобановым тем временем опередили их корпуса на два и, оборачиваясь, все наддавали и наддавали. Третья лодка была уже совсем близко. Заблоцкий наконец освободил весло, уперся коленями в борт, но грести было не с руки, мешал груз, весло срывалось и брызгало.

– Давай, Леша, давай, – как тогда, на шиверах, приговаривал Князев. Костер приблизился, стали видны фигурки на берегу, они тоже кричали неизвестно кому: «Давай, давай!»

Первая лодка шла срединой, сворачивать было еще не время – так показалось Князеву, вторая срезала, третья сразу отстала.

– Давайте к берегу, отнесет! – с задышкой сказал Заблоцкий. Князев пробормотал: «Рановато еще…» – и все же начал поворачивать, но было не рано, а поздно, костер светил почти по борту, а до берега оставалось еще метров сорок.

Князев круто повернул, держа прямо на огонь, лодку начало сносить. Вторая лодка шла наперерез. Костер перемещался влево, приходилось выгребать против течения. Когда ткнулись в берег, Лобанов и горняки уже вытаскивали лодку.

– Мы первые! – радостно объявил Матусевич. – Вы что, геометрию забыли? Гипотенуза короче двух катетов!

Лобанов сказал басом:

– Не догнали, так хоть согрелись.

– Ладно, ладно, – усмехнулся Князев, слегка раздосадованный. – Так нечестно, стартовать надо вместе.

– Бутылочка с вас! – крикнул кто-то из горняков.

– Точно, сразу и новоселье обмоем!

– Обмоем, обмоем, – пообещал Князев. – Воды вон сколько!

– А, зажались!

– Что мы, зря за вас болели!

Шумно и как-то сразу людно сделалось на берегу, хоть понимали все, что разговоры эти насчет бутылочки пустые, не за тем сюда ехали. А потом под смех и тюканье пристала третья лодка, и Тапочкин, ступив на берег, дурашливо воскликнул:

– Возгласы из зала: «Позор! Позор!»

– Братцы, темно уже, – напомнил Князев, и все, посмеиваясь, начали разгружать лодки.

Пока ставили палатки, мастерили нары, рубили лапник, совсем стемнело. Время разговора с базой давно миновало, но Князева это не заботило. Было условлено: если по каким-то причинам вечерний сеанс не состоится, связываться утром следующего дня. Наутро Тапочкин полез на высокую лиственницу и прицепил антенну. До связи осталось несколько минут.

– Мы ждать не будем, пойдем, – сказал Высотин. Князев кивнул.

Горняки разбирали инструмент, покуривали. Выработки им должен был задать Князев. Ровно в восемь он включил рацию и сразу услышал позывные Федотыча. Слышимость была великолепная, даже лучше, чем на старом лагере.

– Вчера звал, звал вас, – взволнованно и быстро заговорил Федотыч, – Минут двадцать кричал. Вертолет к вам сегодня! Арсентьев прилетит!

– И ты им дал старые координаты?

– Какие сказали, такие дал. А вы, ёх монах, переехали?

– Погоди, старина, погоди, – перебил Князев, хотя Федотыч еще не переключился на прием. – Погоди, говорю. Слушай внимательно: сейчас я дам новые координаты, если Арсентьев не догадается искать нас ниже по Тымере и сядет у тебя на базе, передашь ему. Записывай!

Схватив планшет, Князев назвал широту и долготу, спросил:

– А неизвестно, когда прилетит?

– Ничего не известно, Андрей Саныч. Сказали: «завтра».

Выбрать площадку оказалось совсем не просто. Сперва пробежали берегом, но кос не было, обрывы подходили к самой воде. Надпойменная терраса едва приметным уступом переходила в пологий склон, который, судя по карте, тянулся на несколько километров. Выбрали, где поровней, разметили площадку пятьдесят на пятьдесят, покачали головами – рубить тут и рубить, успеем ли? Сели, коротко перекурили и взялись было за топоры, но тут выяснилось, что совсем неподалеку есть хорошая ровная поляна.

Полянка попалась маленькая и неприметная, но грунт был достаточно надежен, и лес кругом как будто пореже. Снова отсчитали пятьдесят на пятьдесят (летчики ГВФ привередливы, если площадка меньше установленной, могут не сесть), и Шляхов, откинув сетку, первый с хаканьем всадил топор в старую узловатую березу.

Работали парами, рубили с двух сторон попеременке, в строгом ритме. Щепа летела брызгами. Заблоцкого определили сучкорубом, пары не хватило, да и топор у него был весь щербатый, кухонный. С такими топорами палачей изображают.

Дело спорилось. Сочно и дробно тюкали топоры, негромкий вскрик: «Эй, поберегись!» – дерево клонится, клонится, вздрагивая, недолгое падение, треск ветвей, одновременно с ним хлесткий удар вершиной – и нет зеленого друга, один уродливый пень торчит, влажнеет на срубе.

К одиннадцати пошабашили. Заблоцкий, еле разогнувшись, присел рядом с Князевым, показал ладони с лопнувшими мокрыми волдырями. Князев хмыкнул, склонился к его уху:

– У меня такие же.

– А у них? – Заблоцкий взглядом показал на горняков.

Князев молча постучал себя по каблуку.

Потом носили стволы и сбрасывали их по краям площадки. Заблоцкий стаскивал в кучи ветки и обрубленные вершинки. Ныла поясница, пальцы набрякли, ноги дрожали. «Как метко сказано – «слаб в коленках», – думал он. – Нет, дружок, топором махать – это тебе не статейки сочинять».

Площадку очистили, сложили в сторонке хворост и сырой мох для дымного костра и подались в лагерь. Заблоцкий вглядывался В лица горняков, тайно искал приметы утомления. Ничуть не бывало. Идут себе вразвалочку, топоры на плечах, один посвистывает, двое разговаривают о чем-то, Шляхов зевает на ходу. Что эти три часа игры с топорами им, отполировавшим своими ладонями многие десятки топорищ, рукояток, черенков? Что этим людям сегодняшняя работа, если они привычны к сырой тесноте забоя, если ими вынуты тысячи кубометров тяжелых ломовых глин, горы валунов, тонны скальных пород!

Заблоцкому никогда не приходилось смотреть, как работают горняки. Он видел только итоги – аккуратные, будто по отвесу пройденные шурфы с ровными кучками отвалов. Они были так геометрически правильны, эти шурфы, так изящны и совершенны, что казались предназначенными для каких-то полезных и добрых построек, стоять которым – века. Но руки этих людей могли создать и такие постройки. И отремонтировать часы при помощи швейной иглы и складника. И наладить радиоприемник. И с семидесяти метров бить из мелкокалиберки ондатру на плаву. И нет в таежных местах работы, которая была бы им не по силе, не по умению.

И собственные руки казались Заблоцкому слабыми и никчемными.

После обеда горняки отпросились на рыбалку, день все равно был для работы потерян. Князев отпустил их с охотой: безработные сдельщики – зрелище не для глаз начальника экспедиции. Шляхов, когда отпрашивался, так и сказал с полной откровенностью:

– И тебе, Александрович, спокойней, и Арсентьеву, и нам. – Уходя, он подмигнул: – Обходи кобылу спереди, а начальство сзади.

Заблоцкий взял книжку, прилег в пологе и незаметно уснул. Разбудило его какое-то гуденье и выстрелы. Он выскочил из палатки. Над ними кружил вертолет, Князев салютовал ему красными ракетами.

– Бегите зажигайте костер! – крикнул он.

Пока Заблоцкий добежал до площадки, вертолет уже садился. Сотрясая ревом тайгу, он завис метрах в трех над землей, как бы примериваясь, и тут же опустился. Толстые маленькие колеса целиком ушли в мох. Мотор газанул и затих, лопасти винта со свистом резали воздух, постепенно обвисая.

Вертолет был маленький, нарядный, желтый с красным. Заблоцкий смотрел на него во все глаза. Он никогда не видел вертолет так близко – только в воздухе, не видел, как он садится, как взлетает.

Открылась дверца, высунулся летчик.

– Партия Князева?

– Она, – ответил Заблоцкий.

Летчик спрыгнул на землю, такой же маленький и нарядный, как и его машина, извлек из кабины расчехленный спиннинг.

– Ну-ка, паренек, где тут у вас таймени водятся?

– А везде, – с придурковатой улыбкой ответил Заблоцкий.

– Везде, говоришь? Ну, проверим, – сказал летчик и, обернувшись, крикнул:

– Николай Васильевич, я тут неподалеку буду.

Из вертолета вылез плотный щекастый мужчина в широкой добротной куртке с капюшоном и зеленой велюровой шляпе. Приветливо улыбаясь, он двинулся к Заблоцкому. Тот, узнав Арсентьева, нерешительно сделал шаг навстречу и тоже изобразил улыбку, но она так и закаменела: сбоку и чуть сзади от него стоял Князев.

– Ругайте меня, Андрей Александрович, режьте на куски, как говорит Райкин, но не мог раньше! – Он тряс Князеву руку, слегка обнимал за плечи. – О, вы похудели, загорели! – (загоришь тут в накомарнике) и все говорил, говорил глуховатой скороговоркой:

– Совсем замотался: три станка получили, два вездехода, а механики ваши в новой технике, простите меня, ни хрена не смыслят, пока освоились, запустили, опробовали… Но что это я разболтался, рассказывайте вы, как работа, как успехи, где эта ваша знаменитая руда, о которой уже все экспедиции говорят? Все, все показывайте!

– Пожалуйста, Николай Васильевич, сюда, – чуть смущаясь, пригласил Князев. Ему сделалось неловко за те невысказанные эпитеты, которыми он недавно награждал начальника экспедиции. – Я приготовил для вас образцы… Теперь вниз, к реке. Я очень ждал вас, мы все ждали.

– А комаров тут у вас, – говорил Арсентьев, снимая шляпу и поднимая капюшон. – Накомарников, репудина хватает? Со снаряжением как? Клипер-ботов, к сожалению, нет, техснаб не дает. Понтон могу выделить, грузоподъемностью три тонны. Дюралевую лодку с мотором? Свою не отдам, а других свободных нет… Ага, вот и лагерь! Вполне, вполне… Вы знаете, лагерь – лицо геолога. Хорошо поставленная палатка – это марка. Покажите мне свой лагерь, и я скажу, как вы работаете. Только кустарничек надо бы вырубить, это не в упрек, вы меня правильно поймите, я ведь отвечаю за технику безопасности, а пожар в тайге – штука страшная… Ну, где же народ, где орлы ваши? Неужели все в маршрутах? Жаль, искренне жаль, хотелось бы их увидеть, поговорить.

Из палатки показался приодевшийся Костюк. Арсентьев шагнул к нему. Костюк бережно пожал протянутую ему руку.

– Наш кулинар, – сказал Князев и повернулся к Заблоцкому. – А это мой помощник.

Арсентьев и Заблоцкому подал руку, ладонь у начальника экспедиции была пухлая, вялая, чуть влажная.

– Как работается, товарищи рудоискатели? – спросил Арсентьев. – Настроение боевое?

– Бодримся,- бойко ответил Костюк.

– Есть ли какие-нибудь претензии? К Андрею Александровичу, к руководству экспедиции?

Заблоцкий и на этот раз промолчал. Костюк посмотрел на Князева, хитренько улыбнулся:

– Если и есть, то только к самому себе.

– Вот и отлично, – сказал Арсентьев. – Займемся делами, Андрей Александрович.

В палатке Князев усадил Арсентьева на ящик от рации, сам сел на нары, разложил образцы руды, карту. Кратко, почти заученно – сколько раз мысленно докладывал об этом во всех инстанциях! – изложил суть. Арсентьев внимательно слушал, потом достал записную книжку.

– Не надо, – сказал Князев, – вот докладная.

Арсентьев усмехнулся:

– Вы действительно меня ждали.

Князев сложил карту, придавил ее образцом.

– Резюме такое, Николай Васильевич. Здесь пахнет полновесным богатым месторождением. Надо искать коренное залегание. Мои доводы убедили вас?

Арсентьев опять усмехнулся, но как-то кривовато, нехотя, словно истертой шутке. Вислые щеки его, румяные от множества склеротических сосудиков, дрогнули.

– Говоря искренне, не берусь судить. Ваш трапповый комплекс пока, во всяком случае для меня, темная материя. А Иван Анисимович нас покидает. Чем там думают в министерстве – непостижимо. В разгар полевого сезона обезглавить геологическую службу экспедиции…

– Скверно, конечно. – Князев внимательно разглядывал свою ладонь, поглаживая свежие мозоли. – Скверно, что он вообще уходит.

– Тем более в разгар полевого сезона, – сердито повторил Арсентьев.

– Это не самое страшное. Начальники партий, старшие геологи свое дело знают. Главный геолог летом – это всего лишь общее руководство, в лучшем случае – контроль. Главный геолог необходим осенью, при защите полевых материалов, необходим при разработке проектов, при их утверждении.

– Возможно, возможно…

– Николай Васильевич, вы так и не ответили на мой вопрос.

Арсентьев взвесил на руке кусок руды, повернул его к свету.

– Никеля, говорите, три-четыре процента?

– Должно быть, не меньше.

– Дайте, пожалуйста, сигарету, – попросил Арсентьев.

– Пожалуйста! Не знал, что вы курите.

– Иногда позволяю себе…

Крошечная палатка сразу наполнилась дымом, притихшая по углам мошка загудела, забилась о брезент.

– Так, – сказал Арсентьев, – три-четыре процента… Это много, фантастически много.

– Вот пробы на химанализ.

– Да, да, конечно. Самым срочным образом.

– Я не иду на попятный, но даже одним процентом, даже половиной мы не можем пренебрегать.

– Андрей Александрович, – спросил вдруг Арсентьев и сразу стал собранней, тверже. – Сколько у вас итээровцев?

– Семеро, – ответил Князев и тоже подобрался. – Четверо в моем отряде, трое у Афонина.

– Семеро, считая вас?

– Да.

– Кто из них самый толковый?

– В каком смысле?

– Допустим, вы заболели, вынуждены срочно уехать или еще что-нибудь непредвиденное. Кому бы вы в этом случае передали партию?

– Я не думал над этим, не знаю… Афонин неплохо разбирается в хозяйстве, но по специальности буровик, на поисках всего третий год. А больше некому.

– Значит, замены вы себе не подготовили?

– Я уходить не собираюсь.

– Иногда обстоятельства сильнее намерений.

Князев промолчал.

– Вот Седых – настоящий руководитель, – продолжал Арсентьев. – Еще не зная о своем уходе, уже готовил себе замену.

– Если не секрет, кого?

Арсентьев, морщась, затянулся, разогнал дым и загасил о каблук сигарету.

– Кто ездил с проектами в управление?

– Вроде я, – сказал Князев.

– Кто этой зимой два месяца исполнял обязанности главного геолога?

– Я.

– Правильно, вы… И весной, на совещании у начальника управления, где обсуждался вопрос о замещении будущей вакансии главного геолога Туранской комплексной экспедиции, в числе прочих была названа и ваша фамилия.

– Моя?

Князев покраснел, склонил голову.

– А меня, значит, не спросили… Не сочли нужным или как это расценивать?

Он открыл карту, закрыл, бросил ее на вьючный ящик, уронил сигарету, достал другую, пачку зачем-то сунул под спальник. Арсентьев сухо ответил:

– Подразумевалось, что вы согласитесь. В тридцать лет от таких назначений не отказываются.

– Неожиданно все это как-то… – растерянно проговорил Князев.

– Ну, это приятная неожиданность… Сегодня экспедиция, завтра управление, потом главк, министерство… Растущий товарищ. Тогда и нас, сирых, не забудете.

Последние слова Арсентьев произнес жестко и раздельно, глядя Князеву в переносицу, и зрачки его на миг сделались вертикальными, как у рыси.

– Кабинетный работник из меня не получится, – хмуро сказал Князев, но тут стенки палатки на миг раздвинулись, и перед ним возник широкий коридор, устланный ковровой дорожкой, массивные двери с табличками, просторный кабинет, письменный стол размером с бильярдный. Телефоны, селектор. Быстрая деловитая секретарша с ухоженными ногтями… Ослепительной белизны сорочка, галстук… немноголюдные совещания – не говорильня с выкриками с места и окурками по углам, а когда за каждым стоят десятки экспедиций, сотни партий, тысячи людей, когда счет ведется на миллионы и десятилетия, когда отчеты о совещаниях идут прямо в ЦК…

Неужто всю жизнь кормить комаров?

Арсентьев пристально смотрел на Князева.

– Думайте, Андрей Александрович, думайте. Шаг серьезный. Начальник поисковой партии еще ИТР, главный, геолог экспедиции – это уже администратор, номенклатура управления со всеми вытекающими отсюда обязанностями…

«Главный геолог… Семь партий, из них две разведочные… Все знать, все помнить, давать направление всем работам…»

– Начальник партии еще может ошибаться, а главный геолог за ошибки расплачивается сполна. Вниз дорога легче, чем наверх…

«…первым делом сюда магниторазведку, вертикальное электрозондирование, а после геофизики по ее данным – буровые работы. Станки, трактор забросить по зимнику…»

– …работать будем сообща, коллегиально, никакого волюнтаризма, все радикальные вопросы будет решать техсовет…

«…мелкие скважины метров по пятьдесят, чтобы только ледниковые наносы пройти. Она неглубоко, рудишка, сразу под наносами…»

– …и уж коль скоро выбор управления пал на вас, хочу предупредить, Андрей Александрович, со всей серьезностью: придется расстаться с последними иллюзиями молодости и смотреть на вещи трезво… Вы меня не слушаете?

Князев выпрямился, скрипнул нарами.

– Я что-то не понял. Какие иллюзии?

– Разные заманчивые прожекты, либерализм, чистоплюйство и прочее. У нас, руководителей, один бог – План! Это не всепрощающий Христосик, это бог языческий, кровожадный, он требует жертвоприношений, и мы, руководители, его жрецы!

Помолчав, Арсентьев добавил:

– Вы только не думайте, что я вас уговариваю или отговариваю. Поговорить с вами меня просил сам Иннокентий Аполлинарьевич, я выполняю его поручение и заодно, так сказать, информирую вас о специфике данной должности. Поймите меня правильно.

Князев не отрываясь смотрел вниз на щегольские брезентовые сапожки Арсентьева, туго облегающие его икры, подумал: «В маршрут бы в них, по ернику и болотам…» И еще подумал, спокойно и безучастно: «Не сработаемся…»

– Что же вы решили? – вкрадчиво спросил Арсентьев.

– Допустим, я соглашусь. Ну и что тогда?

Арсентьев настороженно взглянул на Князева, поджал тонкие губы:

– Партию передадите Афонину, сами вылетите в Туранск, примете дела у Седых, он на днях будет, а затем инспекционное турне по всем геологическим подразделениям.

– И когда нужно всем этим заняться?

– Что значит «когда»? – раздраженно сказал Арсентьев. – Геологическая служба экспедиции обезглавлена, из полевых партий поступают радиограммы, требующие оперативной помощи, а вы спрашиваете «когда!» Не «когда», а завтра, немедленно, черт побери!

Князев покачал головой.

– Немедленно не получится. Я мог бы дать принципиальное согласие, но не сейчас. С первого октября, допустим. Когда полевой отчет защитим. Короче, после поля.

Арсентьев сдвинул белесые брови, поджал губы. У Князева дрогнуло сердце, очень уж нехорошее лицо сделалось у начальника экспедиции.

– А вы, оказывается, осторожный человек, – сказал Арсентьев. – Хотите прийти на готовое? Боитесь ответственности? На камералке можно руководить, с управлением телефонная связь…

– Вы совсем не так меня поняли! – воскликнул Князев, краснея. – Знаете, какое у нас поле? Июнь, июль, август – и все. Потом снег, ледостав. И за какие-то сто дней надо во всем разобраться, составить карту, а ко всему еще выполнить план. По проекту у меня на полевых работах сорок семь человек, а фактически двадцать один, экономия фонда зарплаты. Так как мы должны вкалывать, чтобы успеть все? А вы хотите, чтобы я занимался другими делами!

– Вы считаете себя незаменимым в роли начальника партии?

– Нет, почему же! Просто я убежден, что Афонин это дело завалит.

– Хорошо, допустим, что вы руководствуетесь интересами своего хозяйства. Но почему ради процветания одной поисковой партии должно ухудшаться качество геологической службы всей экспедиции?

– Потому, что одна поисковая партия стоит на пороге большого открытия.

– Вы имеете в виду этот рудный валун?

– Да, этот самый.

– Я интересовался мнением ваших соседей. Они настроены на этот счет довольно скептически.

– Кто именно? Переверцев?

– Это не имеет значения.

– Хотел бы я с этим человеком поговорить…

– Может быть, вам такая возможность представится. А теперь я должен сказать, что ваши планы меня не устраивают, к сожалению. Главный геолог нужен сейчас.

– Сейчас я не могу.

– А я не могу ждать.

Князев щелчками отряхнул с коленей невидимую пыль, тихо промолвил:

– Мне очень лестно ваше предложение. Месяца через два я бы его принял. А сейчас не могу. Без меня здесь все поломается. Я семь лет искал эту проклятую руду, она почти у меня в руках… В общем, это мое дело для меня важнее.

Арсентьев откинулся назад, морщины на лбу разгладились, в голосе зазвучали укоризненные, почти отеческие нотки:

– Ну что вы, Андрей Александрович! «Мое дело!» И это говорит руководитель, коммунист? Нельзя так, нельзя. Это наше общее, наше кровное дело! Не надо только горячиться, и все будет хорошо. Может быть, вы и правы, должность администратора – тя-ажелая ноша. Будь я помоложе, я бы лучше с молотком и компасом, как вы все… О-хо-хо… Старость не радость.

Он привстал, за ним приподнялся Князев. Высота палатки не позволяла выпрямиться во весь рост, и оба стояли согнувшись, сблизив лица.

– Погодите, Николай Васильевич, – сказал Князев. – А как же моя докладная? Надо валунные поиски ставить.

Арсентьев отвел глаза.

– Это вопрос серьезный, Андрей Александрович, его на ходу решать нельзя. Сделаем анализы, прикинем, посоветуемся, тогда…

– Но когда же это будет! – воскликнул Князев.- время-то идет, уже июль кончается!

– Вы же пока не безработные? – Арсентьев улыбнулся, на щеках обозначились ямочки. – Работайте себе спокойно, кончайте планшет, никуда ваша руда от вас не денется.

– А все-таки?

– Не волнуйтесь, в самое ближайшее время я вам радирую.

– Так можно надеяться?

– Надейтесь, надейтесь. Ну, где там мой летчик?

Появился искусанный летчик в куцем накомарнике поверх фуражки. Он нес на кукане полдесятка хариусов и веточкой отмахивался от комаров.

– Вот не везет! – сообщил он. – Здо-о-ровый дурак сорвался, килограммов на тридцать, наверное! Блесну, тройник и метров двадцать лески уволок, змей! А этих, – он приподнял кукан, – поверите, руками наловил! Возле самого берега. Заливчик, а выход камни загородили, будто нарочно кто-то. Как они попали туда – ума не приложу!

К вертолету шли молча – впереди летчик со своей добычей, за ним Арсентьев, сзади хмурый Князев нес мешочек с пробами и упорно смотрел на ноги начальника экспедиции. Дались ему эти брезентовые сапожки…

Арсентьев тяжело забрался в тесную кабину, сверху вниз протянул Князеву руку:

– Ну, желаю успехов. Привет коллективу.

Князев кивнул. Арсентьев потянулся к скобе дверцы и уже иным тоном, вполголоса и внушительно, добавил:

– Только не вздумайте партизанить…

– До свиданья. – Князев зашагал прочь.


Вечером Арсентьев писал письмо в управление:

«…от Вашего предложения он отказался. Очевидно, что отказ этот к лучшему. Он милый юноша, способный геолог, но со всеми запанибрата, и я считаю, что человек, выросший и воспитанный в каком-нибудь коллективе, не может впоследствии стать полноценным руководителем этого коллектива, так как теряется чувство дистанции. Нужен новый, свежий человек, «варяг», который сразу же поставил бы себя на должную высоту. В данном случае на эту ответственнейшую должность вполне подошел бы, как я уже Вам докладывал, старший геолог Ишимской партии В. Я. Стоковский, мой бывший сотрудник, товарищ знающий и требовательный…»

Запечатав письмо, Арсентьев взял бланк радиограммы:

«Тымера, Князеву. Работы продолжать в строгом соответствии с проектным заданием».

Размашисто расписался и поставил дату – тремя днями позже.


Глава четвертая

Странное это было собрание. Не то производственная летучка, не то групповой сговор. Присутствующие расселись широким кольцом подле костра, но костер был не в центре. Смыкая кольцо, он, казалось, тоже являлся участником и наравне со всеми имел свое мнение и право голоса.

Около костра на перевернутом ведре чинно сидел Матусевич. Слева от него возлежал Высотин, подперев кулаками рыжеватую бороденку. Рядом по-турецки согнул ноги Тапочкин и тихонько выстукивал по голенищу резинового сапога барабанные ритмы. За ним примостились на чурочке Шляхов и Лобанов, бедро к бедру, плечо к плечу. Боком к центру круга расположился Костюк, всем своим видом выражая непричастность к происходящему: я здесь, но не с вами. В полуметре от него уткнул нос в колени Заблоцкого Дюк. По другую сторону костра сидел на пеньке Князев в своей излюбленной позе: локти уперты в колени, пальцы рук сцеплены. Чуть поодаль дымили махрой горняки.

– Все собрались? – спросил Князев и провел глазами по кругу.

– Есть предложение избрать президиум в составе… – скороговоркой начал Тапочкин, но Высотин ткнул его в бок, и Тапочкин прикусил язык.

– Обойдемся без президиума, – сказал Князев. – И без секретаря. – Он еще раз обвел всех глазами и встретился взглядом с каждым. Над лесом висела круглая маслянистая луна, костер пылал ярко и ровно.

Три дня назад, – начал Князев, – я беседовал с начальником экспедиции. Доложил о нашей находке и сказал, что считаю необходимым изменить направление поисков. Начальник экспедиции не согласился со мной. Я пытался настоять на своем, но мои доводы его не убедили. Он дал распоряжение продолжать ту работу, которую мы сейчас делаем. Я собрал вас вместе для того, чтобы обсудить, как нам быть дальше. Мне нужна ваша помощь и ваше согласие. Один я ничего не сделаю… – Он вынул сигарету и долго разминал ее. Потом прикурил, глубоко затянулся. – Вот такая, братцы, штука… Все это, прямо скажем, чем-то попахивает, но ярлычки клеить не наше с вами дело. Наше дело – найти руду. Коренные выходы материнской интрузии, валуны которой мы обнаружили на Тымере. Они находятся где-то северо-восточнее, скорее всего за пределами планшета. В том, что они там есть, я уверен. Могу доказать это сейчас, не сходя с места, любому из вас… Доказать или так поверите?

– Чего там доказывать, – буркнул Лобанов.

– Ну хорошо, если так. Примем это за аксиому. Слушайте дальше. Мы, конечно, можем спокойно доработать нашу площадь, зимой написать проект поисков на сопредельной территории и на будущий год во всеоружии искать эти самые коренные выходы. Но надо ждать десять месяцев. За это время может многое измениться. И в нашей личной жизни, и в международной обстановке опять же. Не знаю, как вас, меня такая оттяжка не устраивает. Выходы интрузии – кровь из носа – необходимо найти в этом сезоне, зимой прощупать ее глубокими шурфами, пробить зимник, забросить станки, а летом начать бурение. При сложившейся обстановке я вижу только один выход: мы своими силами создаем особый поисковый отряд. Этот отряд пойдет на восток. Остальные будут кончать планшет…

– Ура! – закричал Матусевич и захлопал в ладоши.

– Погоди радоваться, я не кончил. Предупреждаю: будет трудно. Так трудно, как никогда еще не было. И тем, кто пойдет на восток, и тем, кто останется. Особенно первым. Плавать там негде, лошадей нет, все на себе. Рации тоже не будет, не дай бог случится что – помочь сразу не сможем… Ну, а тем, кто останется, придется за двоих вкалывать – и за себя, и за ушедших. Если сейчас у каждого дневная норма – двенадцать-шестнадцать километров, придется давать двадцать, а то и больше. А световой день будет чем дальше, тем короче…

Князев сделал паузу. Тапочкин озадаченно произнес:

– Тяжеловато…

Остальные молча курили.

– Через неделю попробуем пустить еще одну пару – Заблоцкого и Костюка.

Услышав свою фамилию, Костюк вздрогнул, растерянно обвел всех глазами.

– В маршруты? – упавшим голосом переспросил он. – А варить кто будет?

– Установим дежурство.

Костюк хлюпнул носом и съежился.

– И последнее, что я хотел сказать. Вся эта затея нелегальная, на мой страх и риск. В экспедиции никто ничего не должен знать. Найдем руду – мы герои, победители, а победителей не судят. Не найдем – ну что ж, спрячем пикетажки особого отряда до лучших времен. Но если в случае неудачи кто-нибудь проболтается – трезвый, пьяный, какой угодно и кому угодно, – может дойти до ушей начальства. Неприятностей потом не оберешься. Так что смотрите, братцы… Ну вот, у меня вроде все…

Князев подобрал у ног еловую шишку и принялся старательно лущить ее. Никто не пошевелился, все, словно зачарованные, смотрели на эту маленькую шишку в руках Князева. Только Матусевич так и ел глазами Лобанова, но тот не глядел в его сторону.

Шляхов откашлялся, просипел:

– Вона как бывает… Мы-то, Александрович, могила, не первый год с тобой комаров кормим. Мы-то не проболтаемся…

– Конспирация, – вставил Тапочкин. – Тайну вклада гарантируем.

Лобанов угрюмо сверкнул глазами.

– Пусть кто трекнет. Задавлю, как кутенка…

– Вы, братцы, не с того начали, – сказал Князев. – Давайте сперва о главном!

– Андрей Александрович, разрешите! – Матусевич тянул руку. Князев кивнул. Матусевич встал, одернул куртку. Голос его звенел и прерывался. – Я знал, что вы… что вам тоже… Вы же сами…

Он шагнул к Князеву, умоляюще прижал руки к груди:

– Пошлите меня, Андрей Александрович! Меня и… – он повернулся к Лобанову, тот частыми затяжками докуривал бычок и снизу вверх выразительно глядел на него, – и… Колю, конечно!

Тапочкина подбросило с места.

– А я что, рыжий? – закричал он. – Я эту руду три раза во сне видел, понял? Подумаешь, студент! Я тоже все породы различаю!

Он повернулся к Высотину.

– А ты чего молчишь? Я за тебя распинаться должен?

Высотин, потупившись, сумрачно сказал:

– Я же не такой выскочка, как некоторые… Пошлют – пойду.

– Интере-е-есно! – пропел Тапочкин. – Интересное у тебя настроение! Я думал, ты геолог, а ты, как бухгалтер, рассуждаешь…

– Ну ты, молокосос! – прикрикнул Высотин, но Князев остановил его:

– Не надо, ребята, петушиться. Я понимаю, на восток всем охота. Я сам бы первый пошел. И товарищ Заблоцкий не отказался бы, а?

– Товарищ Заблоцкий еще как не отказался бы, – ответил тот.

– Думаю, среди поисковиков никто не отказался бы. Я так и рассчитывал, что добровольцев искать не придется. А вот с горняками как?

– Сколько надо? – спросил Шляхов.

– Двоих. На мелкие шурфы.

– Это какие же мелкие? До двух с половиной, что ли?

– До двух с половиной – до трех. Как лопатой дотянешься.

Шляхов сложил губы трубочкой, нахмурился.

– На этом заработаешь… Беготня одна. Расценки-то сам знаешь…

– На консервах больше прожрешь, – добавил кто-то из горняков.

Вскочил Матусевич.

– Да что вы, товарищи! Такое положение, а вы торгуетесь! Да я вам из своей зарплаты доплачивать буду!

– Тихо, сядь! – досадливо махнул на него Князев. И Шляхову: – Сергеич, скажи по чести, я вас обижал когда-нибудь?

– Да нет вроде…

– И сейчас не обижу, – твердо сказал Князев. – Сколько имели, столько будете иметь.

– Серьезное дело… Обмозговать надо.

– Обмозговывайте, – сказал Князев, – только сейчас. Утром будем расходиться.

Шляхов поднялся, шагнул к проходчикам. Князев исподлобья наблюдал за ними. Шляхова он знал как облупленного: сейчас тот всех выслушает, потом сам скажет пару слов, наметит кандидатуры – и начнет торг. Без торга нельзя, на то они и сдельщики. Сергеич – бригадир заботливый, горняков своих в обиду не даст, выцыганит все, что можно.

И хотя Князев был почти уверен, что переговоры увенчаются успехом – горняки никогда еще в серьезном деле не подводили, не подведут и сейчас, – он все-таки волновался и не выпускал еловую шишку из рук.

Шляхов через плечо спросил:

– Как переходы оплачивать будете? Тарифом?

– Заготовкой дров для пожогов, – ответил Князев и усмехнулся: все шло так, как он предвидел.

– С подноской? – спросил Шляхов.

– До двухсот метров.

Опять о. чем-то зашептались, заспорили. Шляхов снова обернулся.

– А разбивку валунов как?

– Как обычно, по восьмой категории, – ответил Князев.

– По восьмой никак не сладим. По девятой – еще так-сяк.

– Черт с вами, по девятой.

Шляхов удовлетворенно кивнул, но тут один из горняков растопырил перед его носом пятерню и, шепча ему на ухо, начал загибать пальцы – один, второй, третий. Указательный и большой пальцы остались не загнутыми и маячили перед лицом Шляхова, будто примерялись к его глотке. Шляхов отстранился, сказал вполголоса, но все услышали:

– Ты разуйся, а то пальцев не хватит, – и добавил:

– Жадность фраера губит. – И еще добавил: – Имей совесть.

Горняки расселись на прежние места.

– Ну как, – спросил Князев, – посовещались?

– Вот их, – не сразу ответил Шляхов и указал пальцем.

– Отлично, – сказал Князев, бросил шишку в костер и отряхнул ладони. – С горняками решили. А с геологами… – Он сделал паузу, и все затаили дыхание, Матусевич привстал, Тапочкин закусил губу. Высотин упорно смотрел себе под ноги. У Лобанова окаменело лицо. – …С геологами решим так: Матусевич и Лобанов.


Остаток вечера прошел невесело. Те, кто уходил, собирали вещи, немудрящее барахлишко, где нет ничего лишнего – белье, смена одежды, смена обуви, запасная пара портянок, посуда… Те, кто оставался, молча смотрели на сборы.

Те, кто уходил, мысленно уже ушли. Их звало обширное заболоченное низомежье за Северным Камнем, где карта, судя по всему, не сулила добрых путей, а картам всегда свойственно преуменьшать трудности. Те, кто уходил, понимали это. Понимали, радовались, что выбор пал на них, и опасались, хватит ли сил оправдать доверие. Тайга умеет хранить свои секреты.

Те, кто оставался, молча смотрели на сборы.

К проводам нельзя остаться равнодушным, чей-то отъезд всегда будоражит, к зависти примешивается сожаление, досада на самого себя, что не хватило решимости или недостало возможностей. Где-то в подвале сознания копошится мыслишка: «А, мура все это, дураки уезжают, умные остаются». Дай ей хоть раз хлебнуть ветра, и она задохнется. А прислушаешься, упустишь время – и мыслишка эта вырастет, станет убеждением, ослепит, обкрадет, оглупит…


Поздно ночью, когда все уснули, Костюк начал насвистывать какую-то частушку. Свистел он фальшиво и чем-то пристукивал в такт по нарам. Лежавшего рядом Заблоцкого, который только-только задремал, эта музыка разбудила. Он недовольно спросил вполголоса:

– Петро, это ты? Что за ночной концерт?

Костюк оборвал свист и зажег в пологе свечу. Заблоцкий увидел, что он лежит поверх спальника и поглаживает себя по мягкому волосатому животу.

– Слышь, – мечтательно заговорил он, – вот бы в газету написать!

– В какую газету? Что ты мелешь? – раздраженно спросил Заблоцкий. Костюк сладко улыбнулся и лег к нему лицом.

– Да про все, – зашептал он, – про собрание и про разговоры эти… Вот нагорело бы нашему Князю… Ему же тот начальник прямо сказал: никакой партизанщины, мать-перемать!

– Разве тебе не внушали в детстве, что подслушивать нехорошо?

– Я не подслушивал. И так слыхать было… Вот то начальник, так начальник, сразу видать человека. За ручку здоровается, за ручку прощается, здоровьем интересуется. А от нашего бурбона слова доброго не дождешься…

– Ты смотри, Петро. Помнишь, что Лобанов на собрании сказал?

– Ну.

– Так я ему в этом помогу…

Костюк принужденно засмеялся и перевернулся на спину.

– Ты меня не запугивай. Мне все это надо, как зайцу стоп-сигнал.

Он дунул на свечу, поворочался и затих. Заблоцкий закурил. Костюк лежал тихо-тихо, не дышал совсем, но Заблоцкому показалось, что в горле у Костюка что-то побулькивает, а может, булькало у него самого…

– Леша, – сонно спросил Костюк, – ты не в курсе, рабочих, которые увольняются среди сезона, вывозят в Туранск?

– Не вывозят. Своим ходом добираются. Мне Князев объяснял. Дают подписку, и своим ходом.

– А больных?

– Не знаю. В поле не болеют. Спи!


Утром в шестиместках убавилось по два полога. Стало как-то непривычно просторно. Об ушедших старались не говорить. Старались не вспоминать о них, не думать, чтобы не спугнуть их удачу, не завидовать им, чтобы собственная работа не казалась бесцельной тратой сил.

Тапочкин как-то в маршруте сказал:

– Мы теперь вроде военнопленных: копаем, чтобы копать.

– Сизифов труд, – подтвердил начитанный Высотин. Тапочкин в ответ презрительно и зло сощурился:

– Ты анекдот на «чи» знаешь?

– Расскажи, буду знать.

– Так вот, чи не пошел бы ты… Понял?

– Ты меня доведешь, – пообещал Высотин.

– Законно, доведу! Если бы не твоя слабость в коленках, мы бы сейчас с тобой на востоке были, понял? Руду бы искали!

– Дурачок, – сказал Высотин и, подняв руки к ушам, помотал растопыренными пальцами. – Ты как с луны свалился. Запомни: никогда не надо рвать постромки, но отставать тоже не надо. На первых и последних всегда все шишки валятся. Мудрость жизни – золотая середина. Это не я придумал. Подрастешь, поумнеешь, так еще спасибо за науку мне скажешь.

– Я такую науку в гробу видел, – буркнул Тапочкин.


«Есть ли предел человеческой выносливости?» – думал Заблоцкий.

Вчера они с Князевым сделали двадцать семь километров маршрутом, а всего, вместе с подходами, отмахали километров тридцать. Вышли в семь утра, вернулись без двадцати десять, когда уже стемнело. Маршрут был какой-то хитрый, ломаный. Князев объяснил, что таким образом они охватили площадь, рассчитанную на четыре прямолинейных хода, то есть выполнили двухдневную норму. Еще он сказал, что, если не подведет погода, с такими темпами они управятся с основной площадью к концу августа и смогут всем отрядом двинуться на восток, на помощь Матусевичу.

К концу августа… А сегодня только четвертое… Четвертое или пятое? Он не помнил, могло быть даже третье или шестое. Где-то в этих пределах. Какой сегодня день – тоже не помнил.

Что сейчас в мире? Последнюю газету он читал в Туранске, перед отплытием, приемник остался у Федотыча. Недавно Князев обнаружил в сумке завалявшуюся трешку и с улыбкой протянул ему. Он долго с любопытством рассматривал тонкий зеленоватый узор, прочел все надписи на обеих сторонах, полюбовался бумажкой на свет, понюхал. Вот оно, мерило их трудов! В городе на эту трешку можно прилично пообедать или купить кое-что, здесь же она не годится даже для самокрутки…

Да, к концу августа. А сейчас всего лишь начало. И вчера ему напоследок казалось, что если он споткнется и упадет, то больше не встанет. Когда вышли к Тымере, Князев снял накомарник, и Заблоцкий увидел, что лицо Александровича в испарине, лоб бледный, рот запекся. Интересно, какой видок был у него самого?

Когда приковыляли в лагерь, Заблоцкий был совершеннейшим трупом. Кое-как добрел до палатки, не раздеваясь, рухнул на нары и сразу же куда-то провалился. Ночью его растолкал Костюк, сунул в полог миску каши и лепешку и глумливо сказал: «Андрей Александрович приказали вас разбудить и накормить». Заблоцкий хотел обругать его, но внезапно почувствовал нечеловеческий голод и набросился на еду. Поев, тут же уснул. Ночь прошла как миг. Уже была побудка, надо вставать. Ног у него, кажется, нет, во всяком случае, он их не чувствовал. Но надо вставать. Сегодня будет то же самое. И завтра, и послезавтра. До конца августа, если не помешают дожди…


Окончательно Заблоцкий проснулся где-то в начале третьего километра. До этого плелся как во сне и все отставал. Князев несколько раз оглядывался и поджидал его. Они почти не разговаривали, только на четвертой или пятой точке Князев сказал:

– Сегодня у нас разгрузочный день. Всего семнадцать километров.

– И то слава богу, – ответил Заблоцкий и немного взбодрился. А потом начался кочкарник, надо было держать уши топориком, чтобы не искупаться, прыгать и сохранять равновесие, и когда вся эта мерзость осталась позади, Заблоцкий почувствовал себя почти в норме.

Обедали, как всегда, на повороте в начале обратного хода, на берегу удивительно красивого маленького озерца. Вода в таких озерцах стоит вровень с берегами, она чиста, прозрачна и чуть горьковата, берега пологи и устойчивы. Лес обрывался за несколько десятков метров, и, окаймленные темно-зелеными мхами, озерца эти кажутся голубыми и выпуклыми.

Заблоцкий возился с костром, Князев сидел поодаль, упершись спиной в березку, и о чем-то думал. Последние дни он был как никогда задумчив и молчалив.

Костер не ладился: дымил и гас. В довершение всего Заблоцкий обжег палец. Кое-как он вскипятил котелок воды, вылил туда банку сгущенки, открыл говядину и пригласил:

– Кушать подано, ваше сиятельство!

Князев очнулся, пересел к костру. Молча съел свою порцию, молча выпил молоко и, предоставив Заблоцкому мыть посуду, сел на прежнее место.

Заблоцкий скреб котелок землей и вдруг понял, что думает о Князеве с недоверием, с какой-то даже подозрительностью. Вот он, Андрей Князев, чьей волей весь отряд в, течение полутора месяцев обречен на каторжный труд, без преувеличения каторжный, устроил себе разгрузочный день, сидит под деревом, покусывает веточку, лицо спокойно, даже безмятежно, все в порядке: ребята вкалывают, дело движется. Будет руда – почет и уважение, не будет руды – все шито-крыто, пикетажки особого отряда в сундук, а что стоит за этими торопливыми записями на грязноватых страницах с высушенными комарами – дело прошлое.

Кому все это надо?

И он, сложив посуду в рюкзак, неожиданно для самого себя задал этот вопрос вслух. Князев вынул веточку изо рта и спросил:

– Вы что-то сказали?

– Кому все это надо, говорю, – повторил Заблоцкий, поеживаясь, как перед прыжком в ледяную воду, но Князев непонимающе взглянул на него, отступать было некуда, рано или поздно говорить об этом придется, и раз уж зашла речь, тянуть и выкручиваться нет смысла. И Заблоцкий прыгнул очертя голову.

– Вся эта горячка к чему, вот что, – сказал он, – Надорвемся ведь! А пронюхает начальство – вам первому несдобровать. Энтузиазм, конечно, штука хорошая, и вы умело на нем сыграли, но надо же и о людях думать. Неужели нельзя было дождаться следующего сезона? Подготовились бы спокойно, не торопясь…

Князев смотрел на него не мигая. Заблоцкий почувствовал, что говорит совсем не то, но остановиться уже не мог и, маскируя смущение запальчивостью, понес совершеннейшую чушь. Что-то об охране труда, о семичасовом рабочем дне, о конституции и тщеславии. Ему было стыдно и боязно наткнуться на твердый взгляд Князева, и он апеллировал то к озеру, то к береговой роще. Наконец он нашел в себе мужество остановиться.

Боже, как он насорил! От обилия его неряшливых слов вокруг потемнело, они висели в воздухе, не оседая, как взвешенные частицы.

Князев смотрел уже не на него, а куда-то левее и выше его головы.

– В начале нашего знакомства, – сдержанно сказал он, – вы заявили, что ваше дело – таскать рюкзак. Не вернуться ли нам к исходным позициям?

Заблоцкий почувствовал, что краснеет. Промолчать? Вспылить? Обидеться? Но он не сделал ни того, ни другого. Встал и вполне искренне сказал:

– Александрович, извините. Ерунду я какую-то плел. Считайте, что ничего этого не было.

Князев ничего не ответил, отвел глаза. Они молчали до самого конца маршрута. На последней точке оба закурили, и Князев сказал, провожая взглядом сизоватый дымок:

– Вот вы ученый. Допустим, у вас родилась интересная идея. Вы начали воплощать ее на бумаге, а вамподсовывают что-нибудь хорошо известное, но не представляющее интереса.

– Александрович, – попросил Заблоцкий, – я все понял, я не прав, не будем больше об этом.

– Может, и поняли, но не все. Слушайте, чтобы нам больше этой темы не касаться.

Он старался говорить спокойно, но в голосе его слышалось волнение.

– Пусть я, как вы говорите, тщеславный. Со стороны виднее, конечно. Но я знаю, что, если мы в этом сезоне не схватим интрузию за глотку, не застолбим ее, на будущий год Арсентьев мне восток не отдаст, будьте уверены. Он найдет, кому поручить там поиски… – Князев волновался все сильней, коротко рубил воздух ладонью. – Я сто раз себя спрашивал: «Имел я право поступать так, как поступил? Не зарвался ли я?» Но я не могу это бросить. Это – цель моей жизни, итог. Я восемь лет кормлю здесь комаров! Так имею я право довести свое дело до конца?

– Имеете, – без колебаний ответил Заблоцкий. – Готов подтвердить это где угодно.

– Ладно, – пробормотал Князев. – Будем надеяться, что ваше заступничество не потребуется.

Берегом реки они возвращались в лагерь. Солнце светило низко, деревья на противоположном берегу закрывали его, местами оно выглядывало над прогалинами, и тогда длинные тени путников изгибались по камням, ширились и где-то за кустарником сливались в одну большую вечернюю тень.

– Ну как, отдышались после вчерашнего? – спросил Князев.

– Не маршрут – прогулка, – ответил Заблоцкий, и до него наконец дошло, что разгрузочный день Князев устроил не для себя.

«Завтра придется наверстывать упущенное, – думал Заблоцкий. – Надо скорей заканчивать планшет и переходить на восток. Так дай мне бог выдержать все это, не свалиться, не ослабеть, потому что выйти из строя сейчас – значит предать».


Первый чирей вскочил у Матусевича на запястье левой руки, ниже ямки за большим пальцем. Матусевич прижег его йодом и перебинтовал, чтобы не тревожил край рукава, а часы стал носить в брючном «пистоне». Рука побаливала, днем это как-то не замечалось, но по ночам кисть ломило и дергало. Случись такая болячка на правой – работать молотком было бы трудно.

Угнетало другое. За неделю он и Лобанов набегали около двухсот километров, два раза ночевали где придется, прямо на земле, согревая друг друга спинами, потому что возвращаться в лагерь было слишком далеко, переколотили тысячи больших и малых валунов – и все впустую. Невысокие вытянутые гряды ледниковых морен, окруженные болотами, содержали в себе все породы местного комплекса – от массивных кремовых доломитов нижнего кембрия до пузырчатых лав триаса. Не было только габбро-долеритов.

Спустя несколько дней Матусевич, умываясь, нащупал на шее прыщик. Он и его прижег и заклеил лейкопластырем, но через суткн было уже больно нагибаться и поворачивать голову.

– Подорожник приложить бы, – сказал Лобанов, – это ты простыл, когда мы на торфянике кемарили.

Но подорожника не сыскать было, как и дорог.

Они шли поиском от северного борта долины к южному, под прямым углом пересекая направление движения древнего ледника. До южного борта оставалось километров восемь. Достигнув его, они переместятся восточнее и пойдут в обратном направлении. И так до самого конца. До какого – никто не знал. До конца долины или до конца сезона, а, может быть, оба эти конца совпадут, и тогда…

Последнее время Матусевич все чаще думал о себе, о своей работе, о Нонне, которая осталась в Киеве, и в нем рождался тоскующий напев: «Ты одна, голубка лада, ты одна винить не станешь, сердцем чутким все поймешь ты, все ты мне простишь…» Он помнил и любил эту арию, и тема его далекой Ярославны была для него предвестником других тем, исполненных все в том же славянском миноре, где и грусть, и раздумья, и вера, и несгибаемая твердость. Глядя на развалы седых от лишайника глыб, он вспоминал: «О поле, поле, кто тебя усеял мертвыми костями?», и молоток в руке тяжелел, а округлая сопка, проглядывающая сквозь чахлые деревца, виделась исполинским шлемом. В такие минуты по спине его пробегал холодок, глаза влажнели от восторженных слез. Но длилось это недолго, и сам он никогда не мог вызвать в себе эти сладостные ощущения. Они возникали непроизвольно, как непроизвольно рождалась в нем музыка, и вместе с музыкой исчезали.

В маршруты они с Лобановым ходили теперь поодиночке. Получилось это само по себе. В первый же день у Лобанова откуда-то появился другой молоток, и он предложил:

– Ты иди по этой гривке, а я – по той. Если что будет, я покричу.

Видя, что Матусевич колеблется, он заверил:

– Не трухай, я к вашим камням третий год приглядываюсь. Габбро-долериты-то уж как-нибудь отличу.

Матусевич согласился, но предварительно устроил Лобанову небольшой экзамен на определение пород. Тот не ошибся ни разу. После этого они так и ходили – вместе и не вместе, не теряя друг друга из виду. Лобанов как-то заикнулся, что хорошо бы вообще маршрутить порознь, вдвое быстрей пошло бы дело, однако Матусевич и слушать не стал.

– Разве можно, Коля, – сказал он. – Нам Андрей Александрович доверился, а ты предлагаешь такое…

Лобанов усмехнулся.

– Ему теперь все до фени. Семь бед – один ответ.

– Нет, нет, что ты, – затряс головой Матусевич. – Не могу я его подводить, нельзя. У нас еще есть время.

– То-то и оно, что «еще», – проворчал Лобанов.

Третий чирей вскочил на бедре, и почти одновременно с ним на скуле – четвертый. Ночами Матусевича то знобило, то бросало в жар. Утром он с трудом поднимался, каждое неловкое движение отдавалось резкой, долго не утихающей болью. Чирьи росли, стягивали покрасневшую вокруг кожу и не собирались прорывать.

– Эк тебя корежит, – с гримасой жалости бормотал Лобанов, глядя, как его ведущий встает с постели. – Надо же такой заразе прицепиться. Говорил, одевайся теплее!

Матусевич молчал и старался не морщиться от боли. Он понимал в медицине чуть больше Лобанова и догадывался, что дело здесь не в простуде. Наверняка это был авитаминоз.


Теперь уже не отряд – группа Князева продолжала двигаться на юго-запад. Позади остался один из Тымерских порогов, если не самый большой, то самый опасный. На карте Князева он был помечен восклицательным знаком.

Три года назад на этом пороге в большую воду погибли два московских геолога. Произошло это на глазах у товарищей. Тымера здесь делала крутой поворот на юг, и стремительный бурун, поднявшийся над затопленным водосливом, ударял в нависшую скалу. Рабочие с берега видели, как лодчонку приплюснуло к скале, мелькнуло и скрылось оранжевое рифленое днище, потом лодка вынырнула метрах в пятидесяти, но ни груза, ни людей на ней уже не было.

С тех пор и появились на полевых планшетах у того места восклицательные знаки.

В межень порог был не страшен, лишь захватило на миг дыхание на метровом водосливе. Но к скале все же потянуло неотвратимо. Князев понял, что не успеет вывернуть лодку, бросил весло и выставил навстречу каменной стенке ладони. Остальные лодки шли следом и повторили этот маневр. Высотин, правда, не подрассчитал, чуть замешкался и ударился о скалу плечом.

Лагерь разбили километром ниже, на широкой, усеянной огромными валунами косе. Для палаток выбрали место поровней. Над косой гулял ветер.

– Убрать валуны, и можно сухогрузные «Антоны» принимать, – сказал Высотин, расстегивая спасательный жилет и потирая плечо.

Тапочкин сорвал с головы накомарник и колесом подбросил кверху.

– И комариков, комариков нет! Лафа, братцы!

Возившийся со своими мешочками Костюк приподнял голову:

– А вертолет сядет?

– Вертолет! Сюда ТУ-104 сядет! – засмеялся Высотин.

– Петюня, – весело сказал Тапочкин, – мы тебе сейчас такой камин из валунов соорудим – закачаешься! Мы камин, а ты нам каждое утро кофе и греночки в постель.

– Будет вам и кофе, и греночки, – пообещал Костюк и хотел еще что-то добавить, но из палатки донесся повелительный голос Князева:

– Петро, завтрак к шести!

Высотин и Тапочкин переглянулись. Тапочкин кисло сказал:

– Между прочим, в шесть еще темно… – Подмигнув Высотину, он добавил: – Сделал бы ты, Петюня, доброе дело, проспал бы на пару часиков.

– На эту тему есть один анекдот, – начал Костюк, но Высотин довольно бесцеремонно оборвал его:

– Завтра расскажешь. – И Тапочкину: – Пошли спать, а то не встанем.


На исходе ночи Заблоцкий неожиданно, как от толчка, проснулся. Было темно и зябко. Он приподнялся на локте и прислушался. Рядом монотонно шумела река. Тонко посапывал во сне Высотин, из палатки горняков доносился мощный двухголосый храп.

Привычные, обыденные звуки, они не могли разбудить его.

Он выпростал из вкладыша голову и сел, напрягая слух. Из ушей будто вынули вату. В предутренней тишине отчетливо различался и далекий гул водослива, и невнятный ровный шум стремнины, и частое поплескивание волн о берег, а в храпах горняков таилась целая гамма звуков – и рулады, и потрескивание, и трели, и тонкий посвист. «Записать бы на пленку и дать им потом послушать», – подумал Заблоцкий и вдруг услышал где-то совсем рядом, под боком, натужный жалобный стон.

– Кто это? – воскликнул он. – Илья, ты?

– М-м-м… – послышалось справа. – М-м-м… О-о-ох…

Заблоцкий рванул свой полог, полог Костюка и почувствовал кислый запах рвоты.

– Петро, что с тобой?

– О-о-ох, – выдохнул Костюк, – …ло-о-о-хо… М-м-м…

Не зная, что делать, Заблоцкий взял его за руку, отыскивая пульс, но пульса нигде не было, он испугался и потрогал лоб. Лоб был горячий и влажный. Заблоцкий сложил вместе две спички и зажег. Костюк был бледен, коротко и часто дышал, под закрытыми веками резко обозначились тени.

– Эй, ребята! – позвал Заблоцкий. – Ребята, слышите?

Никто его не слышал, в эти часы их пушкой не добудишься. Путаясь в марле, Заблоцкий соскочил с нар и в одних трусах поспешил в палатку Князева.

– Александрович, проснитесь! Андрей Александрович!

Сквозь полог он нащупал его плечо и легонько толкнул. Князев сразу сел, хрипло спросил:

– Кто здесь?

– Вставайте! Костюк заболел!

– Этого еще не хватало! – Князев быстро одевался. – Нашел время…

От слепящего света фонарика Костюк слабо шевельнулся, приоткрыл мутный глаз.

– Что с тобой? – мягко спросил Князев. – Ты что-нибудь съел?

Костюк отрицательно качнул головой.

– Болит где-нибудь? – допытывался Князев. – Где болит?

– …лит …ивот, …печет…

– Черт его знает, – нерешительно пробормотал Князев и посмотрел на Заблоцкого. – А где болит? Где?

Он осторожно перевернул Костюка на спину и надавил с правой стороны живота.

– Здесь болит?

Костюк дернулся и застонал.

– А здесь?

– Ой! М-м-м…

– Ничего, ничего, – успокоительно сказал Князев. – Я сейчас дам таблетку, и все пройдет. Это от грубой пищи. Меня самого однажды скрутило, целый день ничего не ел, а вечером миску «бронебойки» умял, и скрутило. Сейчас принесу таблетку, проглоти и постарайся уснуть… Завтрак мы сами сготовим, отдыхай…

Костюк выпил лекарство и отвернулся к стенке. Князев осторожно опустил полог, выбрался из палатки. Густо-серое небо на востоке светлело, оттеняя застывшие узорчатые зубцы близкого леса. По косе стлался невидимый вблизи туман, густел в отдалении, и лагерь казался пленником зыбкой белесой мглы.

– Что вы скажете? – тихо спросил Заблоцкий.

– Не знаю.

– Думаете, что-то серьезное?

– Подождем до вечера… – Князев поежился, засунул руки в карман.

– Не положить ли ему грелку?

– Пожалуй… Нагрейте воду, я сейчас свою подушку принесу.

Заблоцкий разжег костер, повесил большой закопченный чайник и протянул к огню руки. Зубы его выбивали частую дробь, он не мог понять – от холода или от волнения, и жался к костру всем телом. На войне как на войне, думал он. Здесь надо быть совершенно здоровым. В городе в таких случаях вызывают «Скорую помощь». Так просто: снял трубку, набрал 03, даже монетки не надо… А я сейчас налью кипяток в резиновую подушку, и получится грелка…

Подошел Князев, подсел к костру. Помолчав, сказал:

– Нельзя ему грелку. Вдруг аппендицит.

– Как же быть? – испуганно спросил Заблоцкий. Князев пожал плечами, прислушался.

– Взгляните, как он там.

Заблоцкий сходил в палатку и тут же вернулся.

– Тихо. Кажется, заснул.

– Ну и отлично. Сообразите что-нибудь на завтрак, а я еще минут сорок вздремну.

– Надо бы кому-то с ним остаться, – сказал Заблоцкий.

– Обязательно. Вы и останетесь.

– Я? А как же вы?

– Ого! – Князев усмехнулся. – Думаете, мне первый раз одному маршрутить?

– Предложили бы кому-нибудь из горняков!

– Зачем, – сказал Князев, – у них работа. Я и один управлюсь.

Тайга встретила его непролазной порослью тальника, а когда он продрался сквозь нее, – сырой тишиной редкого чернолесья, узкоплечими елями, лиственницами, комариным пением. Князев быстро шел вперед, никого не поджидал, деревья расступались перед ним. Он разговаривал с тайгой, и тайга была отличным собеседником, слушала и кивала в ответ. Все заботы и неприятности сразу забылись, и никто ни словом, ни видом не напоминал о них. Князев чувствовал пьянящую отрешенность от всего земного, какую-то огромную бесконечную свободу, ощущение которой приходит только наедине с природой.

Поднимаясь по склону плато, он видел, как ширятся горизонты, и простор, который открылся ему на вершине, не имел предела. Опершись на молоток, он долго и неподвижно стоял на скале, озирая свои владения. Он был один во всем мире и никого не боялся.

Это чувство не покидало его весь остаток дня. Лишь выйдя к Тымере и повернув в сторону лагеря, Князев помрачнел, даже шаг сбавил. Что-то подсказывало, что он идет навстречу неприятностям, и предчувствия его не обманули.

– Плохо дело, – сказал Заблоцкий. – Говорит, что аппендицит у него, что однажды уже был приступ…

Князев выругался, сбросил на камни рюкзак, заглянул в палатку. Костюк лежал на другом месте, ближе к свету и воздуху. Князев приподнял полог и сел. Костюк был уже не бледный – зеленоватый какой-то.

– Что же ты, братец? – сурово спросил Князев. – Знал, что болен, и поехал в тайгу работать? Как теперь с тобой быть, а?

– Увезите… меня… отсюда, – с трудом прошептал Костюк. – Если не сделать операцию… я… умру… – Он всхлипнул.

– Ну, ну, успокойся! Не надо нервничать. – Князев осторожно потрепал его по коленке. – В Туранске хирургом такая девушка работает – живо тебя на ноги поставит.

Костюк со стоном закрыл глаза. Князев вышел. У костра его ждал Заблоцкий.

– Я тут одну деталь вспомнил, – нерешительно заговорил он, понизив голос, и кивнул в сторону палатки. – Он на днях интересовался, вывозят ли больных…

Князев быстро взглянул на него.

– Так и спросил?

– Так и спросил.

– Ну, дела-а… – Князев помолчал. – А если это действительно аппендицит, что тогда?

– Да нет, вы не подумайте, что я его подозреваю, просто… Совпало так… Конечно, надо вертолет вызывать! Напишите радиограмму, я утром пойду на базу и передам.

Князев взглянул на часы, на закат, отрывисто сказал:

– Дайте пожевать чего-нибудь.

– Вы что, ребят не подождете?

– Нет.

Пока Князев ел, Заблоцкий сидел неподалеку излился на себя за свои дурацкие подозрения.

– И когда вы собираетесь идти? – спросил Князев.

– Завтра чуть свет. К обеду доберусь.

– К обеду будет поздно. Вертолет надо утром ловить.

– Значит, пойду сейчас, – упрямо сказал Заблоцкий. – Вы только напишите подробнее, я же не знаю, что там и как.

– Где вам знать, – проговорил Князев, думая о чем-то. – Где вам, Алеша, знать.

Он еще раз взглянул на часы, поправил кобуру с пистолетом на широком солдатском ремне. Дюк, положив голову на сапог хозяина, не мигая смотрел на костер. Князев вынул из рюкзака ошейник, надел на Дюка, протянул конец веревки Заблоцкому.

– Держите. Лапа у него болит, увяжется за мной – совсем захромает.

– Знаете что, – воскликнул Заблоцкий, – никому эта игра в благородство не нужна! Вы свое отходили сегодня. Напишите, что надо, и я пойду.

– Чудак, – снисходительно сказал Князев. – Думаете, это – как «Скорую помощь» вызвать? Снял трубку, назвал фамилию, адрес и – «ждите у подъезда»?


Матусевича крепко привязали к чему-то, и он не мог ни пошевелиться, ни вскрикнуть, даже глаза не мог закрыть, и это было ужасно. Кругом в беспросветном мраке как попало плавали большие радужные кольца. Хаос их движения постепенно упорядочивался, они выстраивались в хоровод и начинали кружение, все быстрей и быстрей. В центре круга темнота сгущалась и возникала крошечная светлая точка. Она -росла, и вот уже не одна точка, а три, они приближаются со страшной скоростью, это паровоз, который с грохотом мчится прямо на него, а он никак не может закрыть глаза, грохот разламывает голову, три огромных фонаря сминают его, взрываются в нем – и темнота. И он, а вернее не он, а какая-то оставшаяся от него толика, кувыркаясь и порхая, как листок сажи, летит в бездну. А навстречу медленно поднимаются плоские радужные кольца, и вот он снова прикован, впаян, и снова тошнотворное кружение, слепящий свет, грохот…

Лишь под утро бред отпустил его, но подняться он уже не мог. Лобанов вскрыл банку сгущенки, сварил ему крепкий сладкий чай, пахнущий кипяченым молоком, и он сразу вспомнил детство, бабушку, которая поила его вот таким же горячим сладким молоком, когда у него болело горло, и еще почему-то запах корицы и ванильного крема.

Но эти вкусные запахи не вызывали ощущений голода. Он пригубил и отставил кружку, едва не расплескав. Лобанов осторожно слил молоко обратно и, глотая слюну, повесил котелок высоко на дерево.

Уже больше недели они жили на полупорциях, оттягивая неизбежное время, когда придется возвращаться на базу за продуктами и гробить на оба конца двое суток. Лобанов давно предлагал сбегать, а заодно прихватить пенициллин и ихтиоловую мазь. Но Матусевич все медлил. Ему не терпелось поскорей пересечь долину. Каждое утро он превозмогал боль в надежде, что вот сегодня обязательно что-то попадется, и надежда эта, как ни странно, становилась тем крепче, чем дальше они продвигались к югу.

Вчера наконец достигли южного борта. Ни маршруты, ни шурфы ничего не дали. Рудных валунов не было.

Лобанов исхудал, оброс дикой цыганской бородой, но здоровья и силы в нем не убыло, только злее стал. Злился на интрузию, которая водила их за нос и никак не давалась в руки, злился на комарье, которого в этой болотистой низине тьма-тьмущая, злился на Володькины чирьи, готов был подставить им свою крепкую спину, так нет же, его никакая зараза не берет. А на носу дожди, и вообще сидеть тут без никакого дела тошно.

Но злость свою Лобанов ничем не выказывал, а был внимательным и заботливым, и Володьке на него вроде бы не за что было обижаться. Временами ему все же хотелось поцапаться с кем-нибудь, даже морду побить. Бывало с ним такое, особенно по вечерам, когда Володька молча сидел над картой и крутил ее по-всякому. И Лобанов уходил к горнякам, которые расположились километра за полтора, ближе к выработкам, пил у них чай и цапался с каждым по очереди или с обоими сразу.

В то недоброе утро Лобанов снял остатки на продовольственном складе. В одном мешочке набралось с кулак гречки, в другом чуть поболее гороха, сахар весь, молока последнюю банку распечатал, муки нет, консервов нет. Дожились до ручки.

– Володь, а Володь,- позвал он. – Слышь? Жрать-то нечего.

– Как же ты один пойдешь, – слабым голосом ответил из-под полога Матусевич. – Нельзя одному, Коля. До базы ведь сорок километров. Иди с Зенуром, а Сапрыкин пусть шурфы добивает.

– Ну да, – сказал Лобанов, – как же. Так он и побежит. Да им обоим, чем километр пройти, лучше сутки из забоя не вылезать. Никуда он не пойдет, продукты у них еще есть.

Лобанов сидел на корточках возле входа и, теребя в руках пустой кисет, нудно, так, что аж самому противно было, уламывал Матусевича, а сам хитро косил в его сторону черным глазом. Он-то знал, что Зенур пойдет и слова не скажет, но уж шибко хотелось прийти на базу одному, снять с плеча карабин, повесить на гвоздик полевую сумку с картой, на которой стоит гриф «секретно», и небрежно ответить изумленному Федотычу: «А что, ничего особенного, я и в маршруты теперь один по компасу хожу».

– …и лекарства тебе приволоку, а там, глядишь, и радиограмму от Нонки или письмишко… Вчера вроде гудело в той стороне…

– Как же Андрей Александрович? Я ведь обещал ему… Вдруг он узнает?

– Да брось ты чернуху пороть! Ничего он не узнает, а узнает, так тоже… Что я, малолетка? Скажу, что ты спал, а я сам ушел.

Матусевич молчал. Лобанов поскреб бороду, силясь придумать еще что-нибудь поубедительней, и начал сначала. Матусевич не отвечал. Лобанов приподнял полог и увидел, что тот спит, бледный, тощий, совсем еще пацан, на которого сразу свалилось столько всего…

Лобанов постоял над ним, чувствуя угрызения совести и еще что-то неясное, теснящее в груди, а потом осторожно вытащил у него из-под изголовья полевую сумку. На стояке палатки стволом вниз висел карабин. Лобанов снял его, отер рукавом налет ржавчины на стволе и, открыв затвор, по одному вложил в магазин липкие от смазки патроны. Пять в магазин, шестой – в ствол. Нажав на спуск, он подал затвор вперед и вправо, и патрон с тихим лязгом плотно вошел в казенник.

Горняки уже позавтракали и собирались на работу. Он одолжил у них банку тушенки, сахар и лепешку, наказал, чтобы перебирались поближе к Матусевичу, чтоб кормили его и ухаживали.

– Я завтра к вечеру обернусь.

Попрощался, запахнул свою засаленную брезентуху и пошел.

Картина перед глазами была скучная. Едва он поднимался на невысокий ледниковый холм, открывались болота, утыканные редким покосившимся сухостоем, в средине болот поблескивали разводья, и лишь далеко на западе темнел настоящий надежный лес. К нему и шел Лобанов.

Было около восьми утра.


Федотыч суетливо настраивал рацию. Князев отстранил его и сам взялся за рукоятку. В эфире шел оживленный разговор на точках-тире, но то были чужие станции. На частоте Филимонова, радиста базы экспедиции, рация молчала. Значит, рано еще, часы у Федотыча спешат.

Князев поправил наушники, взялся за черную головку ключа. То, что он сейчас сделает, допустимо лишь в крайних случаях, при ЧП. Но больной в партии – это и есть ЧП. Ничего, Филимонов мужик хороший, не обидится. Наверно, уже на месте, сложил перед собой циркуляры, сейчас сделает перекличку, даст кодом «всем партиям» и начнет клепать. Потом будет вызывать каждую партию в отдельности, запрашивать подтверждение, передавать личные радиограммы, принимать радиограммы от них. Это часа на полтора. А полеты начинаются тоже в восемь.

Шесть минут девятого… Запаздывает, старый хрен. Накеросинился вчера после бани, это уж точно. Теперь, пока не опохмелится, за ключ не сядет… Ага, вот он!

Тишина взорвалась дробной певучей очередью морзянки. Князев быстро подстроился, прикрыл глаза, пытаясь разобраться в этом пулеметном писке. Куда там! Нетренированный слух его улавливал лишь какие-то «пр», «кл», «ст». Знаков тридцать-сорок в минуту он бы еще кое-как осилил, но Филимонов давал втрое быстрей.

Короткая пауза, очередь, пауза. Сейчас все станции настроены на частоту Филимонова. У того строгая последовательность: пока не позовет – не суйся. Вот какая-то станция ответила. Очередь, пауза. Вызывает следующую. Пора!

Князев повернул рукоятку передатчика на максимальную громкость и надавил на ключ.

Он слышал только слабое потрескивание в наушниках и стук собственного сердца, но понимал: его сигнал, тонкий непрекращающийся вой, перекрыл сейчас для Филимонова все голоса в эфире, как сирена «Скорой помощи» перекрывает уличный шум. Он не знал, чем ответит Филимонов – дождется ли паузы, чтобы обругать и больше не слушать этот хулиганский посвист, или сразу уйдет на другую частоту, уведет за собой свои станции, и ищи его потом по всей шкале. Мало ли чего – дорвался какой-то пьяный дурак до рации и безобразничает. Но Князев еще несколько секунд нажимал на ключ, а потом медленно, по буковке начал передавать свои позывные. Для верности он передал их дважды и, отстучав «прием», затаил дыхание.

Ответ прозвучал немедленно. Морзянка оттараторила гневно и умолкла, и Князев в радостном волнении оттого, что его сигнал принят, опять ничего не разобрал, лишь вспотел от напряжения.

«Вас не понял, медленней», – передал он кодом.

«Переходите на телефон», – так же кодом, медленно и очень отчетливо отстучал Филимонов. «Ну, теперь порядок», – обрадованно подумал Князев и переключился.

– Вы что, перепились там с утра пораньше? – услышал он сердитый басок Филимонова. – Что за спешка? Кто на ключе?

Князев ответил.

– А, это ты… – Филимонов заговорил спокойнее… – А я думаю, кто это лаптем клопов давит. Тебя телеграфом слушать, что заику – время и терпение надо. Что у тебя? Давай быстрей!

Князев продиктовал текст радиограммы. Филимонов, помолчав, ответил:

– Это, братец ты мой, дохлое дело. Нет вертолета. Тот, на котором Арсентьев летал, подломался, второй и последний – на Диксон перегнали. Ты подумай пока, как быть, а я свяжусь с партиями, перенесу им сеанс. Не выключайся, минут через пять позову.

Князев оглянулся на Федотыча (тот, сложив на коленях руки, смирно сидел в углу, только мохнатые его брови непрерывно шевелились) и пододвинул к себе листок бумаги.


Срочно тчк Туранск тчк райком партии зпт копия райбольница тчк тяжело заболел рабочий Костюк зпт приступ аппендицита зпт срочно необходим вертолет тчк начальник ГПП № 4 Князев.


Ниже провел черту, поставил дату, расписался. В наушниках тихо потрескивало, время тянулось страшно медленно. Только теперь он почувствовал, как устал, как болят ноги и ломит спину. Шутка ли – почти шестьдесят километров.

– Федотыч, завари чайку покрепче…

Федотыч заметался и выскочил. Князев подпер рукой подбородок, рация, столик – все поплыло куда-то.

Ничего ему теперь не хотелось, только лечь, вытянуться и уснуть, спать.

– Алло, РППВ, вы слушаете? – донеслось издалека. Князев с трудом открыл глаза, выпрямил спину.

– Я РППВ, слышу вас хорошо, прием.

– Давай радиограмму.

Приняв текст, Филимонов сказал:

– Шепнул бы я тебе пару слов, да у моего «Паркаса», сам знаешь, радиус действия две тыщи километров… Из начальства нет никого, придется мне самому…

Появился Федотыч с кружкой горячего чая. Князев хлебнул, обжегся, подул в кружку.

– Хлебца вот, хлебца свеженького поешьте! – Федотыч подсовывал ему хлеб, масло, еще что-то. – Как чуял, что вы придете, ёх монах!

– Алло, РППВ! Отдел перевозок спрашивает: гидровариант АН-2 никак посадить нельзя?

– Нельзя. Течение десять-двенадцать километров в час, у берега камни.

– А сухогрузный?

– Нельзя, некуда. Только вертолет.

– А лодкой не можете сплавиться? У устья будет катер ждать, готов хоть сейчас отойти.

– Больной нетранспортабелен.

– Вас понял. Жди.

«Жду, жду… Вот разиня, забыл сказать Лешке, чтобы связывался со мной каждый час. Сам он не догадается?».

Князев раскрыл «Недра», включил, послушал и, не выключая, положил трубку рядом с наушниками. С трудом нагибаясь, стащил сапоги, пошевелил босыми пальцами. «Попариться бы сейчас, веничком похлестаться… Уже месяц горячей водой не мылись…»

– А у меня рыба протухла, – пожаловался Федотыч. – Жарища проклятая… Вся бочка!

– Вот не жадничай, – машинально ответил Князев. – Сколько рыбы загубил, ста… – Не договорив, схватил наушники, микрофон.

– Да, да, я слушаю.

– Андрей, в общем, так. В Игарке два вертолета, один без винта, другой по санзаданию ушел, женщина какая-то на фактории никак родить не может. Был один на Надежде, но прозевали мы, ушел с грузом для зимовщиков, вернется поздно. С Диксоном нет связи.

Стоит одна машина на Подкаменной, но не наша – лесничества. Придется ждать того, что за роженицей полетел.

– Далеко это? – спросил Князев.

– Далеко. Километров двести.

«Двести туда, двести обратно – это часа три с половиной, да час на заправку, да сюда часа четыре… До темноты вряд ли успеют… Ах ты, елки зеленые!»

Князевым вдруг овладело чувство безнадежности. Рацию опять повело куда-то, тупо заныло в затылке. Он перевел дыхание, поднес микрофон к самым губам и скосил на него глаза:

– Это слишком долго. Самое малое двенадцать часов. Надо срочно оперировать, каждый час дорог. Пускай запросят Красноярск, чтобы разрешили тому, что на Подкаменной. Прием!

– Дохлое дело, – неуверенно ответил Филимонов. – Сам знаешь, другое ведомство. У них свои заботы.

Сдерживая гнев, Князев почти вплотную притиснул микрофон к губам.

– Какого черта! Запрашивайте Красноярск, я говорю! Человек умирает, понимаете? При чем тут ведомство!

Филимонов ничего не ответил, выключился. «Неужели обиделся? – с тревогой подумал Князев. – В самом деле, чего я на него ору? Его дело принять-передать…»

Он пристально поглядел на молчавшую рацию, захотелось ударить ее чем-то тяжелым, чтобы вдребезги… «Надо бы сразу, как только он заболел, бежать сюда и трясти их, трясти. Сколько времени потеряно, больше суток! Что ж делать? Давать SOS? Вертолетов все равно нет… Ну Филимонов, старая лиса, ну, погоди…»

В наушниках тараканом шуршал эфир.

«А, будь она трижда проклята, такая специальность и такая работа, и тайга, и руда, если из-за этого гибнут люди! Завтра же вернуть Матусевича, и все! Доработать планшет, написать отчет – и к черту поиски! На разведку, на стационар, где не отвечаешь один за все, где медпункт, аэродром, черт бы его побрал! Когда же мы, наконец, будем думать не только о…»

– Алло, РППВ! РППВ, слышишь меня?

– Да, да, слышу, отлично слышу, куда же вы запропастились, черти вы полосатые, нельзя же так, ну давайте, давайте быстрей, что у вас, прием, прием!

– Алло, Андрей! Связались с Красноярском. Они сами не могут такое дело разрешить, сейчас запросят министерство. Жди!

Глаза Князева застлал какой-то туман, в носу стало щекотно, и горло сдавило – не продохнуть. «Ну, Костюк, слышишь, какая из-за тебя кутерьма заварилась, сколько людей тобой занято, сукин ты сын! Москву запрашивают!»

– Федотыч, Москву запрашивают! Ты понял, что делается?

– Саму Москву?

– Саму Москву!

– Да-а-а! Это надо же, а? Это не просто там как-нибудь! Саму Москву…

– Андрей, Андрей! РППВ! Москва разрешила! Ты слышишь? Разрешила Москва! Давай быстрей координаты! Они уже мотор прогревают!

Не слыша своего голоса, Князев передал градусы, минуты, секунды. Цифры были выписаны заранее, еще в лагере. Он передал их два раза, заставил Филимонова повторить и передал еще раз. Потом выключил рацию.

На лице его блуждала бессмысленная улыбка. Он почувствовал вдруг неимоверную усталость и, отвалившись на постель Федотыча, закрыл глаза. Перед тем как уснуть, он успел подумать, что надо было бы дать координаты не лагеря, а базы, тогда не пришлось бы возвращаться пешком. Но это пустяки, о которых и думать не стоит…


До леса было рукой подать, но болото не хотело отпускать Лобанова, и он, цепляясь стволом карабина за кусты, проклинал и густой ольховник, и бесконечные обходы. Кустарник наконец кончился. Лобанов повернул вправо, в обход трясины, и поглядел на солнышко. Часов у него не было, сроду не носил; купил однажды еще на материке с получки «Победу», зашел с дружком обмыть обновку, да там ее и оставил, заложил у официантки… По солнышку сейчас где-то около полудня, поторапливаться надо.

Он поправил за плечом карабин и, коснувшись приклада, вновь пережил стыд за собственную дурость: час назад истратил три патрона на чокнутую утку, которая после каждого выстрела ныряла, будто дразнилась, и выныривала почти на том же месте. Двойная дурость: если бы и попал, утку все равно нельзя было достать, потому что выступала она на средине большого окна, к которому и близко не подобраться, да и что осталось бы от нее? Дешевое повидло, комок перьев…

Переходя опасное место, он внимательно смотрел под ноги и перед собой. Влететь тут запросто, и тогда никто не узнает, где могилка моя. До конца болота оставалось шагов тридцать, дальше начинался рыжий торфяник, который тянулся еще шагов сто, к самой опушке.

Лобанов оглянулся, чтобы взглядом измерить пройденное, и остолбенел. Метрах в двухстах левее, по другой гривке, в сторону леса голенасто вышагивал сохатый. Его мощная холка и огромные рога, казавшиеся растопыренными и сведенными вместе великанскими пятернями, вырисовывались на фоне неба завидной мишенью. «Мать честная, сколько мяса!» – тихо ахнул Лобанов и, приседая, потащил через голову карабин.

Патрон был в стволе. Лобанов оттянул пуговку затвора, поставил на прицельной планке расстояние и вскинул карабин. Целясь с колена, он подводил мушку ниже холки. Сохатый что-то учуял, поднял горбоносую голову и чеканно замер. Лобанов затаил дыхание и плавно нажал спуск. Боек щелкнул. Сохатый чутко вздрогнул, повел рогами и понес их дальше. Вспоминая всех богов, Лобанов передернул затвор, снова прицелился, но сохатого теперь скрывали кусты, виднелись только рога. Гулко ударил выстрел. Сохатый сделал огромный прыжок и скрылся в кустах.

Уже не прячась, Лобанов взбежал на гривку, на ходу передергивая затвор. Сохатый стоял у болота, повернувшись всем телом в сторону, откуда донесся гром, и даже издалека было видно, как вздыбилась на холке длинная темная шерсть. Вот он угрожающе нацелил рога и медленно двинулся вперед. Лобанов попятился. Сохатый низко взревел и, далеко выбрасывая ноги, пошел быстрей. Это был матерый зверь. Лобанов подхватил карабин с последним патроном и изо всех сил побежал к лесу. Он знал, что пудовому копыту сохатого ничего не стоит раскроить даже медвежий череп.

Вот и опушка, какие-то елочки, березки-недоноски, скорей дальше! Эх, ноги, не подведите, донесите до большого дерева…

Огибая валежину, Лобанов на миг обернулся. Сохатый опустил рога на спину и стлался в прыжках, перекрещивая копыта.

Вот кедр, к нему! Топот, треск подлеска. Лобанов подпрыгнул и мертвой хваткой вцепился в толстую ветвь. Сохатый набегал, оседая на задние ноги и нацеливаясь рогами. Отчаянным прыжком Лобанов стриганул на ветку и швырнул в оскалившуюся звериную морду полупустой рюкзак. От резкого движения карабин соскользнул с плеча, грохнулся оземь. Сохатый встал на дыбы, но Лобанов был уже высоко, сидел верхом в развилке и всхлипывал, сотрясаясь всем телом.

Сохатый, как на привязи, несколько раз обошел вокруг дерева, поглядывая вверх, ступил на карабин. Что-то хрустнуло.

– Что ж ты делаешь, паскудник! – закричал Лобанов. – Пошел вон!

При звуках его голоса сохатый отпрянул и забегал вокруг дерева так быстро, что у Лобанова закружилась голова. Сверху зверь походил на большую буланую лошадь и выглядел совсем не страшно.

Лобанов начал громко материться. Сохатый резко остановился, растопырил копыта, низко повел головой. У ног его распластался рюкзак. Нагнув голову еще ниже, он в слепом бешенстве молниеносно поддел его рогом, подбросил, приготовился топтать, но рюкзак зацепился лямкой за один из отростков. Сохатый откинул голову назад и затряс рогами, пытаясь освободиться. Рюкзак закрывал ему глаза и хлестал по морде. Лобанов злорадно засмеялся.

Сохатый закряхтел и ударил по стволу передними копытами. Лобанов спустился пониже. Держась одной рукой за ветку, он расстегнул штаны и помочился сохатому на голову. Сохатый облизнулся, запрял ушами и выжидательно поглядел вверх одним глазом. Лобанов свесил ногу и, дразнясь, покрутил носком. Сохатый подпрыгнул на месте, рюкзак мотнулся и ударил его по морщинистой губе. Сохатый опять тряхнул рогами, пригнул их к земле, пытаясь передней ногой сбросить это цепкое непонятное существо, нога скользнула вдоль морды и угодила во вторую лямку.

Лобанов раскрыл рот и замер.

Сохатый жалобно замычал. Нога его, перегнувшись в колене, висела перед грудью, как на перевязи. Лобанов свистнул в два пальца. Сохатый рванулся, внутри у него что-то екнуло, он закружился на месте и, топоча, поскакал на трех ногах прочь.

Немного подождав, Лобанов слез с дерева, поднял втоптанный в мох карабин с треснувшим прикладом и поспешил прочь. Пройдя с километр, он начал крутить головой и посмеиваться. Расскажешь такое – никто не поверит…


Около шести вечера Федотыч осторожно разбудил Князева. В домике было натоплено, пахло опарой, сушеной рыбой и грибами, в окне красновато светило заходящее солнце. Князев несколько минут лежал с закрытыми глазами, наслаждаясь теплом и покоем. Федотыч сказал, что около полудня слышал гул вертолета, значит, все в порядке, Костюк в руках врачей. Сейчас Филимонов сообщит, как прошла операция, и с этим покончено. Можно возвращаться в лагерь и спокойно работать.

Князев поднялся и, зевая, пошел к рации. Спина почти не болела, ноги тоже отошли. Он сел за стол, надел наушники, включил рацию, подстроился. Филимонов отозвался сразу.

– Ну Леонид Иванович, – торжественно сказал Князев, – с меня литр коньяка. Спасибо вам. Так как наш больной?

– Какой больной? Костюк, что ли? Да никак. Пропал.

– Как пропал? – холодея, переспросил Князев. – Не довезли? Поздно было?

– Может, поздно, а может, и рано, – ответил Филимонов, и в голосе его Князев уловил издевку. – Понимаешь, привезли его, отвели под руки в аэровокзал, позвонили в больницу, чтобы машину прислали. Санитары приезжают, а больного нет. Искали, искали и нашли аж в экспедиции, у бухгалтера. Расчет требовал. Да шумно так, энергично. «У меня, кричит, мама при смерти, мне срочно надо в Красноярск!» В общем, наделал шороху… Я вот только чего не пойму: кто кому больше мозги закрутил – он тебе или…

Князев стянул с головы наушники, они продолжали бормотать что-то невероятное. Князев выключил рацию, бросил наушники на стол, они свалились и повисли на проводе, покачиваясь…

Вечером того же дня Тапочкин нашел за палаткой толстый аппетитный бычок. Свои папиросы он по небрежности подмочил и перебивался то у Высотина, то у Заблоцкого, то махоркой у горняков, не брезговал и бычками. Воровато оглянувшись, он сунул окурок в рот и прикурил. Глубоко затянулся и чуть не потерял сознание. Бычок был начинен какой-то несусветной дрянью, пахнущей паленой тряпкой и еще чем-то очень противным. Тапочкин с отвращением плюнул и побежал к реке прополоскать рот.

В тот же день Высотин напился из родника ледяной воды, и к вечеру у него запершило в горле. Высотин принял таблетку аспирина и достал из рюкзака с личными вещами белый шелковый шарфик. Обматывая шею, он заметил, что одна кисточка срезана, но не придал этому значения.

Перед сном они с Тапочкиным некоторое время болтали, однако ни тот, ни другой не обмолвился об этих незначительных эпизодах долгого многотрудного дня. Ни тому, ни другому и в голову не пришло связать эти мелочи с болезнью Костюка. И уж никто из них, конечно, не знал, что аппендикс у Костюка вырезали шесть лет назад.


Глава пятая

Стояли прохладные и светлые предосенние дни, северный ветер не спеша гнал легкие облака, небо было глубоким и синим, облака бесследно исчезали в нем и к вечеру небо становилось совсем чистым. Проступали звезды. Казалось, они рождались от этих дневных облаков, обретали яркость, сияли всю ночь, а к утру бледнели, таяли и превращались в облачный пух.

Но вот случилось что-то. Ветер иссяк, потерял силу и направление. Начало задувать с востока, с северо-запада. Облака уже не таяли, они метались, грудились, солнце расталкивало их, пробиваясь, как утопающий сквозь волны, вспыхивало и гасло, а союзник его – северный ветер – совсем выдохся. День-два длилось это борение, ни одна сторона не могла одержать победу, а потом повеяла верховка. Дохнула раз, другой, разведала, что серьезного отпора не будет, и вмешалась. Не стало ни солнца, ни облаков, ни звезд – серая пустыня с клочьями тумана. И, однажды утром, Князев никак не мог заставить себя проснуться, а проснувшись, услышал мягкий шелест дождя.

Все шло к тому. Неделю назад, когда было еще солнечно, стрелка анероида неуклонно поползла влево. Князев все же надеялся, что распогодится, но вчера у него ломило колено, и он понял, что хорошей погоде конец. Теперь хочешь не хочешь – отдыхай. В дождь по тайге не походишь. И все же обидно. Можно было бы собраться с силами, добить планшет и пересидеть дождь на базе, у печки…

Створка палатки дрогнула, просунулся Заблоцкий в мокром брезентовом плаще. Он дежурил сегодня.

– Доброе утро. Завтрак готов. Будить ребят?

– Не надо. И вы отдыхайте.

Князев полез было за сигаретами, но передумал, повернулся на бок и уснул под мерный шум дождя.

Вскоре дождь усилился и уже не шелестел, а барабанил по палаткам, и где-то начало подтекать и капать на спальные мешки, но этого никто не слышал и не чувствовал. Сладко спится под дождь.


Четвертые сутки лило не переставая. Земля пресытилась влагой и не принимала ее больше, раскисли и потемнели мхи, мочажины ушли под воду, десятки ручейков пробивали русла, спеша вверить себя Тымере. А Тымера разбухла, мутные ее волны ворочали камни, теснили берега, несли коряги и вырванные с корнем кусты. Беспокоясь за свою флотилию, Князев велел отнести лодки повыше и привязать к деревьям.

В палатках было сыро и холодно, из спальников вылезали только поесть и справить нужду. Появились карты. Тапочкин перебрался к горнякам, там было веселей. Но игра «без интереса» надоела, а денег ни у кого не было. Тапочкин попытался организовать «кинг» под носы, долго и путано объяснял правила, сдал карты. Шляхов все спрашивал:

– А теперь кого не брать? Мальцов? А теперь дамочек не брать?

Проиграл он один и хмуро подставил нос. Проходчики, щадя самолюбие бригадира, в четверть силы хлопнули его несколько раз картами, а Тапочкин ерзал и страдал: «Ну кто ж так бьет!» Когда настала его очередь, он долго усаживался поудобней, закатал рукава, поднес к носу Шляхова карты, примерился и злорадно засмеялся: «Начнем экзекуцию!» Бил он не торопясь, с оттяжкой и звонко. Шляхов покряхтывал и дергался. Ударов десять вытерпел, а потом на лету схватил руку Тапочкина, вырвал карты и тяжелой ладонью шлепнул его по шее. На том игра и закончилась.

Князев пытался работать, но в палатке было темно, тесно и мокро. Можно было хоть завтра сняться всем и пойти на базу, переждать непогоду, но бросать лагерь небезопасно, мало ли что может случиться. Оставить сторожа? Доброволец вряд ли объявится, а приказать – язык не повернется. Уйти же одному – такое ему и в голову не приходило.

Неделю назад, еще до дождя, на базе был Лобанов, взял продукты и оставил для Князева записочку Матусевича:

«Андрей Александрович, дела мои пошли на поправку, болячки подживают, но дело не в этом. Спешу сообщить, что вчера в квадрате В-4 мы обнаружили целую россыпь совершенно не окатанных рудных глыб. Продолжаем поиски».

Федотыч передал записку по рации, и Князев по нескольку раз в день перечитывал ее, словно старался угадать за скупыми строчками подробности. Эх, если бы не дождь…

Транзистор ловил только морзянку, книги остались на базе, старый номер «Огонька», который случайно оказался во вьючнике,прочитан от первой до последней страницы, и кроссворд весь разгадан. Нечем было занять голову, и в мозгу против воли тоненько сверлило: «А если Костюк капнул начальству? Если Арсентьев уже обо всем знает и выжидает только, чтобы ударить наверняка?» И изо всех грозящих ему в этом случае кар – понижения в должности, выговоров по всем линиям, опалы – страшней всего была уверенность в том, что валунные поиски, как и весь тот район, Арсентьев похерит, и сколько понадобится времени, чтобы доказать свою правоту.

После таких мыслей Князев надевал плащ и шел на берег. Река была в дождевых оспинах, сквозь туман неясно вырисовывались деревья, противоположного берега совсем не было видно. Постояв, он возвращался в палатку, влезал в холодный отсыревший спальник и пытался уснуть.

Высотин и Заблоцкий сражались в шахматы. Высотин все время выигрывал и посмеивался: «Эх, ты, игруля!» Заблоцкому в конце концов надоело проигрывать, он смешал фигуры и расстроенно сказал:

– Это не игра. Ты мои замыслы разгадываешь, а я твои – нет.

В шахматы Заблоцкий играл неплохо, но сейчас мысли его были заняты иным.

В маршрутах для воспоминаний не оставалось времени, а теперь они навалились на него, и заглушить их было нечем…

В сентябре Витьке три года. Из яслей переведут в садик, в младшую группу. Сколько он стихов новых выучил… «Паучок, паучок, тоненькие ножки, красные сапожки…» А ночью перелезает через сетку кроватки к матери, забирается к ней под бочок, сонный и теплый, и посапывает у плеча, а по утрам капризничает и не хочет вставать… И так же не дает мылить голову и плачет, что «в глазе горько». И пятки у него после купания такие розовые…

А едва утихало щемление в сердце – накатывали новые воспоминания: конференц-зал с натертым паркетом, лиловый галстук председателя и гончий блеск в глазах оппонентов. И это зачеркивало все годы работы, и сами идеи его казались теперь пустяковыми и порочными. Нет, с него довольно. Надо только свыкнуться с мыслью, что сына придется видеть не чаще раза в год, потому что с Мариной, пожалуй, все кончено…


Они сидели друг против друга за крошечным раскладным столиком. На реечной столешнице стояла сковородка с крупными ломтями колбасного фарша, миска с холодной жареной рыбой и складной стаканчик. Дождь, кажется, временно перестал, только с деревьев капало. В соседней палатке, оживленно шумели. «По многочисленным просьбам трудящихся», как выразился Тапочкин, Князев выдал на всех две бутылки спирта.

– А нам с вами коньячок, – сказал он и достал со дна вьючника плоскую флягу. – Из личных погребов. Берег на конец, для последнего костра, ну да ладно.

– Может, с ними вместе? – Заблоцкий кивнул на соседнюю палатку. – Неудобно.

– Я их смущать буду. Пусть веселятся.

Он разлил коньяк – Заблоцкому в стаканчик, себе в крышечку от фляги, прислонив флягу к стояку. Выпили и прислушались к собственным ощущениям.

– Нектар.

– Окосею я с отвычки…

– Смотрите, не буяньте в трамвае.

– Да… – Заблоцкий вздохнул. – Где-то сейчас трамваи, троллейбусы, люди без накомарников гуляют – не верится.

– Скучаете?

– Да как сказать… Просто вспоминаю. Для меня сейчас город как-то ассоциируется не с трамваями и троллейбусами. Другие моменты вспоминаются…

Заблоцкий умолк, рассеянно глядя в миску. Князев аккуратно налил по второй, прикрыл горлышко фляги коробком спичек и задал вопрос, который давно его интересовал, ради выяснения которого он и затеял этот ужин вдвоем.

– Леша, что там у вас произошло?

Из соседней палатки донесся взрыв хохота. Не поднимая глаз, Заблоцкий взял свой стаканчик, долго крутил его в пальцах, отпил половину, поставил. Взъерошил волосы и, по-прежнему глядя в стол, ответил:

– Полное фиаско на всех фронтах. Полоса невезения, одним словом. Надо было отдышаться. Взял у судьбы тайм-аут и прикатил сюда…

– Тайм-аут – временная передышка. А вы, судя по всему, вышли из игры совсем, покинули поле.

– Да, пожалуй, это точнее. А впрочем, судите сами.

Кратко и монотонно, словно не о нем речь, Заблоцкий начал пересказывать свою историю. Он и вправду видел сейчас себя как бы со стороны и, объясняя вслух собственную жизнь, проникался пониманием ее.

Да, с детства был способным, может быть, даже очень способным, за что ни брался – все получалось лучше, чем у других, будь то уроки рисования (родители даже подумывали о художественном училище), кружок авиамоделизма (призовые места на городских и областных соревнованиях) или занятия английским (в подлиннике читал Джека Лондона). Этот писатель и пробудил заложенную в каждом страсть к путешествиям. Золотая медаль (иначе и не мыслилось!) открывала двери любого из вузов страны, но выбрал геофак. И тут, увидев воочию удивительные превращения, происходящие с минералами в поляризованном свете, незрелым еще умом догадавшись о неразрывности и неимоверной сложности происходивших в земной коре процессов, впервые, может быть, почувствовал, что пора легкого флирта кончилась, пришла любовь… Сказано, может быть, немного выспренно, но на полном серьезе. Ну, а тут, само собой, научно-студенческое общество, первые потуги удивить мир своими изысками (сейчас вспоминаешь – «смех энд грех», как говорит Тапочкин). И все так просто, легко, под одобрительное воркование профессорско-преподавательского состава: «Одаренность!», «Пытливый ум!», «Надежда кафедры!..» Сам, дурак, в это поверил. В храм науки по-разному попадают – кто в дверь, кто в окно, кто по веревочной лестнице, кто с черного хода. А я решил на белом коне въехать…

Почувствовав радость очищения, Заблоцкий говорил взволнованно и торопливо, как на исповеди, но Князев не спешил отпускать ему грехи.

– Ну и что? – спросил он, когда Заблоцкий кончил. – Все правильно, все справедливо.

– Разве я кого-то виню! – Заблоцкий пригорюнился. – Никого я не виню, никого не оправдываю, просто излагаю причины. Хотел схватить бога за бороду – не вышло. И поделом…

– Диссертация – не главное. Пацана жаль… Он-то при чем?

Заблоцкий только прерывисто вздохнул, налил себе доверху, тут же выпил и сказал дрогнувшим голосом:

– Даже фотографии нет. Не взял в спешке…

– А это… наладить ничего нельзя? – осторожно спросил Князев. Заблоцкий медленно покачал лобастой головой.

– Навряд ли… Не получится… Нет, ничего не получится.

…В Красноярске перед отплытием он, коротая время, шатался по улицам, потом присел в каком-то скверике, пытался читать газету и вдруг замер, ошеломленный. Мимо скамейки важно и независимо топал трехлетний человек. Такие же красные войлочные ботиночки, такая же короткая плавная линия носа, те же глаза родниковой чистоты… Он опустился на корточки, спросил: «Ты чей?» Малыш даже не повернул головы. Неужели и Витька когда-нибудь так же равнодушно и неузнавающе пройдет мимо?

– …Что за тема у вас была? – донесся до него голос Князева, и он даже не сразу понял вопрос.

– Тема? А, вы все о том же…

Он потянулся за сигаретами.

– Ладно, раз уж коснулось этого… Ну, вы геолог, вам много объяснять не надо. Металлогения, как известно, наука о закономерностях размещения полезных ископаемых. Поскольку площади месторождений ничтожны по сравнению с остальной территорией, необходимо изучение всего района, выделение элементов металлогенического районирования – зон, поясов, выявление структур, могущих оказаться рудоносными. Но выводы и построения делаются на основании площадных поисков. И если поиски проведены плохо, все построения и прогнозы никуда не годны. Структуры есть, а руды нет. Поэтому ученые, мнение которых я разделяю, считают, что, прежде чем прогнозировать, надо уметь искать, надо самым тщательным образом исследовать локальные участки месторождений, то есть идти от частного к общему, изучать не структуры, а руду, чтобы ответить на вопрос, почему она есть там, где есть…

– Как вы к этой проблеме подошли?

– Сравнил две аналогичные структуры, одну рудную, другую безрудную, удалось поймать интересные закономерности, и если бы не спешка…

– Ах, елки зеленые! – Князев пристукнул кулаком, посуда подпрыгнула. – Похерить такое дело! Да ведь это то, что нам надо! – Он выхватил пикетажку, быстро нарисовал одну схему, вторую, третью. – Мы бьемся над этим лет семь!

Заблоцкий потянул у него из пальцев карандаш.

– Тут может быть так, а может так. А вообще надо подумать.

– Ишь ты, – засмеялся Князев и отобрал карандаш. – Это мы и сами знаем. Вы ответьте, почему так, а не этак?

– Сразу нет, надо петрографию раздолбать до косточки, всю последовательность ухватить, что раньше, что позже, что первичное, что наложенное. Тут работы не на год и не на два. Вы же этим не занимаетесь, где данные взять? Ваши петрографические описания – детский лепет.

– Не совсем, положим, – протянул Князев, и глаза его вспыхнули. – Слушайте, беритесь! Дадим помещение, кадру, приборы – все дадим, только работайте!

– Младшим техником? – съязвил Заблоцкий.

– А, бросьте! Материал двенадцати партий за восемь лет работы – мало вам? Владейте! Тут на пять докторских хватит! – Он остро посмотрел на Заблоцкого, поднял свой коньяк. – За такое и выпить не грех. Давайте!

– Кстати, – сказал Заблоцкий, – может, заодно и на брудершафт? Пора как будто… Только без поцелуев.

Князев выцедил коньяк, не торопясь заел кусочком фарша.

– Разве за это пить надо?

– Понятно, – с горечью ответил Заблоцкий и покраснел – Извините за беспокойство. Не проявил я себя… А я не хочу себя проявлять! Мне и так хорошо. Я устал, понимаете? Устал! Дайте мне отдышаться!

– Только не надо кричать, – сказал Князев. Он глядел на Заблоцкого со спокойным сочувствием.

– Я кричал? Ну извините еще раз. Понимаете, такое состояние сейчас… Психологическая травма, что ли. Иначе не назовешь. Что-то похожее бывает у боксеров после нокаута. Боятся на ринг выходить. Нужно время, чтобы это преодолеть.

– Понятно, чего там рассусоливать. Ну, а потом?

– Что «потом»?

– Придете в себя, как вы говорите, а потом?

– Потом буду работать. Летом ходить в маршруты, а зимой в микроскоп смотреть, изучать закономерности распределения медно-никелевых руд в зоне Тымерского разлома. В общем, заниматься тем, чем вы мне только что предлагали. Тогда, может, и проявлю себя…

– Думаете, раз здесь, то все гладко пойдет? У нас тоже всяких и прочих хватает. И консерваторов, и вообще… Драться придется.

– О-о, у меня еще старые синяки не сошли.

– Ничего, за битого двух небитых дают.

– Эти драчки… Я уж как-нибудь за вашей широкой спиной, – попытался отшутиться Заблоцкий.

– Вот теперь вижу, что вы в своем НИИ многому научились.

– Давайте, давайте. Прочтите мне мораль.

– Чего там мораль. Разве само по себе что-то делается? Одной головы мало, нужен еще характер и крепкие кулаки.

– Мама родная, ну я же объяснил! Пройдет время, все уляжется, тогда…

– Время – исцелитель, время – судья, но время – деньги! Где золотая середина?

– Послушайте, вы замполитом не служили?

– Погодите, – спокойно сказал Князев, – давайте по существу. Можно затеять не драчку, а хорошую принципиальную драку. Но один такое не осилишь, нужны товарищи, чтоб не за чужую широкую спину, а спина к спине.

– Вы перестали понимать шутки?

– В каждой шутке есть доля правды, как говорят в народе.

– Александрович, ну как вы можете?! Вам слово дать?

– Слово эмоциональной натуры за рюмкой коньяка? Хотелось бы чего-то более существенного.

– Чего же? – с усилием спросил Заблоцкий.

Князев долго молчал, курил, потом ответил:

– Меня устроила бы ваша диссертация. – И, укрепившись в этой мысли, добавил: – Да, только так.

– Вы… вы хотите, чтобы я вернулся к ней?

Князев кивнул. Заблоцкий расстегнул куртку, рукавом отер вспотевший лоб.

– Хорошо, – с вызовом сказал он, – но почему в таком случае вы, опытный геолог, не идете в науку?

– По-вашему, на производстве должны одни недотепы работать? Я поисковик, разведчик. А у вас голова иначе устроена. Так зачем идти наперекор природе? Кесарю кесарево, богу богово, так, кажется? А я… Может, со временем и нарисую что-нибудь. Не ради денег – на производстве за степень не платят, а чтобы ваш брат ученый передо мной нос не задирал…

Заблоцкий почувствовал, что хмелеет. Опьянение было тягостным, не петь хотелось, а плакать, хотелось чьих-то ласковых рук, чтоб гладили по лицу, по волосам, но напротив сидел Князев с прямой спиной и квадратными плечами, и глаза его при свете свечи непонятно мерцали. Нагнув голову, Заблоцкий смотрел в свой стаканчик и вдруг прихлопнул его ладонью. Стаканчик сложился, коньяк растекся по столу.

– К чертям собачьим, – пробормотал он. Встал, покачнулся, находя равновесие, ухватился за стояк палатки и шагнул в темноту.

Князев поглядел ему вслед и потер нижнюю губу. «Интересно, – думал он, – я на шесть лет старше его и лет на двадцать взрослее. Когда отца не стало, а сестренки еще играли в «классы», пришлось идти в экспедицию рабочим. А потом, уже в институте, после лекций разгружать пульманы с углем… У Алексея ничего этого не было, укатанная дорожка – и на первой колдобине загремел в кювет. Что же выходит? Расчищаем молодежи фарватер, оберегаем от бурь и крушений, а потом удивляемся, откуда нюни и иждивенцы…»


Палатка зимовала на складе возле запчастей и с краю промаслилась. Пятно выделялось желтизной, и Матусевич изучил его во всех подробностях. Оно напоминало очертания Южной Америки, не было лишь Огненной Земли, грозной, великолепной Огненной Земли. Лежа на спине, Матусевич мысленно исправлял контуры пятна и даже пытался разместить государства и столицы, никак только не мог вспомнить, где Уругвай, а где Парагвай. Он всегда их путал.

Еще он жалел, что пятно маленькое, двумя ладонями можно накрыть. Если бы промаслилась вся палатка, не так протекало бы. Что за брезент – воду не держит.

Когда география надоела, он наблюдал, как рождаются капли. Просачивались они незаметно, повисали, но не срывались, а скатывались. После них оставались узкие темные дорожки. Особенно сильно текло над входом. Лобанов однажды задел там головой. Они пытались изнутри подсушить это место свечой, брезент нагревался, но не сох. Вся палатка была в темных поперечных дорожках, книзу они соединялись, и на груду разбитых валунов в ногах падали крупные частые капли.

Раскисло кругом, хлюпало, зыбко чавкало. Грузные медленные облака волочились по вершинам деревьев, накалывались о хвою, и, казалось, только деревья не дают им опуститься наземь.

Горняки ушли на базу, Матусевич их сам отправил. Они звали с собой – чего в дождь-то делать тут! – но он не пошел. Ему казалось, что если он уйдет, то никогда сюда не вернется, а если и вернется – не найдет ни этого места, ни рудных валунов, ни коренных выходов.

Чушь, конечно, все скопления валунов отмечены на планшете, и крестиков тем больше, чем дальше они двигались на восток. След взят надежно, он понимал это, как и смехотворность своих опасений, – и все же решил остаться. Лобанов не попрекнул его, лишь удивился – на хрена мокнуть зря! – но Матусевич неожиданно для самого себя вспылил: «Можешь идти, тебя никто не держит. А я с пустыми руками не вернусь!» Лобанов тогда обиделся и весь день насупленно молчал.

Вдвоем они жили четвертые сутки. Пролежали все бока, пересказали все истории, наигрались в «морской бой» и «крестики-нолики». Матусевич показал Лобанову, как играть в «балду», но тому не понравилось.

На пятые сутки Матусевич проснулся очень рано, долго лежал с открытыми глазами, потом растолкал своего напарника.

– Коля, – попросил он, смущенно помаргивая, – понимаешь, не могу больше. Вставай, пожалуйста, позавтракаем, и я пойду, хоть квадрата два сделаю, а ты дровец заготовь, посушиться…

– Тю, – сказал Лобанов и заругался. – Ты вроде почти инженер, а считать не можешь. На пару-то мы вдвое больше наработаем!

Вышли через час. Дождь то слабел, то усиливался, но главной помехой был кустарник. Полы плащей сразу намокли, путались в ногах, цеплялись за каждый сучок, пришлось подвернуть их. Мокрые брюки липли к коленям, вода стекала в сапоги. Вначале как-то береглись, обходили кусты, отворачивались от насыщенных влагой ветвей, потом махнули рукой и пошли напролом. Сухих мест на них не осталось, спички, курево на груди – все вымокло. Матусевич боялся за компас, но нехитрый прибор не подвел, стрелка бегала, хоть стекло и запотело изнутри. А руки сделались необычно чистыми и набухли, как после стирки.

Вернулись засветло. Зуб на зуб не попадал, руки озябли – топорища не сожмешь. Кое-как завалили сухую листвягу, из второй палатки устроили навес и обняли зародыш костра. Чуть согрелись, стянули одежду, стали сушиться. Лобанов, свесив мокрый чуб, выкручивал исподнее, могучее тело его покрылось мурашками, а Матусевич кутался в телогрейку и поджимал синие исхлестанные колени.

– Спиртянского бы, – сказал Лобанов. – Граммиков по десять на каждый зуб… Ну, что на сегодня? Сколько крестиков прибавилось?

– Шесть, Коля, целых шесть!

– Вот и лады, – пробормотал Лобанов. От него парило, как от лошади.

Вечером они, сблизив головы, лежали над картой и считали крестики.

– Семьдесят четыре, – подвел итог Матусевич. – А теперь смотри. – Карандашом он обвел поле с крестиками. – Что получилось?

Лобанов, наморщив лоб, взглянул на него и неуверенно сказал:

– Что-то вроде трапеции…

– Правильно! – обрадовался Матусевич. – Смотри еще. – Он продлил боковые стороны до пересечения. – А теперь что?

– Вроде треугольника.

– Да, Коля, треугольник! – торжественно сказал Матусевич. Он сел, тонкими руками придерживая на груди спальник, глаза его светились детским восторгом.

– Ты понимаешь, – воскликнул он, – о чем это свидетельствует? Треугольник показывает рассеивание рудных валунов, а вершина треугольника – место коренного залегания руд!

– Так он же у тебя в болотину уперся.

– Коля, но ведь это приблизительно! Важно, что где-то на этом участке.

Лобанов тоже сел, с недоумением уставился на своего ведущего.

– Так какого же ты? Знаешь где, а все вокруг да около!

Матусевич счастливо засмеялся:

– До сегодняшнего дня я только догадывался. Эти шесть крестиков так удачно легли, по краю… Я этот треугольник мысленно столько раз рисовал, но получалось очень приблизительно, мало данных было.

– Не зря, выходит, мокли?

– Что ты, конечно!

Матусевичу не спалось. Вот так же он переживал накануне экзаменов, счастливая уверенность, что все будет хорошо, сменялась тревогой, он знал предмет и вместе с тем боялся, что попадется несчастливый билет. Но завтра другой экзамен, трудней и значимей.

Утром дождя не было, и они восприняли это как добрую примету. Лобанов нес на плече кайло. Матусевич шел впереди и сбивал рукояткой молотка росу с ветвей. Плащи они не надели, с собой взяли только банку консервов и несколько сухарей. Редкая малосильная тайга недобро помалкивала, пьяным разнобоем торчали наклоненные деревья. Бурелом, трухлявый колодник, высокие шаткие кочки наполовину в воде. Безнадежно унылое, гиблое царство сырости и тишины. И где-то на глубине, под темной водой, под раскисшим мхом, ниже валунных глин, намертво схваченных вековечной мерзлотой, – золотисто-бронзовая руда.

У болота разделились, условились встретиться на той стороне, в устье ручья. Лобанов поглядел, как Матусевич, вихляя щуплым телом, прыгает по кочкам, вздохнул и захлюпал в противоположную сторону. Кайло мешало ему, черенок скользил в руках, он засунул его за пояс, но тут же вытащил. Так запросто можно завалиться и проткнуть брюхо. Еще он подумал, что кайло взял зря, давно известно, что когда в маршруте без ружья, то обязательно дичь встретишь, а если с ружьем – ничего не попадется. Надо бы молоток, как обычно. А пришлось бы – он ту руду зубами бы расчистил…

Двигался Лобанов зигзагами, от болота в тайгу и обратно к болоту. Шарил глазами, тыкал кайлом во все бугорки – пусто. Не только рудных валунов, простого камня не встретил. Все, что здесь было или могло быть, – все ушло в трясину, скрылось под мхами. Он принял левее, подальше от болота, в надежде наткнуться на какую-нибудь терраску, гривку, кидался к каждому торфяному бугру, к каждому холмику.

Дождь начал накрапывать, все сильнее и чаще, сразу туманно сделалось, тайга наполнилась тихим мерным шелестом. «Ну, хана», – подумал Лобанов, и ему стало все безразлично. Загадал он: если до дождя не успеет к ручью – удачи не будет.

Он сел на пружинистую валежину и долго курил, покачиваясь и поминутно сплевывая под ноги. Торопиться некуда, ручей где-то неподалеку. Володьку порадовать нечем.

Ручей был не широк, но и не узок, илист, черен и почти недвижим. Берег под ногой прогибался – близко не подойдешь, не прыгнешь. Лобанов долго поднимался вверх, пока не нашел переправу – поваленную тонкую лиственницу. Он с опаской ступил на нее, покачал – надежно ли? – и, цепляясь за ветки, перебрался на другой берег. Выбрал место посуше и стал ждать Володьку.

Желудок подсказывал, что время обедать. Лобанов посасывал потухшую папироску и с тоской думал, что бы он сейчас съел. Хотелось ему наваристых щей с мясом, розоватого деревенского сала, а пуще всего – жареной с луком картошки и малосольных огурцов, что пахнут чесноком и укропом и хрустят на зубах…

Время шло, а Володьки не было. Лобанов подождал еще немного и пошел навстречу, срезая от ручья к болоту. Болотина размахнулась перед ним километра на три, берега таяли в редком неподвижном тумане. Он влез на бугорок, зычно крикнул, прислушался. Крик запутался в тумане, сник неподалеку. Он крикнул еще раз, долго и протяжно. Отвернул ворот куртки, наставил ухо. И вдруг откуда-то издалека, из-за спины, донеслось, а может, почудилось:

– …мо-ги-и-ите-е-е!..

– Э-э-эй! – заорал он, надрывая связки. – Держись! – и помчался, не помня себя, выставив вперед руки, спотыкаясь и скользя, прикрываясь локтями от хлестких ветвей. «…Так твою налево… полез вброд… топь… затягивает…» Перед глазами прыгало: стоячая ряска, запрокинутое посиневшее Володькино лицо, залепленный тиной рот…

Ручей разверзся у ног, как пропасть. Лобанов едва успел ухватиться рукой за березку, крутнулся вокруг ствола.

– Во-ло-о-дь!!!

Рябая от дождя черная вода медленно кружила редкие листья.

Хрипло дыша, оскалив зубы, Лобанов побежал к устью. Гнилостой редел, показалась побуревшая равнина болота. Он замедлил шаги, остановился. Беспомощно повел глазами. «Куда теперь? Где искать?»

Сбоку что-то ворохнулось. Лобанов резко повернулся. Володька сидел к нему спиной, склоненная шея с длинными косицами торчала из широкого воротника. Задохнувшись от радости, Лобанов схватил его за плечи. Плечи вздрагивали. Матусевич наклонял голову и отворачивал мокрое лицо.

– Ну чего, чего там, – Лобанов неумело гладил своего дружка по спине, по плечам. – Так ты не кричал? – спросил он погодя. Матусевич, шмыгая носом, покачал головой. – Померещилось… – озадаченно пробормотал Лобанов.

Домой возвращались тайгой, далеко обходя несчастливое место. Матусевич вяло переставлял ноги, голова не держалась на тонкой шее. Все попусту, здесь совершенно закрытый район, за многие маршруты ни одного коренного. Надо ставить гравиразведку, вертикальное электрозондирование и буровые работы. Так и придется доложить… Князев недобро посмотрит на него, нахмурится.

«Это я и сам знаю. А что твои работы дали?»

Ничего, кроме крестиков.

«Я думал, ты геолог», – только и скажет Князев, и это будет страшней всего.

– Шурфы бить надо, – пробурчал сзади Лобанов. – Наскоком оно не получается.

Перед глазами Матусевича встала карта. Где, где еще маршрутить, где бить шурфы? Кругом болота непролазные, все гривки исхожены вдоль и поперек, где? Есть, правда, водораздельный участок, между тем болотом, где они были сегодня, и следующим, огромным, на всю ширину долины. Прочесать и его? Слишком далеко от вершины треугольника, но больше негде. Последняя надежда на этот клочок суши.


Водораздел был шириной в километр только по карте. Границы болота отмечались кромкой леса, но что это в действительности был за лес! Больные от избытка влаги деревья, трижды проклятый кочкарник, прелые валежины. Лишь посредине вдоль водораздельной полосы тянулась едва заметная цепочка плоских бугорков. Эту гривку и надо было прочесать.

Месяц назад Матусевич на вопрос: «Можно ли маршрутить в дождь?» – решительно ответил бы: «Нет, нельзя». Намочишь пикетажку, испортишь карту, дождь зальет скол образца, и все минералы, по которым определяется порода, станут одинаково черными и блестящими. Запрещают маршрутить в дождь и правила техники безопасности, потому что цель каждого маршрута – описать как можно больше обнажений, а лазить по мокрым обомшелым камням – в лучшем случае сломаешь ногу. Нельзя еще и потому, что есть такие профессиональные болезни, как ревматизм и радикулит, день-два походишь в мокрой одежде – и готово, а подарочки эти на всю жизнь.

Теперь все правила и понятия летели к черту. Матусевич только одного боялся – как бы не схватить лихоманку и вконец не свалиться.

Пикетажка в сумке, записывать все равно нечего, карта тоже не нужна. Ход по азимуту 95 от одного болота к другому, тридцать шагов в сторону и обратно по азимуту 275. У Лобанова компаса нет, он делает параллельные ходы, ориентируясь на своего ведущего. За полный световой день по десять-двенадцать линий на каждого.

Лагерь подтянули поближе, к устью втекающего в болото ручья. Матусевич про себя назвал его «Ручьем слез». Он краснел, вспоминая о тех минутах тяжкого разочарования, и с ужасом думал, что Лобанов когда-нибудь напомнит ему об этой непростительной для мужчины слабости.

В маршрутах они перекликались, чтобы не терять друг друга из виду, а в лагере говорить было не о чем. Молча разжигали костер, сушились, варили ужин, залезали в сырые спальники и лежали с открытыми глазами, слушая дождь. Оба думали об одном: еще день-два, и вся гривка покроется пересечениями через двадцать метров, детальность для поисков чрезмерная, упрекнуть их будет не в чем, что могли – сделали…

Продуктов оставалось дней на пять.


Камень лежал под ногами, как огрызок толстенного карандаша, – длинная шестигранная призма. За вершинами деревьев и дождевой дымкой угадывалось подножье склона. Борт долины, конец. Дальше – свалы базальтов, этот шестигранник оттуда. Стометровая толща на десятки километров бронирует сверху все породы, и только здесь, в долине, в Зоне глубинного разлома базальтовый покров рассечен и срезан.

Матусевич несколькими ударами разбил камень – не для того, чтобы поглядеть на скол, а просто так, рука соскучилась. На стук молотка пришел Лобанов, увидел призматическую отдельность.

– Тьфу! Думал, что путное колотишь!

– Да, Коля, вот такое дело, – сказал Матусевич. – Базальты. И дальше тоже.

– …твою мать, – сказал Лобанов. – Теперь хоть камень на шею.

– Если и шурфы ничего не дадут – тогда все.

– Шурфы… А горняки где?

Матусевич представил, как теперь им возвращаться после всех напутствий и надежд, после переданной с горняками хвастливой записки, что месторождение у них почти в руках. Притащат рюкзак с рудными валунами… «Все месторождение с собой унесли», – скажет Князев.

– Что молчишь, геолог? – Лобанов свирепеющим медведем высился над склоненным Матусевичем. – Чего притих?

– Горняков не надо было отпускать, – виновато промолвил Матусевич.

– Ах, не надо было! Так беги за ними! Беги, потому что и я Князеву на глаза не покажусь! Он, может, не с тебя, а с меня спросит.

Подавленный Матусевич склонился еще ниже. Нет, не геолог он, жалкий студик, которому еще учиться и учиться… Забиться бы куда-нибудь, уткнуться в подушку, натянуть на голову одеяло и проснуться через много-много дней тихим и светлым зимним утром, и чтобы никто не лез и не требовал каких-то слон…

– …государство на него деньги тратило, а он сидит как мокрая курица! Нюни развесил, мамкин сын!

Гневные слова хлестали, как оплеухи, и Матусевич вдруг почувствовал, как из самых потаенных глубин его души поднимается никогда ранее не изведанная холодная и ясная злость.

– …вставай, доходяга! Пойдем, мне шурфы задашь!

Внутри у Матусевича с тихим звоном распрямилась какая-то пружина. Он встал и, глядя прямо в дремучие глаза Лобанова, раздельно, с князевскими интонациями в голосе произнес:

– Чего раскричался? Здесь я командую! Понадобится, так и шурфы будешь бить!

Лобанов моргнул и тихонько закрыл рот. Володька ни с кем еще так не разговаривал.


Яму, в которой ворочался Лобанов, назвать шурфом можно было с большой натяжкой. Грязный, мокрый, по пояс голый, он кайлил тяжелый вязкий суглинок, подчищал лопатой и снова кайлил. Хорошо хоть грунт талый. Рубить дрова, раскладывать пожог, ждать, пока растает, – от тоски взбеситься можно, а продуктов на два дня осталось, считая дорогу.

Лобанов кайлил, не щадя себя, выкладывался весь. Яма уже метра два с половиной, а грунт все тот же – бурый суглинок со щебнем, галька, валунчики каких-то пород. Еще полметра – и хана, лопатой до края не дотянешься, надо вороток ставить, а где его тут взять? Лобанов разгибался, переводил дыхание, утирал пот с лица, отставлял кайло и брался за скользкий черенок лопаты. Когда от налипшей глины лопата становилась как кувалда, он выбрасывал ее на поверхность и хватал кайло. Матусевич очищал глину и спускал лопату обратно.

– Давай сменю, – в десятый раз предлагал он, но Лобанов не отвечал даже. Матусевич отгребал вынутый грунт подальше, чтоб не сыпался в шурф, ковырялся молотком в отвалах, разбивал валунчики – делал все машинально, чтобы чем-то занять себя. Время от времени заглядывал в яму, видел блестящую спину Лобанова и отходил со вздохом… Однажды он спросил Лобанова, почему тот с его здоровьем и силой не идет на горные работы – горняки на сдельщине имели вдвое больше, чем маршрутные рабочие. «Я свежий воздух, зелень люблю, – ответил Лобанов. – А деньжат всех не заработаешь».

Однако и ему пришлось горняком стать… Кружа вокруг шурфа, Матусевич грыз согнутый палец. Неужели эта гряда – ледниковая морена? Тогда до коренных метров тридцать, не меньше.

…То ли руки устали, то ли лопата потяжелела. Кинешь – и половина назад валится. Тесно, не размахнешься как надо. Глубина уже около трех. Норма на выброс – до двух с половиной. Сергеич говорил, что проходит на выброс до трех с половиной, ну, с его сноровкой… Валится и валится сверху. Перекурить, что ли?

Выбросив лопату, Лобанов поставил кайло ручкой вниз, стал на обушок, но до устья шурфа не дотянулся и полез врасклинку, упираясь ногами и руками в стенки.

– Дай воды, – хрипло попросил Лобанов и долго пил, проливая на грудь. Потом набросил на плечи куртку, сел под дерево и закурил. Матусевич топтался рядом.

– Коля, а ты почему кайло на забое оставил? – осторожно спросил он.

– Попробую еще метра полтора взять… Сбегай в лагерь, приволоки ведро – заместо бадьи. И веревку – от второй палатки шкоты отрежь.

– Ты что, – испуганно спросил Матусевич, – четыре с половиной метра без крепления?

– Не обрушится, – устало сказал Лобанов. – Грунт устойчивый, сухой.

– Нет, я не могу, нельзя.

– Иди, не наговаривайся, что я, ребенок?! Иди, я сказал!

– Я не разрешаю!

– Я тебе покомандую! – угрожающе привстал Лобанов и, схватив Матусевича за руку, потащил к шурфу. – Как же обрушится, если я стенки с откосом проходил? Гляди!

Он подтолкнул его к устью. Матусевич шагнул и отпрянул, лицо его посерело. Шурфа не было, вместо него зияла широкая мелкая воронка, боковые вывалы уходили далеко под прямоугольник почвенно-растительного слоя.

– Мать твою налево, кайло! – воскликнул Лобанов и вдруг тоже побледнел. Представил, что было бы, окажись он в забое минуту назад…

Утром начали новый шурф. Кайло забрали в палатке горняков.

Матусевич долго ходил по покрытой ягелем поляне, все не мог решиться указать место, пока Лобанов сам не выбрал. Содрал мох, углубился на штык, и кайло тюкнулось в мерзлоту.

– Ну вот, – сказал он, – довыбирались. Идем, третью точку покажешь.

– А эта? – спросил Матусевич.

– Бери топор, руби дрова, клади пожог. Я пока следующий начну. А ты как думал!

Следующую точку выбрали севернее. Ровная площадка обрывалась небольшим уступчиком, образуя подобие структурной террасы. Озираясь по сторонам, Матусевич неуверенно сказал:

– Здесь, пожалуй, канаву надо.

– Может, шурф? – спросил Лобанов.

– Нет, канаву, – повторил Матусевич уже уверенней. – И обязательно этот уступ вскрыть.

Лобанов поплевал на руки, взялся за лопату. Чем-то ему это место понравилось, и дождь вроде перестал.

Он наметил направление, по контуру устья подрубил мох, поддел его сверху и скатил по склону, как ковровую дорожку, обнажив широкую темную полосу грунта. Сразу пошло ходко, грунт был податливый, дресвяный, зернистый какой-то. Ниже кайлилось плохо, острие не разрыхляло, а оставляло ямки, несколько раз цокало обо что-то. «Неужто и здесь лед?» – подумал Лобанов.

Он подчистил канаву по всей длине и начал копать под самым уступчиком, с силой вгоняя лопату ногой. Сделалось жарко, он сбросил брезентуху и остался в одной рубашке. Опять что-то звякнуло, штыковка скребнула по камню. Он быстро расчистил землю. Точно, камень! Какие-то желваки, ржавые, тяжелые. Попытался разбить один – крепкие, черти, вылетают из-под кайла. На рудные валуны не похожи, и все же интересно, никогда такого не видел.

Прислушался. Неподалеку тюкал топор. Лобанов выковырял желвак поменьше и пошел показать Матусевичу.

– Глянь, какая петрушка, – сказал он, – молоток надо.

Матусевич схватил желвак и бросился бежать.

Лобанов догнал его у самой канавы, вниз они спрыгнули одновременно. Молоток, оказывается, лежал подле. Матусевич сильно ударил по краю небольшой глыбы. Лобанов нагнулся за отлетевшим осколком, Матусевич вырвал осколок у него из рук и повернул к свету.

Лупа не понадобилась. Эту породу он не раз видел в геологических музеях: типичный пикрит – черный оливин, насыщенный рудой…

Матусевич много раз воображал, как это произойдет. Он не знал, где именно встретит руду: в береговом обрыве, на вершине скалы, в развалах или в выработке. Но одно было обязательно – яркий солнечный день, пальба в воздух, объятия и крики «ура».

Он никак не мог предвидеть, что вдруг ослабеют ноги и придется опуститься на бруствер канавы.

А Лобанов оттолкнул его и, сопя, яростно застучал кайлом по ржавым обохренным глыбам коренной руды.


Глава шестая

Самоходка стояла в устье Тымеры, наехав носом на гальку. Груз быстро и весело вносили по узкому трапу с поперечными набойками и складывали у высокой рубки. Груза было немного, главным образом ящики с образцами и пробами. Большая часть снаряжения осталась на базе. В начале зимы за ним прилетят.

Рубка голубела свежей краской, сверкала медью и никелем. Рядом с этим великолепием, с этим чудом техники прожженные у костра телогрейки и робы казались Заблоцкому еще непригляднее, лица товарищей были еще землистей и небритее рядом с загорелыми, упитанными лицами команды. Но это никого не смущало.

Заблоцкий подошел к рулевому.

– Старшой, дай монетку. У наших ни у кого нет.

Рулевой с недоумением протянул ему гривенник. Заблоцкий зажал его в руке, засмеялся и поспешил на помощь Тапочкину, которого водило на крутом трапе под ящиком с пробами.

Князев скомандовал к отплытию. Самоходка медленно сползла с гальки, качнулась, стала разворачиваться. Низкий рев сирены пронесся над Тымерой. Заблоцкий стал лицом по ходу, положил монету на ноготь большого пальца и через плечо швырнул ее за борт, в быструю светлую воду. Через минуту он сидел между Тапочкиным и Матусевичем, обнимал их за плечи и подпевал:

У берез облетела листва,
По утрам замерзает вода.
Значит, время пришло опять
Нам с тобою в Туранск уезжать…
Был прохладный солнечный день начала сентября. Звонко и печально стало в поредевшей тайге. Слетывались в косяки птицы, готовясь в дальнюю дорогу. На вершине Северного Камня уже выпал снег.


После ночевок в двухдневных маршрутах лагерь с его палаткой, нарами и спальным мешком казался Заблоцкому родным домом. Рубленая избушка на базе партии с печкой и радиоприемником была воплощением комфорта. А Туранск!

Разбежались глаза. Сколько судов у пристани, сколько движения, вон грузовик едет, вон трактор, а люди, сколько людей! До чего же приятно смотреть на незнакомые лица! О, черт, женщины! У них крепкие ноги, туго обтянутые голенищами сапог, и крутые бедра, а вон одна даже в ботиках и красивой меховой куртке… Ну, старик, старый таежный волк, пяль, пяль глаза, ты заслужил! Подойди к любой, хотя бы вон к той бойкой девчушке в пыжике, возьми ее за локоть или за плечи, поверни к себе, и пусть попробует сказать, что ты грязен и небрит!

В чайную ввалились гурьбой. Денег было мало – рублей десять на всех. Взяли три бутылки портвейна, на закуску пошли все те же консервы, остались от последнего перехода. Сдвинули столики.

– С прибытием!

– С окончанием!

– С рудой!

Семейные, отдав дань товариществу, вскоре ушли. Оставшиеся сплотились. Было хорошо, тепло, портвейн был сладким, чуть терпким, и пить его было очень приятно. В каждом жила большая гордая радость, что стодневное поле позади, дырявые палатки, дожди, комары, болота, консервы и каши-«бронебойки» – все позади. И недаром. Но об этом никто не говорил, а говорили все разом о будущем, которое начиналось за порогом чайной.

…Здорово подгадали – в банный день… в клубе сегодня «Железная маска», а завтра танцы, соображаете – танцы!. денежки получим, в раймаге, говорят, костюмы импортные есть… странно на стуле, за столом – все на пол тянет… не, законно, я, как с поля приезжаю, на кровати спать не могу, спина прогибается… а мне дома душно, и матрац всегда сползает… братцы, девчат сколько новых приехало!. на танцы с бородой не пойду… конечно, отгул положен, а как же… законно, до Красноярска вместе… нет, только самолетом, на теплоходе ресторан, я за себя не ручаюсь… жаль, что пива в Туранске нет…

– …дайте слово сказать! – надрывался Заблоцкий, потрясая листочком меню. – Слушайте, читаю: «Копалуха жареная с гарниром – девяносто семь копеек, уха из налима – двадцать девять копеек, таймень жареный с гарниром – шестьдесят четыре копейки».

За столом дружно грохнули. Тапочкин, кашляя от хохота, воскликнул:

– Общий смех, оживление в зале. Никуда, мальчики, не попрешь – цивилизация!


Спустя четыре дня в Туранской экспедиции была устроена привальная.

Загодя еще рядом с доской приказов и объявлений прикнопили лист ватмана, на котором красной тушью было начертано: «Полевики! Не напивайтесь индивидуально, напьемся коллективно!» В углу листа сразу же появилась карандашная приписка: «Одно другого не исключает».

Как бы то ни было, привальную ожидали с деятельным нетерпением. Избрали оргкомитет. Много спорили о том, где гулять – в экспедиционном красном уголке или в чайной. Умудренный опытом прошлых привальных, отвальных и премиальных, оргкомитет решил: сор из избы не выносить.

Заблоцкий пришел вместе с Князевым, того сразу обступили, Заблоцкий отошел в сторонку и начал осматриваться.

У стены через весь зал тянулся стол, застеленный белой бумагой. Сервизные тарелки (надо же, сервиз на полсотни персон!), граненые стопки, фужеры, салатницы – и все в тон, в цвет. Не знал он, что два года назад геологи купили в складчину четыре одинаковых сервиза – специально для таких торжественных случаев. И еще поразила его закуска. Он ожидал постылые консервы, а увидел твердую колбасу, сыр, маринованные огурцы и томаты, вазы с конфетами и яблоками, селедку, умело украшенную колечками лука, и главное, пожалуй, украшение – четыре огромных блюда с винегретом, от одного вида которого рот наполнялся слюной. А по всему столу графины с водой, и возле каждого тройка бутылок – «Спирт питьевой», «Портвейн 777» и «Советское шампанское».

Дверь поминутно хлопала, зал наполнялся людьми – веселыми, оживленными. Хорошие костюмы, белые сорочки, галстуки, нарядные свитеры – трудно было узнать заросших хриплоголосых бродяг в сапогах и робах, какими впервые увидел их Заблоцкий в коридоре экспедиции. Появились женщины, захлопотали у стола, загремели кастрюльками, пахнуло жарким, соусами. Вот они какие, геологини, те самые, о которых даже Князев говорил с уважением, которые работали в поле наравне с мужчинами и уступали им разве что в физической силе. Прически, туалеты, косметика, куда там! И не конь-бабы – обычные женщины, не старше тридцати. Только руки красные, исцарапанные, потрескавшиеся. Нет еще таких кремов, чтоб возвращали коже белизну и эластичность за неделю.

А кто этот бородач с черной повязкой на глазу? Это и есть Переверцев, их сосед? Ого, как его тискают, как лупят по спине, ну да, он ведь сегодня утром приехал. Смеется, дает трогать бороду. «Пока полевой отчет не защитим, не бреемся!»

Еще какие-то парни, женщины. Что, эта толстуха тоже в маршруты ходила? А, машинистка… Ну вот, садятся за стол.

Заблоцкий сел рядом с Матусевичем, слева седа крепенькая девушка лет двадцати в красном шерстяном платье с короткими рукавами. У нее были очень густые рыжеватые волосы и полная открытая шея. Платье было ей чуточку тесновато.

– Вы новенький? – скороговоркой спросила она Заблоцкого. – Молодой специалист, студент? Я вас раньше не видела. – Не дожидаясь ответа, взяла его тарелку. – Давайте за вами поухаживаю.

Она привстала, накладывая ему всего понемножку, касаясь его то плечом, то коленом. Заблоцкий сжимался от этих мимолетных и нечаянных прикосновений, перед лицом его двигалась обнаженная девичья рука, он уловил запах каких-то недорогих духов.

Пришли опоздавшие. Их встретили криками и смехом, потеснились. Девушка в красном передвинулась на скамейке ближе, Заблоцкий плотно ощутил ее теплое бедро.

– Меня зовут Алексей, – негромко сказал он и хотел добавить, что никакой он не студент и не специалист, но Князев, оказавшийся в результате перемещения напротив, подмигнул всей щекой:

– Зиночка, это хороший мальчик, смотрите, не обижайте его.

– Это ваш? Я так и подумала. Довольно спирта, спасибо, я сама разведу.

С другого конца постучали по бутылке, сделалось тихо. Встал очень высокий и очень худой мужчина лет сорока пяти:

– Товарищи! Мы снова вместе, снова встречаемся за этим столом. Мы хорошо поработали. Около двадцати рудопроявлений открыли наши геологи за этот сезон. Одно из них, видимо, можно будет назвать месторождением. Я поздравляю Андрея Александровича Князева и коллектив его партии с ценным открытием. – Он поднял стаканчик. – На правах самого старого здесь геолога я поздравляю всех вас с окончанием поля, с возвращением домой, с привальной.

Все встали и стоя выпили. С минуту за столом было тихо, только вилки мелькали да кто-то промычал: «Винегрет – сказка!»

Едва успели заесть первый тост, как снова поднялсявысокий, худой геолог:

– А теперь, друзья, по традиции – за тех, кто в поле!

И снова все встали. Один поисковый отряд, самый северный, остался в тайге, застигнутый ледоставом. Вчера с самолета им сбросили теплую одежду и продукты. Остались в тайге буровики и горнопроходчики, им зимовать там. Остались участковые геологи, топографы, геофизики. У них нет такого стола и такой выпивки, нет электричества и парового отопления. Так пусть им будет теплее!

На этом официальная часть окончилась.

За столом воцарилась шумная неразбериха, хлопнули пробки шампанского, порозовели лица.

Кругом ели, пили, кричали через стол, передавали друг другу закуску, группировались, все были заняты собой и ближайшими соседями, никто не заметил, как открылась дверь и вошел Арсентьев. На миг все умолкли, а потом кое-кто повскакивал с места:

– К нам, Николай Васильевич, к нам!

Арсентьев сиял шапку и подошел к краю стола, улыбаясь и кивая по сторонам. Он был в теплой куртке, лицо казалось бледным и отечным. Накануне его пригласили, но он сослался на здоровье и отказался.

– Простите, что без стука, – заговорил он тихим глуховатым голосом, – счел приятным долгом поздравить всех вас с завершением полевых работ, посмотреть, как вы тут празднуете… Какие все нарядные, даже узнать трудно… – и все искал глазами кого-то.- Нет, спасибо, пить не могу сейчас, рад бы, но не могу, сердце… Ага, и Андрей Александрович здесь! Вас особо поздравляю, вы – герой дня.

Он быстро подошел и поставил перед Князевым бутылку «КВВК». Кругом восторженно ахнули. Князев, не вставая, удивленно поднял на Арсентьева глаза, сдержанно сказал:

– Спасибо, только это не мне – Матусевичу. Он нашел.

– В двухдневном рекогносцировочном маршруте на сопредельную территорию? Кажется, так в вашей радиограмме сказано?

– Кажется, так.

– Везучий вы человек! – Арсентьев усмехнулся, но зрачки его на миг сделались вертикальными. – Редкостная удача! В случайном маршруте открыть месторождение…

Князев прищурился:

– Уметь надо!

Однако Арсентьев уже овладел собой.

– Днями я соберу техсовет, и мы обстоятельно рассмотрим все ваши соображения. А сейчас – веселитесь, не буду вам мешать.

Он отвесил общий поклон и с достоинством пошел к выходу. Посерьезнев, Князев проводил его взглядом. Не понравилось ему это поздравление. Он сосредоточенно накалывал на вилку кубики свеклы из винегрета и хмурился.

А кругом – пир горой, дым коромыслом. Душа просила песни, и несколько голосов затянуло:

Держись, геолог, крепись, ге-о-о-лог,
Ты серому волку брат…
Мягкий высокий баритон Матусевича скреплял и выравнивал пьяноватые шаткие голоса, сам он стоя вдохновенно дирижировал вилкой:

Ой да ты тайга моя густая,
Раз увидел – больше не забыть.
Ой да ты девчонка молодая,
Нам с тобой друг друга не любить…
К полуночи веселье достигло разгара. Ревела радиола во все свои четыре динамика, один из танцоров настойчиво пытался выключить свет, за столом смешивали спирт с шампанским, делая «северное сияние», на сцене на чьих-то пальто спали те, кто уже «насиялся». Кто-то пытался затеять драку, но подскочили миротворцы, вытолкали задиру, вдогонку выбросили шапку и плащ. Стол напоминал поле брани, дощатый пол дрожал от топота. И как оправдание этому неуемному разгулу гремела песня:

А когда вернемся – вдребезги напьемся
И ответим тем, кто упрекнет:
«С наше покочуйте, с наше поночуйте,
С наше поработайте хоть год»…
Заблоцкий в общем веселье не участвовал. Он спал, уткнувшись лицом в скрещенные на столе руки. Князев и Переверцев отвели его за кулисы и уложили на стульях.

– Кто это? – спросил Переверцев.

– Геолог, моя кадра. Хороший парень. Пить только не умеет.

– Научится, – сказал Переверцев.

– Он еще многому научится. Дай-ка то пальтишко, я его укрою…


Позади остались бесчисленные «посошки», обмен адресами, прощальные рукопожатия, трогательные мужские поцелуи. Сезонных рабочих рассчитали, и они уехали – кто теплоходом, просиживать в ресторане со случайными, но падкими на дармовое угощение попутчиками свои кровные, потом и мозолями заработанные, кто самолетом. Проводили Тапочкина, Федотыча, кое-кого из горняков. А Заблоцкий все метался, вечером склоняясь к одному решению, утром принимая другое. Страшно было рвать живые корни, которые пустил на новой почве. Князева он старался избегать, но однажды, когда они остались вдвоем, спросил:

– Как у вас насчет квартир?

Он надеялся, что Князев забыл то, о чем они говорили дождливой осенью полмесяца назад, а если и не забыл, то не будет настаивать на своем.

– Каких квартир? Кому?

– Ну вот мне, например.

Князев искоса взглянул на него.

– Вы что, раздумали уезжать?

– И не собирался, – призвав все свое нахальство, отрезал Заблоцкий.

– Вот как? Ну, смотрите…

– Никто меня отсюда не вытурит, – упрямо повторил Заблоцкий.

– Никто вас не гонит, работайте на здоровье. Только учтите, что квартиру у нас одинокому трудно получить, рассчитывайте пока на общежитие ИТР.

– Вы не обижайтесь, Александрович. Я долго думал над вашим советом, но честное слово… Зачем мне ехать обратно? Я сам знаю, где мне лучше. Устроюсь здесь, обживусь, осмотрюсь, и приступим к осуществлению наших планов.

– Что вы имеете в виду? – холодно спросил Князев.

– Ну, помните, о чем мы тогда в палатке говорили? За коньяком?

– О том разговоре забудьте. Не было его! Оставайтесь, работайте, с нового года будете на инженерной должности. А о том забудьте.

– Но почему?

– Там у вас не пошло – сбежали. Здесь не пойдет – тоже сбежите?

– А-а, -сказал Заблоцкий и вышел, засунув руки в карманы и подняв плечи.

Он долго бродил по улицам, вышел к пристани. Спускаясь по лестнице, отсчитывал ступеньки: «ехать – не ехать, ехать – не ехать». Получилось «ехать». Он спустился к самой воде и медленно пошел вдоль берега. Не было ни мыслей, ничего – одна пустота, растерянность. Незаметно он очутился далеко от поселка, один на пустынном берегу. У ног его ровно поплескивала и дышала холодом Нижняя Тунгуска, над бесконечным обрывом теснились старые ели, равнодушные к людским страстям.

«А ведь сейчас мне никто не поможет», – подумал Заблоцкий.

Он взобрался на береговой обрыв и долго стоял у самого края.

Над головой глухо и ровно шумела тайга, штормило, Тунгуска катила белые гребни волн, а с севера шли и шли тучи. И Заблоцкий вдруг понял, что не просто стоит, не просто смотрит – он прощается. Для него нет других путей кроме того, на который направляет его Князев, – надо внушить себе это. Он должен ехать, и он поедет.

В тот же день он купил билет. И все то, что еще вчера волновало и заботило, сегодня сделалось почти чужим, даже чуть нереальным, как приснившиеся под утро короткий светлый сон. А утром надо вставать и идти на работу…

На пристани было малолюдно и тихо, только трактор тарахтел неподалеку, вытаскивая из воды баржу. Дебаркадер уже убрали, трап спускался прямо на гальку. Теплоход был белый, как берег, как небо, редкие снежинки таяли в свинцовой воде. Заблоцкий грел руки в карманах подаренного Князевым ватника и прохаживался взад-вперед.

Заблоцкий ждал Князева. Надо было по-хорошему, без спешки проститься с ним, сказать ему многое, а лучше ничего не говорить – просто пожать руку. Коротко и ясно, без пижонства.

Теплоход прогудел два раза. Заблоцкий с беспокойством поглядел на часы. Оставалось минут десять.

С угора по крутой дороге юзил «газик». Хлопнула дверца, выскочил Князев, машина развернулась и покатила обратно.

– Я думал, не придете, – сказал Заблоцкий, не скрывая обиды. Князев стоял перед ним в распахнутой меховой куртке, в меховых сапогах на «молниях», большой, спокойный.

– Пришел, – сказал он, улыбаясь. – Как не прийти. А где вещи?

– В каюте.

Оба замолчали.

– Каким классом едете?

– Вторым.

– Самолетом не захотели, значит? Вообще-то теплоходом интересней, берега посмотрите.

– Полечу от Красноярска.

– Ну, ладно… – Князев взглянул на часы, протянул руку. – Ну, желаю…

Заблоцкий изо всех сил сжал его твердую ладонь, коротко встряхнул, отпустил и все стоял перед Князевым.

– Идите, сейчас трап уберут…

Заблоцкий, как во сне, сделал несколько шагов, обернулся, держась за поручни трапа.

– Андрей…

Князев повелительно махнул рукой.

– Идите, отстанете!

Заблоцкий взбежал по пружинящим доскам, поднялся на верхнюю палубу. Матросы убирали трап. Несколько человек на берегу, подняв лица, махали кому-то. Князева среди них не было, исчез, как в воду канул.

«Даже не дождался, пока отчалим… А ты рассчитывал на большее? У него свои дела и заботы. Кто ты ему?»

Над головой мощно взревело четыре раза. Никакого движения Заблоцкий не ощутил, только за кормой взбурлило, и полоса воды между бортом и берегом стала шириться. Домишко пристани, люди на берегу медленно поплыли вправо и постепенно начали отдаляться.

Заблоцкий стоял у борта, вцепившись в поручни, смотрел на белый склон берега, зажатый меж серым небом и черной водой, и с тоской и тревогой думал о будущем, о том, хватит ли у него сил вернуться к своему прошлому…

Князев постоял над береговым обрывом, глядя вслед теплоходу, и пошел обратно, стараясь ступать в свои чуть припорошенные снегом следы. Посадка молоденьких елей тянулась почти до самого поселка. Он задевал плечами ветки и задумчиво улыбался. Уехал Алексей, уплыл себе. Счастливого плавания! Все они вот так уезжают, а на следующий год приезжают другие, и все повторяется. Вроде курсов каких-то. Смешно даже. Ну, Лехе эти курсы на пользу. Важно понять жизнь и всегда гнуть свое, а кем ты при этом будешь – не важно.

Князев взглянул на часы и зашагал быстрее. Лесок кончился, откуда-то сбоку налетел с реки по-зимнему колючий ветер, ударил в лицо и сдул с его губ тень улыбки.

В камералке никто не работал, все сидели на столах, в комнате было сине от дыма.

– А накурено, – поморщился Князев, – хоть бы форточку открыли.

– Александрович, – сказали ему, – секретарша уже два раза прибегала. Техсовет собрался, но не начинают, ждут вас.

– Знаю, – сказал Князев, и раскрасневшееся от быстрой ходьбы лицо его напряглось.

Он молча разделся, пригладил волосы, одернул толстый мохнатый свитер. Вынул из стола зеленоватую картонную папку. Пять пар глаз неотрывно следили за ним. Кто-то тихо сказал ему вслед:

– Ни пуха, ни пера…

«К черту!» – мысленно ответил Князев. Сапоги его стучали по коридору громко и уверенно. Так и надо, подумал он. Пусть так и стучат. Чем громче, тем лучше. Пусть стучат.

Перед обитой черным дерматином дверью он остановился. Изнутри доносились неясные голоса. Князев еще раз одернул свитер, задержал дыхание, как перед выстрелом, и рывком распахнул дверь.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ: НА ЗИМНИХ КВАРТИРАХ


1

За окном в стылой синеватой тьме октябрьского вечера мельтешили снежинки, в комнате было накурено и темно, лишь над дверью просвечивала полоска тусклого керосинового света. У окна за столом, сдвинув стулья, сидели трое. Лица были неразличимы, только смутные силуэты. Один курил в кулак, второй теребил какую-то бумажку, третий легонько клевал край стола большим ножом. Желтоватые блики играли на клинке. Люди негромко переговаривались:

– Зарежем сторожа.

– Так.

– Зарежем двух гидриков и одного старшего.

– Туда им и дорога.

– Правильно, это живые деньги.

– Надо бы и техников туда же, хотя бы двух.

– Жалко, но никуда не денешься.

Под потолком затеплился волосок лампочки, погас, опять мигнул и в полный накал осветил большую продолговатую комнату, заваленные бумагами конторские столы, стеллажи с каменным материалом и два лозунга на стене:


«Да здравствует романтика проектирования!»

«Алкоголь – враг проектирования».


Щурясь от яркого света, Князев подточил карандаш, бросил нож в ящик стола и пододвинул к себе разграфленный лист бумаги.

– Прикинем, что получится.


2

Когда дали свет, Арсентьев вынес керосиновую лампу на кухню, брезгливо понюхал пальцы и долго бренчал рукомойником. Вернувшись в комнату, сказал:

– Вот тебе, Дмитрий Дмитрич, первое задание: подключить контору и ряд домов – я дам список каких – к аварийке. С главным механиком я тебя, кажется, знакомил?

– Знакомил, – густым голосом ответил сидевший на диване мужчина. Он был высок, прям и до удивления худ: впалые виски, словно бы закушенные щеки, мослы коленей. Лицо его напоминало негатив – темная морщинистая кожа и совершенно седые густые крепкие волосы.

Арсентьев погрузил в противоположный угол дивана свое большое тело, подобрал ноги в теплых вязаных носках.

– Так вот, общая ситуация. Мехцех, гараж, стройцех – твои непосредственные владения – теперь в относительном порядке. Было несколько крикунов, я от них избавился. В потенциале контингент базы – наш резерв и опора: сорок процентов голосов на разведкоме, тридцать – на парткоме.

– Так мне и делать нечего…

– И тебе хватит, не волнуйся. Прочный тыл – залог успеха, но это тыл. Передовая будет на камералке. Поисковики… – Он поморщился, погладил левую сторону груди. – Прежнее руководство их разбаловало, а теперь они совсем геройствуют: одна из партий открыла, как они заявляют, месторождение, сейчас составляют проект поисковой разведки. На техсовете пришлось поддержать, иначе нельзя было, ситуация не позволяла… Завтра познакомишься со всеми. Безусловно, реальная сила, ты оценишь это в самое ближайшее время.

Гость зевнул, похлопал ладонью по рту:

– Все ясно, все понятно, о-ох! Устал я с дороги, Николай Васильевич, ты уж извини.

– Стареешь, – сказал Арсентьев. Мягко и тяжело ступая, он принес постель и вышел в другую комнату. Гость неторопливо разделся, залез под стеганое малиновое одеяло. Заглянул Арсентьев, осведомился, удобно ли.

– Удивляюсь, за шо вам полевые платят. Свет, радио, паровое отопление…

– Уборные во дворе, – усмехнулся Арсентьев, стоя в дверях. – Спокойной ночи.

– Я шо хотел спросить, – сказал гость, прикрываясь рукой от верхнего света. – На Графитовом кто сейчас командует?

– Из местных один. Исполняет обязанности пока что.

– Волокет?

– Относительно. А что, у тебя другая кандидатура есть?

– Угу, – сказал гость. – Ото я сам.

Арсентьев высоко вскинул брови, вернулся в комнату:

– С какой это стати? Какая тебя муха укусила?

Гость, по-прежнему прикрывая глаза, ответил:

– Та надоело… Устал.

Арсентьев подошел к дивану, сел в ногах на откинутый валик.

– Я не совсем понимаю. В отпуск хочешь? Наводи порядок и поезжай.

– Та нет, я не про то. Та выруби ты этот свет!

Арсентьев выключил свет, сел на прежнее место.

В соседней комнате светила настольная лампа, а здесь стал уютный полумрак.

– Не про то я, Николай. – Гость невольно понизил голос. – Ты знаешь, я про что. Было время… А теперь устал. Зубы притупились, нюх не тот. И я не тот, и ты не тот. И время то… другое.

– То, не то! – с пробуждающимся раздражением сказал Арсентьев. – Зарапортовался. Я его, понимаешь, с улицы взял, человеком сделал, а он… Короткая у тебя память, Дмитрий, – Он помолчал, вглядываясь в лицо гостя. – И что же ты хочешь, я не пойму? Расплеваться со мной?

– Упаси боже. Я против тебя никогда не пойду. Правь как правил, а мне где-нибудь то… Партийку на периферии, тыхэ жыття.

– Ерунду ты говоришь, Дима. – Арсентьев через одеяло потрепал гостя по колену. – И зубы еще острые, и нюх дай боже. Выспишься хорошо, и все пройдет. Доброй ночи!

– Я тебя как человека, как товарища прошу, – с внезапной угрюмостью сказал гость. – Неужто я тебе не все отработал?

Арсентьев еще раз потрепал гостя по колену и ушел в другую комнату. Слышно было, как он раздевается, заскрипела кровать, погас свет. Гость тоже скрипнул пружинами, вздохнул, и словно бы в ответ Арсентьев миролюбиво сказал из темноты:

– Наводи пока что всюду полный порядок. А там видно будет…


Глава первая

В камералке Князев сидел у окна и занимал это место не только по праву начальника – удобней было работать с микроскопом. Слева от него стоял чертежный стол Афониной. Она окончила текстильный техникум, но в Туранске не было легкой промышленности, и Афонина летом маршрутила с мужем, а зимой исполняла черновые планы и была на подхвате. Малого росточка, она чертила стоя, навалившись животом на доску и высоко открывая сзади ноги. Иногда она чересчур увлекалась работой, и тогда сидевший у нее за спиной молодой неженатый инженер Игорь Фишман ерзал и выходил курить, а Афонин начинал покашливать и наконец громким шепотом звал: «Татьяна!» Таня из-за плеча косила на мужа круглым карим глазом и одергивала платье. Впрочем, такое происходило только осенью и весной. Зима диктовала непреходящую моду на лыжные брюки.

У двери боком к окну сидели в затылок друг другу Высотин и Сонюшкин – старший техник с крепким, стриженным под «бокс» затылком, подмороженным рыхлым носом и плутоватыми глазами цвета болотной ряски. Он и Фишман летом работали в отряде Афонина.

Шесть столов, шесть человек, камеральная группа. Они же – проектанты.

Застряв на середине фразы, Князев смотрел в окно на белую улицу с зародышами сугробов. Рассвело недавно, сумрачно было и тихо, шел снег. Четвертые сутки ровно и заботливо присыпал он крыши черных приземистых изб, замерзшие воды, болота, уснувших комаров, прятал под собой неприметные таежные тропы, пепелища костров, полузавалившиеся шурфы, сыпал и сыпал, словно отбирал у людей право на отвоеванные летом крохи, – честный зимний снег, лежать которому до конца мая.

Приятно было наблюдать этот нескончаемый снегопад, как приятно глядеть на живой огонь, на бег волн, на дождь, когда сам под крышей и в тепле. Лета, казалось, и не было. От него остались только воспоминания – то отрывистые и туманные, то пронзительно яркие.

Князев оторвал взгляд от окна. Сотрудники прилежно трудились, лишь Сонюшкин уставился в стену перед собой и сосредоточенно ковырял в носу.

– Юра, палец поломаешь, – сказал Князев.

Сонюшкин вздрогнул и убрал руку, все засмеялись.

– И-и-ипо-ммощно вы меня,- выговорил Сонюшкин. – Так вообще можно йето… йето вот… заикой стать!

В коридоре затопали, зашаркали, кто-то по-хозяйски распахнул дверь. Вошел румяный с холода Арсентьев, за ним высокий худой человек с темным лицом и белыми волосами. Играя ямочками на пухлых щеках, Арсентьев поздоровался, широко обвел рукой комнату:

– Геологопоисковая партия номер четыре во главе с Андреем Александровичем Князевым. А это, – он указал на незнакомца, – Дмитрий Дмитрич Пташнюк, мой заместитель, по административно-хозяйственной части.

Когда начальство удалилось, Высотин заметил:

– Черен, аки грех.

– Красивый, но не симпатичный, – подхватила Таня.

– йето… йето… а-кк… конокрад!

Фишман тихо засмеялся, он всегда смеялся тихо, как бы про себя. Афонин благоразумно промолчал. А Князев вернулся за письменный стол и в задумчивости почесал нижнюю губу – вот и подкрепление к Арсентьеву прибыло.


Клуб в центре Туранска чуть отступает фасадом за порядок деревянных домов, и место это называется площадью. Посреди невесть для чего врыт столб, обычный телеграфный столб, но без проводов. Поселковые псы, которых в Туранске не меньше, чем людей, оставляют здесь свои визитные карточки, и к концу зимы основание столба обрастает сталагмитами. Клуб – предмет гордости туранцев, он двухэтажный и наполовину из кирпича. Большая фанерная афиша на высоком крыльце извещает то о новом фильме, то о лекции, а по пятницам и субботам – о танцах.

Незадолго до конца рабочего дня Князева позвали к телефону.

– Андрюша, здравствуй, – сказал в трубке тонкий с ехидцей голосок, и Князев узнал Тамару Переверцеву. – Как жизнь? Голова не болит после бани?

Князев покосился на секретаршу, недовольно спросил:

– Тебе Сашку позвать?

– Нет-нет, я с тобой поговорить хочу. Так не болит?

– Томка, мне некогда!

– Где это вы вчера с Сашкой набрались, а? – вкрадчиво спросила Тамара.

Князев замялся. Вчера после бани они действительно выпили в буфете по стакану мутного перемерзшего вермута, и Сашка сказал, что пошел домой. Но не подводить же друга…

– Понимаешь, встретили кое-кого, ну и…

– Да-да, встретили школьного товарища, год не пей, а после бани выпей, мужская солидарность – знакомые штучки. Слава богу, девятый год замужем. Ну, хорошо, ладно. И не такое прощала. Слушай. Сегодня пятница, женская баня, а мы, между прочим, тоже люди.

– Ну, так на здоровье!

– Э нет, дудочки. Мы в забегаловках не пьем. В общем, приходи. Будут пельмени и еще кое-что. А потом в клуб сходим.

– Приду, – сказал Князев, обрадованный не столько приглашением, сколько миролюбивым исходом разговора.

Переверцевы жили недалеко от конторы на улице Геологической, в просторном двухквартирном доме с паровым отоплением. Дома эти заселяли прошлым летом, когда геологи были в поле. Вселение происходило стихийно. Обещанную Переверцевым жилплощадь захватил экспедитор, навесил на дверь амбарный замок и пошел за машиной. Кто-то из доброхотов позвонил Тамаре, которая работала медсестрой в больнице. Простоволосая, в белом халате, со злым румянцем на худых щеках, ворвалась она в контору, перегнувшись через чернильный прибор, стучала кулачком перед носом тогдашнего начальника экспедиции Ландина, и пронзительный голосок ее был слышен в противоположном конце коридора.

Жилплощадь осталась за Переверцевыми. А экспедитор перевесил свой замок на другую дверь.

Подсвечивая фонариком, Князев шел по узенькой тропке через пустырь на редкую цепочку огней. Давно не звали к себе гостей Переверцевы. До Томки дошли слухи, что пока она воевала за квартиру, вселялась, хлопотала о дровах, конопатила оставшиеся после строителей щели и замазывала огрехи, муженек ее в поле крутил любовь со студенткой. С того времени никто не видел Переверцевых вместе, ни в праздники, ни в будни, и что дома у них происходило – никто не знал. Не выносили они сор из избы, не плакались знакомым, Томка вроде бы уезжала куда-то, а Сашка осунулся, перестал смеяться и засиживался в конторе допоздна. Горько было видеть, как люди сами себе портят жизнь: он – не умея каяться, она – не умея прощать. Но теперь, кажется, все перемололось, и коль позвали на пельмени, будут не только пельмени.

На Геологическую Князев вышел задворками. Улицу застроили, зима изменила ландшафт, и он не сразу нашел нужный дом. Потопал унтами, сбивая снег, мазнул лучом фонарика по стенкам просторных сеней и дернул набухшую дверь. В кухне было натоплено и светло, у духовки сидела Тамара, сушила длинные темные волосы.

– Раздевайся, проходи. Я сама только пришла, в бане очередяка такая.

– Жара у вас.

– Ольку купать будем. А ты снимай унты, свитер. Сашок, дай шлепанцы.

Князев прошел в комнату, сделал пальцами «козу» трехлетней Ольге, та испуганно обхватила ногу отца. Переверцев был в растянутых на коленях тренировочных брюках и майке, на плечах и груди курчавились волосы. Тамара рядом с ним выглядела худеньким подростком. Князев похлопал его по животу – раскормила тебя жена! – и сел в мягкое кресло, снятое с пассажирского ЛИ-2. Хорошо, домовито было у Переверцевых. Во многих квартирах бывал Князев, и почти везде пахло бивуаком – складные столы, стулья, кровати-сороконожки, вместо шкафов самодельные фанерные пеналы. А здесь даже ковер на полу лежал, подле дивана.

Развалясь в кресле, Князев перелистывал журнал и слушал, как за перегородкой в кухне повизгивала и плескалась Ольга, ворковала Тамара, ласково бубнил Сашка. Милая семейная возня. На работе Сашка совсем другой – молчаливый, жестковатый. Ну, правильно, так у людей и получается: дома отдыхают от работы, на работе – от дома.

Купание закончилось, Ольгу унесли спать. Переверцев вытаскивал воду, Тамара звякала кастрюлями. Князев услышал, как на кухонный стол высыпали вроде бы камешки, и скоро до него донесся умопомрачительный дух закипающих пельменей.

Но прежде была строганина из нельмы. Прозрачные, розовато-белые стружки таяли во рту, даже вкус трудно было уловить.

– Ее чтоб распробовать, надо целиком съесть. – Переверцев с сожалением отодвинул пустую тарелку. А Тамара уже накладывала пельмени. Не какие-нибудь там уродцы, среднее между клецками и варениками с мясом, что подают в ресторанах и домах нерадивых хозяек, а настоящие – маленькие, упругие, аккуратные, как девичье ушко, сочные, по три на ложке… впрочем, ели их вилками, обмакивали в разведенную уксусом горчицу и ели. Они тоже таяли во рту, и каждый пельмень требовал подтверждения, на самом ли деле так вкусно или только показалось. А спирт из густо запотевшего графинчика, разведенный градусов под шестьдесят, обжигал горло и грел душу.

После чая с брусничным вареньем разомлевшие мужчины перешли в комнату, закурили. У Переверцева посоловели глаза, он прилег на диван и, поставив рядом с собой блюдце, после каждой затяжки щелчком сбивал в него пепел. Обсуждали служебные дела.

– Расклад такой, – неторопливо говорил Переверцев. – Осенью сдали пять двухквартирных домов, а кто в них вселился? Бухгалтер, плановик, кладовщик, старший бурмастер, котoporo никто раньше в глаза не видел, двое из мехцеха, двое буровиков из гидроотряда, ну, этим надо, ребята с семьями второй год в общаге жили. – Переверцев загибал короткие крепкие пальцы. – Восемь? Девятую квартиру Арсентьев райкоммунхозу отдал, за какие доблести – неизвестно. И только в одной живет геолог. Я иной раз себя спрашиваю: может, мы не геологическая экспедиция, а планово-экономическая? Может, не мы, а они тут главную роль играют?

– Зачем вам квартиры? – сказала из кухни Тамара. – Вы к палаткам привыкшие.

– Да, привыкшие, – повысил голос Переверцев. – Мы ко всему привыкшие. Но когда я выхожу из тайги, мне крыша над головой во сто крат милее. И не чужая, где я квартирант, а моя собственная. – Он сердито покрутил в блюдце окурком. – Не понимаю я тех, которые и дома будто в поле живут: на раскладушках спят, на ящиках обедают. Уважать себя надо!

Князев тоже не мог похвастать меблировкой и убранством своей квартиры, поэтому сделал вид, что последние слова к нему не относятся. Он сказал:

– Сами виноваты. Надо было избирать разведком, а не начальническую балалайку. Тогда и квартиры были бы.

– Ты тоже за него голосовал, – заметил Переверцев.

– Где? В Красноярске? Я в то время с проектами ездил.

– А-а… Ну, ничего. Скоро перевыборы.

– Перевыборы перевыборами, но если мы будем храбрыми только дома за рюмкой, толку не будет. Помнишь, как мы Ландина перевоспитывали? Вот и сейчас так надо, всем коллективом.

– Вспомнил! Тогда в экспедиции было три партии, а сейчас двенадцать, и народу впятеро больше. В лицо-то не всех знаешь.

– Больше людей – больше союзников.

– У кого? У Арсентьева? Он недаром везде у руководства своих ставит.

– Все равно, начальство воспитывать надо, иначе заестся.

– Между прочим, мы с тобой тоже начальники.

– Какие там начальники! – Князев сделал протестующий жест, для него вопрос о собственном служебном положении был давно ясен. – Вместе со всеми комаров кормим. Только и того, что спросу больше.

Переверцев с ноткой зависти сказал:

– Положим, у тебя был шанс. И сейчас еще есть. Нургис до сих пор пока что и. о. главного геолога.

– Не искушай меня без нужды, Сашенька. Мне и так хорошо. Лишь бы никто не мешал.

– Приди к власти и покажи, как надо руководить.

– Я наоборот: всю жизнь мечтаю, чтоб мною хорошо руководили.

Вошла Тамара, заведя руки за спину, развязала фартук:

– Эй вы, деятели! Довольно курить, айда в клуб на танцы! С Ольгой баба Тася посидит.

Переверцев недовольно покосился на жену, лично он предпочел бы диван, Князев начал было оправдываться, что он в унтах, но Тамара отмахнулась – сойдет и так! – и потянула мужа за шею:

– А ну, кто быстрее оденется?

На дворе было морозно и тихо, вызвездило. Тамара держала мужчин под руки, едва доставая обоим до плеч, толкала, повисала на руках и в конце концов растормошила. Переверцев схватил ее под коленки, Князев – за плечи, раскачали и забросили на вершину сугроба.

У клубного крыльца маялся вывалянный в снегу пьяный без шапки и в штиблетах, никак не мог одолеть скользкую горочку; за углом толклась группа подростков. Князев купил билеты. Миновали сердитую тетку-контролершу, разделись, подождали, пока Тамара приведет себя в порядок, и под призывные звуки фокстрота чинно вошли в зал. Тамара сразу же схватила мужа за руку и повлекла в самую толчею. Князев прошел вдоль ряда стульев и сел в углу.

Танцевали под баян. В клубе был радиоузел с магнитофоном и радиолой, но музыку эту крутили редко, предпочитая те же мелодии в исполнении доморощенного баяниста. Зал просторный, с большими окнами и деревянными колоннами посредине. В дальнем конце буфет, где можно купить печенье, окаменелые шоколадные конфеты, терпкий брусничный морс местного производства, а если хорошо попросить, то что-нибудь и покрепче, закрашенное морсом.

Последний раз Князев был здесь в конце прошлой зимы, вот так же забрел случайно, в легком подпитии и с компанией, и даже, кажется, танцевал. Да, танцевал, пригласили на дамское танго, потом на вальс с хлопками, несколько раз «отхлопывали», а кто – он и лиц не запомнил.

Конопатенький баянист с длинными соломенными волосами наяривал, фантазировал, рвал на переходах мехи, в общем-то, играл скверно, но танцевали азартно. Разные люди здесь были: угловатые школяры и принаряженные продавщицы из райпотребсоюза, чистенькие медсестрички и неловкие в танцах грузчики рыбкоопа, девочки с метеостанции, работники почты, пьяненький лысоватый счетовод-кассир из «Заготпушнины», несколько представителей местной интеллигенции в лице библиотекарши, врача-фтизиатра, двух-трех учителей младших классов и судебного делопроизводителя, а также речники с различных плавсредств, экспедиционная шатия-братия и извечные их соперники по женской части – аэропортовские.

В веселой этой толчее не было однообразия. Стандарты больших городов сюда еще не дошли, в пестроте причесок и нарядов чудилось что-то карнавальное: от косичек и перманента до челок и шиньонов, от ширпотребовских уродливых чоботов и жакеток с ватными плечами до наимоднейших туфелек, японского силона и мини-юбок. Тут же шевиотовые костюмы моделей первых пятилеток и роковые «дуды» конца пятидесятых годов, а в центре зала выпендривался заезжий молодой человек в немыслимой вязаной кофте и клешах со складками внизу. Но все, почти все оставили зимнюю обувь в раздевалке, и Князев прятал под стул ноги в рыжих собачьих унтах.

Попадались знакомые, приветствовали, интересовались, почему он сидит, и уплывали, влекомые медленным водоворотом. Танцы следовали один за другим, почти без перерыва, в зале было жарко. От мелькания лиц, шарканья подошв и всхлипываний баяна Князеву сделалось нехорошо, скучно и одиноко. Словно стеклянная стена возникла между ним и залом. Потянуло на свежий воздух. Он встал, поискал глазами Переверцевых, чтобы попрощаться. Нигде их не, было видно. Он начал пробираться к выходу и вдруг увидел их в двух шагах от себя. Они танцевали – медленно, через такт. Тамара прильнула щекой к груди мужа, положила руки ему на плечи, а он, касаясь подбородком и губами ее волос, вел бережно-бережно, и вокруг них тоже была стеклянная стена. Переверцевы праздновали свое примирение.

Князев быстро оделся и вышел, с облегчением вдыхая морозный воздух. Было не более одиннадцати, но поселок уже спал, лишь кое-где светились окна да редкие лампочки на столбах отмечали главную улицу. Домой не хотелось, дома никто не ждал. Он неторопливо шагал по пустынной укатанной дороге, следя, как по мере приближения к уличным фонарям тень его то удлинялась, то укорачивалась, то двоилась. Миновал мостик, пекарню, Первый магазин, и тут ноги сами понесли его в проулок, где вдоль пустыря стояли темные избы. В серебристом, отраженном от снега тусклом свете луны на ущербе видна была малоезженная дорога. Лениво побрехивали собаки.

Возле третьего от угла дома Князев свернул по тропинке, подошел к темным окнам. Тихо было, в доме спали. Снег под окнами лежал нетронутый, нетоптанный. Князев кинул в ближнее окно комком смерзшегося снега. Стекло звонко тинькнуло. За окном Князеву почудилось какое-то шевеление, но занавеска осталась неподвижной. Нет, не ждали, его здесь сегодня или просто не слышали. Он поднял еще комок, подержал в пальцах, но бросать не стал. Постоял, прислушиваясь, и пошел обратно.

Дом, где он жил, стоял на окраине, на самом берегу Енисея. С каждым паводком береговой обрыв приближался, но Князев прикинул, что в ближайшем пятилетии его жилищу обвал не угрожает, а загадывать дальше было незачем.

В сенях, почуяв хозяина, завозился и застучал хвостом по полу Дюк. Накануне он сбежал на собачью свадьбу, вернулся на трех лапах, и Князев его запер. «Лежать!» – крикнул он, когда Дюк попытался прошмыгнуть в кухню, и, притянув обитую войлоком дверь, накинул крючок. За сутки квартира выстыла, изо рта шел парок. Не раздеваясь, он выдвинул заслонку, открыл дверцу и поднес спичку к заранее приготовленной растопке. Через минуту в топке затрещало, загудело. Князев проломил ковшом ледок в бочке, наполнил чайник, поставил на огонь и шагнул за беленую дощатую перегородку.

Включив свет в комнате, он с внезапным неудовольствием обвел взглядом свое жилище. Продавленная кровать, грубо сколоченный стол, покрытый клеенкой; белая больничная тумбочка, на ней «Спидола» с примотанными изолентой батарейками от радиометра; самодельная этажерка, забитая книгами; вдоль стен обшарпанные вьючные ящики; на полу на всем свободном пространстве – шкура сохатого.

Он прилег, отогнув угол постели, положил на край кровати ноги в унтах. Надо бы разуться, но еще не нагрелось. Напрасно он в этих собаках в клуб ходил… Перед ним вдруг плавно засеменили в танце ножки в черных и разноцветных туфельках, в темных и светлых чулках, сухощавые и полные, стройные и не очень стройные, но одинаково быстрые, старательные, приподнявшиеся на цыпочки…

На плите зашипел, задребезжал крышкой чайник. Князев нехотя встал, заварил чай, пошуровал в печке. Заметно потеплело, запотели и начали оттаивать окна.

Он поскреб ногтем корочку льда, приблизил к стеклу лицо. Бездонный мрак, ни огонька. Он прошел обратно в комнату, включил транзистор. В Москве было девятнадцать часов тридцать минут. Сотни тысяч девушек в этот час творили перед зеркалом красоту, столько же молодых людей завязывали галстуки или жужжали электробритвами…

Князев машинально потрогал отросшую за день щетину, затем быстро разделся, выпил кружку чаю вприкуску и выключил свет. Лежал без движения, слушал, как в печке умирает пламя, как тихо потрескивают угольки и где-то лениво, с подвывом, лает собака. Раздался нарастающий рев моторов: прямо над крышей, сотрясая воздух, пронесся самолет. Он шел на набор высоты. Князев представил себе, как в салоне в откинутых мягких креслах, зачехленных белой парусиной, полулежат пассажиры, посасывают леденцы, глядят на светящееся табло, где по-русски и по-английски написано: «Не курить. Застегнуть ремни». Скоро табло погаснет, перестанет покалывать в ушах, и пассажиры погрузятся в дрему. И каждый миг быстротечного времени будет приближать их к большому городу, где допоздна светятся окна и один человек может позвонить другому по телефону, чтобы встретиться и пойти куда-нибудь…

Князев нашарил босыми ступнями комнатные туфли и зашлепал к двери. Ноги обдало холодом. Дюк свернулся на своей подстилке, подогнув под себя передние лапы и уткнувшись носом в пушистый хвост, и одним глазом косился на хозяина.

– Иди сюда, – тихо позвал Князев. – Ну, иди!

Скользнув в полуоткрытую дверь, пес радостно загарцевал в тепле. Князев прошел в комнату, указал на середину шкуры.

– Сюда иди! Ложись тут!

Дюк замешкался, вопросительно взглянул на хозяина. В кухню он еще был вхож, но в комнату…

– Иди же, дурень!

Нерешительно переступив порог, Дюк обогнул шкуру, покружился на месте и лег с краю. Князев взял его за лапы, выволок на самую середину, почесал ему грудь, за ухом, похлопал по спине. Пес притих, вытянулся, показывая светлые подпалины на животе. Но когда Князев выключил свет и лег, Дюк пружинисто, бесшумно встал, выскользнул на кухню и устроился возле входной двери.

Князев начал засыпать, уже спал, и даже сон к нему слетел, как вдруг у самой его головы негромко, дробно постучали в окно. Он сразу вскочил, с бьющимся сердцем сел на постели. Приснилось, что ли? В окно постучали еще раз, он увидел мелькнувшую за стеклом тень, включил настольную лампу и, натянув брюки, пошел открывать. Дюк загарцевал у порога. Возясь с тугим крючком, Князев услышал с улицы притворно-жалобное:

– Пустите погреться, люди добрые, моченьки нет, ручки-ножки озябли…

Он впустил свою гостью и стоял перед ней, держа ее за руки и широко, радостно улыбаясь, а она стояла перед ним – рослая, румяная с мороза, круглолицая и волоокая, с маленьким сочным ртом.

– Здравствуй, Валюша, здравствуй, моя хорошая.

– Здравствуй, Андрюша, здравствуй, мой хороший. Ну как ты тут живешь? Раздеться-то можно?

Он принял у нее шубенку, она, потянувшись зрелым сильным телом, забросила наверх вешалки шаленку и варежки, мимоходом глянула за перегородку, на раскрытую постель.

– Иду к тебе и всегда боюсь кого-то застать, аж сердце сжимается.

– Кого ж ты у меня застанешь кроме себя самой?

– Ах, Андрюшенька, может, ты и вправду не такой, как все, сключительный, как моя свекровка говорит, а? Ну, как ты живешь? Спал уже, поди? Разбудила?

Сам виноват, нечего под чужими окнами шастать. Не ты, скажешь? Больше некому, Андрюшенька, остальные гости ко мне в дверь ходят, и не по ночам, а когда положено… Сон перебил мне, а ну, думаю, и я ему перебью. Ну, здравствуй, что ли? Дай поцелую тебя. Только Дюка, Дюка прогони, я при нем стесняюсь…

Выдворенный на улицу Дюк обошел вокруг дома, оставил свои меты на всех четырех углах, сбегал к дороге и береговому обрыву, проверяя, все ли в порядке, потом вернулся к дому. Потоптался на крыльце, покружился на месте и лег, свернувшись клубком, поджав лапы и уткнув кончик носа в пушистый волчий хвост.

Меж тем в доме, на половине Князева, сна как не бывало, на кухне горел свет, в комнате, как положено, царили уютные сумерки. «Спидола» передавала эстрадную музыку. Хозяин и гостья теснились на узкой койке, он уговаривал ее:

– Ну, останься, куда ты пойдешь ночью? Не уходи, Валя. Давай я будильник на шесть утра поставлю. Вернешься – они еще спать будут. Ну, послушай меня…

Полузакрыв глаза, она держала его за руку горячей своей рукой, улыбалась расслабленно, тихо говорила:

– Нет-нет, Андрюшенька, не уговаривай, пустое это дело, нельзя мне, ты же знаешь. Настенька вдруг прокинется, бывает с ней, тогда и Кольчу разбудит, поднимут рев в два голоса, что я старухе скажу?

– Ты напридумываешь… Нет, все равно не пущу. Ухвачу вот так и не пущу. И не вырвешься.

Смеясь, они затеяли возню и едва не упали на пол. Валя говорила, чуть запыхавшись:

– Ну, сильный, сильный, с бабой в постели сладил. Погоди вот, встану, так я тебя скручу и по одному месту отшлепаю.

– Рука у тебя тяжелая…

– С малолетства к работе приучена, верно, еще мой Степка, дурак, говорил, а он не слабей тебя… Ну, пусти, Андрюшенька, пусти мой хороший, самой неохота, а надо. Ох, это «надо»… Сколько я у тебя в полюбовницах? Года два, больше, а если сложить те часы, что мы вместе провели, те минуточки, так и недели не наберется. Какой там недели, два-три денечка всего и набежит…

Да, давно уже длилась эта связь, удобная и необременительная для Князева и рискованная, чреватая многими последствиями для Вали Поповой, детной вдовы, жившей одним домом со старухой свекровью. Однако как бы хорошо им ни бывало, планов совместной жизни они не строили. Сперва Князев предупреждал Валю, что жениться на ней не собирается, так что пусть не тратит на него молодые годы. Она отмалчивалась или, улыбаясь извинительно, говорила, что ничего и не ждет, ни на что не надеется, а сердцу – не прикажешь. А после уж Князев все неохотнее отпускал ее в короткие и мимолетные их встречи, и теперь Валя уговаривала его походить в клуб на танцы или где-нибудь в командировке или отпуске присмотреть себе хорошую девчонку и жениться. Первый раз, дескать, сорвалось, второй – обязательно получится. «А ты пошла бы за меня?» – спрашивал он. «Я для тебя старая, – отвечала она, – жена должна быть моложе, а я старше. Буду уж тебе полевой женой, а в город уедешь – женишься на образованной. Степка-то мой, дурак, ровня мне был…» Однажды он спросил, почему она называет покойного мужа дураком, нехорошо ведь. Она с сердцем сказала: «Конечно, дурак! Из-за рыбалки этой проклятой жизни решился, меня в тридцать лет вдовой оставил, деток осиротил. Непутевый дурак! Никогда ему этого не прощу…»

…Князев и Дюк пошли провожать полуночную гостью. Погасли фонари на главной улице, ни одно окно не светилось в этот глухой час. С темнеющего открытого пространства реки ровно тянул колючий хиус. Серебристо мерцали в лунном свете мягкие контуры сугробов, заснеженных крыш. Заречные дали, где небо и земля сливались, стыли в морозной сероватой дымке. Скрипел под ногами укатанный снег. Чем ближе к дому, тем торопливее шла Валя. Князев придерживал ее за руку, не давая пуститься бегом, чувствуя сквозь варежку тепло ее руки.

Не доходя переулка, остановились. Князев взял Валю за отвороты шубенки, приблизил к себе, она поцеловала его чуткими своими губами, но бегло, торопливо, на лице ее уже лежала печать озабоченности.

– Когда же мы увидимся, Валюша?

– Как захочешь, Андрюшенька.

– В следующую субботу?

– Нет, Андрюшенька, в ту субботу не смогу и в воскресенье не смогу. Гости приезжают, родня. Потом как-нибудь. Сама приду, ладно?

– Тебе, может, помочь надо? Дровишки там, то-сё?

– Хватает у меня помощников, всего хватает. Ну, бывай…

Князев шел домой и думал о Вале. Больше двух лет она с ним, а знает он о ней немногим больше, чем в первые дни знакомства. Есть какой-то предел, не очень далекий, за который ему не проникнуть, а там-то и происходит ее жизнь, опутанная и связанная отношениями с детьми, свекровью, с многочисленной родней. И когда он, движимый любопытством или желанием разобраться, помочь, даже в самые ласковые и откровенные минуты начинал подбираться к тому, что скрывалось за этим пределом, она всегда либо смехом и шуткой, либо внезапной угрюмостью уводила разговор в сторону. Она знала о нем многое, он о ней – почти ничего, только поверхностные анкетные данные. Иногда он чувствовал себя с ней мальчишкой, зеленым юнцом и не обольщался ее кратковременной покорностью. Чужая душа – потемки,душа взрослой женщины – далекая непознанная галактика, лететь до которой всю жизнь.


Николай Васильевич Арсентьев жил в типовом двухквартирном доме. Вторую квартиру должен был занять Пташнюк, но там делали ремонт, и Дмитрий Дмитрич гостевал у своего начальника. Семьи обоих были пока что в Красноярске.

Большую часть времени Дмитрий Дмитрич проводил на базе – в мехцехе и мастерских, домой являлся поздно. Шумно и неаккуратно мылся, гремел посудой на кухне, бойко стучал ложкой в тарелке, громогласно разговаривал с полным ртом, не остыв от дневных перебранок, и эта бесцеремонная шумливость начинала раздражать Арсентьева. А с другой стороны, было удобно, что заместитель под боком.

– Вот что, Дима, – сказал как-то Николай Васильевич. – На камералке творятся безобразия. На работу опаздывают, с работы уходят, когда хотят, женщины днем бегают по магазинам. В общем, разгильдяйство, с которым надо кончать. Давай-ка займись этим.

Склонившийся над нарядами Дмитрий Дмитрич искоса взглянул на Арсентьева, блеснули синеватые белки:

– Стыц, моя радость. Опять я?

– Тебе удобней.

– Пусть то… общественность этим занимается.

– Подключим и общественность.

Пташнюк поморщился, бросил карандаш:

– Не люблю я с интеллигенцией возиться. Вот, ей-богу, не люблю! С рабочим человеком легче. Он мне матюга, а я ему пять матюгов, и порядок. Договорились, поняли друг друга.

– Никаких матюгов! – Арсентьев строго округлил глаза. – За грубость буду строго наказывать. Ты меня понял?

– Понял, понял. Дмитрий Дмитричу всегда самая грязная работа достается.

– На то и заместитель.


Операция, которую Дмитрий Дмитрич Пташнюк осуществил в одно морозное утро конца октября, не имела кодового названия, почти не готовилась, но, тем не менее, проведена была с ошеломляющей дерзостью.

Рабочий день в конторе начинался в девять. В две минуты десятого Дмитрий Дмитрич собственноручно запер изнутри входную дверь, положил ключ в карман и не спеша пошел по коридору, заглядывая в камералки. В комнатах оказывалось по одному – по два человека, некоторые двери были вообще еще опечатаны. Лишь бухгалтера сидели на местах в полном составе.

Тем временем дверь начали нетерпеливо дергать, трясти, стучать в нее кулаками и ногами. Дойдя до конца коридора, Дмитрий Дмитрич так же неспешно повернул обратно. В первой от входа комнате для него несколько дней назад оборудовали кабинет, переселив камеральную группу гидроотряда. Дмитрий Дмитрич широко распахнул дверь с новенькой табличкой «Заместитель начальника экспедиции» и взглянул на часы. Десять минут десятого, на первый раз хватит. Он протянул уборщице тете Даше ключ, а сам отошел немного назад и стал посреди коридора.

Толпа опоздавших ворвалась с возгласами негодования, мигом заполнила крошечный вестибюль-тамбур. Передние, увидев Пташнюка, замерли. Образовалась пробка. И в это время Дмитрий Дмитрич гостеприимно указал рукой на открытый кабинет:

– Сюда, сюда разом проходите, не стесняйтесь.

Задние поняли, что это ловушка, и повернули было обратно, но бдительная тетя Даша, следуя полученным указаниям, успела снова запереть дверь.

Пташнюк действовал наверняка. Арсентьев с утра уехал на базу, главный геолог всегда приходит в половине девятого, главбух предупрежден. С остальными можно не церемониться. Дмитрий Дмитрич прошел за письменный стол и, слегка куражась, сказал:

– Ай-яй-яй. Взрослые люди, а на работу опаздываете. Сколько вас тут? – тыча в каждого пальцем, он принялся считать. – Раз, два, три… Шишнадцать человек! Ай-яй-яй.

– Ашнадцать, – негромко поправил кто-то, но Дмитрий Дмитрич не понял насмешки. Он был несколько разочарован. В сети попалась мелкота – итээровцы младшего и среднего состава, чертежник, топограф, машинистка. Крупная рыба еще не подошла. Интерес Дмитрия Дмитрича сразу поубавился, и он скомкал продуманное заранее внушение:

– Давайте, голуби, то… условимся. На первый раз прощаю, даже фамилии не запишу. Но больше не опаздывайте. Соблюдайте трудовую дисциплину. К нарушителям применим то… административные меры. И товарищам передайте. – Дмитрий Дмитрич выдержал паузу и добавил: – Все. Идите работайте.

Надо заметить, что на камералке давно установилось собственное мнение по поводу того, что считать опозданием. Десять-пятнадцать минут – это вообще не опоздание. Полчаса – тоже не страшно, мало ли чего: может, человек откапывал дверь, может, ждал, пока привезут воду, или голова болела у человека и он зашел в буфет полечиться, а может, просто лег поздно. Словом, причин много и все уважительные. Час – это уже опоздание; когда войдешь, кто-нибудь обязательно на часы посмотрит. Ну, а полтора часа и больше – тут уж начальник партии в меру собственной деликатности попросит или потребует устное объяснение.

Князев это общее мнение разделял. Главное, чтобы отчет двигался по графику, чтобы каждый исполнитель сдавал свои главы или разделы в срок, Не успеваешь – оставайся после работы. На камералке, как и в поле, день ненормированный, но в целом геологи отрабатывали положенное время и зимой.

В тот день Князев опоздал на двадцать пять минут: зашел на почту сделать два перевода – матери в степное алтайское село и сестренке-студентке в Новосибирск – и простоял в очереди. Когда ему рассказали о случившемся (из их комнаты попались Высотин и Сонюшкин), он помрачнел. Прежнее начальство время от времени напоминало о трудовой дисциплине, но чтобы так… Однако в КЗОТе не написано, что можно опаздывать, и Князев, разрушая надежды подчиненных на его поддержку, сухо и недвусмысленно сказал:

– Значит, будем приходить вовремя. Давно пора. Мы ведь по-хорошему не понимаем.

Подчиненные переглянулись, и разговор на этом закончился.

До полудня пострадавшие и сочувствующие тихо обижались, потом решили пожаловаться главному геологу. Людвиг Арнольдович Нургис принял делегацию немедленно, рассадил всех, выслушал. Походил по кабинету – высоченный, худой, рыжеволосый, с аскетическим лицом землепроходца. Да, к сожалению, вопрос о трудовой дисциплине – больной вопрос. Опоздания и прогулы стали системой. Без хорошей дисциплины не может быть хорошей работы. Требования администрации вполне законны, он целиком их поддерживает. Конечно, Дмитрий Дмитрич поступил не совсем тактично, не посчитался с самолюбием товарищей, но…

Нургис многозначительно помолчал и добавил:

– Дмитрий Дмитрич мне не подчиняется, указывать ему я не вправе. Попробую поговорить с Арсентьевым. Обещаю поговорить. Сегодня же.

Под конец дня он действительно зашел к Арсентьеву. Николай Васильевич сказал, что уже обо всем знает и что сам чуть не попался. Улыбнувшись своей шутке, он пояснил, что Дмитрий Дмитрич иногда перегибает, хотя обижаться на него за это не следует. Натура он увлекающаяся, но человек глубоко порядочный, и если в чем-то и заблуждается, то искренне. Впрочем, Дмитрий Дмитрич при том при всем неплохой психолог. В вопросах дисциплины приказы, нотации и другие полумеры не дали бы ощутимых результатов, а этот случай поразил воображение многих. По крайней мере, теперь запомнят, что опаздывать нельзя.

Забегая вперед, надо отметить, что операция «Птицелов», как прозвали ее позже геологи, благотворно сказалась на трудовой дисциплине: опозданий стало меньше. Что до Дмитрия Дмитрича, то с ним расквитались на следующий же день.

Во дворе экспедиции, как во всех дворах Туранска и других селений в радиусе полутора тысяч километров, стояло некое дощатое сооружение – уборная на два «очка», разделенная перегородкой. В левой двери была щель, через которую просматривалась часть протоптанной в снегу тропинки. Снаружи двери закрывались на вертушки.

Получилось все случайно. Юра Сонюшкин уже застегивался, когда на тропинке промелькнул Пташнюк, за тонкой перегородкой лязгнул крючок, звякнула пряжка ремня. Сонюшкин выскользнул наружу, прикрыл за собой дверь, повернул вертушку, и тут всегда тлевшее в нем озорство, помноженное на еще не остывшую обиду, мгновенно подсказало верный ход. Сонюшкин был актером для себя. Изобразив на лице легкую задумчивость, он словно бы по рассеянности повернул и правую вертушку. Повернул и потрусил к конторе. Он знал, что поспешность его никого не должна удивить: семнадцать градусов, а он без пальто. Еще он знал, что вертушки прибиты двухсотками…

Минут пять спустя во дворе появился Князев. Ему надо было в химлабораторию. Проходя мимо уборной, он услышал доносившиеся оттуда глухие удары и чье-то сдавленное прерывистое бормотание. Он в изумлении приостановился, потом догадался, в чем дело. Подошел, повернул вертушку и едва успел отпрянуть – из распахнувшейся от мощного толчка двери косо, почти горизонтально вылетела длинная фигура, нелепо взмахнула руками и зарылась головой в сугроб.

Князев не смог сдержаться, расхохотался. Шагнул к упавшему, чтобы помочь, и опешил: Пташнюк!

Дмитрий Дмитрич, словно бы не замечая его, торопливо поднялся, коротко и очень квалифицированно выругался и быстро пошел к конторе, на ходу стряхивая с себя снег. Князев, посмеиваясь, направился в химлабораторию. А Юра Сонюшкин в это время старательно вычерчивал развертку шурфа, слушал, как Высотин и Фишман обсуждают шансы «Спартака», но в разговор не вмешивался. Время от времени губы его трогала лёгкая улыбка, и со стороны могло показаться, что он думает о чем-то приятном.

Потом было два выходных, и эта история потеряла остроту. В понедельник Дмитрий Дмитрич сидел в своем кабинете и решал различные вопросы. Несколько раз ему пришлось сходить к Арсентьеву. Проходя по темному коридору, он каждый раз миновал выстроившихся вдоль стен курцов. Он здоровался, ему небрежно отвечали и продолжали разговаривать. В полумраке трудно было различить малознакомые лица, и Дмитрию Дмитричу казалось, что он все время видит одних и тех же.

– Когда же вы то… работаете? – полушутя-полусерьезно заметил он. – Как ни пройду, все курите и курите.

– Поменьше ходите, – посоветовали ему.

На следующее утро в конторе появился электрик со стремянкой и мотком провода через плечо. Скоро в коридоре сделалось светлее, чем в комнатах. Добрейшую тетю Дашу будто подменили: стала она покрикивать на курцов, стала сгонять их с привычных мест у стеночки в тамбур, поближе к кабинету Дмитрия Дмитрича, а дверь в кабинет, если хозяин на месте, всегда демократично открыта. В такой обстановке и сигарета не в радость. Сделал несколько торопливых затяжек, кинул жирный недокурок в таз у питьевого бачка и быстрее с глаз долой на рабочее место.

Дмитрий Дмитрич ходил теперь по светлому пустынному коридору, как завоеватель во время комендантского часа, походка его была по-хозяйски уверенна, и когда с ним здоровались, он снисходительно кивал в ответ.


Праздники с их брагой, медовухой, «водярой» и спиртом, с пирогами, пельменями, свежениной, с удалой пляской, драчками, задушевными «протяжными», с ощущением, что весь мир навеселе и это никогда не кончится, – отошли.

Князев с облегчением распрощался с ними: три дня гульбы утомили его. Чужих компаний он не любил, а своя постоянная, поисковики… Спектакль, в котором участвуешь не один десяток раз. Знаешь, кто о чем будет говорить и когда, какие песни будут петь и после какой по счету рюмки, кто за кем начнет ухаживать, кто кого будет ревновать и к кому. Скучно. А не пойти – дома еще скучней. Вообще, эти праздники… Есть настроение, нет настроения – обязан веселиться. Или делать вид, по крайней мере.

То ли дело – неожиданный повод, случайная встреча, никаких приготовлений, складчин – все внезапно, вдруг! И все естественно. Если разговор – то оживленный, если молчание – то не от скуки или неловкости.

Но случаются и другие праздники.

Вот тебе предстоит командировка в большой город, интересная командировка, для пользы дела. Но если даже и без пользы, то все равно это радостно – вырваться «на материк»! Ты ждешь, скрытно волнуешься, потому что в последний момент начальство может все переиграть и послать вместо тебя другого или поехать само. Ты суеверно отказываешься от разных там поручений – братцы, да я ж еще никуда не еду! – делаешь вид, что тебе и ехать-то не очень хочется. И только когда секретарша вручит тебе командировочное удостоверение, а бухгалтер – проездные, суточные и квартирные, ты начинаешь относиться к поездке с доверием и всерьез.

Мелкие треволнения будут подстерегать тебя и в аэропорту, ибо северные трассы – зимой особенно! – меньше всего подвластны расписанию. Беспокойство не оставит тебя даже в самолете: посадка объявлена, пассажиры на местах, но что-то нет экипажа, того и гляди примчится сейчас дежурная и закричит, что вылет отменяется…

Но вот ты в воздухе. Стюардесса сообщит фамилию пилота, высоту и исчезнет в кабине. Ты откинешь спинку кресла и будешь поглядывать то на струящуюся за окном белесую муть, то на стрелку высотомера. Нервное напряжение спадет, глухой рев моторов убаюкает тебя, но это будет не сон, а дрема, и когда на каком-нибудь воздушном ухабе ты откроешь глаза, то увидишь сиренево-голубое небо удивительной чистоты, крупные ранние звезды, а внизу – плотное бесконечное стадо ватных облаков, подсвеченных предзакатным солнцем.

Город поразит твое обоняние целым букетом запахов – от мокрого асфальта до подгоревших бифштексов из ресторанной кухни. Слух остро воспримет и отрывистый гудок паровоза, и дребезжание далекого трамвая, и редкие сигналы машин. Ну, а огни… Еще на подлете ты увидел вдали огромное мерцающее зарево, огни большого города.

Оттепель, снега нет, сыро и ветрено. В чемодане у тебя туфли, но ты в унтах, и здесь это не кажется смешным. Человек с Севера, с низовий. Здесь знают этому цену.

Ты неторопливо проходишь через здание аэровокзала, краем глаза замечаешь на витрине буфета ряды бутылок с яркими этикетками, вазы с бутербродами и фруктами, но не останавливаешься – никуда это от тебя не денется. Выходишь на привокзальную площадь, берешь такси, разваливаешься на заднем сиденье и со вкусом закуриваешь. Дорога к городу пустынна, стрелка спидометра подрагивает около цифры 100, и тебе, исходившему тайгой не одну тысячу километров, даже странно, что по земле можно двигаться с такой скоростью.

Тебе не придется рыскать по гостиницам в поисках места или обращаться к услугам «частного сектора». В кармане у тебя ключ от кооперативной квартиры одного из твоих сотрудников, который дорабатывает на Севере последний срок и копит на машину. Ты поднимаешься по лестнице, отпираешь дверь и нащупываешь выключатель.

Городская квартира… Она кажется тебе воплощением комфорта, эта малогабаритная двухкомнатная секция с совмещенным санузлом и полом из пластиковых плиток, на стыках которых выступает черная смола. Ты цепляешь на вешалку свою меховую куртку, стягиваешь отсыревшие унты и в одних носках прохаживаешься по комнатам, открываешь на кухне краны, пробуешь пальцем пыльную полировку мебели. Ты радуешься своему удивлению. Что ж, и тебе когда-нибудь доведется стать членом жилищного кооператива…

А потом наполнить ванну, долго плескаться в желтоватой, пахнущей хлоркой и железом воде, с мокрыми волосами сидеть на кухне, удивляться, как быстро закипел на газовой плите чайник, и прихлебывать горячую пустую водицу, потому что ни сахара, ни заварки купить не догадался, а хозяйские запасы давно уже истребили такие вот, как ты, заезжие.

Включить телевизор, посмотреть до конца программу – любую! – достать в ящике дивана-кровати старый хозяйский спальник, а из чемодана – чистый вкладыш постелить и лечь. Из полуоткрытой форточки вместе с сыростью долетают редкие уличные шумы, и тебе начинает казаться, будто ты живешь здесь давно и вообще никакой это не Красноярск, а твой милый сердцу студенческий Томск, и утром тебе в институт на первую «ленту», а Север, тайга – все это странный, странный сон.

Усмехнувшись, ты гонишь эти фантазии и начинаешь думать о завтрашнем дне. Завтра предстоит побегать по отделам. Народ там тертый, въедливый, придется каждому доказывать, а с ними особенно не поспоришь. Ну, ничего, не в первый раз. Зато вечером…


Вечером Князев сидел в ресторане «Енисей», во втором его зале, возле самой эстрады, смаковал грузинский коньяк, посасывал ломтик лимона и ждал, пока подадут бефстроганов. Под ухом наяривал квинтет с разными электромузыкальными штучками. Лучше бы сидеть подальше, очень уж шумный оркестрик, но везде – битком. Музыканты – молодые длинноволосые ребята в зеленых пиджаках с золотыми пуговицами – вполне современные, и вещи современные, многие из них передают по «Маяку». Шлягеры – вот как называются эти модные песенки.

Старожилы рассказывали, что во времена «Енисейстроя», когда заработки были не чета нынешним, ехавшие на материк северяне сдвигали столики и кутили во всю широту натуры. А музыканты, рассовывая по карманам мятые сторублевки, весь вечер кряду исполняли «Мурку», «Журавлей» или «Ванинский порт». Такие были у людей вкусы. Теперь же музыку никто не заказывал – то ли не принято стало, то ли не положено, но молодые музыканты все равно играли с подъемом – не столько для публики, сколько для себя.

На свободном от столиков пространстве танцевало несколько пар. Женщины были в удлиненных или в укороченных платьях или брючных костюмах. Здесь только и замечаешь изменения моды.

Мода на песенки, на одежду, на прически… А на людей, на поступки есть мода? На качества людские? Мода – это ведь не только привычки и вкусы, но и обычаи. Когда-то, например, были в моде дуэли, теперь подлеца или хама разбирают на месткоме, а набьешь ему морду – тебя будут разбирать. Модно ни во что не вмешиваться, быть скептиком и брюзгой. Модно отрицать догмы, это хорошая мода. А вот донкихотствовать не модно: дурачком прослывешь, не умеющим жить. Вот и думай, как сохранить идеалы и не прослыть идеалистом, ломай голову, как совместить принципы и моду…

Впрочем, эти философствования – для долгих вечеров в твоей светелке. Наслаждайся жизнью, пока есть такая возможность. Пей коньячок и глазей на красивых женщин. Вон на ту девчушку, например, за столиком напротив…

Девчушка в самом деле стоила внимания. Сидела она к Князеву боком, облокотившись о край стола, черная «водолазка» облегала ровную спину и прямые сильные плечи. Взбитые каштановые волосы подчеркивали стройность шеи. Лицо живое, смуглое, с тонкими чертами, только рот чуть великоват. Когда она поворачивала голову, Князев видел ее блестящие быстрые глаза с удлиненными косметикой разрезами и, как отражение сросшихся бровей, – темный пушок на верхней губе. Броская, нездешняя красота южных кровей.

Рядом сидели два юнца, дымили сигаретами, пили шампанское и пижонили – играли в бывалых и пресыщенных. Девчушка тоже пижонила – презрительно опускала уголки рта, не затягиваясь, попыхивала сигаретой, а шампанское пила и совсем по-детски, как чай, вприкуску с конфетой.

Оркестрик ударил какой-то дергающийся танец. Юнцы оживились, один из них встал, и девчушка с готовностью встала. Вдвоем они подошли почти к самой эстраде, повернулись друг к другу лицами и стали топать, выворачивая и выставляя вперед то левую, то правую ногу, откидывая назад туловище и болтая за спиной руками, а юнец еще ухитрялся при этом хлопать в ладоши и ломким баритончиком выкрикивать, как заклинание: шейк! шейк!

Музыка кончилась взрывным аккордом, и они, раскрасневшиеся, довольные тем, что обратили на себя всеобщее внимание, с независимым видом направились к своему столику. Пока девчушка танцевала и шла на место, Князев оценил ее развитую фигурку, прекрасные сильные ноги и с внезапной ревностью подумал, что кто-то из этих двух юнцов будет сегодня тискать ее в подъезде…

Князев налил себе, выпил одним глотком и подумал, что триста граммов его, пожалуй, сегодня не возьмут.

Бефстроганов был на высоте, в прошлый приезд здесь подавали такой же. Коньяк все-таки разогрел Князева, ел он с аппетитом, даже хлеба не хватило, и он, извинившись, взял ломтик у соседа.

Стало хорошо, просто и весело. Сейчас он сделает вот что: дождется какой-нибудь музыки поприличнее и пригласит эту девчушку. Держится она, в общем-то, спокойно, по сторонам не глядит, знает себе цену. Такие девчушки рано узнают себе цену, хоть и часто дешевят. В ресторации она, как видно, не первый раз, должна понимать, что если вежливо приглашают – отказывать не принято.

Как по заказу, заиграли танго. Князев поспешно ткнул в пепельницу сигарету, застегнул пиджак. Игнорируя юнцов, он остановился от девчушки сбоку, слегка поклонился и сказал, как водится:

– Разрешите?

Она неторопливо повела головой, взглянула сначала искоса с пренебрежением и досадой, потом повернула к нему лицо, глаза у нее были светло-карие, почти медовые, в них мелькнул интерес, потом смущение, потом легкая растерянность.

– Не получится. С незнакомыми не танцую, – тихо, с чуть заметным сожалением сказала она. Голос у нее был низкий и по-девичьи чистый.

Чувствуя, что краснеет, Князев пробормотал извинение и с деловым видом направился к выходу – не возвращаться же на место после такого конфуза. Ну, поделом тебе, старому ловеласу.

На улице было тихо, падал снежок. Князев немного постоял, вернулся за столик. Юнцы сидели в прежних позах, а девчушки на месте не было. Неужто совсем ушла? Нет, он не мог с ней разминуться. Ага, вот она…

Девчушка твистовала совсем близко, играла гибкой талией, а партнером ее был рослый парень в хорошем модном костюме, очень ловкий и самоуверенный, с чистым румяным лицом. Танцевал он четко, спортивно, почти гимнастически. Когда танец окончился, парень бесцеремонно потеснил одного из юнцов, сел рядом с девчушкой и склонился к ней, обворожительно улыбаясь – душа компании, удачник, общий любимец и баловень.

«Гарик», – решил про себя Князев. Таких деятелей всегда почему-то называют Гариками, Сэмами, Бобами или еще как-нибудь по-собачьи… А впрочем, скорей всего это хороший веселый парень, а ты просто-напросто завистник и ревнивец.

На столе появилась бутылка белой. Парень ловко разлил водку по фужерам и поставил пустую бутылку на подоконник, за штору. Девчушка сделалась серьезной, отрицательно покачала головой. Парень опять наклонился. к самому ее уху, рука его по-хозяйски легла ей на колено…

Князев резко отвернулся. Мимо проходила официантка, он кивком подозвал ее.

– Еще сто, кофе и счет.

Он заставил себя успокоиться. Вульгарный вкус у тебя, одичал ты в своем Туранске, отстал от жизни. Все очень просто, если разобраться: мини-юбки слишком на тебя действуют. И вообще, ты для нее стар и угрюм, нет, не для этой именно, а для всех молодых девчушек с хорошими фигурками и смазливыми мордашками, потому что все они любят потанцевать, побеситься, потрепаться, и для этого есть молодые бойкие парни с блестящими глазами и густыми макушками – нормальная советская молодежь, обижаться на которую могут только глупые старики?.. Ну, вот и графинчик принесли. Будем здоровы.

А в ресторанном зале посетителями уже правили градусы, уже песни звучали, и все откровеннее становились взаимные знаки внимания. Кутили со случайными женщинами вырвавшиеся из-под домашнего надзора командированные мужья, сослуживцы отмечали большие и малые события, братались забулдыги, и было здесь еще много всякого люда, не поддающегося классификации. Через час ресторан закроют, и все они разбредутся по домам, гостиницам, по своим и чужим постелям.

Кофе был жидким, столовским. Князев не стал его пить. За столик – мы не помешаем? – подсела парочка, обоим лет под сорок, но смущаются, как молодые.

Ясно было, что не они ему мешают, а он им, и вообще пора уходить, делать здесь больше нечего.

Князев рассчитался и, вставая, не удержался все-таки глянул туда, где сидела девчушка. Там уже никого не было, официантка убирала грязную посуду. Князев невольно заторопился – может, застанет эту компанию у гардероба. Очень ему захотелось, отбросив ревнивую досаду, еще раз взглянуть на девчушку.

Но – опоздал.

На самой середине тротуара мальчишки раскатали длинную дорожку, сейчас ее присыпало снегом, и Князев в скользких своих штиблетах жался к домам. Прохожих было мало, город отходил ко сну. Князев не спешил. Красивы были густо разветвленные деревья, обсыпанные снегом, красиво светились фонари, окна в домах. В Туранске на ночь закрывают ставни, а деревьев на улицах вообще нет – свели, чтоб комаров меньше было…

И все-таки, стоило бы пойти за ними, проследить хотя бы, где она живет. Неважно, что она позволяла этому молодчику лапать себя. А если у них так принято, у современной молодежи? Нет, не может такая девчушка, с такой фигурой, для материнства созданной, и в такие-то годы успеть развратиться. Противоестественно это! А дальше все будет зависеть, в какие она руки попадет, с кем свяжет свою судьбу. Сколько ей? Восемнадцать? Девятнадцать? На двенадцать лет моложе…

Вечер был тихий, с ласковым морозцем, редкие снежинки мелькали в сиянии фонарей, и где-то поблизости был, наверное, каток, оттуда музыка доносилась, но в такой вечер и музыки не надо, а просто бродить рука об руку и говорить о пустяках или о серьезном, или молчать. И нельзя, невозможно было в такой вечер всерьез грустить о чем-то, и Князев, согретый вдобавок отменным ужином, стал умиротворенно думать о том, что впереди еще целых десять дней, и он обязательно встретит эту девчушку, и подойдет к ней запросто, как знакомый, и каждый вечер они будут бродить рука об руку по засыпающим улицам в кружении снежинок, а потом он возьмет и увезет ее с собой. Похитит!

Побегать по отделам Князеву действительно пришлось. Проект составлялся все-таки в спешке, кое-чего не учли, кое-что запроектировали лишнее. Каждая подпись в обходном листе стоила споров, исправлений. В отделах всегда кто-нибудь в отъезде, Князева усаживали за свободный стол, он вносил изменения, здесь же обсчитывал на бумажке, потом бежал в машбюро, шоколадку туда, шоколадку сюда, глядишь – и перепечатали вставку без очереди. Помогало еще то, что его знали в лицо, не зря пятый год ездил с проектами. А у тех, кто не знал, кто был очень занят или просто не в духе, все равно не хватало совести отмахнуться от этого рослого серьезного начальника партии. Северяне пользовались в управлении некоторыми привилегиями.

Уже в конце своего марафона Князев разговорился в производственном отделе с одним из специалистов – седым, усохшим, предпенсионного возраста. Тот знал некоторых старых работников экспедиции и расспрашивал о каждом. Потом спросил с усмешкой:

– Ну, а как новая метла?

Князев догадался, что речь об Арсентьеве, но вдаваться в подробности, выкладываться перед малознакомым человеком не хотелось. Он пожал плечами:

– Пока не разобрались.

– Лжедмитрий при нем?

– Пташнюк, что ли? Недавно приступил. Он тут нам устроил… – И Князев рассказал о борьбе Дмитрия Дмитриевича с опозданиями.

– Это что, – засмеялся специалист, – в свое время он не такие номера откалывал. Потом, правда, приструнили, тише стал. Этот дуэт быстро у вас порядок наведет, потом вспомните мои слова…

Князев вскоре забыл об этом разговоре, не придал ему значения – мало ли сплетен ходит в управлении. Голова его была занята предстоящим совещанием, на котором должны были утверждаться проекты. Это, в общем-то, было уже формальностью, все вопросы решались в рабочем порядке в отделах, но не каждый же день приходилось Князеву докладывать главному инженеру территориального управления. Впрочем, он знал, что все окончится успешно, и если волновался, то самую малость.

Вечером он неизменно приходил в «Енисей» и садился за «свой» столик. Коньяк начал пахнуть клопами, приелись порционные блюда, голосистый оркестрик вызывал изжогу, но он просиживал почти до закрытия. Идя по улицам, поворачивал голову в сторону каждой пригожей фигурки, но девчушка затаилась, затерялась в полумиллионном городе.

Потом он все-таки переломил себя и не глядел по сторонам ни по дороге в аэропорт, ни при посадке.

В Туранск прилетели вечером. Контора была уже закрыта, и Князев поспешил домой. Знакомый кисловатый запах сохатиной шкуры, ликование Дюка, который оставался на попечении соседей, возня с растопкой, с бочкой, где вода покрылась льдом в палец толщиной… Дома! Наконец-то дома.

А город, ресторан «Енисей», девчушка и прочие переживания – все это странный, странный сон.


Глава вторая

Десять дней отлучки, а сколько дел на работе накопилось, сколько новостей. И главная новость – премия. За третий квартал. Полтора оклада. Не так чтобы очень, но все-таки. Можно сказать, с неба свалились. Давно уже геологи премии не получали. Молодец Арсентьев, сумел-таки. Не зря плановиком пригласил бывшего сослуживца. Правда, говорят, что скостили план по бурению, опять же Арсентьев добился, а то премии и в этот раз не видать бы. Конечно, буровики всегда подводят с планом, из-за них и мы страдаем. Ничего, Арсентьев и буровиков подтянет. Деловой товарищ.

Такие мнения высказывали сотрудники, а Князев слушал, кивал. Все правильно. Лучший способ завоевать расположение подчиненных – добиться для них премии. Дескать, раньше не получали, без меня, а теперь – пожалуйста. Вот я какой, дескать. Впрочем, как бы там ни было, премия – это хорошо.

– Уже и приказ есть? – спросил он.

Еще нет, но скоро будет. Бухгалтер говорит, что деньги уже поступили. А еще говорит, что теперь, при новой системе оплаты, каждый квартал должны премию получать. Миллионерами станем.

– Значит, будем тянуться, -сказал Князев,- Игорь, я бы уже подыскивал место для гаража. А чета Афониных к концу договора обеспечит себя до глубокой старости.

Игорь Фишман, который мечтал об автомашине, зарделся, а Таня Афонина промолвила с легкой завистью:

– Вас, Александрович, все равно не переплюнешь.

По нынешним понятиям, Князев действительно был человеком состоятельным, получал сто процентов полярки. И хотя помогал матери, сестрам и себе ни в чем не отказывал, половину зарплаты все равно некуда было девать.

Случалось, что кто-нибудь из экспедиционных срочно рассчитывается, а денег на счету нет. Главбух к Князеву – выручай. Тот снимает с книжки нужную сумму, отдает кассиру. Потом долг с благодарностью погашают. В конторе было еще несколько «богачей», но главбух почему-то облюбовал Князева – холостяк, хозяин себе и своим денежкам.

На Севере, как известно, счет ведут по-крупному: сто рублей не деньги, сто километров не расстояние. Допустим, кончились у человека на курорте отпускные, и он на последний рубль телеграфирует родной бухгалтерии: «Вышлите пятьсот». И что, не вышлют? Вышлют, притом немедленно, телеграфом. Не каждому, конечно, да ведь не каждый и попросит.

Словом, таких, чтоб тянули от аванса до зарплаты, в экспедиции не было. И все же премии обрадовались все.

– А вообще как дела? – спросил Князев у своих камеральщиков, имея в виду дела производственные.

Словно бы ветерок смущения пронесся, дохнул и пропал, и воцарилось какое-то искусственное возбуждение. Наперебой кинулись отчитываться, показывать – все у всех в полном порядке, за десять дней отчет продвинулся значительно, стремительно, скачкообразно. Вот, пожалуйста, проверьте. Навалили перед ним ворох бумаг, карт, и глаза у всех были честные, невинные. И Князев понял: что-то стряслось.

– Такое впечатление, что мне надо почаще ездить в командировки, – сказал он. – Глядишь, и управимся с отчетом на месяц раньше. – Он обвел всех взглядом, задержался на Афонине, своем заместителе. – Чего-то вы не договариваете… Случилось что-то? Борис Иванович!

Афонин, опустив глаза, сказал:

– В твое отсутствие Арсентьев усиленно интересовался при каких обстоятельствах нашли руду. Те самые коренные выходы. Меня вызывал…

«Вот оно что, – подумал Князев. – Столько времени прошло, а он, значит, не забыл. Ну, что ж, рано или поздно это должно было всплыть. Теперь уже не страшно. Дело сделано, руда найдена, проект поисковой разведки утвержден. Теперь пусть докапывается».

– Вызывал, значит? – спросил Князев, чтобы не молчать. – Ну, а ты что?

– А что я? Я в другом отряде работал – так ему и сказал.

– И что же? На том разговор и закончился?

– Со мной – да, но он потом еще Илью вызывал. Из твоего отряда только он один остался… ну, свидетелем.

Князев повернул голову к Высотину, тот с готовностью подтвердил, пряча улыбку:

– Борису Ивановичу было труднее, его первого вызвали, ну а мне он успел шепнуть, в чем дело, и я, не моргнув глазом и, как выражался мой напарник Тапочкин, не дрогнув ни единым мускулом, сказал, что рудопроявление открыто в двухдневном рекогносцировочном маршруте. Так, как сказано в вашей докладной и задокументировано в полевой книжке.

– Ясно… – Князев присел на краешек своего стола, побарабанил пальцами по столешнице. – Что бы все это значило?

– Может быть, оформляются документы на премию за месторождение?

Это Фишман спросил, и непонятно было, шутит он или на полном серьезе предполагает такую возможность.

– Премия, говоришь? Как бы наоборот не вышло… Какие еще будут мнения?

– Чего йето… йето… голову ломать? Придет время – йето… узнаем.

Сонюшкин обвел всех взглядом, и на его лице было написано: «Тут и сомневаться нечего – все со временем узнаем!»

Ребятам казалось, что это не всерьез, не взаправду, что в последний момент можно обратить все в шутку, свести к мировой «через Первый магазин» или вовсе по-детски крикнуть: «Чур-чуров, не игров!» И никак не могли они взять в толк, что Николай Васильевич Арсентьев ни шутить, ни тем более играть с ними не собирается.


В кабинете Арсентьева шло заседание разведкома с участием администрации. Обсуждался вопрос о распределении премий, вернее, об удержании с таких-то и таких-то лиц за такие-то и такие-то провинности стольких-то процентов.

С самого начала возникли разногласия, которые можно было свести к двум мнениям:

1. Все работали одинаково хорошо, способствовали выполнению плана, стало быть, и премировать всех одинаково, соразмерно окладу.

2. Работать-то работали все, но некоторые товарищи допустили серьезные оплошности или нарушили трудовую дисциплину. Взыскания на них в свое время наложены не были, а теперь вот пусть материально пострадают. В назидание остальным.

Противников уравниловки оказалось больше, и вторая точка зрения победила. Тем более, что высказывал ее и Арсентьев. Он же наметил мишени. Было здесь два техника, напортачивших с документацией, геолог, которого засекли в конторе пьяненьким, инженер-химик, взявшая за правило опаздывать на работу.

– Далее, – перечислял Арсентьев. – Товарищ Переверцев, начальник партии. Летом в его хозяйстве погибла одна из лошадей, арендованных на сезон в колхозе «Светлый путь». Как явствует из акта, мерин семи лет по кличке «Спутник», масть соловая, пасся стреноженный и забрел в болото. Непосредственный виновник – проводник-конюх Краснопеев И. В. Недосмотрел. Удержано из зарплаты двадцать пять процентов… Но я считаю, что товарищ Переверцев как начальник партии тоже является косвенным виновником, тоже недосмотрел. Предлагаю сократить ему размер премии на десять процентов.

Арсентьеву возразили: но при чем же здесь Переверцев? За лошадей отвечает конюх, а не начальник партии. Переверцева там, может, в то время и не было, планшет большой.

– Начальник партии отвечает за все, – сказал Арсентьев. – В том числе и за проступки своих подчиненных.

Если бы товарищ Переверцев был требовательнее, лошадь не погибла бы.

– Но это же несчастный случаи. Такое не учтешь и не предусмотришь.

– Все можно учесть и предусмотреть. Любой несчастный Случай не есть неизбежная жертва высшим силам, а есть проявление халатности или ротозейства.

– Так-то оно так, но все же… Обидим человека.

– Не в куклы играем, – строго сказал Арсентьев. – Это производство – И председателю: – Ставьте на голосование.

Опустили глаза, подняли руки. Большинство все-таки «за».

– В моем списке еще одна фамилия, – продолжал Арсентьев,- Всеми уважаемый Андрей Александрович Князев, тоже начальник партии. Партия имеет хорошие показатели, план перевыполнен, найдено ценное рудопроявление. Но… При всем том товарищ Князев очень и очень грешен. Я позволю себе остановиться на этом подробнее… Минувшим летом товарищ Князев обнаружил в ледниковой морене рудный валун хорошей сохранности и начал бомбардировать меня радиограммами, чуть ли не требуя отказаться от предусмотренных проектом площадных поисков и немедленно ставить поиски валунные, то есть проследить, откуда двигался ледник, и по ходу его движения проводить маршруты и горные работы. Конечно, мысль эта представляла определенный интерес, но, товарищи дорогие, что же в этом случае делать с планшетом? Куда списать затраты? Можно ли вообще работать без проекта? Нельзя. И я распорядился дорабатывать планшет – с тем, чтобы на будущий год запроектировать валунные поиски на сопредельной территории и выехать в поле во всеоружии. И что же делает товарищ Князев? Создает подпольный отряд, отправляет его за пределы планшета – без необходимой топоосновы, без связи, без транспорта. На одном энтузиазме, можно сказать. А сам тем временем с оставшимися людьми, не щадя их сил и здоровья, форсирует плановые работы… Коренные выходы руды найдены, товарищу Князеву очень повезло, все обошлось благополучно. А ведь потери и даже несчастные случаи при такой постановке работы могли быть. Так вот, товарищи, имеем ли мы право закрывать глаза на такое самоуправство? Позволяет ли нам наша идеология считать, что для достижения цели хороши все средства? Думаю, что не позволяет. К сожалению, у меня в свое время не было официального документа, подтверждающего то, о чем я рассказал, иначе товарищу Князеву было бы не избежать сурового административного взыскания. Наверно, партийному бюро тоже было бы небезынтересно рассмотреть персональное дело коммуниста товарища Князева. Налицо явное нарушение кодекса законов о труде, открытое неповиновение руководству экспедиции. Поэтому выношу на обсуждение следующее предложение: снизить товарищу Князеву премию на двадцать пять процентов.

Закончив, Арсентьев опустился на стул возле стены (место за письменным столом он уступил председателю разведкома), быстрым взглядом пробежал по лицам, подытожил для себя: впечатление произведено. Вот и прекрасно. Должны чувствовать, кто здесь хозяин.

– Высказывайтесь, товарищи, – предложил председатель разведкома.

Помолчали, поскрипели стульями. Народ собрался спокойный, неторопливый. Только один – старший бурмастер, которого на недавних перевыборах выдвинули в разведкой стихийно, – так и ерзал, так и крутился на месте. Он-то и заговорил первым:

– Что же это получается? Партия перевыполнила план по всем показателям, нашла руду, а начальника, который всему голова, штрафуют. Какой же у него после этого стимул будет? А ежели он не для стимула старался, так тем более… Ему и премия та не в радость. Нет, тут подумать надо, взвесить. И вообще, зачем людям премию резать? Все работали, пусть все и получают.

Понемногу, слово за слово, и остальные раскачались.

– Конечно, самоуправство имело место, но дело-то не пострадало, а наоборот. У нас же не заводы Форда, чтобы за каждую провинность штрафовать.

Арсентьев с места:

– Дай бог, чтобы мы когда-нибудь научились работать так, как на заводах Форда…

– Николай Васильевич, а требовали у него объяснительную? Как он сам это объясняет?

Арсентьев прикрыл веки, сдержанно ответил:

– Объяснительной с товарища Князева я не требовал. Какими материалами вы располагаете?

– Письменными показаниями одного из членов этого коллектива, – ответил Арсентьев. В сейфе у него действительно лежало некое письмецо – донос повара Костюка, дезертировавшего из партии Князева минувшим летом.


«…за грубое нарушение правил техники безопасности во время полевых работ, за игнорирование указаний руководства экспедиции».

Князев отвернулся от доски приказов, деревянными шагами вернулся в камералку. Сотрудники сочувственно молчали. Князев наклонил к себе микроскоп, невидящим глазом уставился в окуляр.

За его спиной тем временем молчаливо переругивались Высотин и Сонюшкин. Мимику их можно было понять так: «Ну, чего молчишь? Говори!» – «А ты что, сам не можешь?» – «Могу, но у тебя лучше получится». – «Давай, давай, не валяй дурака!» – «Нет, давай ты!..»

Высотин бросил на своего оппонента долгий красноречивый взгляд и, легонько прочистив горло, сказал:

– Александрович, не расстраивайтесь. Плюньте. Мы тут посовещались, пока вас не было, ну и… В общем, пусть и с нас по двадцать пять процентов…

Князев не обернулся, лишь шевельнул плечами:

– Илья, ты карту фактматериала всю сверил? Нет? Так какого дьявола…

К концу дня зашла кассирша, спросила с затаенным ехидством:

– Андрей Александрович, почему премию не идете получать? Мне ведомость закрывать надо.

– Премию? – Князев повернул голову. – Какую премию? Ах, премию… Да нет, спасибо.

– Как это «нет»? – искренне удивилась кассирша. – Вам же положено.

– Мало ли… Может, я хочу от нее отказаться. Чтоб о моей высокой сознательности в газете написали. Глядишь, и подхватят почин. Имею я такое право?

Кассирша таращила глаза, не понимая, шутят с ней или говорят серьезно, потом на всякий случай игриво бросила: – Да ну вас! – и, выходя из комнаты, напомнила: – Так мы вас ждем.

Минуло еще полчаса, но Князев не шел за положенной ему премией. Перед самым концом работы в дверь заглянул главбух:

– Александрович, на минутку.

Князев вышел в коридор.

– Андрей, кончай эти детские выходки. Иди распишись в ведомости. Незачем ос дразнить…

Счетные работники обычно убеждены, что полевики получают «дурные деньги», но этот главбух думал иначе. В экспедициях он работал с незапамятных времен, на своем деле проел зубы в буквальном смысле слова, за что получил прозвище Стальной Клык, перепить его было невозможно – короче, свой человек. Потому и разговаривали с ним, как со своим.

– Аркадий Львович…

– Зачем ты в пузырь лезешь? Гонор свой показываешь? Парад самолюбия устроил? У Арсентьева тоже самолюбие, и он на него имеет больше права, потому как начальник.

– И ему все дозволено?

– Во всяком случае, больше, чем тебе. Провинился – получай.

– В чем же, вы считаете, я провинился? В том, что руду нашли?

– Опять детский лепет. Поставь себя на его место. – Главбух поднял палец. – Авторитет!

– Я бы авторитет иначе завоевывал. Не таким путем.

– Таким путем ты себе только наживешь врага. Если уже не нажил. Я Арсентьева давно знаю, сколько лет на балансовых комиссиях встречались. – Главбух взял Князева за локоть. – Идем, начертаешь свою подпись, а я тебе за это бутылку поставлю.

В коридоре заскрипели, захлопали двери, из камералок стали выходить люди. Рабочий день заканчивался. Князев деликатно высвободил локоть, сказал:

– Не надо, Аркадий Львович. Будемсчитать, что я сам себя наказал. – Он с усилием улыбнулся. – Разве в деньгах счастье?

– Я тоже думаю, что лучше быть богатым, но здоровым, чем бедным, но больным, – начал главбух, но тут подошел Переверцев:

– Об чем спор? По домам пора.

– Соображаем, как поинтересней премию обмыть,- сказал Князев. – Присоединяйся, третьим будешь.

– Всегда готов. Заодно помянем солового мерина по кличке «Спутник». Аркадий Львович, куда же вы?


Николай Васильевич Арсентьев не ограничивал свою деятельность руководителя рамками рабочего дня и помещением конторы, не делил время на служебное и внеслужебное. Конечно, превращать свою квартиру в филиал кабинета начальника экспедиции он не собирался, но по серьезному, тем паче по личному вопросу мог принять и дома. В какой-то мере Арсентьев даже поощрял такие визиты, и чем ниже была должность посетителя, тем любезнее принимал его Николай Васильевич.

Филимонова, экспедиционного радиста и секретаря парторганизации, Арсентьев видел всего несколько часов назад в конторе. Когда тот в девятом часу вечера переступил порог его дома, Николай Васильевич удивленно поднял густые светлые брови, но тут же пригласил:

– Леонид Иванович? Раздевайтесь, прошу.

Филимонов неторопливо расстегнул полушубок, повесил его, пригладил жесткие, мелко вьющиеся волосы. Курносый и толстогубый, он походил на светлокожего голубоглазого негра, если такие бывают.

Арсентьев указал ему на стул, сам сел на диван, закинул ногу на ногу.

– Холостякуете? – спросил Филимонов, оглядывая убранство квартиры. – Когда семью думаете перевозить?

– Теперь уж летом, с навигацией. У меня много книг, мебель. Почтенная Антонина Сергеевна любит удобства.

– Супруга ваша?

– Супруга, жена, половина, старуха, хозяйка – как угодно.

– Познакомимся, – сказал Филимонов. – Хорошо, что вы капитально устраиваетесь. Доверия больше! У меня вот тоже… Младшенькой пианино купили, пусть осваивает.

– Пианино – это прекрасно. – Арсентьев нетерпеливо качнул ступней. – Так чему я обязан, уважаемый Леонид Иванович?

Филимонов завозил ногами под стулом, доверчиво глянул Арсентьеву в глаза:

– Поговорить нам надо, Николай Васильевич. Как коммунист с коммунистом. Вы у нас уже полгода, больше, а все как-то не приходилось. А надо. Назрела такая необходимость.

Он замолк, ждал, что ответит Арсентьев.

Николай Васильевич сел поудобнее, сцепил на животе пальцы:

– Давайте поговорим. Видимо, действительно такая необходимость назрела, раз вы считаете. Я, признаться, тоже думал, что нам есть о чем поговорить. Итак?

– Семь месяцев вы у нас. Приехали главным инженером, сейчас начальник экспедиции. Побывали везде, во всех партиях и отрядах, все поглядели, с людьми познакомились. Люди у нас хорошие, стойкие, я их всех знаю, за многих поручиться могу в любых инстанциях, потому что я здесь с самого первого дня, когда никакой еще экспедиции не было, был маленький отрядик по разведке глины для стройконторы. Все, что здесь выросло, – все на моих глазах. И люди тоже. Приезжали желторотенькие, после института, не то что летать – ходить не умели, а теперь вон какие орлы! И начальство у нас за эти двенадцать лет не раз менялось: одни с понижением приходили из более крупных хозяйств, другие с повышением, как вы. Кто был лучше, хуже – не о том сейчас разговор, но опыт руководящей работы был у каждого. И у вас он есть. Немалый опыт. Но понимаешь, Николай Васильевич…

Филимонов доверительно перешел на «ты», Арсентьев никак на это не среагировал, и Филимонов, кашлянув, поправился:

– Понимаете… Никто из них с ходу быка за рога не хватал. Приглядывались, людей узнавали и потом уже помаленьку начинали браздами правления пошевеливать, свои порядки наводить. И все нормально было, никто на них не обижался. А вы о себе решили сразу заявить, чуть ли не с первого дня, кадры перетасовывать начали, увольнять некоторых. Круто, Николай Васильевич, слишком круто.

Арсентьев слушал, чуть хмурясь, поигрывая на животе сцепленными пальцами, но не перебивал. Когда Филимонов закончил, ответил не сразу:

– Мне, Леонид Иванович, приходилось уже подобное выслушивать, в той или иной форме. И должен заметить, что упреки эти обычно высказывали люди старшего поколения, не скажу, что морально устаревшие, но непривычные к ритмам современных производственных отношений. Те методы, которые годились десять, даже пять лет назад, сейчас уже неприемлемы. Мы вступили в эпоху научно-технической революции, а любая революция – это прежде всего, как известно, ломка старого. Говоря по совести, экспедицию я принял в весьма плачевном состоянии, и, чтобы исправить создавшееся положение, научить коллектив работать по-новому, я вынужден подчас применять крайние меры. Мне некогда проводить с каждым душеспасительные беседы, мне нужно выполнять производственный план. Перевоспитывать должна общественность, мое дело – административная работа. У меня просто ни на что другое не остается времени. Думаю, что я прав.

– Правы-то вы правы, Николай Васильевич, но не всегда. Геология – наука темная, сами геологи признают. Это механика можно откуда угодно переманить, и он будет работать, потому что механизмы по одним законам устроены. А в нашем геологическом районе, в трапповом комплексе, любой новичок будет пурхаться. Геологи же эти породы ну прямо нюхом различают. Мне вот показывали несколько образцов. Я их и так, и этак крутил – одинаковые. А мне говорят – нет, разные. И прямо в поле их различают, без микроскопа. Глаз набит. Это я к тому, Николай Васильевич, что есть кадры заменимые, а есть незаменимые, которые особенно беречь надо.

Арсентьев сказал, пряча усмешку:

– Различать породы можно собаку научить, не то что человека. Это все фокусы, Леонид Иванович: со стороны увлекательно и непонятно, а стоит схватить принцип – все очень просто. И тем не менее я понимаю, что у геологической службы своя специфика, что опытные геологи, знающие регион, – специалисты необходимые, и на многие их проделки закрываю глаза Все мои реформы затрагивают пока что буровой и механический цехи.

– Правильно, – сказал Филимонов, – из геологов вы пока что никого не уволили. Но тут еще много значит моральный климат. Вот взять с премией этой, будь она неладна. Вы знаете, что Князев вообще от нее отказался?

– Нажаловался уже… Да, мне докладывали. По-моему, это предмет для разговора на партбюро.

– Никто не жаловался, Князев тем более. Мало вы его, значит, знаете, если так о нем думаете. Никто из пострадавших, ну, из тех, кому премию снизили, никто из них не жаловался. Другие товарищи приходили, высказывали свое мнение…

– Кто же эти доброхоты?

– Вы уже извините, Николай Васильич, не хочется мне их вам называть.

– Так-так… – Арсентьев поглядел на Филимонова с интересом. – Вот это парторг у меня, правая рука, нечего сказать. Вы что же, шептунов покрываете? Так мы с вами далеко не уедем, дорогой Леонид Иванович.

– Вы всегда живете по принципу: «Я начальник – значит, я прав»? Всегда? – простодушно спросил Филимонов, – Как же у вас отношения складывались с секретарем партбюро, с районным комитетом?

– Отменно складывались. По всем вопросам трогательное единодушие.

– Небось, партбюро сами себе подбирали?

– Все было по уставу, дорогой Леонид Иванович. Но если меня спрашивали, я высказывал свое мнение по поводу той или иной кандидатуры.

– Значит, по принципу «хозяин – барин»…

Филимонов сказал это и задумался. Пять лет он секретарствует, только в прошлом году дали ему отдохнуть, выбрали Седых, главного геолога. А когда тот внезапно уехал – пришлось снова заступать. Ответственный этот пост был ему не в тягость, хотя работы постоянно прибавлялось – экспедиция росла, а с нею росла и партийная организация. Чувствовал иногда Леонид Иванович, что не хватает ему общей подкованности, но в житейских вопросах он ориентировался, сам поступал по совести, по моральному кодексу, и других, этому учил. И его уважали, считали справедливым. А еще был он незлобив, попросту добрым человеком был, к таким всегда тянутся. С прежним начальством он никогда не ссорился, хотя правду свою умел отстоять. Знал свое место, свои обязанности политического руководителя, знал жизнь, людей, верно понимал политику партии, и этих знаний и понимания хватало ему для любой беседы. Он долго приглядывался к Арсентьеву, ждал, что тот его не сегодня-завтра призовет для совета, но Николай Васильевич, как видно, предпочитал обходиться без советчиков. Что ж, и с этим можно было бы примириться, поступиться чем-то ради всеобщего благополучия, пользы дела и здоровой атмосферы в коллективе. Но Николай Васильевич все круче и упорнее гнул свою линию, здесь уже нельзя не вмешаться.

И Филимонов сказал:

– Я так думаю, Николай Васильевич, что ваша политика расходится с нашим общим курсом. Побольше поощрять, поменьше наказывать – так я понимаю нынешний курс. А у вас как раз наоборот. Не то сейчас время, чтобы больший меньшего давил.

– Если я кого-то и давлю, как вы выразились, то только как администратор, невзирая на партийность и прежние заслуги. Это вы должны по своей линии давить на затесавшихся в партию разгильдяев. А вы их берете под защиту.

– Я беру под защиту не разгильдяев, а справедливость, – возразил Филимонов. – И людей здешних я лучше вашего знаю.

В голосе Филимонова появилась горячность, но тем спокойнее становился Арсентьев, даже улыбаться начал. Снисходительно и благодушно улыбаться.

– Полно, полно, Леонид Иванович. Абсолютно верно, парторг должен быть поборником справедливости, психологом и людоведом. Но парторг должен, образно говоря, дудеть в одну дуду с администрацией, а у нас с вами, как выяснилось, получается разноголосица. Может быть, нам есть смысл продолжить эту полемику в присутствии секретаря райкома?

Филимонов молча разглаживал ворсинки на скатерти. Райком… Разве станет райком портить отношения с крупнейшим хозяйством района? У экспедиции и трактора, и вездеходы, и флотилия, и мехмастерские. А у райкома – добитый «газик» и катерок БМК. Чуть что – звонят Арсентьеву: «Выручай, Николай Васильевич»…

– Зачем сор из избы выносить? – примирительно сказал он. – Можно самим во всем разобраться, в своем коллективе, в своей организации. Я – что? Поступили сигналы, я на них реагирую…

– У вас обратная реакция, уважаемый Леонид Иванович. Но это хорошо, что вы пришли ко мне. Мы, собственно, ни разу по душам не говорили.

Арсентьев встал, мягко ступая, прошелся по комнате, тронул ладонью радиатор отопления – в квартире было прохладно, – и вернулся на место.

– Давайте уж будем откровенны друг с другом. Должен сказать, Леонид Иванович, что мы ленивы. Хорошо работать мы можем только из-под палки, держать нас нужно в страхе божьем, неустанно прививать послушание, то есть, в конечном счете, – дисциплину. А упрямцев будем обламывать. И ведущая роль в этом, повторяю, должна принадлежать партийной, профсоюзной и комсомольской организациям. Отдельных же лиц, так сказать, трудновоспитуемых, администрация сумеет призвать к порядку или… избавиться от них. По своей административной линии. В таком аспекте мы и должны строить наши с вами взаимоотношения. Вы формируете общественное мнение, готовите, так сказать, почву. Мы ее засеваем. А урожай – государству.

Филимонов улавливал в словах Арсентьева какую-то скрытую неправду и все подыскивал, как бы поточнее выразить свои ощущения. С другой стороны, не хотелось ему заострять разговор, потому что был перед ним начальник экспедиции, это во-первых, а во-вторых, привык он все разногласия решать полюбовно, мирным путем. Стараясь, чтоб не получилось очень уж резко, он сказал:

– По-вашему, надо работать из-под палки. Нет, неправильно это. Так мы ничего не достигнем. Труд должен быть радостью и потребностью. С детства это людям внушаем.

– Ну, Леонид Иванович! Не всякий труд радость, далеко не всякий. Особенно в геологии. Не думаю, что тюкать кайлом такое уж большое удовольствие. И вообще, эти «теоретические» споры мне еще в институте надоели. Надо работать, а не болтологию разводить. – Арсентьев подчеркнуто взглянул на часы. – А теперь, Леонид Иванович, когда мы с вами расставили точки над «и», я рекомендую вам вплотную заняться воспитанием таких товарищей, как Андрей Александрович Князев. Вплотную!

– Вызвать я его вызову, – сказал Филимонов,- а насчет партбюро… Не советую, Николай Васильевич, честное слово, не советую. Не поддержат вас наши коммунисты. И я не поддержу.


Истоки наших характеров – в нашем детстве. Еще мама, модельерша-надомница, внушала Коле Арсентьеву в дошкольном возрасте, что надо быть послушным, если хочешь чего-то достичь, сурово наказывала его за непослушание, под которым понимала всякое проявление самостоятельности. Жили они тогда в Оренбурге, отец у Коли умер, а мать… Ему было противно, как она заискивала перед своими клиентками, женами ответработников, но мать заставляла и его униженно благодарить за мелкие подношения. Мать не уставала плакаться соседям на горькую свою вдовью участь, Коля же предпочитал, чтобы им с матерью завидовали. Он не знал еще, как надо бояться людской зависти. Время от времени он все же бунтовал, но его всегда усмиряли, и длилось это до тех пор, пока Коля не уразумел, что быть послушным и впрямь выгоднее, а точнее, не быть, а казаться послушным.

В школе он успевал хорошо, ученье было ему не в тягость, он вообще не представлял, как можно чего-то там не понимать или не выучить, когда все так просто и легко запоминается, надо лишь чуточку старанья. Поэтому ореол первого в группе ученика не вызывал у него победительного чувства – эта слава не требовала от него никаких особых условий, он ее не добивался, а значит, и ценность ее невелика. Он повседневно разменивал ее, как кредитку, и на мелочь покупал то расположение учительницы, когда тянул с места руку, то милостивое заступничество силачей, которым он давал списывать. Был у них второгодник Гаркуша – жилистый, косоглазый, с блатной челкой, – так Коля с ним настоящее соглашение заключил. Он делал за Гаркушу уроки и даже целую систему подсказок для него выдумал, язык жестов, а Гаркуша не только заступался за него в группе, но мог и «кодлу» ради него свистнуть и наказать какого-нибудь Колиного обидчика далеко за пределами школы. Три года продолжалось это содружество, потом Гаркушу упекли в колонию, но Коля долго его вспоминал и жалел о нем.

И все же, несмотря на то, что не был Коля ни ябедой, ни жмотом, мог и завтраком поделиться, и деньгами, скудными этими мальчишечьими копейками, к тому ж в отличниках числился – не имел он в группе веского слова, не получалось у него верховодить. Верховодили другие, не отличники и не силачи, хоть сила у ребятни испокон веку пользуется уважением. Что-то в них было, в других – то ли особая смелость, то ли прямодушие, то ли неуступчивость характера, или что-то иное, неуловимое, недостижимое, чего ни понять Коля не мог, ни объяснить. Много позже он нашел этому определение – обаяние личности.

Такие люди встречались Николаю Васильевичу почти на всех пролетах его жизни, и всегда его поначалу обязательно влекло к ним. Как у иных мужчин есть стереотип женской внешности, неизменно их привлекающий, так и у Николая Васильевича был свой стереотип для дружеской привязанности. Но люди эти почему-то избегали его, а если и принимали в свой круг, то потом быстро к нему охладевали. Николай Васильевич не признавал любви без взаимности, и его дружелюбие переходило в неприязненную ревность ко всему, что было с этими людьми связано.

Вообще-то Николай Васильевич не считал себя уравновешенным человеком, и иной раз ему приходило в голову, что в идеале каждого руководителя надо раз в год испытывать специальными психологическими тестами. Но мысли эти он никогда никому не высказывал, а если бы его спросили о чем-нибудь подобном, он ответил бы, что все это – интеллигентские штучки: для того, чтобы умело и правильно руководить, нужны знания, организаторские способности и четкая политическая платформа. Не более того.


Бревенчатый домишко радиостанции стоял на отшибе от конторы, отмеченный двумя высокими мачтами антенны. Одну половину домика занимала семья Филимонова, во второй размещалась собственно радиостанция.

Князев шел туда и думал, зачем он понадобился Филимонову. Наверно, опять какое-нибудь поручение. Сколько раз договаривались, чтобы начальников партий не трогали.

Поручений и нагрузок Князев старался избегать, особенно если они мешали работать. Общественником он себя не считал. Он считал себя инженером.

В комнатке радиостанции пахло канифолью и разогретым трансформаторным маслом. Подвывал умформер. Филимонов в наушниках сидел спиной к двери, работал. Увидев Князева, он кивком пригласил его сесть и продолжал передачу. С краю стола лежало несколько заполненных бланков радиограмм. Князев узнал быстрый небрежный почерк Арсентьева (резолюции его в экспедиции расшифровывали, как древние письмена, а спросить – стеснялись) и отвел глаза.

Отстучав, Филимонов снял наушники, вместе со стулом повернулся к Князеву. Выглядел он то ли нездоровым, то ли невыспавшимся.

– Что нового в эфире? – спросил Князев.

– Все новости с земли идут, Андрей. – Филимонов испытующе взглянул на него. – Есть хорошие, а есть и плохие.

– Плохие мы сами узнаем. Давайте хорошие.

– Для тебя, пожалуй, хороших нет. Одни плохие.

– Вот как… – Князев похлопал себя по карманам, ища сигареты, потянулся к лежащей на столе пачке «Беломора»: – В чем же дело?

Филимонов закашлялся, зло ткнул недокуренную папиросу в банку с водой, где уже кисло с полдюжины окурков.

– Я думаю, Андрей, что ведешь ты себя не сильно умно. С этой премией, понимаешь… Зачем ты так? Премию тебе не Арсентьев подарил, ты ее заработал по закону, и значит – не имеешь права от нее отказываться. Тут твоя, так сказать, принципиальность знаешь чем обернулась? Дерзостью! Поставь-ка себя на его место – приятно тебе было бы, если б, допустим, твой Сонюшкин тебе такую демонстрацию устроил? Или другой кто-нибудь?

– Я как-то не думал об этом, – сказал Князев. – И о том, доставлю Арсентьеву удовольствие или наоборот, – тоже не думал. Меня ущемили, я отреагировал – все дела.

– Неправильно ты отреагировал. По-мальчишески. А ты взрослый человек, к тому же сам руководитель. Понимать должен.

– Как же правильно по-вашему?

– Есть разведком, при нем комиссия по трудовым спорам – неужто не знаешь? Откажут – обращайся в терком. Вот это по закону, с соблюдением всех правил. Умные люди так и поступают, а не прут на рожон… Надо бы собрать бюро и всыпать тебе, чтоб неделю чесалось, да ладно. Пощажу твое самолюбие. Ты вот только самолюбие других, которые тебя старше и годами и должностью, щадить не хочешь…

– Леонид Иванович, я все понимаю, но и вы меня поймите. Строчить жалобы по инстанциям – это не по мне. А не выразить своего несогласия я тоже не мог. Как получилось, так получилось, чего уж теперь.

Запищала морзянка. Филимонов подкрутил настройку, взялся за наушники.

– В общем, учти: будешь еще залупаться – всыплем и старое припомним. Понял?

До середины декабря зима все шутила: играла морозцем, присыпала снежком, высылала летучие дозоры метелей – будто силы пробовала. А однажды вечером ровно и сильно задул сивер, к полуночи вызвездило, и грянул трескучий мороз. Ртуть в градусниках сжалась в шарике ниже сороковой отметки, а спиртовые термометры на метеостанции показывали минус пятьдесят три по Цельсию.

В утренних сумерках от каждой избы потянулись вверх, сливаясь с туманом, ровные столбы дыма. Около полудня взошло расплывчатое оранжевое солнце и с ним еще три – два по бокам и одно сверху. Люди, занятые на наружных работах, были переведены в помещения, отменили занятия в начальных классах, в остальном же трудовая жизнь поселка шла своим чередом.

В то утро Князев начал составлять геологическую карту.

Еще не получены все анализы, нет серии шлифов по основному разрезу и не отдешифрированы аэрофотоснимки, но все эти данные можно будет учесть позже. Карта созрела, просится на бумагу, и нет сил унять нетерпение.

В году два таких знаменательных дня, которых ожидаешь и к которым готовишься: день первого маршрута и первый день работы над картой.

Микроскоп спрятан в ящик, коробочки со шлифами убраны, стол застлан свежей миллиметровкой. Мнущийся под пальцами рулон чистой топоосновы развернут и прикноплен по углам. Справа – сложенная пополам полевая карта, испещренная пометками и исправлениями – следами новых уточненных данных, новых идей. В левой руке – измеритель, в правой – остро отточенный карандаш. На топооснове чуть заметные следы уколов: это аккуратная Таня Афонина перенесла с карты точки коренных обнажений по маршрутам. И вот короткими плавными штрихами, словно под фломастером художника, ложится первая линия, первая граница между интрузивом и осадочной толщей…

Скупо движется карандаш, вольно гуляет мысль. Рождаются варианты рисовки. Прикинул ситуацию на отдельном листке, построил два-три разреза – все ясно, едем дальше.

Так, здесь ни одного коренного, все закартировано по свалам, по высыпкам. Ну, не беда, дадим пунктир, условную границу. Потомки поймут и простят.

А здесь сам черт ногу сломит: три разновозрастные интрузии секут друг друга, поди разберись. Можно, конечно, подтянуть поле ледниковых – и концу в воду. Ан, нет.

– Илья, давай-ка поглядим еще разок. Твой, маршрут, обнажение восемьсот семнадцатое.

Высотин лезет на стеллажи, достает запыленные образцы, раскладывает на своем столе.

– Давай описание глянем. Доставай пикетажку. Та-ак… Восемьсот, восемьсот… Вот оно. Ну-ка, что ты тут изобразил? Погоди, а где же рисунок, схема?

Высотин молчит, ковыряет пальцем образец.

– Сколько я раз повторял! – возвышает голос Князев, но отчитывать подчиненного за нерадивость нет настроения, и он только машет рукой. – Ну, что теперь? Шею тебе намылить? Или заставить слетать на вертолете за свой счет туда-сюда?

– Александрович, – говорит Высотин, – я и так все помню. Вот давайте нарисую.

– Своей бабушке будешь по памяти рисовать, – бурчит Князев, снова разглядывая образцы. – Действительно, хоть гони обратно в тайгу…

Он возвращается к карте. Ну, ничего. В общем-то картина ясна, в масштабе карты все равно эти мелочи не покажешь. И все же интересно было бы разобраться. Ох уж этот Высотин…

Короткими, четкими движениями карандаш, словно резец по мрамору, высекает на карте границы пород, и в памяти встают картины натуры: скальные обрывы, издали похожие на песочные «пасхи», а вблизи пугающе неприступные, как стены древних замков, у подножия нагромождения тонных глыб, то спаянных веками, то качающихся под ногой, еще ниже – сырые непролазные заросли тальника, редкий черный лес, и мхи, и комариное пение за спиной.

Он вспоминает, что еще тогда, в маршрутах, когда в голове у него постепенно вырисовывались контуры будущей карты, ему представлялся сегодняшний день, и эти два времени встречаются сейчас на острие его карандаша…

– Александрович, на вас занимать?

– Что? – Князев поднимает голову, оборачивается на голос. – Да, конечно. Сейчас иду.

Обеденный перерыв.

Во второй половине дня Князева тоже не вызывали на совещания, не донимали требованиями различных актов и процентовок, подчиненные не приставали к нему с вопросами, лишь тихонько переговаривались за его спиной, и он мог беспрепятственно то парить над кромкой плосковерхих гор, то проникать на десятки и даже сотни метров ниже дневной поверхности – в глубь многослойных толщ, смятых и разорванных катаклизмами миллионнолетней давности. И все, что он видел на земле или в ее недрах, отмечали на топооснове будущей карты легкие точные движения карандаша.

Позже эти линии закрепятся тушью, оконтуренные ими поля и зоны будут раскрашены различными цветами, и карта ляжет на стол чертежника, чтобы принять тот законченный вид, который привычен людям, непричастным к ее рождению. Но это будет не скоро, к концу зимы.

Истлел короткий декабрьский денек, тремя часами позже пришел к исходу рабочий день. Подчиненные распрощались и ушли, контора опустела. Князев приоткрыл форточку, откинулся на спинку стула и закурил. Под столом заворочался Дюк (он с разрешения хозяина пребывал здесь после обеденного перерыва), застучал по полу хвостом. Пора было идти домой и топить печку, но не хотелось. А в конторе тоже нечего делать: в коридоре уже громыхала ведром и шваброй тетя Даша, которая ругается, если задерживаешься допоздна.

Стужа обжигала. Волоски в носу слипались при вдохе, мерзли глаза. Князев нахлобучил шапку на лоб, прикрыл шарфом лицо, и поднятый воротник тотчас же заиндевел. Поселок будто вымер, даже собак не слышно, только из клубного громкоговорителя доносились нежные звуки скрипки, и странно было слышать их в таком космическом холоде.

Было всего лишь начало седьмого, и за бревенчатыми стенами, утепленными высокими завалинками, снегом, а изнутри – листами картона или сухой штукатурки, только начинались вечерние дела и разговоры.


Афонины в этот час сидели рядышком у открытой духовки. На плите разогревалась большая кастрюля свекольника. Таня не особенно утруждала себя стряпней. В ход шли те же, что и в поле, банки со щами-борщами, сдобренные, правда, свежим картофелем и мясом. Афонин не роптал. Он был очень привязан к своей жене (Таня была моложе его на одиннадцать лет) и считал за благо всякое проявление ее заботы. Детьми они еще не обзавелись, поэтому могли позволить себе жить друг для друга. В первую неделю супружества Афонин поклялся, что у них будет медовая пятилетка. Оговоренный срок истекал, но мед еще оставался – Афонины были людьми бережливыми.

В экспедиции, да и в поселке семья Афониных считалась образцовой: в поле вместе, на камералке вместе, на обед и с обеда вместе, даже в компании за столом рядом – надо же, и не надоест людям! А им действительно выпало счастье довольствоваться обществом друг друга и не искать перемен. Редкостный дар…

Так вот, они коротали вечер у духовки, ждали, пока хоть немного нагреется квартира, и разговаривали. Выбор тем был у них невелик: прошлое; настоящее, связанное с бытом; настоящее, связанное с работой; будущее. О прошлом они переговорили давно; о быте говорить было нечего, так как все основные продукты питания на зиму и дрова давно закуплены. Поэтому они, как обычно, перебирали события рабочего дня, увязывали их с событиями недельной, месячной, а то и полугодовой давности, пытались прогнозировать. В последнее время темой их разговора был Князев.

– Два медведя в одной берлоге не живут, – говорил Афонин, легонько похлопывая по жениному бедру, обтянутому двумя парами колготок. – Арсентьев сильнее, значит, останется он.

– Александрович тоже не из слабеньких, – возразила Таня, и Афонин согласно кивнул; он знал, что она так скажет, потому что вчера, позавчера и позапозавчера они говорили так же и о том же, и им не надоедало. – Он тоже зубастый, – продолжала Таня. – Его одной левой не сковырнешь.

– Не сковырнешь, – подтвердил Афонин. – Но сила солому ломит.

– Александровича в управлении хорошо знают. В случае чего, в обиду не дадут.

– Будто у Арсентьева там связей нет!

– Может, у Александровича сильнее связи. Мы же не знаем. И в экспедиции за него заступятся.

– Небось, влюблена в него? Смотри мне…

– А что, он мужчина! Его все наши бабоньки любят.

– Можно подумать, – с ноткой ревности промолвил Афонин, – куда там, Жан Марэ.

– Да, а что? После фильма, где Жан Марэ, на таких, как ты, и смотреть не хочется.

– Можно подумать, что он на тебя посмотрит.

– Кто? Александрович?

– Жан Марэ. Да и Князев тоже.

– Жан Марэ – не знаю, а Александрович… – Таня засмеялась, тренькнула мизинцем по надутым губам мужа.- Эх ты, губошлеп мой старенький. Зачем я ему? Я тебе нужна, значит, – и ты мне. Понятно?

Она привычно прильнула к мужу, привычно поцеловала его мягкими губами, погладила по щеке, и Афонин сразу размяк, обнял ее, усадил на колени. Но Таня шлепнула его по рукам и соскочила на пол: кастрюля со свекольником начала хлопать крышкой.

Ужинали они всегда молча. Афонин происходил из вологодских крестьян, с детства был воспитан в уважении к хлебу насущному и жену приучил к тому же: ни разговаривать, ни читать за едой не разрешал.

Таня, горожанка, подобные предрассудки не разделяла, но покорилась. Она вообще была женой покладистой и покорной. В мелочах.

После ужина Афонин всегда уходил в комнату слушать приемник, а Таня, помыв посуду, садилась вязать. Но сегодня привычный порядок нарушился. Комната никак не хотела нагреваться, и Афонин остался на кухне. Они опять устроились возле духовки и продолжили прерванный разговор.

– Женить бы его,- сказал Афонин. – Сразу другим человеком стал бы. Я тоже до тебя бирюк бирюком был, на всех кидался.

– Что-то не верится. Когда мы познакомились, ты таким пришибленным был, тихоней… Ты и сейчас тихоня, лопушок мой.

– Чего шуметь понапрасну?

– Давай я буду тебя Тихоном звать. Тишка Афонин. Нет, тогда уж Тишка Тихомиров.

– Ты сама в конторе тише воды, ниже травы.

– Должность у меня, Тихомирчик, такая незаметная. Да и что я! Это вам, мужикам, шуметь надо, дорогу в жизни пробивать.

– Пробиться и без шума можно, – заметил Афонин. – Совсем не обязательно шуметь. Делай свое дело, старайся, а остальное само придет.

– На тихих да старательных воду возят.

– Пусть начальство шумит. А я не хочу и не умею.

– И не надо. – Таня погладила мужа по редеющим волосам. – Ты у меня робкий. Зайка серенький…


Высотин, Сонюшкин и Фишман жили втроем в большой комнате, которую арендовала экспедиция. Хозяйка, фрау Фелингер, как они ее между собой называли, согласилась готовить для них и стирать, и они с полным основанием считали, что быт у них налажен идеально. У хозяйки корова, свиньи, куры, своя картошка и капуста; в продмаге всевозможные крупы, консервы, мясо, рыба (родная, енисейская), дичь – что еще можно пожелать? Готовила фрау по-немецки аккуратно и по-сибирски основательно. Постояльцы, в свою очередь, не скупились на похвалы, и пансионат фрау процветал – на зависть остальным экспедиционным холостякам.

Этот вечер они проводили дома. Сонюшкин в своем углу мастерил из тонкой сталистой проволоки петли на зайцев. Фишман за столом переводил статью из английского геологического журнала. Высотин полулежал на кровати и тихонько бренчал на гитаре:

А я еду, а я еду за деньгами,
За туманом пускай едут дураки…
Сухо треснуло в стене. Высотин, не переставая перебирать струны, повернул голову в сторону Сонюшкина:

– Юрка, впусти своих скотов. Лапы поморозят.

– Еще чего, – сказал Сонюшкин. – Ието… йето… с-собаку нельзя в дом пускать. Нюх а-пропадет.

Заядлый охотник, он держал двух лаек. Они были неплохо натасканы на пушного зверя и боровую дичь. Каждый год Сонюшкин брал в апреле отпуск и уходил в тайгу на самый настоящий промысел, добывал белок, песцов, иногда даже соболей. Шкурки он сдавал в заготпункт, птицу раздаривал знакомым (фрау почему-то брезговала возиться с перемерзшими тушками рябчиков и копалух).

– Жестокий ты человек. – Высотин ударил по струнам. – Бессердечный. Александрович вон Дюка даже в контору пускает.

– Испортил пса. А-кк… А-кк… комнатную собачку из него сы-делал.

– Ничего подобного. Добрый человек потому что. Егор, так я говорю?

Игорь Фишман, к которому был обращен этот вопрос, не отрываясь от словаря, кивнул. Он дорожил своим временем. У Фишмана был дальний прицел: к концу срока договора сдать экзамены кандидатского минимума, собрать материал, а потом поступить в очную аспирантуру и через три года выдать диссертацию. Но о своих планах он не распространялся, говорил, что занимается просто так, для себя.

В свое время и Высотин был полон благих намерений. Заочный институт, железный порядок дня: кроме работы, два часа физических упражнений, семь часов для сна, остальное – для самообразования. Ну, поле не в счет, там день делится только на две неравные части – работу и сон. А на камералке все как-то не получалось по режиму, слишком много соблазнов обрушивалось после поля – то танцы-шманцы, то веселая компания, то кино интересное. Каждый понедельник собирался начать новую жизнь, да так и не начал.

Оставалось лишь скептически посмеиваться над усилиями других. А сегодня Высотин был к тому же и не в духе.

– Егор, не слышу ответа. Или с тобой уже по-иностранному надо? Ай лав йю. Хэнде хох. Аллегро модерато.

– Добряк, добряк, – не поднимая головы, ответил Фишман, чтоб Высотин отвязался. – Был либералом и останется.

Высотин рванул струны:

– Сожитель Юра! Вы слышали? Сожитель Егор назвал нашего Александровича либералом!

– Перестань паясничать, – с досадой сказал Фишман. – Я ничего подобного не говорил.

– Сожитель Юра! Будьте свидетелем.

– Йето… йето… К-кончай.

– Я еще не начал. Итак, Егор отказывается от своих слов. Правильно делаешь, Егор. Одно из двух: или ты не знаешь, что такое либерал, или ты не знаешь, что такое Князев. Так сказать, не успел еще узнать. Что такое либерал, мы сейчас выясним.

Высотин отложил гитару и потянулся к полочке над кроватью, где стояли книги.

– Вот словарь иностранных слов. Ищем на букву «л». «Либерал – сторонник либерализма». Смотрим, что такое либерализм. Вот, оглашаю: «Половинчатость, беспринципность, примиренчество, попустительство, отсутствие бдительности, мягкотелость». Очень подробно. И знай, Егор, что ни одно из этих определений к Андрею Александровичу Князеву, нашему начальнику, не подходит. У нашего Александровича все наоборот.

Высотин поставил словарь на место и снова взял гитару.

– Как там поется в одноименной опере:

Я храбр, я смел, стра-аха я-а не знаю-у,
Все бо-ятся меня, все тре-пещет кругом…
Фишман захлопнул свой журнал и, не поворачиваясь к Высотину, сказал:

– Мало того, что ты мне мешаешь, так еще и пошляк, У человека неприятности, а ты…

– Йето… йето… шебаршишь, как шут гороховый, – вполне серьезно добавил Сонюшкин. – Обормот.

– Вы, догматики! – закричал Высотин. – Ваше благородство и гуманизм знаете чем отдают? Верноподданничеством! Не здесь надо высокие чувства проявлять, не здесь!

– Ага. Здесь очень удобно фигу в кармане показывать.

– Ты на меня намекаешь?

– Если ты считаешь это намеком, то на тебя.

Высотин внезапно успокоился и лег, положил гитару на живот, поглаживая деку.

– Бог с тобой, золотая рыбка, – сказал он. – Думай, как хочешь.

– Нет уж, давай разберемся, – Фишман вместе со стулом повернулся к нему. – В данном случае то, что ты считаешь благородством и гуманизмом, есть простая порядочность. Та самая, которая не позволяет говорить за спиной гадости. А то, что ты называешь верноподданничеством… Юра, ты Александровича уважаешь?

– Ну йето… йето… Ясное дело.

– Я тоже, – неторопливо продолжал Фишман. Ход мыслей его всегда отличался размеренностью и четкостью. – Возьми, Илюша, свой словарик и почитай, что такое уважение и что – верноподданничество.

Сонюшкин постучал молотком, выравнивая на чурочке проволоку, и заметил:

– Ех-хидства в тебе много, Илья. Раньше таких йето… йето… в шурф спускали.

Сонюшкину не было и тридцати, но по экспедициям он мотался с четырнадцати лет и застал еще отголоски мрачной вольницы времен «Енисейстроя», породившей общеизвестное: «Закон – тайга, прокурор – медведь». В конторе он считался знатоком таежной этики.

– Вы меня прорабатываете, как на комсомольском собрании, – сказал Высотин. – Ладно, дорогие сожители, изощряйтесь. А вот я поглядел бы, как бы вы себя на допросе у Арсентьева повели. Поодиночке. Что бы вы там бекали-мекали.

– Что ты мелешь? На каком допросе?

– Когда он про Болотное выяснял. Вы думаете, это была светская беседа? Черта лысого – форменный допрос! Я крутился, как карась на сковородке, весь потный от него выскочил… Но ништяк, никаких подробностей.

– Медаль тебе за это надо, – сказал Фишман. – За мужество и стойкость, проявленные… Подскажи, Юра, при каких обстоятельствах проявленные. За непредательство? Или в борьбе за право называться порядочным человеком? Вообще, ты не боишься, что мы тебя Арсентьеву заложим? Дескать, знал – и не сказал.

– Теперь хоть буду знать, на кого грешить.

– Да, так мы и сделаем, – сказал Фишман, глядя на Сонюшкина. – Завтра же пойдем и заложим. Правда, Юра?

– Йето… йето… а-тц-тц… а-тц-тц… Тьфу! – только и сказал Сонюшкин, разволновавшись, и в досаде на свое косноязычие махнул рукой.


Первое письмо от Матусевича Князев получил к Октябрьским, и оно было похоже на те десятки писем, которые получают в эту пору работники экспедиции от бывших сезонников: доехал нормально; чуть не опоздал к началу занятий (устроился на работу туда-то и туда-то); маленько прибарахлился; вспоминаю тайгу; как там ребята? Поздравляю с праздником! Всем приветы и самые, самые, самые лучшие пожелания…

К середине зимы переписка эта обычно глохнет и если возобновляется, то весной: робкие и явные (смотря по тому, как распрощались) «закидоны» насчет того, как бы снова попасть в эту же экспедичку и в ту же партию и можно ли рассчитывать на вызов, чтоб дорогу оплатили.

Второе письмо от Матусевича пришло месяц спустя и было неожиданно не только своей неурочностью. Вернее, неожиданности из него так и посыпались, так и запрыгали, будто в конверте было не два листка почтовой бумаги с городским пейзажем и надписью «Київ», густо исписанных округлым полудетским почерком, а дюжина живых и шустрых кузнечиков. Матусевич женился и пошел «в примаки» к теще, почтенной и интеллигентной даме. Жену зовут Лариса, она врач-педиатр, в прошлом году окончила институт и работает в детской «неотложке». Матусевич договорился с университетским начальством об академическом отпуске, так как дипломировать будет только по тому месторождению, которое они летом открыли («Андрей Александрович, Вы его уже назвали как-нибудь? Если нет, то я, как человек, причастный к открытию, предлагаю и настаиваю назвать его «Дориана». По-моему, очень даже звучит»). И теперь, стало быть, Матусевич с молодой женой сидят на чемоданах и ждут официальную бумагу, чтобы немедля сесть на самолет и прилететь…

Оглушенный всеми этими новостями, Князев пошел в коридор покурить и перечитал письмо. Жена, теща… Трудно было представить тщедушного Матусевича в роли мужа и зятя. И почему – Лариса? В поле Володя ждал писем от Нонны, и помнится, была эта Нонна студенткой пединститута. Авральная какая-то женитьба…

А месторождение, дорогой Володя, уже названо и довольно прозаично – «Болотное». Период громких названий у нашей экспедиции позади. На поверку все эти «Аэлиты», «Дьявольские», «Изумрудные» и «Лазурные» оказались пшиком. Лучше уж – «Болотное»…

Князев перечитывал письмо и щурился от сигаретного дымка. Ну Матусевич, ну Володька. Что для него подъемные, проездные и прочие меркантильные понятия! Хочу и буду… К Володькиному счастью, есть на камеральный период вакансия техника, на первое время хватит с него. А как с квартирой? Жить-то он с молодой женой где собирается? В доме заезжих? В экспедиционном общежитии, где по шесть коек в комнате? На частной?

И Князев пошел к Арсентьеву. Едва он ступил на порог кабинета, оба коротко и остро взглянули друг на друга и тут. же укрылись за холодной вежливостью.

– Присаживайтесь. Слушаю вас.

Князев прошел к приставному столу, чуть помедлил, держась за спинку стула, и сел. По его мимолетному замешательству Арсентьев тотчас угадал, что пришел он не с требованием, не с жалобой, не согласовывать что-то и уж, конечно, не каяться. Значит, просьба. И Арсентьев настроился на просьбу, тут же смоделировав свое поведение и на случай, если придется разрешить, и на случай отказа.

Князев рассказал о письме Матусевича, о его горячем желании приехать и заключил:

– Думаю, что он будет здесь полезен.

– Каждый лишний человек на камералке – балласт – сказал Арсентьев и тут же спохватился: – Это тот самый ваш студент, что открыл Болотное?

– Тот самый.

– Начальник вашего партизанского отряда?

– Да.

– Ага, – обрадовался Арсентьев, – значит, вы все-таки не отрицаете, что такой отряд был?

– Не отрицаю, – ответил Князев, глядя на Арсентьева. – Был такой отряд.

Откровенность его сперва обескуражила Арсентьева, потом разозлила. Он поджал губы и строго сказал:

– Раз не отрицаете, значит, извольте представить мне объяснительную по этому поводу.

– Зачем?

– Вы не знаете, зачем нужны объяснительные?

– Если на предмет взыскания, то я уже свое вроде бы получил.

– Мало вы получили, мало! Легким испугом отделались. Впрочем, я думаю, еще не отделались. Вопрос о вашем авантюризме пока еще не закрыт.

– Не будь моего, как вы говорите, авантюризма, не было бы Болотного.

– Было бы годом позже, только и всего.

– Ого! Целый год! Никель – стратегическое сырье.

– Не надо, – поморщился Арсентьев. – Двигали вами не государственные интересы, а собственное честолюбие.

«А вы мне палки в колеса совали в государственных интересах?» – хотел спросить Князев, но сдержался. Он все-таки с просьбой пришел, и надо было перетерпеть. После паузы, которую Арсентьев мог посчитать и как признание им, Князевым, своей вины, он спросил:

– Как же все-таки насчет Матусевича? Подпишете ему вызов?

– Подпишу. Очень он здесь будет кстати.

Похоже, что Николай Васильевич действительно не собирался закрывать «дело о партизанщине».


С утра Фира Семеновна никого к Арсентьеву не пускала, оберегала его от телефонных звонков, а если кто-то очень уж настаивал, говорила: «У Николая Васильевича Людвиг Арнольдович».

Так оно, в действительности и было. И. о. главного геолога докладывал начальнику экспедиции об итогах работ геологической службы и о перспективах. Приставной стол был завален картами и схемами. Разговор велся с глазу на глаз, без лишних ушей и языков, и если бы камеральщики знали, что решалось за обитой черным дерматином дверью, они ходили бы на цыпочках и разговаривали шепотом.

Речь шла о характере и направлении работ на ближайшие несколько лет. В скором времени Арсентьев и Нургис должны были докладывать об этом в управлении, и сегодняшний разговор при закрытых дверях был чем-то вроде генеральной репетиции.

Нургис считал, что будущее экспедиции в развертывании площадных маршрутных поисков, в проверке участков магнитных аномалий легкими буровыми работами. Арсентьев, наоборот, настаивал на том, чтобы маршрутные поиски сокращать, а вместо этого детально разбуривать уже известные рудопроявления. Предстояло выработать и огранить какое-то усредненное решение.

В поддержку своим доводам Нургис перечислил несколько перспективных находок за последний сезон, в том числе главную из них – рудопроявление Болотное. На Арсентьеваупоминание о Болотном подействовало, как красная тряпка на быка.

– Я почти уверен, – сказал он, – что Болотное – это блеф. Пока там не будет пройден глубокий шурф или, еще лучше, пробурена скважина, я в него не поверю.

– Вы не верите в Болотное, считаете его блефом, и тем не менее санкционировали проведение там дальнейших работ…

– Именно потому, что не верю. И если все это окажется мыльным пузырем…

Арсентьев не договорил, но по выражению непреклонности на его лице было понятно, что Князеву в этом случае несдобровать.

– Боюсь, что вы не правы, – тактично возразил Нургис. – Князев хороший геолог, честный геолог, на очковтирательство он просто не способен. И потом мне непонятна ваша логика. Именно Князеву вы предложили прошлым летом должность главного геолога, не так ли? А теперь обвиняете его бог знает в чем.

Арсентьев похрустел пальцами и с неудовольствием сказал:

– Во-первых, не я ему предлагал, а Иннокентий Аполлинарьевич. Но в свое время и я относился к нему неплохо и действительно был не против, чтобы он возглавил геологическую службу. Но после этой истории с самодеятельными поисками, – тут Николай Васильевич форсировал звук, словно на трибуне, – я понял, что ему не только главным геологом – начальником отряда быть нельзя! Нельзя такому авантюристу доверять серьезное дело, доверять людей – я в этом убежден. Думаю, что в ближайшее время и вы в этом же убедитесь, и наше добренькое партбюро. Не я его назначал начальником партии, но чует мое сердце – снимать придется мне. – Арсентьев перевел дыхание и сказал нормальным голосом: – Довольно об этом. Продолжим наши дела.

Спорить с Арсентьевым было интересно: он сначала как будто соглашался, играл в поддавки, а потом обрушивал на оппонента каскад логически неоспоримых доказательств. Нургис понял эту тактику, начал осторожничать и с какой-то жертвенной обреченностью видел, понимал, как его медленно и неотвратимо теснят в угол, чтобы добить окончательно.

Короче говоря, Нургису ничего не оставалось, как согласиться с Арсентьевым: едва только подтвердится перспективность Болотного (если подтвердится), сделать его участком Курейской партии, а одну из поисковых партий ликвидировать. Необходимость такого шага была продиктована и экономическими, и техническими причинами. И было ясно, что коль скоро дойдет до ликвидации, то уж Арсентьев постарается, чтобы ликвидировали ГПП № 4.

Людвиг Арнольдович трезво оценил обстановку, понял, что плетью обуха не перешибешь, и решил для себя во что бы то ни стало сделать так, чтобы при любой пертурбации Князев не очень потерял в зарплате и как специалист.


Сидя над картой, Князев часто и с неудовольствием думал о том, что его геология – самая, пожалуй, приблизительная из наук. Дай одинаковый фактматериал двум разным геологам – и они построят разные карты, принципиально разные. Это как два художника, которые расположились со своими этюдниками рядом и пишут один и тот же пейзаж, но по-разному его видят. И дело не только в системе взглядов. Простейшую вещь – контакт двух горизонтальных пластов – и тот никогда не покажешь на карте так, как его провела природа. Что уж говорить о толщах, смятых и нарушенных сотнями крупных, мелких и мельчайших сбросов, сдвигов, надвигов и взбросов. Если бы слои земные перемещались в натуре так, как рисует их отважная рука геолога, – какие катаклизмы ежеминутно потрясали бы нашу планету!

Но ничего не поделаешь. Никакими интегралами не выразить причудливейшие конфигурации подземных структур, никто не скажет, как поведет себя руда или порода в десяти сантиметрах от скважины. Предполагается, что она будет такой же, как в столбике керна. По десяти квадратным сантиметрам судишь о площади в десять километров. Закон аналогии, интерполяция, экстраполяция… И чутье.

Утолив первый голод, Князев свернул карту и засунул в тесемочные петли сбоку от стола. Пусть полежит. Построены самые бесспорные участки, но их мало. По основной площади еще ни анализов, ни шлифов, ни данных опробования.

Пока что надо было писать общие главы. Тем и хороша камералка, что можно разнообразить занятия. Не пошла карта – садись за микроскоп. Устали глаза – занимайся пересчетом химанализов. Надоело – пиши главы.

Иногда Князев спрашивал себя: смог бы он круглый год и год за годом заниматься одним и тем же, – скажем, работать бухгалтером или возить пассажиров по одному и тому же маршруту, или стоять за прилавком? Наверное, не смог бы, сбежал через неделю от однообразия. А тому же бухгалтеру, водителю или продавцу покажется скучным и недостойным делом рисовать цветными карандашами на листе бумаги. Кому это надо, за что люди деньги получают? А уж бродить по тайге – в гробу они видели эту романтику.

Думая таким образом, Князев пытался представить себя не геологом. У людей обычно в запасе несколько профессий, которыми они владеют или хотят овладеть. У Князева не было такого резерва, он видел себя геологом или никем, и это иногда пугало. Вдруг что-нибудь случится с ногами или вообще со здоровьем – так что нельзя будет ходить в поле, – куда он тогда? Ну, уедет с Севера, ну, устроится куда-нибудь, будет тянуть лямку изо дня в день, заставит себя найти в работе какой-то интерес… И все равно не даст покоя сознание того, что совершил вынужденную посадку, все вкривь и вкось, жизнь исковеркана.

В такие минуты Князев с внезапной, удивлявшей его самого мнительностью прислушивался к своему организму, пытаясь уловить ритм сердца, сомкнутыми пальцами давил те места, где, по его предположению, находились желудок и печень, однако никаких симптомов нащупать не мог. С внутренностями все, кажется, было в порядке. Радикулит, правда, беспокоил – не получался «мостик», костяшки пальцев при наклоне туловища вперед не доставали пола, и вообще спина как-то закостенела, но с этим можно было мириться, а на случай обострений был у Князева один проверенный рецепт: растирка скипидаром и компресс из кислого ржаного теста.

Он понимал, конечно, что полевикам Заполярья год работы засчитывается за два недаром, что еще десять, от силы пятнадцать лет – и поневоле потянет на конторскую работу. Но прийти к этой неизбежности надо постепенно, исподволь – как к старости…

Последнее время на него все чаще – из мозаичного разноцветья шлифа, с испещренной значками карты фактматериала, из окна камералки, обросшего толстым слоем инея, даже из тарелки со столовскими щами – глядело нахмуренное лицо с плотно сжатым маленьким ртом и клубеньками щек. Было ясно, что Арсентьев не намерен прощать ему ни малейшего промаха. И лучший способ защиты – нападение – здесь не годился, потому что на кого нападать? На начальника экспедиции? Он кругом прав, он борец за государственные интересы, он против нарушителей и волюнтаристов, он все вопросы решает коллегиально. У тебя – принципы, а у него – административная власть. Маневрировать? Не подставлять себя под удары? Загородиться бумажонками на все случаи жизни? Просто не давать повода? Не давать… Постараться не давать. Есть и другой выход: пойти к нему, выложить все, что думаешь о нем, и – заявление на стол. Север велик, без работы не останешься. А потом, как только устроишься, перетащить своих ребят – им все равно жизни не будет. Только вот месторождение Болотное за собой не перетащить… Да и Арсентьеву нельзя такого подарка делать, слишком он этого хочет.


Арсентьев думал о Князеве реже, чем Князев о нем, и это понятно: забот у Николая Васильевича было гораздо больше. Но если уж он вспоминал о камералке, то и о Князеве тут же вспоминал. Выслушивая доклады Нургиса, проявлял повышенный интерес к партии Князева, на планерках – то же самое, и при этом не считался с тем, что недобрая его пристрастность бросается в глаза. По его убеждению, Князев был вреден для производства и для коллектива, и Николай Васильевич старался, чтобы и остальные это поняли.


Прибыли, наконец, аэрофотоснимки, заказанные еще год назад. Все им обрадовались и полдня толпились у стереоскопа, рассматривая с километровой высоты места, по которым ходили летом, узнавали их и не узнавали – такое все было аккуратное, чистенькое, ровное, как в ухоженном парке. Приятные воспоминания перемежались восторгами по поводу того, как четко дешифрируются на снимках разрывные нарушения, как достоверно, по смене растительности, отбиваются осадочные толщи. Не карта будет, а конфетка, и вообще с такими аэрофотоснимками и в поле ездить не надо.

– Или наоборот – не выезжать с поля, – заметил Князев и разогнал публику по местам, а Таню Афонину попросил соорудить из картона плоскую коробку с клапаном.

Несколько дней назад Арсентьев издал приказ по камеральным группам, который предписывал «в целях упорядочения хранения секретных документов все планы, карты, полевые планшеты, аэрофотоснимки и другие закрытые материалы по окончании рабочего дня сдавать на хранение в упакованном и опечатанном виде в фонды экспедиции…»

С приказом ознакомили под роспись весь личный состав камеральных групп. В тот же день завхоз выдал каждой партии листовои картон для изготовления тубусов и папок.

«Чтоб все, как в лучших домах, – шутили камералыцики – Враг не спит».

Поводы для зубоскальства, откровенно говоря, были. Издавна весь картографический материал хранился у исполнителей, в обычных конторских шкафах, и никогда ничего не пропадало, разве что в поле. Но в поле и люди пропадают. Конечно, все, что касается подсчета запасов, хранить надо тщательно – не столько из-за секретности, сколько из-за ценности материалов: итог всех работ, конечная формула. А карты… Спутники-«шпионы» давно уже рассекретили самые подробные топоосновы.

В душе Князев разделял общее мнение, но виду не подавал: начальники партий назначались «ответственными за хранение и учет закрытых материалов внутри партии», а завфондами, отставной майор Артюха, был мужиком дотошным, буквоедом, и чувством юмора его с рождения обделили. Храня полную серьезность, Князев пояснил подчиненным, что дело не в секретности, а в соблюдении порядка, в элементарной бдительности, и тут же передоверил получение и сдачу закрытых материалов Тане Афониной. Отдавая ей мастичную печатку на засаленном шнурке, сказал:

– Вот, вручаю при свидетелях.

– А дверь кто будет опечатывать? – спросила Таня. – Вы же позже всех уходите.

– Будете оставлять мне перед уходом.

– Так пусть она у вас и будет.

– Тоже верно. Не сообразил, – сказал Князев и взял печатку назад.


Все эти дни Князев засиживался в камералке допоздна.

Антициклон, казалось, собирался гостить до весны. Даже днем выше сорока не поднималось, а ночами безжизненный лунный свет рождал хрупкие тени, воздух густел, словно наполнялся ледяными иглами, и тонко позванивал, и снег тоже звенел, а под ногами скрипел, под полозьями, укатанный на дороге, повизгивал и скрежетал.

В квартире Князева прочно установилась минусовая температура. Лед в бочке ковшом уже не пробить, приходилось брать топор, рукомойник же промерз до дна. Князев рассчитывал время так, чтобы по дороге домой успеть поужинать. Чайная закрывалась в восемь. К тому времени там оставались одни алкаши. Князев проглатывал раскисшие пельмени, брал в полиэтиленовый мешочек два гарнира для Дюка и шел восвояси. Дома он сразу растапливал печку, позже пил чай со сливовым джемом и читал у открытой духовки «Литературную газету», прибывающую в Туранск с недельным опозданием. Часам к одиннадцати комната наполнялась живым духом, но теперь надо было ждать, пока прогорят дрова, а ждать не хотелось, труба оставалась открытой, и к утру, пока он спал, все тепло улетучивалось.

Иногда он ночевал у Вали. Хотелось прийти пораньше, поиграть с ребятишками, и это желание было не мимолетным. Валины дети ему нравились, иногда, обычно в выходные дни, проходя мимо ее дома, он встречал их на улице и, замедляя шаги, всматривался в круглые, как у матери, румяные и оживленные лица. Мелькала мысль: а смог бы он стать для них отцом? Воспитывать, заботиться и все такое прочее? Для того чтобы узнать это, надо было познакомиться с ними поближе, но Валя была против. Он приходил и уходил, когда они спали.

С некоторых пор собственное жилье стало вызывать у него отвращение. Он ничего не мог с этим поделать. Заботиться о себе надоело. Торопясь с отчетом, он преследовал тайную мысль: спихнуть окончательное оформление Афонину, а самому выехать в апреле на весновку и снова почувствовать себя хозяином положения и главой дела.

Вечерами, когда все уходили, работалось хорошо, за полтора часа он успевал столько же, сколько за день, ему было радостно, что новые шлифы, новые химанализы, аэрофотоснимки – все это подтверждало его концепцию о строении района и укрепляло в уверенности, что Болотное – не подведет.

Как-то раз он засиделся позднее – обычного, чтобы дописать раздел – полстранички осталось. Он думал над фразой, покусывал головку шариковой ручки, и в это время вошел Пташнюк. Остановился в дверях, прищурился на настольную лампу.

– Иду мимо, вижу – свет. А это ты, значит, тут полуночничаешь…

Пташнюк грузно сел за соседний стол, расстегнул меховую куртку и сдвинул на затылок пушистую шапку.

– Чего домой не идешь?

– Поработать захотелось, – неприветливо ответил Князев, не поднимая глаз.

– Не говори. Эту работу сроду не переделаешь… – Пташнюк встал, прошелся вдоль стеллажей, трогая образцы.

Князев, вполоборота следя за ним, пробурчал:

– Ходят тут разные, а потом полевые материалы пропадают.

– За шо людям деньги платят? – сказал Пташнюк, не обращая внимания на его слова. – Бродят по тайге, камешки собирают… Я на берег Тунгуски выйду – покрасивше найду.

– Есть такие ловкачи, – отозвался Князев.- Маршрут через гору у подножия описывают, образцы набирают из свалов…

– Ну вот, видишь. Будем ваши поиски-то… свертывать. Никому они не нужны. Геофизика, бурение – ото передовые методы. – Он снова опустился на стул, покрутил на пальце угольник. – А я вот скоро уйду с заместителей. На партию. Надоела канитель. Может, и Болотное твое разведывать буду. Пойдешь ко мне старшим геологом?

– Не пожалеете потом?

– Я никогда ни о чем не жалею. Шо сделано, то сделано. А с тобой бы мы сработались. Я б тебе полную свободу. Ты бы геологов вот так держал, – он показал кулак, – а я всех остальных. Ото была б ладная упряжка и полный дуэт.

– Насчет Болотного это серьезно? – озадаченно спросил Князев. – Начальником партии будете?

– А шо ты так удивился? Очень даже возможно и вполне вероятно.

– Знал бы – не открывал…

Не задевали Дмитрия Дмитрича ни насмешки Князева, ни пренебрежительный его тон, а эти слова задели. Он задышал тяжело, недобро, качнулся вперед, но сдержал что-то в себе и молча вышел.


Глава третья

В один из розовых от солнца и тумана январских дней Князева позвали к телефону, и он услышал знакомый, хоть и призабытый, радостный и взволнованный голос:

– Андрей Александрович! Здравствуйте! Это я.

– Володька, что ли?! – закричал Князев. – Ты откуда звонишь? Из Красноярска?

– Да нет! Мы уже прилетели. Здесь, в аэропорту.

– Ну, елки, жди меня. Я сейчас буду!

Выездной у крыльца не оказалось – начальство укатило куда-то. Оставалось надеяться, что подвернется какой-нибудь транспорт на месте. Лучше бы, конечно, пригнать для Володьки и особенно для его молодой жены (интересно, какая она?) собачью упряжку, да где их сейчас найдешь, собачек? Все на работе.

Князев быстро шагал по разъезженной дороге, отгораживался поднятым воротником от колючего хиуса (хорошо, что обратно будет в спину дуть), рисовал себе встречу, которая через несколько минут произойдет, и в душе был нежданный праздник. Потом радость его чуть поубавилась – вспомнил, что дома грязь, запустение, даже постель не прибрана. Ну ничего. Не везти же их в общежитие.

Вот и аэропорт – двухэтажное бревенчатое здание со шпилем. Князев вбежал на крыльцо, потянул на себя одну дверь, толкнул другую. В зале пусто, один-единственный человек стоял у окна спиной к свету, и это был Матусевич. Они пошли навстречу, посредине зала потискали друг другу руки. Князев повернул его за плечи к свету, разглядывая поднятое к нему тонкое, подростковое лицо. Матусевич смущенно улыбался, а глаза так и сияли. Князев порывисто обнял его, прижал, похлопал по спине.

– Где же Дюк? – спросил Матусевич.

– А жена твоя где?

Матусевич глянул в сторону. В закутке между тамбуром и черной голландкой сидела на двух составленных рядом чемоданах молодая женщина в меховой шапочке с длинными ушами. Сидела чуть напряженно, пряменько, по-девичьи уютно сложив на коленях руки в красных варежках. Сидела и слегка улыбалась.

Князев шагнул к ней, еще издали поздоровался.

– Я вас таким и представляла. Большим. – Голос у нее был низкий, она чуть грассировала. Встала, протянула Князеву руку.

– Здравствуйте, Андрей Александрович. Меня зовут Лариса.

Малого росточка, под стать Володьке, нос, пожалуй, чуть великоват, узкий, волевой подбородок, прямые тонкие брови, темные глаза, асимметричный рот… Лицом старше Володьки… Ни красавица, ни дурнушка – рядовой товарищ.

Ревнивый этот мужской осмотр длился не более секунды, но в глазах Ларисы промелькнула тень обиды. Князев понял, что она прочла его выводы насчет своей внешности, и взял фальшивый, развязный тон:

– Рад познакомиться, молодцы, что приехали. Ну-ка встаньте рядом, погляжу на Володю Матусевича в роли мужа. Ранние браки – счастливые браки или, как говорит Коля Лобанов, «пораньше сядешь – пораньше выпустят»…

– Он здесь? – быстро спросил Матусевич.

Князев начал подробно объяснять, что Лобанов сейчас пребывает на Курейке в горном отряде, а в апреле поедет на весновку под началом одного недоучившегося молодого специалиста…

– Ну, об этом у нас еще будет время поговорить, а сейчас давайте двигать. Где ваш багаж?

– А вот он. – Матусевич кивнул на чемоданы.

– Милые вы мои! – только и сказал Князев и облегченно засмеялся, ибо все стало на свои места: к нему приехали два молодых идиотика в полузимних пальтишках и городской обувке, и он должен о них позаботиться.

– Пошли, – сказал он и взялся за чемоданы, не обращая внимания на протесты Матусевича. – Предложи руку молодой жене.

Они спустились с крыльца, а тут как раз в сторону поселка бежала порожняя лошадка. Сели в притрушенные сеном розвальни, Матусевич укутал Ларисе ноги сеном и что-то негромко сказал ей, а она, прикрывая варежкой нос, молча глядела мимо обындевевшего лошадиного крупа вперед, на выплывающий из тумана порядок черных, утонувших в снегу изб.

Возница подбросил их почти до самого дома, дальше шли через дворы – мимо сарайчиков, заледеневших бугров помоек, мимо дощатых уборных. Князев с чемоданами шагал впереди и думал, как бы задержать гостей на минуту в кухне. Лариса семенила за ним, короткие сапожки ее, подбитые искусственным мехом, снизу сделались как каменные и стучали как каменные, колени онемели, застыли пальцы в тонких варежках; ей было все равно, куда идти, лишь бы скорей оказаться в тепле. Матусевич шел сзади, глядел на помойки и уборные глазами Ларисы, видел ее съежившуюся спину и страдал вдвойне.

Пришли, наконец. Князев отпер висячий замок, пропустил гостей вперед и сразу же, шутливо подталкивая Матусевича в спину, оттеснил их к вешалке, загородил проход чемоданами, извинился, метнулся в комнату, молниеносно прибрал постель и вышел довольный.

– Прошу! – сказал он. – Только раздеваться пока не стоит, пожалуй…

Лариса непонимающе взглянула на него, перевела взгляд в угол с бочкой, на ковш, в котором вспучился лед, и низко опустила голову.

– Лисенок, милый! – Матусевич кинулся к ней, затормошил. – Ну что ты? Ну, пожалуйста! Ну не надо.

– Ноги… не чувствую совсем… и руки…

Князев подставил ей табурет, стянул варежки, начал оттирать покрасневшие пальцы, а Матусевич, став на колени, дергал замки на сапогах, стащил один, другой, тер холодные, словно безжизненные ступни, дышал на них. Князев снял свою меховую куртку, бросил Матусевичу: «На, укутай ноги!» – вытащил из-за печки дрова, стал щепать лучину. Чиркнул спичкой, через минуту пахнуло дымком.

– Сейчас разгорится. Ну, отошли маленько?

Лариса терла под курткой колени. Матусевич виновато топтался рядом.

– Спасибо. Кажется, отходят. – Она попыталась улыбнуться. – Боюсь, что мои сапожки здесь непригодны.

– Лисенок, завтра же… – начал Матусевич, но Князев нахлобучил ему шапку на нос.

– Нет тебе оправданий. Нормальные люди в таких случаях дают телеграмму.

– Он хотел, но я не разрешила. Беспокоить вас…

– Хо, беспокоить! Сейчас градусов тридцать пять, а вполне могло быть и сорок пять, и пятьдесят. Самое на то время, крещенские морозы. Вы-то могли и не знать про наш климат, а этому таежному волку, – он кивнул на Матусевича, – непростительно.

– Сколько сейчас в вашей квартире? – поежилась Лариса.

– Градусов пять-шесть ниже нуля.

– Вы – морж?

– Скорее, ночлежник. Хожу сюда только ночевать.

Остаток дня Князев провел в хлопотах, не связанных с составлением отчета.

Звонок завскладом кустового орса, напоминание об одной незначительной услуге (давал людей на выгрузку). Что у вас там в закромах булькает? Арабский три звездочки? Годится… А еще что-нибудь, полегче? Шампанское? Ну, прекрасно! Почему не советуете? Ах, перемерзло… Значит, две бутылки арабского и банку персиков.

Звонок завскладом экспедиции. Тетя Варя, валенки нужны. Размер? Самые маленькие. Вы какой носите? И мне такие. Жене, только не своей. И чулки меховые. А рукавицы? Тоже нету? Ладно, давайте адрес бабуси. Нет, шерсти нету, пусть из своей вяжет.

Визит к Пташнюку. Начальство в настроении и потому приветливо, и все как ни в чем не бывало. Резолюция на заявлении: «Бух. Выписать за н/р». Визит к Бух. Там горячка, годовой отчет, но все-таки уважили просьбу трудящегося. Накладная в кармане.

Теперь быстренько в магазин, а там как раз свежемороженая нельма, свежемороженые рябчики и оленина первой категории. Все это – в рюкзак, рыбий хвост с обгрызанным плавником торчит, как фюзеляж сбитого самолета. Теперь в хлебный. Хлеб только привезли – горячий еще, с хрустящей корочкой, высокий, душистый, удивительный пшеничный хлеб из местной маленькой пекарни. Затем килограмм «Тузика», три банки сгущенного какао, банку кофе. Кажется, на любой вкус теперь.

Марш-бросок в один склад, в другой. Легкое самодовольство хозяйки, возвращающейся с рынка с полной кошелкой. До чего, оказывается, приятно быть кормильцем.

Гости тоже не теряли зря времени. Квартира носила следы уборки, на плите грелись ведро с водой и чайник. На кухонном столе стояли две распечатанные банки гречневой каши со свининой. Лариса крошила на краешке стола лук. Она переоделась в красный лыжный костюм и походила на мальчишку, и стрижка у нее была мальчишечья. Матусевич чистым полотенцем перетирал посуду.

– Ого! – Князев осторожно опустил на пол рюкзак. – Я не ошибся дверью?

Ответом были радостные улыбки.

– Вы не сердитесь? – спросила Лариса. – Мы тут без вас проявили самоуправство… Ой, что это за рыбина?

– За пол – не сержусь, за посуду – спасибо, а за кашу вас Дюк поблагодарит. Его любимое блюдо.

– И мое, – самолюбиво заметил Матусевич.

– Из Киева вез? Неужели и там…

– Здесь, здесь купил. В продовольственном магазине на улице Спандаряна.

– Ладно, ешь свою кашу, а мы с твоей женой… – Князев нагнулся над рюкзаком, дернул завязку. – Держите, Лариса.

Он подал ей конфеты и персики, выгрузил нельму, оленину. Запустив обе руки в рюкзак, выдернул рябчиков.

– Что это? – воскликнула Лариса. – Неужели дичь?

– Это еще не все.- Князев выставил коньяк.

Теперь заахал Матусевич, а Лариса переводила удивленно-растерянный взгляд то на него, то на Князева, то на припасы.

– Ну-у…

Князев положил рыбу на стол, пододвинул мясо, по краям уложил рябчиков. Отступил на шаг, оценивая, потом поставил в середину коньяк – не понравилось. Убрал коньяк, пошарил за тумбочкой, извлек бутылку из-под спирта.

– Теперь самое то. Лариса, это произведение искусства посвящается вам.

– Спасибо, Андрей Александрович. Тронута до глубины души. Вы настоящий рыцарь. Я назову его «Мужчина вернулся с охоты».

– Натюрморты не называют, – заметил Матусевич и пододвинул к произведению искусства банки с кашей.

– Не оскверняй, – сказал Князев, – убери. Каждому свой натюрморт. Ну, что, братцы? Я думаю так: рябчики и мясо – назавтра, пусть оттаивают, а сейчас займемся рыбой. Смотрите и учитесь.

Он положил нельму на табурет, подстелил газету и ножовкой отпилил голову, а затем – три толстых ломтя. Пока чистили картошку и посмеивались над Матусевичем, ломти немного оттаяли. Каждый был размером как раз со сковородку. Постного масла не оказалось, пришлось бежать к соседям, заодно и муки попросить… Давно не пахло у Князева жареным, да и вареным давно не пахло.

Едва сели за стол, как снаружи кто-то заскреб в дверь.

– Дюк пожаловал, – сказал Князев и открыл. Пес юркнул в кухню, благодарно загарцевал перед хозяином и тут же, увидев Матусевича, кинулся к нему, уперся в плечи лапами и лизнул в лицо.

– Узнал… Ах ты, Дюксель-Моксель, – растроганно бормотал Матусевич и обеими руками почесывал пса за ушами, гладил его роскошную волчью шубу.

К Ларисе Дюк отнесся сдержанно: обнюхал колени. Она, впрочем, тоже особой радости не выразила, в невольном испуге выставила вперед острые локти, а когда пес отошел, заметила Матусевичу, чтобы он помыл руки. Матусевич возмутился и заявил, что это равносильно тому, как если бы он поздоровался со старинным приятелем и тут же побежал к рукомойнику. Князев хоть и обиделся втайне за Дюка, принял сторону Ларисы, но, вытряхивая из банки кашу в Дюкову миску, трогал ее руками, потом потрепал пса за загривок и рук не помыл.

Вернулись к тарелкам, где сочились янтарным жиром невиданные порции белой рыбы, к уже налитым стопкам.

– Лариса, Володя! – сказал Князев. – Не замерзайте больше. Не жалейте о городских квартирах. Вы молодцы, и вам будет что вспомнить. С приездом!

– Спасибо, спасибо! – потянулись к нему стопками молодожены и чокнулись сперва с ним, а потом друг с другом.

Мужчины выпили по полной, оба крякнули, Лариса только пригубила, взяла персик. Рука у нее была узкая, детская, с голубыми жилками. Князев мимолетно подумал, каково ей придется возиться с печкой, выгребать золу. Впрочем, ей теперь и стирать руками придется, и мыть полы, и белить перед праздниками. И рожать придется, с ее мальчишечьими бедрами…

– Андрей Александрович! – Матусевич мгновенно захмелел, и язык ему плохо повиновался. – Я все не спрашиваю, а вы не рассказываете… Новости меня интересуют. Все-превсе.

– Ешь, ешь, – сказал Князев. – Новости новостями, а ужин ужином. Поговорим потом, за кофе и сигарами.

Сигары заменились сигаретами «Прима» Канской табачной фабрики, зато кофе получился на славу. Князев рассказывал, время от времени стряхивая пепел к топке; Матусевич навалился грудью на край стола и внимал; Лариса слушала рассеянно, прихлебывала кофе, мяла конфетную обертку.

– Ну, какие новости… Коля Лобанов – я уже говорил – сейчас на Курейке, осваивает профессию ходчика. На весновку просится… Тапочкин прислал к новому году открытку, о тебе, кстати, спрашивал. Работает истопником, летом грозился приехать… Федотыч молчит пока, наверно, на бухгалтерию обижается. Ему тут кое-что не списали, на карман поставили… Горняки – кто на Курейке, кто в хозцехе… Ну, а наших всех завтра увидишь.

– А как Заблоцкий? Пишет что-нибудь?

– Ни слова. Уехал тогда – и с концом.

– Жаль… Интересный человек. Наверное, что-то у него не ладится, потому и не пишет.

– Может быть…

Князев кратко рассказал о проекте, о видах на будущее. Об отношениях с Арсентьевым говорить не стал. Придет время – Володька сам разберется, не маленький.

Остаток вечера прошел в воспоминаниях о минувшем сезоне. Потом Лариса начала деликатно позевывать, и Князев спохватился:

– Извините, Лариса, мы вас совсем заболтали.

– Вы знаете, голова тяжелая, а спать не хочется.

– Разница во времени. В Киеве сейчас восемь вечера.

– И долго я буду эту разницу ощущать?

– Пока не привыкнете, – засмеялся Князев.

В комнате стало совсем тепло, окна оттаяли. Князев вытер подоконник, сменил постельное белье. Со спальником под мышкой вышел на кухню.

– Ну, Матусевичи, устраивайтесь. Спокойной ночи.

– А вы? – спросила Лариса.

– Вопросы завтра в письменном виде.

– Володя, твой начальник – бюрократ.

– В самом деле, Андрей Александрович, чего ради? Нам даже удобнее на полу…

Они немного попрепирались, кому где спать и по какому праву, наконец Князев легонько втолкнул гостей в комнату и задернул занавеску на дверном проеме.

Расстилая на полу в кухне спальник, он подумал, что завтра надо будет взять на складе раскладушку. В комнате скрипнула кровать, щелкнул выключатель, кровать еще раз скрипнула. Легли.

– На новом месте приснись жених невесте, – громко сказал Князев. Матусевич хихикнул. Лариса отозвалась:

– Спасибо, Андрей Александрович. Спокойной ночи.

Князев выключил свет, пристроил в изголовье свернутую телогрейку и влез в спальник. Дрова еще не прогорели, на потолке шевелились красноватые отсветы. Князев лежал тихо, курил, улыбался своим мыслям. Завтра он сделает вот что: предложит Матусевичам организовать коммуну. Не все ли им равно, где жить: в арендованной у какой-нибудь тетки комнате или здесь, у него? Он убедит их в этом, и все будет хорошо. И им, и ему. Все поровну, никакого благодетельства. Упирать на то, что это ему надо. А разве не так? Вот только Валя не сможет теперь бывать здесь, но и это со временем образуется.


В конце коридора экспедиции, перед кабинетом Арсентьева, за тяжелой, обитой кровельным железом дверью, в строгости и тишине вел спецработу отставной майор Артюха. Деревянный барьер разделял комнату на две неравные части – клетушку для посетителей, где едва умещались стол, стул и чернильница, и святая святых. В святая святых на укрепленном брусьями полу вдоль стен выстроились несгораемые шкафы и сейфы. Посредине впритык стояли два стола – письменный, за которым Артюха писал, и большой чертежный, на котором он разворачивал карты. В комнате неистребимо пахло металлом, сургучом и ружейным маслом.

Артюхе было за пятьдесят. Одевался он всегда одинаково: темный двубортный пиджак, галифе защитного цвета и белые чесанки (в теплую пору – хромовые сапоги). С сотрудниками он держался официально, во внеслужебные отношения вступал с весьма ограниченным кругом лиц.

В тот день, когда Князев встречал Матусевича, Артюха появился на пороге камералки, назвал фамилию Афонина и кивком указал на коридор. Афонин как раз боролся с послеобеденным сном и не сразу осознал, чего от него хотят.

– На выход, с вещами, – подсказал Высотин, и Афонин пошел.

Артюха отпер дверь, вошел первым и, мгновение поколебавшись, впустил Афонина в святая святых. Письменный стол был пуст, как у следователя в кино, и, как у следователя, лежала там одна-единственная папочка-скоросшиватель. Дальнозоркий Афонин прочел надпись на ней: «Акты на списание боеприпасов». У него отлегло от сердца.

– Какое казенное оружие имелось в отряде? – спросил Артюха.

– Маузер и наган.

Артюха достал из папки листок бумаги, в котором Афонин издали узнал собственноручно им составленный акт.

– Так, – сказал Артюха. – Карабин системы «Маузер» и револьвер системы «Наган». Кроме того, в отряде имелась ракетница. И вот вы чохом списываете патроны к карабину, патроны к револьверу, ракеты сигнальные и указываете такую причину: «израсходованные для сигнализации и отпугивания диких зверей…» Каких это вы зверей отпугивали?

– Что значит, каких? – Афонин хлопнул белесыми ресницами. – Всяких. Диких.

– И часто они на вас нападали?

– Что значит часто… В тайге всякое бывает. Спишь, вдруг собака лай подымет. Выскочишь, пальнешь пару раз… А в чем дело, Аверьян Карпович? Все так списывают.

– Как вы их списали – я вижу, – строжась, сказал Артюха.- Меня интересует, как вы их израсходовали.

– Как списали, так и израсходовали.

Афонин решил стоять на своем. Патроны они в конце сезона расстреляли по консервным банкам, ракетами салютовали на Октябрьские, но признаться в этом – значит опровергнуть скрепленный тремя подписями акт.

– Вами было получено тридцать ракет, две обоймы к карабину и десять патронов к нагану. Итого, пятьдесят единиц. Многовато для диких зверей.

– Ракеты – на сигнализацию. И часть патронов.

– То-то на Седьмое ноября фейерверк был над поселком геологов… В общем так, товарищ Афонин, – Артюха подержал акт в пальцах, словно бы демонстрируя его легковесность, отогнул замятый уголок и положил перед Афониным. – Я его у вас не приму. Идите с ним к Николаю Васильевичу, там и объясняйтесь.

– К Арсентьеву? – с затаенным испугом переспросил Афонин.

– Прямо сейчас и идите.

– Да спросите кого угодно! – воскликнул Афонин. – На черта мне эти патроны? Я же не присвоил их! Оружие я вам сдал в полной сохранности, так? А что – патроны?! Они для того и выдаются, чтобы их расходовать. Не буду же я вам на каждый выстрел акт составлять.

– Ничего не знаю,- отрезал Артюха. – Идите к начальнику.

Афонин взял листок и, бормоча о бюрократизме, вышел.

У Арсентьева никого не было, секретарша впустила Афонина сразу. Очутившись с глазу на глаз с начальником экспедиции, да еще в роли ответчика, Афонин растерялся, дело свое изложил путано, сбивчиво и, не докончив, протянул акт.

Арсентьев пробежал его глазами, начертал размашистую резолюцию и оставил акт подле себя. Доброжелательно поглядел на Афонина:

– Аверьян Карпович иногда излишне внимателен к мелочам, но ничего не попишешь, такая у него работа. Людей надо приучать к порядку, что он и делает.

– Спасибо, Николай Васильевич, – прочувствованно сказал Афонин.- Не знаю, чего он ко мне придрался. Все так списывают.

– Да вы садитесь, – сказал Арсентьев, – садитесь, Борис Иванович.

Собственное имя и отчество прозвучали для Афонина в устах начальника экспедиции уважительно и солидно. Он присел на краешек стула, догадываясь, что у Арсентьева к нему какой-то разговор.

– Как продвигается отчет?

Афонин сразу успокоился и проникся к себе еще большим уважением: вот он, рядовой, можно сказать, геолог, сидит у начальника экспедиции в кабинете и докладывает о положении дел. С отчетом все в порядке, отчет движется, и если ничего не случится (в таком ответственном разговоре нельзя давать стопроцентную гарантию), то уложимся в срок, а может, и чуть раньше.

– А что может случиться? – полюбопытствовал Арсентьев.

– Мало ли… Пожар может, землетрясение… Боеприпасы в сейфе у Аверьяна Карповича могут взорваться… Ответственный исполнитель может заболеть.

– Вон как… – Арсентьев заулыбался, заиграл ямочками на щеках. – Вы предусмотрительный человек. И все-таки будем оптимистами: противопожарный инвентарь у нас в полной сохранности, с боеприпасами, я думаю, тоже ничего не случится. Ну, а здоровье ответственного исполнителя… Кто у вас, кстати, таковым числится?

– Князев. Как начальник партии.

– Ах, Князев. – По лицу Арсентьева промелькнула тень, – За Андрея Александровича можно не беспокоиться, здоровье у него отменное.

– Да, не жалуется пока.

– Это хорошо. Здоровье – это главное. Ну, а о вашем здоровье он беспокоится?

– О моем?

– О здоровье подчиненных своих.

– А-а… Так видите ли… Мы все люди здоровые, чего о нас беспокоиться.

– Трудно больного сделать здоровым, а здорового больным – пара пустяков. Особенно если заставлять людей работать в дождь, не обеспечив ни продовольствием, ни снаряжением необходимым, ни даже связью.

Афонин понял, что имеет в виду Арсентьев, и согласился: да, это был рискованный шаг.

– Александрович, конечно, человек жестковатый, – добавил он. – В позапрошлом году студенты хотели такую шутку сделать: прибить у палатки дощечку с надписью: «Деревня Князевка. Крепостных 30 душ».

Арсентьев вскинул брови и с удовольствием захохотал:

– Князевка? Прекрасно! И что же? Побоялись?

– Не то что побоялись… Не посмели.

– Это, в общем-то, одно и то же. Ну, а как у вас лично с ним взаимоотношения складываются?

Афонин никогда не задумывался, какие у него отношения с Князевым, и сейчас напряг память.

Три года он под началом у Александровича. Дружбы меж ними не было, но не было и подлости. Замечания – получал. Споров старался избегать: не любил спорить, не умел, да и разве переспоришь начальство… Хотел бы он другого начальника? Пожалуй, что нет…

И Афонин честно признался:

– Отношения у нас нормальные, деловые.

У Арсентьева опять что-то мелькнуло в глазах, все-таки не умел он владеть своим лицом.

Внезапно Афонин осознал, что начальник экспедиции ждал от него иного ответа, и весь этот заданный разговор, все это сооружение на каркасе из наводящих вопросов осело, потеряв под собой почву. Он виновато глянул на Арсентьева – тот теперь смотрел иначе: настороженно, жестко. Афонин поводил пальцем по краешку стола и, краснея, сказал:

– Отношения у нас деловые, но… Как бы вам сказать… Ну, не любим мы друг друга.

Он умолк, ожидая реакции Арсентьева, но тот тоже молчал.

– Разные мы люди, но дело не в этом. – Афонин торопливо нащупывал утерянные нити разговора, искал верный тон. – Геолог он неплохой, но трудно с ним. Тяжелый у него характер. Давит он на людей, ни с кем не считается, только себя слушает.

Арсентьев чуть заметно кивнул, как экзаменатор, наконец уловивший в ответе студента нечто приближающееся к истине. Поощренный Афонин заговорил еще торопливее, даже с горячностью:

– Хотя бы та история прошлым летом. Я, правда, не присутствовал, но это же самоуправство. Ни с кем не посоветовался, хоп-хоп – все сам, по-своему. Даже не знаю…

– Вы многого не знаете, – остановил его Арсентьев, – но речь сейчас не о том. Мы с вами взрослые люди, Борис Иванович, и должны понять друг друга. Мы оба руководители, оба отвечаем за работу на своем участке. Над каждым из нас есть руководитель повыше: это естественно, кроме того, у всех нас есть чувство долга перед обществом, есть обязанности гражданина, члена коллектива. Время волюнтаризма кончилось, сейчас правит коллективный разум. И все-таки отдельные рецидивы самоуправства имеют место, и очень важно вовремя предотвратить их, так как они могут привести к тяжелым последствиям. В нашей гуманной системе предупреждению проступка придается гораздо большее значение, чем наказанию за уже совершенный проступок. В данном случае я говорю, конечно, о мерах чисто административных. Администратор должен быть и воспитателем. Но, – тут Николай Васильевич поднял палец, – чтобы предупредить проступок, надо знать о нем заранее. Вы согласны со мной?

– Да, конечно, – закивал Афонин.

– Борис Иванович, вы – второе лицо в партии, так сказать, правая рука Андрея Александровича, его официальный заместитель по всем вопросам. Разумеется, вы в курсе всех его служебных намерений. Мы уважаем и ценим Андрея Александровича, но, учитывая некоторые индивидуальные черты его характера… Словом, Борис Иванович! – Арсентьев трижды прихлопнул ладонью по столу. – Если вы увидите, что Андрей Александрович опять что-нибудь затевает, вы немедленно мне сообщите. Это в интересах и Андрея Александровича, и коллектива, и лично в ваших.

Последние три слова Арсентьев произнес с особой многозначительностью, сделал коротенькую паузу, отбивая мысль и давая возможность Афонину постичь ее, и протянул акт:

– А остатки боеприпасов, во избежание всяких разговоров и недоразумений, лучше сдавать. Мой вам совет.

Афонин чувствовал, что у него горят уши и в тоже время к сердцу приливает мстительная радость. Раньше он просто работал, а теперь у него появилась возможность служить…

– Спасибо, Николай Васильевич, – прочувствованно сказал он, вставая. – Большое вам спасибо. Я все учту, конечно…


Радостное возбуждение, которое Афонин пытался скрыть, заметила Таня. Когда они возвращались домой, она спросила об этом.

– Артюха – забавный мужик, – сказал Афонин, улыбаясь своим воспоминаниям. – Сперва наругал меня, что неправильно патроны списывал, а потом пообещал достать мелкашку-пятизарядку. Знаешь, ТОЗ-17М. Летом будем уток стрелять.

Он благоразумно решил, что есть секреты, в которые жену лучше не посвящать.


Арсентьев тоже был удовлетворен. Когда два месяца назад ему представился случай прощупать князевскую «стенку», чтобы убедиться, так ли она монолитна, как ее хотят представить, ему показалось, что в одном месте «стенка» эта чуть-чуть поддается. Сейчас он, можно сказать, пробил брешь, а дальнейшее уже не представляло труда. Разделяй и властвуй – древняя тактика монархов и царедворцев – была освоена Николаем Васильевичем в достаточной степени.


На следующее утро Князев позвонил главврачу райбольницы, с которым был знаком, и составил протекцию педиатру Ларисе Матусевич. Лариса свято верила, что устраиваться на работу с улицы – одно, а по звонку – совсем другое, к такому человеку и относятся иначе. Переубедить ее было трудно. Доводы о том, что в Приполярье законы трудоустройства иные, чем в столицах, не подействовали. Возникни какие-нибудь трудности, Князев наверняка отступился бы, но протекция, к счастью, пришлась в точку. Главврач обрадовался (педиатром работал терапевт на полставки) и сказал: пусть приходит сегодня же.

И вот после полудня Князев и Матусевич проводили Ларису до больницы, а сами направились в экспедицию.

Пока Матусевич обнимался с камеральщиками, Князев взял в кадрах бланк личного листка. Заполнили его – и к начальству.

Аудиенция прошла быстро. Арсентьев припоминающе взглянул на Матусевича, спросил: – Это и есть главный партизан? – Матусевич сделал невинные глаза, а Князев, удержавшись от колкости, чтобы не навредить Володьке, сказал:

– Будем считать главным партизаном меня.

– Будем, – сказал Арсентьев и начертал резолюцию: «Оформить техником». – Как устроились с жильем?

– Пока у Андрея Александровича, – ответил Матусевич.

– Квартиру в ближайшее время не обещаю. Устраивайтесь на частной, заключайте договор на аренду, мы оплатим.

Поблагодарили, попрощались, вышли. В коридоре Матусевич вполголоса спросил:

– Он уже все знает?

– Как видишь.

Матусевич заглянул Князеву в лицо:

– Ну и как теперь?

– А никак, – сказал Князев. – Он себе знает, а мы себе работаем.

…Вечером их ждали натопленная квартира и жаркое из рябчиков. Лариса совладала и с растопкой, и со стряпней в непривычных условиях («привыкла к газу, а здесь то пригорает, то холодное»). Она раскраснелась у плиты, перепачкалась в саже, вид у нее был счастливый и гордый.

– Лариса, – сказал Князев, – завтра же звоню главврачу: пусть передумает вас брать. Лишать Володю и меня такого сервиса…

– Поздно, Андрей Александрович,поздно. Бумаги подписаны, завтра выхожу на работу.

– Правда, Лисенок?! – Матусевич кинулся к ней, чмокнул в щечку. – Ну, рассказывай!

Лариса опустилась на табурет, неожиданно лихо и звонко щелкнула пальцами:

– Эх, девчонок бы наших сюда! Они бы оценили…

И она рассказала, как участливо встретил ее главврач («он молодой, не старше вас, Андрей Александрович»), и какие там все заботливые, сколько советов надавали, милые такие тетки, мордахи простые, скуластые, а милые…

За ужином употребили вторую бутылку – благополучное трудоустройство грех не вспрыснуть. И когда коньяка осталось на донышке, Князев налил по последней и, решившись, сказал то, о чем думал со вчерашнего вечера:

– Братцы мои дорогие, имею предложение. Зачем вам искать себе жилье, ютиться у какой-нибудь бабки в соседстве с курами и поросятами и, вообще, чувствовать себя квартирантами. Оставайтесь у меня. Места хватит. Организуем коммуну, установим дежурство, выработаем устав… Серьезно. Вам комната, нам с Дюком кухня – места вон сколько. Ну, дверь, конечно, навесим. Человек я тихий, непьющий… Ну?

Он смотрел на Ларису – ей решать. И Матусевич смотрел – просительно, чуть ли не умоляюще.

Лариса, опустив ресницы, крутила в тонких пальцах стаканчик. Коротко стриженные волосы ее отливали старой червонной медью. Уголки рта подрагивали.

– Но Андрей Александрович, – она говорила, почти не разжимая губ. – Злоупотреблять вашим гостеприимством… Зачем? Лучшая часть гостя – спина. Сегодня четверг? Ну вот, в субботу мы с утра отправимся на поиски. Кстати, в больнице я, вероятно, получу жилье быстрее, чем Володя.

– Не то вы говорите, – сказал Князев. – Не в гостеприимстве дело. Я просто вам рад.

– На самом деле, Лисенок. Андрей Александрович от души предлагает. – Матусевич загорелся идеей коммуны. – Ты даже не представляешь, как это будет здорово!

Лариса своенравно повела узким подбородком, глянула, и Матусевич сник.

– Что, собственно, вам мешает? – спросил Князев, задетый ее упорством. – Боитесь меня стеснить? Так я, когда морозы большие, всегда сплю на кухне, она лучше прогревается. С мебелью у меня неважно, ну так я этим не занимался. Что-нибудь у завхоза попросим, что-нибудь сами смастерим. К весне побелочку организуем. Втроем-то оно веселее… Уборку, готовку – по графику…

– Ах, Андрей Александрович, – с легкой досадой сказала Лариса. – Красиво вы уговариваете, красиво умеете делать подарки, но, право же… Не каждый подарок можно принять.

– Какой же это подарок. Скорее, просьба.

Матусевич решился еще раз подать голос.

– Вот я в апреле, может, на весновку поеду. Верно? Как же я тебя одну оставлю? Ни знакомых, никого. А Андрей Александрович тебе как старший брат будет.

Лариса внезапно повеселела:

– За мной надзирать не нужно.

Матусевич обрадовался, что жена удостоила его ответом, и затараторил:

– Как же, как же, надзор за всеми нужен, а за молодыми, интересными женщинами – тем более. Умыкнут – и не заметишь как.

Князев уловил перелом в настроении Ларисы и включился в игру:

– Лучшего надзирателя, чем я, Володе не найти. Имею в этом деле ба-альшой опыт. Принимаю заказы от супругов обоего пола.

Лариса исподлобья, оценивающе взглянула на него:

– А если я обращу свои чары на надзирателя?

– Ну, что ты! – воскликнул Матусевич. – Андрей Александрович человек железный.

– Я такой, – подтвердил Князев. – Аскет.

Лариса тихо улыбалась своим мыслям, потом заговорила певуче, негромко, не поднимая глаз:

– Стоял в поле теремок, и жил в нем Благородный Волк… Шли мимо Кролик-Соколик и Лисичка-Сестричка. «Терем-теремок, кто в тереме живет?» Попросились переночевать. Впустил их Благородный Волк да и оставил у себя. И стали они жить втроем… А я пьяная-а… Напоили девицу, и под венец… Кролик-Соколик, а ты смог бы вызвать Благородного Волка на дуэль?

Князев посмеивался, понимал, что Лариса дурачится, а Матусевич забеспокоился, попытался отнять у нее коньяк.

– Но-но, убери руки, собственник. – Она подняла стопочку. – Так что, мужчины? За коммуну?


Коммуна процветала. Перегородка украсилась надежной филенчатой дверью и вдобавок – портьерой из цветастого баркана. Князев втиснул за печку койку-«сороконожку», провел в изголовье свет, и уголок этот стал напоминать ему матросский кубрик. Разделенные на троих хлопоты по хозяйству из унылого бремени превратились в веселое состязание, где каждый хотел превзойти остальных. Всеми тремя овладел бес украшательства и усовершенствования. Понавешали самодельные полочки, заклеили обшарпанные стены вырезками из старые «Огоньков», размалевали абстракциями печку. Венцом приобретения был электросамовар. Лариса, до этого ничего кроме кофе не признававшая, постепенно приобщилась к чаепитию и оценила его почти обрядовую значимость. Это было прекрасно: свежий чай с вареньем или сгущенкой и живой разговор, потому что Князев, хоть и намолчался за последние годы, умел не только интересно говорить, но и с интересом слушать.

И все же раз или два в неделю Князев в конце работы предупреждал Матусевича: «Ужинайте без меня, приду поздно». Он дарил эти вечера «своим молодоженам», а на деле выходило иначе. У Ларисы портилось настроение, и однажды, когда Матусевич принялся гадать, где же сейчас Александрович, она зло оборвала его:

– Неужели ты не понимаешь? Раньше он приводил к себе, а сейчас…

– Кого приводил? – спросил Матусевич.

– Как, по-твоему, кого может приводить к себе холостой мужчина?

– А, – сказал Матусевич и покраснел.

Неделю назад они собрались все вместе в кино на десятичасовой сеанс, но Лариса плохо себя чувствовала и осталась дома, Князев с Матусевичем ушли вдвоем. Лариса читала в постели, включив настольную лампу, как вдруг в окошко постучали. Сквозь замерзшие стекла ничего не было видно. Лариса набросила пальто и едва вышла в сени, как услышала с улицы жалобное: «Пустите, Христа ради, погреться…» В удивлении и растерянности она откинула крючок, распахнула дверь. На крыльце стояла женщина в полушубке, рослая и статная. Завидев ее, женщина отступила на шаг, затем, ни слова не говоря, крутанулась на месте и бегом пустилась прочь, точно ее настегивали…

Лариса, конечно, обо всем догадалась, но никому не сказала ни слова, лишь несколько дней держалась с Князевым подчеркнуто сдержанно. Но в данном случае, однако, она была не права: Князев до начала восьмого работал, а потом пошел к Переверцевым. Многое надо было обсудить да просто излить душу – как равный равному, в конторе же с некоторых пор у стен появились уши.

Переверцев в тот день был подавлен, на Тамару не смотрел – видно, супруги опять переживали темную полосу. Тамара обменялась с Князевым незначительными фразами и ушла в дальнюю комнату к дочке.

Сидели на кухне, курили, пуская дым в поддувало. Разговор крутился вокруг последнего совещания у Арсентьева, где обсуждались вопросы экономии писчей бумаги и канцпринадлежностей.

– Ну ладно, – говорил Переверцев, – решили печатать отчеты через один интервал на обеих сторонах листа. Леший с ним. Все равно их никто, кроме нас, не читает. Каждая партия, допустим, сэкономит по килограмму бумаги – вот тебе десять килограммов. Солидная цифра. Но как это скрепки экономить? Повдоль их распиливать?!

– Что ж ты не спросил? Надо было там спросить.

– Спросить! – кипятился Переверцев. – В гробу я все это видел! Пойду завтра в канцтовары, куплю десять коробок и рассыплю у крыльца – пусть ползает на брюхе, собирает.

– Он сам не будет ползать, воскресник в конторе организует.

– Я другое хотел спросить, – продолжал Переверцев. – Экономим на спичках, а буровую глину на Курейку возим самолетами. Прикинь-ка, во сколько это обходится?

Тут, пожалуй, Переверцев был не прав. Глину-таки возили самолетами, и не только глину, а и обсадные трубы, и буровую дробь, и многое другое, но на то были объективные причины: караван барж не смог осенью пробиться по малой воде, вернулся в Туранск. Пока не установился зимник, курейцы подчищали прошлогодние запасы, материли начальство и распевали на мотив известного «Истамбула»:

На Курейке, как в Константинополе,
Мы сидим без мяса и картофеля,
Похудели все, как Мефистофели,
Фасов нет, остались только профили…
– Ничего, Саша, – сказал Князев, думая о своем. – Это еще ничего. Это еще не самое страшное.

Другие, более грозные симптомы видел Князев. То, что раньше именовалось коллективом и было таковым, теперь разваливалось, рассыпалось, как изъеденная древоточцем колодина. Шепотки, молчаливая покорность, угодливые улыбочки… Откуда?! Еще полгода назад это были нормальные, веселые люди. Неужто все так дрожат за свое место?

– Или вот. – Переверцев будто проследил ход его мыслей. – Как-то на днях заходит комендантша. Ни тебе здрасте, ни зачем пришла. Сижу, столик Федорова настраиваю, а она из-под меня стул тянет – инвентарный номер посмотреть. Я ей разобъяснил, что нехорошо так поступать. Она свой ротик раскрыла. Потом выскочила, дверью хлопнула. А через полчаса заходит Фира (секретарша) и с таким ехидством: «Зайдите к Николаю Васильевичу». Нажаловалась, стерва. И начал он мне читать мораль, дескать, я мужчина, а она женщина, у меня высшее образование, а у нее пять классов, и попер, и попер. Предложил извиниться. Так и сказал: «Настоятельно предлагаю…» Ну? Представляешь?

– Извинился?

– И не подумаю. С детства прихлебателей не праздную. Они там толкутся возле него, улыбочки сеют, наушничают – свои люди…

– Ты чего-то, Саша, обидчивым стал, нервным. Пусть толкутся! Нам-то что? Должен же кто-то возле него толочься, коль ему необходимо. Самоутверждается человек, разве неясно?

Переверцев скривился:

– Не могу этого разврата видеть. Геолог – главная фигура в экспедиции, понятно? Геолог, буровик и проходчик! И чтобы всякое барахло рот раскрывало…

– Саша, так они не на каждого. Они на тех, кто в провинившихся числится. У них там своя маленькая биржа, и наши акции на любую минуту учтены – будь здоров.

– В поле бы их, хотя бы на сезончик…

Пожалуй, никогда за все годы их знакомства и. дружбы не видел Князев Переверцева в такой обиде. Здоровый волосатый мужик, пиратская повязка на глазу, лицо будто из базальта отлито – и по-детски дрожат губы. «Неужели я такой, когда жалуюсь?» – подумал Князев.

– Ну хорошо. – Переверцев заговорил трезвым, деловым тоном: – Какие твои соображения?

– Надо что-то делать, противоборствовать. Иначе совсем задохнемся.

– А конкретно, что?

– Ха, если бы я знал… – Князев встал и заходил взад-вперед. – Ты понимаешь, елки зеленые, формально он везде прав. Везде! Борется за укрепление трудовой дисциплины, за выполнение плана, за экономию… Говоришь, прихлебателей развел? А он скажет: ничего подобного, демократизация коллектива. Выживает старые кадры, ставит везде своих? Но это естественно, руководитель вправе сам подбирать себе кадры. – Князев сжал пальцы в кулак. – Не ухватишь его, вот в чем штука! Конечно, приструнить можно любого, не в Техасе живем. Есть управление, есть крайком. Но там факты нужны, а не эмоции и нюансы. Факты!

– Да-а…

Переверцев задумался. Табурет поскрипывал под его мощным телом. Думал он тяжело, медленно, и казалось, что не табуретка скрипит, а жернова в его черепе перемалывают зерна информации для дальнейшего усвоения. Переверцев был тугодумом, но конечные выводы, которые он выдавал, отличались железной логикой и нестандартностью. Князев знал это. Он ждал с терпеливой заинтересованностью. Сашку трудно «запустить», но коль уж машина закрутилась, вхолостую она не сработает.

Табурет скрипнул особенно громко и затих. Лицо Переверцева прояснилось.

– Примем, что нас двое. Остальных наших пока трогать не будем. Ты, я – и Арсентьев. Нас он выделяет среди прочих. У вас с ним отношения четкие. Ну, а я – твой старый кореш. Он не дурак, за двумя зайцами не погонится, будет охотиться на нас поодиночке. Кто первым попадет на прицел. И тогда одному из нас придется стать мишенью, а другой… будет охотиться за охотником. Кто кем будет – покажет обстановка. Сдается, что ты станешь мишенью раньше. Но, может, и наоборот. Надо быть готовым ко всему.

– А если он дуплетом ударит?

– Не ударит. Пороху не хватит.

– То есть ты хочешь, чтоб кто-нибудь из нас дал ему повод?

– Ни в коем случае. Наоборот, не давать повода.

Это его будет нервировать. Он начнет торопить события где-нибудь наверняка зарвется. И получим мы тот факт, о котором ты мечтаешь.

Князев помял Переверцеву толстый бицепс, засмеялся:

– Рисковый ты парнишечка. Но мыслишь, в общем-то, правильно, у меня тоже что-то подобное крутилось. Одна беда – все это слишком общо.

– Генеральная линия. Ты с ней согласен?

– В принципе – да.

– Ну и все. А конкретности – обстановка подскажет.


Жить, не давая повода…

Кому не давать и какого повода? Сплетникам – для разговоров, склочникам – для вражды, злопыхателям – для козней? Но будь ты хоть трижды правильный, морально непоколебимый, прямой и светлый – тебе не уберечься. Наверняка найдется человек, который не простит тебе превосходства, и обстоятельства могут поставить тебя в зависимость от него. В меру своих умственных способностей и темперамента этот человек начнет отравлять тебе жизнь. Бесчисленными придирками, бесцеремонными разносами он будет убивать твое самолюбие. Или, отметив на собрании твои высокие деловые качества, подсунет тебе работу, заведомо обреченную на провал. Или начнет раздувать любой твой промах. Или станет бить по карману за каждую малость. Или столкнет тебя с другим подчиненным… Это все методы легальные, а ведь еще есть запрещенные. От них-то уж никак не убережешься. Так стоит ли стараться не давать повода?

Зарываться, конечно, не следует. И все равно, ты должен не бояться подать повод. Ты должен подать повод, если видишь, что кто-то развращает коллектив твоих соратников, нагло и последовательно развращает.

Ты никак не удержишься, чтобы не давать повода, когда столкнешься с дешевой демагогией, фарисейством, предвзятой ложью.

А если дело, которому ты посвятил лучшие годы жизни, потребует от тебя неуступчивости, неужто ты не дашь повода?!

Только не надо думать, что борец за справедливость – ты один. Тебя всегда поддержат, если ты прав. Пусть даже меньшинство, но поддержит. Ты никогда не останешься одинок в своей правде, рано или поздно возьмешь верх.

Ты ограничен в выборе оружия, тебе остается лишь дать повод и ждать. Право первого удара будет у противника, но ты должен выстоять, куда бы этот удар ни пришелся, а потом, может быть, еще и еще, и только после этого провести ответную комбинацию.

Поводы с твоей стороны были. В ответ ты получал удары, пока что легкие, неприцельные, прощупывающие. Все еще впереди. Наберись стойкости, наберись терпения. И ходи веселей, не напрягайся: ты все равно не знаешь, куда он ударит!


Глава четвертая

Приблизительно с того времени, как 8 Марта на календарях окрасилось в красный цвет, день 23 февраля неофициально стал считаться мужским праздником. Ныне его отмечают повсеместно. Особенно оживленно он проходит в коллективах, где мужчин меньше, нежели женщин, и где есть фронтовики, участники Великой Отечественной. Трогательно-торжественные, в лучших костюмах, отягченных на груди сверкающим, позвякивающим металлом боевых наград, они улыбаются горделиво и вместе с тем смущенно, непривычные ко всеобщему вниманию, а порой в этот день тихи и задумчивы. Им есть что вспомнить, и радость их – пополам с печалью…

В Туранской экспедиции фронтовиков оказалось еще меньше, чем женщин. Полевая геология – не для тех, кому за пятьдесят. Среди конторских по-настоящему воевал один только майор Артюха, но он даже в этот торжественный праздник не пожелал или не сумел развеять облачко привычной отчужденности, и поздравляли его прохладно.

Накануне Арсентьев собрал начальников всех подразделений и предупредил: день рабочий, никаких возлияний; без четверти шесть короткое торжественное собрание в красном уголке – и по домам. Камеральщики понимали, что одним только предупреждением Арсентьев не ограничится, и не ошиблись. Перед обедом обход по кабинетам совершил Пташнюк. С грубоватой армейской прямотой он приоткрывал двери камералок, шарил глазами сперва по столам, потом по лицам, дважды коротко втягивал ноздрями воздух и исчезал. В пять вечера обход повторила секретарша. У нее хватило хитрости выдвинуть предлог – напомнить о собрании, но уловка эта вызвала еще большее неодобрение, чем бестактность Дмитрия Дмитрича. «Ладно, – сказали себе камеральщики, – отыграемся восьмого».

Оргкомитет проявил нерасторопность, и намеченную для банкета чайную перехватил райпотребсоюз. Пришлось идти на поклон к Арсентьеву, просить красный уголок. Николай Васильевич собрал треугольник, посовещались немного и дали согласие, но – под личную ответственность всех членов оргкомитета. В оргкомитете подобрались люди авторитетные – из бюро комитета комсомола, из разведкома, из поселковой секции самбо. Положиться на их высокую сознательность, любовь к дисциплине и умение навести порядок можно было вполне.

Подготовка проводилась в глубокой тайне, по всем законам конспирации, но женщины каким-то образом пронюхали даже меню и посмеивались, глядя на серьезные, загадочные лица мужчин.

Князев хотел было отказаться от участия в банкете – за восемь лет подобные «мероприятия» изрядно надоели, – и если согласился, то только ради своих коммунаров. Матусевича грели трогательные воспоминания о прошлогодней привальной, кроме того, он давно хотел похвастать перед коллективом своей Ларисой, а перед Ларисой – своим коллективом.

Забегая вперед, надо сказать, что обе стороны ожидали большего. Ларисе геологи показались грубоватыми и бесцеремонными: разглядывали в упор, открыто, и при этом обменивались впечатлениями. Ну, а другая сторона… Геологини оценили Ларисин импортный шерстяной костюм, французские туфли и перламутровую помаду, но притом отметили, что не мешало бы владелице всего этого быть пофигуристей, потому что женщина без живота, как известно, все равно что квартира без мебели. Мнение мужчин оказалось сходным.

Для Князева было неожиданностью увидеть среди присутствующих Дмитрия Дмитрича Пташнюка, нескольких человек из мехцеха, из Курейской партии, и среди них – своего бывшего прораба Жарыгина. Осенью, как только вернулись с поля, Жарыгин подал заявление о переводе в другую партию, с тех пор они не виделись. Гости толклись возле Дмитрия Дмитрича, и за столом группировались вокруг него, а Жарыгин сидел рядом, и они все время переговаривались. Князев поймал себя на том, что слишком часто поглядывает в их сторону, переключил внимание на ближайших соседей, вскоре опять глянул туда и встретился взглядом с Пташнюком.

– Андрюха! – Сидевший напротив Переверцев наклонился к нему через стол. – Твой прораб здесь.

– Ну и что? Если ему захочется со мной выпить, я зла не таю.

– Смотри… Он во хмелю дурной.

Банкет шел своим чередом. Нарастал разноголосый гомон застолья, в разных концах возникали песни, курцы уже отложили вилки и пускали дым в потолок, а про женщин вскоре забыли, что их праздник, и они сами об этом тоже как-то забыли, перед ними был сейчас обычный стол, который надо потом будет убирать: сгребать объедки, составлять тарелки, рюмки, мыть все это, протирать полотенцем, разносить посуду по домам.

– Александрович, – говорила Лариса чужим, непослушным голосом, – а почему вы мне не целуете руки? Володя, почему ты мне не целуешь руки? Спирт с шампанским – ой-ей-ей! Александрович, это на вашей совести… Как вы говорите? «Северное сияние»? Это что-то новое… Как тот студент на экзамене: «Росглаввин» – знаю, «Молдвин» – знаю, «Дагвин» – знаю, а Дарвин – не пил, извините… Нет, серьезно. Я в этом смысле темный человек. Тэмна людына. Коньяк и шампанское – «Огни Москвы», водка и томатный сок – «Кровавая Мэри». Это мы проходили. Водка и пиво – «ерш», знаю по литературным источникам… Вы сегодня оба галантны, как никогда. Но все равно, никто из вас не умеет руку целовать. Ну разве так целуют? Так в губы целуют, дурачок… Отстань, Володька! Целоваться ты не умеешь и никогда не научишься… Руку целуют неслышно, не руку, а воздух возле руки… В губы? Ну что ж, вас бы я поучила… Вот отправляйте скорее Володю на весновку… Володя, веди себя прилично!

И в это время Князев услышал сзади, прямо над затылком, знакомый, чуть вкрадчивый голос: «Здорово, Александрович!» Он обернулся и увидел Жарыгина со стаканом в руке, и хотя в стакане плескалась водка, подумал, что Жарыгину было бы очень сподручно сейчас тюкнуть этим тяжелым граненым стаканом его по темечку. Он развернулся на скамейке и глянул Жарыгину в лицо, прямо в пьяную ухмылку.

– Здравствуй. – И добавил: – Что скажешь?

– Как не поздороваться с бывшим начальником… Часто я о тебе вспоминал, ой, часто. Как выпью, так и вспоминаю.

– Надо же, – сказал Князев. – И я вспоминаю. Как гляну на план горных выработок, так и вспоминаю.

Он сказал это спокойно, не подвинулся, не предложил Жарыгину присесть рядом, и лицо того начало наливаться тяжелой, темной кровью.

– А я вот только по пьянке вспоминаю. Я всегда свои обиды по пьянке вспоминаю… И обидчиков…

– Какие обиды? – И тут Князев заметил, что сидящие поблизости притихли и следят за их разговором. Лариса встала, кокетливо улыбнулась Жарыгину: – Извините! – и тронула Князева за руку:

– Андрей Александрович, мое любимое танго.

Они обошли Жарыгина и вступили в тягучий, медленный танец.

– Кто это? – спросила Лариса. – Мне казалось, еще немного – и он вас ударит. Я как-то сразу отрезвела даже…

– Вы не любите смотреть, как дерутся?

– Если посторонние – люблю.

– А если из-за вас?

– Из-за меня еще никто не дрался.

– Вам это досадно?

– Пожалуй, нет. Я насчет своей внешности не обольщаюсь…

Князев промолчал. Не хотелось банально разуверять Ларису. На мгновение она благодарно прижалась к нему. Он был гораздо выше. Он вел ее, придерживая за плечи, и внезапно вспомнил девчушку из «Енисея».

С ней можно было бы танцевать щека к щеке, и ее губы всегда находились бы на уровне его подбородка. Чуть наклонить голову…

– О чем вы думаете? – спросила Лариса. – Вы мне не давайте больше пить. Как председатель коммуны. Ладно?.. Ну, вот и все…

Танго кончилось, Князев повел Ларису на место. Что-то новое открылось ему за короткие четыре минуты, пока они танцевали, что-то большее, чем простое кокетство, подогретое винными парами. На душе сделалось нехорошо, будто обидел кого, возникла смутная неловкость перед Володькой… Дурит девочка. Хотя какая она девочка?

Матусевич увлеченно показывал Сонюшкину хитрый фокус со спичками и едва ли заметил их отсутствие. Ларису тут же снова пригласили, а Князев закурил. Странно: дома, в коммуне, меж ними никакой неловкости не возникало, здесь же Лариса требовала непрерывного внимания, и это утомляло.

Князев поглядел влево, туда, где сидел Пташнюк. Жарыгин опять был рядом, сжимал в руке свой стакан и, наклонив голову, слушал Дмитрия Дмитрича.

Князев встал из-за стола и направился в угол, где на маленьком настольном бильярде гоняли подшипниковые шарики четверо любителей. Одним из них был Переверцев. Вскоре его высадили, он отдал кий очередному и подошел к Князеву.

– Андрюха, есть идея. Я там припрятал бутылочку. Пошли ко мне. У Томки пельмени, оленинки настрогаем…

– В принципе можно, конечно… – Князев взглянул на часы. – Коммунаров моих бросать неудобно.

– И их прихватим. Чего там!

– Томка нас не попрет всех скопом?

– Ничего, – сказал Переверцев. – У нас современная семья. Она в своей компании гуляет, я – в своей. Полное равноправие.

– Молодцы, – засмеялся Князев. – Друг друга стоите. Маленькая разлука укрепляет любовь.

– Какая любовь! На шестом году супружества… Дай бог внешние приличия соблюсти… Ну, так пошли?

– С коммунарами согласовать надо.

Князев двинулся к столу. Путь ему преградил Жарыгин все с тем же захватанным стаканом в руках.

Водки в стакане было совсем на донышке – то ли расплескал, то ли выпил.

– Погоди, – проговорил он, – не торопись. Успеешь к своей лахудре. Поговорить надо.

– Подраться, что ли, хочешь? Ну пойдем, выйдем.

Он сделал было шаг к дверям, но Жарыгин цепко схватил его за рукав.

– Нет, ты погоди. – Взгляд Жарыгина был мутен, тяжел. – Выйти мы успеем.

Князев рывком освободил руку, в висках туго и часто застучало.

– Успеем выйти, – бормотал Жарыгин, подвигаясь вплотную. – Выйти мы всегда успеем. – Он заговорил тихо, с придыханием: – Зачем ты, с-сука, меня позоришь перед всеми, языком своим поганым зачем ботаешь? А? Ну, был у меня грех, сорвался, зафилонил. Наказал ты меня. Не захотел со мной дальше дело иметь – ладно, я в другую партию ушел. Премии за сезон меня лишил? Ладно, не обеднею. – Он повысил голос, губы его угрожающе выпятились: – Но зачем же ты, как последняя баба, сплетни пускаешь, а? «Жарыгин не геолог. Жарыгин сачок, неделовой человек…» Зачем ты это делаешь, дешевая твоя морда?

– Какие сплетни? – ошеломленно спросил Князев. – Иди проспись.

– Мне твои советы – вот! – Жарыгин хлопнул себя по оттопыренному заду. – Я в них и раньше не нуждался, теперь – тем более. Ты извинись. Вот здесь прямо, сейчас. Не отходя от кассы. Извинись, чтобы все слышали. Вот иди сейчас к радиоле, сними адаптер, и – на весь зал. У тебя голос громкий, все услышат. Которые твоим сплетням поверили… Ну! Чего стоишь? Или тебя проводить?

Князев видел перед собой красное раздувшееся лицо Жарыгина, беловатую накипь в уголках рта, налитые кровью глаза, слышал чудовищные своей несправедливостью обвинения, и все заслонило желание схватить эту морду в пятерню, сжать, скомкать – и опрокинуть! Но он сдержался.

– Костя, иди спать. Иди по-хорошему…

– Спать? Я тебя сейчас уложу спать. Я тебе такое заделаю…

Левой рукой он сграбастал Князева за рубашку возле горла, рванул к себе, замахнулся сверху стаканом, расплескивая остатки водки, Князев перехватил его руку в запястье, в нем уже клокотало яростное наслаждение удара… Кто-то быстро, грубо втиснулся между ними, он увидел Переверцева, Фишмана, Сонюшкина, ребят из партии Переверцева, из других партий. Миг назад рядом никого не было, откуда они взялись? Жарыгина окружили плотным кольцом, прижали к бокам руки, вся эта группа быстро, почти бегом пересекла зал, распахнулась и хлопнула дверь…

Тяжело дыша, Князев поправил галстук. Внутри все дрожало. Он огляделся, медленно приходя в себя, но взгляд, этот был беглым, несфокусированным, почти машинальным. Впрочем, сейчас и пристальный наблюдатель ничего не заметил бы. А вот минуту назад…

Минуту назад был в зале человек, который украдкой, но заинтересованно следил за их диалогом – Дмитрий Дмитрич Пташнюк. Он даже привстал, как болельщик на трибуне, когда Жарыгин пустил в ход руки. Когда же вмешались посторонние, на лице Дмитрия Дмитрича промелькнула разочарованность, и он отвернулся. Банкет потерял для него интерес, напиваться он предпочитал в очень тесной компании – наедине с бутылкой.


Когда Дмитрию Дмитричу бывало грустно, он потихоньку мурлыкал себе под нос – «спивав», и вспоминалось ему горячее степное солнце, шерстистые стебли подсолнухов, шалашик на краю огорода и певучий мамин голос: «Димко-о, Андрийко-о! Исты-ы!» Вспоминался скрипучий колодезный журавль, белая мазанка под камышовой крышей, высокие огненные мальвы… Где та хата, те мальвы? Где кости того Андрийки, любого братика? В один год братов призвали и в один день, а доля каждому вышла своя. Андрийко пал смертью храбрых в сырых кубанских плавнях, а Дмитрий из-за плоскостопия угодил в обоз, там и провоевал всю войну. Пули и осколки его обходили, но и награды тоже: так с единственной медалькой «За победу над Германией» он в сорок пятом и демобилизовался. Обозная жизнь отучила его от хлебопашества, родное село было вконец разорено, и Дмитрий Дмитрич подался искать счастья-доли в иных краях. Бывшего фронтовика взяли кладовщиком на макаронную фабрику, что голодному послевоенному времени расценивалось как подарок судьбы. Спустя четыре года ему удалось перекочевать на мясокомбинат, потом в ОРС, а там завбазой, прожженный ворюга, подвел его под недостачу, и получил Дмитрий Дмитрич срок.

Из заключения он вышел поумневший и злой. Иметь дело с материальными ценностями у него отбили охоту, надо было прибиваться к чему-то серьезному, выбирать свою линию жизни и идти по ней вперед и выше. Приглядываясь, примеряя себя и свое «неполное среднее» к разным профессиям и должностям, достиг он Восточной Сибири.

Николай Васильевич начальствовал тогда в небольшой разведочной партии, в поселке, через который пролегали пути на Север и обратно, так что недостатка в рабсиле не было. В кадрах Дмитрию Дмитричу так и сказали. А ему уж деваться было некуда, без работы он больше существовать не мог. Пошел он прямо к начальнику партии, стал посреди кабинета, руки за спину и, глядя на чистого, румяного, с ранней лысинкой человека за письменным столом, убедительно сказал: «Возьмите на работу. Не пожалеете».

Николай Васильевич партию принял недавно, чувствовал себя не очень уверенно, конфликтовал, и ему всюду мерещились враги. Но этот черноликий взъерошенный бродяга с голодными глазами, который беспардонно ввалился к нему в кабинет, странным образом заинтересовал его. Не столько с участием, сколько любопытствуя, Николай Васильевич спросил, что он умеет делать. «А все, что надо, – сказал Дмитрий Дмитрич, – Шоферить можу, слесарить, плотничать, стряпать можу, печку сложить, хлеб испекти… Командовать можу…»

«Надо говорить – «могу», – поправил Арсентьев и принял его на должность коменданта общежития. Николай Васильевич давно хотел найти верного человека, который бы все умел.

Дмитрий Дмитрич по натуре своей не был летуном, его очень даже устраивала работа хозяйственника, поэтому он удвоил служебное рвение, чтобы стать для Арсентьева необходимым и единственным. Два года Арсентьев к нему приглядывался, как осторожный жених к невесте, затем решился-таки и сделал своим заместителем.

Он передоверил Дмитрию Дмитричу все общение с личным составом, сам же руководил из-за письменного стола, соблюдая необходимую дистанцию, и если Дмитрий Дмитрич зарывался или ошибался – с удовольствием играл роль верховного судьи.

А Дмитрий Дмитрич, став правой рукой Арсентьева, продвигался с ним вместе по служебной лестнице, отставая лишь на ступеньку. Ширились деловые связи Дмитрия Дмитрича, умножался опыт. Теперь никто уж не рискнул бы подписывать у него заявку на спирт «для протирания оптической оси теодолита». Плавсредства, автотранспорт, буровые агрегаты, снаряжение поисковых партий, мастерские, кондвор – все это требовало неусыпного внимания, все это было хозяйством, а мужицкая закваска не позволяла ему быть плохим хозяином. Арсентьеву оставалось только распоряжаться финансами и осуществлять общее руководство, что, как известно, при хорошем заме большого труда не составляет.

Так и тянул Дмитрий Дмитрич свою лямку: отрабатывал сперва долг благодарности, потом право на автономию. Дело в том, что еще до перевода в Туранскую экспедицию Дмитрий Дмитрич почувствовал усталость. Захотелось и ему на склоне лет поруководить через заместителя. На крупное хозяйство он претендовать не мог, образование не пускало, а средняя разведочная партия – самое то, и оклад не меньше. Арсентьев обещал, но очень туманно; ясно было, что по доброй воле он Дмитрия Дмитрича на самостоятельный баланс не отпустит. И копилась, копилась у Дмитрия Дмитрича неприязнь к патрону, к тому, как тот ловко устроился в жизни.

Открыто порвать с Арсентьевым Дмитрий Дмитрич все же остерегался, но порой становилось просто невмоготу, особенно когда Арсентьев начинал к нему цепляться по пустякам, и тогда Дмитрий Дмитрич мысленно грозил: «Погоди, бляха-муха, я и тебе когда-нибудь сделаю». Что он сделает и как – этого Дмитрий Дмитрич никогда не знал заранее, на то есть случай, но мысль эта уже не пугала его, он даже свыкаться с ней начал. Будет время… А пока что есть смысл подыграть патрону в той заварушке вокруг Князева, фигуры в экспедиции заметной, подыграть и поглядеть, что из этого получится.

При всем том Дмитрий Дмитрич никакого зла к Князеву не испытывал и даже в какой-то мере любил его. Так любит хозяйка годовалого боровка, которому быть заколотым к празднику, так охотник любит зверя которого скрадывает… Ну, может, и не любят или не думают, что любят, но уж во всяком случае не ненавидят.


Матусевич лежал на правом боку, под одеялом, грел жене спину, ощущая сквозь ночную рубашку ее тело, и осторожно поглаживал женино плечо. Время от времени его ладонь делала поползновение проникнуть в вырез рубашки, но Лариса недовольно поводила плечом, и он убирал руку.

Он нежно касался губами ее шеи, колючих волосков недавней стрижки. Ладонь его снова гладила плечо, руку, локоть, двигалась вдоль теплого бедра, ласкала колено…

– Володя, не будь животным!

Как сухо и резко звучало в ее устах его собственное имя! Он убирал руку, поворачивался на другой бок и отодвигался на край постели. Часто глотал пересохшим горлом. Он был близок к тому, чтобы, сорвав с жены одеяло, рывком повернуть ее к себе… Женщины любят силу, женщин нужно брать силой – эти понятия внушал ему один дружок еще в школе. Позже, накануне женитьбы, родители деликатно подсунули ему «Книгу о супружестве» немецкого профессора Нойберта, и он понял, что его дружок-наставник – просто грубый человек. А потом все смешалось, он уже не знал, чьим советам следовать. Все было неведомо, сладко, щемяще сложно. Лариса была у него первой, а первая страсть не слушает советов, девиз ее – нетерпение…

Сейчас он лежал на самом краешке супружеского ложа, на железке, которую обнажил съехавший узкий матрац, и ему было обидно и тревожно. Он чувствовал, что с его Лисенком что-то творится: она последнее время совсем другая, его объятия и поцелуи, когда они остаются одни, встречают сопротивление; его внимание и предупредительность подчас раздражают ее. Он не знал, чем объяснить эти перемены, терялся в догадках.

Он прислушивался к слабому дыханию жены, гадал, спит она или не спит, и все ждал, что вот она пошевелится, вот повернется к нему, и рука ее просто и доверчиво, как раньше, ляжет ему на плечо…

А Лариса забилась в ложбину между краем матраца и стеной, прижала лоб к холодной шершавой штукатурке, и все помыслы ее были о человеке, который – слышно было – ворочался на скрипучей «сороконожке» за тонкой дощатой стеной, в трех шагах от ее постели.


Глава пятая

Как в любом коллективе, в Туранской экспедиции существовало общественное мнение. Информационным и законодательным центром этого своеобразного института было несколько человек. Такие везде есть. Обычно они ветераны, пережили много реформ и начальников, знают себе цену, хотя высоких постов не занимают, снискали репутацию людей справедливых, наделены чувством юмора.

Ни в коем случае нельзя путать этих людей со сплетниками. Сплетник, как утверждает Толковый словарь Даля, – нескромный пересказчик, заглазный пересудчик. Эти же люди, наоборот, стараются пресечь всякие измышления и, как истинные натуралисты, полагаются только на то, что наблюдали воочию или слышали из самых достоверных источников. Они хорошо знакомы между собой и уважают осведомленность друг друга. Обмен информацией у них напоминает консилиум аналитиков, и конечные выводы вполне заслуживают доверия. Одним из таких людей в Туранской экспедиции был Сонюшкин.

– …йето… йето… как облупленного. Сколько раз вместе ап-п… пили. Имей ты йето… хоть пять баб – зачем языком молоть?.. В-вобщем… в-вобщем… дерьмо.

– Насчет баб – не знаю. У нас их в то время не было. Но я вам другой случай расскажу. Как-то переехали мы на новый лагерь, разбили палатки, стали лапник рубить. Все, как водится, у молодых кедров нижние веточки берут, это им не во вред. А ему, видать, лень было искать, вот он взял и кедру свалил. Ради веточек!

– Ну, это, положим, мелочи.

– Не скажи…

– Тут, ребята, еще вот что. Маршрутили мы как-то на Светлой. Там кругом ледниковые, ни одного коренного, но ходить надо. А его однажды засекли: километра на два от лагеря отойдет – мы в то лето без маршрутных рабочих ходили,- сделает дымокурчик и сидит ягодой лакомится… Сочиняет описание маршрута на все пятнадцать километров.

– За такое вообще из геологии надо гнать!

– Простили на первый раз. Установили контроль. Но с тех пор нет у меня к нему доверия…

Мелкие разрозненные фактики, которые можно было бы и не вспоминать. Но бывают случаи, когда, люди становятся максималистами.

Разговор этот происходил в связи с тем, что на доске приказов появилось объявление: такого-то числа в красном уголке состоится открытое партийное собрание, посвященное итогам работы за первый квартал и приему в партию Мурашова С. П.

Мурашова в экспедиции знали многие, потому что работал он в разных отрядах. Человек он был обычный, звезд с неба не хватал, и относились к нему соответственно: рядовой товарищ. Уволься он завтра – никто о нем и не вспомнил бы. Но в последнее время у камеральщиков появилась к нему скрытая настороженность: возникло подозрение, что он – «стукач» Арсентьева. Подозрение это укреплялось тем, что Николай Васильевич к нему благоволил и даже ставил в пример как старательного, дисциплинированного работника.

Накануне собрания Сонюшкин затеял в камералке дискуссию о моральном облике, ловко перешел на личность Мурашова и, поглядывая в сторону склонившегося над микроскопом Князева, поведал факты, о которых шла речь выше. Афонин, как всегда, промолчал, Фишман и Матусевич возмутились, Высотин съехидничал, а Князев сказал, не оборачиваясь:

– Вот возьми и выступи завтра.

Сонюшкин ответил, что на собраниях сроду не выступал и не может злоупотреблять терпением общества.

– А ты пой, – посоветовал Князев.

Сонюшкин ответил, что поет только после третьей рюмки и только в хоре.

– И чтобы дирижер был?

– Атц-ц… атц-ц… Да.

…По первому вопросу повестки дня докладывал Арсентьев. Говорил он неторопливо, веско, цифры приводил по памяти. Доклад был построен традиционно: итоги работы, анализ недостатков, задачи на будущее. Коллектив сработал неплохо, план в физическом и денежном выражении перевыполнен по всем показателям, плановый отдел обещает квартальную премию (одобрительный шумок в зале). Тем не менее, нельзя успокаиваться на достигнутом. Мы еще во многом отстаем от передовых хозяйств, не умеем научно организовывать свой труд, работаем неритмично, дедовскими методами, что в эпоху научно-технической революции совершенно недопустимо…

Ровный, уверенный голос, четкая дикция. Приличествующая положению и обстановке скромность: все успехи – заслуги коллектива, все недочеты – упущения руководителей подразделений и, в первую голову, начальника экспедиции. Давайте помогать друг другу, учиться друг у друга. Коллегиальность руководства, опирающаяся на инициативу трудящихся, – вот залог новых свершений.

Этим тезисом Арсентьев закончил доклад. Взглянув на часы, извинился за просроченные против регламента четыре минуты и, спустившись с трибуны, занял свое место в третьем ряду.

Князев по обыкновению сидел сзади, у печки. Доклад он слушал внимательно, особенно в той части, где Арсентьев говорил о камеральных группах. По сути все было правильно, но интонации, акценты… В одном месте краски чуть-чуть сгущены, в другом – чуть-чуть разбавлены, а общая картина – будто через розовый свотофильтр. Тоже уметь надо…

Начались прения по докладу. Видно было, что собрание подготовлено четко. Председательствующий Хандорин, заместитель секретаря парторганизации, нацеливал взгляд на кого-нибудь из сидящих в первых рядах, и человек тут же тянул руку. Выступил Нургис от геологической службы, завбур, главный механик, выступили «гости» – представители разведочных партий. Все так или иначе повторяли докладчика или присоединялись к нему. Кто-то заикнулся было о трудностях с жильем, но Хандорин едва дал договорить и предупредил присутствующих, чтобы не отклонялись от темы обсуждения.

Князев слушал, трогал пальцами нижнюю губу. Две недели назад, в конце марта, перед тем, как составлять квартальные акты-процентовки, Арсентьев вызвал к себе начальников поисковых партий и попросил каждого накинуть десять процентов камеральных работ Именно попросил. И притом добавил в пояснение, что если поисковики не выручат, квартальный план наверняка сорвется, «накроется» премия (он ввернул именно это демократическое словцо), да и в управлении его, Арсентьева, не погладят за это по головке. Вид у него был нездоровый – отечное лицо, мешки под глазами на полщеки, покрасневшие веки. Болеет человек за производство… Посовещались меж собой, как купцы перед рискованной сделкой, и решили помочь, раз уж так сложилось. Спросили только: чем во втором квартале покроем эти десять процентов? «Транспортировкой, организацией, да мало ли чем! – повеселел Арсентьев. – Без зарплаты не останетесь».

А позже Князев услышал рассказ одного бурмастера из Курейки. Буровая его дней десять была на аварии, ликвидировали прихват, и вдруг срочно, срочно – переезжать! Снаряд остался в скважине, вышку, не демонтируя, вместе с санями зацепил трактор – и на берег Курейки. Бурить гидрогеологическую скважину в пятидесяти метрах от реки, добывать недостающие погонные метры.

Сейчас этот мужичок-буровичок здесь, в зале, сидит себе и помалкивает. И другие помалкивают, хотя каждый наверняка что-то мог бы сказать…

И правильно делают, рассердился вдруг на себя Князев. В самом деле, мне как будто больше всех надо! Производство есть производство, план есть план, и чтобы его выполнить, пускаешься подчас на самые разные ухищрения… Все в порядке вещей. Похоже, что я просто озлоблен на Арсентьева. Нельзя так мелочиться.

Князев постарался не растравлять себя, и это ему удалось. Теперь бы сделали перерыв, сигарету выкурить. Но перерыва делать не стали, второй вопрос обещал не занять много времени.

На сцену пригласили Мурашова. Он подошел к столу президиума и остановился у торца, смущенный. «Повернись к собранию», – громко шепнул ему Хандорин.

Мурашов повернулся. Он был высокого роста, но нескладен, тощ, с непропорционально маленькой головой. Таких зовут «фитилями». Поджарый быстрый Хандорин был ему по плечо.

– В нашу партийную организацию, – начал Хандорин, – поступило заявление от Мурашова Сергея Петровича: «Прошу принять меня кандидатом в члены КПСС. Хочу быть в первых рядах строителей коммунизма и своим трудом на благо мира и прогресса оправдать это высокое звание». Анкетные данные товарища Мурашова: год рождения тысяча девятьсот сорок седьмой, русский, из рабочих,член ВЛКСМ, образование средне-техническое, женат, имеет ребенка, правительственных наград не имеет, за границей не был, в советские органы не избирался. Товарища Мурашова рекомендуют…

Рекомендовали Мурашова комсомольская организация, механик экспедиционного катера «Гранит» и плановик-экономист Лейкин, добрая душа, который никому не мог отказать.

Когда личность Мурашова обсуждали на партбюро, мнения разделились. Четверо, в том числе Арсентьев, высказались «за», трое, и среди них Хандорин, – против, но дебаты разводить не стали, порешили вынести вопрос на партсобрание. Хандорин кое-что знал о Мурашове, однако рассудил, что если знает он – знают и другие, и не смолчат, а «глас народа» всегда убедительней.

– Прошу, товарищи, – пригласил он. – Выступайте, задавайте вопросы. Беспартийные тоже могут высказаться… Ну, поактивней, товарищи! Вы же Мурашова не первый год знаете.

Кто-то кашлянул, тотчас же в разных концах зала кашлянуло еще несколько человек, и опять тишина.

– Высказывайтесь, товарищи. Может быть, для начала кто-нибудь из рекомендующих скажет слово? Может быть, товарищ Лысых? Вы у нас редкий гость, некоторые товарищи, наверное, даже голоса вашего не слышали.

– Мое мнение изложено в рекомендации, – тенорком отчеканил как по писаному механик катера, не вставая с места.

– Мы ждем, товарищи. Смелее, активнее. Неужто нечего сказать?

В середине зала громко покашляли, поднялась рука встал человек в засаленном полушубке – сменный бурмастер Закусин.

– Разрешите мне. – И в ответ на приглашающий жест Хандорина: – Я с места, отседова не выберешься.

Он встал вполоборота к президиуму, но глядел в зал, на повернутые к нему лица, и заговорил, обращаясь к этим лицам:

– Мы на любом собрании привыкли так: пришли, послушали, проголосовали и разбежались печки топить. Праильно – нет? Праильно. А сегодня не тот случай, сегодня день особый – товарища в партию хочем принять. Я вот его лично не знаю, он гиолух, я буровик, в разных цехах работаем, лицом он парень симпатичный, молодой, ну а что он за человек? Я вот не хочу свой голос безоговорочно отдавать за кого попадя. Тут в смену верхового берешь – и то гляди да гляди. Так то смены, а тут надо детально разобраться и к товарищу присмотреться со всех сторон, чтоб не вышло потом ошибки для нас, а для него – большой неприятности. Оно ведь как: не поступишь – не выгонят, праильно? А такие случаи имели место и на моей и на вашей памяти… Так давайте подойдем к товарищу объективно и всесторонне – чем он наше доверие заслужил? Чтоб не за бумажку с фамилией голосовать, а за живого человека. Вот вы и скажите, кто его знает, имеем мы основание принять его в кандидаты нашей партии или, может, повременить, получше к нему приглядеться?

Закусин сказал это и сел, и некоторое время ерзал на месте, переживая, ладно ли сказал.

– Кто еще желает высказаться? – спросил Хандорин. – Прошу, только поконкретней, по существу вопроса.

Опять заминка, покашливание. Из-за чьего-то плеча робко высунулась рука, тут же спряталась и опять поднялась.

– Товарищ Валуева? Пожалуйста.

Встала женщина с широким обветренным лицом, штукатур стройцеха. Кто-то из соседей потянул ее за полу телогрейки, чтоб села, женщина бросила: – Отвяжись! – и, сразу озлясь, зачастила:

– У меня мужик пьет, скрывать не стану, и так все знают, и этих вот пьяниц проклятых я видеть не могу, прям с души воротит. И вот когда? – да осенью, снега ишшо не было – разыскиваю вечером свово паразита: сперва у Первого магазина, потом у «Голубого Дуная», потом в чайную забежала – ага, вот он. Я тихо, без скандала подхожу: «Валентин, пошли домой». А их пятеро, и вермута ноль семьдесят пять четыре бутылки на столе, и среди них этот вот паренек, – ткнула пальцем в сторону Мурашова, – вроде, и не пьяный, а глаз нахальный, давай меня за рукав ловить: «Посиди, – говорит, – мать, с нами, вермут, – говорит, – благородный напиток». Тьфу! Сынок выискался. Это если ты с таких-то лет по чайным да забегаловкам шастаешь, так что с тобой к сорока годам будет? А еще женат, дите ростишь. Ты если в партию собрался, так дай сейчас всем нам обещание, что больше эту отраву в рот не возьмешь, кроме как по большим праздникам!

Хандорин заметил:

– В нерабочее время посидеть за бутылкой вина – грех небольшой, лишь бы это не часто было, но спасибо, товарищ Валуева, я думаю, что товарищ Мурашов по этому поводу выскажется, когда мы ему слово дадим. – Мурашов с готовностью закивал. – Ну, кто еще? Что-то геологи молчат… Товарищи геологи! Вам главное слово.

Сидело в зале человек восемьдесят – и коллектив, и толпа, и аудитория, и никто не сказал пока еще главного, не завладел всерьез вниманием и сердцами. Впечатление о Мурашове у собрания еще не сложилось, но время для этого приспело, и сейчас многое будет зависеть от следующего выступления.

– Геологи! Кому как не вам о товарище Мурашове сказать…

Одновременно поднялись из разных концов зала две руки – техника-геолога того отряда, где Мурашов работал, и Князева. Ну, наконец-то!

– Товарищ Князев? Давайте! – Хандорин сел с таким видом, будто передоверял Князеву вести собрание.

Наступая на чьи-то ноги, Князев выбрался в проход, поднялся на сцену. Остановился у другого конца стола, придавил ладонью красную плюшевую скатерть.

– Тут уже говорили, что сегодня мы должны вести разговор по большому счету. Я думаю, что мы такой разговор и ведем, и продолжим его в том же духе. Но сперва хотелось бы уточнить кое-какие детали- Вот в комсомольской рекомендации есть слова «хороший товарищ». Это смотря с какой точки зрения. Разве что по части комсомольских поручений… – Князев пробежал взглядом по рядам. – Переверцев! Саша! Встань, пожалуйста. Помнишь, ты рассказывал, как Мурашов своего рабочего в маршруте бросил?

– Ты меня маленько опередил, – не без досады сказал Переверцев, – ну да ладно… Было такое дело. Мы тогда на Бугарихте работали. Рабочим у него школьник был, девятиклассник. На курумнике ногу растянул. Он его оставил, вернулся в лагерь, поел – и только тогда о напарнике своем вспомнил… Я ему выговор в тот раз закатил. Можно книгу приказов поднять…

– С «хорошим товарищем» выяснили. Поехали дальше. В рекомендации товарища Лейкина, насколько я уловил, есть такие слова: «морально чистоплотен». Я не ослышался? – Князев опять поискал взглядом. – Юра! Ну-ну, смелей!

– Йет.. йет… – Сонюшкин встал. – В-вот он йя.

– Вот он ты. – Князев повернулся к нему. – Юра, ты с Мурашовым в общежитии жил. Так? – Сонюшкин кивнул. – Года два вы вместе жили, да? – Сонюшкин кивнул. – Ну и что ты о нем скажешь? Об его, так сказать, моральном облике.

– Прекратите это издевательство! – Арсентьев был вне себя, щеки его дрожали. – Иван Савельевич, ведите собрание!

Хандорин все внимание сосредоточил на Князеве, даже вперед подался и словно бы не слышал возмущенной реплики Арсентьева, только карандашом по столу пристукнул.

– Так -что ты скажешь, Юра? – продолжал Князев.

– А-тц-ц… а-тц-ц…

– Ну, спокойно, не торопись.

– Йето… йето… А-тц-ц…

– Возьми бумажку и напиши.

К Сонюшкину потянулось несколько рук с листками и авторучками. Он быстро нацарапал что-то. Записка пошла по рядам к Князеву. Он развернул ее, громко прочел: «Мурашов закрутил любовь с одной местной, она из-за него от мужа ушла. А он ее потом бросил и похвалялся, что разбил семью. Все это на моих глазах».

– Да она, дура, сама на шею вешалась! – возмущенно начал Мурашов. – И вообще, зачем эти сплетни.

Не обращая на него внимания, Князев припечатал записку к столу.

– Вот и с моралью разобрались. Товарищ Лысых у нас действительно редкий гость, мог всего этого и не знать, а куда наш комсомол смотрел, давая рекомендацию, – непонятно… Ну, может, кто еще добавит?

Зал наэлектризованно молчал. Мурашов судорожно не то вздохнул, не то всхлипнул. Кто-то сказал негромко:

– Картина ясная…

Князев шагнул к краю сцены:

– Не знаю, нужен ли я партии, нужны ли мы все здесь сидящие… Но Мурашов уж точно не нужен. Вот ему партия понадобилась. Наверное, потому, что собирается в заочный институт поступать, на поблажку надеется. Так, Мурашов?

– А ты-то? Ты-то сам? – У Мурашова кривилось ненавистью лицо. – Сам-то ты зачем в партию вступал? Чтоб в начальники побыстрей выбиться?

– Чтоб таких, как ты, не пускать! – ответил Князев и пошел на свое место.

…После собрания, когда все повалили к выходу, к Князеву протиснулся Переверцев.

– Чего ж ты наперед батьки в пекло лезешь? Я сам собрался выступить… А ты, выходит, опять Арсентьеву соли на хвост насыпал?

– Да ну его, – усталым, севшим голосом сказал Князев, застегивая на ходу куртку. – Что ж мне теперь – в тряпочку помалкивать?


Северная зима не любит давать послабления. То мороз трескучий, то пурга. Лучшее время – когда погода ломается, переходит из одного состояния в другое. В такой вот неяркий и тихий переломный день Князев выбрался на облет территории. В тесной кабине вертолета МИ-1 примостился на каком-то ящике и Матусевич.

Остекление передней стенки кабины давало великолепный обзор. Тайга – будто темно-зеленый ворсистый ковер с извилистыми белыми лентами рек и речек, с белыми проплешинами болот, озер, торфяников. А подлетаешь ближе-каждое дерево, каждый кустик видны. Летели над прошлогодней территорией, и Матусевич то и дело хватал Князева за рукав: «А вот, помните?»

Миновали Северный Камень, пошли над долиной. Матусевич притих. Слишком ярки и свежи были впечатления от летних маршрутов по этим окаянным болотам. Даже не верится, что они с Колей Лобановым излазили здесь все бугорки, все гривки.

Долина сужалась, на крутых бортах ее чернели, словно обугленные, перистые останцы базальтов.

– Где-то тут, – сказал Князев, сверяясь с картой. – А ну, Володя, узнаешь родные места?

Зимой все было иначе, но Матусевичу не надо было глядеть на планшет: этот участок, все изгибы горизонталей на нем, пунктирные границы леса, штришки торфяников – отпечатались в его памяти навечно.

– Видите полянку? – показал он. – Похоже по форме на лягушку. Вот здесь мы с Колей коренное вскрыли.

– Зависните, пожалуйста, – крикнул Князев пилоту. Вертолет завис. – Гляди, Володя. На этом перешейке ставить базу нет смысла. Место низкое, кругом болота, ни воды хорошей, ни леса на строительство. Можно было бы обосноваться на той террасе – видишь, у северного борта, но там воды вообще нет. Значит, придется у этого озерка. На него, если подходы очистить, и гидровариант сядет. А лес будете рубить на склоне и стаскивать вниз. Так и решим.

Матусевич заглянул в карту:

– Это до выработок километра два? Да, не меньше. Ой, горняки меня съедят.

– Ничего, гулять полезно. Весной на лыжах, а летом… летом я им велосипеды подарю.


Вечером «в кругу семьи» Князев наставлял Матусевича:

– Вас будет пятеро. Четверо рабочих и ты. Первым рейсом – ваши личные вещи, палатки, печки, инструмент, продукты на первое время. Как только прилетите, двое расчищают снег, двое заготавливают бревна. Палатку ставить капитально, на срубе, на каркасе. В ней будете жить. Потом сразу же устанавливайте десятиместку под склад. Ее тоже ставить капитально, настилать пол, оборудовать стеллажи. Когда закончите склад, начнем завозить грузы. Следующий этап – склад ВМ. Тоже шестиместка, на каркасе, обязательно с полом. Здесь главное – соблюсти все расстояния: от жилья, от изгороди, строго по инструкции. Начальство, когда приезжает, первым делом идет смотреть склад ВМ…

– Александрович, простите, пожалуйста, – произнесла Лариса, уткнувшись в вязание. – Что такое ВМ?

– Взрывчатые материалы, – быстро ответил Матусевич. – Лисенок, у нас важный разговор.

– А свитер я не успею Володе связать?

– Вряд ли. – Князев вежливо улыбнулся. – Разве что жилетку… Вы уж простите, Лариса, что мы при вас деловые разговоры завели. Днем на все времени не хватает. – Он повернулся к Матусевичу. – Теперь насчет подотчета. До прибытия завхоза все продовольствие и снаряжение – на твое имя. Это тысяч на семь – восемь. Так что смотри…

Лариса подняла голову:

– Восемь тысяч? Володя, непременно купишь мне норковую шубу. Всю жизнь мечтала быть женой завскладом…

Матусевич посмотрел на Князева, и взгляд этот можно было истолковать так: «Пожалуйста, не обращайте внимания, ей скучно, она злится, что мы не развлекаем ее, но ничего не поделаешь, мы-то с вами мужчины и должны прощать женские капризы…»

«Не пришлось бы вам с Володькой последнее барахлишко продавать», – подумал Князев, но вслух ничего не сказал. Каждый геолог рано или поздно становится материально-ответственным лицом, никуда от этого не денешься, такая профессия. Он подождал, не добавит ли Лариса еще что-нибудь, но та снова уткнулась в свое вязание, уголки губ ее подрагивали в непонятной усмешке.

– Так что смотри. – Князев говорил терпеливо и размеренно, как учитель, готовый повторить объяснение дважды и трижды. – Палатка – не амбар, на замок не закроешь. Поэтому ставка на доверие, на взаимоконтроль. Рабочим так сразу и объяснишь: грузы принимаем по акту и сдаем по акту, расписываемся все. Чего не хватит – раскидываем на всех поровну.

– А как со списанием?

– Ишь ты! Не успел еще стать подотчетником, уже списанием интересуешься?.. По этому вопросу, Володя, тебя завтра главбух проинструктирует. Самым подробным образом.

– Андрей Александрович! – Лариса выпрямилась, опустила руки с вязанием на колени. Она обращалась к Князеву, а глядела на Матусевича, и было в этом взгляде нечто от любопытства естествоиспытателя. – Может быть, мне с Володей поехать? Женщины, все-таки, в этих вещах больше разбираются. Бог с ней, с больницей… Оформите меня какой-нибудь там поварихой…

Вот блажная бабенка! Князев ответил неожиданно резко:

– Поварихой я вас могу взять. Но тогда вот ему, – он кивнул на Матусевича, – времени для сна не останется.

– Что вы имеете в виду? – самолюбиво насторожилась Лариса.

– То, что Володе придется быть одновременно прорабом, поваром и утешителем.

Лариса покраснела, отвернулась. Казалось, она вот-вот заплачет. Наступила неловкая тишина. Матусевич с укоризной взглянул на Князева, позвал:

– Лисенок! Ты устала? Пойди приляг.

Лариса неотрывно глядела на быстрые язычки пламени в щели между конфорками.

– Не думала, что вы можете быть таким… – Голос ее был тих и печален.

– Что-то душно у нас, – сказал Князев, пряча глаза. – Пойду проветрюсь…

Луна светила ярко, в полную силу. Морозное безветрие сковывало дыхание. Все было как зимой, разве что снегу поболее. Но перелом к лету уже свершился, и в воздухе витала неизъяснимо тонкая, терпкая весенняя свежесть.

Князев взял в сенях топор. Недавно привезли кубометр березового швырка. Матусевич кое-как сбросил его у крыльца, все собирались переколоть и сложить в поленницу. Князев выбрал несколько чурок потолще, побросал на утоптанный пятачок, крайнюю установил и занес над головой топор.

Нет слаще работы для рук! Топор падает на упругий срез чуть-чуть вкось, не впивается в древесину, а мгновенно разрывает ее, звонкие поленья отлетают в стороны, как брызги. А попадется суковатая – вгоняешь топор поглубже, поднимаешь вместе с чуркой на плечо и по другой чурке, как по наковальне, обухом вниз – хрясь! Нет лучшего способа обрести душевное равновесие. Обиду – в удар! Злость – в удар! Неприятности? А вот я вас – х-х-гэк!

Горожанам бы – с их центральным отоплением и газом – почаще колоть дрова. Меньше инфарктов было бы.

…Едва за Князевым закрылась дверь, Матусевич опустился перед Ларисой на колени, заглядывая ей в лицо.

– Лисенок, милый, ну что ты? Не надо, моя хорошая. Александровича обидела, сама расстроилась, – он целовал ее хрупкие пальцы, гладил ими себя по лицу. – Александрович – человек прямодушный, потом, ты же знаешь, как он к работе относится? Для него это – святыня…

Пальцы Ларисы ожили в его ладонях, тихонько погладили ему лоб и брови, высвободились.

– Ты не хочешь, чтобы я с тобой поехала?

– Я хотел бы! – воскликнул Матусевич, – но это невозможно!

– Значит, ты хочешь, чтобы я осталась?

– Лисенок, родной, нет другого выхода!

– Ты не боишься оставлять меня одну?

– Ты не одна. С тобой Андрей Александрович.

– Со мной Андрей Александрович… – повторила Лариса. – Ты не боишься за меня, пока он со мной?

– Ну что ты, Лисенок! Андрею Александровичу можно довериться. Это такой человек…

– Ты хотел бы быть таким?

– Когда-то хотел, а теперь, когда появилась ты… Я его очень люблю, очень уважаю. Но он – это он, а я – это я. Если бы я не был таким, какой я есть, ты бы не полюбила меня, правда? – Матусевич снова взял ее ладони в свои. – Лисенок, ты меня правда любишь?

Она прижала его голову к груди, боясь солгать взглядом или голосом, и тихо перебирала пальцами его мягкие волосы.


– Работают и переутомления не боятся!

Голос был крепкий, хрипловатый, отвыкший от помещения. Камеральщики враз повернули головы. В дверях стоял плотный чернобородый цыган в распахнутом овчинном полушубке, открывающем для обозрения дорогой костюм и белую рубашку с неумело повязанным галстуком. Наглаженные брюки уходили в черные валенки, загнутые «двойным блатом».

– Лобанов!

– Коля!

Матусевич бросился к нему, обнялись. Остальные сидели на местах. Лобанов всем пожал руки, поглядывая в сторону Князева, подошел к нему последнему, долго с чувством тискал руку.

– Не опоздал?

– Да нет, Коля, в самый раз.

– А я думал – все, застряну, – весело гудел Лобанов, обращаясь ко всем сразу. – Не отпускало меня начальство, на горных сейчас завал. Я уж и так и этак – ни в какую. Написал вам, Александрович, письмо, чтоб вы меня отозвали – самолетов как на грех нет и нет. Хотел эрдэ дать – на радиостанции новый порядок: без визы начальника не принимают, а тот заладил: «Никаких переводов, основное производство здесь». Я кричу: «Тогда увольняйте!», а он свое: «Отрабатывай две недели, а то по сорок седьмой уволю.» Ну и увольняй, делов-то! Меня, куда я еду, и с сорок седьмой возьмут, и вообще без трудовой… А тут самолет, плотники всей бригадой в отпуск едут, ну я с ними под шумок протиснулся. Главное – не опоздал!

Был Лобанов возбужден не только своей находчивостью, встречей и тем, что вырвался хоть в малую, но «жилуху». Пахло от него «Солнцедаром», которым аэропортовская столовая успешно торговала на розлив с небольшими промежутками круглые сутки.

Князев, привыкший видеть Лобанова в брезентухе или хэбэ, оглядывал его с одобрением.

– Ты как жениться приехал.

– А чего я, мало зарабатываю или мало кому должен?- зачастил привычными формулами Лобанов… – Бросил пить, прибарахляться начал.

– Так ты на самом деле сбежал?

– Ну!

– И документы там оставил?

– Ну!

– Ты даешь, – Князев, все еще улыбаясь, покачал головой.

– А я этот… энтузиаст.

– Как бы тебе твой энтузиазм боком не вышел… Где думаешь остановиться-то? Самолет нам только в пятницу обещают.

– Ну, как где… – Лобанов замялся. В прежние годы он всегда останавливался у Князева.

– У меня, Коля, сейчас вон Матусевич с молодой женой хозяйничают. Если тебя устроит в кухне на полу…

– Почему в кухне? – воскликнул Матусевич. – В комнате места хватит. Я думаю, Лариса не будет возражать.

Лобанов начал застегивать тугие петли полушубка:

– Да ну, чего там. Людей беспокоить. Пойду в дом заезжих.

– Погоди, Коля. Не торопись. В дом заезжих сейчас без записки коменданта не пускают. – Князев взглянул на Высотина, на Сонюшкина. – Ребята, может, у вас?

– Вообще-то можно, – вяло сказал Высотин, – не знаю только, как хозяйка.

– Ието… йето… М-можно, конечно.

– Только на полу, разумеется, – добавил Фишман.

– Да нет, я у знакомых где-нибудь, – бормотал Лобанов, пряча глаза и пятясь к двери.

Но не было у него в поселке знакомых, и отпускать его нельзя было, потому что знал Князев давнюю и непереборимую страсть Лобанова, и если оставить его без присмотра… В Туранске-то «сухой закон» не действовал.

– Вот что, – сказал Князев деловым своим начальническим голосом. – У тебя где вещи? В аэропорту? Дуй за вещами, потом зайдешь сюда, дам тебе ключ – и ко мне. Места хватит, никого ты не стеснишь.

Лобанов ушел, но до конца рабочего дня так и не появился. Князев подождал еще полчаса. Лобанова не было. Для того чтобы забрать в камере хранения веши и вернуться, хватило бы сорока минут. Князев прошел в клетушку секретаря и позвонил в милицию. Дежурил знакомый капитан, заместитель начальника райотдела.

– Павел Данилович, – просительно сказал Князев – у меня рабочий пропал. Черный такой, бородатый. Лобанов Николай. Он не у вас случайно?

– Сейчас посмотрю… Случайно у нас. Отдыхает.

– Пьяный, что ли?

– Доставлен в состоянии тяжелого опьянения.

– Вот, елки! А мне его завтра в поле отправлять.

– Сочувствую, но помочь ничем не могу.

– Но он же не хулиганил?

– Было маленько. Вот «…разбил тарелку, стакан, сорвал гардину тюль».

– Дрался?

– «В результате падения со стула в пьяном состоянии».

– Ну, так это мелочи, Павел Данилович. Он стоимость возместит. Оштрафуйте его, и дело с концом.

– Это будет судья решать.

– Так он мне завтра нужен! Позарез. Мне людей на весновку забрасывать.

– А мне – снег расчищать…

В таком духе они продолжали разговор еще некоторое время, потом капитан неожиданно смягчился:

– Уговорил. Заберешь его завтра утром. Только до девяти часов, чтобы в мое дежурство. – И тут же, презирая дипломатические увертки, сказал: – Слушай, мне палаточка нужна. Одноместная. Ты ж знаешь, я охотник, без палатки никак. А осенью возверну в целости и сохранности.

Князев колебался не более секунды.

– О чем речь. Сделаем.

Наутро в милицию пошел Матусевич. Он был польщен оказанным ему доверием. Относительно Лобанова Князев дал такой наказ: «Никаких опохмелок, веди его прямо на склад, занимайтесь упаковкой. Глаз с него не спускай».

Освободителя своего Лобанов встретил угрюмо, подавленно. Матусевич был в милиции впервые и держался очень натянуто, на Лобанова едва глянул, сухо сказал: «Пошли!» – и повел его задворками, минуя стороной чайную, продмаг и прочие злачные места. Лобанов тяжело сопел сзади.

Матусевич продолжал хранить укоризненное молчание и на складе. Лобанов попросил сигарету и, усевшись на связку резиновых сапог, курил, морщился и исподлобья поглядывал на расставленные вдоль стен ящики. Новые брюки его были перепачканы известкой и грязью.

Улучив момент, когда Матусевич отвернулся, Лобанов украл из картонной коробки два тюбика зубной пасты. Позже он спросил, где уборная. Матусевич его проводил. Накинув крючок, Лобанов вынул из кармана тюбик, крепкими зубами распотрошил его и с отвращением принялся жевать пахучую белую массу.


Настала пятница, день отправки весновщиков.

Вроде нехитрое дело – отправить в тайгу по зимнику пять человек и груз, а столько беготни этому предшествовало, столько мороки и нервотрепки.

Не очень-то доверяя хозяйственным способностям Матусевича, Князев самолично проверил полученное снаряжение, продукты, и тут обнаружились мелочи, каждая из которых впоследствии могла вырасти до проблемы.

Вот ушко на бадье оказалось с трещиной. В один прекрасный день оно совсем отломится, конечно же, в работе, и бадья с грунтом или породой загремит на голову забойщика. Даже если тот успеет отскочить, влипнуть всем телом в стенку шурфа, где в тайге взять сварщика? Заказывать спецрейсом самолет, а то и вертолет, оплачивать летные часы в оба конца? Бадья эта золотой станет…

Вот пилы Матусевич получил, позарился на новые, в смазке, – а они неразведенные, с заводской заточкой. Пустячок, вроде бы, а два-три часа на каждое полотно потратить надо, пока приведешь его в рабочее состояние… Вот кайла все до единого перекаленные, с синей побежалостью – надо их заново оттягивать, а в тайге это не так просто… Печки, трубы, разделки получены, а колена – ни одного… Кладовщик орса ящик бракованных консервов подсунул, банки вздутые, бомбаж… Эх, Матусевич…

И Князев мотался в мехцех, кузню, на склады, договаривался, ругался, просил, требовал. Летчики ждать не будут. Опоздаешь – вылетишь из графика полетов, и тогда снова подавай заявку, жди очереди, плати рабочим за простой.

Когда же, наконец, весь груз был доставлен в аэропорт и рейс, как обычно, задержали на три часа, нудное вокзальное ожидание обернулось целительной разрядкой от суматошного напряжения, нежданным отдыхом.

День выдался теплый, сырой, серый. Летное поле было исполосовано рифлеными лыжами «Антонов», рубчатыми шинами бензозаправщика, и поперек – широкие полосы от ножа бульдозера. Аэродром окружала изгородь – чтобы не забрела какая-нибудь животина, дальше шел редкий молодой лесок, поднявшийся на месте давних порубок.

И пахло мокрым снегом, весной пахло.

Рабочие, их было трое, Лобанов четвертый, сидели на тюках, спокойно без азарта играли в карты – для времяпрепровождения. Это были надежные люди, так называемый «постоянный контингент», мастера на все руки, золотой фонд экспедиции. Нынче им предстояло быть лесорубами, плотниками, горнопроходчиками, взрывниками – и все это было им не впервой.

Впервой все было Матусевичу. Обжигаясь о свои сомнения, он шарахался мыслями в другую сторону – к Ларисе, но и там было горячо. Долгое расставание измотало их обоих, все упреки были высказаны, все оправдания и утешения; простились они наспех и едва ли не с облегчением. Теперь его подмывало броситься бегом прямо в поликлинику и сказать Ларисе много нежных слов. Эти слова уже начали копиться в его душе, а впереди еще столько разлуки. Позвонить хотя бы… Но единственный в поселке автомат был на почте. Звонить же из отдела перевозок было неловко, да и Андрей Александрович рядом – молчаливый, озабоченный, не располагающий к излияниям.

Князев действительно был озабочен и потому молчалив. На его глазах оброненное им когда-то шутливое обещание постепенно воплотилось в официальное распоряжение, подкрепилось действием. Вот груз, вот рабочие, а вот Матусевич, отныне прораб-геолог, производитель работ. Надо было все же Сонюшкина послать, с его основательностью и крестьянской хитринкой.

Надежней было бы. Ну, да что теперь. Володька честный, преданный парень, энтузиазма у него на троих хватит.

– Главное, спрашивай больше, – внушал он Матусевичу, – спрашивай, не стесняйся. Тебе простительно, ты молодой специалист. Советуйся с ними, они мужики бывалые… Подгонять их тоже не стоит, вкалывают они на совесть… Не вздумай своей образованностью кичиться. Где надо – делом помоги, плечо подставь. Но – где надо!.. Будь прост, но не запанибрата, иначе на шею сядут… Помни, что спирт – ваш энзэ – на крайний случай, если кто-нибудь поморозится, в воду провалится, сильно простынет. Будут приставать – так и скажи: есть одна бутылка, на крайний случай; иначе, пока все не выпьют, не отстанут…

Матусевич кивал, поддакивал, но было видно, что слушает он вполуха. Князев догадывался о его состоянии и умолкал. Длинных наставлений он не любил ни давать, ни выслушивать. Все равно всего не скажешь, голову свою другому человеку не приставишь, а коль зацепится что-нибудь в памяти – и то хорошо.

Кончался рабочий день, самолета все не было. Однако в отделе перевозок их успокоили: машина на подлете, как только сядет – можно загружаться.

Минут через десять из белесой мглы действительно вынырнул зеленый «Антон», скатился, как с невидимой горки, подрулил прямо к тому месту, где сидели рабочие. Летчики подтвердили: грузитесь, сейчас полетим.

Быстро побросали в дюралевое чрево тюки и ящики, стали в кружок под крылом, дружно закурили, словно присели перед дорогой. Настроение у рабочих было приподнятое, потому что каждый из них баловался и охотой, и рыбалкой, а весновка для этих занятий – лучшая пора. Даже Матусевич, разогретый погрузкой, повеселел. Один лишь Лобанов оставался угрюмым – все еще угрызала совесть.

Князев пожал всем руки, пообещал прилететь в гости. Чмокнула дверца. Заурчал стартер, крутнулся и слился в серый круг винт…

Уходя с аэродрома, Князев обернулся. В одном из окошек светлело чье-то лицо, помаячила растопыренная ладонь. Князев помахал в ответ. Самолет, словно ожидая этого сигнала, пополз к взлетной полосе.

Ну вот, полетели. Заброска десанта на плацдарм… Сегодня им придется ночевать на снегу. А завтра к вечеру уже оборудуют палатку…

Внезапно и остро Князев представил себе, как маленький отряд начнет обживать новое место, постепенно расширять свои владения, как вольготно им будет наедине с тайгой, каким древним и вечным смыслом наполнится их жизнь: строить жилище, добывать дичь и рыбу, единоборствовать с природой.

Потом мысли Князева вернулись на привычный круг.

В камералке его с утра ждали стереоскоп и пачка непросмотренных аэрофотоснимков, в эти неурочные часы можно было бы славно поработать в тишине. Но надо было спешить домой и скрашивать одиночество мадам Матусевич.

Зайдя в хлебный магазин и доставая мелочь, он нащупал в кармане печатку… Вот, елки, забыл отдать! Ну, да ладно, ребята не могут бросить дверь неопечатанной, возьмут печатку у соседей.

Впереди были суббота и воскресенье – выходные дни.


Утешать Ларису не было нужды. Князева она встретила со спокойной приветливостью. Лицо ее было не то бледно, не то напудрено – Князев не разобрал. Когда он разделся и стянул унты, она подала ему нагретые шлепанцы. На плите тушилось мясо. Лариса по обыкновению была в красном лыжном костюмчике и переднике, волосы перетянуты светлой лентой. Молодая образцовая хозяйка.

Князев сказал:

– Я знаю, какое вам царство нужно. Этакая модерновая малогабаритная кухонька, рябенький пластик, кафель… Ну, и белоснежная газовая плита, разумеется.

Лариса улыбнулась, довольная тем, что старание ее замечено.

– Я вам звонила сегодня, часа в четыре. Сказали, что вы в аэропорту… Вы их провожали?

– Проводил. Наверное, уже на месте.

– Как он там будет…

– Как все. Вы не беспокойтесь, Лариса. С ним надежные люди. Сегодня ночь как-нибудь перебедуют в спальниках, а завтра поставят палатку, печку и будут жить не хуже нас с вами. Знаете что… – Он обрадовался внезапной своей идее. – Недели через две, когда они полностью все оборудуют, я к ним слетаю последним рейсом. Если не боитесь лететь со взрывчаткой, могу и вас прихватить. На работе как-нибудь договоритесь, чтоб отпустили. Володька будет счастлив.

Лариса оживилась:

– У, это было б здорово! Побывать в тайге, повидать все самой…

– Конечно. Представляю, как Володька обрадуется.

– А я к тому времени свитер закончу.

В квартире было тепло, чисто, пахло хорошей едой. Голые окна украсились занавесками с веселым рисунком. На подоконнике в банке из-под майонеза стояла еловая ветка. Настенную полку для посуды – перегороженный пополам фанерный ящик от посылки – устилали бумажные салфетки, края их свешивались и радовали глаз незатейливым узором. У порога лежал накормленный, раздобревший Дюк и, положив голову на лапы, мерцающим взглядом следил за своим господином…

– Все-таки, вы превосходная хозяйка, – признался Князев, когда сели ужинать и Лариса выставила остатки коньяка.

– Я не только умею вести дом, Андрей Александрович. Я могу поддерживать беседу на разные темы. Со мной можно посмеяться, можно и погрустить. Я умею слушать и сопереживать. Умею хранить тайны, даже сердечные. И выпить со мной можно. А можно просто посидеть и помолчать. Я умею не делать трагедии из пустяков, умею помнить добро, умею прощать. Умею повиноваться. Умею радоваться. Умею скрывать дурное настроение. И еще много чего умею. – Она подняла стопочку, поглядела сквозь нее на Князева. – Ку-ку, Андрей Александрович. – Отпила глоток, передернула плечами и сказала изменившимся голосом: – А иногда я ничего не умею и не хочу уметь.

Странное дело. Больше месяца жили под одной крышей, вели общее хозяйство, каждый вечер о чем-то разговаривали, на какие-то отвлеченные темы. И при этом, свято блюдя законы общежития, находились словно бы в разных концах цепи, а связующим звеном был третий Но стоило ему на время выйти из игры – и они ринулись в омут откровенности.

– Знаете, Лариса, что мне кажется? Я не великий знаток женской души, да, наверно, и не существует таких. Но мне кажется, что женщина всегда умелее, если так можно выразиться, умелее мужчины. Природой в нее больше заложено.

– Спасибо вам от всего слабого пола. А я лично мужикам завидую, хозяевам жизни. Для меня, например, подточить карандаш – проблема, обязательно палец порежу. Или гвоздь забить. Пустяк – перегоревшую лампочку сменить – и то не могу, боюсь.

– Ну, это мелочи. Нужда заставит – научитесь. Вы еще молодая.

– Старая, Андрей Александрович. Скоро двадцать восемь. Старая карга.

«На шесть лет старше Володьки», – промелькнуло у Князева, но он тем не менее вполне искренне сказал:

– На вид вам не более двадцати пяти… то есть, я хотел сказать, не более восемнадцати.

– Это уже банально, Александрович. А вам сколько, если не секрет?

– Тридцать два.

– Прекрасный возраст. – Лариса вздохнула. – Возраст больших возможностей. Возраст свершений. И женитьбы. За вас восемнадцатилетняя пойдет.

– Что я с ней буду делать? Мне с ней разговаривать не о чем будет.

– Ой, какой вы чудак! – она глядела на Князева странным, глубоким взглядом. – Женитесь на восемнадцатилетней! Женитесь! Это глина, из нее можно лепить что угодно!

– Уведут в расцвете лет. А я уже буду старым, немощным, и моими трудами воспользуется кто-то другой.

– Вы не будете старым и немощным. Вы останетесь мужчиной и в шестьдесят, и в семьдесят. Женитесь на молодой! – горячо, с непонятной настойчивостью повторила Лариса. – Вы не представляете, как это здорово – молодая жена!

– Мне не с чем сравнить. Но раз вы так настаиваете…

Князев посмеивался, щурился от дымка своей сигареты.

Сколько раз такие вот доброхоты пеклись о его женитьбе, пускались в уговоры, даже сводничеством пытались заняться. Может, и в самом деле сходить разок-другой в клуб на танцульки, приглядеть кого-нибудь? Завязать знакомство, а дальнейшая программа действий обкатана поколениями… Он представил себе, как придет в клуб, пусть даже в обществе Переверцевых, сядет в уголок и станет выбирать «объект», и как на него будет поглядывать экспедиционная молодежь, и как ему придется заступить дорогу кому-нибудь из этих парней, потому что народ они активный, предприимчивый и всех мало-мальски кондиционных девиц разобрали, распределили меж собой… Тут он вспомнил ресторан «Енисей», девчушку, ее живое яркое лицо, вспомнил прыщавых ее спутников и впервые осмысленно пожалел, что не проявил тогда настойчивости, а если понадобилось бы – то и нахальства, а может, и самолюбием пришлось бы поступиться, но она того стоила, эта девчушка…

Где ее теперь сыщешь?

И Князев с горечью подумал, что этот призрак упущенного счастья долго еще будет тревожить его – пока не затмится новым видением или не рассеется бегом времени.

Лариса уперлась острым подбородком в ладонь и следила за его лицом. Все в ней было острое и узкое – локоть, подбородок, ладонь, красный кончик уха, выбившийся из-под волос. И взгляд был острый, заинтересованный.

– Я знаю, о чем вы сейчас думаете, – сказала она. – Об упущенных возможностях. Где-то вы дали маху или вам крупно помешали… Да, Александрович? Я угадала?

– Умгу,- сказал Князев. – Угадали. Почти.

– Я даже знаю ваш стереотип. – Лариса неотрывно следила за его лицом. – Сказать? Этакая маленькая хохотушка с полными ножками. – Нервные ноздри ее вздрогнули, уголки рта опустились, обозначив морщинки. – Рослые мужчины ваших лет обожают таких вот сдобных коротышек.

– Обожают, – подтвердил Князев. – И чтоб готовить умела. Это у нас первым делом.

– Вот видите. Женщинам нравятся рослые тридцатилетние мужчины, мужчинам нравятся пухленькие девочки. А как быть некрасивым астеничным особам средних лет?

– Искать утешения в духовной близости.

– А если еще и любить хочется?

– Пусть любят детей.

– Но их сначала надо заиметь.

– Пусть любят чужих детей.

– Тогда уж лучше чужих мужей.

– Рослых и тридцатилетних?

Лариса закинула назад голову, тряхнула волосами. Душевный спазм отпустил ее, она глядела, как Князев неторопливо доедает остывшее мясо, как он цепляет вилкой кусочки картошки, помогая себе хлебной корочкой, следила за его несуетливыми руками, за равномерным движением его челюстей, и была полна признательности к нему – опора! скала! Выдержал ее желчную вспышку, не окрысился в ответ, смягчил, подыграл…

– Вы красиво едите. На вас приятно смотреть. Знаете, люди раскрываются в мелочах: манера есть, манера ходить и так далее. Целая наука… Мой отчим, например, ест безобразно: не ложку ко рту подносит, а наклоняется к ней и при этом исподлобья зыркает по сторонам и прикрывает тарелку рукой…

– Не знал, что у вас отчим.

– Вы многого обо мне не знаете. Не все сразу, дорогой Андрей Александрович. – Голос Ларисы увял, она нервным движением потерла виски. – Голова разболелась…

Скоро она улеглась, погасила свет. Князев перемыл посуду и тоже лег. Странное, двойственное впечатление осталось у него от этого вечера, и никак не мог он определить, что же настораживало его, мешало радоваться живой беседе. Нет, не пошловатый оттенок на каких-то там поворотах разговора, не рискованные признания и заявления. Все это перчик, острая приправа. Другое что-то. Комплименты в его адрес? Обычное женское кокетство, полуигра-полунасмешка умненькой язвочки…


Глава шестая

Понедельник, как известно, – тяжелый день.

Для одних он тяжел тем, что в воскресные дни принято ходить в гости или принимать гостей, встречаться с друзьями-приятелями, а наутро с трудом продирать глаза и мучиться тяжестью в голове и раскаянием за содеянное или, наоборот, за несодеянное.

Есть другая категория. Люди, к ней относящиеся, не любят понедельник за то, что день этот открывает чреду унылых будней – запрягайся и тяни, мой милый. Скорей бы пятница, скорей бы отпуск, скорей бы на пенсию. И вообще, будь их воля, они бы трудящимся платили пенсию с двадцати до сорока, чтоб успели пожить бесплатно, в свое удовольствие, а там – отрабатывай.

Есть и такие, для которых два дня дома – тягомотина, бытовая повинность, потерянное время. Для них рабочая неделя – естественное состояние, отвечающее потребностям их натуры, они любят свое дело и скучают в разлуке с ним. Понедельник для таких людей чреват тем, что обрушивает на них всяческие сюрпризы, порой и неприятные, скопившиеся за два выходных: какие-то известия почта приносит, какие-то – изустные сообщения; начальство вдруг навяжет новую идейку, осенившую его светлую голову минувшей ночью. Мало ли событий может стрястись за два нерабочих дня. И вот приходит человек в свою контору, полный деловых соображений, а его с порога словно дубиной по черепушке…


В пять минут десятого Князев снял с доски ключ и, пройдя по коридору, остановился у своей камералки. Дверь была не опечатана. Он подергал ручку. Нет, заперто, да и ключ у него, он первый сегодня. Странно.

Князев отпер дверь, вошел. Пломба лежала на месте, с краю стеллажа – металлическая крышечка-завертка от флакона туши, заполненная пластилином, сбоку две дырочки, в которые продета суровая нитка. На пластине ясно была видна цифра 38, – номер его печатки, – рассеченная следом от нитки. Все ясно, в пятницу дверь не опечатывали. Ну, деятели.

Он с неудовольствием подумал, что Арсентьев, взявший привычку являться в контору на полчаса раньше, а уходить на полчаса позже, наверняка засек это нарушение. О том, что могло что-нибудь пропасть, Князев и мысли не допускал – в камералках сроду ничего не пропадало.

Он разделся, нетерпеливо глянул на свои стол, за который он сейчас засядет и работнет, глянул – и, еще не успев испугаться, удивился: стереоскоп стоит там, где и стоял, а пачка аэрофотоснимков, которая должна была лежать рядом, не лежит. Нет ее.

Может, ребята, уходя, сунули в стол? Он подвигал ящиками, полез в тумбочку. Нету.

Князев опустился на стул, растерянным взглядом пошарил по стеллажам, по соседним столам. Куда они могли деться? Десять аэрофотоснимков размером 18X18, каждый со своим номером…

А может, он их сам в пятницу, утром, перед тем, как бежать в аэропорт, отнес в спецчасть и тут же забыл об этом, вылетело из памяти?

Шумна распахнулась дверь, ввалились румяные постояльцы фрау Фелингер.

– Доброе утро, Андрей Александрович. Вы как ночевали тут? Улетели наши весновщики?

Князев не ответил на приветствие и голосом, не предвещающим добра, спросил:

– Кто в пятницу уходил последним?

Постояльцы переглянулись, покоробленные таким тоном, потом Высотин, переломив бровь, официально ответил:

– Когда мы уходили, оставался Борис Иванович.

– А зачем он оставался?

– Это вы у него спросите. – Высотин громыхнул стулом, на лице его была обида: взяли и ни за что ни про что испортили человеку с утра настроение.

Тихим барсучком сунулся к своему столу Сонюшкин и сразу же с деловым видом зашелестел калькой – знал, что под горячую руку Князеву лучше не попадаться.

А Фишман причесал густые вьющиеся волосы, обобрал пальцами расческу и с безмятежностью человека, который не чувствует за собой никакой вины, пояснил Князеву:

– Мы минут на пять раньше ушли, все втроем, а Борис Иванович оставался, но тоже собирался уходить… В чем дело, Андрей Александрович, что-нибудь случилось?

– Дверь не опечатали.

Фишман развел руками: дескать, сочувствую, но мы тут ни при чем. Но Князев не стал больше ни о чем допытываться, направился к Артюхе. Тот, поджимая губы (он всегда поджимал губы, когда выдавал что-нибудь), положил перед ним. папку с жирной надписью «ГПП № 4». В ней хранились все их секреты. Князев сорвал печать, путаясь пальцами, принялся считать аэрофотоснимки, и жила в нем надежда, что пропажа сейчас найдется. Но чем тоньше становилась пачка фотографий в его руках, тем меньше оставалось надежды, последние снимки он и считать не стал – сунул все обратно в папку, опечатал, молча отдал Артюхе.

Вышел в коридор. В окно тамбура лилось розовое утро, а в коридоре желто горела лампочка, действовала на нервы. Князев долго искал выключатель, чтобы вырубить этот мерзкий подземельный свет.

Афонин уже сидел за своим столом. Судя по тому, как поспешно и виновато он поздоровался, про дверь ему сообщить успели.

– Что же ты? – вяло сказал Князев. – Бросил все, ушел. Уж от кого, от кого, но от тебя…

– Да черт его знает! Я маленько подзадержался, кинулся – все уже ушли, печатку взять не у кого. И я был уверен, что вы еще вернетесь: рукавицы ваши на вешалке лежали, Дюк возле конторы крутился.

– Оправдываешься, как перед прокурором, – взвинченно сказал Высотин. – Ничего страшного не произошло, зачем так распинаться?

Князев оставил эту реплику без внимания и оборвал Афонина вопросом:

– Ты когда уходил, не обратил внимания –лежали у меня на столе аэрофотоснимки?

– Не знаю. Не обратил внимания. Не помню. А что?

– А из вас никто не видел? – вопрос к остальным камеральщикам.

– йето… йето… йя видел. Лежали. Йето… йето… Я их хотел еще в стол спрятать.

– Так вот, снимки исчезли, – объявил Князев с каким-то даже злорадством.

Кто-то присвистнул, стало тихо. Афонин растерянно поводил глазами.

– Куда они могли исчезнуть!

– Кому они вообще, кроме нас, нужны?

Полезли под столы, пошарили под тумбочками, осмотрели стеллажи, шкаф – будто эти десять снимков могло сквозняком туда занести. Один Князев оставался безучастным – в нем крепла уверенность, что аэрофотоснимков в камералке нет.

– Может, подшутил кто?

– Ну, знаешь, за такие шутки…

– Где же они тогда могут быть?

Вопросительно уставились на Князева – привыкли, что он за всех думает. Князев смотрел за окно. Одно его сейчас занимало – кто? На своих он не грешил. Двое с половиной суток дверь была не опечатана – мало ли народу перебывало за это время в конторе? Бухгалтеры обычно выходные прихватывают, отчетность заедает; камеральщики (энтузиасты вроде него самого), начальство захаживает… Кто? Кому выгодно, чтобы он не досчитался своих секретов?

Тут Князева осенило, что это – проделка Арсентьева, маленькая с его стороны провокация. В пятницу тот, уходя из конторы, по обыкновению поглядывал, везде ли выключен свет, увидел неопечатанную дверь. Ключ – в застекленном ящике без запора, долго ли его взять. Отпер камералку, вошел, увидел фотографии (слава богу, что с топоосновой сейчас никто пока не работает). Сгреб их, унес в свой кабинет и запер в сейф. Навел порядок и, так сказать, проучил. И сейчас празднует именины сердца. Ждет, когда он, Князев, явится с повинной, и готовит приказ.

Картина получилась вполне правдоподобной. Движимый внезапным раздражением, Князев повернулся к Афонину:

– Давай-ка, Борис Иванович, пиши объяснительную. Надо и тебе когда-нибудь выговорочек схлопотать. А то привыкли сухими из воды выходить.

Афонин стал хвататься то за линейку, то за транспортир, а выражение сделалось, как у собаки, которая опустила голову к земле, глядит снизу вверх, поджав хвост, трусит отчаянно и от трусости готова укусить.

– Чего это я буду писать? – забормотал Афонин. – С какой стати? Ничего я такого не сделал…

– Вот за это и будешь наказан!

– Ничего я не знаю. Печатка была у вас, вы мне ничего не поручали…

– Сам ты не мог догадаться, что нельзя оставлять камералку неопечатанной?

– Сколько раз оставляли – и в обед, и вообще… Вы препоручили Татьяне, она заболела, печатку передала вам, при чем же тут я? Я тут ни при чем.

Он торопливо сыпал слова, шлепал губой, взгляд его блуждал вслед за руками, и Князев отвернулся, чтобы не унижать себя зрелищем чужой слабости.

– Ладно, – сказал он с неожиданной усмешкой. – Обойдусь без твоей объяснительной. Гуляй чистенький и незапятнанный.

Афонина его усмешка и спокойный голос испугали еще больше, Афонин подозрительно взглянул на него, прикинул что-то в уме, поерзал на стуле и сдавленно спросил:

– На чье имя писать?

– На чье хочешь. Хоть на господа бога.

Часто моргая, Афонин достал лист бумаги, налег грудью на стол, вывел в правой верхней стороне: «Начальнику Туранской экспедиции тов. Арсентьеву Н. А.» – и задумался.

Притихшие камеральщики, чье сочувствие было все-таки на стороне Князева, оживились, расслабили напряженные позы. Высотин осторожно сказал:

– Александрович, есть идея. Можно перефотографировать десять штук из оставшихся, а потом все скопом сдать Аверьяну. Он их все равно по счету принимает, на номера не смотрит.

– Умница, – сказал Князев. – Светлая голова. Давай уж тогда лучше станочек соорудим – деньги печатать. Или банк ограбим – и в тайгу.

– Нет, я серьезно.

Князев только рукой махнул.

Надо было идти доложить начальству, покаяться и смиренно ожидать решения своей участи. Выговор обеспечен как пить дать. И у Арсентьева против него еще один козырь появится.

Но Князев продолжал сидеть и смотреть в окно, и теплилась в нем надежда, что зайдет сейчас Переверцев или еще кто-нибудь из соседей и затеет наводящий разговор, а когда все выяснится – потребует бутылку и со смехом, с подковыркой швырнет на стол пачку злосчастных этих фотографий!.. За окном по заснеженному переулку трусили мохнатые псы-водовозы, изредка человек проходил, а в конторе было тихо, в эти утренние часы всеми владело рабочее настроение, время трепа еще не настало.

Князев накрыл стереоскоп чехольчиком, помешкал еще немного и пошел. Минуя Афонина, невольно глянул сверху на медленное его перо и засек, что тот исписал уже полторы страницы. Во как люди объясняться умеют!

В коридоре он закурил, вышел на крыльцо, завеянное куржой. Вместе с табачным дымом втягивал в себя подстуженный легким морозцем воздух и отпечатывал на широких перилах свою пятерню. Смотрел он на восток, туда, где в ясную погоду темнела на горизонте плоская вершина Северного Камня, но сегодня ее не было видно – утро стояло мглистое.

Князев отлепил от губ окурок, щелчком послал его в сугроб, вытер носовым платком влажные, приятно настывшие ладони… Он решил, что пойдет не к Арсентьеву, а к Артюхе, ему доложит. И пока шел по коридору, придумал, как это сделать, чтобы вышло непринужденно, не покаянно.

Он прошел за железную дверь, облокотился о барьерчик. Артюха что-то писал в пронумерованной книге своим мелким каллиграфическим почерком.

– Аверьян Карпович, – сказал Князев с дружеской полуулыбкой, – надо мной кто-то подшутить решил. В пятницу я весновщиков провожал, задержался в аэропорту, а ребята мои дверь не опечатали. Сегодня приходим – нет аэрофотоснимков. Как лежали у меня на столе пачкой, десять штук, так и пропали… Случайно, не ваших рук дело?

Артюха аккуратно воткнул ручку в гнездо, промокнул написанное пресс-папье, закрыл книгу и только тогда повернулся к Князеву. Взгляд его был хмур, недоверчив.

– Как это пропали?

– Вот так и пропали, – все с той же полуулыбкой сказал Князев. – Уходил – лежали, пришел – нету.

Артюха потянулся к стопке амбарных книг на краю стола, вытащил одну, прошелся большим пальцем по самодельному алфавиту, раскрыл.

– Так… Тобой получены аэрофотоснимки… – Он назвал номенклатуру планшета и количество снимков. – Все правильно. Ну и что?

– Пропали десять штук, – терпеливо пояснял Князев. – Взял кто-то.

Артюха указал на стеллаж, где лежали папки и тубусы с рабочей документацией камеральщиков всех поисковых партий.

– А там что?

Не дожидаясь ответа, он впустил Князева за барьерчик, достал папку с надписью «ГПП № 4», положил ее на чертежный стол.

– Раскрывай, считай.

У Князева радостно застучало сердце – конечно же, это Артюха! Сейчас прочитает ему мораль, достанет из своих загашников эти снимки, потрясет ими перед его носом и отпустит с миром. Он даже приготовился изобразить на лице приятное удивление, чтобы Артюха не обманулся в своем желании сделать сюрприз.

Артюха подошел, стал рядом:

– По порядку раскладывай, по номерам.

Фотографии ложились, как квадратики детского лото, постепенно вырисовывался планшет с высоты птичьего полета, все меньше оставалось пустых квадратиков, все меньше, меньше. Вот и сложился планшет. И только верхний левый угол пустой. Площадью в десять квадратиков.

– Вот, – сказал Князев изменившимся голосом, – не хватает. – И похекал, прочищая горло.

Артюха быстро переписал недостающие номера.

– Складывай обратно.

Он не выразил ни удивления, ни укоризны; был по-всегдашнему замкнут, отчужден. Князев сложил снимки, закрыл папку.

– Опечатывай.

Князев опечатал. Артюха сухонькой веснушчатой рукой взял папку, понес ее к одному из сейфов. Папка легла в несгораемое чрево, лязгнул замок.

– И что теперь? – спросил Князев, проводив папку взглядом. Артюха прошел за письменный стол, оперся на него косточками пальцев.

– Арсентьеву доложил?

– Я вас поставил в известность, этого недостаточно?

– Доложим по инстанции, – сказал Артюха и сел.

И посмотрел на Князева как на пустое место. – Все, можешь идти.


Во всех кабинетах форточки открывались внутрь, а у Артюхи – наружу, потому что внутри была решетка. Он длинной указкой толкнул сначала форточку на второй раме, потом на первой и распахнул обе. Крайним у стола стоял сейф-маломерка на обычной общежитской тумбочке, выкрашенной половой краской. В тумбочке над дверцей был ящик, Артюха выдвинул его. Там лежали начатая пачка табака «Охотничий», нарезанная курительная бумага, спички. И пепельница была в виде автомобильной шины. Аккуратно, не просыпая ни крошки, Артюха свернул над пепельницей тоненькую умелую самокрутку, запалил ее и принялся пускать дым в форточку. В конторе и не знали, что он курит, он на время перекуров запирался.

Он курил и смотрел сквозь решетку, думал. Потом поплевал на окурок, тщательно раздавил его в пепельнице и выбросил в корзину для бумаг, а ящик задвинул. Опять подошел к окну, ждал, пока улетучатся остатки дымка, чтобы закрыть форточку (к петелькам крючков были привязаны капроновые шнуры) и больше не отвлекаться. Вдоль длинного, как бруствер, сугроба шла пожилая женщина с кошелкой. Артюха застучал по стеклу, а когда женщина остановилась, ища взглядом, откуда стук, помаячил ей рукой и показал оттопыренным большим пальцем – вернись, мол, и зайди.

– Семеновна, – спросил он, когда женщина вошла, – в выходные ты дежурила?

– Но. – Женщина спустила с головы платок, что бы лучше слышать.

– Заступала в пятницу?

– Но.

– В выходные кто-нибудь был в конторе?

– Был, как не быть. – Семеновна стала припоминать. – Николай Васильевич были, Дмитрий Дмитрич были, бугактеры, потом этот… над геологами начальник… Радист заходил…

– Из геологов, из камеральщиков, был кто?

– Из энтих никого, батюшка мой, не было.

– А в пятницу после работы?

– В пятницу много было, из мехцеха. Сперва у Дмитрия Дмитрича в кабинете галдели, после у Николая Васильевича. Много было, всех не упомнить. Часов до восьми колготились.

– Ты все время в конторе была?

– И в конторе, и в кочегарку бегала.

– Кто-нибудь ключи от камералок брал?

– Нет, батюшка, не видела. – Семеновна заволновалась.- Так он, ящик-то, не запирается, сколько раз твердила Пономареву (завхозу), чтобы замочек дал, я ить то туда отлучусь, то сюда, бери кому не лень… Аль пропало что?

– Плохо, что народ лишний толчется. Порядка нет.

– Так ить свои все, а как же? Кто к Николай Васильевичу идет, кто к Дмитрий Дмитричу. Как не пускать, когда его, может, начальник сам вызывает?

– В выходные отдыхать надо… Ну, ступай.

Артюха выпроводил сторожиху, в задумчивости прошелся по комнате. Отомкнул один из сейфов, вынул папку с инструкциями и дополнениями к инструкциям. Перелистывал тоненькие брошюры, нужный ему параграф внимательно прочел.

Убрал все обратно в сейф. Пригладил редкие пегие волосы и пошел к Арсентьеву.

Секретарша отстукивала что-то на машинке, близоруко наклоняясь то к листку, то к каретке, будто поклевывала. Не поднимая головы, предупредила:

– Николай Васильевич занят.

– Кто у него? – спросил Артюха.

– Дмитрий Дмитрич.

– Вот кстати, они мне оба нужны, – сказал Артюха и беспрепятственно вошел в кабинет. Какие могут быть от него секреты.

Арсентьев читал бумаги, подписывал их по одной и передавал Пташнюку, который сидел за приставным столиком. Артюха сел напротив Пташнюка, для Приличия спросил:

– Не помешал?

– Здравия желаю. – Пташнюк накрыл своей рукой руку Артюхи, чуть сдавил ее. – Как дела на секретном участке?

– Дела неважные, – сказал Артюха, высвобождая руку и глядя на Арсентьева. – Сами пишем приказы и сами же их не выполняем.

Арсентьев никак на эти слова не откликнулся, расторопно читал бумаги, что-то вычеркивал, что-то исправлял, потом подписал все сразу, передал Пташнюку и улыбчиво посмотрел на Артюху.

– В чем же мы провинились перед вами?

Пташнюк свернул бумаги трубкой и не спешил уходить.

– По положению, – скрипучим уставным голосом начал Артюха, – контора у нас работает до восемнадцати часов, после чего все посторонние лица должны покинуть помещение. Двери всех геологических кабинетов должны быть заперты и опечатаны, ключи должны быть вручены вахтеру и храниться у него под замком. Всякие мероприятия после конца рабочего дня и в выходные дни проводить запрещается, на то есть красный уголок. Потому все это предусмотрено положением и должно выполняться, что у нас организация особая, связанная с использованием и хранением секретных и совершенно секретных документов. Мы и так прощаем некоторые нарушения. Ежели, допустим, чертежник копирует топооснову, так она у него вместе с калькой к столу намертво прикноплена, он ее после конца рабочего дня не сдает, как положено, потому что назавтра калька деформируется и не будет совмещения. На такие нарушения мы идем сознательно – в интересах производства. Но когда налицо проявление халатности или недисциплинированности – с этим мы должны бороться.

Артюха обращался к Арсентьеву, смотрел ему то в глаза, то на руки, поигрывавшие дорогой китайской авторучкой с золотым пером.

– Я сам наблюдал несколько раз: камералки опечатываются не номерной печаткой, а монеткой…

При этих словах Арсентьев и Пташнюк переглянулись, Пташнюк с ухмылкой покачал головой.

– …Материалы, которые нужны для повседневной работы, – разрезные полевые планшеты, аэрофотоснимки, карты фактматериала – не сдают, оставляют на столах…

– Откуда вы знаете, что именно на столах оставляют? – спросил Арсентьев.

– Знаю, – отрезал Артюха и продолжал: – Ключи от кабинета хранятся на виду, ящик не запирается. Завхоз Пономарев мотивирует тем, что нет в магазине подходящих замков. Да пусть какой угодно поставит – хоть врезной, хоть амбарный пусть навесит! Ящик должен запираться. И в такой обстановке, когда любой и каждый запросто может снять ключи и открыть любую камералку, мы устраиваем по вечерам совещания с работниками базы, в выходные дни к нам ходят разные посетители, иногда даже в нетрезвом состоянии, а вахтер их пропускает, потому что человек идет к начальнику экспедиции или к его заместителю, идет и точно знает, что его ждут и примут…

Арсентьев, не отнимая руки от стола, наставил палец на Пташнюка:

– Вот, Дмитрий Дмитрич, оборотная сторона твоего рвения. Я всегда говорил, что тебе частенько изменяет чувство меры. Ты сам можешь в запарке ночей не спать, и другим не даешь, в том числе и мне. – Сказано это было с мягкой укоризной, говорилось Пташнюку, но для Артюхи. – Видите ли, Аверьян Карпович, рабочий день у нас с Дмитрием Дмитричем ненормированный, дома нас никто не ждет, а работа есть работа, ее никогда не переделаешь, и чем больше делаешь, тем больше наваливается. Приходится вечера прихватывать, выходные. Я, конечно, не могу не разделять ваших опасений, но, Аверьян Карпович, дорогой! Если уж какой-нибудь мерзавец задастся целью напакостить, он и на печать не посмотрит, и любую дверь без ключа откроет. Не так ли?

– Дверь-то, может, и откроют, а печать сорвать – не у каждого рука поднимется. А уж если сорвет, так это на следующее же утро выяснится, и тут уже вина не камеральщиков, а охраны, тут разговор другой. Для того эти печати и введены.

– Ну, хорошо. – Арсентьев подавил зевок. – У меня появилась мысль, что контору нашу следует несколько перепланировать, сделать пристройку, чтобы камеральщиков отделить от админхоза. Помнишь, Дмитрий Дмитрич, я тебе говорил? – Пташнюк кивнул. – Думаю, что в недалеком будущем мы это осуществим. А пока, – тут Арсентьев развел руками, – будем как-то мириться, сосуществовать. Ничего не поделаешь. – Он доверительно понизил голос. – Честно говоря, Аверьян Карпович, не такие уж у вас большие секреты, чтобы козырять ими. Бумажонки, честно говоря. Но я понимаю, порядок есть порядок. О всех нарушениях докладывайте мне, я буду наказывать виновных.

– Нарушения… Тут не нарушения, тут ЧП случилось. Пропали аэрофотоснимки.

– Как пропали? У кого? – быстро спросил Арсентьев.

– У Князева со стола пропали. А как – он вам подробности сам доложит. Они в пятницу камералку не опечатали…

Арсентьев при упоминании о Князеве чуть подался вперед, но сразу же пригасил блеск в глазах, промолвил:

– Любопытно. Как же все-таки это произошло?

Артюха рассказал, что знал. Арсентьев слушал, сложив губы трубочкой, потом спросил:

– Но это же не утеря, а хищение, надо сообщить куда следует, пусть пришлют уполномоченного.

– Уполномоченный за таким пустяком ехать не станет. Эти десять снимков сами по себе ни для кого интереса не представляют – площадь мизерная, масштаб не указан. Весь комплект – другое дело.

– Да, но гриф…

– Это для порядка ставится. Я полагаю, Николай Васильевич, сообщать никуда не надо, сор из избы выносить, я эти десять снимков спишу по акту – и дело с концом. А Князева постращайте для порядка, выговор ему объявите в назидание другим. Бдительность у людей надо воспитывать..

Арсентьев поглядел на Пташнюка:

– Как бы там ни было, все одно к одному… Грешен товарищ Князев, зело грешен…

Пташнюк во время этого разговора только посмеивался, переводил черные свои глазищи с Арсентьева на Артюху, покачивая носком черного цигейкового унта.

– Мне б твои заботы, Аверьян Карпович, – сказал он наконец и встал. За ним и Артюха поднялся.

– Я приму меры, Аверьян Карпович. Сегодня же, – пообещал Арсентьев. – Дмитрий Дмитрич, на минуту останься.

Он пошел следом за Артюхой, плотно прикрыл за ним дверь и остановился напротив Пташнюка. Светлые брови его нахмурились.

– Твоя работа? – негромко, угрожающе спросил он.

– Ты че? – удивился Пташнюк, даже отступил на шаг. – Зачем мне это надо? Я так грубо-то… не роблю. Ты ж меня знаешь.

– Смотри, Дмитрий. – Арсентьев энергично помахал у его носа пальцем. – Я тебя не раз предупреждал: попадешься – от меня первого пощады не жди. Ты мои принципы тоже знаешь.

– Тю, дурной. – Пташнюк поглядел по сторонам, будто призывая кого-то в свидетели. – Ненормальный прямо.


Князев склонялся над письменным столом, прочерчивал на кальке какие-то линии, делал вид, что работает, а сам вслушивался, как ходят по коридору люди.

И когда раздавался стук женских каблуков, когда он приближался, под сердцем начинала трепетать и щемить какая-то жилка. Гадкое было ощущение, непривычное.

Надо было хладнокровно обдумать предстоящий разговор с Арсентьевым. Хотя, чего там думать? Виноват. Виноват в том, что доверял людям, думал, что кругом все честные и не подлые. И дальше так думать буду! Не стану из-за одного подлеца подозревать всех товарищей. Как работать с теми, кому не веришь? И все ж таки ядовитая травка дала ростки, кого-то надо было подозревать. Афонина? Но он уходил последним, а это уже улика, он же не дурак, должен понимать, да и зачем ему, ему-то какая польза от этого?.. Артюха? Тот открылся бы, не стал долго темнить… Кого-нибудь из камеральщиков? Но опять-таки, для чего? Врагов у него среди геологов нет, вроде… Забрел случайно какой-нибудь пьяный? Нет, вряд ли, ключей-то много висело, и вообще, зачем пьяному аэроснимки? Он бы скорее стереоскоп унес – вон какие зеркала ясные.

Он опять начал думать на Арсентьева. Власть, которой тот облечен, дает право открыть любую дверь в конторе – всегда можно найти благовидный предлог, а в данном случае и искать не нужно было.

И ведь не вызывает, собака, хочет нервы помотать, психологическую подготовку проводит.

Подошло время обеда, и Князев вместе со всеми направился в столовую. Взял как обычно полный комплект но есть не стал: пельмени в бульоне были разварены и пересолены, рагу из оленины отдавало пригоревшей подливой. Раньше он на такие мелочи не обращал внимания, а сегодня не пошло. Только компот выпил, бледненький компот из сабзы, и пожалел, что взял один стакан. Поискал глазами Переверцева, потом вспомнил, что Сашка теперь обедает дома.

На перевале дня время тянулось особенно медленно. Тихо было в конторе, сонно. Но Князеву эта тишина казалась многозначительной и тревожной. Будто не он один ждал неприятности, а все, и все затаились.

Он заставил себя вникнуть в тектоническую схему района. В голове начали крутиться, входить в зацепление нужные шестеренки, желтый туман начал понемногу рассеиваться, и тут-то Князев и не услышал стука каблуков секретарши, не отличил ее тяжелой солдатской походки, неожиданной при худосочном сложении. Громко и разрешающе, как реплика «Кушать подано!», грянуло:

– Андрей Александрович, к начальнику!

Князев одернул свитер и вышел, провожаемый сочувственными взглядами. Сразу же после его ухода Афонин забеспокоился, стал хлопать ладонями по бумагам, двигать ящиками и при этом бормотал: «Куда же я его дел?» Обшарив свой стол, он приблизился к столу Князева, робко потянул средний ящик, в раскрывшуюся щель увидел краешек своей объяснительной и тут же задвинул ящик. Успокоился.


Арсентьев давно не курил из-за болезни сердца, но бывали минуты, когда он жалел, что не курит. Так славно было бы иной раз расслабиться, чиркнуть зажигалкой и медленно, с наслаждением затянуться… Высшая справедливость существует, это надо признать, размышлял он. Кажется, от этого авантюриста удастся избавиться раньше, чем я предполагал. Тем лучше, случай сам поспешил мне навстречу.

Арсентьев звонком вызвал секретаршу.

– Князева ко мне.

Когда Князев предстал перед ним, он какое-то время смотрел ему в лицо, отмечая про себя: «Растерян, прохвост, бледен. Знает, чем это пахнет. Поделом ему, поделом». Не пригласив сесть, сказал:

– Ну что? Досамовольничали?

Размеренным, будто доклад читал, голосом напомнил Князеву все прегрешения и начал подводить итоги:

– Как видите, Андрей Александрович, вся история наших с вами служебных взаимоотношений – это почти непрерывный ряд ваших действий, направленных на то, чтобы либо подорвать мой авторитет, либо каким-то образом досадить мне. В последовательности вам не откажешь, но почти все эти ваши поступки выглядят как проступки, то есть подлежат наказанию. Я делал скидку на вашу молодость, хотя тридцать лет – это уже зрелость; я прощал вам несдержанность, порой даже горячность, пытался оправдать ее обостренным, может быть, даже болезненным чувством справедливости. Я, как мне кажется, проявил достаточно терпения, терпимости, едва ли не попустительства, вы этим пользовались, и что же? Вот итог! – Он открыл ладонь и стукнул ногтями по столу. – Вы опять и опять игнорируете мои распоряжения, оставляете дверь неопечатанной, и происходит хищение секретных документов. Не утеря, а именно хищение! Конечно, похитителя не остановила бы и печать, но тогда вы могли бы мгновенно сигнализировать, этим занялись бы компетентные органы, и к вам – никаких претензий. А в данном случае? Вы там полдня вшестером топтались, теперь никакая милиция, никакая госбезопасность следов не найдет!

Как ни муторно было Князеву выслушивать четвертьчасовую нотацию, как ни пытался он сохранить покаянную мину – в этом месте не мог не улыбнуться.

– Не надо милиции. Я знаю, где снимки.

– Где?

– У вас.

Арсентьев с интересом поглядел на него.

– У меня, значит?

– У вас.

– Значит, вы считаете, что это я открыл вашу камералку, взял снимки и теперь инкриминирую вам пропажу?

– Больше некому.

– Логично. – Арсентьев глядел на Князева уже по-другому, жестко. – Куи продэст? Кому это выгодно? Логично вы рассудили. Но я к этой пропаже непричастен. Если бы я знал, кто это сделал, я немедленно сообщил бы прокурору, можете не сомневаться. А что касается выгоды… Вы, конечно, решили, что я вам мщу. Мелко плаваете, Андрей Александрович! Мне, правда, надоела ваша строптивость, эти ваши булавочные уколы. Но сводить с вами счеты – до этого я никогда не снизойду. Слишком много других дел, поважнее. И прошу вас не путать, не мешать, как говорится, кислое с пресным. Речь идет не о симпатиях и антипатиях, а о производственной дисциплине. Я к вам давно присматривался и был уверен, что когда-нибудь ваше разгильдяйство вам боком выйдет. Так и случилось.

– Не было разгильдяйства, Николай Васильевич! Была досадная оплошность, а какая-то сволочь этим воспользовалась. Такое с каждым могло случиться.

– Но случилось с вами, и наказывать я буду вас. За все сразу, по совокупности, как говорят юристы.

Он умолк и глядел на Князева. Многое можно было прочесть в его взгляде: гнев, отчужденность, презрение, тайное злорадство. И любопытство. Дескать, ну, что скажешь? Как будешь просить за себя, какими словами и с каким выражением?

– Наказывайте, – сказал Князев и встал, направился к выходу.

– Подождите, – сказал Арсентьев, – вернитесь. Разговор еще не окончен. Сядьте.

Князев вернулся на прежнее Место. Вынул сигарету.

– У меня не курят, – сказал Арсентьев. – Так вот. Знаете, к чему весь этот разговор? Чтобы вы поняли, почему я вынужден… – Он начал делать паузы. – В разгар организационной кампании… ставить вопрос… о понижении в должности начальника поисковой партии..

Князев ошеломленно взглянул на Арсентьева. Вот что задумал Николай Васильевич, вон какую меру назначил…

– Как это? – тихо произнес он. – За что же это? А как же работа? И вообще, как это все… – Он никак не мог собраться с Мыслями. – Да нет, Николай Васильевич! – У Князева вырвался нервный смешок. – Нет такого наказания. Никто не погиб, никакого несчастного случая не произошло, с планом все пока идет нормально… Не-ет, так нельзя…

– Можно! – самоуверенно, властно перебил Арсентьев. – Вы забываете свои прошлые грехи, вы все время их забываете! От вас я требовал одного: дисциплины! Полного и безоговорочного повиновения, полной подотчетности по всем хозяйственным и организационным вопросам!

– Так не получится у меня – чужим умом жить… Должна же быть какая-то свободная инициатива. В рамках, конечно, но своя…

– Вы слишком широко понимаете эту свободу и эти рамки. Вас еще объезжать надо, как коня-трехлетку! Узда вам нужна, шоры и шпоры. И плеточка!

– Из-под плеточки, Николай Васильевич, много не наработаешь. Мы даже дисциплину с вами по-разному понимаем. Вам не дисциплина нужна, а слепое повиновение, чтобы от и до. Не смогу я так.

– Сможете! Я вам помогу. Вот переведу вас в техники, врио назначу Афонина, а вы будете ему подсказывать – в ваших же интересах, чтобы потом все принять на ходу. А он будет мне докладывать о ходе работ и о вашем поведении…

Арсентьев еще что-то говорил, но Князев не слышал его – ловил за спиной шепоток экспедиционных кумушек, насмешливые, соболезнующие и недоуменные взгляды, представил, как Афонин будет подписывать в радиограммах его распоряжения Матусевичу, предварительно согласовав их с Арсентьевым, как, пряча в глазах ехидство, будет разговаривать с ним… Мертвый лев.

– Нет, – сказал он. – Ничего у вас с этой дрессировкой не получится. Чем так – так лучше никак.

– А я вот сделаю именно так! – затряс Арсентьев щеками. – Именно так. И попробуйте мне не подчиниться!

Князев подождал, пока он кончит кричать, сосчитал про себя до десяти, потом еще раз до десяти.

– Что ж, Николай Васильевич. Хозяин – барин.

Стараясь унять дрожь в пальцах, он сунул сигарету в рот, прикурил, выпустил на середину кабинета облачко дыма. Потом вышел.

Арсентьев тихо выругался ему вслед, несколько раз энергично ткнул воздух тугими кулаками, по законам медицины давая выход эмоциональной перегрузке.

Отдышался, выпил воды. Вытряхнул из стеклянной трубочки таблетку валидола, сунул ее под язык и болезненно сморщился. Минуту сидел неподвижно, прислушиваясь к себе, затем взглянул на часы и вонзил палец в звонок. Вошла секретарша. Ворочая под языком таблетку, Арсентьев невнятно сказал:

– В половине четвертого – расширенное заседание разведкома.


Князев запахнул на груди шарф, прижал его подбородком, снял с вешалки и надел свою меховушку, шапку – все это молча, быстро, ни на кого не глядя. Ребята тоже молчали, повернув к нему лица, не решались ни о чем спрашивать.

Одевшись, Князев подошел к Афонину, за кончик шнурка подержал перед его лицом печатку, разжал пальцы. Печатка мягко стукнулась о бумаги на столе.


Заседание разведкома длилось недолго. Арсентьев говорил напористо, гневно и потому убедительно. Закончил словами:

– На примере Андрея Александровича мы научим и других камеральщиков бережно относиться к закрытым материалам.

Спросили:

– На какой срок вы его в техники переводите?

– Пока не приучится к дисциплине и порядку, – ответил Арсентьев.

Активно возражать пытался только и. о. главного геолога Нургис, но он был слишком мягкотел, чтобы всерьез противостоять натиску начальника экспедиции. Николай Васильевич на него прикрикнул, и Нургис обиделся, замолчал.

Приказ утвердили и разошлись, избегая глядеть друг на друга.

Недобрые вести разносятся быстро. Спустя полчаса уже вся контора знала о пропаже и о приказе. Не верили, не хотели верить, шли за подтверждениями в князевскую камералку, а там – будто покойник в доме. Хозяева устали повторять одно и то же.

С работы расходились притихшие, подавленные, и многие рылись в памяти, припоминая собственные грешки. Возмущаться начали дома или в узком кругу.


Сонюшкин сидел на кровати и вспоминал: – Йето… йето… таежные законы. Древняя заповедь: не твое – не тронь. Правило это освящено поколениями. Не тронь чужой добычи, чужого имущества. Недаром в старых поселениях и замков на дверях не было. Случалось, что кто-нибудь из пришлых начинал пакостить – сети у соседей проверять, капканы. Кара здесь одна – смерть. По закону тайги. И справедливо. И сейчас еще этот закон в силе. Вон недавно случай был: тунеядец моторку угнал, ушел в верховья, а через неделю выловили его вместе с лодкой, лежит на дне, в голове дырка. Кто, что – темный лес. Тайга все покроет… Я что хочу сказать: человек человека остерегаться не должен, если оба честные. А тут что получается, в данном случае. Я хочу людям верить, а мне не дают. Теперь, выходит, и письменные столы запирать будем?

Здесь Сонюшкин прервал свой монолог и посмотрел на Фишмана, и тот засмущался… Когда два года назад Фишман получил в камералке рабочее место, то первое, что он, аккуратист, сделал – застелил стол миллиметровкой, подобрал ключи к ящикам и стал их запирать. С неделю так длилось. А потом Сонюшкин остался после работы, откнопил миллиметровку, гвоздем-двухсоткой насквозь прошил средний ящик, которым Фишман чаще всего пользовался, шляпку утопил, конец загнул и тоже утопил, а миллиметровку – на место, как было. Утром Фишман пришел, уселся, достал ключик. Дерг, дерг, не открывается. Долго он голову ломал, пока не догадался, еще дольше – гвоздь вытаскивал. С тех пор бросил свой стол запирать…

– Кража – это всегда подлость, – продолжал Сонюшкин, – а то, что у нас случилось, – самая подлая подлость…

– Ладно, Юра, – перебил его Высотин, – хватит митинговать. Прежде всего мы здесь виноваты. Подумаем, как помочь Александровичу. Он, наверно, этот приказ будет в управлении обжаловать, а мы давайте параллельно действовать. Может, в газету напишем?

В «Известия», например, Пантелеймону Корягину? А, Игорь?

– Они больше бытовыми вопросами занимаются, – сказал Фишман. – В «Правду» бы написать…

– Как-то не чувствую за собой права в центральную партийную газету обращаться.

– Ты же не за себя хлопочешь – за члена партии.

– Все равно, боязно как-то. Высшая инстанция, орган ЦК.

– Йето… йето… Бросьте вы воздух колебать! – Сонюшкин озлился и шпарил без запинки. – Никто тут н-не поможет – ни министерство, ни газета. Я маленько больше вас с секретным делопроизводством знаком. Есть такая комиссия по сохранению гостайны, туда и надо обращаться. Но дяденьки там строгие, буквоеды великие, не навредить бы хуже…

– По-моему, надо стучаться во все двери! – сказал Высотин. – Где-нибудь да отзовутся.

– Йето… йето… Я тебе еще разочек повторяю, не в их акк-компетенции. Слушай меня.

– Может, с Аверьяном посоветоваться? А, Игорь?

– Так он тебе все и выложит. Одна лавочка.

– Йето… Снимки надо искать, – решительно сказал Сонюшкин. – Или того, кто их стащил. Йясно? И писать. В ап… а-партком.


Афонин, идя домой, дал кругаля. Он то спешил, то замедлял шаг, лицо его менялось, походка делалась танцующей, и он никак не мог совладать одновременно и с ногами, и с лицом. Возле своего порога он сделал озабоченное выражение.

Таня лежала в постели, температурила. Ей нравилось изредка прихворнуть, и чтоб о ней заботились.

– Почему так поздно? – спросила она слабым голосом.

– На то были причины, – со значимостью сказал Афонин. Он, не раздеваясь, присел на краешек кровати, коснулся ладонью жениного лба. – Как температура? Врач был? А я тебе лимон достал.

Таня кончиками пальцев напустила на лицо волосы.

– Не хочу лимона. Ничего не хочу. Хочу домой. Там я маленькая, там меня все любят…

Домой Таня хотела редко, во всяком случае, редко об этом говорила, и только тогда, когда намеревалась дать мужу понять, что она – вольная пташка, в любой момент может сняться и полететь к мамочке. После такого намека Афонин всегда раскисал, из него можно было веревки вить. Но сегодня упоминание о доме не подействовало. Афонин ждал, что последует вопрос о причинах, его задержавших, а Таня решила все-таки донять его и умирающим голосом заговорила о том, что губит молодость в этой дыре с черствым, равнодушным человеком, и смотрела сквозь волосы одним глазом печально и укоризненно. Афонин нетерпеливо ерзал, пытался перебить ее.

– Танюрка, погоди, послушай… – Она ничего не хотела слушать, мотала головой по подушке, затыкала уши. Какие могут быть причины, если жена больна. Афонин потерял терпение и выпалил:

– Таня, меня назначили врио…

Таня сразу села, отвела волосы за уши:

– А Александрович?

Беспокойство в ее голосе кольнуло Афонина.

– Александрович жив, здоров, чего ты всполошилась?

– Так как же так?

– Так, – отвел глаза Афонин и рассказал ей все.

Таня следила за его лицом, за губами.

– Ты рад? – спросила она, когда Афонин умолк.

– Рад? Чего я рад? Я не рад, но все-таки…

– Все-таки рад… – Таня сползла обратно на подушку, долго глядела в потолок, а Афонин вертел в руках шапку, поглаживал мех, поглядывал на жену, и лицо его снова начало меняться – победное чувство боролось с житейской осмотрительностью и то уступало, то брало верх.

Продолжая глядеть в потолок, Таня спросила ровным голосом:

– Слушай, а не ты ли эти снимки прибрал?

– Дура несчастная! – закричал Афонин и швырнул шапку об пол. – Идиотка такая! Ты что себе позволяешь?!

Таня отвернулась к стене, потянула на голову одеяло…


И еще один семейный скандал разразился в тот вечep. Переверцев собрался идти к Князеву, а Томка его не пускала. Худая, с испитым лицом, изнервленная трехнедельной болезнью дочери, у которой «респираторное заболевание» перешло в самую настоящую пневмонию и лишь недавно перевалило кризис, Томка кричала, что не позволит ему, Сашке то есть, шляться в такое время по дружкам и пьянствовать! Да какое там пьянство, поговорить с человеком надо, бубнил Переверцев. Ты мне мозги не…, кричала Томка, вы без бутылки и разговаривать-то разучились, алкаши проклятые! Тщетно пытался Переверцев унять разгневанную супругу, объяснить, что и как. Слова его отскакивали от Томки. А потом она стала кричать, что нечего ему, Сашке, встревать не в свое дело, время такое, что надо быть тихим, а то и тебя Арсентьев сожрет и пуговиц не выплюнет, ишь, заступник нашелся!

Переверцев потерял терпение. Отведя рукой Томку, он шагнул в кухню и взялся за полушубок. Томка схватила дочь на руки и загородила спиной выход. Глаза ее кровью налились.

– Учти, – сказала она. – Попробуй только. Завтра же подам на алименты. Ты у меня попрыгаешь. Опозорю перед всеми.

Это была не пустая угроза. Однажды Томка такое вытворила, и уговорить ее забрать исковое заявление удалось лишь за час до суда. Князев, помнится, и уговорил, а он, Переверцев, уж отступился было, рукой махнул. Знал, знал Переверцев способности своей женушки.

– Барахло ты, вот и все, – с презрением сказал он и остался у семейного очага.


Лариса в тот день с двух часов ходила по вызовам и спланировала свои визиты так, чтобы двигаться к дому. Мягко касаясь стетоскопом детских ребрышек, заглядывая ребятне в горлышки, она ласково разговаривала со своими пациентами, ободряюще кивала их родителям, выписывала рецепты и направления и все время думала о Князеве. Входя к очередному больному, она старалась сосредоточиться, но не забывала об этих своих мыслях, о том, на каком месте они прервались, чтобы, выйдя, продолжить их, как беседу с хорошим человеком, который остался ждать за порогом.

Она гнала от себя эти мысли, была ими счастлива. Вот и ей повезло. Как же мне повезло! Могла ведь жизнь прожить, не испытав, не изведав этой сладкой боли, о, какое это счастье, какая мука и радость! Андрей… Мужественное имя. И лицо. И глаза. Лицо скандинава, откуда оно у него? Серые стальные глаза. Такие и должны быть у мужчины. Защита и опора. Каменная стена. В какой лотерее мы, женщины, выигрываем таких мужей? И кем она будет, его избранница? Поймет ли, какое счастье ей привалило? Оценит ли?.. Но он мой, мой! Я его открыла! Хочу слышать его сердце у себя на груди. Обвиться вокруг него, почувствовать его тяжесть, слиться, с ним. Тереться щекой о его колючий подбородок. Трогать зубами его губы… О, только бы не стерва ему досталась, только бы не это! А таким-то вот обычно и достаются смазливые стервочки. По закону подлости. Наплодит ему детишек и будет им помыкать, спекулировать на отцовских чувствах… А мне завидно? Завидно. Я тоже женщина. Он разбудил во мне это, и мне не стыдно. А еще хочу стирать ему белье, готовить его любимые блюда, и ждать его вечером с работы, и ходить с ним по улице под руку, чтобы все видели, кто у меня есть. И родить ему сына, а потом дочь. И умереть первой, когда дети вырастут, а я состарюсь и не смогу уже любить его…

Лариса свернула к реке и пошла по обочине дороги вдоль высокого берега. Недавно выпал снег, мягкое предзакатное солнце косо подсвечивало его, делало зернистым, будто сахарным, и каждая мельчайшая неровность была видна и ласкала глаз своей лепкой и девственной нетронутостью. Из-под снега торчали вершинки кустов, хрупкие черные веточки, выросшие, как им заблагорассудится, и тем прекрасные. А дальним планом служила гигантская излука Нижней Тунгуски, лесистые глухие берега, подернутые сизоватой дымкой у окоема. Щемило сердце от такого простора. Рядом был Князев, хозяин этих мест. И Лариса подумала, что живи Андрей в городе, он был бы другим – нервным, суетливым.

Но она не хотела видеть его другим. Впервые, может быть, со дня приезда она почувствовала, как ей хорошо, вольно дышится, как полна стала ее жизнь. Наверно, она сможет прожить здесь долго. Как Андрей.

Только летом ей будет грустно – летом геологи уезжают в тайгу. Но она научится ждать, как ждут своих мужей жены моряков, геологов… Постой-ка, сказала она себе, но ведь я и есть жена геолога.

Впервые за три дня она вспомнила Володьку, что он ее муж и любит ее, а она тут самым наглым образом охмуряет другого: комнатные туфли ему подсовывает, коньячком ублажает… Банально, пошло, глупо! Хорошенького же Александрович мнения обо мне, нечего сказать.

И она уже не летела на крыльях – шла неровной походкой уставшей за день женщины, загребала валенками перемятый снег, и была перед ней не северная даль, теряющаяся в сизоватой дымке, а скверная дорога, разбитая траками и усеянная конскими катышами.

«Совсем, совсем по-другому надо себя вести, если я хочу чего-то добиться, – думала она. – Но я ничего не хочу добиваться. Этот мужчина не про тебя, дорогая моя. Будь довольна, что ты в двадцать восемь лет второй раз замуж выскочила. Покрасивее тебя в старых девах остаются. Так что держись за Володьку – не урод, не калека, не пьяница, и человек-то хороший. О принцах пусть восемнадцатилетние мечтают».

Издали она увидела, что дома кто-то есть – из трубы шел дым. Удивленная, она прибавила шаг. Андрей предупредил, что задержится, поработает вечером. Кто же это? Володька вернулся? На крыльцо она вбежала, дернула дверь, с облегчением перевела дыхание. Дома был Князев. Он лежал на раскладушке и курил. Завидев ее, он поднялся.

– О, – сказала Лариса, – сегодня вы мне решили сюрприз устроить?

Князев взглянул на нее рассеянно, без улыбки, проговорил:

– Сюрприз? А-а… Да нет, просто раньше вернулся.

На плите ничего не стояло, кухонный стол, на который клали покупки, тоже был пуст. «Однако, быстро вы к моим заботам привыкли, Андрей Александрович», – подумала Лариса. Князев помог ей раздеться, но на лице его не было приветливости. Потом он снова лег.

– Вам нездоровится? – спросила Лариса.

– Нет, все нормально, – сказал Князев, не глядя в ее сторону.

– У вас что-то случилось?

– Да пустяки. Не обращайте внимания.

Лариса пожала плечами, прошла в комнату. Настроение у нее совсем упало, но надо было держать марку. Она переоделась, вышла на кухню, спросила бодрым голосом:

– Что бы нам такое сообразить насчет ужина? Командор, ваше предложение?

Сказала и не услышала ответа, всмотрелась в темноватый угол. Князев лежал с закрытыми глазами. В банке еще Дымилась примятая сигарета, минуту назад Лариса слышала, как он эту банку двигал. «Вот они, мужские фокусы, – подумала Лариса. – Что ж, Андрей Александрович, раз так, – оставайтесь без ужина».

Она вернулась в комнату и прикрыла за собой дверь. Побродила из угла в угол. Достала из сумочки конфету, съела. И ни на минуту не переставала прислушиваться, ждала хоть какого-нибудь звука из-за перегородки, но там было тихо. Тогда Лариса прилегла на постель, уткнулась лицом в подушку. Ей очень хотелось, чтобы сейчас вошел Князев, сел рядом и что-нибудь сказал, а еще лучше – просто погладил по волосам, по спине своей тяжелой ладонью. На миг она даже ощутила его руку, и по телу пробежали мурашки. Потом она всплакнула и несколько раз всхлипнула, после каждого всхлипывания прислушиваясь. Пустой номер. Лариса выдернула из-под подушки край покрывала, влезла под него и, продолжая переживать, незаметно уснула.

Проснулась она, когда за окнами было темно, а в комнате – хоть глаз выколи. Она вскочила, включила свет. Было начало двенадцатого. Поправила волосы, вышла на кухню, широко растворив дверь. Включила свет и на кухне. Постель Князева была смята, но не разобрана. Печка давно прогорела, выстыла. Лариса в растерянности опустилась на табуретку. Что-то случилось, серьезное что-то. Она сунула ноги в валенки накинула полушубок и вышла на крыльцо. Небосвод был усеян звездами, они лучились и кололи глаза. Все соседние дома, стояли темные, лишь над дорогой редкой цепочкой горели тусклые огни. Побрехивали собаки.

– Андрей! – тихо позвала она, будто Князев где-то рядом прятался от нее.

Она вернулась в дом и не знала, что ейделать. Подошла к «сороконожке», расправила смятую постель, взбила подушку и, не удержавшись, прильнула к ней лицом, жадно втянула в себя запах табака, мужской кожи, волос.

Она заново растопила печку, начистила картошки, нарезала оленины, поставила жариться. Перемыла вчерашнюю посуду, подмела пол и села у печки, поставив ноги на край духовки и обхватив руками колени… Сидела чуткая, слушала ночь за окном. Она твердо решила дождаться Князева.

И когда послышались шаги, ближе и ближе, затопали на крыльце, раскрылась дверь, пропустив сначала Дюка, потом Князева, Лариса единым движением оказалась перед ним, по-женски вопрошающе-жадно оглядывая его огрубевшее на морозе усталое лицо и касаясь пальцами задубевшей куртки, и спросила, как выдохнула:

– Александрович, что случилось?

Князев взял у себя на груди ее ладошки, легонько сжал их:

– Неприятности у меня, Лариса.


Глава седьмая

Понедельник кончился, а неприятности продолжались.

Идя утром на работу, как на посмешище, Князев подводил итоги ночным раздумьям. Еще вчера было у него большое желание на первом же проходящем самолете махнуть в Красноярск, в управление, искать там защиту и справедливость, чтобы или вернуться восстановленным в правах, или просить перевода в другое место. Это был бы самый простой выход и самый рискованный: неизвестно, чего бы он еще добился в высоких инстанциях, а вот Арсентьев подождал бы три денечка и со спокойной совестью уволил его за прогул.

Нет, надо действовать в рамках КЗОТа: просить отпуск без сохранения, чтобы все было законно. Ну, ладно, прикидывал Князев дальше, даст он мне отпуск, приеду я в управление, пойду по начальству. А что сказать в свое оправдание? Посетовать на подлость людскую? Ну, посочувствуют, слова какие-нибудь утешительные скажут. Кто возьмет на себя заботу оспаривать приказ начальника экспедиции, подрывать его авторитет? Кто решатся ставить под сомнение железные директивы Комиссии по сохранению гостайны? Не найдется такого охотника. Все там шибко занятые, у каждого свои заботы. Кто я для них, какой им от меня прок? Дублеными полушубками я не распоряжаюсь, с малосольной икрой дела не имею, пушниной не занимаюсь. Не стою я того, чтобы из-за меня с кем-то портить отношения…

Горько было Князеву, и мысли в голову лезли горькие, несправедливые.

И все-таки надо ехать, решил он. Зайду в партком, посоветуюсь.

Советчиков можно было найти на месте, Князев думал об этом и сделал вдруг неприятное открытие: не стало у него доверия ни к подчиненным своим, ни к товарищам. Ждал он вчера вечером, что кто-нибудь обязательно навестит его – не хотел этого, хотел остаться один, и все равно ждал. Никто не пришел, даже Сашка. Да, теперь его будут сторониться. А если и посочувствуют, то украдкой, чтоб никто не увидел и не донес Арсентьеву. А, к черту эти сопли!

Князев вошел в контору. Никого еще не было. Он сорвал печать, отпер дверь. В нос ударил застоявшийся табачный дух. Похоже, что вчера все камеральщики устроили здесь курилку. Князев раскрыл форточку, сел за свой стол. В форточку летел мелкий снежок. Князев вынул лист бумаги, сложил его пополам, прошелся по сгибу ногтем, разорвал и начал писать:


Начальнику Туранской экспедиции

Н. В. Арсентьеву

начальника ГПП № 4 А. А. Князева


Заявление


Прошу предоставить мне отпуск без сохранения содержания по личным обстоятельствам с 25…

Он взглянул на календарь, когда следующий понедельник, и дописал:

по 30 марта с. г.


Расписался, поставил дату. Перечитал написанное, смял листок, швырнул его в корзину. Начал заново:


Начальнику Туранской экспедиции

Н. В. Арсентьеву

техника ГПП № 4 А. А. Князева


«Техника А. А. Князева», – повторил он про себя, – Ну валяй, техник Князев, заявляй.

Неслышно вошел Афонин, тихо поздоровался, тихо разделся, мягко ступая пимами, прошел, сел, даже стулом не скрипнул. «Бесшумный какой», – подумал Князев. Переписал заявление и спросил:

– Таня что, всерьез заболела?

И тут же подумал: первое, что сделал техник Князев, это осведомился о здоровье супруги своего нового начальника.

– До конца недели наверняка проболеет, – с готовностью ответил Афонин. – У нее ангина, врач сказал, надо лежать, чтоб осложнений не было.

Князев взял свое заявление и пошел в приемную. Секретарша спиной ко входу, сидя на стуле, стягивала шерстяные рейтузы.

– Пардон, – сказал Князев, отводя глаза в сторону. – Передайте это Арсентьеву.

Он положил листок на стол возле зачехленной машинки написанным вниз. Секретарша в этот момент освободила из рейтуз одну ногу и, нимало не смущаясь тем, что ее застал неглиже посторонний мужчина, взяла листок и поднесла к глазам:

– Что это?

– Это не вам, а Арсентьеву, – резко сказал Князев.

– Должна же я знать, что несу Николаю Васильевичу. Мало ли что, может, вы там какую-нибудь гадость написали?

– Я гадости в лицо говорю. Вот вы, например, для стриптиза староваты. Разве что на любителя…

– У меня муж, а вы с чужой женой живете, ни стыда, ни совести, – заверещала секретарша, наливаясь синюшным румянцем.

– Вашим бы языком марки клеить, – сказал Князев и поспешно вышел. Вот стерва! Живут же такие и еще мужей имеют.

У него пылали щеки и во рту пересохло, пальцы набрякли, сами собой туго сжались кулаки. Ну, тихо, тихо, приказал он себе. Прошел в тамбур, заглянул в бачок. Воду только что привезли, поверху еще плавали льдинки. Он нацедил из крана полкружки и медленно, сквозь зубы пил.

– Ото я и говорю, – раздался за спиной веселый голос Пташнюка, – в пьянстве замечен не был, но по утрам жадно пил воду. Приветик!

– Приветик, – не оборачиваясь ответил Князев и выплеснул остатки воды в таз.

Постояльцы фрау уже были на местах, когда он вошел, и вразнобой первые с ним поздоровались. Едва он сел, Сонюшкин сказал:

– Йето… йето… Александрович, я кончил. Развертки. Йето… безработный.

Князев хотел объявить, что пусть к нему не пристают и спрашивают работу у Афонина, и тут же подумал: какого черта, я же собираюсь обжаловать свое понижение…

– Закончил? – сказал он. – Давай я проверю и отдадим печатать. А тебе… – Князев вынул записную книжку, полистал ее. – Займись каталогом горных выработок.

– Йесть, – бодро сказал Сонюшкин.

Фишман поднял голову от рудного микроскопа:

– Андрей Александрович, у меня от этой минерографии уже в глазах геморрой. Можно, я для отдохновения начну историю исследований писать?

– Сколько еще аншлифов осталось? – спросил Князев.

– Не более десятка. Но картина уже ясная, я вам говорил. Минерализация типично ликвационная, каждый аншлиф это только подтверждает.

Князев взглянул на график, висевший сбоку на стене, прикинул сроки:

– Ладно, валяй. По академику Павлову, лучший отдых – перемена занятий.

Похоже, что ребята решили игнорировать Афонина. Что ж, на их месте, может, и он вел бы себя так же. А Афонин, видно, это усек, притаился, словно мышь.

Минут через десять зашел главбух Железный Клык.

Буркнув с порога общее приветствие, он прямиком направился к Князеву, заглянул ему в лицо.

– Как здоровье? – в полный голос спросил, не таясь.

– Спасибо, хреново – Князев чуть улыбнулся, – Как ваш ливер?

– Я его, проклятого, перехитрил: чагу коньячком запиваю. Прелестное, скажу я тебе, сочетание. – Он положил руку Князеву на плечо. – Ты б зашел как-нибудь.

– Зайду. Вы хотели что-то?

– Да нет, так просто. – Он потрепал Князева по плечу. – Так ты заходи давай.

Едва главбух вышел, появился Филимонов, будто под дверью ждал. Положил перед Князевым на стол две радиограммы, молча подмигнул – держись, мол. Потом заглянул Переверцев, не входя в комнату, позвал:

– Товарищ Князев, пойдемте покурим.

– Только что курил, – не оборачиваясь, ответил Князев. На Сашку он был сердит.

– Тогда я покурю, а ты рядом постоишь. Ну выходи, выходи. Скажу что-то.

Князев нехотя вышел, и Переверцев покаянно поведал о вчерашней ссоре с Томкой.

– Вожжа под хвост попала, – подытожил он. – Не хотел обострять… Ково делать будем, гражданин начальник? При создавшейся ситуации?

– Ладно,- сказал Князев, – потом поговорим.

Через некоторое время его пригласил к себе Нургис.

Усадил в кресло, а сам начал голенасто вышагивать по кабинету, увешанному многоцветными картами.

– Видит бог, Андрей Александрович, я вам сочувствую всей душой. На разведкоме я пытался дать бой, но был оттеснен превосходящими силами противника. К сожалению, административной власти я лишен, но на мою моральную поддержку вы всегда можете рассчитывать. Впрочем, не только на моральную. Недели через две я буду в управлении и похлопочу за вас. Не расстраивайтесь. Опала самодержца – это то же признание, вспомните историю. Наберитесь мужества и стойкости, потерпите немного. В вашей компетенции никто не сомневается, можете быть уверены.

Князев поблагодарил за добрые слова. Главный с чувством пожал ему руку и проводил до дверей.

Приятно было Князеву разувериться в утрешних своих подозрениях, и он даже поймал себя на утешительной мысли: быть неправедно осужденным при общем к тебе сочувствии – не так уж плохо…

Появилась надежда, что и в управлении к нему отнесутся с таким же сочувствием, вникнут и помогут. А если и не помогут, не восстановят сразу же, то хоть дадут понять Арсентьеву, что неправильно он поступил. Размягченно думал Князев о предстоящей поездке и о той моральной победе, которую он, по всей видимости, одержит, представлял себе телефонный разговор кого-нибудь из китов с Арсентьевым, досаду на его румяном лице, и свое возвращение представлял. Недавняя злоба сменилась всего лишь неодобрением, обычной к Арсентьеву неприязнью. Приструнят его, и пусть себе руководит, играет свою игру, но не зарывается впредь.

Помечтав таким образом, Князев сходил в химлабораторию и позвонил оттуда в аэропорт, будут ли самолеты на Красноярск и когда. Самолеты обещали – два в течение дня и один вечером. На том, вечернем, и полечу, решил Князев.

Близился перерыв, скоро секретарша начнет разносить подписанные Арсентьевым бумаги.

Николай Васильевич поставил дело следующим образом. До обеда он работал при закрытых дверях и принимал лишь по вопросам, требующим наисрочнейшего разрешения. В десять часов ему приносили почту. Управленческие циркуляры, радиограммы из подразделений помогали ему ориентироваться в событиях так же, как лектору-международнику – свежие газеты. Разница была в том, что международнику не дано влиять на ход событий, Николай же Васильевич имел такую возможность и повсеместно ею пользовался. В одиннадцать секретарша вручала ему на подпись бумаги, скопившиеся за вторую половину минувшего дня и за утро. Часть этих бумаг Николай Васильевич подписывал сразу, а те, которые требовали уточнений, согласований и собеседований, оставлял у себя на послеобеденное время. Порядок этот был незыблем, поломать его могли только ЧП, но за без малого год работы в должности руководителя экспедиции таковых у Николая Васильевича, слава богу, не случилось.

Перерыв настал, истек. Теперь Князеву стало ясно, что Арсентьев не преминет по обычаю помариновать его потомить, и он приготовился терпеливо ждать. Он не угадал. Арсентьев вызвал его сразу после обеда, Князев и в этом усмотрел для себя доброе предзнаменование и в кабинет вошел легко, с приятным холодком в груди, чуть ли не с улыбкой. Николай Васильевич, напротив, был хмур, в глазах его стыла подозрительность.

– Что это у вас за личные обстоятельства появились?

– Личные. То есть касающиеся моих личных дел, – четко ответил Князев.

– Для личных дел существует личное время. Внеслужебное. Кроме того, – Арсентьев ткнул пальцем в заявление, – я не вижу здесь визы вашего непосредственного начальника. Вам-то уж надо бы знать порядок. – Он пододвинул бумажку Князеву. – Подпишите это у Афонина, потом продолжим разговор.

Ожидал Князев, что Арсентьев будет куражиться, многого ожидал, но не такого унижения.

– Хорошо, – подчеркнуто вежливо сказал он, – я попытаюсь уговорить Бориса Ивановича.

Ненавистны стали ему в последнее время эта двойная, дерматином обитая дверь, этот полутемный кабинет и собственные щеки, у которых открылась вдруг способность мгновенно воспламеняться. Но надо было сберечь в себе интонацию последней своей фразы, чтобы она, как камертон, определила тональность последующего разговора.

Он мягко положил заявление перед Афониным, зайдя сбоку.

– Борис Иванович, вот, пожалуйста, требуется твоя виза.

Афонин пугливо взял бумажку, принялся читать. Читал долго, будто иностранный текст, потом нерешительно спросил:

– Что я должен написать?

– Вот здесь внизу: «Не возражаю». Расписаться и поставить дату.

Афонин вывел то, что от него требовалось. Сквозь редкие его волосенки светилось темя, ворот рубашки был несвеж, шея заросла. Неухоженный у него был вид и несчастливый. Кажется, не впрок ему власть пошла.

…Арсентьев вновь положил листок перед собой, звонком вызвал секретаршу:

– Афонина ко мне, пожалуйста…

Сидели не глядя друг на друга, полные отчуждения. «Что он еще затевает? – с беспокойством думал Князев. – Что-нибудь по отчету спросить? Так Афонин не в курсе…»

– Борис Иванович, – требовательно спросил Николай Васильевич, когда Афонин явился, – вы так уверенно отпускаете своих подчиненных? У вас полный порядок, отчет уже написан, да?

Афонин посмотрел на Князева, но Князев молчал, глядел в окно.

– Отчет еще не готов, – ответил Афонин, – но близится к концу. Во всяком случае, три человеко-дня роли не сыграют. Раз Андрею Александровичу надо…

– Мало ли кому чего надо, Борис Иванович. Личные потребности у нас у каждого имеются, а вот возможностей для их удовлетворения пока что не хватает. И всякие личные «надо» приходится приносить в жертву другим, более важным необходимостям. Вам, как руководителю, это надо знать.

– Какой там руководитель… – Афонин понурился.

– Короче говоря, пока отчет не будет завершен, никому никаких отпусков. Так и запомните. Тем более, – тут Арсентьев многозначительно посмотрел на Князева, – тем более – в создавшейся обстановке. Восстановлению душевного равновесия очень способствуют лыжные прогулки, Андрей Александрович, но совершать их можно после работы.

…Ну, что теперь? Плюнуть на все и улететь самочинно? Эта дерзость наверняка обойдется слишком дорого. Жаловаться письменно? Ах, как его обложили, офлажковали – не вырвешься!

А может, это… больничный через Ларису достать? Как раз на три дня… Даже не знаю, кто у нас участковый врач… Нет, нельзя. Наверняка кто-нибудь прибежит проведать, и вообще… Ах ты, елки зеленые, что же делать?

Впервые, может быть, за свои самостоятельные годы Князев не знал, не видел другого выхода, как смириться. Случись такое с кем-нибудь из его подчиненных – он всех поднял бы на ноги. А хлопотать за себя Князев не умел.

Каждая женщина – сестра милосердия. Самой природой предначертана ей должность утешительницы, врачевательницы ран. Несите же к женщинам свои боли, обиды, неудачи свои и поражения. Вдумайтесь: сестра милосердия! Родная сестра самого милосердия – что ближе этого высокого родства? Неверно, что женщины любят только сильных. Любят они и слабых, угнетенных, подавленных. Любят от жалости, и жалость эта – драгоценный алмаз самой чистой воды, она не унижает, а возвеличивает…

Тихий низковатый голос, пусть не богатый оттенками, но свободный, на хорошем дыхании, пусть монотонный, но обволакивающий, успокоительный, как ровный переплеск волн… Лариса знала за собой эти свойства, но по заказу у нее редко получалось, нужен был душевный настрой. Тогда она могла говорить часами, не уставая и не утомляя. И лишь потом, когда оставалась одна, приходила опустошенность.

О чем она говорила? Это не имело значения. Ей не надо было подыскивать темы, монологи ее были лишены заданности. Слова порождали слова, образы – образы. Она импровизировала.

Князев лежал на своей «сороконожке», а Лариса на табурете сидела у него в ногах, упираясь лопатками в край плиты. Она видела его лицо. Когда он лежал так, свет падал сверху сбоку и клал мягкие полутени на скулах, в уголках губ, подчеркивал лепку подбородка. Глаза его были полузакрыты, короткие густые ресницы подрагивали. Видно было, как он осунулся – запали щеки, морщинки у рта прорисовались отчетливей. Ей так хотелось коснуться их кончиками пальцев, а лучше – губами. Широкая грудь под застиранным домашним свитером тихо и мерно вздымалась – он дышал. Она любовалась им и не искала слов, слова приходили сами.

Иногда он шевелился, менял положение тела, иногда клал ногу на ногу, стараясь держать их подальше от нее. А ей хотелось положить его большие ступни себе на колени, ему было бы удобней…

Раньше Лариса много читала. Ей нравились бытописания современности, помогавшие ей определить свою позицию в жизни. Многому она верила, многое принимала на веру, полагаясь на авторитет писателя.

Особенно занимали ее любовные перипетии и семейная жизнь персонажей. Уже замужем ей довелось прочесть, как женщина, стоя на коленях, расшнуровывала мужу ботинки, а перед сном мыла ему ноги в тазике. Ее тогда передернуло – мыть чьи-то ноги! Правда, женщина была простая, из деревни, но все равно, как можно!

В отношениях полов для Ларисы первичной была духовная близость. Монашкой она себя не считала, целомудрием (во второй-то половине двадцатого века!) не дорожила и в первый брак вступила уже с некоторым опытом. Очень скоро родство душ обернулось схожестью комплексов. Молодые поняли, что они – однотипные модели. Ни он, ни она не захотели мириться со своими недостатками, так явственно выраженными в другом супруге, и сочли за благо расстаться, пока не народилось бэби. В их среде это даже считалось хорошим тоном – «сходить замуж». И по примеру многих, Лариса стала носить обручальное кольцо на левой руке – своего рода «зеленый свет»… Трудно ей было конкурировать с молодыми раскованными девочками, да еще в мини, – собственные ноги приводили ее в отчаяние, но она все же держалась как-то на поверхности: выручала живость ума. Мода на брючные костюмы оказалась для нее спасением, она воспрянула духом, стала смелей, общительней. Нравились ей полуночные сборища с обязательным кофе, сухим вином, с разговором об импрессионизме, чтением своих и чужих стихов, с анекдотами на злобу дня, с легким перекрестным флиртом и невинным снобизмом. Но однажды зеркало недвусмысленно дало ей понять, что время летит быстрее, нежели ей хотелось бы. «Пора задуматься, девочка», – сказало ей зеркало. Скоро в троллейбусе вечером она приметила щупленького юношу в ветхом «деми» с добрым, чуть растерянным лицом. Она проехала свою остановку, сошла вместе с этим юношей и, удачно поскользнувшись, удержалась за его локоть. «Простите, пожалуйста, вы не поможете мне перейти на ту сторону? Такой гололед, а я на кожаных подметках…»

И вот она, интеллигентная молодая женщина, неглупая, тонкая и воспитанная, от природы брезгливая, гордая, самолюбивая и насмешливая «эмансипе», сидит в простой избе на окраине засугробленного приполярного поселка, слушает вой собак и как о недоступном счастье мечтает о праве обихаживать мужчину по имени Андрей Князев.


Артюха жил недалеко от конторы и обедать ходил домой. Дома у него был телефон. За десять минут до начала перерыва он звонил жене. Она сидела у телефона, ждала, но когда звонок раздавался, неизменно вздрагивала, вытирала руки передником, осторожно снимала трубку и молча слушала. Артюха, не называя ее по имени, говорил: «Эт ты? Грей!» – и клал трубку. После этого он запирал свои сейфы, опечатывал их, неторопливо одевался, запирал и опечатывал дверь и шел обедать.

Ходил он напрямик через дворы. В поселке геологов изгородей не было, и зимой каждый торил свою тропку. Путь Артюхи лежал мимо дома главбуха, мимо двухквартирного дома Арсентьева и Пташнюка.

Он шел по тропке неспешной походкой, думал о чем-то отвлеченном и тут острым наметанным глазом спецработника увидел обочь тропы на снежной целине клочок бумаги. Надо упомянуть, что к таким вещам Аверьян Карпович относился очень внимательно: в конце каждой недели ему самолично приходилось сжигать в экспедиционной котельной вороха различных бумаг – черновых калек, бракованных синек и прочий хлам, который оставался после камеральщиков и по различным свойствам подлежал спецучету. Бывали случаи, что обгоревшие листки уносило тягой в трубу.

Аверьян Карпович, не колеблясь, свернул с тропы. Мать честная! Обрывок аэрофотоснимка, обгоревший клочок! Артюха осторожно взял его в руки. К эмульсии приплавился комочек шлака, маленькая бурая жужелица. Виден был край болота и торфяные бугры. Как он попал сюда, этот обрывок? И кто посмел сжигать? Погоди, так это же с того планшета!

Держа листок, как птенца в горсти, Артюха медленно двинулся дальше, шарил взглядом по сторонам. Углем в экспедиции отапливался только дом Арсентьева и Пташнюка (паровое отопление с начала сильных морозов вышло из строя), топила уборщица, она же и золу выгребала и ссыпала на помойку… Обрывок провалился меж колосников в поддувало, очень даже свободно. А вот и помойка, золой пересыпанная. Так все просто!

Но из чьей плиты эту золу выгребли?

Артюха и раньше догадывался, что с аэрофотоснимками дело нечистое, он так и сказал Арсентьеву на другой день после появления грозного приказа, и Арсентьев ему на это туманно ответил, что руку злоумышленника направляло провидение, и вообще нет худа без добра, теперь по крайней мере научатся хранить секретную документацию. Артюху такой ответ не удовлетворил, но спорить он не стал. В чем-то он чувствовал и себя обманутым, а Князева ему было попросту жаль: другой на месте Князева наверняка попытался бы схитрить, утаил бы пропажу до лета, а там любую причину придумать можно – дескать, сгорели, утонули, бурая свинья сожрала. Князев же пострадал из-за своей честности и, можно сказать, дисциплинированности: тут же, немедля, доложил о пропаже по инстанции. Честность и дисциплинированность в людях Аверьян Карпович уважал и ставил много выше других качеств. Волновала его и честь мундира: как-никак, хищение секретных материалов произошло в конторе, у него под носом, можно сказать. Поэтому Артюха решил ничего пока не докладывать своему начальству в управление, повременить. Чутье подсказывало ему, что рано или поздно какие-то ниточки, ведущие к истине, сыщутся. Чутье его не обмануло.

На следующий день обгоревший клочок аэрофотоснимка вместе с приставшей к нему жужелицей и обстоятельным комментарием Артюхи фельдсвязью ушел в управление, в первый отдел.


«Чтоб после работы сразу домой! Чтоб никаких там разговоров и встреч, понял? У тебя семья!»

Таким напутствием Тамара каждое утро провожала на работу Переверцева. Но он, мужественный человек, все-таки посмел однажды ослушаться этого сурового наказа и зашел в камералку Князева.

– Что делать думаешь? – спросил он, садясь у окна так, чтобы видеть лицо Князева. Тот глядел в микроскоп.

– Пересядь, свет застишь.

Переверцев протянул к микроскопу руку и сбил зеркальце. Князев хмуро взглянул на него, поставил микроскоп вертикально.

– Ну?

– Вот я и говорю «ну»? Ты чего, Андрюха? Совсем крылья опустил?

– Мне их подрезали, Саша. И к колышку за ногу привязали, чтоб не бегал.

– И не кукарекал чтоб?

– Да, Саша. Кукарекать хорошо с забора.

– Да-а… Ну и что теперь?

– Теперь одна дорога – в суп.

– Кончай, Андрюха, этот эзоповский разговор, я тебя серьезно спрашиваю.

– На полном серьезе, Саша. Яйца сносить я по своей петушиной природе не могу, кукарекать и курочек топтать мне не дают. Кастрюля меня ждет, Саша.

Переверцев досадливо прищелкнул языком, украдкой покосившись при этом на часы.

– Никуда не писал, не жаловался? Нет? Смирился, значит? Слушай, а может, коллективное письмо организовать? Все честь по чести, подписи собрать, глядишь, и комиссию пришлют, созовем собрание, поговорим по-семейному. Я так думаю, что важно привлечь к себе внимание. Правда – она всегда выплывет…

– Дерьмо выплывет, Саша. Дерьмо и пена. А правда, как золото, на дне останется, ее отмыть надо, как тяжелый шлих.

– Ты прямо как из библии цитируешь, мудрый стал. Ну вот раз ты такой мудрый, давай набросаем текст письма. Не сейчас прямо, а подумаем каждый в отдельности, потом сведем, отредактируем и вынесем на обсуждение в узком кругу. А?

– И коллективно возьмете меня на поруки. Мол, товарищ Князев пообещал усилить бдительность, на личные сбережения приобрел сейф для хранения секретной документации, ключ носит на шее, и мы теперь за него ручаемся.

– Кончай свои смехотушки. Я дело говорю. Если мы это спустим Арсентьеву, он нас окончательно задавит. Поодиночке, как тебя.

– Нет, Саша, – твердо сказал Князев, – меня от этого избавь. Если б я стал писать, то от себя лично. Но я не стану.

– Ну и дурак! Сам с собой в Дон-Кихота играешь, чистоплюйствуешь. – Переверцев зло нахлобучил шапку. – Ну давай геройствуй дальше, кустарь-одиночка! А письмо мы все-таки сочиним.

– Не советую, – отозвался Князев и, наклонив к себе микроскоп, принялся ловить зеркалом световой зайчик.

…Дорогой Переверцев поостыл, но поздно вечером, когда жена улеглась, он все-таки вышел на кухню и стал набрасывать на бумаге формулировки, узловые моменты будущего письма. Писал, зачеркивал. Снова писал.

«К. давно вызывал неприязнь А.»

«А. решил избавиться от К. Начал ставить ему палки в колеса, раздувал ошибки».

«Исчерпал все легальные методы, чтоб избавиться, а потом подстроил хищение аэрофотоснимков».

«А. вообще развратил коллектив. Завел наушников, пригрел подхалимов. Сотрудники стали бояться друг друга…»

Все так, если смотреть с одной стороны. И все не так, если глянуть с другой, противоположной. Кляуза, донос, не подкрепленный ни единым веским фактом.

«Вызывал неприязнь». Где это зафиксировано, кто это замечал и что это вообще за довод? Множество людей питают друг к другу неприязнь, но это не мешает их нормальным служебным отношениям.

«Решил избавиться, палки в колеса». Ну, так он всех наказывал, кто в чем-то провинился: и премии снижал, и выговоры объявлял, и увольнял даже. Заботился, стало быть, о трудовой дисциплине, о производственной активности, воспитывал кадры, приучал их к порядку – какие же это палки в колеса? И сам – ни-ни, все согласовывал на техсовете, на разведкоме, опирался на общественное мнение.

«Инспирировал…» Чем вы докажете? А если аэрофотоснимки кто-нибудь из подчиненных взял, чтобы насолить своему строгому и, по слухам, не всегда справедливому начальнику? А если сам товарищ К. решил устроить заварушку? А если… Да мало ли! Доказательства есть? Нету. А не привлечь ли нам к ответу авторов этого письма – за клевету, за раздувание склоки в коллективе?

Все расползалось, выскальзывало из рук. Фактов не было, весомых, красноречивых фактов, а без них вся эта писанина – бред собачий, который никто не подпишет, даже стыдно показать людям.

– Чего ты там, – донесся из комнаты сердитый шепот жены. – Рабочего времени тебе не хватает? Кончай давай.

Переверцев смял листок со своими набросками, поднял с конфорки чайник и швырнул бумажный комок подальше к дымоходу. Попил воды из носика и поставил чайник обратно, испытывая странное, постыдное какое-то облегчение. Прав Андрюха, сто раз прав.


Туранск, Князеву. Глубина 3.27 тчк вскрыли коренные пикриты линзами прожилками руды тчк идем дальше Матусевич 14.


Болотное, Матусевичу. Вашу 14 поздравляем зпт желаем успехов тчк продолжайте проходку Афонин Князев.


Передавая эту радиограмму, Филимонов подумал и поменял подписи местами.


Столь доброе известие от Матусевича Князев воспринял спокойно. Для самого себя он открыл месторождение еще прошлой осенью, и лишнее доказательство собственной правоты уже не играло роли. Азарт поиска прошел. Сейчас Князев напоминал себе охотника, который после долгого гона добыл зверя – сохатого или медведя – и, остыв от погони, смотрит на гору мяса и соображает, как его отсюда вывезти… Он знал, что будет дальше, даже конец предугадывал. Дело в том, что они работают на послезавтрашний день. Как бы ни велики оказались запасы руды, разрабатывать ее сейчас не станут – нерентабельно. Глухая тайга кругом, слишком уж ценным должно быть полезное ископаемое, слишком необходимым, чтобы призвать к жизни эти дебри, чтобы ради него стали строить дороги, возводить мосты, тянуть ЛЭП. Лет десять назад, когда Норильский комбинат сидел на голодном пайке, может, и стали бы, а сейчас открыт Талнах…

Разведают они рудное тело, получат премию за открытие месторождения. Лягут в сейфы засургученные папки с данными подсчета запасов, на сколько-то там миллионов тонн увеличив сырьевой потенциал страны. Комаров не зря кормили? Не зря. Не зря прожил здесь Андрей Князев девять лет? Вроде не зря. Ну так чего ж, радоваться надо!

Но в данный момент Князев радости не испытывал. И не потому, что вступил в полосу служебных неприятностей. Стало вокруг пустынно и темно, тот огонек, что светил ему все эти годы, вдруг остался позади, а впереди пока ничего не маячило.

Хандре только дай повод. Как грипп после простуды, навалится она на подточенный неурядицами организм и погасит краски, приглушит запахи, отобьет вкус ко всему на свете…


В суматохе и неприятностях последних дней Князев начисто забыл о Вале, и она, будто почувствовав это, позвонила ему в контору и назначила свидание… в аэропорту, в семь вечера.

– Приходи, Андрюшенька. Соскучилась я – хоть погляжу на тебя.

Валин звонок не столько обрадовал, сколько приободрил Князева – еще одна живая душа вспомнила о нем. Но почему так рано, в аэропорту?

– Я тоже, – сказал он, – но что за причуды? И время ни то ни се. Давай как всегда.

– Ко мне нельзя.

– Опять гости? – раздосадованно спросил Князев. – Весело живешь. Ну ладно, будь по-твоему.

В Туранске в середине апреля семь вечера – уже не вечер, но еще и не день, как в мае и дальше, – реденькие сумерки, небо совсем еще светлое, лишь на востоке подернутое ночной морозной дымкой. Если погода бесснежная, не метельная, ветер или хиус в эту пору обычно стихает, дымки из труб поднимаются почти отвесно, а подтаявший на солнечной стороне снег схватывается крепким ноздреватым настом – в унтах по целине можно идти.

Князев так и сделал: у крайних домов свернул к лесополосе и пошел вдоль нее, рассеянно глядя под ноги. Рабочий день кончился, в конторе не сиделось, а времени впереди было много. Минут сорок понадобилось ему чтобы не торопясь обогнуть летное поле с противоположной стороны, и когда подошел к аэровокзалу, Валя уже ждала у входа. В руках она держала дорожную сумку. Людей вокруг не видно было, но поздоровались они сдержанно: коснулись друг друга плечами.

– Далеко собралась? – Князев кивнул на сумку.

– А, это так, для отвода глаз… Андрюшенька, ну как ты живешь? Здоров? Похудел что-то, бледный с лица. Болеешь, что ли? Какой-то ты не такой.

Валя пытливо смотрела ему в лицо, в глаза, точно пыталась загипнотизировать его взгляд, но Князев заметил, что и она изменилась, и все то, что Валя говорила сейчас о нем, в одинаковой степени относилось и к ней.

– Чего мы тут стоим, пойдем куда-нибудь, – предложил Князев, и они тихонько пошли вдоль длинного штакетника, ограждающего летное поле.

– Как твои жильцы? – спрашивала Валя, все так же пытливо, но теперь сбоку заглядывая ему в лицо. – Квартиранточку небось уже прибрал к рукам? То-то я смотрю – гордый стал такой, прямо…

– Перестань! – с досадой сказал Князев. – У тебя одно на уме…

Валя обиженно осеклась, дальше шли молча. Князеву стало жаль ее, но не было охоты ни разуверять, ни обнадеживать. Чтобы не молчать, он спросил:

– Дети здоровы?

– Здоровы.

– А старуха?

– Что ей сделается…

– Уголь-то привезли тебе?

– Привезут… когда зима кончится.

– Может быть, дров выписать?

– Спасибо, обойдусь.

– Ну, гляди.

И опять молча шли вдоль штакетника. Дорога сворачивала влево, в аэропортовский поселок и к рыбозаводу, и они повернули назад. Стемнело окончательно. В свете аэродромных огней Валино лицо было отчужденным, закаменевшим. Князев взял ее за локоть.

– Столько не виделись и поговорить не о чем.

– Я же необразованная… – Валя рывком освободила руку.

– Валюша, ну что ты, в самом деле, какая тебя муха укусила? Образованная, необразованная – как в отделе кадров. Нам-то с тобой что за дело до образовательного ценза?

– Правильно, Андрюшенька, чтобы спать с мужиком, образования не надо. Дело нехитрое, как и детей рожать. Прости меня, дуру.

Князев вновь завладел ее рукой, снисходительно сказал:

– Успокойся, ты какая-то взвинченная сегодня. Давай сходим в кино на восемь часов, потом еще погуляем, в половине одиннадцатого дома будешь.

– Нет, Андрюшенька. Отгуляли мы.

Сказано это было так веско и так строго, что Князев приостановился, придержал Валю.

– Как это понять – отгуляли? Отставку мне собираешься дать? – И, не желая верить ее словам, добавил: – Не выйдет, не отстану. Ты что это придумала, Валентина Прокопьевна?

– Придется отстать. Мы уже заявление подали.

– Какое еще заявление?

– В сельсовет. Брак зарегистрировать.

Она произнесла это тем же жестким тоном и перевела дыхание. Князев отпустил ее руку, они теперь просто стояли рядом.

– Кто же твой… избранник?

– Да один тут… Из Ангутихи. Зооветтехник. Старый холостяк, вроде тебя, только годов поболе… Руки-ноги на месте, не пьяница…

– Понятно… Ну что ж, совет да любовь.

– Все, Андрюшенька, все, милый! Вспоминай иногда свою Валюшу, а я уж…

Голос ее пресекся коротким рыданием, она наклонила голову, пряча лицо, и быстрыми неверными шагами устремилась прочь, в густую тень, копившуюся у восточного крыла аэровокзала. «Все к одному, – мелькнуло у. Князева. – По закону подлости – все к одному».

В ночи над краем аэродрома возникли два ярких огня, они увеличивались и постепенно опускались по вертикали – шел на посадку рейсовый самолет. «Куда он – на юг, на север? А, мне-то что?..»

Он всегда знал, что когда-нибудь так и случится: они встретятся, но не там, где всегда, а на стороне, как бы случайно, и кто-то из них объявит, что уходит к другому, навсегда, или к другой. Почему-то всегда казалось, что первым уйдет он, а она останется в одиночестве и в приливе жалости он был особенно нежен с ней, как бы наперед испрашивая прощенье, замаливая свой грядущий уход. Но вышло все наоборот, и в этом теперь – единственное его утешение.


Свежевыбритый, розовощекий, хорошо выспавшийся, с блестящими глазами и уверенным, настоявшимся голосом, Николай Васильевич Арсентьев проводил летучку с начальниками поисковых партий и отрядов. Все они сидели у него в кабинете, держали бумажки или записные книжки (Николай Васильевич терпеть не мог, когда на совещаниях кто-нибудь присутствовал с пустыми руками), а он информировал о ходе разведочных и камеральных работ в целом по экспедиции и отдельно по всем подразделениям, тут же задавал вопросы, уточняя цифры и сроки, и, между прочим, отмечал про себя, кто как его слушает, кто как на него смотрит, кто действительно делает пометки, а кто орнаменты рисует.

Радовало Николая Васильевича, что проценты, которые он приводит, тотчас же облекаются для него в их физическое, вещное выражение, ибо внутренне это перевоплощение дается лишь исчерпывающей осведомленностью. Кончилось, кончилось время, когда огромное, разветвленное и разбросанное хозяйство экспедиции представлялось ему чужим, непостижимым и неуправляемым. Не напрасно он за десять месяцев здесь объездил все участки, собственными глазами все увидел и постарался, чтобы везде были люди, преданные ему лично и делу. И вот крутится машина, хорошо, отлаженно крутится, а он – мозговой и административный центр, все нити у него в руках, все чутко натянуты и позванивают.

Что греха таить – были первое время у Николая Васильевича сомнения, что не в свои сани он сел, что не по плечу ему, не по уму бремя забот начальника комплексной экспедиции. Но он умел внушать себе обратное – и неприятные минуты проходили. Сейчас же он чувствовал себя, как никогда, сильным, властным и дальновидным, он был хозяином положения, и сознание этого вселяло в него уверенность, что все, им совершенное, совершавшееся или задуманное – на пользу дела.

– Во второй квартал, – говорил он, – мы вступили с удовлетворительными показателями, закончить его надо с хорошими, и для этого…

Раздался резкий продолжительный звонок. Николай Васильевич с сердитым недоумением посмотрел на дверь – он же просил ни с кем его не соединять! – и тут понял, что звонит междугородная, Красноярск. Извинившись перед присутствующими, он снял трубку:

– Туранская экспедиция, Арсентьев.

Сквозь помехи радиотелефона донесся голос, который Николай Васильевич сразу узнал, – звонил его давний друг и покровитель.

– Жив-здоров? Как тебе там на передовых рубежах? Борешься, выполняешь, перевыполняешь?

Друг и покровитель слыл в управлении балагуром.

– Живу, борюсь, выполняю. – Арсентьев говорил негромко, в самый микрофон, прикрыв его рукой. – Что у вас новенького? Как мое святое семейство?

– У нас-то все в порядке, а вот что у тебя там произошло?

– В каком смысле? – Арсентьев не мог так сразу уйти от шутливого тона. – Все в норме, полный ажур. Что ты имеешь в виду?

– Ты не один? – догадался друг и покровитель.

– Совещание проводим.

– Совещайся, совещайся. Думай, как лучше гостей принять. Завтра к тебе комиссия пожалует, партийный контроль…

При этих словах у Николая Васильевича пресеклось дыхание, ощутимо екнуло в груди, и сердце пульсирующе заныло, отзываясь на каждый толчок крови. Боль была особенная, тягучая, пугала своей новизной, и снять ее не могли ни валидол, ни нитроглицерин. В другое время Николай Васильевич немедленно лег бы в больницу, но ему тоже приходилось бывать в различных высоких и средних комиссиях, и он знал, как расцениваются такие «внезапные заболевания». Дешевый избитый трюк. Надо стиснуть зубы и держаться. И готовиться. К чему только, вот вопрос?

С расторопностью опытного грешника он перебрал в памяти и разложил, как пасьянс, те экспедиционные происшествия за последние месяцы, которые могли привлечь внимание «оттуда»; превозмогая боль и внезапную слабость, попытался оценить глазами комиссии свою роль и позицию в этих историях. Нет, его трудно в чем-то уличить. Позиция всегда оставалась твердой, принципиальной.

Но в чем же все-таки дело?

…Коля Арсентьев панически боялся темноты. Во мраке ночного двора подкарауливали детей страшный цыган с мешком, или огромная черная бродячая собака, или костлявый Кащей; в потемках чулана таилась крыса-людоед с омерзительно голым волочащимся хвостом, вниз головой висели вампиры, так и ждущие, чтобы расправить бесшумные перепончатые крылья и впиться в горло своей жертве; но хуже всего было одному в комнате без света, потому что вся эта нечисть могла очутиться рядом, и с какой стороны тогда ждать нападения, куда спасаться? Оставалось только скорчиться в постели, сунуть голову под подушку, унять биение сердца – авось не заметят…

У Николая Васильевича на миг поплыло все перед глазами от этого пришедшего из детства темного ужаса.

На всякий случай он срочной радиограммой предупредил Пташнюка, который две недели назад улетел на Курейку, и позаботился, чтобы за ним с утра послали вертолет.

Вечером Николай Васильевич позвонил другу и покровителю домой в надежде хоть что-нибудь выведать. Друг и покровитель ответил, что пытался навести справки, но безрезультатно, и бросил несколько дежурных ободряющих фраз.

Вероятно, чей-то грязный донос, решил Николай Васильевич.

Стараясь не делать резких движений, он переоделся в пижаму, лег на постель поверх одеяла. От нитроглицерина его мутило, шумело в голове, а сердце будто не кровь перегоняло, а сжиженную боль, и так этой болью напиталось и набухло, что казалось: стоит вздохнуть поглубже – и лопнет…

Ему стало страшно одному, в пустом двухквартирном доме. Скрутит всерьез – и воды подать некому. Поколебавшись, он вызвал «скорую». Минут через десять в кошевке прибыли врач и сестра. Измерили давление, сделали укол и предложили завтра утром снять кардиограмму. Николай Васильевич пообещал. Когда медики уехали, он не стал закрючивать дверь, перенес телефон на стул возле кровати. Если сделается очень плохо, позвонить в больницу он успеет. А не успеет – что ж…

Его поразило, с каким безразличием он думает об этом.

В комнате горел верхний свет, подчеркивая холодную пустоту пусть аккуратного, но все ж холостяцкого быта, и холодно, пустынно было Николаю Васильевичу в этот ночной час. С застарелой обидой подумал он о супруге, которая все не решалась пожертвовать ради его благополучия своим устоявшимся комфортом, все медлила с переездом; о Натахе-птахе, которая последние годы проявляла к нему дочерние чувства лишь тогда, когда ей нужны были новые туфли и кофточки. И впервые, может быть, Николай Васильевич осознал, что, прожив на свете пятьдесят один год, он, в сущности, очень одинок. Когда придет время перешагнуть последнюю роковую черту, не найдется, наверное, человека, который искренне пожалел бы о нем и душевно оплакал…

После укола боль как бы съежилась, теперь уж не всю левую сторону груди ломило, а самое сердце; хотелось придавить его чем-то, как больной зуб, повернуться на левый бок, но Николай Васильевич давно уже не мог спать на левом боку. Он смотрел на телефон и перебирал в памяти, кому можно позвонить, чтобы пришел и просто посидел рядом, поговорил о чем-нибудь, отвлек от боли. Если бы раньше – повод можно было бы найти, но сейчас, в одиннадцатом часу…

Ах, давно он ни с кем не разговаривал по-приятельски о чем-нибудь отвлеченном, не связанном с этим проклятым производством, давно не читал, ничего, кроме газет, не слушал ничего, кроме «последних известий». Как очерствела, иссохла его душа! Столько лет карабкаться по служебной лестнице, достичь намеченной вершины – а там голо, ветрено… Глупо, глупо! Надо как-то иначе строить свою жизнь, какие-то знакомства завязать, где-то бывать… Может быть, любовницу завести? Нет, женщины никогда не играли в его жизни существенной роли, теперь и подавно. Круг знакомых? Ровня ему – районное начальство, но эти всегда, даже в застолье, помнят о своей выгоде и любой разговор сведут к просьбе: тому трактор, тому паузок, тому запчасти. Все они смотрят на него, как на явление временное (экспедиции приходят и уходят, а власть на местах остается), и откровенно зарятся на благоустроенные дома, которые он выстроил, на добротные складские помещения, конюшни, цехи мехслужб… О каком духовном общении здесь может идти речь?! С ними водку пить и то скучно, если бы он мог пить со своей стенокардией…

Нет, баста! Пора заняться собой. Закончится эта катавасия – и надо ехать вКрасноярск и ложиться в клинику. Здешние коновалы даже насморк не умеют лечить. Говорили же ему, что сердечникам Север противопоказан… Теперь единственный выход – вывести экспедицию в передовые и просить перевода в отстающее хозяйство, куда-нибудь на юг края. Но сначала – подлечиться. И вообще, сколько можно убеждать себя не расстраиваться из-за пустяков, не придавать значения мелочам. Ах, эти мелочи! Разве в них дело? Беда в том, что он самолюбив и слишком раним, душа его – нежный цветок, который страдает от любого грубого прикосновения. Раньше ему казалось, что высокие посты оберегают от грубости жизни. Если бы… Видно, сам господь бог не застрахован от хамства, бестактности, неблагодарности и недисциплинированности своих архангелов, и если у господа бога тонкая душа – можно и ему посочувствовать. Мохнатое сердце требуется, чтобы успешно руководить, а лучше его совсем не иметь…

Разжалобив себя таким образом, Николай Васильевич, чтобы не терзаться воспоминаниями о последних перенесенных им обидах, как это обычно случалось во время бессонниц, закрыл глаза и постарался ни о чем больше не думать, даже о гнетущей своей боли в груди. Но уснуть он не мог еще долго, и оттого, что гнал от себя мысли, в воспаленном мозгу его образовалась сумятица клочковатых, раздробленных картинок, реальных и воображаемых, и желанное забытье не пришло к нему и во сне.

Наутро Николай Васильевич встал с головной болью, а сердце так и не отпустило, ныло, покалывало, боль стреляла под лопатку и в желудок. И Николай Васильевич решился на крайнее средство – залпом, как лекарство, принял большую рюмку коньяка. Сердце сразу же зашлось, а потом он перестал его чувствовать, но в груди все задубело, тревожно занемело, как после новокаина. В таком состоянии он и пришел в контору.

Его ждала радиограмма из управления, извещавшая, что комиссия прибудет сегодня утренним рейсом. Оставалось минут сорок. Николай Васильевич вызвал Хандорина, заместителя секретаря партбюро, велел ему брать выездную и ехать встречать гостей. Кто именно должен прилететь, сколько человек – этого Николай Васильевич еще не знал.

Выпроводив Хандорина, Николай Васильевич позвонил в отдел перевозок и справился, когда должен вернуться вертолет из Курейки, Сказали, что часа через полтора.

Коньяк быстро впитался в кровь. Николай Васильевич ощутил некоторый даже подъем. Э-э, волков бояться – в лес не ходить. Бывали у него и раньше всякие комиссии, и все обходилось, обойдется и в этот раз, тем более, что никаких особых грехов за ним нет, а по мелочам – так кто безгрешен?

Тут Николай Васильевич спохватился, что от него пахнет – этого еще не хватало! Чем бы заесть? Кажется, чаем в таких случаях зажевывают или мускатным орехом… Ни того, ни другого под рукой не было. Николай Васильевич приоткрыл форточку и часто подышал ртом, изгоняя коньячный дух. Вместе со свежим воздухом в кабинет проник мягкий рокот: с белесого неба спускался ИЛ-14, расшеперившись шасси и закрылками. Прилетели… Сердце у Николая Васильевича тукнуло, запрыгало, опять заныло. Минут через пятнадцать будут здесь.

На него напала нервная зевота. Он глотнул воды. Опустился в свое полукресло. Навел на столе рабочий беспорядок, вынул для этого из тумбы несколько папок. Критически оглядел убранство кабинета, представил со стороны себя, как он вписывается в интерьер, и остался удовлетворенным. Как говорится, простенько, но со вкусом.

Четверть часа, однако, минуло, а гостей что-то нет. Николай Васильевич снова подошел к окну. Если прижаться щекой к стеклу и смотреть наискосок, видно крыльцо конторы и дорога в аэропорт. Как приятно холодит стекло… О, вот и они.

На дороге показался крупно скачущий выездной рысак. Николай Васильевич задержался у окна, хотелось разглядеть, когда они будут подниматься на крыльцо, кто же все-таки приехал? Разглядеть и в считанные секунды, необходимые для того, чтобы пройти по коридору, изготовиться. Но что это?

Не замедляя бега, рысак миновал экспедиционное крыльцо. В расписных легковых санях сидели двое, лица их скрывали поднятые воротники. На облучке лихо восседал Хандорин в рыжей своей лисьей шапке. Да что это он? Куда он их повез? Я же ясно сказал – сразу сюда. Они что, сперва в дом заезжих?

Николай Васильевич кинулся к другому окну. Саночки быстро удалялись. Сейчас свернут…

Саночки свернули влево. К дому заезжих надо сворачивать вправо. А влево – милиция, райисполком, райком партии.

Николай Васильевич силился вздохнуть и не мог, сердце его вдруг пронзило тупое ржавое шильце, тягучая боль отдалась в груди, рвотной спазмой подступила к горлу, он скрючился, ватным шагом засеменил к столу, перебирая по нему руками, добрался до кресла, упал в него и неверной рукой панически шарил кнопку звонка, чувствуя, как его крутит, засасывает чудовищная воронка, и свет в глазах меркнет, меркнет…


Глава восьмая

В комиссию входило трое: заместитель секретаря парткома управления Павловский, начальник первого отдела управления Гаев и секретарь Туранского райкома партии. Они сидели в маленьком кабинете секретаря райкома, пили чай и обменивались соображениями по поводу предстоящей работы, когда позвонил из экспедиции Хандорин и сообщил, что Арсентьева десять минут назад увезли в больницу в бессознательном состоянии.

Секретарь райкома тут же позвонил главврачу, молча выслушал то, что тот ему сказал, и нажал на рычаг, но трубку не положил – держал ее в руке, будто намеревался тотчас же позвонить еще куда-то. Лицо его, простоватое, с рябинками и морозными отметинами на скулах, было непроницаемо.

– Инфаркт, – сказал он. – Состояние тяжелое.

Наступила пауза, вызванная и невольным сочувствием к больному, и озабоченностью, насколько успешной окажется порученная им миссия теперь, без главного предмета их внимания, и вполне законным опасением за собственное здоровье: каждому из них было около пятидесяти – самый подходящий возраст для первого инфаркта, у всех троих отрицательные эмоции, связанные с работой, преобладали над положительными, а горожане, сверх того, вели еще и сидячий образ жизни.

– Это что же, реакция на наш приезд? – спросил Гаев. Ему никто не ответил.

Павловский отодвинул от себя недопитый стакан чая в дешевом подстаканнике и сказал:

– Как бы там ни было, начнем работу. Ничего другого нам не остается. Надеюсь, что главные обстоятельства мы выясним и без Арсентьева.

– Я думал, вы кого-нибудь из органов привезете, – сказал секретарь райкома.

Гаев пренебрежительно махнул рукой:

– Какие там органы! Эти снимки выеденного яйца не стоят. Если б пистолет украли или там данные подсчета запасов…

– Степан Данилович, – вмешался Павловский, направляя разговор в нужное русло, – вы говорили о взаимоотношениях экспедиции с райкомом…

Секретарь взял из стеклянной пепельницы свою трубку, поковырял в ней горелой спичкой, раскурил.

– Взаимоотношения… Экспедиция – главная производственная организация района. Административно подчиняется краю, нашему местному Совету – только формально. Поскольку на территории района базируется. А работы ведет в основном на территории Эвенкийского национального округа, опять же – краевое подчинение… В смысле технической оснащенности, в смысле удельного веса специалистов с высшим и средним образованием – опять же ведущая роль экспедиции. Николай Васильевич эту роль вполне осознавал. На районных активах гордый сидел, со многими через губу разговаривал… В мероприятиях райкома участвовал, но не во всех. Далеко не во всех. Предвыборные кампании, подготовка к праздникам – тут не придерешься: и людьми помогал, и техникой. Знал, что в случае чего мы на него в крайком пожалуемся. А в крайкоме – там он тихий-тихий, послушный. Полы, если надо, носовым платочком вымоет… Ну, что касается повседневной жизни, помощи местным организациям – тут со скрипом, с неохотой. Заместитель его, Пташнюк Дмитрий Дмитрич, моду такую взял. Звонят мне, допустим, из райпотребсоюза, просят-молят: «Помогите у экспедиции трактор задолжить». Звоню Пташнюку. «Кому трактор?» – спрашивает. «Райпотребсоюзу». – «Не дам», – говорит. «Как это не дашь?» – «Не дам и все». Он, дескать, не бюро «добрых услуг» и не трансагентство. «Но они с вами рассчитаются за амортизацию и почасово!» – «Мне деньги не нужны». – «А что же вам нужно?» – «Пусть договорятся с рыбкоопом, чтобы в наш орс свежемороженой нельмы отгрузили…» А председатель райпотребсоюза с председателем рыбкоопа, допустим, на ножах, опять же переговоры – через райком… Торгашество развел, блат этот, и всех в эту нечистую игру втравливает…

– А как к его стилю Арсентьев относился? – спросил Павловский, записывая что-то в толстый блокнот.

– Потворствует, прямо скажем.

– К нам почему ни разу не обращались? В крайком, наконец?

Секретарь посипел угасшей трубкой, положил ее обратно в пепельницу. Сказал:

– Во-первых, не хотели беспокоить людей. Во-вторых, не хотели обострять отношения с экспедицией. В-третьих, хотели и хотим, чтобы все хозяйства района выполняли квартальные и годовые планы. Для этого, особенно в наших северных условиях, нужна взаимовыручка. Добровольная взаимовыручка. В-четвертых, тому же райкому без экспедиции тоже никак: то машину у них просим, то трактор. Что ж, за каждым разом в Красноярск звонить?

Сказав это, секретарь усомнился, стоит ли в присутствии посторонних вдаваться в эти мелочи. Этак за деревьями леса не увидишь. Экспедиция здесь – главная сила и главная надежда. Ежели эту глухомань с плотностью населения две сотых человека на квадратный километр и призовут когда к жизни, то только с помощью геологов. Их открытиями… Но, с другой стороны, вопрос-то скорее морально-этический, тут все именно вот на мелочах строится.

– Хочу еще дополнить. Фактики эти мелкие, но игнорировать их вовсе нельзя. А в целом… отношения у нас вполне деловые, вполне приемлемые. Гладко – оно нигде не бывает.

– Ну, хорошо. – Павловский закрыл блокнот, заложив страницу авторучкой. – В общем и целом картина ясная.

– В деталях тоже, – добавил Гаев.

– Да, и во многих деталях. Спасибо, Степан Данилович. Все, что вы нам рассказали, очень существенно. После обеда мы в экспедиции, главные дела, как вы понимаете, – там. Вы-то примете участие?

– Так надо принять, – без видимой охоты сказал секретарь. – Куда денешься от этих разбирательств… Сегодня навряд ли, а завтра смогу, пожалуй. Вы у нас впервые? Ну вот: когда освободитесь, можете в музей сходить. У нас два музея – Свердлова и Спандаряна. В клубе кино, библиотека. Ну, а перед отъездом устрою вам экскурсию на рыбозавод.

Последнее мероприятие было вершиной местного гостеприимства – заключало для приезжих программу их пребывания в поселке и предполагало небольшие подарки на добрую память: рыбу горячего копчения, малосольную икру, знаменитую местную селедку – в зависимости от времени года.

Секретарь райкома пожал гостям руки, вышел вместе с ними на крыльцо, поглядывая по сторонам, и вдруг вскинул голову, потянул носом воздух, раздувая ноздри, и сказал радостно и вместе с тем как бы сожалеюще:

– Во-о! Скоро глухарь затокует!


Членам комиссии было предложено использовать кабинет Арсентьева и его приемную, а вот от услуг секретарши очень скоро пришлось отказаться: почтенная Фира Семеновна, не совладав со снедающим ее любопытством, попросту подслушивала у дверей. Пришлось временно выдворить ее в машбюро. Место за столиком с пишмашинкой и двумя телефонами занял Хандорин.

Весть о болезни Арсентьева разнеслась быстро, поэтому на звонки извне отвечать Хандорину почти не было надобности, главная же его задача заключалась в том, чтобы приглашать того или иного сотрудника экспедиции на собеседование и угонять любопытствующих, что он и делал.

В конторе царила тихая сумятица. Приезд комиссии, болезнь Арсентьева – каждое из этих событий само по себе заслуживало живейшего внимания сотрудников, каждое имело право стать новой точкой отсчета в хронике экспедиции, а тут – оба одновременно, в один день и даже в один час. Было отчего прийти в растерянность.

Что касается состояния здоровья Арсентьева, точнее, состояния его нездоровья, то сотрудники через каждые полчаса звонили в больницу, предлагали свои услуги для круглосуточного дежурства у постели Николая Васильевича, женщины мигом организовали передачу и понесли было, но врач всех вытолкал за дверь: «С ума сошли? Ему не то что разговаривать – пальцем пошевелить нельзя!» А какая-то слишком уж сердобольная бабенка даже упрек высказала, имея в виду Князева и иже с ним: «Ну вот, довели человека до инфаркта…» В экспедиции словно забыли, кто сколько натерпелся от Арсентьева.

С другой же стороны, внезапность приезда комиссии, напротив, вольно или невольно вызывала в памяти все действия и высказывания Арсентьева за последнее время (о, если бы наши начальники знали, как долго помнят и как тщательно истолковывают их подчиненные каждое слово, оброненное ими случайно, в реплике, мимоходом; не с трибуны, не из-за письменного стола, а именно так, мимоходом…) и будоражила давние сомнения, что «что-то у нас, братцы, не таé…» Да, раз пожаловала такая авторитетная комиссия, то что-то действительно «не таé».

Терялись в догадках, по какому поводу комиссия пожаловала. Те обрывочные фразы, которые Фира Семеновна уловила из-за приоткрытой двери и сразу же сделала достоянием «общественности», никакого света не проливали: речь шла в одном случае о тонно-километрах, в другом – о теории вероятности. Таинственность, окружавшая членов комиссии, усугублялась еще и тем, что в лицо их толком не успели разглядеть, пока они шли по коридору. И никто в экспедиции – ни радетели Князева, ни он сам – не знал еще, что счастливая находка Артюхи, давшая тот единственный и неоспоримый факт, которого так недоставало Переверцеву, письмо постояльцев фрау Фелингер, адресованное секретарю парткома управления, – эти два усилия порознь, может быть, оказались бы и недостаточными, чтобы стронуть с места и привести во вращение тяжелый маховик машины справедливости. А объединенные во времени, одинаково направленные, они произвели необходимый толчок.

Происходило все в такой последовательности. В половине второго, когда большая часть сотрудников еще не вернулась с обеда, члены комиссии в сопровождении Хандорина проследовали в кабинет Арсентьева. Минутой спустя туда же проследовал Нургис, и. о. главного геолога, ставший теперь к тому еще и врио начальника экспедиции; несколькими минутами позже – секретарь парторганизации Филимонов. Вскоре у них в кабинете и начался разговор о тонно-километрах и теории вероятности, а еще через минуту Хандорину что-то понадобилось в приемной, и он едва не пришиб дверью Фиру Семеновну…

Часом раньше прилетел из Курейки Дмитрий Дмитрич Пташнюк. Узнав о новостях этого утра, он заскочил домой, переоделся и помчался на базу. Из мехцеха он позвонил Хандорину и спросил, не нужно ли его присутствие. Хандорин зашел в кабинет, вышел оттуда и ответил, что пока не нужно, но пусть он будет на месте. Дмитрий Дмитрич обещал тотчас же приехать.

Так выглядело положение дел к 14 часам первого дня работы комиссии.


Павловский и Гаев сидели по обеим сторонам приставного столика, Филимонов и Нургис – у стены, через стул друг от друга. Место Арсентьева за письменным столом пустовало.

– …Таким образом, – негромко говорил Павловский, обращаясь к Филимонову и Нургису, – нас хотят уверить, что снимки украдены с целью подсидеть Князева. Письмо, подписанное его сотрудниками, слишком эмоционально и бездоказательно, чтобы служить достаточным основанием для такого вывода, зато рапорт товарища Артюхи весьма и весьма убедителен. Теперь хотелось бы услышать ваше мнение на этот счет, Людвиг Арнольдович?..

– Видимо, так оно и было, – сказал Нургис. Глуховатый Филимонов, который слушал тихий голос Павловского очень напряженно, тоже кивнул.

– Других мотивов или причин исчезновения снимков вы не предполагаете?

Ни Нургис, ни Филимонов других причин не предполагали.

– Скажите, а в экспедиции на этот счет высказывались какие-нибудь суждения? Какие именно?

Нургис посмотрел на Филимонова, и тот ответил:

– Суждения такие высказывались, что между Князевым и Арсентьевым с самого начала были ненормальные отношения, нездоровые. Вот и получилось…

– Что получилось?

– Вот и пропали снимки. И Князев на них погорел…

– А если бы Князев в тот день не оставил бы дверь камералки неопечатанной и снимки не пропали бы, что тогда? – спросил Гаев. – Все равно, рано или поздно погорел бы?

– Наверное, – простодушно сказал Филимонов. – Рано или поздно, но Арсентьев бы его допек…

Павловский, будучи председателем комиссии, не должен был прежде времени высказывать свое отношение к тем или иным фактам, иначе люди, которым он задавал вопросы, могли бы отвечать ему в угоду. Но тут он не стал сдерживаться.

– Значит, все видели, что Князева откровенно подсиживают, и все с этим мирились? И общественность, и партийная организация – все молчали? Здоровый коллектив, ничего не скажешь. Вас же так всех поодиночке можно перещелкать, как рябчиков, а вы будете молчать…

Павловский позволил себе не сдержаться не только потому, что был возмущен, но также и потому, что понимал: необходимо с самого начала повести разговор остро атакующий, выявить все противоречия, все слабинки и от них плясать. Комиссия, инспекция, ревизия – это всегда нападение, розыск; тем же, против кого данное действо направлено, остаются увертки, глухая защита.

Павловский рассчитал правильно – выпад его подействовал. Филимонов набычился, лицо и шея его начали буреть; он так походил сейчас на молодого бычка, который вот-вот возьмет бодаться… Нургис, напротив, начал оскорбленно выпрямляться и запрокидывать назад голову – само негодование, само оскорбленное благородство. Однако оба пока что молчали, блюли дисциплину, ждали, пока начальство выскажется и предоставит им слово.

– Так кто же, все-таки, эти снимки украл? – напористо продолжал Павловский. – Или скажем так: по чьему наущению они украдены?

– Может быть, пригласим Артюху? – сказал Нургис. Его коробил этот тон, как на допросе. – Он, все-таки, первый сигнализировал, и потом это больше по его части…

– Артюху мы тоже выслушаем в свое время, а сейчас нам интересно знать ваше мнение. Кто?

– Ну, – осторожно начал Нургис, – если это удар со стороны м-м-м… Арсентьева, то удар, так сказать, вполне закономерный.

– Почему? – спросил Гаев.

Нургис замялся, обдумывая ответ, и тут Филимонов засопел и неожиданно сказал:

– Потому что больше некому.


Пташнюк нервничал. Внешне это ничем не выражалось: был он по-всегдашнему шумлив, настырен, успевал разговаривать одновременно с тремя посетителями, и в кабинете его, едва он переступил порог, тут же воцарилась атмосфера планерки, еще больше подчеркивающая напряженную больничную тишину в коридоре. У замначальника экспедиции все было как всегда, однако пристальный сторонний наблюдатель, хорошо знавший стиль и манеры Дмитрия Дмитрича, заметил бы в его поведении некую натужность. Он словно бы исполнял чью-то роль: играл точно, профессионально, но все-таки играл.

Он нервничал и не знал, почему. Все у него в полном ажуре, дела идут, контора пишет. Комиссия? Какое ему дело до этой комиссии и до того, что она тут собирается расследовать. Он хозяйственник, и только хозяйственник, отчетность у него в полном порядке, несчастных случаев, связанных с производством, в его цехах не было, серьезных аварий – тоже. Все остальное его не касается, а шить ему чужие дела – этот номер не пройдет.

Такие вот тезисы заготовил Дмитрий Дмитрич на случай, если к нему начнут «прискребаться» по какому-то поводу. Себя же самого успокаивал тем, что если он за последние месяцы и обделал несколько своих делишек, то ушей его там нет, все шито-крыто, концы в воду или… в огонь. «Концы в огонь» – это он сам придумал и тайно гордился тем, что так удачно дополнил народную поговорку.

И все-таки он нервничал. Ему бы втихаря порадоваться, что «патрон» (не без его, не без его, Дмитрия Дмитрича, помощи!) надорвал себе сердце, и теперь распалась та проклятая цепь, которой Арсентьев приковывал его к себе. Теперь он сам себе хозяин и голова. Но радости не было, а была настороженность.

«Комиссия, – думал он. – Шо она расследует, та комиссия, кому отходную готовит? Патрону? То-то, он, говорят, заметушился, замандражировал, даже меня вызвал. А зачем он меня вызвал? Для страховки? Шоб я то… ответственность разделил? А может, шоб с себя вину снять? На меня все переложить? Ишь, гнида… Не выйдет, дорогой патрон. Мы ото в одной лодке: начнешь меня топить – и сам на дно пойдешь. Я-то с моим неполным средним выплыву, а ты куда с двумя университетами? Учителем в ШРМ? Так тебя там быстренько второй инфаркт скрутит…»

Размышляя таким образом, Дмитрий Дмитрич прекрасно понимал, что патрона теперь ему нечего опасаться, тот в больнице и показания сможет давать разве что господу богу, если тот его приберет. А остальные… Остальных Дмитрию Дмитричу тоже бояться нечего, алиби он себе всегда железное обеспечивал.

Да, ничьих разоблачений не боялся Дмитрий Дмитрич, чувствовал себя кругом застрахованным, неуязвимым, – и все-таки нервничал…


Филимонов окончил свой краткий доклад, стал прикуривать, а Павловский подвел в блокноте черту и спросил Нургиса, не добавит ли он чего-нибудь.

– В общих чертах я… м-м… согласен с Леонидом Ивановичем. Все примерно так у Арсентьева с Князевым и происходило. Поэтому-то я и хотел сказать, что это хищение – вполне логический финал развития их отношений.

– Финалом был, скорее, приказ о смещении Князева с должности, но это не суть важно. – Павловский взглянул на часы. – Вы до шести? Да, не густо на сегодня.

– Может быть, пока рабочий день не кончился, камералку посмотрите? – спросил Филимонов. – А дом, у которого, вы говорите, фотографию нашли, – вон он, в окно видать. Тоже можно осмотреть, пока светло.

– Чего там смотреть, – сказал Гаев, – мы не сыщики.

Павловский обвел присутствующих взглядом, предлагая сосредоточиться на предмете обсуждения, и спросил сразу всех:

– Товарищи, давайте вот над чем подумаем: если аэрофотоснимки действительно взял Арсентьев – он это своими руками сделал или чужими?

– Слушай, – ворчливо заметил Гаев, – чего мы тут вчетвером… Позвать Артюху, пусть тоже поломает голову.

– Я имел в виду его попозже привлечь. Впрочем… – Павловский приоткрыл дверь в приемную. – Пригласите, пожалуйста, Артюху.

Повисло молчание. Ждали, обдумывали сказанное и еще не сказанное. Логика диктовала, что в хищении фотографий виноват Арсентьев и только он, – к такому выводу можно было прийти после того, как все высказали свое мнение. Конечно, комиссия – не следствие, заключение может строить и на логических выводах, и все же факты, показания очевидцев были бы незаменимы…

Пауза затягивалась. Наконец появился Хандорин и извиняющимся тоном доложил, что Артюха сейчас занят приемом документации от камеральщиков – конец дня – и зайдет немного позже.

– Подождем, – сказал Павловский и, расслабившись, откинулся на спинку стула.

– Вот что странно, – начал Гаев. – Я Арсентьева знаю давно, он же сердечник, он конфликтов избегает, как черт ладана, для того и Пташнюка при себе держит, а тут… Этот Князев, наверное, склочный тип? – вопрос Нургису и Филимонову. – Знаете, есть такая порода твердолобых правдоискателей. Как носорог, вперед по прямой ломится, пока в стену лбом не упрется…

Филимонов оживился – он любил порассуждать:

– В том-то и дело, что Князев не такой. Парень он спокойный, сдержанный, склочников сам не любит… Ему лишь бы работать не мешали, вот! – Филимонов обрадовался, решив, что нащупал основополагающую черту характера Князева. – Деловой он человек, шибко деловой. Ну, а если уж ему на мозоль наступят, да не один раз, а несколько, – тут он спуску не даст…

– Кто любит, чтобы ему на мозоль наступали? – заметил Павловский.

– Мне кажется, – сказал Нургис, – что первопричина конфликта – психологическая, так сказать, несовместимость, несходство характеров. В этом, я полагаю, все и кроется.

– Мотивировка, которая годится для расторжения брака, но никак не оправдывает конфликт, от которого лихорадит коллектив.

– И тем не менее…

Отворилась дверь, и вошел Артюха с папочкой в руках. Сдержанно сказал общее «здравствуйте», в том числе и Гаеву, самому большому своему начальнику, ничем его не выделив среди остальных, и остался стоять у двери.

– Здорово, здорово, – ответил за всех Гаев, – проходи ближе, присаживайся. Как видишь, отреагировал на твой рапорт, комиссию вот прислали: нас с Аркадием Семеновичем…

Говоря это, он двинулся Артюхе навстречу, пожал ему руку и увлек к приставному столику, усадил рядом с собой.

– Сто лет тебя не видел… Ну, как жизнь молодая, как здоровье?

Все с той же сдержанностью Артюха ответил, что на здоровье не жалуется.

– Еще б тебе жаловаться! – воскликнул Гаев. – Таким воздухом дышишь, такую воду пьешь – и еще надбавки получаешь! Это нам, горожанам, надо надбавки платить: за загазованность, за городской транспорт, за потолки два шестьдесят… Ишь! На здоровье он не жалуется…

Артюха от такого натиска опешил и, не найдя, что ответить, развел руками: виноват, дескать, но я за свое здоровье не отвечаю, это, так сказать, от природы.

Гаев любил поерничать, любил, чтобы ему отвечали в таком же ключе, поэтому пресная мина Артюхи его слегка раздосадовала. Отбросив шутливый тон, он заговорил с обычной своей ворчливой деловитостью:

– Аверьян Карпович, мы тут обменялись мнениями и пришли к выводу, что в пропаже аэрофотоснимков, по всему судя, виновен Арсентьев. Так сказать, был ослеплен неприязнью и все такое прочее. Вопрос второй, который мы хотели обсудить уже в твоем присутствии: кто взял эти снимки? Сам Арсентьев или кто-то другой?

Последние слова Гаев адресовал, главным образом, Нургису и Филимонову, поэтому Артюха не стал спешить с ответом: пусть вначале выскажутся руководители. Однако руководители в данном случае ничего определенного сказать не могли, им попросту нечего было сказать, не на кого указать. Снимки могли взять и Арсентьев, и любой другой человек… Но нет, обгорелый обрывок фото найден именно у дома Арсентьева, значит – он… Это ничего еще не значит, выкрасть снимки мог кто-то другой – выкрасть и передать потом Арсентьеву… Но зачем Арсентьеву лишний свидетель?.. Да, незачем…

– Товарищи, – спохватился Нургис и обвел всех недоумевающим взглядом – как это его раньше не осенило! – Мы забыли о дактилоскопии! На этом клочке могли быть отпечатки пальцев…

– Даже если бы они и были – что из того? – спросил молчавший доселе Павловский. – Где вы возьмете отпечатки пальцев всех сотрудников? Каждому будете стакан воды подавать? Начитались криминальных романов…

– М-да, – сказал Нургис и сконфуженно умолк.

Гаев тем временем поглядывал на Артюху, на серую коленкоровую папочку в его руках. Уж он-то знал: если тот пришел с папкой, значит, там что-то есть.

Павловский с раздражением в голосе продолжал:

– Аверьян Карпович, вам есть что сказать? Если нет – давайте закончим этот беспредметный разговор.

Артюха помедлил самую малость и положил папку на столик, прямо перед Павловским. И раскрыл ее. Там лежал листок бумаги, покрытый крупными каракулями, и целлофановый конвертик, а в нем – несколько обгоревших клочков плотной бумаги, судя по всему, – фотографий.

– Откуда у вас это?! – резко спросил Павловский.

– Все оттуда же. Из печки.

…Отправив две недели назад свою находку в управление, Артюха на этом не успокоился. Он вызвал к себе уборщицу, которая топила у Арсентьева и Пташнюка. Надо заметить, что технички и сторожихи боялись Артюхи пуще всякого другого начальства, и причиной тому были не только обитая железом дверь, решетки на окнах и сейфы, но и то, что уборку у себя в помещении Артюха разрешал только в своем присутствии. Поэтому, когда Артюха спросил уборщицу, как часто она выгребает золу и куда ссыпает, та сильно оробела, будто ее уличали невесть в чем, и пролепетала, что золу выгребает раз в три дня и ссыпает на помойку у дома. «Когда последний раз выгребала?» – «Вчерась».

«Вчерась» – это и был тот день, когда Артюха нашел обгоревший клочок. Оставалось надеяться, что в поддувале еще сохранилась зола, нагоревшая в тот день, когда злоумышленник сжигал аэрофотоснимки, а вместе с него – и новые улики.

Доверительно и одновременно строго Артюха наказал сегодня же, в рабочее время, пока хозяев нет дома, выгрести всю золу из обеих печей и поглядеть внимательно… Давая такое задание уборщице, Артюха рисковал, конечно, но не настолько, чтобы страх перед возможными последствиями заглушил в нем голос долга.

Уборщица вернулась через час. Вид у нее был такой, будто она все это время делала подкоп под здание госбанка. «Ну?» – спросил Артюха. «Вот», – ответила уборщица и достала из кармана бумажный сверток. В обрывок газеты были завернуты обгоревшие клочки аэрофотоснимков.

«Где это было?» – холодея от нахлынувшего ощущения удачи, спросил Артюха. – «У Дмитрия Дмитрича». – «А у Николая Васильевича?» – «Там ничего».

Аверьян Карпович продиктовал уборщице докладную на свое имя и отпустил ее с миром, многозначительно посоветовав не болтать языком. Когда уборщица ушла, он тут же справился у секретарши, где Пташнюк, и получил ответ, что Дмитрий Дмитрич позавчера вечером улетел на месяц в Курейскую партию.

…– Значит, он, – сказал Павловский. – Ай-ай, кто бы мог подумать… Хранил снимки у себя дома, а перед тем как уехать в командировку, сжег, чтобы в его отсутствие кто-нибудь их случайно не обнаружил… Вот вам и разгадка всех загадок.

– Нет, не всех! – Гаев сделал протестующий жест. – Эта разгадка – начало новых загадок. – Он повернулся к Нургису. – Какие отношения были у Князева с Пташнюком?

– М-м… Нормальные, надо полагать…

– Видите ли, – вмешался Филимонов, – Пташнюк камеральщиков почти не касался и в конторе бывал не часто… Во всяком случае, никаких стычек меж ними не было, это я точно знаю… Но Аверьян Карпович… Ну и скрытный же человек! Поражаюсь, до чего скрытный. Такими фактами владел – и ни гу-гу!

Сейчас, когда прошла первая оторопь и улеглась первая досада на себя за то, что искали похитителя не с того конца, у всех появилась еще большая досада на Артюху: знал же, кто сжег снимки, но молчал. Почему молчал? Филимонов, натура наиболее непосредственная, это недоумение за всех и высказал. Остальные глядели на Артюху выжидательно, тому ничего не оставалось, как объяснить свою скрытность. Он сказал:

– Я ждал, как отреагирует руководство на мой первый сигнал.

– И долго бы ждал? – усмехнулся Гаев.

– Недели две еще.

– А потом?

– Ну, там было бы видно, – уклончиво ответил Артюха.

– Ох и скрытный…- с восхищением повторил Филимонов. – Да, тебе можно секреты доверять…

Павловский сказал:

– Товарищи, седьмой час. Кроме разных мелочей, нам еще предстоит побеседовать с товарищем Князевым и… с Пташнюком. Но это – завтра, на свежую голову.

Он встал, и остальные поднялись, а Нургис – позже всех. На лице его было разочарование, он жаждал крови немедленно.

Павловский нажал кнопку звонка и сказал вошедшему Хандорину:

– Позвоните, пожалуйста, в больницу…

– Только что звонил. Сказали, что первая опасность миновала, но состояние тяжелое.

– Да-а… – Павловский помолчал. – Это не семечки… Будем надеяться на лучшее. Все свободны, товарищи.


Павловский и Гаев поужинали в чайной и теперь прогуливались по берегу Енисея, наблюдали с высокого обрыва бескрайнюю равнинную тайгу левобережья белую поверхность реки в торосах и застругах, вечерние краски неба. Гаев, истый горожанин, озирая дали, только головой покачивал да языком причмокивал то ли восторгался пейзажем, то ли по-хорошему завидовал провинциалам. Разговаривать не хотелось, и они в молчании шли неторопливо берегом, пока путь им не преградил овраг. Свернули к дороге, к мостику. Навстречу две мохнатые лайки тянули нарточки с березовым долготьем. Тесня друг друга боками, собаки семенили на подъеме, припадали к дороге, упряжь перепоясывала их. Они тянули не грудью, а бедрами, постромки проходили меж задних ног. Никудышный достался им хозяин.

Павловский неодобрительно взглянул на идущего следом за нарточками мужичка и сказал Гаеву, кивнув на собак:

– Так их, бедняг, и калечат. Лень нормальную упряжь сшить…

Гаев ничего не ответил, но вид измученных животных, реплика Павловского нарушили благостную умиротворенность от этой тихой вечерней прогулки. Когда миновали мостик, он спросил, возвращаясь к неоконченному разговору:

– Значит, ты полагаешь, что Арсентьев эту кражу санкционировал?

– Наверняка. Пташнюк – его правая рука, это давно известно.

– Думаешь, Пташнюк признается? Арсентьева продаст? Вряд ли…

– Роль Арсентьева тут и так очевидна, а Пташнюк – только исполнитель.


Назавтра комиссия продолжила работу. Снова все собрались в кабинете Арсентьева, а Хандорин занял свой охранный пост в приемной. Ждали Пташнюка, который должен был подойти с минуты на минуту. Ждали по-разному. Для Павловского и Гаева предстоящий разговор был лишь одним из многих расследований, которые они проводили, будучи членами парткомиссии, и к которым всегда старались подходить деловито и корректно. Нургис, как уже было сказано, жаждал крови. Пташнюка с его грубоватыми замашками он терпеть не мог, его бесило, что тот, выскочка, хозяйчик с неполным средним образованием, держится с ним, Нургисом, на равных, а в присутствии Арсентьева даже позволяет себе насмешки. Филимонов был уязвлен тем, что на его глазах рушились – в который раз! – доброе имя и авторитет руководителя. Пташнюку сейчас предстояло нести ответ за всех тех, кто эти высокие понятия не сберег. И, хотя Павловский предупредил, что работа комиссии не есть заседание местного комитета, посвященное какому-нибудь разбирательству, и что эмоции надо держать при себе, так как обвиняемый впоследствии обратит против комиссии любой ее промах, Филимонов готовился произнести гневное обличение и нетерпеливо ждал, когда ему представится такая возможность. Артюха был, как всегда, невозмутим, но испытывал сейчас то, что газетчики называют «чувством глубокого удовлетворения». Его убежденность в неизбежном восторжествовании справедливости еще раз подтвердилась, и радостно было сознавать, что он этой справедливости помог.

Итак, ждали Пташнюка, и он не заставил себя долго ждать. Бас его пророкотал в приемной, громыхнуло что-то, брякнуло, стукнуло, распахнулись обе двери – Пташнюк «нарисовался». Бесшумный, ловкий Хандорин тут же эти двери плотно прикрыл, и у всех мелькнуло сравнение, что Дмитрий Дмитрич как бы в ловушке.

Дмитрий Дмитрич, приговаривая «здравствуйте, здравствуйте», пожал руки членам комиссии (он все-таки пронюхал в доме заезжих фамилии), затем и остальным присутствующим, и никто этому не противился, потому что он еще оставался полноправным членом общества и коллектива, его еще не разоблачили… И он сам, не чуя над собой беды или не желая показать этого, прочно уселся в ряду своих сотрудников рядом с Артюхой и сообщил всем:

– В больнице сейчас был, с главным врачом разговаривал. Обещает то… подремонтировать нашего Арсентьича…

– Это хорошо, – сказал за всех Павловский. Он играл здесь первую скрипку. – Будем надеяться, что Николай Васильевич поправится… Кстати, Дмитрий Дмитрич, что, по-вашему, послужило причиной болезни, поводом? Знаете, до инфаркта ведь можно довести…

Пташнюк притаил улыбку:

– Ото я всегда считал, что Николай Васильич – большой человек. Не успел заболеть – уже комиссию прислали, расследовать причины болезни. Как то… глава правительства. – Он ждал одобрительных улыбок, но лица у всех, особенно у его сотрудников, были подчеркнуто серьезными. – Ото и вы стали причиной, приезд ваш…

– Откуда такая осведомленность? Вы ведь, кажется, были на участке и приехали позже нас?

– Люди так говорят.

– То, что говорят люди, мы уже слышали, нас интересует ваше мнение.

Это Гаев врубился в разговор, и резкость его тона насторожила Пташнюка:

– Вы от шо, товарищи дорогие. Со мною темнить не надо, спрашивайте сразу главное. Шо знаю – отвечу.

– Хорошо. – Павловский, сидевший к Пташнюку вполоборота, развернулся вместе со стулом к нему лицом. – Что вам известно о конфликте между Арсентьевым и начальником партии Князевым? Не с чужих слов, а лично вам!

Вот когда только открылась Дмитрию Дмитричу цель приезда комиссии, вот что ее, оказывается, интересовало! Дмитрий Дмитрич сразу поймал на себе взгляды пяти пар глаз, острые взгляды, прицельные… Но он был опытным бойцом, и кожа у него была толстая, и краснеть он да-авно разучился.

– С Князевым? Это которого Николай Васильич в техники перевел? Ей-богу, не знаю, с чего у них началось. Мне своих конфликтов хватает.

– Поговорим о том, чем кончилось. Кто, по-вашему, украл из камералки Князева аэрофотоснимки?

Дмитрий Дмитрич развел руками:

– Спросите шо-нибудь полегче…

– Значит, не знаете?

– Без понятия.

– Николай Васильевич вам на этот счет никаких указаний не давал?

– Какие указания, товарищи дорогие? Меня полмесяца здесь не было!

– Когда пропали снимки, вы были, кстати сказать. Ну, хорошо. В квартире вы один живете?

– Один.

– Гости, посетители, вообще посторонние у вас часто бывают?

– Бывают, а в чем дело? Я вас шо-то не пойму…

– Сейчас поймете. На время отсутствия вы кому-нибудь ключ оставляли?

– Оставлял. Завхозу. Наказал, чтоб печь протапливал.

Павловский выложил на середину столика папку Артюхи, достал нз нее целлофановый пакетик и показал издали Пташнюку.

– Вот здесь обгоревшие обрывки аэрофотоснимков – тех, что исчезли из камералки Князева. Уборщица нашла их в поддувале вашей печки, среди золы, на другой день после вашего отъезда. Как вы это объясните?

– Какие обрывки, какая уборщица? Здесь шо-то не то, не то… Не тому дело шьете, дорогие начальники… – Говоря это, Пташнюк приблизился к столику, протянул ручищу. – Дайте-ка глянуть.

Павловский поднес пакетик к глазам Пташнюка, но в руки не дал. Однако Пташнюку и не надо было ничего смотреть, он сразу понял, что влип, влип, как никогда, и сейчас тянул время, обдумывал, как повести себя дальше.

– Узнали? – спросил Гаев. – Те самые?

– Ничего не знаю, – с каменным лицом сказал Пташнюк и вернулся на место, сел – независимо, нога на ногу. – Меня не было дома, мало ли кто мне шо мог подкинуть. С больной головы на здоровую? Не надо меня в эту канитель впутывать, я тут ни при чем. Чего надумали! Арсентьева довели до инфаркта, теперь взялись за Дмитрия Дмитрича? Дмитрий Дмитрич вам – не подарок, не-ет!

Столько в его голосе было обиды и искреннего негодования, что Филимонов обеспокоенно взглянул на своих сотрудников, на членов комиссии: кажется, перегнули, товарищи, катим бочку на невиновного…

– Погодите! – сказал Гаев. Он обращался к Пташнюку, но избегал как-либо называть его. – На этих клочках есть отпечатки пальцев. Ваших, надо полагать. Доказать это сможет любой эксперт-криминалист. Но для этого нам придется передать это, – он поднял за уголок целлофановый пакетик, – передать это следственным органам. Они тут же заведут на вас уголовное дело. К тому времени и Николай Васильевич Арсентьев, будем надеяться, поправится настолько, что сможет давать показания. Не думаю, что он станет вас выгораживать. Но и без его показаний у правосудия будет достаточно улик, чтобы упрятать вас за решетку. Так вот, выбирайте: либо вы честно во всем сейчас признаетесь, либо мы сегодня же приглашаем следователя. Ну?

Пташнюк сидел все так же, нога на ногу, но в позе его уже была натянутость, лицо – напряжено, взгляд устремлен прямо перед собой в пространство. Он молчал, раздумывая над словами Гаева, и молчание это само по себе уже свидетельствовало против него.

«Зачем этот торг? – думал Нургис. – Зачем вытягивать у этого прохвоста признание? Передать материал следственным органам -и делу конец… Нет, но какой мерзавец! Я сразу к нему с недоверием отнесся…»

«Неужели и вправду он? – думал Филимонов. – Гад, своим пакостить?! Да случись такое в поле – я бы первый его в шурф спустил…»

«Смотри, смотри! – говорил себе Артюха. – Смотри, какого волчину помог затравить… Вот и сподобился послужить правде-матушке и, даст бог, еще сподоблюсь…»

«Давай раскалывайся, – мысленно обращался к Пташнюку Гаев. – Давай не тяни резину. Теперь все равно вашей с Арсентьевым доброй репутации – конец. До суда мы, пожалуй, доводить не будем, бросать тень на коллектив, но вам – конец. Арсентьева куда-нибудь инженериком, а тебя даже завхозом на сезон не возьмут…»

«Еще один… – сумрачно думал Павловский. Толковый хозяйственник – и бесчестный, низкий человек. У нас таких монстров давно вывели, а на Севере еще встречаются… Почему так поздно их распознаем? Почему допускаем к власти, даже малой? А может быть, это власть их развращает? Бесконтрольность? Попустительство? Направляем, проверяем, воспитываем, и все же они еще есть. Но их не должно быть, совсем не должно быть! Власть имущий подлец – это идейный враг, он подрывает веру и в справедливость, и в высокие идеалы…»

– Давайте, давайте, – сказал Гаев. – Раскалывайтесь.

Пташнюк огляделся с внезапной усмешкой, будто анекдот приготовился рассказывать, но выпуклые нагловатые глаза его блеснули недобро, настороженно. Он тут же пригасил этот блеск и заговорил с деланной несерьезной сокрушенностью, будто рассказывал о забавной своей оплошности.

– Ну, шо ж. Раз так… – Театрально приложил руку ко лбу, словно вспоминая. – Кажись, пятница была. Проводил у себя планерку. Ну, потом отпустил народ, часов семь уже было. Подписал требования, собираюсь домой. Вышел в колидор, смотрю – соседняя дверь неопечатанная. Ну, думаю, Николай Васильевич, так они твой приказ исполняют. Взял ключ из шкафчика, открыл, вошел. Карт не видать, припрятали все же, а на одном столе прибор с зеркалами стоит и фотки стопочкой. Дай, думаю, припрячу. Надо разгильдяев то… проучить. Сунул эти фотки в карман. Домой пришел – куда их деть? Положил на печь сверху, где у меня курево лежит, нехай, думаю, пока полежат, завтра Арсентьеву их передам… А назавтра у меня в мехцехе одно приключение за другим, в конторе вообще не показывался, домой только ночевать приходил… А потом на Курейку уехал и так про эти снимки ни разу и не вспомнил… Наверное, уборщица то… пыль сметала сверху и уронила их… Или сами свернулись от тепла и упали в топку, сгорели…

– Сгорели, значит, – сказал Павловский. – А как вы отнеслись к тому, что из-за вас «сгорел» ни в чем не повинный человек?

– Князев, что ли? Ну так его за дело сместили, за халатность. Была бы дверьопечатанной – никто б к нему в камералку не зашел бы…

– В этом вы правы, – заметил Павловский. – А теперь идите в приемную и все то, о чем вы сейчас рассказали, изложите в форме объяснительной.

Пташнюк сразу нахмурился, отбросил шутовскую маску:

– Объяснительную? На чье же это имя?

– Начальника управления.

– Начальника управления? На шо оно мне надо? Я через голову Арсентьева писать не буду, надо порядок знать, товарищи дорогие.

– Можете написать на имя комиссии.

– Не буду я ничего писать. – В голосе Пташнюка звякнул металл. – Я вам рассказал при свидетелях шо и как, ото и ладно. А в управление, если надо я сам приеду. Лично объяснюсь! Вот так!

С этими словами Дмитрий Дмитрич встал и твердым шагом вышел, и даже дверью хлопнул.

– Ну, гусь, – сказал Гаев. – Видали, какой?

Нургис встрепенулся, желая что-то сказать, но Павловский опередил его:

– Товарищи, должен еще раз напомнить: пока вы не получите приказа по управлению по результатам нашего расследования, все то, что здесь происходило, все разговоры и признания не должны разглашаться. – Он встал. – Объявляю перерыв на обед. В два часа дня будем слушать товарища Князева.


Князев вошел в кабинет вместе с постояльцами фрау Фелингер – тех тоже вызвали. Павловский пригласил всех садиться, спросил фамилии, задержавшись на Князеве взглядом, потом назвал себя и Гаева. Сказал приветливо:

– Товарищ Сонюшкин, товарищ Фишман, товарищ Высотин. От имени парткома управления благодарю вас за сигнал. Факты, указанные в вашем письме, подтвердились. Товарищ Князев с завтрашнего дня восстанавливается в прежней должности…

При этих словах Сонюшкин не удержался – с торжеством ткнул Фишмана в бок.

– Об этом я и хотел поставить вас в известность, – продолжал Павловский. – Еще раз спасибо, товарищи, вы свободны. А вас, товарищ Князев, я попрошу остаться.

– Простите, – сказал Фишман, останавливаясь в дверях. – Можно задать вопрос? Скажите, пожалуйста, кто же, все-таки, взял аэрофотоснимки?

– Об этом вы узнаете позже.

– Но вы-то узнали?

– Узнали. Виновный будет строго наказан.

– Благодарю вас, – церемонно поклонился Фишман. – Теперь мы будем спать спокойно.

– Спите спокойно, – улыбнулся Павловский и, когда Фишман скрылся за дверью, с той же улыбкой поглядел на Князева. – Вот так, Андрей Александрович. Главное, касаемое вашей дальнейшей работы, мы вам сообщили. Теперь хотелось бы уточнить кое-что.

– Пожалуйста, – сказал Князев.

Со вчерашнего утра, когда стало известно о приезде комиссии и о болезни Арсентьева, он пребывал в удрученном состоянии. Странно: только недавно в тягостные минуты одиноких ночных раздумий он желал Арсентьеву зла, видел в нем причину своих неприятностей, призывал громы и молнии на его голову. Но когда гром грянул, он не только злорадства – простого удовлетворения не испытал: одну лишь растерянность и непонятную досаду. И жалость. Что за чертовщина, думал он. Жалеть? Кого жалеть? Своего врага? Слюнтяйство… Он вспоминал козни Арсентьева, настраивал себя, накручивал, но все впустую – перед глазами проплывали и проплывали носилки, прогнутые тяжелым бесчувственным телом, и бледное, сразу заострившееся лицо.

Сейчас, перед высокой комиссией, минуту назад пожалованный амнистией, он вновь ощутил пустоту в душе. Нет, не такой победы хотел он себе и не такого поражения – Арсентьеву. Слишком внезапно и жестоко сшибла того жизнь, и слишком буднично вернула в седло его, Князева. А вот желанного торжества справедливости, праздничного шествия с фанфарами и барабанным боем – этого не было…

– Перипетии ваших с Арсентьевым взаимоотношений нам в общих чертах известны, – продолжал Павловский. – Интересно было бы услышать, что вы сами считаете главным источником, первопричиной ваших разногласий. Только объективно.

– Постараюсь. – Князев задумался. – Наверное, разницу во взглядах…

– Во взглядах на что?

– На производство, на дисциплину… Вообще на жизнь.

– Какие же у вас взгляды на дисциплину?

– Дисциплина должна быть разумной, – твердо сказал Князев. – Я должен убедиться в целесообразности распоряжений, которые мне отдают. А если мне приказывают выполнять то, что во вред делу, – тут я могу и не подчиниться.

– Как в истории с открытием Болотного?

– Да, к примеру.

– Скажите, – спросил Гаев, – а ваши подчиненные вам повинуются?

– Как правило – да.

– Если бы кто-нибудь из них отказался выполнить ваше распоряжение, как бы вы поступили?

– Постарался бы растолковать этому человеку, что мое распоряжение на пользу дела.

– Если бы у вас не оказалось такой возможности? Допустим, вы передали распоряжение по рации и только потом узнали, что ваш подчиненный этим распоряжением пренебрег. Как бы вы поступили? Вы наказали бы его?

– Я прежде всего выяснил бы, почему он им пренебрег, чем руководствовался.

– А если бы он был не прав, вы бы наказали его?

– Наказал бы.

– Вот видите, – сказал Павловский, – наказали бы. Но ведь правота – понятие субъективное. С вашей точки зрения – правы вы, с точки зрения подчиненного – прав он… Но вернемся к Болотному. Как вы теперь, по прошествии времени, оцениваете свою роль в этой истории?

– Нормально оцениваю. Я и сегодня так же поступил бы…

– Как бы вы поступили на месте Арсентьева?

– В данном случае?

– Да, в этой истории с Болотным.

– Не знаю… – Князев задумался. – Наверное, все-таки нашел бы способ помочь начальнику партии. Людишек бы ему подкинул, с транспортом посодействовал бы, да мало ли…

– Это вы рассуждаете с позиции старожила. А представьте, что вы, как Арсентьев, только что приняли крупное хозяйство, что вы озабочены больше всего выполнением плана – для вас это вопрос престижа, профессиональной чести, что вас волнует слабая дисциплина в подразделениях и что при всем том вы отвечаете за жизнь и безопасность ваших подчиненных в пределах экспедиции. Ну-ка, представьте себе все это?

– В том-то и дело, что для него это был вопрос престижа, а для меня – цель всей моей работы здесь. Я поисковик, а поиск – это всегда и азарт, и риск. Арсентьев этого не понимал и не желал понимать. Он принципиально против риска, маневра, свободной инициативы, поэтому мы с ним и дисциплину толкуем по-разному… Для него не важно, есть ли у тебя что-нибудь вот тут, – Князев постучал себя по лбу, – соответствуешь ты или не соответствуешь. Главное, чтобы вовремя приходил на работу и вовремя уходил… Ну, а что касается дальнейших наших столкновений… Знаете, на работе всякое случается – и спорить приходится, и ругаться, но эти стычки на отношения обычно не влияют. У нормальных людей. А Николай Васильевич все служебные неурядицы на личную почву переносил. Видно, характер такой. Слово поперек скажешь на техсовете – и готово, уже ты враг, уже он тебя давит и искореняет… Нет, нельзя так, это же ненормально. Не для того власть дается… Чтобы руководить, я так считаю, нужна уравновешенность, крепкое моральное здоровье.

– Как у вас у самого с моральным здоровьем обстоит? – спросил Гаев.

– Как бы ни обстояло, от моих причуд может пострадать десять-пятнадцать человек, а от причуд Николая Васильевича – сотни…

– Так уж и сотни, – усмехнулся Павловский и оборотился к Нургису: – На техсоветах вопросы дисциплины обсуждались?

– Специально – нет, но Николай Васильевич о трудовой дисциплине напоминал постоянно. Можно поднять приказы…

– О наложении дисциплинарных взысканий? Их много, этих приказов? Ну вот, видите, Андрей Александрович, а тут говорили о тенденциозности по отношению к вам… Наверное, Арсентьев никому спуску не давал, а? Леонид Иванович, ну, а на партбюро вопросы дисциплины ставились?

– Нет. – Филимонов виновато развел руками. – Отдельно не ставились. Так, попутно…

– Это ваше упущение, товарищи, серьезное упущение. Сейчас вместе с развитием науки и техники расширяются, крепнут социальные связи, и поэтому вопросы трудовой дисциплины, профессиональной этики приобретают особое значение. Если французы в прошлом веке говорили по любому поводу: «шерше ля фам» – «ищи женщину», то об истоках нынешних производственных неурядиц можно так сказать: «ищи разгильдяйство»… Анархия, кроме хаоса, никогда ничего хорошего не приносила. Запомните это, Андрей Александрович, в жизни пригодится… Товарищи, всех благодарю, все свободны Леонид Иванович, где у вас партийные дела хранятся? На радиостанции, под рукой? Несите их сюда.

Когда Павловский с Гаевым остались одни в кабинете, Гаев, потирая онемевшую спину, заметил:

– Князева ты напрасно в анархизме обвинил. Он, как я понял, вовсе не против дисциплины, он против слепого повиновения…

– Коля, я все понимаю, но где грань? – живо спросил Павловский. – Кем она обозначена? Надо высокую культуру иметь, высокую нравственность, чтобы различать эти понятия. В общем и целом мы такой культуры еще, к сожалению, не достигли, поэтому примем как рабочую гипотезу, что дисциплина – штука однозначная и неделимая. Как в армии, согласен?


В тот же день Князева пригласил к себе Нургис. Долго тряс ему руку, поздравляя с восстановлением в прежней должности, потом сказал:

– Я думаю, вы заслужили небольшой отдых. В фонды вам случайно не нужно? Найдется дело – я тоже так думаю. Вот и отлично, поезжайте завтра же. Приказ на командировку я издам.

Вечером Князев устало рассказал Ларисе о решении комиссии относительно своей персоны, принял и ее поздравления, самые бурные, но, кажется, последние. За ужином Лариса была оживлена, жалела, что нечем отметить такое событие, настраивалась, судя по всему, на долгий разговор, и тогда Князев сказал про командировку. Пора было кончать эту идиллию, они и так уже далеко зашли в своих откровениях.

Он стал рассказывать, что такое геологические фонды, в которые он едет: что-то вроде библиотеки, только там не книги, а машинописные отчеты, и его отчеты там за все годы хранятся, и бывают забавные ситуации, когда, допустим, автору не выдадут в фондах собственный отчет, если у него нет на это специального разрешения… Затем на том же дыхании, с тем же искусственным оживлением сказал:

– Потом вернусь, проведу быстренько защиту – и махну в поле, сменю Володьку.

И сразу же, не дав Ларисе опомниться, принялся рисовать ей, как хорошо в тайге весной, как ослепительно блестит наст, какое небо, какие дни погожие стоят, теплые: «Раздевайся до плавок, клади на снег полушубок и лежи загорай…»

Он умолк и смотрел в пространство, воображая себе всю эту роскошь. Лариса машинально помешивала ложечкой остывший кофе и боялась пошевельнуться, моргнуть, чтобы не пролить вставших в глазах слез… Милый ты мой скандинав с холодной кровью, ну чем же пронять тебя?! Завтра, чуть-чуть послезавтра – и все? И все. Закрывайте салон, гражданка Матусевич, проводите переучет и не тешьте себя впредь иллюзиями. Этот мужчина не про вашу честь.

Лариса безымянным пальцем выдавила слезы к уголкам глаз, незаметно смахнула их.

– И когда же вы вернетесь из тайги?

– В сентябре.

– Почти полгода. – Она печально покачала головой. – Я к тому времени получу квартиру, коммуна наша прекратит существование. Приедете с поля – вас встретят холодные отсыревшие стены. Из каждого угла на вас будут смотреть тусклые глаза одиночества. А Матусевича встретят теплая ухоженная квартира и заботливая женушка… А вы будете приходить к нам в гости и…

– И греться в розовых лучах вашего семейного счастья.

– Разве вы не уверены, что я могу заставить себя быть хорошей женой?

– Не надо, Лариса, – попросил Князев.

– О, вы уже смущены. Застенчивые нынче мужики пошли. Такие застенчивые, что с бабами ролями поменялись. Не они баб выбирают, а бабы – их. Матриархат, батенька мой. Может быть, под нашим руководством в мире, наконец, восторжествует гармония. Хотя… Мы пока в своих семьях не можем добиться гармонии.

– Что это такое – семейная гармония? – едко спросил Князев. – Как она выражается и с чем ее едят?

– Это вы, Александрович, у вдовых старух спрашивайте. Они все знают.

– Мрачновато вы шутите, Лариса.

– Ничуть не мрачно. Все по статистике. Мужчины живут 68 лет, женщины – 74.

– Александр Грин семейную гармонию так понимал: «Они жили долго и умерли в один день»

– Он был идеалистом, ваш Грин.

– Идеалистом? – с ударением переспросил Князев.

– Не в том смысле, что не материалистом, а в смысле идеализации… Да ну вас!

– Так на чем мы остановились? – спросил Князев.

– Тема исчерпана. Предлагайте новую.

– Да нет, не исчерпана. Вы тут мне рисовали мрачные перспективы, плесень по углам…

– Ага, испугались! То-то же. Но вы не пугайтесь. В один прекрасный день у вас появится молодая очаровательная хозяйка.

– А вдруг не появится? Я, может, в этом вопросе тоже идеалист.

– Появится, никуда вы не денетесь. Не вы ее найдете, так она вас.

– Ваши бы слова да богу в уши.

– Что, надоело холостяковать? Жениться охота? Ну-ка, ну-ка!

– Что значит «охота жениться»! Это не тот случай. Жениться можно хотеть на определенной женщине. А те, кому вообще «охота», так они же не выбирают, хватают, что первое попадется, а потом всю жизнь маются.

– А, все равно! – Лариса махнула рукой. – Вам, мужикам, жениться – раз плюнуть. А таким, как вы, – особенно. За вас любая пойдет. А вот у меня была подруга…

Лариса налила себе еще кофе, потянулась кастрюлькой к чашке Князева, тот накрыл чашку ладонью.

– Так вот, была у меня подруга. Умная девочка, и как все умные – некрасивая. Перевалило ей за тридцать, возраст критический, а шансов на замужество – ноль. Девочка была с запросами, с хорошим вкусом, таким всегда труднее. Понимала, что ее ждет: еще год-два – и даже родить не сможет. И что она сделала…

Лариса прихлебнула кофе, а Князев ждал продолжения.

– Завербовалась на северную стройку, устроилась врачом в медпункте. Присмотрела себе крепкого мужичка средних лет, простых здоровых кровей. Дала ему понять, что от него требуется, и поставила только одно непременное условие: чтобы он к ней ни пьяный, ни с похмелья не являлся. Мужичок ей, должна сказать, порядочный попался, а к тому ж привязчивый и холостой – разведенный. Руку и сердце предлагал. Но она как только убедилась, что беременна, потихоньку смылась и адреса своего не оставила. В положенное время родила отличного парня, и счастлива со своим сынулей выше крыши, и никто ей не нужен.

– Что она этому сынуле скажет, когда тот спросит про отца?

– Найдет, что сказать.

– А как это отец себя будет чувствовать, зная, что у него где-то родное дитя?

– Что вы чувствуете, когда нас на аборты посылаете?

– Ну, это вопрос не по адресу.

Прозвучало резковато, по-глупому категорично, но Князевым уже владело раздражение.

– И что это за «простая здоровая» кровь? Она что, перед тем как с ним спать, кровь брала на анализ?

– Но-но, Александрович. – Лариса натянуто улыбалась. – Не надо придираться к слову. Вы все прекрасно поняли. Так вот, в данном случае – моя подруга не промахнулась.

«А была ли подруга? – подумалось Князеву. – Может, Лариса свою программу выдает? Может, Володька для нее -ширма? Самой не хватало духу кинуть родительский дом, тут случай подвернулся, а-а, была не была… Очень даже возможно. Теперь и оправдание есть – штамп в паспорте…»

Ясно представилась Князеву эта цепочка, лисий следок на снегу, но не возникло у него ни осуждения, ни презрения. В конце концов, каждый устраивает свое счастье, как умеет. И тут его охватила жалость ко всему женскому роду-племени, которое хоть и теснит мужчин на многих рубежах, и в брючные костюмы переоделось, но никуда от своей сущности уйти не может; юные и перезрелые, красотки и дурнушки, ангелицы и стервочки – всем им необходимы мужья, и на какие только ухищрения они не пускаются, чтобы их заполучить; а уж без детишек и вовсе жизнь не мила делается; пусть незаконно, пусть матерью-одиночкой, но выродить в желанных муках кровиночку свою, пестовать ее, лелеять, трястись над ней. Счастливые и глубокие у молодых матерей глаза, но живут в них неизбывная тревога и сумасшедшинка…

– Лариса-Лариса, – сказал Князев, – шут с ней, с подругой, но у вас-то муж есть, и таким, как он, гордиться можно. Что вам еще надо?


Самолет потряхивало, мимо иллюминатора серой рванью проносились клочья тумана, гудели на форсаже моторы. Но вот сверху, в мутных разводьях, завиднелась блеклая лазурь неба, болтанка прекратилась. Облака теперь лежали внизу, тянулись бесконечными сугробами к далекому горизонту, и красное угасающее солнце мягко погружалось в них, обещая назавтра ветер.

Князев откинул назад кресло, закрыл глаза. Кончился этот суматошный день, в течение которого он непрерывно подгонял себя и других, чтобы успеть все и, не возвращаясь домой, улететь вечером; кончилась и в его жизни болтанка. Общими усилиями вытащили его за уши – спасибо ребятам, спасибо и комиссии. Правда, моральной его правоты комиссия не признала, указав ему на недисциплинированность. Что ж, так оно, видно, и есть.

Только сейчас он почувствовал, как измотала его эта история… Мысли, словно стрелки часов, обошли круг последних событий и событий полугодичной давности, когда ребята сообщили ему, что Арсентьев собирает против него улики, и он подумал, что открытие Болотного пока не принесло ему ничего, кроме неприятностей. Точнее, все его неприятности начались именно с Болотного…

Багровый круг солнца утонул в облаках, и они в той стороне неба окрасились в кровавый цвет, а с востока надвигалась густая синь, замерцали первые звезды. Погасло световое табло, замерла стрелка высотомера, командир корабля набрал эшелон, стал на автопилот.

Потянуло табачным дымком – кто-то из пассажиров закурил. Четкой походкой прошла бортпроводница с подносом, уставленным пластмассовыми стаканчиками, начала обносить пассажиров минеральной водой. Крупные холеные руки протянули Князеву поднос, он отрицательно качнул головой, снова закрыл глаза.

«А ведь все могло быть иначе, – думал он, – и для этого требовалось только одно: послушание. Так немного, если разобраться. Нервы себе и другим не портил бы, работал бы спокойно и, может быть, был бы главным геологом… Правда, тогда не было бы Болотного. Пока не было бы. И кто знал, что случится за год…»

В самолете выключили верхний свет, пассажиры спали, моторы равномерно гудели на одной басовой ноте: руу-руу-руу. За иллюминатором была густая темь с яркими россыпями звезд да ослепительно пульсировал огонек на крыле, озаряя его круто выгнутый торец с рядами заклепок. Угол атаки… Чем он круче, тем больше подъемная сила крыла и тем мощнее должен быть мотор, чтоб не войти в штопор…

«Что ж это такое – собственная правота? Нечто недоказуемое, что лежит глубоко внутри, руководит нашими поступками, заставляет идти наперекор течению? И как связать эту правоту с долгом служебным и долгом перед совестью? Может ли вообще быть два долга, или долг только один, к которому и клонится совесть?»

Князев нашел над головой сосок вентилятора, подвернул его, и вместе с освежающим холодком пришла к нему последняя горьковатая уверенность, что и в тайге, и на зимних своих квартирах он жил так, как должен был жить, делал то, что должен был делать, и если бы ему скостили этот год и вернули на исходную точку, к костру, у которого собрался тогда весь отряд, он снова кликнул бы добровольцев в дальний и трудный поиск и пошел бы с ними сам.


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ: В ЧЕРТЕ ГОРОДА


Здание из серого силикатного кирпича с полуподвалом в цоколе и монументальной лестницей посредине фасада, с четырьмя рядами больших окон без переплетов, с двускатной крышей и могучими, как у крейсера, трубами выглядело осанисто в ряду панельных пятиэтажек и являлось своего рода архитектурным центром квартала. Прохожие уважительно поглядывали на приметную, золотом по черному, вывеску: «Институт полезных ископаемых». Пониже и помельче: «Энский филиал». И поскольку по широкой лестнице не растрепанная молодежь сновала, а поднимались и спускались солидные мужчины и женщины с портфелями и сумками, а у обочины тротуара, обсаженного молодыми акациями, всегда стояло несколько легковых автомашин с номерными знаками частников, становилось ясно, что институт не учебный, а научно-исследовательский.

Если бы кто-нибудь из прохожих поднялся по лестнице, открыл застекленную дверь и вошел, он беспрепятственно миновал бы вахтера, пересек вестибюль с лозунгом на стене: «Богатства недр – народу», свернул влево или вправо и увидел бы темные коридоры, заставленные огромными шкафами со множеством ящиков, выщербленный паркет, рассохшиеся филенчатые двери, такие тонкие, что в них невозможно врезать замок. Если бы он приоткрыл одну из таких дверей, его удивило бы, как в среднюю по размеру комнату можно втиснуть пять-шесть письменных столов, три-четыре книжных шкафа да еще всякие тумбочки, коробки и ящики. А уж бумаг-то, бумаг… И он тихо притворил бы дверь, озадаченно подумав: конечно, с одной стороны, наука – дело коллективное, а с другой – как они работают в такой тесноте, здесь же ни подумать, ни сосредоточиться.


…Немного истории. Лет десять назад не было ни этого квартала, ни этого здания. Стояли домишки частного сектора, окруженные садочками, дальше был пустырь, заросший, как водится, крапивой и бурьяном. Филиала Института полезных ископаемых тогда и в помине не было, а была так называемая тематическая партия при геологоразведочном тресте.

В геологии всегда есть люди, которые по состоянию здоровья, возрасту или в силу каких-то обстоятельств в поле выезжать не могут. Они круглый год обрабатывают полевые материалы, корпят над микроскопами и бинокулярами, вычерчивают всевозможные схемы, диаграммы и так по крупице, чисто эмпирически сводят воедино разрозненные, часто противоречивые данные производственников и невольно приходят к каким-то закономерностям и обобщениям. Самый предприимчивый и пробивной из них однажды возьмет да и тиснет статейку в каком-нибудь местном «вестнике», «ежегоднике» или «трудах». Глядишь – и печатная работа появилась, зауважал себя человек, и начальство его зауважало. А человек трудится дальше, но на материал, который к нему поступает, смотрит уже прицельно, помышляет о новой статейке, а там – чем черт не шутит…

Проходит пять-шесть, а то и семь-восемь лет. Если даже в год по статейке – набирается солидный список. Человек к тому времени завел знакомства в научном мире, пообтерся и внушил себе, что не боги горшки обжигают. Эта мысль придает ему отваги. Собирается семейный совет. Человек в последний раз спрашивает жену (мужа): «Будешь создавать условия?» Жена (муж) со вздохом обещает. И вот кто-то из супругов (обычно все-таки жена) пускает себя на растопку – занимается бытом, бегает по магазинам, проверяет у детей уроки, и в доме становится сакраментальной фраза: «Папа работает».

А папа, можно сказать, еще и не работает, только готовится к сдаче экзаменов кандидатского минимума. Полтора-два года на иностранный язык, это самый трудный для папы экзамен: память уже не та и восприимчивость не та, а весь школьно-институтский багаж исчерпывается фразами: «сэнк ю вэри мач», «хау ду ю ду» и «гуд бай». Но папа знает, что он не одинок в своих усилиях, кому-то выгодно, чтобы он сдал экзамены и защитился, а раз выгодно, то «трояк», «прожиточный минимум», ему обеспечен.

Язык сдан. Короткая передышка, и папа садится за экзамен по философии. Здесь несколько проще. На свет божий извлекаются конспекты студенческой поры, через знакомых преподавателей достаются тезисы и методички, а газеты папа и так читает. Шесть-семь месяцев зубрежки, и дело в шляпе. Четверка.

Остается последний экзамен – спецпредмет. Тут уж надо знать свою тему, в зависимости от нее и специализироваться. Последняя прикидка, генеральный смотр собственных материалов и возможностей. Тема выбрана и сформулирована, назначен научный руководитель, название работы и фамилия диссертанта внесены в соответствующие перспективные планы. Теперь назад ходу нет, пан или пропал.

Это миф, будто математики, физики пишут диссертации на двух-трех страницах. Диссертация – всегда труд объемистый. И объемный. Но специалисты точных наук мыслят «в уме», – гуляя, обедая, даже развлекаясь, – и доверяют бумаге лишь итоги своих размышлений. Естественники же, в частности геологи, мыслят на бумаге, их диссертации начинаются с истории исследований, чуть ли не с Ломоносова. Здесь дай бог уложиться в триста страниц на машинке через два интервала. По объему это как солидная повесть в толстом журнале – с той разницей, что писатель полученным гонораром тут же начинает латать свой бюджет и не заметит, как денежки разойдутся, а диссертант – тот борется за пожизненную ренту.

Долго ли, коротко ли, годам к сорока – сорока пяти защитился человек, и ВАК его утвердил. Отныне он кандидат геолого-минералогических наук. На него глядя, со временем еще кто-нибудь защитится. Я кандидат, ты кандидат, мы кандидаты. Кандидаты-то кандидаты, а что толку? Надбавка за ученую степень на производстве невелика, надежд на повышение по службе мало, потому что командные посты в тресте или управлении заняты опытными энергичными специалистами. Разве что помрет кто-нибудь или на пенсию выйдет, но это ждать и ждать. Нет, надо что-то другое придумывать.

Расплывчатая еще, туманная идея носится в воздухе, беспокоит воображение, пока кто-нибудь из руководства на каком-нибудь совещании не скажет вдруг: товарищи, а почему бы нам не поставить вопрос о создании на базе нашей тематической партии научного учреждения – филиала республиканского института, группы отделов или чего-нибудь в этом роде?

Хорошую идею как не поддержать, тем более, что все – патриоты своего города, своей области, своей отрасли. Да-да, институт – это именно то, чего нам не хватало, пора работать бок о бок с передовой наукой.

Благородная и плодотворная идея облекается в форму докладной и начинает свой путь к высотам Совмина и Госплана.

Проходит время, иногда довольно длительное.

И вот однажды, опережая официальное известие, прилетает радостный слух: институт будет! Боясь сглазу, никто из заинтересованных лиц не придает этому слуху значения, но про себя ликует и распределяет портфели. Проходит еще какое-то время, и в один прекрасный день почта или телефонный звонок оповещают о том, что принято постановление: «На базе тематической партии Энского геологоразведочного треста (Энского геологического управления) создать филиал научно-исследовательского института».

Института, где геологи станут именоваться старшими и младшими научными сотрудниками, где будет исчисляться стаж научной работы и, в зависимости от него, каждые пять лет повышаться зарплата, где можно целиком отдаться милой сердцу научно-исследовательской работе, – филиал такого института создан. Теперь шутки в сторону! Самодеятельность кончилась, начинается наука.


Глава первая

«…Проверьте ваши часы. Шестой, последний сигнал соответствует двенадцати часам московского времени».

Заблоцкий привычным движением повел предплечьем, согнув в локте левую руку, увидел пустое запястье и с досадой одернул рукав. Его пылеводонепроницаемые… Ребята Князева летом не предупредили, и от репудина, которым он поначалу чуть ли не умывался, стекло покрылось мелкой сеткой трещин, так что циферблат стал едва виден, а недавно вовсе выпало, вместе с ним канула секундная стрелка, и вот часы валяются где-то в чемодане, и никак не получается снести их в ремонт.

В комнате никого не было, да и во всем филиале, пожалуй, тоже: женщины разбежались по магазинам, мужчины – в столовой или домовой кухне напротив. Там сейчас разливают по тарелкам фирменный кулеш, накладывают фирменные биточки «по-селянски» с тушеной капустой, горячие блины. Недурно бы употребить и то, и другое, и блинки со сметаной, запить двумя стаканами компота из свежих фруктов, но такой обед потянул, бы на целковый, не меньше.

Заблоцкий накрыл чехлом свою «гармошку» – вертикальную установку для микрофотосъемки, надел плащ, прихватил портфель и направился в гастроном. Там он купил бутылку варенца и городскую булочку за шесть копеек. Двинулся обратно и тут увидел в гастрономии недлинную, но плотную очередь. Продавали ливерную колбасу по рубль семьдесят. Он постоял у прилавка, побренчал в кармане мелочишкой. Колбаса что надо – печеночная, свежайшая. Третьей у головы стояла полузнакомая тетка из угольного отдела, а у кассы в этот момент – никого. Заблоцкий выбил чек, подойдя к тетке, приветливо кивнул: «Вы за колбасой? Возьмите и мне сто граммов. Для кошки». Женщина с неудовольствием взяла чек.

Вернувшись к себе, Заблоцкий разрезал булочку пополам, кончиком ножа вспорол кожицу на колбасе и намазал ее, как паштет, на обе половинки. Покрутил меж ладоней запотевшую бутылку, вдавил и снял станиолевую нашлепку… Где вы, мастера палитры, чтобы увековечить для потомков обед инженера научно-исследовательского института начала семидесятых годов за два дня до получки!

Поев, Заблоцкий вымыл бутылку и сунул ее в угол за ящик от микроскопа – там уже стояли три такие же, завтра надо будет сдать.

Еда его не насытила, и он, чтобы обмануть желудок, закурил и вышел в коридор. Когда он в последний раз обедал по-настоящему? В прошлый четверг, у матери. И как всегда, на десерт пришлось выслушать длинную проповедь: «Алексей, тебе двадцать шесть лет, а у тебя все рухнуло, и в результате ни семьи, ни дома, ни положения, ни перспектив. В твои годы…»

Он терпеливо выслушивал, что в его годы многие еще не связывают себя узами брака, а если уж женятся, то живут счастливо, имеют благоустроенные квартиры, защищают диссертации, занимают командные посты и так далее, словом, процветают или близки к процветанию. Но то – они, а это – он со всеми своими взглядами, привычками, причудами, дурным характером и, следовательно, судьбой. Дурной характер и гонор простительны ярким индивидуальностям, завоевавшим всеобщее признание, а он, Алексей, к сожалению, не оправдал надежд, которые на него возлагали, и что теперь получится, как он проживет дальше – одному богу известно.

Язык у матери был подвешен хорошо, и голос поставлен – она преподавала историю в старших классах. И хоть понимал Заблоцкий, что мать не современна, не умеет дружить с ним и никогда не умела, – она его мать…

А жила она в однокомнатной квартире с дочерью-десятиклассницей от второго брака, девицей акселерированной и весьма требовательной по части моды, жила без мужа. Надо было дочь одевать, самой одеваться, и каждый год ездить в Трускавец на воды, и еще питаться по-человечески. И тем не менее в прошлый раз мать протянула ему четвертную и сказала, строго глядя расплывшимися за плюсовыми стеклами очков зрачками: «Вот. Пока я работаю, можешь рассчитывать на эту сумму каждый месяц».

Растроганный и униженный одновременно, он сказал фальшиво бодрым тоном: «Ничего, мать, считай, что это в долг. Рассчитаемся каракулевым манто». – «Дай тебе бог», – сказала она и коснулась кончиками пальцев его виска. Мать всегда была скупа в проявлении чувств.

…Заблоцкий стоял на лестничной площадке у окна, докуривал сигарету и смотрел на голые акации с кривыми черными стручками на концах ветвей, и тут кто-то положил ему на спину пятерню.

– Здравствуй, Олéксий.

– А, Ефимыч… Ну, привет. Где пропадал? В отпуске?

– После такого отпуска надо еще две недели за свой счет и путевку в оздоровительный санаторий… Фатерой занимался!

Михаил Ефимович Михалеев семнадцать лет проработал на Колыме, как северянин имел не только средства, но и льготы для вступления в жилищный кооператив, и полтора месяца назад справил новоселье. До этого он два года жил с семьей на частной. Было ему лет сорок пять – сорок семь, а выглядел он так: высок, широк в кости, покатые плечи, сутулая спина, мощные, как у кенгуру, ноги, крупное мясистое лицо с ноздреватым носом и редкие светлые волосы без намека на седину или плешь. В отделе он работал картографом на инженерской ставке.

Раньше он Заблоцкого сторонился, впрочем, как и других научных сотрудников, младших и старших, а теперь вот запросто руку на плечо кладет – брат-инженер…

– Недоделки строителей устранял? – спросил Заблоцкий. – Зачем же такой дом принимали? Вы же не госкомиссия, для себя смотрели.

– Э-э, да ты не в курсе. – Михалеев оживился, ему приятно было поговорить о своей квартире. – Ты на новоселье у меня был, нет? Ну, придешь как-нибудь, посмотришь. – Он бросил потухшую изжеванную папиросу, закурил новую. – Это, братец ты мой, целая повесть… Мне выпал первый этаж, угловая. В том проекте все трехкомнатные – угловые. Ну, что делать? Пораскинули со старухой так и эдак и решили: лучше уж первый, чем пятый, по крайней мере, вода всегда будет. А место у нас тихое, можно цветник под окнами разбить. В общем, согласились. А меня все равно точит и точит: у людей балконы, дополнительная площадь, понимаешь, а у меня – нет, хоть и квартира на двести рублей дешевле. Ну вот. Начали нулевой цикл. Я хожу, смотрю. Все-таки, мой дом строят, за мои трудовые. Познакомился с прорабом. Пригодится, думаю. Выпил с ним пару раз. Вижу – ничего мужик, договориться вроде можно. Пообещал мне подоконные ниши не войлоком забить, а стекловатой, чтобы моль не заводилась. Половые доски пообещал запасные – когда дом сядет, чтобы полы перебрать. Насчет паркета закидон сделал – нет, говорит, этого не могу. А я все соображаю – какую же мне пользу из моего первого этажа извлечь? И тут меня, что называется, осенило. Поговорил с прорабом, поговорил с экскаваторщиком, поговорил с бетонщиком. Экскаваторщик раз-раз – несколько ковшей лишних вынул. Бетонщик раз-раз – опалубку, бетон – стены готовы. Подвал! Роскошный подвал – двадцать квадратных метров!

Михалеев хлопнул в ладоши, лицо его сияло таким восторгом, что и Заблоцкий улыбнулся.

– Силен…

– А потом, когда плиты клали сверху, оставили в одном месте зазор сантиметров семьдесят. Когда полы стали настилать, я это место для себя отметил. А уж когда заселились – вырезал люк… Свет туда провел, стеллажи вдоль стен оборудовал, верстак. Погреб выкопал. Вот тебе и отпуск. Зато имею дополнительную комнату.

– Подпольную?

– Вот именно. – Михалеев засмеялся.

– И во сколько она тебе обошлась?

– Стоимость балкона. Уложился в смету.

Вид у Михалеева был торжествующий. А Заблоцкого, – хоть он и не относил себя к категории людей, которые чужие удачи воспринимают как личное оскорбление, – радость Михалеева не то чтобы покоробила, но ответной радости у него не вызвала.

– И где у тебя этот люк?

– В кухне. Как раз посредине.

– И газовая плита там?

– Ну, а как же! Плита, отлив, два крана – все как у людей.

– Я не о том, – сказал Заблоцкий. – Боюсь, что ты рискуешь в один прекрасный день взлететь на воздух. Вместе со своей трехкомнатной квартирой, мебелью и прочим.

– Это почему же? – Михалеев перестал улыбаться.

– Видишь ли, Ефимыч, в помещениях, где стоят газовые плиты, всегда присутствует какое-то количество газа. А поскольку газ тяжелее воздуха, то он сквозь щели в полу будет просачиваться в твое подземелье, скапливаться там и когда-нибудь достигнет взрывоопасной концентрации. Ты полезешь с папироской в зубах за маринованными помидорчиками или там чиркнешь спичкой – и усе. Вздрогнуть не успеешь. А нам придется на венок сбрасываться.

– Погоди, погоди… Ты серьезно?

– Тебе это любой слесарь-газовщик подтвердит. И тут же оштрафует. Так что зацементируй, пока не поздно, свой лаз и прорубай новый, из спальни.

– Ничего себе – «прорубай»… Там под полом плита бетонная сантиметров тридцать… – Михалеев усиленно соображал. – А если вытяжку поставить? В форточку?

– Вытяжка – это для запахов, для угара. Она сверху тянет, а газ внизу остается… Неужели тебя строители не предупредили?

– Строители… – выразительно проговорил Михалеев и умолк, остекленел взглядом.

– Не переживай так сильно, Ефимыч, и вообще будь фаталистом: кому суждено быть повешенным, тот не утонет.

С этими словами Заблоцкий отошел, оставив Михалеева в растерянности. А так ему, куркулю, и надо. Недвижимость себе завел!

Сотрудники (Заблоцкий мысленно, а иногда и вслух называл их сослуживцами, а зарплату – жалованием) были уже на местах, но еще не работали, обменивались различными суждениями. Заблоцкий снял чехол со своей «гармошки», включил освещение и начал просматривать под увеличением отобранные для съемки шлифы.

Закуток справа от входа, где стояла его аппаратура, был отгорожен шкафами, чтобы не мешал свет из окон, а слева находился им собственноручно выстроенный фоточулан. Благодаря этому, на остальной площади стояло всего три письменных стола, и сидели за этими столами женщины, в разное время перешагнувшие сорокалетний рубеж. У Заблоцкого своего стола не было, он и так занимал слишком много места.

Следует заметить, что в институте, несмотря на перенаселенность, а может, именно благодаря ей, жизненное пространство распределялось в строгом соответствии с должностями, званиями и степенями. У инженеров и мэнээсов столы были однотумбовые; у старших инженеров и начальников отрядов- двухтумбовые плюс подвесные полки на стенах. Старшие научные сотрудники имели в придачу персональные книжные шкафы, завотделами – по два шкафа и, кроме того, стеллажи с образцами. Отдельным кабинетом располагал только заместитель директора, глава всего этого учреждения.

Почему не директор? Потому, что базовый институт находился на берегу теплого моря. Там были и директор, и главный бухгалтер, и все, как положено. Здесь же обтекаемый подтитул «филиал», финансовая и научная зависимость, ассигнования па третьей категории. Словом, задворки науки, как утверждали злые языки.

…Разговоры постепенно стихли, лишь чертежница Эмма Анатольевна Набутовская бормотала себе под нос:

– Эти планы переделывать три дня, господи боже мой, все спешка, спешка. Валя, дай лезвия! Ссохлось все в голове, ничего уже не соображаю, старая дура… Теперь все выдирать надо. Нету острого лезвия? Резинка, как каблук, гвозди забивать можно… Надо бы выйти еще колбасы купить… Вся прямо киплю от злости. И в условных все наврано, ну прямо наказание господне. Нет ума! Лишь бы дырку не процарапать. Надо не нервничать. Ох и напахала я, друзья милые!

Эмма Анатольевна возводила на себя напраслину. В путанице была виновата не она, а завотделом, небрежно внесший коррективы в черновик. Чертежницей Эмма Анатольевна была классной, «чистоделом», ей поручали самые ответственные планы, и работала она главным образом на завотделом. Ее не раз сманивали на больший оклад и в трест, и в экспедицию, но она хранила верность завотделом, с которым работала с незапамятных времен, еще в тематической партии. «Сделаю из Харитона доктора, тогда и уйду, – говорила она и добавляла: – А он мне даже благодарность к Восьмому марта не объявил…»

Заведующего отделом рудных полезных ископаемых, кандидата наук, звали Харитоном Трофимовичем Ульяненко. Но о нем позже.

К жизни Эмма Анатольевна относилась легко, и ее лунообразное лицо с маленькими, близко поставленными глазами и носом-туфелькой редко омрачалось, хотя умом ее природа не обделила.

Старший инженер Валентина Сергеевна Брюханова. Это к ней обращалась Эмма Анатольевна, когда просила лезвие. Рослая, «под гвардейца деланная», как определил ее когда-то Заблоцкий. В филиале она тоже работала со дня основания, но все ее звали по имени. Потому, наверное, что Валя спортсменка, активистка и вообще человек безотказный. Вызовет ее начальство, попросит проникновенно: «Валя, нужно то-то и то-то».

И Валя бросает свое семейство и едет в другой город на спартакиаду в составе сборной теркома по волейболу. Или тащится двумя трамваями к черту на кулички обследовать жилищные условия какого-нибудь лаборанта, которого и в список-то на квартиру внесут года через полтора, не раньше. Или сдает кандидатский минимум, потому что начальству нужен «охват».

В науку Валя пришла обычной для геологинь дорожкой. После института несколько лет – полевая экспедиция, беспокойная должность участкового геолога. А потом, когда появилась семья, первый ребенок и бивуачный быт стал тяготить, потянуло обратно в город, на круги своя. Приткнулась в тематическую партию, помаленьку начала вникать в минералогию, а когда открыли филиал, автоматически стала его сотрудницей.

…Эмма Анатольевна побухтела еще немного и умолкла, слышалось только царапанье, да под ухом Заблоцкого ровно и слабо гудел реостат накала.

Приникнув к видоискателю, Заблоцкий медленно двигал зажатый в салазках шлиф, пока не нашел обведенное чернилами поле для съемки. Поводил шлифом так и эдак, прикидывая композицию. Можно было бы найти участок и поинтересней, позаковыристей, но раз шефиня сама выбрала… Серпентинит с отчетливо выраженной решетчатой структурой. Штука довольно редкая, но ему в свое время попадалась…

– Ну что же мне все-таки делать? – Голос Вали прозвучал в тишине сиротливо, жалобно. – Прямо не знаю… Харитон Трофимович вчера опять напомнил насчет спецпредмета, а как его сдавать, если темы нет? Я ему так и сказала, а он говорит: «Вы же минералог? Вот и сдавайте минералогию»… Не знаю, что делать… Зоя Ивановна! Что вы посоветуете?

Зоя Ивановна, не отрываясь от микроскопа, сдержанно заметила:

– Видите ли, Валя… Не вам должны тему предлагать, а вы ее должны предложить. Сами. А иначе как?

– Я консультировалась, предлагала. А Харитон Трофимович как-то неопределенно все… Малодиссертабельно, говорит.

– Что же вы предлагали? – спросила Зоя Ивановна, продолжая глядеть в микроскоп.

Валя перечислила месторождения, которыми занималась последние годы.

– Нет, а идеи у вас какие?

– Можно как-то все это свести, обобщить…

– Обобщать, милочка моя, дело корифеев.

– Ну, тогда я не знаю, – печально сказала Валя.

Зоя Ивановна выпрямилась, прикрыв веки, большим и безымянным пальцами придавила глазные яблоки, проговорила сама себе: – Опять конъюнктивит начинается. Надо альбуцид капать, – и оборотила к Вале скуластое крестьянское лицо с ранними морщинами.

– Вы хотите сказать, не обобщить, а скомпилировать. Это другое дело. Но этого мало. Нужно овладеть методом исследования. То есть, надо изучить все методы и научиться ими пользоваться, а какой-то один метод знать в совершенстве, добиться с его помощью предельно точной диагностики. Тогда вы – специалист. А кандидат наук – это прежде всего специалист. В геологии ученых вообще нет, то есть они есть, но это липовые ученые. Надо быть сначала специалистом, а потом ученым. К тому времени, как я защитилась, я была уже неплохим петрографом.

– Ну, где мне до вас! – воскликнула Валя.

Зоя Ивановна Рябова, старший научный сотрудник, кандидат геолого-минералогических наук, единственный в филиале доцент, былане просто хорошим петрографом. Зоя Ивановна была первоклассным петрографом, петрографом-асом.

Маленькое отступление. Научно-техническая революция, совершившая переворот в многочисленных сферах деятельности человека, странным образом почти не затронула отдельные науки, в том числе и некоторые геологические. Как и сто лет назад, геолог тяжелым своим молотком отбивает на обнажении или в столбике керна сколок горной породы размером с трехкопеечную монету, прилепливает к нему полоску лейкопластыря с номером или пишет номер на бумажке, в которую сколок заворачивается. В рюкзаке, вьюке, ящике этот сколок вместе с другим каменным материалом проделывает иногда очень долгий путь, прежде чем попасть в шлифовальную мастерскую. Там он пришлифовывается с одной стороны, наклеивается канадским бальзамом на предметное стекло (у медиков на такое стеклышко капают взятой из пальца кровью) и пришлифовывается с другой стороны. Получается прозрачная пластинка толщиной две-три сотых миллиметра. Сверху для предохранения этой пластинки наклеивается хрупкое, как чешуйка слюды, покровное стекло. Этот препарат горной породы для исследования в проходящем свете так и называется – шлиф. И как сто лет назад, геолог изучает его при помощи поляризационного микроскопа. Микроскопы, правда, усовершенствовались различными приспособлениями, улучшилась оптика, но принцип сохранился.

Студентов в институте учат различать в шлифе минералы – как они выглядят, как погасают при повороте предметного столика, какую слагают структуру. Но поскольку в образовании горной породы участвовали сложнейшие природные процессы, человек, посвятивший себя петрографии, должен знать и геохимию, и физическую химию, и кристаллографию, и литологию; короче говоря, он должен быть эрудированным геологом.

За плечами Зои Ивановны были десятилетия производственной, научно-исследователькой и преподавательской работы, маршруты ее простирались от Кольского полуострова до Якутии, и этот опыт в сочетании с теоретическим багажом, цепкой памятью и аналитическим умом утверждал за ней моральное право возражать даже корифеям, что она иногда и делала, вызывая тем самым неудовольствие руководства. А житейским итогом ее многолетних скитаний была дочь Галка, ученица второго класса, и большой дом, который Зоя Ивановна, перебравшись на юг, купила и который был ей теперь в обузу. Пыталась Зоя Ивановна обменять свои хоромы на обычную кооперативную квартиру, но обменщики всякий раз отказывались выплатить разницу, и сделка рушилась.

Следует еще сказать, что Зоя Ивановна была землячкой Михайлы Ломоносова, тем гордилась и, может быть, даже проводила тайную параллель между его блистательной судьбой в науке российской и своей жизнью…

– Ну где мне до вас, – воскликнула Валя и, по всей вероятности, приготовилась к тому, что Зоя Ивановна станет ее разуверять. Но Зоя Ивановна ответила молчанием, даже малым жестом не выразив своего несогласия с Валиными словами, и опять склонилась к микроскопу. Валя сконфуженно застыла с приклеенной улыбкой, и тут раздался свойский голос Эммы Анатольевны – человека, который со всеми запросто и которому многое дозволено:

– Зоя Ивановна, дорогая, взяли бы вы Валюшу под свое крылышко, поучили бы уму-разуму. Неужели она хуже других, неужели неспособнее? Думаете, с нее кандидат не получится? Получится, еще как получится. Вон она какая старательная… Вам ведь все равно докторскую писать, аспиранты нужны, вот и взяли бы…

Зоя Ивановна, не отрываясь от микроскопа, промолвила:

– Моя докторская – Галка…

– Ну-у, Зоя Ивановна, ваша Галя уже большая девочка, уже маме должна помогать. Сейчас такие ранние дети…

Зоя Ивановна и на это ничего не ответила. Тогда Эмма Анатольевна откинулась на стуле назад, чтобы увидеть за шкафами Заблоцкого.

– Алексей Павлович! А вы что сидите и помалкиваете, как неродной?

– А что я должен сказать? – отозвался Заблоцкий.

– Поучаствуйте в нашем разговоре, подскажите Вале, какой ей экзамен сдавать.

– Домоводство, – сказал Заблоцкий. Выключил прибор и пошел в коридор покурить, нимало не интересуясь, какую реакцию вызвал его ответ.

Тут уж Валя вспыхнула и даже кулачком по столу ударила:

– Вот уж этот Заблоцкий! Ехидина! У самого не вышло, так он и других с толку сбивает.

Эмма Анатольевна покачала головой, одновременно и сочувствуя Вале, и порицая Заблоцкого.

– Ох и характер. Мне теперь нисколько не удивительно, что его жена выставила. Вы уж поверьте, это что-нибудь да значит, когда женщина с ребенком выставляет своего законного мужа. Это не просто так. Хо-хо, в наше время!

Зоя Ивановна спросила, не отрываясь от микроскопа:

– Эмма Анатольевна, а вы бы ужились с таким?

– Как Заблоцкий? Пфе, да мне если надо, я с чертом уживусь! С чертом-дьяволом!

– Вот видите! Значит, не всегда в мужчине дело… Так вот мы и путаем причину и следствие.

Эмма Анатольевна последней фразы не поняла, но вместо того, чтобы спросить, о какой причине и о каком следствии речь, подышала на кончик рейсфедера, почикала им у основания большого пальца левой руки, изящно как стекольщик алмазом, провела на чертеже линию и заметила с легким привычным вздохом:

– И путаем, и, страдаем, и нет нам ни днем, ни ночью покоя.

Тем временем Заблоцкий походил по коридору, приоткрыл дверь в комнату, где работал Михалеев. В давешнем разговоре он, Заблоцкий, пожалуй, сгустил краски, поддавшись дурному настроению: вытяжка в кухонной форточке обеспечит достаточную циркуляцию воздуха, кроме того, специфический запах газа в подполье всегда можно будет обнаружить и вовремя принять меры. Надо, пожалуй, успокоить старика…

Но Михалеева на месте не оказалось: его зачем-то срочно вызвали домой. «Что у него стряслось?» – подумал Заблоцкий. Вышел на лестничную площадку и, покуривая, снова загляделся в окно на голые деревья, на мокрый асфальт.

Мокрый асфальт, мокрый асфальт… А, это же маренго! Маренго – цвет мокрого асфальта. Декабрь, вторая половина…

Хотелось снега, морозца, чтоб деревья стояли в белом опушении, чтоб мальчишки подошвами раскатывали на тротуарах длинные ледовые полосы и сделалось бело хотя бы на земле – пусть глаза отдохнут от маренго, самого распространенного в городе цвета. Даже здесь, в краю слякоти, туманов и гололеда, случались в зимние месяцы деньки, когда выпавший в тихие ночные часы снег держался и утром, и до обеда, и целый день, а иногда и неделю. Правда, этот недельный снег выглядел не белым и даже не серым – палево-бурым, спекшимся, словно шлак. А было ведь время, когда Алька Заблоцкий, пацан среднего школьного возраста, свободно катался в городском парке с крутых уступчатых склонов на лыжах, на санках, и не только в зимние каникулы, но и в воскресные дни декабря, января, февраля… Десять лет минуло, не более того, а как все изменилось, и кто знает, что тому причиной: прецессия земной оси, парниковый эффект в атмосфере или влияние двух рукотворных морей-водохранилищ, взявших город в широкое полукольцо.

Увезти бы Витьку от этого гнилого климата, чтоб не киснул тут. Чтоб бегал румяный по морозцу, в хоккей гонял, приходил домой весь заледеневший – и хоть бы хны!.. Прозевали мальчишку. Все благие намерения – гимнастика, закаливание, плавательный бассейн – разбились о неуемный Маринин страх перед сквозняками, о слепую ее непреклонность: «Еще чего, рисковать здоровьем ребенка!» На прогулку Витька выходил укутанный, как кочан капусты, возращался мокрый, волосенки на затылке слипались от пота… Не проявил настойчивости, не захотел лишних скандалов, и вот сын не вылезает из ангин и дважды уже был на приеме у ревматолога. Марина – та все на гланды сваливает, поди переспорь. Вчера после работы зашел в садик, по обыкновению заглянул в окно, в их группу, чтобы белую Витькину головенку увидеть, подсмотреть, чем они там занимаются, а воспитательница руками развела – нету, дескать, и на горло показала… «Отять телемпатула», – так Витька в два года с виновностью в голосе повторял за родителями…

Сколько мы не виделись? Неделю, больше? Марина на мои визиты смотрит косо, но ничего, перетерпит. Зайду после работы. Надо книжку какую-нибудь купить, чтоб не с пустыми руками. Эх, лимонов бы парочку. На базаре – рупь штука. Да, лимон с медом – это Витьке сейчас самое то. Мед у них наверняка есть, да и лимоны – тоже, но у них это само собой, а то, что я принесу, – это совсем другое…

Два лимона – два рубля. Стрельнуть у двух человек по рублю или у одного человека – два рубля? Нет, два рубля не занимают, занимают трешку. Итак, программа-минимум – раздобыть трешку.

И Заблоцкий с рассеянно-небрежным видом пошел по коридору к площадке парадной лестницы. «С кистенем на большую дорогу».

Несколько слов о планировке здания. Обе лестницы – та, у которой Заблоцкий только что курил, и та, к которой он направлялся, были совершенно одинаковыми, только первая в левом крыле, а вторая – в правом. Но парадной считалась правая лестница. В правом крыле находился кабинет заместителя директора, бухгалтерия, отдел кадров, комнаты, где сидели ведущие специалисты ведущих отделов – рудного и угольного. А в левом – второстепенные отделы: буровой, гидрогеологический и лаборатории. Парадной лестницей пользовались сотрудники, работающие в правом крыле и в центральной части здания, «черной» – те, кто работал в левом крыле, и все опоздавшие.

Между площадками обеих лестниц по коридору – шагов сорок, и Заблоцкий не спешил их преодолеть. Он прикидывал: до получки два дня, следовательно, инженеры и мэнээсы на мели, ориентироваться надо на кого-нибудь из старших или на тех хозяйственных женщин, кто с обеденного перерыва возвращается с полной авоськой. Жаль, что Михалеев исчез, у него всегда при себе наличность имеется. Самое простое – попросить у Зои Ивановны, но у нее и так все одалживают.

Навстречу из-за угла, плавно кренясь на вираже, вышел упитанный мужчина респектабельной внешности – пробор, галстук с булавкой, манжеты, туфли с нежным скрипом. Лицо чистое, благообразное. Василий Петрович Коньков, старший научный сотрудник сектора металлогении, кандидат геолого-минералогических наук.

– Оу, Алексей! Рад тебя видеть. Осунулся, поблек как-то. Переживаешь? Ничего, ничего, все пройдет, как с белых, яблонь дым. Наука требует жертв, и путь к ее вершинам усеян терниями. – Он бесцеремонно оглядывал Заблоцкого выпуклыми черными глазами. – Твоя приставка еще функционирует? Слушай, дорогуша, у меня статью берут в сборник, и надо срочно сфотографировать два шлифа. А?

– Только через гастроном.

– Об чем речь? Хоть сейчас…

– Шутки шутками, Василий Петрович, но, кстати, о птичках. Вы мне трояк не ссудите? До зарплаты.

По лицу Василия Петровича промелькнула тень пренебрежительности, но он с готовностью извлек бумажник и, не таясь, раскрыл.

– Изволь. Пятерка тебя устроит? Мельче нет.

– Устроит, – сказал Заблоцкий. – Спасибо. – Он небрежно сунул бумажку в нагрудный карман. – А насчет шлифов – это вы с Зоей Ивановной договаривайтесь.

Ему очень хотелось при этих словах похлопать Василия Петровича по тугому брюшку, подпирающему изнутри добротный импортный костюм, но он ограничился тем, что пощупал, как на барахолке, рукав его пиджака.

– Стопроцентная? Почем за мэтр?

– Готовый покупал, – оторопело вымолвил Василий Петрович и, спохватившись, каменея лицом, миновал Заблоцкого.

Василий Петрович Коньков тоже был северянином со стажем и, в отличие от многих, умел планировать свою жизнь на годы вперед. В последний отпуск он совершил турне по южным городам страны в поисках места, где можно было бы обосноваться капитально, с перспективой безбедной пенсионной жизни, так что жилищный кооператив его не устраивал. Кроме того, Василий Петрович мечтал о моторке и о рыбалке, поэтому ему был нужен город на реке, ну и чтоб было где работать. Определившись по части географии, Василий Петрович через дальнего, но честного родственника (поскольку сам не имел городской прописки) купил «хату» за 24 тысячи новыми – кирпичный дом 10X14 с мансардой, местным водяным отоплением, газом и приусадебным участком. Позаботился Василий Петрович и о будущем трудоустройстве: привез с Севера новенький диплом кандидата наук и через малое время прошел на вакансию старшего научного сотрудника. О нем говорили: «пороха не выдумает, но мужик цепкий»; «умеет жить»; «чужого не возьмет, но своего не упустит» и так далее – все из того набора ярлычков, которые мелкие завистники и неумехи рады нацепить на крепкого, уверенного в себе удачника.

«И ты туда же, – с укором подумал Заблоцкий, – человек тебе, можно сказать, подарил пять рублей, а ты его не только облажал, но еще и гадости про него думаешь. Нехорошо-с…»

А между тем, посмеивался про себя Заблоцкий, возвращаясь в комнату, Василий Петрович мне симпатизирует: всегда с интересом и участием выслушивает мои теорийки и даже предлагал в свое время перейти к нему на тему, «перспективы» рисовал. И у него, кроме всего прочего, зрелая дочь на выданье, кончает в этом году университет, и Эмма Анатольевна, которая все про всех знает, обмолвилась, что девица эта довольно мила и прекрасная хозяйка… А почему бы и нет? Напроситься в гости под благовидным предлогом, а дальше режиссура несложная: трогательное семейное чаепитие у самовара, сперва разговор о чем-нибудь доступном и общеизвестном, потом завладеть вниманием присутствующих, помотать интеллектом, выдать папочку сенсаций, ссылаясь на самые авторитетные источники похвалить варенье или печенье. Главное, маменьку охмурить, вдвоем с папенькой они дочь уломают, распределением припугнуть. Ну, а Витька – это для них грех молодости…

А такой симбиоз, если подумать, оч-чень выгоден для обеих сторон: мои идеи и папенькина деловитость и маневренность. Он ведь в науке – как автомобиль без горючего, втайне понимает это и, приглашая меня к себе на тему, небось делал на меня ставку.

Кто только не ставил на меня за мои 26! Мама. Марина. Маринина мама. Харитон. И еще один человек…

Вспомнив об этом человеке, Заблоцкий сразу же вспомнил сыроватый полумрак палатки, коптящий язычок свечи, реечный походный стол, и вкус коньяка ощутил, и запах колбасного фарша, и острый взгляд сидевшего напротив Князева.

Так вот, Андрей Александрович, на сегодня я и ваших надежд не оправдал. Зря вы меня отправили обратно, никому от этого лучше не стало. Ни мне, ни другим.

Тут Заблоцкий увидел, что стоит у дверей своей комнаты, будто подслушивает. Он мягко открыл дверь и услышал конец сердитой Валиной скороговорки:

– …все равно считает себя самым умным.

«Про кого это она? – подумал Заблоцкий. – Неужто все еще про меня? Во раздухарилась!»

Встревать в разговор он, однако, не стал, сел к прибору и потрогал пальцем бумажку в нагрудном кармане. А базар-то до пяти. М-да…

Демонстративно громко он спросил у Эммы Анатольевны, который час, и, выждав две-три минуты, подошел к столу шефини.

– Зоя Ивановна, вы не сможете меня сегодня пораньше отпустить?

Зоя Ивановна выпрямилась на стуле, закрыла глаза у нее была привычка начинать фразу с закрытыми глазами.

– Я не возражаю, но… – Она взглянула на Заблоцкого и мягко спросила: – Снимки-то вы успеете сделать? Послезавтра статья со всеми иллюстрациями должна лежать на столе Харитона Трофимовича, иначе она не попадет в сборник.

– Успею, – пообещал Заблоцкий. – Завтра день впереди, в случае чего – после работы останусь.

– Ну хорошо. Не забудьте в книге расписаться.

Книга эта лежала в приемной, на столе у секретарши. Заблоцкий написал свою фамилию, поставил время ухода, в графе «Время прихода» сделал прочерк, что означало: «Ушел до конца рабочего дня», в графе «Куда ушел» написал: «В магазин фототоваров», «Кто отпустил» – «Руководитель темы 3. И. Рябова». Палец его полез вверх и нашел фамилию Михалеева: «До конца рабочего дня», «По семейным обстоятельствам». Честный человек. Что это у него за обстоятельства?

Заблоцкий выскользнул из приемной и быстро пошел по коридору к «черной» лестнице. Сегодня ему никого из сотрудников видеть больше не хотелось.

Ветер швырнул в лицо мелкий злой дождь.


Лимонов не оказалось, только мандарины, мелкие, как абрикосы, и побитые. Заблоцкий взял полкилограмма. Там же на базаре купил в киоске «Веселые картинки» и два толстых цветных карандаша – красный и синий.

У рынка он сел на трамвай, которым прежде ездил на работу ежедневно, – знакомый рижский вагон, знакомая кондукторша, время от времени повторявшая, как автоответчик: «Граждане, приобретайте билетики. У кого впереди нет – передавайте».

Привычно царапнуло сердце, когда завиднелась пятиэтажка с лоджиями. Раньше, проезжая мимо с кем-нибудь из знакомых или сотрудников, он говорил не без гордости: «Здесь я живу». Место была тихое, зеленое, и дом добротный, ведомственный. Маринина мама, желая счастья единственной дочери, разменяла свою двухкомнатную квартиру, им с Мариной уступила отдельную однокомнатную в этом доме, а сама удовольствовалась комнатой в коммунальной квартире.

Узковатая лестница с крутыми пролетами. Сколько раз таскал он по ней Витькину коляску. Площадка между третьим и четвертым этажами, подоконник из мраморной крошки с навечно въевшимся фиолетовым чернильным пятном Дверь их квартиры. Витая бронзовая ручка, которую он приобрел в антикварном магазине и долго ломал голову, как привинтить ее к дверному полотну из прессованного картона. Звонок «Мелодия», поставленный им уже после возвращения с Севера… Который раз идет он сюда в качестве «приходящего папы», а эти овеществленные свидетели прошлого никак не оставляют в покое, пора бы уж привыкнуть.

Обивка двери смягчила музыкальный звон, а шаги в домашней обуви и вовсе приглушила. Щелкнул замок, дверь приоткрылась (надо отдать ей должное – никогда не спрашивает: «Кто там?», и на «глазке» не очень настаивала, когда все соседи в подъезде обзаводились этим подсматривающим устройством), и они с Мариной увидели друг друга. Марина растворила дверь и посторонилась, давая ему пройти.

Знакомый сложный устоявшийся запах квартиры, запах гнезда. Отвык он от этого запаха.

Марина захлопнула дверь и стояла, ждала, пока он пройдет, потому что в крошечной передней им было бы не разминуться, не коснувшись друг друга. Присев на корточки, Заблоцкий никак не мог развязать узелок на шнурке, дергал его и злился. В это время послышался приближающийся топоток, и в дверном проеме, ведущем в комнату, показался Витька.

– Босиком? Ну-ка, марш в постель! – негромко, но резко сказала Марина. Заблоцкий оторвал шнурок, сбросил туфли, шурша плащом, подхватил под мышки легкое тельце сына и внес его в комнату.

– Плащ сними! – тем же тоном сказала Марина.

– Не босиком, а в колготках, – обиженно возразил Витька. Он любил, когда выражаются точно, и не терпел несправедливости.

Заблоцкий сбросил плащ, достал из кармана кулек и, пряча его за спину, прошел в комнату. Витька смотрел на него без улыбки, почти равнодушно. Пребывал он не в кроватке, а на раскрытом диване-кровати, занимался тем, что складывал из мозаики изображение какого-то животного.

– Что же ты, сына?

Заблоцкий присел рядом, взял в ладони Витькины плечики-косточки, притянул к себе:

– Опять телемпатула?

– Темпеватува, – строго поправил Витька. Надо пвавильно гововить.

– Ах ты, сына-сына, – приговаривал Заблоцкий, проводя ладонями Витьке по затылку, по шее, по спине. – Смотри-ка, что я тебе принес. Мандарины, видишь? Вот давай поделим: два тебе, два маме, два бабушке и мне один. Ты ведь не жадный? Ты со всеми поделишься? Это Маринина школа. Отдать ей справедливость – плохому она Витьку пока не научила. Что там дальше будет, куда приведут Витьку родительские гены – бог весть, но пока что Марина воспитывала сына в добрых традициях: не жадиной, не наушником, не нытиком, не лизунчиком. Только простуды всегда панически боялась. Боялась – и простужала…

– Сына, как же так? Давай поправляйся, а то скоро Новый год. Дед Мороз узнает, что ты болен, и не придет к тебе – побоится, что ты его заразишь.

Витька сдвинул белесые брови, подумал. Сказал тем же вялым равнодушным голосом:

– Дед Мовоз от меня не завазится. Он из снега сделанный, а я – из тела…

Витька и раньше выдавал словечки, и когда видел, что родители смеются, не без лукавства спрашивал: «А что я сказал?» Сам он ничего смешного в своих высказываниях не находил, во всяком случае, не для смеху говорил, но чувство юмора у него было – за это Заблоцкий мог поручиться. В свое время он и блокнотик завел для Витькиных высказываний. Продолжает ли Марина записи? Блокнот должен лежать в правом верхнем ящике серванта. Посмотреть? Но он теперь не вправе лазить здесь по ящикам. Спросить? Лучше не стоит…

И он не позвал Марину из кухни, куда она удалилась, чтобы не мешать их свиданию, а еще раз поерошил Витьке волосы и, не удержавшись, наклонил ему головенку и ткнулся губами и носом в его теплую густую макушку.

– Знаешь, ты кто? – спросил он. – Ты лейкотриха. Сыниха-лейкотриха. Что означает – беловолосый.

– А Мигуля Слава гововит, что я выжий…

– Скажи ему, что он ничего не понимает. Ты – ярко выраженный блондин. В кого ты такой ярко выраженный?

– Мама гововит, что в тебя.

– Когда сердится?

– Аха.

– Не «аха», а «ага», а еще лучше – просто «да»… Hу что ж сынок, маме нельзя возражать…

Марина убеждена, что все хорошее в сыне – от нее, все плохое – от отца. И хорошее, и плохое, разумеется, с ее точки зрения.

– Пап, а пап, давай поигваем в цивк.

Заблоцкий ответил согласием, и Витька пошел к корзине с игрушками. Не побежал, а пошел, и Заблоцкому показалось даже, что его пошатывает. Ножонки тоненькие, колготки висят сзади…

Витька принес наклеенное на квадрат картона (он, Заблоцкий, клеил) пестрое поле с изображенными на нем цирковыми приспособлениями, кружками, цифрами, стрелами, кубик на манер игральной кости и фишки. В игре этой было все, как в жизни: кому везло, тот набирал нужные очки, и фортуна в несколько этапов возносила его на высоту – в данном случае, под купол цирка. А неудачник спотыкался, падал, сваливался с трапеции мимо батуда.

Витьке в этой игре подыгрывать не было нужды: он дважды обставил Заблоцкого как миленького, попадал на сотню, когда батя еще и половины не преодолел. После этого оба потеряли интерес к игре, и Витька сказал:

– А тепевь почитай.

Он любил, чтобы ему читали перед сном, лежа, и обычно засыпал во время чтения, а сейчас, как видно, просто устал и захотел прилечь.

– Пойдешь в кроватку?

– Нет, с тобой.

Заблоцкий уложил сына так, чтобы тот мог видеть картинки, и начал читать книжку о приключениях старой куклы, написанную местным автором и выпущенную местным издательством. Книжонка, по мнению Заблоцкого, была бездарная, но Витьке почему-то нравилась. Заблоцкий читал, не вникая в смысл, чувствуя, как Витька прижимается к нему теплым своим тельцем, старался произносить слова четко и с выражением и в какой-то момент обнаружил, что Витька спит. Он тихо закрыл книжку и стал рассматривать спящего сына, его осунувшееся лицо, тени под глазами и подавлял в себе изо всех сил жалость и нежность, чтобы не раскиснуть окончательно.

И вместе с тем, он с облегчением подумал: хорошо, что уснул, не нужно будет прощаться.

Он вышел в переднюю, прикрыв за собой дверь в комнату, и вполголоса бросил в сторону кухни: «Я пошел». Он знал, что Марина хоть и делала вид, что занята по хозяйству, прослушивала весь их разговор.

Завязывая шнурки, он чувствовал ее взгляд. Когда поднялся, она сказала:

– Алексей. Я просила бы тебя больше не приходить.

– То есть, как не приходить? – спросил Заблоцкий, еще не понимая смысла ее слов. – Почему это я должен не приходить?

Все это время он избегал смотреть ей в лицо, а сейчас взглянул и невольно отметил, что она подурнела, обрюзгла; увидел сварливо опущенные уголки ее рта, могущего (он знал!) извергнуть любую несправедливость или несуразицу, и со всколыхнувшейся застарелой неприязнью переспросил:

– Почему мне не приходить?

– Потому что ты уходишь и не видишь, что потом с Витькой делается.

Она сказала это без всякой запальчивости, даже с просительной интонацией, и он понял, что не блажь и не ревность ею движет, но не мог сдержать раздражения.

– Я должен его видеть! И ты мне не можешь запретить, я тоже имею права.

– Я не могу тебе запретить и не запрещаю. Я прошу. Давай думать сейчас о нем. Не приходи два или три месяца, чтобы он отвык от тебя. Я скажу, что ты уехал. Он уже знает, что ты уезжаешь надолго.

Ради сына… Когда-то, когда они могли еще спокойно разговаривать друг с другом и в спорах не переступать границ дозволенного приличием, Марина убеждала, что расстаться им нужно ради сына, потому что тому лучше не быть свидетелем их бесконечных ссор и взаимных оскорблений. В конце концов он вынужден был согласиться с ней – не без тайного расчета, что, уйдя, тем самым накажет ее. А кого наказал? Себя и сына в первую голову… И вот она требует от него новой уступки, отбирает последнее.

– Не пойму, чего ты добиваешься. – Он снял с вешалки плащ. – Хочешь, чтобы я совсем уехал?

– Это было бы лучше всего.

– Hу уж дудки! – закричал Заблоцкии. – Не забывай, что я отец и по закону имею такие же права, как и ты!

– Он – отец! Отцом себя почувствовал… А что ты сделал для своего ребенка, чем помог мне? Он, видите ли занимается научной работой! Часу с ребенком не мог посидеть! Одно название – отец! Все сама, все сама. Условий у него, видите ли, дома не было, по читалкам шлялся. Знаю я эти читалки. С девочками. Ага, не нравится? Тебе никогда не нравилось, когда правду в глаза говорят! Не нужен нам такой отец. Иди, иди. Проваливай, и чтоб духу твоего здесь не было! На порог не пущу!


Он шел по тротуару, ближе к поребрику, чтоб меньше натыкаться на прохожих, всматривался в лица встречных женщин, ища в выражении глаз, в изгибах губ признаки стервозности, искал – и с удовлетворением находил. Женолюбом он никогда не был, а сейчас… Болела душа – это он явственно ощущал: тонко щемило и ныло, ныло, как больной зуб.

Руки его были засунуты в карманы «болоньи». В левом кармане было пусто, а в правом лежали два металлических рубля, и он машинально поигрывал, позвякивал ими, грел в пальцах. Он поравнялся с гастрономом и зашел купить сигарет, но когда увидел в стеклянном конусе в штучном отделе светлое сухое вино – понял, что ему сейчас необходимо. Там же продавали крепленую «бормотуху», и на нее, видать, нацелился тип в потертом клетчатом пальто, который крутился тут же и искал, с кем бы «сдвоить». Безошибочным чутьем угадал, что паренек хочет выпить и что у него мало денег, прянул к нему и начал подмигивать, но Заблоцкий повернулся спиной, кинул свой рубль в мокрую монетницу и постучал ногтем по конусу. Продавщица налила ему двести граммов, он залпом выпил, вино было легкое и кисленькое, он попросил повторить и подставил стакан под конус.

Вторую порцию он пил не спеша и распробовал, что винишко далеко не марочное и даже не ординарное, отдает бочкой и уксусом, но все равно это лучше, чем «бормотуха». Продавщица сдала ему два медяка, надо было купить еще сигарет; он достал второй рубль, и уж коль менять…

– Пачку «Солнца» и еще стаканчик.

Тем и приятно это светлое сухое винцо, что хмелит быстро и легко и так же легко отпускает, и чтобы держать градус, надо повторять и повторять. Сейчас бы с хорошим человеком совершить рейд: начать с шашлычной на набережной, потом, двигаясь к проспекту, отметиться в сосисочной, в «Соки-воды», в двух-трех гастрономах, а затем вверх по проспекту – вплоть до закусочной у Горного института, где бутерброды с копченой колбасой, нарезанная ломтиками буженина, зельц с хреном и холодный ростбиф с гарниром из маринованной свеклы…

Но нет, рейд по «сухарю» – это для осени, для неяркой тихой погоды – пройтись по парку, пошуршать палой листвой, постоять у воды… А в такую мряку, как сейчас, – лучше всего приличный кабак. Именно в такое вот время, когда они только открываются после перерыва, в полупустом еще зале, за чистой скатертью… выбрать столик поукромнее, продумать и обсудить заказ, продиктовать его официантке и, пока она принесет холодную закусь, закурить хорошую сигарету и расслабиться. И не надо торопиться. Подразнить аппетит рюмкой-другой охлажденной «посольской» под селедку или грибочки, подзадорить его салатиком, подхлестнуть заливным и – не закуривая, ни в коем случае не закуривая, – поглядывать в сторону кухни, когда же наконец на растопыренной официантской пятерне выплывет поднос, заставленный металлическими судками и судочками… с чем там? Отбивная? Лангет? Цыпленок-табака? А, все равно, неси скорей…

Заблоцкий поглотал слюну, поднялся с мокрой скамейки на бульваре, швырнул окурок в мокрую жухлую траву.

Было немногим более семи часов, но стемнело окончательно. По обеим сторонам проспекта одна за другой светились широкие витрины магазинов, рекламы кинотеатров, названия гостиниц, ресторанов, кафе и прочих заведений и предприятий, столь посещаемых в это время, и было особенно заметно, как много в городе людей. Оттого, что стояла скверная погода, люди были особенно торопливы, сновали взад-вперед резкими темными силуэтами на фоне освещенных витрин, за которыми тоже угадывалась толчея, но на порядок ниже и даже очереди на троллейбусных остановках колебались и подрагивали от нетерпения.

Тесно было и на проезжей части, но без той сутолоки что на тротуарах: машины двигались целеустремленно, как стадо в ущелье, все в одном направлении, проблескивая мокрыми уплощенными спинами. По другую сторону бульвара катил встречный поток, такой же плотный и целенаправленный, и только огоньки переливались и перемещались разные: справа – рубиновые; слева – желтовато-белые, подфарников. Сейчас было особенно заметно, как увеличилось в городе число легковых автомобилей.

Заблоцкий, гонимый голодом, торопливо шел по бульвару, отделенному от проезжей части двумя рядами невысоких, стриженных под шар, теперь голых деревьев. Торопился он в вареничную, однако не ради вареников, а ради пирожков с повидлом – единственного доступного ему сейчас блюда. Днем эти пирожки продавали на углу лотошницы, вечером их можно было получить только в вареничной, так сказать, по месту изготовления. Но Заблоцкий был невезучим и поэтому убеждал себя, что пирожков, по всей вероятности, уже нет, как нет дешевых вареников с картошкой или капустой, и придется довольствоваться чашкой бульона и «много хлеба».

Хмель от трех стаканов кисленького винца проходил, голод – усиливался.

И все же ему повезло – пирожки с повидлом были. Затвердевшие, утренние, но это уже не столь важно. Он положил на тарелку пять штук, а потом еще два – на завтрак, поставил два стакана чая и пошел с подносом в дальний угол. И пока шел, расталкивая ногами выдвинутые из-за столиков тонконогие стулья, уловил из кухни мимолетный запах жареной гречки и тотчас увидел внутренним зрением: …над костром, на толстой обгорелой палке висит дочерна закопченное эмалированное ведро, а в нем пузырится, попыхивает каша, щедро заправленная говяжьей тушенкой, в жирной жижице по краю ведра плавают комары и уголек, стрельнувший из костра…

Из вареничной он вышел не сытый, но с полным желудком. Еще не зная, куда себя деть на целый вечер, свернул с проспекта к трамвайной остановке. Раньше для него проблемы свободного времени не существовало, возможность полежать час-другой с книгой или газетой казалась недосягаемой мечтой; теперь можно целыми вечерами читать или просто спать – никто слова не скажет, но читать не было настроения, а спать… Он пробовал ложиться в девять-десять вечера, но в этом случае неизменно просыпался между тремя и половиной четвертого, маялся горькими мыслями, сон приходил часам к семи – как раз тогда, когда пора было вставать на работу.

Жил Заблоцкий в домишке на склоне оврага, у одинокой старухи. Овраг подходил едва ли не к центру города и официально именовался «Красноповстанческой балкой», однако повстанцы и их дети давно перебрались в многоэтажные благоустроенные дома, и овраг населял различный бесквартирный люд, а также перекупщики, спекулянты и мелкое жулье. В будущем предполагалось этот овраг засыпать, а пока что домишки ютились тут чуть ли не друг на друге, как горские сакли, крошечные дворики уступами спускались на самое дно, а там в зарослях плакучей ивы тек по глинистому ложу мутный желтый ручей.

Ночами здесь копился туман и заполнял овраг до краев. Город жил своей жизнью, город не касался оврага и сквозь лай собак и петушиное пенье напоминал о себе лишь отдаленным скрежетом трамвая.

Этим трамваем Заблоцкий и должен был ехать домой. Под подушкой у него лежал «Бюллетень американского геологического общества» со статьей по металлогении гранитов, где для него было много интересного. Было… Статья представляла теперь чисто абстрактный интерес, но не оставляло искушение прочесть ее до конца: автор касался той же проблемы, что и он, Заблоцкий, и даже приводил сравнительные характеристики чарнокитов штата Невада и УКЩ (Украинский кристаллический щит). Кроме того, английские тексты (других иностранных языков Заблоцкий не знал) обычно поглощали все внимание: англо-русского геологического словаря он не имел, о значении отдельных терминов приходилось догадываться по смыслу, а вдобавок не упустить нити. Короче, места для воспоминаний и угрызений не оставалось. Именно поэтому чтение английских и американских геологических журналов было сильнодействующим успокаивающим средством.

Однако сегодняшний вечер ему предстояло провести иначе.

Заблоцкий проходил мимо огромного окна-витрины дамской парикмахерской, ярко освещенного, открывающего для всеобщего обозрения все таинства создания причесок – от мытья волос, накручивания мокрых прядок на бигуди и сидения в одинаковых позах под одинаковыми колпаками-сушуарами, расположенными в ряд и похожими на шлемы космонавтов, до завершающих процедуру начесов, укладок и прочего. Охватив мимолетным взглядом эти стадии, Заблоцкий подумал, что если развить творческую мысль тех, кто проектировал этот храм красоты, то надо и в банях делать такие витрины.

Тут его окликнули по имени, он повернул голову и увидел Олега Маслакова, однокашника из параллельной группы.

Не виделись они с самого выпускного вечера. Маслаков получил назначение в Донбасс, уехал – и как в воду канул. В городе, кроме Заблоцкого, было еще несколько человек из их выпуска. Заблоцкий встречал иногда то одного, то другого и через них узнавал об остальных, но где Мосол – этого не знал никто. И вот сейчас он стоял перед Заблоцким – бывший левый полусредний факультетской сборной, бывший троечник и «сачок», которого перетаскивали общими усилиями с курса на курс только потому, что в футбол он играл действительно хорошо; в те студенческие годы нескладный, костлявый, бедно одетый, а сейчас – плотный ухоженный молодой мужчина в добротном осеннем пальто, щегольской шляпе-тирольке, в крепких башмаках на толстой подошве, с вислыми усиками по моде, из-за которых его и узнать сразу трудно было.

– Мосол, у тебя вид преуспевающего делового человека. Большим начальником стал, вижу по осанке. На шахте или небось уже в главке?

Говоря это, Заблоцкий пожимал Маслакову руку, а другой рукой потряхивал его за плечо, он был рад встрече, а Маслаков – тот прямо сиял, лез обниматься.

– Алька, бродяга, здорово, здорово! Ну, наконец я хоть кого-то из наших встретил, хотел даже в адресный стол обращаться. Я здесь в командировке, третий день уже. Заходил в альма-матер, на факультет. Ничего, стоит, стены крепкие. Ну, ладно, а чего мы с тобой посреди улицы? Ты куда, собственно? Домой? Ничего, семья подождет. Идем посидим где-нибудь, бутылек раздавим за встречу. Я как раз поужинать собрался. Идем, идем, я тут рядом, в «Днепре».

Заблоцкий бормотал, что не голоден, что выскочил на минутку по делу, даже денег с собой не взял, но Мосол, не слушая возражений, железной рукой ухватил его за локоть и повлек за собой.

В гостиничном ресторане свободных столиков не оказалось, да и оркестр гремел столь оглушающе, что говорить, не повышая голоса, нельзя было. И они пошли в буфет, взяли бутылку «старки», взяли жареную камбалу и сардельки с капустой и устроились в дальнем углу, обуютились, как заметил Маслаков. «Где ты раньше был?» – подумал Заблоцкий, жалея, что лишен горбов, защечных мешков и прочих приспособлений, предназначенных, чтобы запасаться едой впрок: человеческое брюхо, как известно, вчерашнего добра не помнит.

Они выпили за встречу, за студенческие годы, и Заблоцкий отметил, что Мосол разговаривает с едва заметной, но все-таки уловимой уважительностью – невольной данью троечника одному из самых сильных студентов курса. Узнав, что Заблоцкий пребывает в НИИ, Мосол удовлетворенно кивнул – он так и предполагал: уж кому-кому, а Альке Заблоцкому сам бог велел заниматься наукой.

Заблоцкий ждал, что Мосол спросит о диссертейшн, но тот, как видно, весьма смутно представлял, что поделывают в НИИ, эта сфера была для него столь же далекой и чуждой, как, скажем, деятельность дипломата или артиста. Он спросил только, что Заблоцкий имеет, и потер при этом большим пальцем указательный.

– Сиредне, – ответил Заблоцкий, – очень даже сиредне.

– Рублей сто семьдесят?

– Да, около того.

– Не густо, но жить можно, – резюмировал Мосол и спросил: – Как с жильем? Детей сколько?

Он даже мысли не допускал, что Заблоцкий может быть не женат, не говоря уж о прочем. Примерным семьянином оказался Мосол и других мерил этой же меркой. Заблоцкий сказал жестко:

– Был женат. А теперь вот холостякую, снимаю угол у одной старушенции.

Мосол перестал жевать, положил на тарелку вилку с наколотой сарделькой, лицо его сделалось жалостливым. Он, видимо, поставил себя на место Заблоцкого, примерил его ситуацию, как пиджак с чужого плеча, и так ему неуютно сделалось, неловко.

– И дети есть?

– Сыну четвертый год.

Мосол совсем загрустил, полез за сигаретой. Заблоцкий добавил:

– Как видишь, я и здесь от моды не отстаю.

Мосол смотрел на Заблоцкого с большим сочувствием.

– Видишься с пацаном?

– Два-три раза в месяц – обязательно.

– Баба не препятствует?

– Да как тебе сказать… Чтоб да, так нет, а в общем – по настроению.

– А у меня двое, – сказал Мосол. – Пацанке три года, пацану семь месяцев. Так я без них и недели не проживу, хоть в командировки не езди. По жене редко когда скучаю, а без ребятишек – не могу… Алименты сам платишь или через суд?

– Сам, конечно.

– Сотняга-то хоть на жизнь остается?

– Остается, – заверил Заблоцкий, – хватает.

Сотняга – это на два рубля больше его должностного оклада, а премии сотрудники института получали раз в три-четыре года, после окончания темы и успешной защиты отчета.

Мосол смотрел на Заблоцкого прямо-таки с материнской жалостью и головой слегка покачивал. Потом взор его прояснился.

– Алька, а переезжай-ка ты ко мне в Краснопольск! Городок маленький, шахтерский. Снабжение – люкс, по первой категории. Поживешь пока у меня, дом большой, а потом я тебе квартиру сделаю. И работку рублей на двести двадцать – на первое время. Ну, с пацаном, правда, будешь реже видеться – это от вас поездом шесть часов. Но зато жить будешь по-человечески!

И Мосол, окончательно воодушевившись своей идеей, наполнил рюмки.

Заблоцкому начала претить и эта жалость, и эта непрошеная участливость, но он чувствовал, что Мосо-лом движут наилучшие побуждения, и потому терпел.

– И какой же ты пост занимаешь в своем Краснопольске, если можешь мне вот так запросто квартиру сделать?

– Да уж занимаю, Алик. – Мосол приосанился. – Начальник городского водоканала. Если учесть, что реки у нас нет, водоснабжение осуществляется только за счет грунтовых вод, то не последний человек в городе.

– Ну, ты даешь! – воскликнул изумленный Заблоцкий. – Начальник водоканала. Ты же не гидрогеолог, как это тебе удалось переквалифицироваться?

– У меня тесть – главный инженер треста.

А если бы не тесть? Кем стал бы Мосол, если бы не тесть? Шахтным геологом? Начальником участка? Старшим бурмастером? Или, может быть, футбольным тренером? К. чему он сам стремился, о чем мечтал? Помог тесть этой мечте или задушил ее своей мечтой? Или у крупных работников личные мечтания подменяются деловыми соображениями?

Любой из этих вопросов-тезисов заслуживал обстоятельного разговора, но у Заблоцкого уже пропала охота откровенничать и даже играть в откровенность. Он спросил:

– Футболом больше не занимаешься?

– Какой футбол! Тут сам как футбольный мяч…

– У тебя неплохо получалось, я помню твои проходы.

Мосол дернул уголком рта:

– Детство…

Единственное и искреннее свое увлечение он считает детством, а сановитый тесть, – это, стало быть, зрелость, результат многолетних усилий и стремлений. Или просто случайный выигрыш в лотерее жизни? А как он сказал про тестя: с таким видом, будто это его, Мосола, заслуга, что тот занимает столь высокий пост…

– Мосол, так ты кого выбирал – жену или тестя?

Неожиданная дерзость этого вопроса дошла до Мосла не сразу, секунды три или четыре он переваривал и еще секунд пять пыжился в поисках ответа:

– Кого бы я, Алик, ни выбирал, мои дети всегда при мне будут, а я при них. Вот так вот.

Что ж, достойный ответ, Мосол, твоим ребятишкам на самом деле можно позавидовать: раз ты их произвел на свет божий, ты уж их не бросишь, на любые уступки пойдешь, самолюбие свое растопчешь.

На миг представилось, как разнузданная баламутная бабенка помыкает им, Заблоцким, орет, цепляется по пустякам. Смог бы он такое вынести, будь у него хоть пятеро? Нет, не смог, ушел бы.

– Дай тебе бог, – сказал Заблоцкий, вспомнив слова мамы и заметив, как стремительно убывают в нем добрые чувства к бывшему однокашнику, понимая, что надо сворачивать разговор и прощаться, добавил, оставляя все же за собой последнее слово:

– А насчет твоего приглашения… Спасибо, что пожалел, но я не сказал одной детали: через несколько месяцев у меня защита диссертейшн. А будет степень – будут и жилье, и деньги. Сам понимаешь, какой мне смысл?

Он изобразил улыбку и развел руками.


В трамвае Заблоцкого развезло, хоть ехать было недалеко, минут десять, и когда он сошел на остановке, его пошатывало. Невнятные темные желания копошились в нем, искали выхода. Что-то надо было сделать, сотворить что-то такое… Побить кого-то? Или, наоборот, защитить, а чтоб тебя побили? Может, тебе, как японскому служащему, необходимо синтетическое чучело и резиновая дубинка, чтоб срывать злость? Но на кого – злость? У тебя ни одного серьезного врага; недоброжелателей полно, а врага – нет. И друга нет, хоть приятелей тоже полно. Ни врага, ни друга за четверть века… Древние греки говорили: «Убейте его, у него нет друзей». Гревние дреки!.. Так что злость придется на самом себе срывать. И без всякого чучела!Разбегайся – и башкой об стену. Или об дерево. Дурацкой своей, непутевой, невезучей башкой. Бесталанной башкой. Да, бесталанной, потому что таланту, чтобы развиться и окрепнуть, нужен панцирь житейской осмотрительности. А это, прежде всего, налаженный быт. Сколько энергии и нервов тратишь на пустые хлопоты, на стояние в очередях, на еду, будь она неладна.

Как спланировать, устроить жизнь, чтобы пришел с работы – ужин на столе, поел, позанимался час-полтора с ребенком, потом вздремнул часок – и за работу. За книги, за периодику. Это – твое. Днем ты работаешь на шефа, на черта-дьявола, а вечером – на себя. Это святые твои часы, на которые никто не может покушаться… И комната. Пусть не кабинет, но отдельная комната… А когда ни бодрой бабушки-выручалочки, ни отдельной комнаты, и жена неделями сидит на больничном из-за ребенка, и приходишь с работы, а на тебя обрушивается град поручений и упреков, и все это с раздражением, с сердцем, потому что неделями сидеть в четырех стенах с больным ребенком действительно тяжко… Терпишь, терпишь, ты мужчина, ты сильнее, тебе положено. Терпишь. Но иногда все же не то что взорвешься, но ответишь не совсем так, как надо, как ей хотелось бы. И тут-то она открывает все шлюзы! Нет от ее гнева спасения ни на кухне, ни в санузле, – она тебя везде достанет. Будь кожа потолще, лоб потверже – можно было бы как-то стерпеть, отмолчаться, но тебе, чтоб завестись, тоже немного надо, и тут-то уж один выход: хлопнуть дверью и вон из дому. К приятелям, в кино на последний сеанс, в парк, если лето. А у нее еще один козырь: «Шляешься где-то!» Однажды решил проучить, ночевал на вокзале, так она и этот случай обобщила: «Дома не ночуешь!» И это Марина, его жена, на людях сама светскость, сама выдержанность, плавные жесты, плавный голос… Видели бы, как у нее багровеет лицо, вытаращиваются глаза. Это надо видеть, Андрей Александрович, и слышать, а потом уже судить…

Темной раскисшей улочкой Заблоцкий спускался в свою балку, скользил подошвами на глинистых буграх, распалял, распалял себя воспоминаниями и вдруг спохватился, что адресует эти воспоминания не кому-то вообще, а именно Князеву. Андрею Александровичу Князеву, под чьим чутким руководством он минувшим летом кормил комаров в бассейне Нижней Тунгуски.

Этого еще не хватало! Дался ему этот провинциальный праведник, этот Рахметов в резиновых сапогах, этот душеспаситель с ухватками замполита! С детства избегал попадать под чье-либо влияние, из всех библейских заповедей облюбовал одну: «Не сотвори себе кумира». И вот попал, сотворил. В поле на него, как на бога, смотрел, в жилетку плакался, искал утешения, а потом, будто мальчишка, по первому слову уволился, уехал, опять все сначала… Одобрение, видите ли, хотел заслужить, уважение завоевать… Размазня! Остался бы и работал, и не испытывал бы тех унижений, что испытываешь сейчас, и копейки не считал бы, не терзал бы душу этими свиданиями себе и сыну. И главное – уважал бы себя. Себя и свою работу.

И Заблоцкий, распалившись еще пуще, с непреклонной решимостью основательно подвыпившего человека положил себе завтра же подать на увольнение, взять взаймы у Зои Ивановны сто рублей, а там на самолет – и в Туранск. И прямо к Князеву: дескать, чихать я хотел на твои советы, принимай на работу, а там поглядим, кто чего стоит. Ну, не в такой форме, но что-то в этом роде… Каково?!


Глава вторая

«Бог даст день, а черт – работу», – именно это изречение бичей и сачков вспоминалось Заблоцкому, когда утром следующего дня, не выспавшийся, с больной головой, он ехал в битком набитом трамвае на службу. Если бы он имел правило опохмеляться, то мечтал бы сейчас о рюмке водки или о стакане вина, но такой привычки у него не выработалось, ему надо было просто отоспаться, а потом выпить два-три стакана крепкого чаю.

Его раздражала давка в вагоне, когда кто-то дышал в затылок или в ухо, раздражали толстые домохозяйки с кошелками и авоськами, взявшие моду возвращаться с рынка как раз в этот утренний час пик; из их кошелок всегда сочилось что-то липкое, авоськи с овощами пачкали брюки; тетки эти пререкались друг с другом и с остальными пассажирами развязными громкими голосами, а когда нагибались за своей ношей, чтобы продвинуться к выходу, и шарили там в ногах ручки сумок, необъятные их зады закупоривали все промежутки между людьми.

В духоте и давке голова у Заблоцкого разболелась еще сильней, подташнивало. Похмельный синдром – кажется, так называют это состояние врачи-наркологи. Срамотище, до сих пор пить не научился.

Выйти бы на следующей остановке и дальше пешком, проветриться. Но тогда опоздаешь и попадешь на карандаш порученца месткома или нарвешься на начальство. Нет, опаздывать надо капитально, на час-полтора, когда посты уже сняты, и не прошмыгивать украдкой, а идти неторопливо, с деловым видом: утром тебя куда-то послали, с каким-то заданием, ты успешно его выполнил и возвращаешься на рабочее место.

Заблоцкий так и поступил бы, проснувшись в десять, если бы не обещание Зое Ивановне с утра заняться микрофото. Подводить Зою Ивановну не хотелось.

Когда два с лишним месяца назад он, беглец, заваливший предзащиту, отчисленный из аспирантуры, обескураженный холодным приемом у завотделом, сидел в скверике возле института и обдумывал аховское свое положение, Зоя Ивановна случайно шла мимо, увидела его и приблизилась. И с участием, на которое способны только женщины, спросила, как дела. Не где он пропадал все это время, чем занимался и что теперь будет с диссертацией, а просто и необязательно. Дескать, есть желание – расскажи, нету – отделайся общей фразой.

Не было у них прежде точек соприкосновения, работали на разных темах, по разным месторождениям, но друг друга все же выделяли из общей массы, испытывали издали взаимную приязнь и профессиональное уважение. И сейчас, глянув в ее скуластое приветливое лицо с ранними морщинами, в умные рыжеватые глаза, Заблоцкий неожиданно для самого себя рассказал о разговоре с завотделом: о восстановлении в аспирантуре теперь и речи быть не может, принять его на работу тоже пока нет возможности, так как срок подачи документов на конкурс мэнээсов прошел, а инженером – только с нового года, в связи с перерасходом фонда зарплаты.

Зоя Ивановна все это выслушала, стоя перед ним, затем опустилась рядом на скамью, положила на колени потрепанный портфель и, слегка порозовев, сказала: «Я могла бы вам предложить работу, правда не знаю, согласитесь ли… По моей теме, по атласу структур и текстур. Нужны хорошие микрофотографии, которые можно было бы использовать для клише. Мы пробовали «Зенитом» с кольцами, но все не то. Есть специальная фотоустановка, есть рудный микроскоп с фотонасадкой, но ими никто не умеет пользоваться. Может, попробуете? Вы ведь хорошо фотографируете, я видела ваши снимки…»

Заблоцкий действительно приносил как-то на работу Витькины фото, показывал сотрудникам, и всем любопытно было взглянуть на его сына. Он молчал, не зная, что сказать. Предложение было слишком неожиданным. Ему, металлогенисту, петрографу, – фотографом?..

Видя его колебания, Зоя Ивановна добавила: «Работы не так уж и много, около трехсот фотографий всего лишь, а тема заканчивается через полтора года. Думаю, вам удастся выкроить время и для работы над диссертацией».

Последнее обстоятельство было для Заблоцкого немаловажным. В любом случае, при любом раскладе, у него не будет теперь аспирантского времени, и диссертейшн придется добивать внеурочно, во вторую смену.

«Какое жалованье положите?» – «Оклад инженера», – «А как же перерасход фонда зарплаты?» – «Это пусть вас не беспокоит». – «Ну, что ж, – сказал Заблоцкий, – раз так, надо попробовать».

Спустя время он пытался разобраться, что же все-таки побудило его взяться за эту работу. Безвыходность положения? Уважение к Зое Ивановне? Желание добиться успеха там, где потерпели неудачу другие? Возможность выкраивать время для диссертейшн? Скорее всего, все вместе.

Здесь надо объяснить, почему Заблоцкий, переступив через собственное самолюбие, стремился вернуться в институт, из которого бежал полгода назад. В городе были еще геологические организации – трест, съемочная экспедиция, на худой конец, изыскательские группы в проектных институтах. Инженеришкой взяли бы куда-нибудь. Но вся эта работа – на выезд в пределах республики, в какую-нибудь дыру и надолго. Нечего было и думать сделать в таких условиях что-нибудь для себя, и вообще ради этого не стоило срываться и с Севера, от интересной работы.

И вот, значит, фотограф. В институте была неплохо оборудованная фотолаборатория в подвале, была соответствующая штатная должность, но лица, ее занимавшие, постоянно менялись: одни уходили сами, других выгоняли за пьянство или прогулы, а последнего на памяти Заблоцкого – импозантного дядечку с седой гривой – забрали прямо с работы сотрудники ОБХСС и увезли в милицейском газике, и никто его больше не видел.

Однако к тому, чем предстояло заниматься Заблоцкому, фотолаборатория эта никакого отношения не имела – там выполнялись лишь фотокопии чертежей. К счастью, в углу комнаты, которую занимала тема Зои Ивановны, были заглушки от водопровода и канализации. Пришел институтский слесарь-сантехник, поставил кран, отлив, а фоточулан Заблоцкий строил уже сам. Получилось неплохо, он даже принудительную вентиляцию оборудовал на базе обычной кухонной вытяжки, купленной на подотчетные деньги в магазине «1000 мелочей».

Аппаратура, о которой говорила Зоя Ивановна, при близком знакомстве оказалась заслуживающей всяческих похвал. Надо было только уметь ею пользоваться. Фотодело Заблоцкий в принципе знал неплохо, инструкция к аппаратуре прилагалась, все прочее – вопрос техники. Кое-что усовершенствовал, кое-что переделал на свой лад, расширил диапазон увеличений, применив для этого сменные объективы от обычного микроскопа, и приставка, словно бы в благодарность, начала выдавать негативы такого качества, что однажды даже вечно озабоченный Харитон Трофимович Ульяненко гмыкнул и унес мокрую еще пленку в другой отдел – похвастать.

Мастерить Заблоцкий любил с детства, и привлекала его не радиотехника, как многих пацанов, и не электроника, а старая добрая механика. В пятом классе он смастерил действующую модель паровой машины, в седьмом – отремонтировал найденный на свалке будильник, в восьмом из любопытства разобрал и собрал затвор своего первого фотоаппарата «Смена».

Ему прочили будущее инженера-конструктора, и он сам верил в это, пока в девятом классе не увлекся минералогией…

Приспосабливая к «гармошке» очередной новый объектив или насадку, он размышлял: получится из тебя ученый или нет – это неизвестно, а вот мастеровой получился бы – этакий рабочий-ас, токарь высшего разряда или слесарь-лекальщик, или наладчик, и притом еще рационализатор; а если учесть, что у тебя нет потребности опохмеляться по утрам, то и в передовики бы вышел, и начальство бы тебя уважало, и сам бы ты себя уважал: что не жалование получаешь, а зарплату, что изделия твои где-то ждут, кому-то они остро необходимы – сами по себе или как детали какого-то механизма, машины, предназначенной производить материальные блага, или защищать тебя и твоего Витьку, или служить настоящей большой науке… А кто ждет отчеты твоего рудного отдела, над которыми сотрудники корпят по три-пять лет? Кто ждет твою диссертейшн, кому она необходима?

Очень ты правильно рассуждаешь, идейно и гражданственно, но почему эти мысли не посетили тебя десять лет назад, когда ты мечтал о дерзких научных открытиях и международных симпозиумах? Ха, попробовал бы ты заикнуться маме, что после десятилетки хочешь на завод простым рабочим. Ее бы удар хватил! В те годы – совсем еще недалекие – «простой рабочий» означало, что ты или сам недоумок, или родители твои непрактичны, недальновидны, не умеют жить и даже чадо свое, не поступившее в вуз, не смогли пристроить в какую-нибудь контору, проектное бюро, где хоть не шибко денежно, но зато и не пыльно.

Для наших родителей это было вопросом престижа – дать чадам высшее образование. Любой ценой, любыми средствами! И что же? Сотни гуманитариев или врачей вместо того, чтобы ехать туда, куда им предназначено было распределением, прозябают в городе на разных фантастических должностях, которые не приносят им удовлетворения, но у каждого в свое время были объективные причины для того, чтобы остаться в городе: старики-родители, сердечные привязанности, собственное слабое здоровье… И среди них – ты, «геолух», король без подданных, генерал без войска, недоучившийся аспирант, незащитившийся диссертант, инженеришко, фотограф с высшим техническим. У тебя тоже в свое время была объективная причина остаться в городе – Призвание к Науке. А что ты знаешь, кроме своей геологии, что умеешь? Ничего. Тебя даже рабочим никуда не примут, потому что с дипломом. Разве что «потерять» трудовую книжку? Тогда – грузчиком в магазин таскать ящики с «бормотухой» или разнорабочим на макаронную фабрику…

Трамвай внезапно остановился на перегоне, впереди вереницей стояло несколько вагонов – случилась какая-то авария. Водитель открыл двери, выпуская люд, Заблоцкий оказался на вольном воздухе и с облегчением зашагал вместе с остальными пассажирами, среди которых он приметил сотрудников филиала. Можно было не торопиться – массовое опоздание начальство простит, транспорт повинен.

Было ветрено, но сухо, акации качали голыми ветвями, и сквозь пелену облаков кое-где даже голубизна проглядывала.

Навстречу спешили те, кто на конечной остановке не дождался трамвая. Люди шли и шли, будто с демонстрации, только в ином ритме и с озабоченностью на лицах. Среди них, отставая, двигался инвалид на костылях с подвернутой ниже колена штаниной, а за спиной его из детского рюкзачка торчала пяткой кверху великолепная нога, сверкающая никелем и желтой кожей. И Заблоцкому при виде этого калеки и его новенького протеза подумалось, что и сам он, и многие его сослуживцы, идя на работу, несут свои головы в портфелях, сумках, авоськах, а то и просто под мышкой. Пришел, сел, приставил голову на место – и за бумаги, за шариковые авторучки, за счеты и арифмометры. Чего не померещится с похмелья…


Событие, которое произошло в рудном отделе месяца четыре назад, ошеломило сотрудников не только своим содержанием, но и неожиданностью.

Привыкли, что всяким переменам предшествуют слухи, кулуарные разговоры, шепотки, а тут как гром с ясного неба: шеф, Борис Маркович Львов, пригласил к себе в кабинет обоих завсекторами, всех руководителей тем и объявил, что уходит. В горный институт, профессором кафедры полезных ископаемых.

Шеф никогда прежде не отличался скрытностью – напротив, он любил рекламу, помпу, особенно если это касалось перспектив отдела, любил и умел при необходимости пустить пыль в глаза областному и республиканскому руководству относительно важности народнохозяйственных задач, которые сотрудникам, отдела предстоит решить, и даже из своих личных планов не делал секрета: например, все загодя знали, куда он собирается в отпуск и когда. Поэтому всех поразила и даже в какой-то степени уязвила глубокая секретность, с какой шеф устроил свой перевод, – не в один же час это решалось.

А потом спохватились, что ухода шефа давно надо было ожидать, с тех пор, как он взял по совместительству лекционные часы в горном, года полтора тому назад.

А потом настал черед растерянности и уныния. За шефом все чувствовали себя как за каменной стеной, как-то без него будет? Единственный в филиале доктор, одна из тех трех-четырех голов, вокруг которых все вращалось, ради которых, собственно говоря, и открыли филиал. Шеф был учеником и последователем одного из корифеев отечественной геологии, ныне уже покойного; шефа знали в Москве и за рубежом; работы шефа печатал высший научный орган страны – Известия Академии наук. Шеф умел отстоять интересы своего отдела перед администрацией базового института, а перед высокими инстанциями – интересы своего филиала. Шеф умел по-семейному уладить любой конфликт внутри отдела, авторитет его был непререкаем, он умел прощать ошибки, не помнить старых грехов, не придираться к мелочам. Он был снисходителен, отпускал сотрудниц побегать в рабочее время по магазинам и делал вид, что не замечает опозданий.

И он перенес два инфаркта – этот дородный, лысоватый, с аристократическими манерами мужчина на шестом десятке: первый – когда готовил защиту докторской, второй – уже в филиале.

Всех кровно интересовало, кто же сядет в кресло шефа, – кто-нибудь из своих или варяг? Если свой, то кто именно? Перебрали возможные кандидатуры, их оказалось не так много: завсектором металлогении Моисей Лазаревич Прутков, завсектором коры выветривания Харитон Трофимович Ульяненко, главный инженер отдела Галина Петровна Чудная и Зоя Ивановна Рябова, уже известная читателю.

Прутков по всей видимости отпадал – хороший геолог, хороший человек, но слишком мягкий, деликатный, не член партии и вообще… Зоя Ивановна, когда ей стали намекать на такую возможность и виться около нее, в надежде завоевать особое расположение и доверие, без обиняков заявила, что, во-первых, далеко не всякая женщина может быть хорошим руководителем, во-вторых, на этой должности надо собачиться, чего она не любит и не умеет.

Оставались Ульяненко и Чудная, «Баба Халя», как ее называли за глаза, поскольку она на самом деле была уже бабушкой.

Баба Халя ученым была никаким, но у нее был большой производственный стаж, друг молодости, занимавший солидный пост в республиканском министерстве геологии, и собственные незаурядные компиляторские способности; без компиляций, как известно, ни одна наука развиваться нормально не может. Кроме того, Баба Халя была очень осмотрительна, ничего с кондачка не решала, и в силу этих качеств, а также благодаря житейскому опыту, целиком разделяла взгляды тех геологов, которые имели в науке и геологоразведке ключевые должности.

Несмотря на заметное служебное положение, Баба Халя выглядела как обремененная большой семьей домохозяйка: на работу ходила не с портфелем или папкой, а с хозяйственной сумкой, одевалась как попало, волосы прибирала как придется. И только внимательно приглядевшись, можно было заметить на ее бесстрастном лице следы былой привлекательности.

Те же особы, которые прочили кресло завотделом Зое Ивановне, переключились теперь на Бабу Халю, и она охотно им внимала, розовела, как девица от комплиментов, но это был румянец удовольствия, а не смущения. Вскоре выяснилось, что Баба Халя не сидела сложа руки в ожидании, когда ее призовет начальство и предложит занять кресло шефа, а весьма разворотливо принялась влиять на ход событий. Образец усидчивости, минута в минуту приходившая на работу и уходившая, она в течение недели дважды опоздала минут на сорок, а в остальные дни отпрашивалась за час до звонка – куда-то, верно, ходила, хлопотала. И все интересовалась, не звонил ли кто в ее отсутствие.

Сотрудники отметили еще одну необычность в поведении Бабы Хали: сделалась она вдруг любезной и разговорчивой, эта бука-молчальница, и даже как-то по-особому начала хихикать и неуклюже заигрывать с сотрудниками – будто ей не завотделом в научном учреждении хотелось стать, а предводителем вольной ватаги, которая выбирает атамана по древней формуле «люб – не люб».

Но ничего у Бабы Хали не получилось с атаманством. И. о. завотделом назначили Харитона Трофимовича Ульяненко.

Истекли две недели с того дня, как шеф подал заместителю директора заявление об увольнении, настал час прощания. Сотрудники преподнесли шефу позолоченный коньячный набор. Шеф обошел все кабинеты отдела, каждому сотруднику пожал руку, нашел для каждого какие-то добрые слова. И тогда с неумолимой очевидностью стало всем понятно, какого умного и великодушного руководителя они лишились. И кто-то из женщин не смог сдержать слез, а слезы заразительны. Да и сам шеф был расстроен – десять лет, все-таки…

Несколько дней, приличия ради, кабинет шефа пустовал. А потом в него перебрался со своими разбухшими потрепанными папками с оборванными тесемками Харитон Трофимович Ульяненко.

Такие вот события произошли в рудном отделе филиала, пока Заблоцкий искал и обретал себя в краях иных. Остается только добавить, что шеф был научным руководителем его диссертации.


У него было восемь исправных кассет, он быстренько зарядил их в чулане и сложил стопкой на приборной доске. Включил свет, поставил объектив с малым обзорным увеличением, подвинул «гармошку» вверх, ловя фокус, и один за другим просмотрел предназначенные для съемки шлифы. Интересовала его в данном случае не только их фотогеничность, но и логика научного мышления Зои Ивановны, вернее сказать, не могла не интересовать, – геолог все-таки, не просто фотограф. Он знал, над каким разделом Зоя Ивановна сейчас работает, что стремится доказать, что – опровергнуть, и невольно хотелось установить степень ее объективности, ибо в поле зрения даже одного шлифа при желании можно увидеть противоречивые вещи, а можно их и не увидеть.

На каждом шлифе чернильной точкой на покровном стеклышке отмечено, какой именно участок нужно сфотографировать, а на листке бумаги – номер шлифа и краткое пояснение. Это – чтобы не беспокоить Зою Ивановну поминутно. Вначале Заблоцкий ревниво искал в каждом шлифе участки более выразительные с его точки зрения и показывал их Зое Ивановне, но та, ненадолго приникая к окуляру, неизменно просила снимать тот участок, который она выбрала. В конце концов Заблоцкий оставил свои притязания – и как руководитель, и как ученый, и как женщина Зоя Ивановна имела право на упрямство.

Отсняв четыре кассеты, Заблоцкий снова заперся в чулане. Работал он на плоской пленке повышенной светочувствительности, вскрывать и обрабатывать которую нужно было в темноте. В кювете с проявителем помещалось впритык четыре пленки; чтобы они не наползали друг на друга, раскладывать их приходилось пальцами, а не пинцетом, и кончики пальцев у Заблоцкого стали бурыми, как у заядлого курильщика. Пока пленки проявлялись, он перезарядил кассеты. Потом, держа негативы попарно за уголки, вынул их из проявителя, пополоскал в воде и сунул в фиксаж. Подождав минуту, включил свет, проверил, как получилось. Брака, слава богу, не было, и он пошел курить.

В закутке у пожарного крана перекуривали два мэнээса-буровика и старший инженер сектора металлогении Сеня Шульга-Потоцкий, признанный острослов и анекдотчик. Источником его юмора и сатиры, равно как и предметом их, обычно была собственная теща, в далекой молодости – ездовой у батьки Махно. Однажды она за каким-то делом приходила в филиал к зятю, и Сенины сотрудники бегали взглянуть на нее. Зрелище оказалось и впрямь запоминающимся: громоздкая старуха с пронзительными черными глазами, волосатой бородавкой на лбу и темными усиками. «Как ты с ней ладишь?» – спрашивали потом Сеню. «Я ей сдаюсь», – смиренно отвечал он.

В Сениных рассказах собственный юмор настолько переплетался с современным фольклором, обогащая и дополняя друг друга, что Сеня иной раз казался автором многих анекдотов, а может, и был таковым – придумывает же их кто-то.

В настоящий момент Сеня рассказывал очередной случай из личной жизни, которую без смущения сделал достоянием, сотрудников, и, судя по панихидному выражению лица, подбирался к главному.

– …приходит к ней соседка тетя Блюма, и она ей битый час рассказывает про свои болячки: «Вы хотите стенокардию – так она у меня есть. Вы хотите ревматизм – пожалуйста. Склероз – тоже у меня: вот я читаю, вот я забываю. А ко всему еще у меня мозоль на большой палец. Но я лечусь. Днем я в водяной полуклинике, вечером – в пятой полуклинике…» О, она все болезни лучше врача знает, за свое здоровье любому глотку перервет!

Мэнээсы громко и охотно смеялись.

– И что же тебе сказали в месткоме? – спросил один из них.

– Мне сказали: «Сеня, таких, как ты, много, а квартир – мало. Защищайся скорей, тогда поглядим». Защищайся… Как будто это от меня, зависит.

И посмотрел своими печальными голубыми глазами на Заблоцкого.

Заблоцкий понял, что разговор может перейти на него, и попытался вернуть Сеню в русло современного городского фольклора:

– Что новенькое передает «армянское радио»?

– Ничего, друзья мои, совершенно ничего, – сокрушенно покачал головой Сеня, снова обращаясь к мэнээсам. – И знаете почему? Умер тот старый еврей, который задавал вопросы.

Заблоцкий улыбался, мэнээсы опять смеялись и не хотели отпускать Сеню, хотя все уже покурили и бросили окурки.

– Сеня, теща тещей, а сына ты себе сделал, а?

– Сделал, друзья мои. Три пятьсот!

– Обмыл?

– А как же! Грамм за грамм.

– Один семь бутылок выкушал?

– Один? Почему один – с дорогими родственниками, с родным коллективом.

– Теперь твоя теща его затискает, – сказал второй мэнээс.

Сеня печально и слабо махнул рукой.

– Не говори. Когда она его берет на руки, у меня сердце обрывается…

Витька первые недели тоже выглядел таким заморенным, что страшно было до него дотронуться, повернуть, перепеленать? Казалось, потяни за ручонку – и оторвется. Это уж потом, месяцев с трех, когда его начали подкармливать, стал он наливаться, стал походить на младенца: и складки на ногах обрисовались, и попочка появилась. А в шесть-семь месяцев он таким щекастым крепышом был, что теперь, глядя на фото той поры, трудно поверить, что это – Витька…

Мэнээсы – упитанные, спортивного склада ребята лет двадцати пяти-двадцати семи, скорее всего не женатые, а если и женатые, то бездетные пока еще, не испытавшие отцовства, – слушали Сеню, посмеиваясь чуть снисходительно, чуть иронично, но без сочувствия. Так люди, считающие себя умными и практичными, посмеиваются над всеми прочими – не из их круга, не их бога. Ну и шут с ними! Слишком хорошо стали мы жить, слишком для себя, даже детей нам не нужно, не нужно возни с ними, ночей бессонных, забот неусыпных. Это все мешает. Как там они рассуждают, эти люди: дети – цветы жизни, но пусть они цветут не под моим окном.

– Алексей, минутку, – сказал Сеня, видя, что Заблоцкий уходит. Он догнал его, взял под руку и заговорил, понизив голос: – Я, конечно, понимаю, старик, что мы не настолько близки, чтобы я мог обратиться к тебе с такой просьбой, но мне вот так нужно и вот так срочно… – Сеня чиркнул себя два раза ребром ладони по горлу.- Всего три штучки.

– Микрофото, что ли?

– Они самые. У тебя, говорят, здорово получается на твоей приставке, а мне для клише надо, статейку в сборник берут…

– Чем ты сейчас занимаешься?

– Ты знаешь, в сущности – ничем, но это отнимает массу времени… Хоздоговор с трестом, все те же пегматиты. Мой конек, моя палочка-выручалочка.

– И твой крест?

– Да, и мой крест. Это ты тонко подметил. Кстати, чтоб тебя не угрызала совесть, я могу попытаться использовать официальные каналы, оформить заказ. Потом премию получишь по моей теме. На стаканчик хватит…

– На стаканчик чего? Семечек? Нет, Сеня, никаких каналов и заказов. Сугубо частным порядком и так, чтобы шефиня не видела.

Сеня Шульга-Потоцкий, несмотря на претенциозную двойственность своей фамилии (в чем, впрочем, он не был повинен) и репутацию острослова, вызывал у Заблоцкого симпатию. Ему вообще нравились иронические люди ибо настоящая, не напускная ироничность есть сочетание ума, чувства юмора, независимости мышления и самообладания. Последнего качества Заблоцкому недоставало, и его ироничность трансформировалась на выходе в сарказм, непочтительность или просто дерзость. А с Сеней этого не случалось, Сеня всегда держался в рамках хорошего тона, хотя происхождения был самого что ни на есть простого: отец – маляр-альфрейщик, мать – вагоновожатая, плюс теща-махновка… Нравилось Заблоцкому и то, что Сеня не искал легких путей в своей работе. Другой на его месте и с его материалом давно бы уже защитился, а Сеня все раскапывал новые противоречия, пытался объяснить их, и научная добросовестность и щепетильность мешали ему свести концы с концами и поставить наконец точку или на худой конец многоточие.

Когда Заблоцкий вернулся на рабочее место, то обнаружил на приборной доске рядом со своими шлифами четыре чужих. На вопрос, откуда они взялись, Зоя Ивановна ответила, что шлифы принес Коньков. Сказав это, она сделала паузу, ожидая, по всей вероятности, что Заблоцкий даст какие-нибудь пояснения на этот счет, но Заблоцкий молча скрылся за шкафами, включил прибор, громыхнул стулом, усаживаясь, и тогда Зоя Ивановна добавила:

– А вообще, Алексей Павлович, я бы вас просила ничего никому в дальнейшем не обещать, иначе вам не дадут спокойно жить.

– Я ничего Конькову не обещал, – возразил из-за шкафов Заблоцкий. – Я ему сказал, что работаю на вас, что пусть договаривается с вами.

– Во-первых, работаете вы не на меня, а на тему. Во-вторых, Коньков без вашего согласия ко мне не пришел бы. И в-третьих, вам легче отказывать, чем мне: вы все-таки мужчина, и вы – непосредственный исполнитель.

В другое время Заблоцкий наверняка затеял бы с Зоей Ивановной дискуссию, кому из них легче отказывать, но голова все еще болела, да и тон Зои Ивановны не располагал к трепу. Он буркнул: «Хорошо, учту», – и занялся шлифами. Сегодня непременно надо отснять и проявить все, что приготовила Зоя Ивановна, и Сене сделать негативы. Завтра – отпечатать снимки, и если останется время – сделать негативы Конькову. Подождет до завтра.

Руки привычно делали свое, а в голове перемалывалась вхолостую всякая всячина – все, чем жив был Заблоцкий последние дни: где раздобыть денег для поддержания живота… как установить связь с Витькой, минуя Марину… у матери скоро день рождения, подарок нужно… бабка последнее время ворчит, что зря пустила парня, надо бы двух девочек… Все верно, бабуся, два раза по пятнадцать больше, чем один раз по двадцать… И сквозь эту бытовщину, где всем правит и во главе всякого угла стоит окаянный рубль, петляла и прорывалась, нацеливаясь в совесть, в самую ранимую ее сердцевину, давняя и потаенная укоризна: когда же ты, уважаемый, перестанешь заниматься самоедством, когда отряхнешь с себя уныние и засядешь за микроскоп, за свои неначатые замеры, за неоконченную диссертейшн?

Зачем, собственно говоря, ты вернулся? Только для того, чтобы закончить диссертейшн. Так постарайся же, докажи, что в состоянии доводить начатое дело до конца и, значит, достоин доверия и уважения. А вместо этого уже больше двух месяцев ты все тянешь резину, все откладываешь и откладываешь, каждый понедельник собираешься начать новую жизнь и, не начав, к вечеру успокаиваешь себя тем, что помешали непредвиденные обстоятельства, но уж со следующей недели – обязательно… Сколько можно?

Ладно, решил Заблоцкий, все, хватит. Этак я никогда не начну. Сегодня работаю до половины шестого, затем сажусь за столик Федорова – и часов до девяти. За вычетом ужина и перекуров – три часа чистого времени. Это же капитал! Если даже пять замеров в час – за вечер пятнадцать замеров. Десять вечеров – сто пятьдесят замеров, сто вечеров – тысяча пятьсот. А мне за глаза хватит тысячи. Месяц на обработку, месяц на оформление, месяц туда-сюда – и в мае работа готова. И все, и нечего киснуть. Я один, никто не дергает, не отвлекает, идеальные условия! Сеня с его чадами и домочадцами может мне позавидовать. Вообще это следовало бы ввести в законодательство: будущим диссертантам для последнего, решающего броска брать у собственной семьи отпуск на манер административного и…

Приоткрылась дверь, мужской голос сообщил:

– Заблоцкого к телефону в двадцать первую.

«Кому я понадобился? – с тревогой подумал Заблоцкий. Звонили ему редко, – С Витькой что-нибудь? С мамой?»

В двадцать первой собрались люди, которые работали главным образом на себя и потому в надзоре не нуждались. Все они были с разных тем, но все приблизительно ровесники – от тридцати пяти до сорока. Одинаковый возраст, одинаковое служебное положение, одинаковая цель – все это сдружило их. И поскольку начальства не было, в двадцать первой царила атмосфера юмора, взаимных безобидных подначек и невинных поборов-штрафов.

Причин для наложения штрафов было множество: курение в комнате; употребление грубых слов; болтовня, если она мешает другим; дурное настроение; чихание и кашель; насвистыванье; старый анекдот и тому подобное – всего пятнадцать пунктов. Кроме того, существовала еще система налогов за услуги, где самым дорогим было приглашение к телефону сотрудников из других комнат: «однополый» разговор – пять копеек, «разнополый» – десять. Дело в том, что по давней, неизвестно кем утвержденной схеме двадцать первая имела на коммутаторе выход в город, а большинство остальных комнат этого выхода не имели.

Сотрудники отдела больше всего возмущались по поводу платы за телефон, но терпели: откажешься платить – оштрафуют за жадность и в другой раз не позовут.

Казна – банка из-под кофе с припаянной крышкой – была прикреплена металлическим хомутиком к тумбочке, на которой стоял телефон, однако мелочь бросали не в копилку, а в блюдце-монетницу: чтобы без обмана и чтоб можно было в случае необходимости взять сдачу. Рядом на стене висело «Уложение о штрафах и налогах», которое заканчивалось странным изречением: «С миру по нитке – голому петля». В конце дня казначей опускал деньги из монетницы в прорезь копилки. Время от времени копилка вскрывалась и устраивалось чаепитие, на которое приглашались гости из других комнат – чтоб не так обидно было.

Заблоцкий взял лежавшую подле аппарата трубку.

– Я слушаю.

– Аллоу, Алексей, это Коньков. Я тебе там шлифы принес, видел? Места, которые надо сфотографировать, я пометил. – Звучный баритон, усиленный микрофоном, звучал густо, как голос Левитана, и в нем не было ни просительной, ни извинительной интонации, одна лишь деловитость. – Меня интересует микроклин, пертитовые вростки и сопутствующая пылевидная минерализация. Там увидишь – решетка такая, а в ней…

– Я знаю, что такое пертитовые вростки, – перебил Заблоцкий. Он был раздосадован вдвойне, втройне: этот барин поленился задницу от стула оторвать, спуститься на другой этаж и еще разговаривает, как со школяром… – Будет время – сделаю. А чего это вы по телефону? Спустились бы, снизошли, так сказать, вот и поглядели бы вместе.

– Я звоню из треста, а это, как ты знаешь, довольно далеко. Кроме того, Зоя Ивановна меня так неласково встретила, что я теперь страшусь даже на вашем этаже появляться. И потом, Алексей, мною замечено, что обещание по телефону обязывает гораздо больше, чем, скажем, где-нибудь в коридоре. Обещание по телефону – это, дорогуша, почти равносильно обещанию с трибуны или письменному обязательству.

– Василий Петрович, когда все будет готово, я вам позвоню или дам телеграмму. Завтра или послезавтра. Скорее всего – второе.

– Второе – это девятнадцатое, а крайний срок представления материалов в сборник – восемнадцатое, то есть завтра.

– Ну, может, завтра к концу дня успею. Будьте здоровы.

Заблоцкий надавил штырек и представил себе, как Коньков осекается на полуслове, услышав частые гудки, как рассерженно бросает трубку в гнездо аппарата (в тресте повсюду красивые чешские «лягушки» из цветной пластмассы, не то что это черное допотопное устройство, трубкой которого можно забивать гвозди, а шнур вечно перекручен до узлов и петель). Он повертел в ладони трубку, раскрутил шнур и положил трубку на место. Кинул в монетницу пятак и, направляясь к двери, сказал:

– Грабители. Последнее отбираете.

– Поговори, поговори, – пообещал один из старших инженеров.

О Конькове он тут же забыл, вычеркнул его из памяти до послезавтра и переключился на текущее, на шлифы Зои Ивановны, а сам постепенно настраивался на тихий вечерний час, когда засядет за микроскоп. Такая настройка – он знал по прошлому – была необходима: помогала распределить силы, не выкладываться полностью на дела служебные, сэкономить что-нибудь и для себя.

После обеда он подошел к шефине.

– Зоя Ивановна, я хочу сегодня со столиком Федорова поработать. Можно?

Зоя Ивановна подумала самую малость и сказала с непривычной, не свойственной ей предупредительностью: – Да, Алексей Павлович, конечно… Где-то у меня тут ключ лежит.

Зоя Ивановна до половины вытянула ящик стола, заставленный коробочками со шлифами, и принялась шарить рукой в дальнем углу. Ключа там не оказалось. Зоя Ивановна открыла одну тумбу стола, потом другую, ящики обеих тумб тоже были заняты коробочками со шлифами, книгами, папками, а в самом низу лежали завернутые в газету туфли – не новые, но вполне приличные, чтобы носить на работе.

Ключ отыскался в коробочке со скрепками. Подавая его Заблоцкому, Зоя Ивановна сказала:

– Можете устраиваться за моим столом, – и добавила многозначительно: – Давно пора.

Это была милость. Зоя Ивановна не терпела, когда кто-то сидел за ее столом, пользовался ее осветителем, не говоря уж о микроскопе. Отходя от стола шефини, Заблоцкий поймал мимолетный косой взгляд Вали и понял, что Валин счет к нему все увеличивается.

Потом Заблоцкий спустился на первый этаж, в библиотеку. Это были владения Аллы Шуваловой – рослой, статной девицы с короткой стрижкой и ямочками на щеках. С Аллой можно было потрепаться, не боясь, что твои секреты и горести станут всеобщим достоянием, можно было стрельнуть хорошую сигарету. Алла была человеком неустроенным в личной жизни, ее уже несколько лет водил за нос некий Володя – бросать не бросал и жениться не женился, – и это обстоятельство, неустроенность эта вызывала у Заблоцкого сочувствие, ибо людей благополучных он недолюбливал. Вообще Алла стоила внимания во всех смыслах, Заблоцкий это понимал, но… Алла была чуть выше его и, как всякая женщина, выглядела рядом с ним крупнее, и потому мужское самолюбие не позволило бы Заблоцкому показаться с Аллой на людях. Предрассудок в эпоху феминизации, но так уж Заблоцкий считал.

Алла выдала ему петрографический справочник, за которым он и пришел, угостила «Столичными» со Знаком качества; они прошли в глубь помещения и уселись на подоконник вполоборота друг к другу.

– Как жись? – спросила Алла, дружелюбно оглядывая Заблоцкого удлиненными косметикой карими глазами. – Побледнел, осунулся… Перживашь?

– Ни в одном глазу, – ответил Заблоцкий и вдруг неожиданно для самого себя спросил: – Слушай, мать, а не поможешь ли ты мне комнату найти?

– Комнату? – Алла задумалась. – Комнату… Ты у какой-то бабуси живешь? Что, отказ? Девиц небось приводить начал?.. Погоди, дай сообразить. Комнату, комнату… И чтоб хозяйка не старше тридцати? – Она засмеялась, ловко стряхнула пепел в открытую форточку. – Алька, а хочешь, я тебя женю? Двухкомнатная секция, все удобства, телефон, и хозяйка оч-чень даже ничего, знойная брюнетка…

– Как-нибудь в другой раз. И потом – телефон, брунэтка – нет, это не для меня. Мне бы что попроще.

– Попроще, но с удобствами?

– Можно даже, чтоб удобства во дворе. Я не гордый.

– Ладно, Алька, я подумаю.

– Подумай, мать, подумай… А что у тебя? Как твой клиент?

– Я уже и не знаю, кто у кого в клиентах ходит… Как, как… Никак! На прошлой неделе были в кинематографе, завтра поход в филармонию. Так и живем.

– Напряженной духовной жизнью. Ну, молодцы, продолжайте в том же духе… Так ты подумаешь?

– Подумаю, Алька, подумаю. Беги, родной.

На втором этаже Заблоцкий увидел Василия Петровича Конькова, который, руки за спину, прогуливался неподалеку от их комнаты и кого-то ждал, судя по всему. Заблоцкий на ходу кивнул ему, мимолетно порадовавшись, что не поддался настырным его уговорам, а сам продолжал думать о предстоящих делах. Коньков его окликнул:

– О-у Алексей!.. Ты сверху, снизу? Харитона Трофимовича не встречал? Где он ходит… Кстати, у меня к тебе один разговор. Ты после работы домой?

– У меня сегодня продленный день, домой поздно пойду.

– Что так?

– Пора о карьере позаботиться.

– Ого, слышу голос не мальчика, но мужа… Что ж, удачи!

Коньков одобрительно кивнул, сделал ручкой и удалился. «Не Харитона, а меня он ждал, – осенило Заблоцкого. – А что ему еще надо?»

До конца рабочего дня оставалось минут двадцать, начинать новый цикл не имело смысла. Заблоцкий зарядил пустые кассеты, развел на завтра проявитель. Что еще сделать? Он заложил в салазки держателя один из шлифов Конькова, включил свет. Да, классический микроклин, отлично видны пертитовые вростки, и вообще фотогеничный шлиф. Будет доволен.

Как колокол громкого боя, врубился электрический звонок в коридоре. Мертвых мог поднять этот оглушительный будильниковый трезвон, вздрогнули даже те, кто его ждал. Вздрогнули и кинулись со стульев, как с низкого старта, сея теплый ветер, взмахивая портфелями, папками, хозяйственными сумками, взвихривая пыль на лестничных заворотах, дробно топоча каблуками, достигли первого этажа вестибюля, дверь подержалась открытой, пока все выскакивали ошпаренно на улицу, потом хлопнула – и стало тихо-тихо…

Какое же это благо – оказаться одному в комнате, в рабочем кабинете, на рабочем месте, но без дорогих сослуживиц, без изнурительной их болтовни… Даже Зоя Ивановна в этом смысле не исключение, особенно по понедельникам, – намолчится за два дня в своих хоромах с малолетней Галкой. А уж коль шефиня заводит разговор, то Эмма Анатольевна и Валя, конечно же, спешат ее поддержать и до того разойдутся, что Зоя Ивановна давно в микроскоп уткнулась, а эти все стрекочут, все стрекочут, и оборвать их шефине уже неудобно – сама начала…

А ты так и не научился думать на людях, не умеешь отключаться, тебе подавай отдельный кабинет с видом на тихую зеленую улицу, а еще лучше – стол с настольной лампой, чтоб бросала круг света только на бумаги и книги, а все остальное – в полумраке… Замашки, прямо скажем, академические, откуда только? Хотя сейчас и в Академии мало кто располагает отдельным кабинетом. Современная наука – дело коллективное.

Заблоцкий хозяйничал на столе Зои Ивановны: привинчивал к микроскопу и регулировал столик Федорова, раскладывал шлифы, сдвинул книги, чтобы освободить место для коробки с набором иммерсионных жидкостей – определять, так определять!

Едва он укрепил шлиф между двух полусфер и начал вращать его, как в коридоре за дверью брякнуло ведро и вошла с тряпкой в руке Анна Макаровна – пожилая уборщица. Не удостоив Заблоцкого взглядом, она прошла к окну и начала уборку: наклоняясь к столу, фукала несколько раз, сдувая пыль, обмахивала тряпкой свободное от бумаг пространство и переходила к следующему столу.

Чтобы не мешать, Заблоцкий отошел к двери, а Анна Макаровна пофукивала, помахивала тряпкой и мстительно бормотала себе под нос:

– Антилигенция… Вчера ушла – нарочно ведро тряпкой прикрыла. Седни прихожу – тряпка валяется, ведро оплевано, веник оплеван, окурков понабросали… Буду в товарищескийсуд подавать. Безобразия какие…

Потом она шваброй протерла паркетный пол и удалилась, понесла свое раздражение на «антилигенцию» дальше, а Заблоцкий вернулся к микроскопу.

Когда он последний раз работал со столиком Федорова? В апреле, восемь месяцев назад. Всего восемь месяцев, а столько за это время произошло: завалил предзащиту, съездил на Север; разошелся с женой; сменил профессию… Иному на целую жизнь хватит. А вот работать со столиком Федорова не разучился. Руки сами помнят, что где расположено, что надо повернуть, что подвинуть… Не творческая работа, если разобраться, черновая, не требующая особой квалификации. Единственное, что здесь необходимо, – добросовестность. В геологии вообще многое на добросовестности зиждется. Взять хотя бы площадные поиски, как было, например, у Князева. Отрабатываешь участок, покрытый четвертичными, знаешь, что по маршруту ничего кроме болот и ледниковых гряд не встретишь, уверен в этом, – и все-таки идешь…

Шагов по коридору Заблоцкий не услышал, зато пошевеливание ключа в замке услышал сразу – такой у них замок был, что не с первого раза ключом снаружи отпирался, а если ставить на «собачку», рассохшаяся дверь приотворялась. «Кого это несет?» – с досадой подумал он, не оборачиваясь, – может быть, его занятой вид отпугнет визитера.

– В дверях стоял наездник молодой, – продекламировал знакомый голос, и Заблоцкий обернулся, не веря своим ушам. В дверях стоял Коньков.

Глаза его не сверкали, как молнии, а лучились доброжелательностью, он весь ею лучился. Подошел, присел на краешек Валиного стола, оглядел с приятной полуулыбкой комнату, будто был здесь впервые, покачал носком добротного коричневого полуботинка.

– Трудимся, значит?

Заблоцкий оставил этот вопрос без внимания, сосредоточенно вводил в микроскоп кварцевую пластинку и следил, как изменяется окраска минералов. Коньков, однако, и не ожидал ответа.

– Ты знаешь, Алексей, если бы мы находились в капстране и я был бы твоим шефом, я бы немедленно уволил тебя, застав за таким занятием. Немедленно.

Не отрываясь от микроскопа, Заблоцкий все же чуть шевельнулся, давая тем самым понять, что хоть и занят, но слушает.

– Хочешь знать, почему? – продолжал Коньков. – Изволь. Потому, что ты занимаешься неквалифицированным трудом, тратишь время и силы на работу, которую с таким же успехом может выполнить рядовой инженер.

– Но я и есть рядовой инженер, – сдержанно сказал Заблоцкий; единственное его спасение – холодная сдержанность, иначе Конькова не вытурить.

– В данном случае я имею в виду не должность, а квалификацию. Петрограф твоего класса мог бы найти себе занятие поинтересней.

– А мне, может, это интересно, – сказал Заблоцкий, выводя на крест нитей нужное зерно. – Может, это мое хобби… У вас есть хобби, Василий Петрович?

– Хобби не должно быть связано с работой, дорогуша. А если связано, – значит, уже не хобби.

– А у меня вот связано. Мое хобби – моя работа. Я горю на работе, разве не заметно? Жареным пахнет – чувствуете? Это я горю на медленном огне науки. Я тире передовик. Мне Зоя Ивановна медаль обещает за мое рвение.

Коньков смиренно выслушал эту тираду, и когда Заблоцкий снова уткнулся в микроскоп, сказал:

– Алексей, а я ведь к тебе не просто так. Как ты выражаешься, я тире по делу. Можешь мне уделить пять минут?

– Как вы выражаетесь, извольте, – Заблоцкий поставил микроскоп вертикально, достал из кармана мятую «Шипку».

– У меня «БТ». – Коньков протянул пачку дорогих сигарет.

– Спасибо, я тире свои.

Коньков протянул Заблоцкому газовую зажигалку со свистящим узким язычком голубого пламени, прикурил сам, почти не затягиваясь, усмешливо спросил:

– Зоя Ивановна тебя не наругает?

– Я скажу, что это вы накурили… Так в чем дело, Василий Петрович?

Козе понятно, что дело, с которым пришел Коньков, сведется к просьбе и что это будет за просьба – тоже понятно. И Заблоцкий с любопытством и некоей долей злорадства уставился Конькову в лицо: с какой миной он будет просить, как воспримет отказ. Но не заметил он на дородном лице Василия Петровича ни тени смущения, ни намека на заискивание, предложение свое тот изложил просто, конкретно и уважительно – деловой человек обращается к деловому человеку. А суть заключалась в следующем: Заблоцкий в нерабочее время (или в рабочее, если удастся) делает для темы Конькова несколько серий микрофотографий, а за это сотрудница Конькова, инженер-петрограф, производит для Заблоцкого измерения на Федоровском столике.

Прозвучало это настолько неожиданно, что Заблоцкому впору было изучать перед зеркалом выражение собственной физиономии. Черт возьми, нежданно-негаданно он делается нужным работником! Он мастер, он необходим. К нему очередь, и он сам устанавливает ее законы. Перед ним заискивают, ему предлагают услугу за услугу. Впервые в жизни он принят в могущественный клан, девиз которого: «Вы – нам, мы – вам». До сих пор к нему относилась только первая часть этой формулы… Ну-ка, старина, не продешеви!

– Давайте уточним, – сказал Заблоцкий, напуская на себя небрежность, – сколько вам нужно снимков?

Коньков, вероятно, был готов к тому, что Заблоцкий сразу откажет, и поэтому откровенно обрадовался.

– Не так много. Около сотни всего лишь. Для такого аса…

– Шлифы, аншлифы?

– И то и другое. Больше шлифов.

– Ясно. А кого вы посадите за столик Федорова?

– Карлович, кого же еще…

Дама эта отличалась добросовестностью и аккуратностью – качества, незаменимые для рядовых науки и для всяких рядовых. Заблоцкий знал, что замерам Карлович можно верить.

– А она согласится?

– Мы не будем ее спрашивать, – тонко улыбнулся Коньков. – Пусть думает, что работает на меня, как ей и положено.

Ну, что ж, прикидывал Заблоцкий, смех смехом, но в этом что-то есть. Столик Федорова – не бог весть какая радость, тем более, когда замеров не десять и не двадцать, и даже не сотня. Микрофото куда интересней, даже сравнивать нечего. Пожалуй, есть смысл…

Заблоцкий помолчал, раздавил окурок на спичечной коробке и бросил в корзину для бумаг. Сдул со стола пепел, фукая, как Анна Макаровна, и только тогда сказал деловито:

– Ваше предложение, Василий Петрович, не лишено интереса, и я мог бы его принять, но меня смущают два обстоятельства. Во-первых, как мы все это с вами оформим? Легально, подпольно? Документально или устно? Как вы это себе мыслите? И во-вторых, как будем рассчитываться? Так сказать, поштучно или повременно?

В конце фразы Заблоцкий выразился недостаточно четко, однако Коньков его понял с полуслова – видно, и сам над этим задумывался.

– Я полагаю, что мы ограничимся джентльменским соглашением, негласным, разумеется. Что же касается эквивалента, то давай прибросим – так, чтобы и тебя не обидеть, и Генриетту Викентьевну уберечь от перегрузок, она у нас старенькая.

Быстро и ловко, как опытный ухажер, он подсел к Заблоцкому, выдернул из бумаг Зои Ивановны чистый листок, молниеносно провел посредине линию поперек, и они, касаясь друг друга плечами и коленями, увлеченно препираясь, быстренько вывели по обоим видам работ норму времени на единицу, подбили бабки, и получилось, что Заблоцкому при его нынешней загрузке на сто «левых» снимков потребуется около месяца, а Карлович тем временем сделает триста замеров.

– На оставшиеся семьсот я тебе тоже покупателя найду, – пообещал Коньков.

– Правильнее будет – обменщика.

– Тогда уж – менялу. Обменщик – это по обмену жилплощади.

– Пусть так. Никогда не менялся – нечем было. – Заблоцкий прищурился. – А может, кто-нибудь и диссертейшн вместо меня напишет? А я – микрофото…

– Почему бы и нет? Очень даже да…

Коньков дружески приобнял Заблоцкого за плечи, поставил на место стул и вновь присел на Валин стол. С минуту помолчал, поощрительно улыбаясь Заблоцкому, сказал:

– Алексей, еще одно предложение. Раз уж мы договорились, оставь в покое столик Федорова и давай начнем прямо сейчас. Мне завтра статью сдавать в сборник, сам понимаешь. По нашим подсчетам, это займет не больше часа, так ведь? Если позволишь, я буду у тебя на подхвате, а потом поедем ко мне. Поужинаем, спрыснем наш договор. Согласен? Ну вот и отлично. Закругляйся, а я пока позвоню домой, распоряжусь насчет ужина.

Он вышел, оставив Заблоцкого наедине с микроскопом. Ну и ловкач, думал Заблоцкий. Такой слона уговорит. И как у него все легко, непринужденно… Непринужденно, но вязко. Прибрал меня к рукам, прибрал. Во, брат, как надо дела обделывать.

Не прошло и часа, как Заблоцкий развешивал зажатые за уголки бельевыми прищепками мокрые негативы, а Коньков сливал растворы в бутыли темного стекла и мыл кюветы.

Еще через пять минут они спустились с высокого крыльца и завернули налево на стоянку автотранспорта.

У Конькова была «Волга» старого выпуска, «горбатая», как прозвали ее в народе, редко встречающегося изумрудного цвета, чистая, невзирая на мряку, в хорошем состоянии. Мягко щелкнула дверца, впуская Заблоцкого, с мягким лязгом закрылась за ним. В кабине пахло хорошими сигаретами. Сиденья покрывала широкая ковровая дорожка, на полу лежали плотные матики-плетенки, баранка в изящном кожаном чехле, и в то же время – никаких излишеств, свидетельствующих о дурном вкусе хозяина: ни плюшевых занавесок с кистями, ни Чебурашки на ниточке перед ветровым стеклом. Впрочем, у Конькова и не могло быть иначе. Трудно было представить его бедно или неряшливо одетым, небритым, в несвежей сорочке, и так же трудно было бы представить его в кабине драндулета.

Как только они уселись, Коньков отомкнул висящий на рулевой стойке замочек с набором цифр и отсоединил никелированную трубу длиной до полуметра.

– Противоугонное устройство? – спросил Заблоцкий.

– Вроде того, – усмехнулся Коньков. – Фиксирует рукоятку скоростей в положении «задний ход». Кроме того, – он подкинул трубу на руке и ткнул ее за себя, в щель между сиденьем и спинкой, – при нужде можно отмахнуться от двух-трех налетчиков.

Он включил зажигание, покачал ногой стартер. Остывший мотор долго не заводился, наконец взялся, зашелестел, застрекотал тихо, как хорошо смазанная швейная машинка, дохнуло из-под пола теплом. Бесшумно и плавно тронули с места, нигде ничего не брякало, не стучало, как в разбитых таксомоторах, из приемника полилась приглушенная музыка. Коньков вел машину уверенно и бережно, позади оставались переполненные трамваи, пешеходы, подгоняемые колючим ветром, битком набитые, кренящиеся набок автобусы. Впервые с какой-то подчеркнутой конкретностью Заблоцкому подумалось, что вот это и есть мерило жизненного успеха и процветания – скоростной комфортабельный легковой автомобиль, который так легко преодолевает пространство, на котором можно подвозить до дому друзей и сослуживцев, совершать с компанией поездки за город, катать красивых женщин.

Миновали центр, свернули в сторону Днепра. Как обрезанные, кончились пятиэтажные коробки первого в городе микрорайона, и словно в другой мир попали. Неширокие асфальтированные или бетонированные улицы вели к Днепру, а по обеим сторонам за штакетниками, решетчатыми или каменными оградами, в глубине дворов, за фруктовыми деревьями, с голыми теперь ветвями, стояли особняки. Из красного кирпича, из серого силикатного кирпича, из шлакоблоков, под шифером, черепицей или железом, с мансардами, балкончиками, обширными верандами, с цветными витражами и круглыми, как иллюминаторы, слуховыми оконцами, непохожие друг на друга и гордые своей индивидуальностью. Почти в каждом дворе виден был гараж, дома, все без исключения, опоясывались снаружи красными газовыми трубами, стало быть, хозяева их ни в угле, ни в дровах не нуждались. Что ж, недаром стоимость этих особняков выражалась пятизначными цифрами в новом масштабе цен. Жили здесь люди состоятельные, большей частью пенсионеры: отставные военные высоких чинов, бывшие полярники, профессора.

Дом Конькова ничем особенным среди прочих не выделялся – из красного кирпича, с высокой, под готику, черепичной крышей, с обязательной мансардой и балкончиком на фронтоне, за решетчатой железобетонной оградой, увитой лозами не то плюща, не то дикого винограда. Едва въехали во двор, как из дому выскочила девица в джинсах и стеганой нейлоновой курточке малинового цвета, ладно сложенная, пригожая лицом, но очень сердитая. Сдвигая коленки и разбрасывая в сторону голени, она подбежала к машине и зачастила:

– Папа, ну что же ты в самом деле?! Мы же договаривались! Неужели нельзя было раньше? Я же просила!

– Лапа, умерь эмоции. Ты видишь – я не один.

– Здрасьте, – буркнула девица, не глядя на Заблоцкого, и, открыв дверцу со стороны водителя, частыми движениями кисти руки подгоняла: – Быстро, быстро!

– Приезжайте с Сережей ужинать.

– Ладно, ладно…

Плюхнулась на сиденье, врубила скорость, машина, как на веревочке, юркнула задом в ворота, развернулась и скрылась из виду, зафырчала по улочке, быстро удаляясь.

– Во дает, – не без гордости сказал Коньков и отрекомендовал: – Моя дочь.

– Я так и подумал, – ответил Заблоцкий с некоторой натянутостью: похоже, что не ему предстояло сделаться в этом доме зятем.

Коньков пошел закрывать ворота, а Заблоцкий оглядывал двор.

Два десятка аккуратно подбеленных снизу деревьев. Ближе к ограде кусты какой-то ягоды. В центре дворa круглая клумба. Налево, к дому, огибая с обеих сторон клумбу, ведет дорожка, посыпанная мелкой щебенкой. И дорожка и клумба окаймлены уложенными «пилой» половинками кирпичей. Справа от клумбы беседка с резными столбиками, все пространство между которыми затянуто проволочным каркасом – для винограда, наверное. Рядом с беседкой прямоугольный штабель стройматериала, аккуратно укрытый клеенкой, – еще какое-то сооружение затевается. В противоположном дому углу двора – гараж, перед ним асфальтированная площадка, асфальтированная дорожка ведет к железным, крашенным зеленой краской, воротам. Чисто, подметено, ухожено. Голая земля только под деревьями, в остальных местах побуревшая короткая трава. Ни намека на пошлые грядки. Жилище цивилизованного человека.

– Вот и вся наша усадьба. – Подошедший Коньков обвел рукой свои владения.

– Летом здесь должно быть неплохо, – сдержанно ответил Заблоцкий.

Вошли в дом через застекленную веранду. В прихожей их встретила хозяйка – худенькая, маленькая, изработанная, на вид значительно старше своего импозантного супруга. «Жена-домработница», – определил про себя Заблоцкий и снова ошибся. Елизавета Семеновна – так звали хозяйку – оказалась вовсе не забитой или затурканной, а ворчливой и даже, кажется, желчной. Во всяком случае, Коньков обращался к ней с заискивающей ноткой и испытал видимое облегчение, когда она, расставив тарелки, разложив приборы и поставив на стол жаровню, удалилась. Помедлив, он вышел следом.

Заблоцкий тем временем осматривался. Находился он в столовой – большой, почти квадратной, в углу которой виднелась дверь, ведущая в следующую комнату. И еще одна дверь была перед столовой, по коридорчику. Впрочем, там могла оказаться не одна комната, а две смежные, например. Здесь комнат пять, не меньше. И еще мансарда. А обстановка как везде: обычные полированные дрова…

Вернулся Коньков. Он нес графин, наполненный словно бы разведенной марганцовкой. Ставя графин на средину стола, спросил:

– Как насчет домашнего вина?

– Не так, чтобы очень, но и не очень, чтобы так. У меня от него голова болит.

В прежние времена тещенька, когда они с Мариной, а потом и с Витькой, бывали у нее, угощала наливками – приятными на вкус, слабенькими, но после них всегда болела голова.

– От этого не заболит, – сказал Коньков. – Хотя для гостей у меня есть нечто получше.

Он подошел к серванту, откинул крышку бара и достал пузатую темную бутылку.

– «Камус», – прочел Заблоцкий на этикетке. – Это что, ром?

– Это «Камю», французский коньяк.

– Французским я не занимался… – пробормотал Заблоцкий, краснея. Марку-то он такую слышал…

Коньков достал из серванта рюмки, фужеры, расставил на столе, быстро и ловко открыл баночку сайры, достал из холодильника тарелочку с нарезанной колбасой, начатый лимон. Потянулся пузатой бутылкой к рюмке Заблоцкого.

– Мне самую малость,- предупредил тот.

– «Камю» стаканами не пьют…

Оттого ли, что вообще не хотелось пить после вчерашнего, оттого ли, что Коньков дважды приделал его с этим «Камю», дорогой коньяк не произвел на Заблоцкого должного впечатления. Он даже не допил того наперстка, что плеснул ему Коньков, отодвинул рюмку.

– Не понравилось? – с улыбкой спросил Коньков.

– Не пошло.

– Переключайся на винцо. Демократическое, плодово-ягодное, собственного производства.

Заблоцкий со вздохом взял протянутый ему фужер, приподнял: «Ваше здоровье!» – отпил половину. Винцо было кисло-сладкое, с легкой горчинкой. Коньков вскинул брови: ну как, дескать? Заблоцкий почувствовал, что в этот раз придется расщедриться на похвалу. Он не удостоил добрым словом ни машину, ни усадьбу, ни дом, и если теперь не похвалит еще угощенье, то будет выглядеть невеждой или, того хуже, завистником.

– Хорошее вино, – сказал он, – И букет, и градусы.

– Слава богу, угодил, наконец.

– Рецепт, конечно, хранится в глубокой тайне?

– Никаких тайн. Виноград, яблоки, черная смородина, чуть-чуть сахару. Могу продиктовать весь технологический процесс.

– Спасибо, не стоит. С садом столько возни…

– Не так уж и много, – не поняв или не приняв иронии, ответил Коньков. – Но тебе еще рано, ты еще молод. Садик – это для тех, кому за сорок, за пятьдесят. Леську, например, дочь мою, палкой не загонишь что-нибудь сделать, а мы с женой – с удовольствием, в охотку. Потом подышим воздухом и я покажу, где что. А сейчас – за микрофотографии и столик Федорова, за наше с тобой успешное сотрудничество!

С этими словами Коньков хватил полный фужер вина и, потянувшись над столом, снял крышку с жаровни. Там, залитые сметаной, тесненько лежали томленные в духовке голубцы.

Заблоцкий всегда ел быстро, если же кушанье ему нравилось, управлялся с ним моментально. Коньков, манипулируя ножом и вилкой, еще с первым голубцом не покончил, а он уже отодвинул пустую тарелку – не так решительно, как это сделал бы досыта наевшийся человек, но с полным соблюдением приличия.

– Уже отстрелялся? – спросил Коньков. – Давай еще подложу… Ты хорошо кушаешь, но мало пьешь. В твои годы у меня было наоборот. Такое впечатление, что ты боишься опьянеть и сболтнуть лишнего.

– Вот уж нет! – Заблоцкий засмеялся. – Мне нечего и некого бояться. Я – рядовой, ниже не разжалуют.

– По этому поводу у меня есть еще один тост: за перспективу. Прошу!

Коньков прижал к губам кончики пальцев, пряча деликатную отрыжку, закурил и откинулся на стуле, держа сигарету на отлете.

– Алексей, ты знаешь, как я к тебе отношусь. Я переживал за твой срыв на предзащите, жалел о твоем внезапном отъезде, да что там говорить… Ты даже представить себе не можешь, как я был огорчен тогда. А сейчас, хоть ты и не очень доволен своим положением, я за тебя рад. И знаешь, почему? Не потому, что ты возобновил работу над диссертацией, нет. Это в порядке вещей, этим сейчас никого не удивить. Я рад твоим успехам в микрофотографии. Ничего, ничего, не улыбайся. Я знаю, что говорю. Ты нашел золотую жилу, и надо по-хозяйски ее разработать.

Коньков говорил, Заблоцкий слушал. Он сидел в приличной комнате, перед ним стояло вино, лежали хорошие сигареты – в последнее время нечасто выпадало такое сочетание. Кроме того, ему говорили комплименты, притом заслуженные, а нас, простых смертных, все-таки больше ругают при жизни, нежели хвалят.

Итак, желающих получить качественные снимки к отчетам становится все больше. Руководители тем начинают возмущаться, почему Рябова монополизировала использование фотомикронасадки, и ропот сей достигает начальства. Приглашают на совет Заблоцкого. И тут он выдвигает свои требования:

1) отдельное помещение;

2) лаборанта;

3) ставку старшего инженера.

Некоторое замешательство. В филиале трудно со штатами, еще труднее с рабочей площадью. Но в этот миг неустойчивого равновесия, когда самый незначительный фактор может повлиять на судьбу всего дела, Заблоцкий выкладывает десяток фотографий – товар лицом, выставочный фонд. Фотографии такие, что и в академических изданиях не всегда встретишь.

В рабочем порядке приглашаются комендант, инспектор по кадрам, и после ряда перестановок, перекраиваний и переселений Заблоцкому отгораживают часть подвального помещения, дают помощника, повышают зарплату. В конце концов, что наша жизнь? Борьба за блага…

Голос Конькова отдалялся, стихал, но Заблоцкому уже не нужна была подсказка, дальше он сам мог все представить…

Теперь он подчиняется непосредственно ученому секретарю. Оставив лаборанту заявку на фотоматериалы, сделав распоряжения по оборудованию «лаборатории микрофотографии», он для начала совершает турне по ведущим геологическим институтам, а поглядеть там есть на что и есть чему поучиться.

Лаборант – это, конечно, большое подспорье, вся черновая работа переходит к нему, Заблоцкому остается теперь главное – съемка, и развязаны руки для новых поисков и усовершенствований. Однако резерв свободного времени – его тактический секрет, начальству он жалуется на все возрастающую нагрузку. А к нему уже просачиваются в обход легальной очереди разные люди, которым позарез, срочно нужны микрофото, в том числе и из других учреждений, и каждый предлагает то помощь, то услуги, то деньги за сверхурочную работу.

Всякая популярность быстротечна и нуждается в новых подтверждениях. Втайне он готовит для начальства сюрприз: цветные слайды для публичной демонстрации. Начальство потрясено и растрогано. И тут, в апофеозе славы, – «закидон» насчет квартиры.

С жильем в филиале туго. Строительство ведется на паях, горисполком дает не более двух квартир в год, а очередь, утвержденная месткомом, – лет на пятнадцать. Прозрачный намек на то, что в тресте (или в горном институте) ему предлагают работу и обещают комнату. Начальство в панике – потерять такого работника! Что же делать? Ломать очередь? Это вызовет бурю негодования и поток жалоб – Заблоцкий не доктор и не кандидат. Как же быть?

В конце концов выход найден. Заинтересованные лица собирают по подписному листу деньги на однокомнатную квартиру, находят и кооператив, где вот-вот сдается дом, и вручают Заблоцкому необходимую сумму – взаимообразно, разумеется, с рассрочкой, скажем, ну… на пять лет… О, предел мечтаний, – отдельная однокомнатная квартира! Заведу себе кота, и никто мне больше не нужен, буду работать в тишине, сколько влезет!..

– …и за особые заслуги, – услышал тут Заблоцкий голос Конькова, – за особые заслуги руководство и местный комитет премируют тебя тридцатипроцентной путевкой в дом отдыха и выхлопочут койку в общежитии аспирантов…

Заблоцкий бывал в этом общежитии, давно превращенном в огромную коммунальную квартиру, где неширокий коридор с дверями по обе стороны заставлен кухонными шкафчиками с керогазами, детскими колясками, трехколесными велосипедами (зимой – саночками), помойными ведрами, увешан корытами, тазами, стиральными досками. Чистилище для пожилых аспирантов и молодых кандидатов, где врата рая – дверь вожделенной собственной квартиры…

Заблоцкий покачался вместе со стулом (привычка, за которую ему попадало сначала от мамы, потом от Марины) и сказал:

– Картина перспективная, картина заманчивая, но боюсь, что у меня тогда совершенно не останется времени для науки.

– Для науки? – Коньков высоко поднял брови. – Для какой науки?.. Ах, для науки… А ты уверен, что наукой нужно заниматься именно тебе?

– Мне так кажется… – Заблоцкий пожал плечами. – А вы уверены?

– В том, что тебе?..

– В том, что вам.

– Процентов на сорок, если брать в среднем. А пределы изменения – ну, скажем, от пяти до семидесяти пяти.

– Сорок – это мало. Это можно считать, что жизнь не удалась, поскольку вы занимаетесь именно наукой.

– Ну-у, Алексей, ты максималист. Для меня сорок процентов означают: удалась, но не совсем.

– Принимаю вашу поправку, я действительно максималист. Но, если не секрет, какая же сфера деятельности удовлетворила бы вас на сто процентов?

– Ста процентов здесь быть не может, человек никогда не бывает доволен на сто процентов. Примем, что верхний предел – девяносто.

– Примем, – сказал Заблоцкий. – Так какая же?

Коньков наполнил фужеры, отпил из своего, жестом предложил Заблоцкому сделать то же, поддел ложечкой дольку абрикоса в розетке с янтарным тягучим вареньем, пососал ее, смакуя, и только тогда ответил:

– Если брать геологию, то меня полностью удовлетворила бы должность министра. А вообще я когда-то очень хотел стать оперным певцом. – Холеное лицо Конькова оживилось. – В молодости я серьезно занимался пением, ах, как мне это нравилось! Как мне нравились эти благородные партии для баритона: князь Игорь, Жорж Жермон, Валентин, Елецкий…

Я вас люблю, люблю безмерно,
Без вас не мыслю дня прожить…
– пропел он негромко и с чувством, дирижируя себе рукой. Голос у него действительно был.

– Участвуйте в самодеятельности, добирайте недостающие проценты. В Доме ученых, я слышал, неплохая оперная студия.

– Самодеятельность – это недурно, но что это мы все про меня да про меня. Тем более, что речь, кажется, шла о тебе.

– Разве? – лицемерно сказал Заблоцкий. – Я уже что-то не помню. Так о чем же мы говорили?

– О науке, друг мой, о том, следует ли ею заниматься. В частности, тебе.

– Может быть, это очередное мое заблуждение, но мне кажется, я кое-что мог бы здесь успеть, в этой самой науке.

– Микрофотография, к слову сказать, тоже отрасль науки, даже нескольких наук, а на стыке различных знаний как раз и возможны наиболее значительные открытия. Но дело не в этом. Если заняться этим с прицелом на диссертацию, то надо все начинать с нуля. Придется основательно вникать в оптику, в теорию фотодела, а материи эти при внимательном рассмотрении непростые… У тебя по физике в аттестате зрелости какой балл? Отлично? Ну, тебе легче жить. А у меня, знаешь ли, твердый трояк. И как бывший троечник, но человек, тем не менее, кое-чего достигший, – тут Коньков не удержался и плавно, провел рукой, словно очерчивая границы своих жизненных достижений, которые включали и домовладение, и машину с гаражом, и диплом кандидата наук, и должность сэнээса, и даже привлекательную дочь на выданье, – я тебе искренне советую: добивай свои рудные зоны, защищайся, получай степень, но – микрофотографию не бросай. Диплом кандидата даст тебе положение, а микрофотография – верный и постоянный кусок хлеба. Ваш сектор могут наполовину сократить, могут вообще разогнать, а ты с твоей аппаратурой останешься, потому что пока будет существовать филиал, ему будут нужны микрофотографии.

– Но это же смешно! – воскликнул Заблоцкий. – Кандидат наук – фотограф!

– Не фотограф. Фотограф будет у тебя в штате. А ты будешь завлабораторией. Понял? Завлабораторией микрофотографии. Звучит не хуже, чем завлабораторией литологии, к примеру. В Академии наук на этой должности членкор… Так-то, брат Алексей. А как это сделать, чтоб красивая должность подкреплялась хорошим окладом, – об этом в другой раз, на следующем этапе твоей карьеры. Скажем, после утверждения ВАКом твоей диссертации по металлогении. На банкет не забудешь пригласить? Ну, то-то же. А сейчас – не пойти ли нам, да не проветриться ли?

– Спасибо за угощение, – сказал Заблоцкий, вставая.

…Они ходили по саду. У каждого дерева Коньков останавливался и подробно рассказывал, какой сорт здесь произрастает и чем он примечателен. Заблоцкий слушал рассеянно, машинально кивал. Потом Коньков пригласил его в гараж, чтобы убедиться, как там просторно, потрогать рукой радиатор парового отопления, заглянуть в яму, постоять у верстака, над которым висел люминесцентный светильник. Жаль, что Заблоцкий не был автолюбителем и не мог оценить, какое это превосходное сочетание: изобретательность, плюс материальные возможности, плюс любовь к порядку.

К гаражу со стороны дома примыкала под углом уходящая в землю надстройка погреба.

Все, решительно все необходимое для жизни имелось в этой усадьбе, в этом поместье.

– А там что? – Заблоцкий указал на штабель под клеенкой.

– Там кирпич, цемент, облицовочная плитка. Летом бассейн соорудим…

«Ну, паразит, ну, куркуль, – думал позже Заблоцкий. – С жиру бесится! Только бассейна ему не хватало!..»

Однако, произнося мысленно бранные слова в адрес Конькова, Заблоцкий понимал, что не прав, что Коньков отнюдь не паразитировал на здоровом теле общества, никого не эксплуатировал, не обжуливал, а обеспечил свое благополучие северными надбавками, получать которые может каждый трудящийся, имеющий к тому желание и физические возможности. И что мешает ему, Заблоцкому, распрощаться побыстрее со всей этой богадельней и двинуть куда-нибудь подальше, на побережье Арктики, например, где все удваивается, и, вернувшись лет через шесть-семь, устроить и себе цветущую жизнь. Что ему мешает?

А имей он такой дом и такие возможности, неужто бассейн для Витьки не соорудил бы? То-то бы ему раздолье было…

И он вспомнил, как они с Мариной купали Витьку.

Еще доясельный, пухленький, домашний, очень деятельный, наползавшись за день, наигравшись, пережив десятки мелких радостей и огорчений, к вечеру он уставал. Начинал кряхтеть, канючить, а если на него не обращали внимания, то и орать. Но стоило взять его на руки, как он мгновенно умолкал и победно поглядывал по сторонам, пока его раздевали и несли в ванну, уверенный, что добился этого только благодаря своей настырности.

Купаться ему нравилось. Сидя по грудь в оцинкованном корытце, он валился вперед и все норовил хлебнуть воды, и ловил язычком ладони Марины, пока она мыла ему лицо и шею.

Потом его несли обратно, розового, завернутого от пят до макушки в махровое полотенце, и из этого свертка торчал веселый синий глаз…


Глава третья

Когда Заблоцкому бывало смутно и зябко в этом прекрасном мире, когда он не знал, для чего живет, и не был уверен, стоит ли жить дальше, он пытался услышать в себе голоса предков. Какие их качества проявились в нем, какие развились, какие погибли? Чьим наследником он является и как ему предначертано распорядиться этим наследием?

Выяснить все это было не так просто. По линии матери, кроме нее самой, родственников не осталось: дед погиб в гражданскую войну, бабушка умерла лет десять назад, дядя, мамин брат, утонул совсем еще молодым. Что Заблоцкий знал о них? Дед был мелким ремесленником, потом воевал в бригаде Григория Котовского и сложил голову под Житомиром. Когда Заблоцкий был маленьким, то жалел, что не сохранилось дедовской шашки, чтоб можно было повесить на стену. Сейчас он жалел, что нет даже фотографии деда.

Бабушку он помнил хорошо. Она из полтавских гречкосеев, в молодости была очень хороша собой, чем и прельстила лихого кавалериста, а как у нее складывалась жизнь дальше, этого она внуку не рассказывала. Какой она была, какой Заблоцкий ее помнил? А никакой. Не злой, но и не слишком доброй, не жадной, но и не щедрой, в меру разговорчивой, в меру молчаливой. Вареники с вишнями она здорово готовила – вот его единственное о ней яркое воспоминание. В теперешнем представлении бабушка могла считаться образцом коммуникабельности: не видно ее было и не слышно.

Какие ее гены звучат в Заблоцком? Коммуникабельность? Ха-ха! Хотел бы он глянуть на бабушку, когда ей было двадцать шесть. В шестьдесят пять, может быть, и он, если доживет, будет тише воды, ниже травы…

А что бабушкино в его маме? Она догоняет бабушку по возрасту, и жизнь ее не баловала, однако мама своей индивидуальности не растратила. Откуда это в ней? От бабушки? От деда? От самой себя? У мамы совершенно никакого тщеславия, она равнодушна к почестям и власти – в наше-то время! Сколько видел Заблоцкий примеров того, как не мужчины – женщины! – ломают копья за мало-мальски заметный пост… Заблоцкий знал маму рациональной, сдержанной, трудно сказать, когда он последний раз видел ее в слезах, и так же трудно представить ее хохочущей или, скажем, визжащей. Для него мама всегда была воплощением гражданки Педагогики – скупой на эмоции, решительной, в меру консервативной. Впрочем, ученики ее любили, в чем он не раз имел возможность убедиться.

Что же общего у них с мамой? Наверное, маму он все-таки чувствовал и понимал лучше, нежели себя. В маме все завершилось, сложилось, жизнь состоялась, все катаклизмы позади, впереди – безоблачное существование пенсионера. Если ее и подкарауливают в будущем какие-то сюрпризы, то только с его стороны или со стороны сестрицы. Заблоцкий, конечно, приложит все усилия к тому, чтобы этих сюрпризов было как можно меньше, он и так многое скрывал от мамы, но всего ведь не скроешь. Утешало здесь только то, что мама, кажется, смирилась с тем, что сын ее неудачник, непутевый, и ничего хорошего ждать от него не приходится. Пусть так, думал он, так даже лучше.

В этой связи Заблоцкий мог бы сделать еще одно признание: втайне он завидовал старичкам. Чистеньким, беленьким старичкам, которые сидят на скамейках в скверах – гуляют. Дремлют, глядят своими бесцветными глазами, беседуют друг с другом о болезнях, иногда читают. Года три назад, катая после работы Витьку в колясочке, он изо дня в день видел на одной и той же скамейке старушку, которая читала «Юманите». Эти люди пережили три революции, две мировые войны, были современниками стольких великих мира сего, и пусть не все, но многое помнят. И у них великолепные организмы! Благополучно преодолели все возрастные перестройки, не стали алкоголиками или наркоманами, и рак их пощадил, и ранние заболевания сердечно-сосудистой системы – скрипят себе потихоньку, достигнув полного равновесия с окружающей средой. А над тобой, как дамоклов меч, висят болезни и проблемы века, и остается только спешить, чтобы успеть пожить, успеть сделать как можно больше из того, что задумано или предстоит, а в спешке так легко наломать дров!..

Так кого же из родственников Заблоцкий должен благодарить за его генетический набор? Кому он больше всего обязан своим, так сказать, психологическим обликом? С материнской линией, кажется, разобрались, урожай здесь небогатый. Оставался отец…

О папе Заблоцкий спрашивал всегда, сколько себя помнил, в последний раз уже в институте, на втором или третьем курсе. Мама никогда не утешала его сказками о длительной командировке, из которой папа то ли вернется, то ли нет, о полярном летчике или моряке дальнего, плавания, пропавшем без вести. Версия о гибели на фронте тоже отпадала, поскольку родился Заблоцкий после войны, но это он понял позже, а вначале пришлось довольствоваться утешительным: «Вырастешь – узнаешь».

И вот он вырос, и сам уже отец, но о папе по-прежнему ничего не знает. Лишь в последнем о нем разговоре мама поведала, что рассталась с ним, когда ему, Алексею, было полтора года, что он, при том при всем, весьма достойный человек и что у них одна фамилия. И с тех пор, оказываясь в незнакомом доме, Заблоцкий всегда читал список жильцов, укрепленный в подъезде под лампочкой, а в других городах листал телефонные справочники, искал П. Заблоцкого, но пока не нашел.

Знала ли мама, хотя бы приблизительно, где он? Знал ли он, где они? Знал ли, что уже дед? Делал ли попытки взглянуть на сына издали или вблизи, оставаясь неузнанным? Думал ли о нем, вспоминал ли хоть изредка? Жив ли, а если нет, то где могила его?

Раньше Заблоцкий питал надежду, что отец таится потому, что чувствует свою вину перед ним, но стоит попасть в трудное положение, как его добрая мужественная рука протянется к сыну, чтобы оказать помощь, поддержку, ободрить и утешить. Он виделся Алексею таинственным и могучим покровителем, этаким современным графом Монте-Кристо, разлученным с единственным сыном трагическими обстоятельствами, любое маломальское везение склонен был отнести за счет его незримого заступничества… С годами это прошло. И вот вопрос, который Заблоцкий часто задавал себе: «Может быть, мой, как все уверяют, дурной характер не от отца, а скорее от его отсутствия? Так сказать, комплекс безотцовщины?»

Отца ему всегда не хватало, и чем старше он становился, тем осмысленнее это чувствовал. Иногда он представлял, как бы они с отцом перезванивались по телефону, справлялись бы о делах друг друга, он спрашивал бы Алексея о внуке, Алексей его – о здоровье, а встречаясь, выпивали бы рюмочку-другую и, может быть, говорили бы о сокровенном, и Алексею очень пригодились бы его советы и по работе и с Мариной – советы старшего мужчины.

Мама хранила и, наверное, сейчас еще хранит святую и в чем-то, может быть, наивную уверенность, что, если бы жив был Ленин, не было бы войны. Скорее всего, она была права, судить определенно Заблоцкий не решался, слишком крупные категории. Но у него тоже была своя тайная уверенность: с отцом все у него было бы в порядке – и в филиале, и дома.

Неизвестно, как там сложится дальше, думал Заблоцкий, но Витька всегда будет знать, что отец у него есть и помнит о нем. Не уверен только, нужно ли это ему будет. Акселерация все возрастает, еще немного времени, и может оказаться так, что нам самим станут необходимы наставления наших детей-вундеркиндов; мы вынуждены будем признать их полное интеллектуальное превосходство, подчиниться ему, стать для наших суперрациональных отпрысков кем-то вроде прислуги. Мир охвачен всеобщей коммуникабельностью, страны, континенты – как сообщающиеся сосуды, и остается только надеяться, что пагубные веянья века нанесут нашим ребятишкам не такой уж непоправимый моральный ущерб – не зря, в конце концов, с пеленок учим их любить добро, творить добро…

Да, Витька сейчас – точка роста, вершинный побег нашего генеалогического древа, думал далее Заблоцкий. В нем сошлись все наши качества, все достоинства и недостатки, он продолжатель рода и пока единственный его наследник. Неплохо было бы, чтобы он взял от Марины ее усидчивость, аккуратность… Что там в ней еще хорошего? Ну, умение одеваться, держаться в обществе – это все результат воспитания, дело наживное. От меня ему не помешала бы способность к наукам, память. Интеллект – тоже дело наживное, как и хорошие манеры. А характером пусть пошел бы в бабушку по отцу, в мою маму. Но ведь он, чертенок, характером пойдет в нас, это уже сейчас заметно, а способностями (по закону подлости) в мамочку, а мамочка в строительный институт поступала по протекции и закончила его только благодаря незаурядной своей усидчивости… От нее он унаследует строптивость, от меня – заносчивость, от нее – нелогичность, от меня – вспыльчивость, от нее – самомнение, от меня – стремление к самокопанию. И когда этот букетик в нем наберет цвет, он с полным основанием сможет сказать, что с родителями ему не повезло.


Глава четвертая

Кончался декабрь. Скоро солнце должно было повернуть на лето, а зима – на мороз, однако зимой и не пахло. По утрам дикторы местного радио, передавая прогноз погоды, неизменно, обещали туман, гололед, гололедицу. Два последних слова всегда почему-то употреблялись в паре, хотя означали абсолютно одно и то же явление природы, и горожане, напуганные этим гололедом в квадрате, передвигались по улицам с удвоенной осторожностью, жались к стенам домов, где на них сверху, с крыш и балконов, нацеливались увесистые сталактиты сосулек.

В аптеках, а затем и в продовольственных магазинах лица провизоров и продавцов укрыли марлевые повязки, газеты дали материалы под рубрикой «Грипп и его профилактика». И все же ни дурная погода, ни надвигающаяся эпидемия не могли омрачить приближение новогоднего праздника.

На городской площади установили и теперь убирали разноцветными шарами и гирляндами елку, собранную из нескольких елей. Хозяйки с неиссякаемой энергией рыскали по магазинам в поисках чего-нибудь этакого, что украсило бы праздничный стол. В промтоварных магазинах и универмагах не протолкнуться – конец месяца, а с ним – квартала и года, и торги, выполняя план, подбрасывают дефицитные товары. Надоело горожанам до чертиков стояние в очередях, и все ж без этой всеобщей праздничной сутолоки, без охоты за дефицитами жизнь сделалась бы скучней.

Заблоцкому, слава богу, в магазинах нечего было делать. Другая забота владела им. Уже дважды после работы он подкарауливал возле детского садика Витьку, но сын, как видно, еще не поправился. На работу Марине Заблоцкий звонить не стал, там его голос знали, да и что могли сказать ее сотрудники? Не спрашивать же, какая у Витьки температура.

Позвонил он из автомата соседке по лестничной площадке, назвал себя и, извинившись, попросил пригласить к телефону Марину. В трубке потрескивало, слышно было, как по телевизору передают фигурное катание. «Подойдет или не подойдет?» – гадал Заблоцкий.

В трубке зашебаршило, раздался голос Марины:

– Я слушаю.

– Здравствуй, – сказал Заблоцкий. – Извини, что потревожил. Я насчет Витьки. Как он себя чувствует?

– Сейчас лучше.

– А температура?

– Днем нормальная, к вечеру немного поднимается.

– А что врач говорит?

– Ничего не говорит.

– А в садик когда?

– Ну… после Нового года.

– Марина, – сказал Заблоцкий, – я хотел бы зайти, поздравить…

– Не нужно, не приходи,- сухо ответила Марина.

– Ну как же. Новый год, все-таки…

– Нет.

– Но я, как-никак, тоже имею какие-то права… Я понимаю, тебе неприятно меня видеть, но ребенок же должен знать, что у него есть отец!

– Я сказала, что ты уехал. И вообще речь не обо мне. Ты знаешь, что я имею в виду.

– Но Марина…

– He приходи и не звони больше. Деньги присылай по почте.

Гудки отбоя. Заблоцкий кинул на рычаг трубку и вышел, хлопнув железной дверцей будки. «Не звони, не приходи, деньги по почте»… И сколько же этот карантин продлится? Пока мальчонка не переболеет тоской? Пока папин образ не потускнеет в его легкой памяти? Был папа да сплыл, был да весь вышел. Уехал, и дорогу назад замело, замыло… А когда вернется – чужой и постаревший, – глянет на него сын с любопытством, будет гадать, что за сверток там у папы под мышкой или что там у него в портфеле выпирает, а сердчишко его детское уже не встрепенется, нет.

Что ж, сынок, принимай первый урок жизни: через боль – к равнодушию.


Надо было что-то решать с Новым годом, искать какую-то компанию. Не потому, что хотелось веселья и общества, а чтоб не сидеть одному в бабкиной развалюхе, когда все кругом празднуют. Встречать Новый год одному хорошо в вагоне-ресторане или в мягком кресле воздушного лайнера, когда в заднем кармане у тебя плоский коньячный флакон-фляга. Но ехать пока что некуда, незачем и не на что.

Можно было бы встретить Новый год с мамой. Сестрица, конечно, умчится на бал-маскарад, они остались бы вдвоем. Мама приготовила бы заливнуюрыбу (у нее даже хек в облагороженном виде такой, что пальчики оближешь), изжарила бы в духовке утку. Они развернули бы стол к телевизору, смотрели бы «Голубой огонек»… Но мама, когда Заблоцкий позвонил ей и поинтересовался, как она собирается праздновать, сказала, что встречает Новый год в своем коллективе.

Можно было бы пойти в какую-нибудь из тех домовитых семейных компаний, где прежде они бывали с Мариной. Его приняли бы и даже обласкали, но именно это преувеличенное внимание, эти жалостливые взгляды и вздохи о разбитой семье…

С одноклассниками он связей не поддерживал, институтские друзья-приятели разъехались, а знакомства последних лет – все без исключения – были общими с Мариной. Себе она позволяла иметь своих друзей, ему – нет.

Оставались общественные заведения с платными посадочными местами: рестораны, дворцы культуры, один из театров. Но туда тоже имело смысл идти компанией из четырех человек и занять отдельный столик… Да, надо как-то искать себе подобных и кооперироваться, жить в одиночку не получается.

Это общая установка на будущее, а пока что надо искать место у новогодней елки.

Заблоцкий начал с Аллы Шуваловой, и его сразу постигла неудача: оказалось, Володя раздобыл два билета в Дом ученых. Что ж, Алле с Володей можно позавидовать: вечера в Доме ученых славились не только организованностью и интересной программой, но и хорошим столом. К тому ж, изысканное общество, высший свет. У вас, Алексей Павлович, для такого выхода ни костюма, ни обуви.

Кто еще может составить ему компанию? Начав с края коридора, Заблоцкий мысленно перебирал сотрудников по комнатам, и оказалось, что кроме них с Аллой, да зеленой молодежи, да нескольких старых дев предпенсионного возраста, да трех-четырех матерей-одиночек, все в филиале были семейными. Конечно, на худой конец можно прихватить бутылку и часов в одиннадцать нагрянуть к кому-нибудь из сослуживцев. К тому же Михалееву, например. Но Михалеев, как выяснилось, взял отпуск по семейным обстоятельствам и на работу выйдет только второго января. «Что там у него стряслось?» – думал Заблоцкий, и ему пришла мысль заявиться именно к Михалееву. «В самом деле, он же приглашал в гости! Погляжу его хваленую квартиру, его «нелегальный» подвал – потешу хозяйское тщеславие».

Задумано – сделано. Заблоцкий купил бутылку «Экстры», бенгальских огней – детишкам, если таковые окажутся, загодя, чтоб потом не шарашиться в темноте, нашел по адресу михалеевский дом и 31 декабря в 22 часа 50 минут нажал кнопку звонка у обитой коричневым дерматином двери. Он был доволен, что так хорошо все придумал. Настроение было приподнятое, как и подобает в канун Нового года, и мысль о том, что визит его может оказаться некстати, ничуть его не тревожила.

Дверь отворил сам хозяин. В первый миг обалдело уставился на Заблоцкого, потом раскрыл объятия, помог раздеться, дал комнатные туфли и повел прямо к столу, где проводы старого года шли уже полным ходом.

За столом, кроме хозяйки, тяжеловесной и по-доброму шумливой, сидела еще одна супружеская пара – жилистый дядечка предпенсионного возраста с резкими морщинами на щеках и миловидная совершенно седая женщина. Между взрослыми вклинились рядышком две девчушки лет по четырнадцать – судя по всему, дочери присутствующих и подруги.

Михалеев по всем правилам этикета представил Заблоцкого хозяйке дома, гостям (соседи, тоже бывшие северяне), с неожиданным красноречием произнес длинный витиеватый тост на манер грузинского, суть которого сводилась к тому, что нежданный гость, да еще в канун Нового года – это подарок судьбы, так выпьем за то, чтобы судьба чаще делала нам подарки.

Все потянулись рюмками к Заблоцкому, даже девочки, перед которыми стояла бутылка лимонада; у всех были приветливые и добрые лица, и Заблоцкий видел, что эти незнакомые люди действительно рады ему, как небольшие устоявшиеся семейные компании бывают рады свежему человеку. И он мысленно дал себе слово быть начеку, чтобы не ляпнуть невзначай что-нибудь такое, что могло бы омрачить новогоднее застолье.

Улучив подходящую минуту, Заблоцкий поинтересовался, почему Михалеев взял отпуск.

– Из-за тебя, – сказал Михалеев, – из-за твоих предостережений.

И рассказал, что, придя домой после того разговора о коварных свойствах газа, сразу же спустился в свое подземелье и действительно уловил там запах газа. Это настолько его взволновало, что он тут же принялся за работу: провел простейшие маркшейдерские измерения, разобрал в спальне часть пола и принялся расширять зазор между железобетонными панелями перекрытий. Вручную, при помощи молотка и зубила… Короче говоря, прорубил люк в спальне, а в кухне – зацементировал.

– Шесть зубил угробил, все руки себе поотбивал! – и показал свежие ссадины.

– Ефимыч, ты – титан! – оторопело пробормотал Заблоцкий, не зная, ужасаться ему или восхищаться, а Михалеев тут же полез из-за стола, чтобы похвастать результатами своего титанического труда, но хозяйка остановила его – нашел время!

Между тем близилось к полуночи. На столе появилось шампанское, и тут Михалеев спохватился: их поздний гость не проводил еще старый год, не помянул его, не доложил застолью, чем уходящий год был для него знаменателен.

– А вы доложили? – спросил Заблоцкий.

– Конечно. С десяти часов только этим и занимаемся… У нас, Леша, главное событие – что вот в квартиру вселились!

У Заблоцкого все главные события года происходили со знаком минус, но не время и не место было для этих воспоминаний, и он, подумав, сказал, что самым знаменательным для. него было знакомство с Севером, с хорошими людьми там.

– Где вы были? – живо спросила седая женщина.

– Бассейн Нижней Тунгуски.

– Тоже хорошие места, – кивнул ее муж, и все заговорили о Севере.

И Михалеев, и его сосед Виктор Андреевич, и Софья Яковлевна, жена соседа, и хозяйка Вера Петровна – все они отдали Северу молодость и здоровье, отдали лучшие свои годы, притом добровольно, и не деньги были тому причиной. За длинным рублем на Север приезжают на два-три года, пластаются, тянут из себя жилы, и потом уезжают, опустошенные, и до конца дней своих с содроганием будут вспоминать, что им пришлось вытерпеть из-за проклятой копейки. А эти люди прожили там много лет, и сейчас Север в их жизни – Главное Время, как для нынешних стариков – Революция и Гражданская война, а для фронтовиков – Великая Отечественная… И они говорили об этих годах уважительно, строго, с печалью об ушедшей молодости и потраченном здоровье, но без капли горечи или сожаления. Говорили о людях Севера – честных, надежных, нетрепливых, с широкой душой, которых по другую сторону Бугра (так они называли Урал) – поискать. И Заблоцкий сразу вспомнил Князева и подумал, что не зря все-таки сотворил из него кумира.

Михалеев составил на столе фужеры, Виктор Андреевич принялся откручивать проволочку с бутылки. Представительницы слабого пола пугливо косились на его руки. Виктор Андреевич дождался первого удара кремлевских курантов и бесшумно открыл шампанское.

С Новым годом!

После взаимных поздравлении и поцелуев хозяйка удалилась на кухню и пока колдовала там, Михалеев подскочил к телевизору, переключил на другую программу, по которой передавали балет, запустив руку к задней стенке, подкрутил размер кадра по вертикали, и грациозные, почти бестелесные создания в воздушных пачках превратились в полуголых коротышек. Мужчины окончательно развеселились, принялись хохотать и подмигивать друг другу, седовласая Софья Яковлевна снисходительно посмеивалась, глядя на них, а дочь Михалеева Рита с криком: «Папка, бессовестный!» кинулась к телевизору, исправила настройку и переключила снова на «Голубой огонек».

А в столовую вплывала хозяйка, неся на вытянутых руках блюдо, а на блюде том покоился в натуральном виде румяный гусь, обложенный печеными яблоками, и тут уже стало не до шуток, потому что гусь – птица серьезная и требует серьезного к себе отношения…

Потом танцевали летку-еньку, и шейк, и пели протяжные народные песни, и встретили Новый год со странами народной демократии, а потом, очень быстро, с англичанами и французами. Михалеев веселился, как большой ребенок, и кричал, что непременно дождется шести утра, чтобы заочно чокнуться с Фиделем Кастро, которого он очень уважал, но тут девчонки попросились спать, а следом за ними отключился и Заблоцкий.

В себя он пришел уже утром, долго оглядывал незнакомую квартиру и не мог сообразить, где он. Стол был убран и сдвинут к стене, сам он лежал на раскладушке, рядом возвышалась елка, поблескивая игрушками в свете серенького январского утра – первого утра нового года. И хотя было Заблоцкому муторно, мучительно хотелось пить и не хотелось вставать, вспомнился какой-то отрывок из детства: такой же тусклый свет из окна, слабый загадочный блеск елочных украшений и – не сам подарок, а его ожидание…

Давно уже никто не делал Заблоцкому новогодних подарков, да он и не ждал их, а здесь ему был уготован трогательный сюрприз. По другую сторону раскладушки, на стуле, со спинки которого свешивалась его одежда, стояла бутылка пива, стакан, лежал пробочник и записка на обрывке почтового конверта: «Леша, мы в 12 квартире, захлопни дверь и приходи».

Заблоцкий прямо из горлышка, не отрываясь, выдул пиво, оделся, нацарапал ниже записки Михалеева: «Спасибо за все!» и отправился к своей бабусе – отсыпаться.


Близилось крещенье. Благодаря богомольной бабусе Заблоцкий знал теперь дни всех христианских празднеств и заранее оповещал об их приближении Аллу Шувалову. Алле нравилась торжественность и пышность богослужений, и она ходила в церковь в эти дни, хотя в бога, естественно, не верила.

Алла по обыкновению угостила его хорошей сигаретой и, улыбчиво поглядывая на него, сказала:

– Между прочим, заказ твой я выполнила.

– Неужто хату нашла? Ну, мать, уважила…

Заблоцкому это известие было как нельзя кстати, потому что бабуся все настойчивее пыталась его спровадить. «Фатэру ще нэ знайшов? Шукай, шукай, бо я вжэ со студэнтками домовылась. Ось выставлю твий чеймодан – хто визмэ, того й будэ». Заблоцкий знал, что это не пустая угроза и спросу с бабуси никакого не будет, потому что в овраге жили по собственным законам.

– Считай, что это тебе новогодний подарок, – сказала Алла.

– От тебя? От судьбы? Ну, неважно, все равно спасибо. А где это?

Алла назвала улицу, недалеко от центра, в старой части города.

– А точнее?

– Точнее тебе скажет хозяйка. Но она прежде хочет с тобой познакомиться.

– Это понятно, я же не с чемоданом к ней сразу заявлюсь. Познакомимся, посмотрю аппартаменты, договорюсь о цене…

– Видишь ли, Алька, я ей довольно подробно тебя описала, но она хочет сама на тебя взглянуть. Сначала – издали.

– То есть, я могу ей понравиться, а могу и нет?

– Да. Она сказала, что не хочет жить с кем попало.

– Она еще и жить со мной собирается? Ну, знаешь… Что она вообще за птица?

– Увидишь, – сказала Алла, – все увидишь. Может быть, ты ей и подойдешь.

В назначенный загадочной квартировладелицей час- половине седьмого вечера – Заблоцкий прохаживался у памятника Пушкину. Неподалеку находились кинотеатр кафе, узловая остановка нескольких маршрутов городского транспорта, и сквер вокруг памятника был излюбленным местом свиданий в этом районе.

Время для встречи было выбрано удачно, «час пик» еще не наступил, и Заблоцкий прохаживался у памятника один. Было зябко, ветрено, грязь где подсохла, где подмерзла, голые ветки акаций шуршали уцелевшими стручками. На севере виднелась у горизонта золотисто-желтая полоса. Зима все-таки спохватилась и теперь, после многих и многих слякотных дней, дожимала до среднемесячной температуры.

Заблоцкий сто лет не был на свидании, а предстоящая встреча, несмотря на кажущийся сугубо деловой характер, была именно свиданием с женщиной, и он, Заблоцкий, должен был этой женщине понравиться, иначе не видать ему здесь комнаты. Двусмысленность положения, в котором он оказался, полная зависимость от прихоти и вкуса незнакомки, о которой он не знал ровным счетом ничего, даже ее возраста, забавляли его, подобных приключений с ним еще не случалось. Он ждал ее со стороны кинотеатра и все время поглядывал в ту сторону, но не решался остановить взгляд на ком-нибудь – она могла идти по бульвару, или по четной стороне улицы, или по нечетной. Но она подошла совсем с противоположной стороны. Заблоцкий заметил ее, когда она уже приближалась, и по взгляду ее было видно, что она идет к нему.

– Простите, ваша фамилия Заблоцкий? Здравствуйте. Меня зовут Роза.

Среднего роста, смуглая, накрашенная. Плотная, это даже в пальто видно. Года двадцать три-двадцать пять. Лицо некрасивое, но живое. Чем же нехорошо? Глаза слишком близко посажены, нос великоват, тонкие губы. Одета бедновато, под стать ему. Вообще, вид немного вульгарный, но глаза умные, с грустинкой. Впрочем, внешность этой девицы для Заблоцкого большого значения не имела, главное то, что он ее устраивал, раз подошла, и что она молода – к людям, близким ему по возрасту, Заблоцкий питал больше доверия.

– Вы и есть моя будущая хозяйка? Рад познакомиться. Вы – Роза, а меня зовут Алексей, так и будем называть друг друга.

Роза с серьезным видом слушала, что он скажет дальше, но Заблоцкий не умел легко болтать с малознакомыми людьми. Не было у него такого дара. Все, что он считал нужным сказать, он сказал, пауза затягивалась, оборачивалась неловкостью.

– Ну… пойдемте? – то ли спросил, то ли предложил он.

– Пойдемте,- кивнула Роза и пошла вперед, а он последовал за ней – чуть сзади, как адъютант. Ему вдруг захотелось отстать и посмотреть на ее ноги, почему – он и сам не знал. Ладно, успеется.

Идти оказалось совсем недалеко. Дом стоял во дворе между большими домами – двухэтажный, причем второй этаж, судя по всему, надстраивали позже, так как вела туда железная лестница на манер пожарной, только не такая крутая. Роза жила как раз на втором этаже. Она отперла английским ключом дверь, пропустила его вперед, и Заблоцкий переступил порог.

Роза владела трехкомнатной квартирой со всеми удобствами, кроме ванны. Заблоцкому предназначалась дальняя комната метров семи, хозяйка занимала среднюю, проходную, а первую от входа снимала еще одна жилица. Квартира давно не ремонтировалась: обшарпанные стены со следами альфрейной росписи, вытертый пол; мебель скудная, воздух насквозь прокуренный. Розу, однако, нимало не заботило, какое впечатление произвела ее жилплощадь на нового квартиранта. Заблоцкий был уверен, что когда разговор зайдет о деньгах, Роза начнет стесняться – «я не знаю», «сколько дадите» и так далее, – прикинул, что такая комната в таком месте потянет рублей тридцать, и приуныл: не по карману. Но Роза – она держалась уверенно, по-деловому, – показав комнату, сказала, что будет брать с него двадцать пять рублей.

– А постель? – Заблоцкий кивнул на голую, перетянутую проволочкой сетку узкой общежитской коечки. – С постелью брала бы сорок, но у меня нет времени этим заниматься.

Заблоцкий присел на койку, предложил сигарету хозяйке, закурил сам. Еще раз оглядел пустые грязные стены.

– Комната хорошая, – сказал он, покачиваясь на сетке и снизу вверх глядя на Розу, которая стояла в дверях. – Цена меня тоже устраивает. Сюда, бы еще стол какой-нибудь и пару стульев.

– Один стул я вам дам, а стола у меня нет.

– Ладно, достану где-нибудь, – сказал Заблоцкий, хотя в данный момент совершенно не представлял, где раздобыть столько всего: матрац с подушкой, простыни, наволочки, одеяло и к тому же еще стол.

Роза спросила, когда он будет переезжать, он ответил, что завтра или послезавтра, и тогда она, вдруг смутившись, попросила деньги вперед – хорошо бы месяца за четыре.

Что оставалось делать? Мямлить про свои девяносто восемь рэ в месяц, жалобно просить отсрочки и с первого же дня вызывать у квартирной хозяйки снисходительную усмешку – что за мужик такой неимущий?

И Заблоцкий пообещал уплатить вперед. Теперь волей-неволей придется что-нибудь придумать.

А комнатка ему действительно понравилась: напротив окна, выходящего на закатное солнце, росло большое старое дерево, и дверь была массивной и плотно притворялась, до прочего же ему нет дела. А стены он обклеит обоями.


Где достать сто рублей? Где срочно достать сто рублей?

Продать или заложить в ломбард – нечего. Как там: «Омниа мэа мэкум порто» – «все мое ношу с собой». Классическое образование Заболоцкий опоздал получить, но некоторые латинские выражения помнил с детства: был у него, начитанного мальчика, период – классе в седьмом или восьмом, – когда он выписывал в тетрадь мудрые мысли и крылатые фразы…

Итак, сто рублей.

Четыре раза по двадцать пять или десять раз по десять. Заработать? Но как во внеурочное время, за какие-то два-три дня заработать столько денег? Нет, он такого способа не знал. Оставалось одно – одолжить.

Десять раз по десять или четыре раза по двадцать пять?

Предельная сумма, которую, по мнению Заблоцкого, прилично было одалживать у сотрудников, – десять рублей.

Но даже такие деньги занимались обычно перед получкой и в получку отдавались. Большие займы и на больший срок требовали уже каких-то особых отношений, прочных гарантий, платежеспособности. А он не платежеспособен, если и удастся занять такую сумму, отдавать придется частями, в несколько приемов – лишнее унижение, лишняя зависимость. Но неужели просьба одолжить сто рублей намного унизительнее, чем – десятку? Во всяком случае, уж не в десять раз. А может, даже наоборот: унижаешься, стреляя рубчик до зарплаты, а просить сто рублей – это солидно, округлость и вес этой суммы словно бы и на тебя переходят. Человек, дающий взаймы такие деньги, одаривает тебя своим особым доверием, а что как не доверие добавляет нам весу в собственных глазах?

Порассуждав таким образом, Заблоцкий решил одалживать всю сумму сразу. Чем он рискует? Оставалось наметить кредитора. Но здесь ломать голову не пришлось: Зоя Иванова, Коньков или Михалеев – вот круг его денежных знакомых. Завтра на работе он повидает всех троих, а там будет видно по обстановке и настроению, кого из них осчастливить своим выбором.

Назавтра Заблоцкий первым делом зашел к Алле Шуваловой и рассказал, как прошло знакомство с Розой.

– Слава богу, – обрадовалась Алла, – значит, ты ей показался.

– Почему бы и нет? – Заблоцкий приосанился. – Молодой, перспективный, неженатый.

– Ты уже не неженатый. Ты – разведенный. Бэ у. Но тут странно вот что: Розочкин вкус я немного знаю, она на мужчин ниже метр восемьдесят и не смотрит. Ты действительно ей чем-то показался.

– При первом удобном случае разобъясни этой Розе, что я для нее не мужчина, а квартирант. Но меня сейчас другое заботит…

Он рассказал про деньги и умолк, ждал, может быть, Алла что-нибудь посоветует.

– Не проси ты у начальства. У Михалеева еще можно, если он там глава семьи…

Заблоцкий вспомнил энергичную Веру Петровну и сильно засомневался в кредитоспособности Михалеева.

– Знаешь что, – продолжала Алла, – у меня отложена энная сумма на отпуск… К июню отдашь?

– Алка, ты – человек! – возликовал Заблоцкий. – Дай я тебя поцелую.

– Но-но, без телячьих нежностей – Алла отстранилась. – Завтра принесу.

Это была немыслимая, редкостная удача. Заблоцкий знал, что везение, как и беда, одно не ходит и надо срочно ловить кратковременную благосклонность капризной фортуны. Он тут же разыскал коменданта, без особого труда уговорил его выдать спальные принадлежности, комплект постельного белья, а также списанный однотумбовый письменный стол, стул и тумбочку, даже насчет машины тут же договорился и после работы поехал на институтском «рафике» со всем этим имуществом на новую квартиру.

Розы не было дома, дверь открыла пожилая женщина – Заблоцкий догадался, что это квартирантка номер один. Она испытующе оглядела его, лицо у нее было полное, совиное. Когда Заблоцкий расставил свою мебель и вышел на кухню, чтобы помыть руки, они познакомились. Женщину звали Диана Ивановна. Она тут же рассказала, что живет здесь третий год, прописана, что по всем законам эта комната принадлежит ей и она могла бы платить за нее в депозит, но не хочет обижать сироту. После этого вступления она повела Заблоцкого в гости, и он увидел комнатку еще крошечнее, чем его, в которую тем не менее жилица ухитрилась втиснуть полуторную кровать, шифоньер, круглый обеденный стол и большой телевизор. Для телевизора пола не хватило, и он стоял на столе, загораживая часть окна.

Тут же Заблоцкий узнал, что Роза работает в детсадике няней и учится на вечернем отделении пединститута, девочка она неплохая, но легкомысленная, водится с дурной компанией, раньше тут чуть ли не каждый вечер были попойки, но она, Диана Ивановна, положила этому конец, и если Роза до сих пор не бросила учебу, то исключительно благодаря ей. А сама она инженер-экономист, у нее сын-восьмиклассник, учится в интернате, и скоро она получит квартиру, двухкомнатную, поскольку они с сыном разного пола.

Все эти сведения Диана Ивановна выложила Заблоцкому деловито и четко, будто он пришел с какой-нибудь инспекцией, потом выразила желание поглядеть, как он устроился, и учинила ему в его комнате форменный допрос. Заблоцкий всегда считал, что чужое любопытство относительно своей персоны лучше всего удовлетворять самому – меньше будет пищи для кривотолков. Поэтому он – откровенность за откровенность – рассказал Диане Ивановне все, что считал нужным.

После этого она угостила его чаем с вишневым вареньем и домашними коржиками, и он отправился к бабусе за чемоданом.


В городе люди торопливы и озабочены, смотрят главным образом под ноги и по сторонам, иногда вверх, но не на небо, а чтобы подсчитать этажи в новом доме или разглядеть на табличке с цифрами, обозначающей остановку городского транспорта, нужный номер маршрута. Да неба в городе и не видно, сокрыто оно от человека коробками зданий, перечеркнуто во всех направлениях проводами, подернуто дымкой, которую на западе называют смогом, а у нас – дымом города. И тот клочок, что виден над домами, или та полоса над перспективой улицы – не более, как смотровое оконце, индикатор погоды. Небо само по себе горожанину не нужно, он смотрит на него, чтобы определить, будет ли в ближайшем времени дождь или не будет, а если уже идет, то скоро ли перестанет.

Был обеденный перерыв. Заблоцкий стоял у окна и рассматривал на свет высохшие негативы, а потом вдруг засмотрелся сквозь слезящиеся стекла на тусклое дряблое сырое пространство над крышами, но видел совсем другое. Словно со стороны, он видел себя на высоком береговом обрыве, небо начиналось у его ног и простиралось влево, вправо, над головой – во все стороны, во все дали, какие мог объять взгляд, – предзимнее северное небо с бесконечными валами свинцовых туч, шум ветра в ушах…

Зачем он здесь, а не там?

Вошла Зоя Ивановна, сняла пальто, повесила на плечики, сказала устало:

– Нет зимы… – И тем же голосом, пройдя за свой стол: – Алексей Павлович, мне нужно с вами поговорить.

Такое начало не предвещало приятного разговора. Заблоцкий внутренне сжался, подумал: «Наверное, про Конькова…» – и не ошибся. Зоя Ивановна зажмурилась, медленно раскрыла глаза:

– Не буду говорить, как и от кого, но мне стало известно, что вы делаете для Василия Петровича Конькова микрофотографии, а он для вас – глазами и руками Генриетты Викентьевны Карлович – определяет константы. Я не хочу, – она поморщилась, – не хочу сейчас касаться этической стороны этого вопроса. Быть может, я в чем-то отстала, чего-то недопонимаю в нынешних деловых отношениях, но… Мне неприятно говорить об этом, но вы, Алексей Павлович, не совсем э-э… не совсем честно поступили по отношению ко мне. В рабочее время, используя фотоматериалы, которые отпускаются на мою тему, вы исполняете «левый» заказ – вот как все это выглядит с формальной точки зрения. Если начальство призовет меня к ответу, что я скажу? Что допустила бесконтрольность? Что недостаточно вас загружаю работой? Что вы злоупотребили моим доверием?

Заблоцкий стоял спиной к окну, поэтому не так заметно было, как сильно он покраснел. Давно он так не краснел! Ему бы вспылить, наговорить дерзостей, и он так и сделал бы, будь на месте Зои Ивановны кто-нибудь другой, пусть даже начальник повыше. Но Зоя Ивановна выговаривала ему с таким страдальческим выражением, что он сказал как мог мягко и покаянно:

– Зоя Ивановна, я, конечно, виноват, что не поставил вас в известность, но… Вспомните, пожалуйста: когда вы меня брали, то обещали предоставить свободное время, чтобы я мог работать на себя. Я это время и использую. Какая разница, чем именно я занимаюсь? Если бы я печатал, простите, порнографические открытки или фотокарточки за деньги, это было бы предосудительно. Или если бы я был корифеем и занимался непроизводительным ненаучным делом. А я – всего инженер, и от того, занимаюсь ли я столиком Федорова или микрофотографией, – наука нисколько не пострадает, даже в пределах нашего филиала…

Зоя Ивановна сидела с застывшим лицом, прикрыв глаза рукой.

– Что касается фотоматериалов, – продолжал Заблоцкий, – то это такой пустяк! Василий Петрович в любой момент возместит все расходы… А если вы боитесь неприятностей со стороны Харитона Трофимовича, то я к нему сам схожу.

Решение пойти к Ульяненко родилось внезапно, за секунду до того, как он его высказал, и сразу сделалось горячо на душе. Однако Зою Ивановну эта самоотверженность не тронула. Она покачала головой, сказала все тем же усталым безразличным тоном:

– Дело, конечно, не в фотоматериалах и не в Харитоне Трофимовиче. Я, в общем-то, не то имела в виду. Исследователь должен сам обрабатывать свои материалы – вот что вам необходимо усвоить…

…Злые языки называли ее «архангельской простотой». Она и впрямь выглядела иногда простоватой: то лузгала семечки прямо за микроскопом; то, выражая удивление, говорила: «Тю…»; то вдруг совсем по-деревенски всплескивала руками. В туалетах ее не было той продуманной расчетливости, которая отличает женщин среднего достатка, перешагнувших сорокалетие. И когда она шла по улице широким размашистым шагом, нахлобучив свою шапку из чернобурки и целеустремленно глядя перед собой, за километр было видно, что это идет крестьянка, и потертый портфельчик в ее руках казался ненужным, случайным.

«Я прошла естественный отбор, – говорила она. – У матери пятеро умерло…»

Ее суждения о делах житейских были иногда наивны, иногда забавны; вдруг выяснялось, что она не знает или не понимает простых вещей, известных горожанам с детства, – это при том, что она сама давно уже считала себя горожанкой; она верила в приметы и была не лишена предрассудков; в кино или театр ходила редко, обычно, когда устраивались культпоходы, предпочитая вечерами работать или читать. Нравились ей старинные романсы, стихи Есенина, любила она Ремарка и часто повторяла один из многих его афоризмов: «Память – это великое благо и страшное зло».

Но едва лишь речь заходила о геологических науках или о науке вообще, она преображалась. В голосе появлялась звучность, речь становилась плавной, едва ли не изысканной, очень конкретной (она вообще не терпела суесловия – устного и письменного). Обычно деликатная, даже стеснительная, она делалась напористой, безжалостно-ироничной, разила оппонентов безупречной логикой. А потом, остынув от баталий, среди интерьера холлов и банкетных залов, среди академических львов и львиц выглядела приодевшейся домработницей – эта женщина, ученый, интеллигент в первом поколении.

«Эх Зоя Ивановна! Вам бы мужчиной родиться…» – вздыхала Эмма Анатольевна и вспоминала еврейскую «мужскую» молитву: «Спасибо, господи, что ты не создал меня женщиной»…

…Исследователь должен сам обрабатывать свои материалы.

Что оставалось Заблоцкому после таких слов? Только развести руками и ниже склонить голову.


Теперь к Харитону. Именно теперь, в покаянном настроении. Улетучится – жди потом, когда снова появится, снизойдет, так сказать.

Заблоцкий покурил у пожарного крана, набираясь духу, представил себе, как выглядит в глазах Зои Ивановны, и это придало ему решимости.

Харитон Трофимович Ульяненко внешне ничем примечательным не выделялся: среднего роста, со склонностью к полноте, вполне естественной для пятидесятилетнего человека, ведущего сидячий образ жизни; слегка одутловатое лицо; густые длинные волосы с проседью, зачесанные набок; маленькие уши, прижатые к черепу; холодные серые глаза и рот щелью – свидетельство постоянной озабоченности. Заботили, однако, Харитона Трофимовича не проблемы отечественной геологии и даже не дела вверенного ему отдела, а судьба собственной монографии, которая одновременно являлась и докторской диссертацией. Дело в том, что, к большому для Харитона Трофимовича несчастью, месторождение руд, которым он детально занимался вот уже много лет, еще более продолжительное время исследовал директор базового института. Кандидатскую он Харитону Трофимовичу дал защитить, но когда тот начал упорно карабкаться к высотам докторантуры, директор усмотрел в этом посягательство на собственные научные завоевания и, по выражению водолазов, перекрыл конкуренту кислород. Возможностей для этого у него было предостаточно.

Окажись в таком положении кто-нибудь другой, ему наверняка сочувствовали бы, а вот Харитон Трофимович ни жалости, ни сочувствия не вызывал. В филиале знали его паучий метод «высасывания и выбрасывания»: он принимал на тему молодых, способных, но чаще всего безответных ребят, безбожно их эксплуатировал, суля в недалеком будущем помочь с диссертацией, а после каким-то образом ухитрялся делать так, что ребята эти от него сбегали и впоследствии обходили филиал пятой дорогой. И повезло Харитону Трофимовичу в том, что люди вокруг него подобрались тихие, покладистые, никому не хотелось поднимать шум и заниматься разоблачением. Да и кто ты такой супротив него? У тебя за душой-то всего ничего, каких-нибудь пять-шесть статеек, а у него – в десять раз больше.

В чем нельзя было отказать Харитону Трофимовичу, так это в деловитости и усидчивости, вообще в работоспособности. И организатор он был неплохой, умел правильно расставить людей, воодушевить, нацелить. Быть бы ему крепким администратором в науке, удовольствоваться степенью кандидата, получить которую в состоянии каждый человек средних способностей, обладающий настойчивостью и трудолюбием, не лезть бы выше, рискуя свернуть себе шею! Но Харитона Трофимовича неустанно искушал бес честолюбия, а человек только тогда и открывает свои дурные стороны, когда очень к чему-то стремится, тянется изо всех сил, а достичь не удается…

Когда Заблоцкий вошел, Харитон Трофимович кроил очередную печатную работу: вырезал ножницами и наклеивал на листы бумаги столбцы типографского текста и полоски машинописных вставок. Клей он намазывал пальцем.

– Харитон Трофимович, – покаянно начал Заблоцкий, – я, кажется, крепко подвел Зою Ивановну…

И рассказал все, как на духу.

– То-то я смотрю, скоро у всех будут ваши фотографии. – Харитон Трофимович, хмурясь, принялся рассматривать свой палец и соскребать с него засохший клей. – Сколько вам еще осталось?

– Кому? Василию Петровичу? Ему я и половины не сделал.

– А Зое Ивановне?

– Там снимать еще месяца два. А потом печатать в четырех экземплярах, это тоже много времени займет.

Харитон Трофимович некоторое время обдумывал что-то, потом сказал:

– Конькову делайте, раз уже начали. В нерабочее время. Но больше никому, потому что этому конца не будет. Я на вас тоже виды имею.

Заблоцкий неопределенно кивнул – то ли принял к сведению, то ли выразил согласие.

– Кстати, как у вас с диссертацией?

Заблоцкий сказал, сколько замеров еще предстоит сделать, как он эти замеры собирается обработать, к каким результатам надеется прийти. Харитон Трофимович внимательно выслушал, спросил, поддерживает ли Заблоцкий связь со Львовым, своим научным руководителем.

– Пока не с чем к нему идти. Вот закончу замеры, тогда.

– Ну, хорошо. Если что-нибудь будет нужно, обращайтесь ко мне.

Перекуривая после, Заблоцкий раздумывал, какие еще виды имеет на него Харитон. Судя по многозначительности, с которой это было сказано, работа предстоит немалая. Но на какой черт мне это надо, думал Заблоцкий. Они что, в самом деле собираются из меня фотографа сделать? У меня с шефиней договоренность: закончу микрофото и до конца темы занимаюсь диссертейшн. Я на таких условиях и нанимался, могу напомнить, если потребуется.

Год назад Заблоцкий так все и выложил бы Ульяненко, но в последнее время жизнь научила его осмотрительности. Имеете на меня виды? Имейте, ради бога. А я буду ваши виды иметь в виду…


Странно и непонятно, но с тех пор, как Заблоцкий связался с микрофотографией, голова его была занята чем угодно, только не диссертейшн. Раньше стоило ему чем-то увлечься, и он уже не мог думать ни о чем другом. Так было, к примеру, в школе, в минералогическом кружке, когда он свихнулся на законах двойникования и все искал триаду в двойниковых сростках. Потом, уже в НСО, его обуревали различные идеи, касающиеся происхождения железистых кварцитов, – сейчас смешно вспомнить… Позже он все-таки вернулся к петрографии и кристаллооптике: хватило ума понять, что идеи идеями, а знание микроскопии – верный кусок хлеба при любом жизненном раскладе.

Так что же происходило с Заблоцким? Остыл он, что ли? Потерял интерес и готов был переключиться на другое? Он помнил, как грели его эти рудные зоны, связь оруденения с тектоникой, с магматизмом – короче говоря, все то, что он пытался сейчас увязать и объяснить. Может быть, неудачи последнего времени поохладили его пыл? Он давно взял за правило искать спасение от жизненных невзгод и неурядиц только в работе, но с таким же успехом можно было вкалывать землекопом или грузчиком. Последнее время он ловил себя на том, что придумывает любые поводы, лишь бы увильнуть от главного. Готово уже около трехсот замеров, можно было бы начать их обработку – вечерами дома все равно нечего делать, – но он никак не мог себя заставить. Находился десяток причин: то постирать рубаху и носовой платок, то сходить в магазин, то прибрать в комнате, а то Роза втягивала его в разговор, и он охотно ей поддавался…


У овражной бабуси был керогаз, пользоваться им Заблоцкий так толком и не научился, да и бабуся ворчала, что квартирант «палит карасин». А у Розы на кухне стояла четырехконфорная газовая плита, и Заблоцкий теперь по вечерам в столовую не ходил, а жарил картошку или варил вермишель, а то и кашу. Получалось дешево и сердито. Коронным его блюдом сделались макароны с тертым сыром.

Роза готовила от случая к случаю, стряпня ее также не отличалась разнообразием: чаще всего это была картошка с луком и консервированной говядиной, которую она ухитрялась где-то доставать, и восхитительный запах разогретой тушенки неизменно напоминал Заблоцкому обеды в маршрутах: костерок, комарики, в крышке от котелка разогревается мясо, в котелке греется вода для чая…

Похоже, что Роза действительно задалась целью влюбить в себя нового квартиранта. Началось с невинных пустячков – с полузастегнутого халатика, с брошенных на видном месте некоторых интимных предметов туалета, с долгих взглядов. Да вот беда – ни один из Розиных «параметров» не соответствовал представлениям Заблоцкого о женской привлекательности. Роза, однако же, была о своей внешности другого мнения, и в ее черных, близко поставленных глазах, обращенных на Заблоцкого, время от времени сквозили досада и недоумение.

На третий или четвертый вечер она вернулась домой поздно. Заблоцкий уже лежал в постели и читал. Через неплотно притворенную дверь он слышал, как она переодевалась, потом дробно постучала ногтями в его дверь и сразу же, не дожидаясь разрешения, вошла. Постояла на пороге, глядя на него затуманенным взором, и по-свойски уселась на постель, да не с краешку, а глубоко, привалившись спиной к его ногам. Заблоцкий ждал, что последует дальше. От Розы пахло вином.

– Алексей, вот вы скажите: любовь есть? – Тон запальчивый, вызывающий. – Настоящая любовь, как в книгах? Или это все выдумки? Вот бы с писателем познакомиться, спросить, как они пишут: так, как есть, или так, как хочется, чтоб было… Скажите, Алексей. Вот вы старше меня, больше видели… Мужчины вообще умеют любить или им от женщины только одно надо? Как это бывает на самом деле?

– Столько вопросов сразу… – начал Заблоцкий, но Роза не стала его слушать, ей самой все было известно. Может быть, она ждала, что Заблоцкий станет уверять ее в том, что любовь есть и даже с первого взгляда, а после подвинется к стенке, освобождая место?

Как бы там ни было, но между ними ничего не произошло ни в этот раз, ни после, и, когда стало ясно, что ничего и не может произойти, обоим сделалось легче, возникли непринужденность и простота. Но все это придет позже, и Заблоцкий тогда поймет, что Роза в первые дни попросту хотела заявить на него свои права, застолбить как бы. Наверное, для нее это был вопрос престижа, спортивный интерес, словно бы кто-то дал ей задание охмурить Заблоцкого в самый кратчайший срок. А вскоре о новом квартиранте пронюхали ее подруги, и началось паломничество.

Девицы эти были возраста от двадцати до двадцати пяти, одетые по моде и по моде накрашенные, и все у них на первый взгляд соответствовало кондиции. Но при более подробном знакомстве у каждой обнаруживался – то ли во внешности, то ли в характере – какой-то изъян. И ходят эти девочки друг с дружкой в кино и на вечера, и танцуют «шерочка с машерочкой», и копится у них в душе затаенная обида на мужскую половину, и на лице все чаще появляется выражение нацеленной озабоченности.

Приходили они вечером, по две, по три, усаживались на Розиной продавленной тахте, покрытой ковровой дорожкой с плешинами и сигаретными прожогами, курили, негромко о чем-то переговаривались и ждали. Если Заблоцкий долго не появлялся, Роза находила предлог, чтобы вызвать его из комнаты, и, когда он выходил, знакомила с подругами. Некоторые из них сразу же теряли к нему интерес и вскоре уходили, другие, напротив, тут же начинали завлекать. В конце концов все эти коленки, ножки и прочее начало действовать Заблоцкому на воображение, в душе его что-то растопилось и отмякло, и ему даже стали сниться эротические сны.

Однажды на улице он встретил школьного приятеля Пашку Овчинникова – розоволицего жизнерадостного крепыша. Пашка не стал допытываться у Заблоцкого подробностей его жизни, удовольствовался общими фразами, зато о себе рассказал с охотой и легкостью. Был женат, уже год, как разошелся, разменял квартиру, жене с ребенком – однокомнатную, ему – комнату, и хотя в квартире, где он теперь обитает, еще двое соседей, они люди лояльные и не мешают ему жить в свое удовольствие. Поставили лишь одно условие; чтобы женщины, которых он приводит, не пользовались ванной. И вообще надо на жизнь смотреть проще и искать в ней развлечения и удовольствия, потому что работа и обязанности нас сами ищут. У него, у Пашки, сейчас программа-минимум: познать (вместо этого глагола Пашка употребил другой) сто женщин – это в отместку жене. А потом он найдет невесту с квартирой и вступит с ней в брак.

«Сколько же тебе времени на все это потребуется?» – спросил Заблоцкий. «Года два», – ответил Пашка. «А не собьешься со счету?» – «У меня списочек…»

Ужасающий Пашкин цинизм вызвал у Заблоцкого чувство гадливости. Что-то, как видно, и на его лице отразилось, потому что Пашка вдруг пошел в наступление: конечно, многие семьи, на вид благополучные, сохраняются в основном ради детей, это благородно, слов нет, но чего стоит такое самопожертвование? Дети вырастут, наплевать им будет на родительские жертвы и на самих родителей, и все окажется впустую, потому что в таких семьях и дети, рано научившись маневрировать между отцом и матерью и использовать себе во благо их разногласия, становятся ловчилами и приспособленцами.

Родители же, изнуренные многолетней холодной войной друг с другом, наживают жестокие неврозы сердечно-сосудистые болезни, в итоге сокращают себе жизнь и остаток дней своих доживают инвалидами семейного фронта. Так не лучше ли вовремя расстаться?

«Помилуй бог, Пашка, мне ли тебя судить?» – ответил Заблоцкий. И позже, уже распрощавшись с ним, думал: Пашка прохвост, но умеет жить легко, не делая изо всего трагедии.

Хорошо бы и себе отвлечься и закрутить любовь, думал Заблоцкий далее. Ну, хотя бы с какой-нибудь из Розиных девиц. Есть там одна славная мордашка, зовут, кажется, Люся, манеры не такие вульгарные, как у прочих, и в глазах что-то светится, проблески интеллекта. Впрочем, зачем подружке интеллект? Была бы недурна собой, да добра, да покладиста. Все зло на земле от женщин, которые мнят себя слишком умными.

Размечтавшись, Заблоцкий представил себе, какие простые и добрые отношения сложатся у него с этой Люсей, он будет ее воспитывать и просвещать, она – смотреть ему в рот. Еще один Пигмалион! Но тут он спохватился: возня с девицами требует денег на кино, театры и рестораны, на цветы и другие знаки внимания – то, что кажется вовсе излишним напористому, нахальному Пашке, и без чего никак не обойтись ему, Заблоцкому, с женским полом не слишком разворотливому.


Последнее время Заблоцкого не покидало ощущение, будто над его головой ведутся какие-то переговоры о дальнейшей его работе. Зою Ивановну несколько раз вызывали к начальству, и, вернувшись, она так подчеркнуто не смотрела на Заблоцкого, что было ясно: причина вызова – именно он. В ее отношении к нему появилась некоторая отчужденность. Однажды она спросила, много ли еще снимков предстоит сделать для Конькова, и Заблоцкому почудилось, что после составления атласа структур и текстур Зоя Ивановна, будь на то ее воля, поступила бы с ним так же, как по преданию Иоанн Грозный – с зодчими храма Василия Блаженного: повелела бы выколоть глаза…

Все это было игрой воображения и мнительности. Конечно, Зоя Ивановна ни о чем подобном даже не помышляла и о Конькове спрашивала из чисто профессионального любопытства. Что касается переговоров, то здесь интуиция Заблоцкого не подвела. Вскоре его действительно вызвал Ульяненко, и вспомнились прогнозы Конькова: вот оно, началось!

– В три часа, – сказал Харитон Трофимович, – нас с вами и Зою Ивановну приглашает Кравцов. Захватите с собой для демонстрации несколько фотографий и на всякий случай составьте перечень затрат… ну, скажем, на сотню снимков.

Вернувшись в комнату, Заблоцкий передал Зое Ивановне распоряжение начальства и спросил, о чем предполагается разговор.

– Вы с вашими микрофотографиями становитесь популярной фигурой. Вероятно, предстоит интервью с корреспондентом газеты. А может, даже и телевидения.

При этих словах Валя со злораднойготовностью хихикнула и посмотрела на Эмму Анатольевну, приглашая и ее посмеяться над шуткой Зои Ивановны и тем самым уязвить этого вредину Заблоцкого с его самомнением. Но Эмма Анатольевна решила, как видно, соблюдать нейтралитет. Оттопырив безымянный палец и мизинец, она с артистической легкостью и изяществом наводила кривоножкой горизонтали, и ее округлое лицо было совершенно невозмутимо.

У Заблоцкого крутилась на кончике языка колкость, но он сдержался.

Виктор Максимович Кравцов в официальных бумагах числился заместителем директора института по научной части. Это было не совсем удобно для обихода, так как любой посетитель, не знакомый со структурой и положением филиала, придя по делу и увидев на двери кабинета табличку «Замдиректора», принялся бы искать кабинет директора, и поди объясняй каждому, что директор да и сам институт находятся не здесь, а, как уже говорилось, в южном городе, недалеко от теплого моря. Поэтому во избежание всяких неудобств и недоразумений на двери кабинета Кравцова висела табличка с уклончивым: «Руководитель». Руководитель, да и все тут.

Виктор Максимович возглавил филиал недавно, незадолго до ухода Львова (возможно, эти события и были меж собой каким-то образом связаны), вообще же поговаривали, что должность эта – вроде эстафеты. Было в филиале несколько энергичных и сравнительно молодых еще научных сотрудников, которые составили группировку, и кто-то из них однажды возглавил филиал. Он пробыл на этом посту четыре года. Тем временем его товарищи по «стенке» защитили кандидатские. Послe этого кресло руководителя занял один из новоиспеченных кандидатов наук, а прежний руководитель сразу же взял полуторагодичный творческий отпуск…

Очередным сменщиком был как раз Виктор Максимович. Высокий, аскетической внешности, он однако не был аскетом, но не был и кутилой, а был просто нормальным человеком со здоровым аппетитом, который при случае может и хорошо гульнуть, и работать по шестнадцать часов в сутки. Много лет он занимался железистыми кварцитами и считался в этой области видным специалистом, консультировал железорудные тресты республики.

Человек он был не вредный, в филиале к нему относились по-семейному и называли «наш Витя».

…Виктор Максимович двинул от себя по столу коробку «Казбека», предлагая ее то ли Заблоцкому, то ли Зое Ивановне (Харитон Трофимович вошел минутой позже), сам же закурил «Приму». Спросил, обращаясь к Зое Ивановне:

– Алексей Павлович в курсе дела? Нет? – Благожелательно посмотрел на Заблоцкого. – Дело заключается в следующем. Вы, как мне известно, достигли определенных успехов в микрофотографии, освоили аппаратуру, которую никто не мог толком освоить, и добились такого качества снимков, какого у нас в институте никто не добивался. Естественно, что все мы заинтересованы в вашей работе. Но вы сейчас задолжены по теме Зое Ивановне – и всем остальным, за малым исключением отказываете. Так?

Заблоцкий кивнул, плотней уселся на стуле. Все шло по сценарию, шло как надо. Ну, Коньков, дорогуша, придется для тебя разориться на коньяк!

– Кстати, как вам это удалось? – вопрос к Заблоцкому. – я в свое время к этой «гармошке» подступался, но ничего не получилось.

– Там в световом канале призма была сбита.

– А-а, ну ясно. То-то, помню, никак не удавалось свет отрегулировать… Ну так как, товарищи? Вам не кажется, что ваша монополия не совсем оправданна? Другие темы тоже хотят иметь хорошие микрофотографии.

Зоя Ивановна заметила, помаргивая:

– Если бы не Алексей Павлович, аппаратура до сих пор пылилась бы в подвале, а мы по старинке снимали бы «Зенитом» с кольцами…

– Честь и хвала Алексею Павловичу. Кто-то же должен быть первым. Никто не покушается на его приоритет, никто не оспаривает ваше право первыми использовать эту аппаратуру. Но надо думать и об остальных. Сколько еще времени займет у вас съемка по теме Зои Ивановны? – допрос к Заблоцкому.

– Месяца три, – ответил Заблоцкий, накинув месяц.

– А потом?

– Потом… – Заблоцкий бросил взгляд на Зою Ивановну. – Потом оформление отчета, размножение фотографий и так далее.

– Аппаратура будет простаивать?

– Естественно.

– Нет, это не естественно. – Кравцов начал сердиться. – В этом году завершают темы, не мало не много, шесть групп, и все хотят иметь качественные иллюстрации. Надо, чтобы аппаратура была загружена полностью.

– В принципе это можно решить, – заговорил молчавший доселе Харитон Трофимович, – Алексей Павлович будет продолжать работать на своей установке, а Зоя Ивановна взамен будет получать сотрудников с других тем.

– Нет уж, спасибо, – сказала Зоя Ивановна. – Они мне наработают. Отчет будут оформлять те, кто его составлял вместе со мной.

– Какая у вас производительность? – спросил Кравцов. Заблоцкий ответил, занизив выработку процентов на двадцать. Он чувствовал себя сейчас хитрым и расчетливым, как мастеровой перед подрядчиком, он научался жить.

– На цветную пленку не пробовали? На слайды? На черно-белые диапозитивы?

Кравцов знал, что спрашивать, и Заблоцкому пришлось выкладывать все свои тактические секреты, все, чем он собирался впоследствии произвести впечатление. Кое-что можно было бы и утаить, но тогда получилось бы, что он, Заблоцкий, не до конца выяснил возможности своей аппаратуры, и Виктор Максимович сейчас указывает ему на это. Да, Кравцов совсем неплохо знал фотографию, и в разговоре с ним надо было держать ухо востро.

Неожиданно Кравцов спросил:

– Сколько времени вам потребуется, чтобы подготовить помощника?

– Помощника или замену? – Заблоцкий насторожился.

– Помощника, который при необходимости мог бы вас заменить. Насколько я помню, вы были аспирантом у Львова и работали над диссертацией. Или вы бросили эту затею?

– Нет, почему же… Работаю… в нерабочее время.

– Кто ж вам виноват, – сказал Кравцов, имея в виду неудачную предзащиту и все последующее. – Так как насчет помощника?

– Помощник ускорил бы дело.

– Сколько времени нужно на его подготовку?

– Это будет зависеть от него самого, от его уровня. Готовить растворы, заряжать кассеты и мыть посуду я научу его за десять минут, а вот снимать…

В разговор вступила Зоя Ивановна:

– Вы забываете, Виктор Максимович, об одном обстоятельстве. Алексей Павлович квалифицированный петрограф, он знает, какой именно участок нужно снимать, умеет выделить главное. Поэтому его снимки так выразительны.

– Сочетание прекрасное, слов нет, и, главное, удобное для заказчика: не надо стоять за спиной и командовать: чуть вправо, чуть влево… Ну, ничего, при четкой организации труда этим удобством можно безболезненно поступиться. И вообще мне кажется, что мы используем Алексея Петровича не по назначению. Тем более, что он, как вы уверяете, хороший петрограф.

– Стоящего работника на ставку лаборанта мы не найдем, – сумрачно заметил Ульяненко.

– Найдем. В отдел кадров чуть ли не каждый день девчонки после десятилетки приходят.

– Девочки? Десятиклассницы? – Зоя Ивановна пожала плечами. – Ну, знаете…

Кравцов без амбиции согласился, что его предложение насчет девочек не выдерживает критики. Может, быть, подходящий человек найдется среди контингента технических работников?

– Хромоногий вахтер Казик или Анна Макаровна, которая фукает, – ехидно посоветовала Зоя Ивановна, а Харитон Трофимович повел разговор о выполнении заказов по отделам: выходило, что рудный отдел больше других будет задалживать аппаратуру, значит, она и в дальнейшем должна числиться за рудным отделом…

О Заблоцком вдруг забыли, будто его здесь и не было, будто не его стараниями и умением эта аппаратура ожила и работает Ему не доверяли, на него не надеялись. Он – человек настроения, затея с микрофотографией – его каприз, или, иначе говоря, вынужденная посадка. Он – научный работник, металлогенист, петрограф. Изменятся обстоятельства в его пользу – он и минуты не задержится у своей «гармошки». Ну, а пока он к ней привязан – надо использовать его на сто и более процентов.

Так, в представлении Заблоцкого, оценивало его деятельность руководство, и это было недалеко от истины. Позже он спросил Зою Ивановну:

– Наверное, я перестарался, когда рекламировал возможности фотомикронасадки? Рубил сук, на котором сидел?

Зоя Ивановна согласилась, что да, скорей всего, так оно и было.

В тот же день после работы Коньков принес очередную серию шлифов. Он выглядел по-обычному самоуверенным и беспечным, но во взгляде его проскальзывало беспокойство.

– Что, брат Алексей, разоблачили нас с тобой?

– Этого следовала ожидать. В такой тесноте…

– На кого грешишь? Кто, по-твоему, настучал?

– Какое это теперь имеет значение?

Грешил Заблоцкий на Валю – застал ее однажды у приборной доски за разглядыванием шлифов (а на каждом шлифе указан номер темы), но не сводить же с ней счеты, в самом деле.

– Можете не беспокоиться, – сказал Заблоцкий, видя, что Коньков мнется и никак не решается спросить о главном. – Харитон Трофимович наш договор неофициально утвердил. То, что я обещал, я сделаю, но после этого фирма прекращает подпольные операции… Кстати, как там мои замеры?

– Полный порядок, дорогуша. Викентьевна нас не подведет.

Когда в десятом часу вечера Заблоцкий пришел домой, у Розы были гости – какие-то новые девицы и красивый светловолосый парень с крепким подбородком и пушистыми бачками. На столе стояло шампанское и водка, обе бутылки были уже распочаты. Заблоцкого стали усиленно приглашать, но он отказался, сославшись на головную боль, и прошел к себе – перспективный молодой ученый, усталый и одинокий.

В комнате Заблоцкий снял пиджак и прилег – он действительно устал. Он вообще устал с этими микрофото – последнее время его рабочий день равнялся двенадцати часам, и это были часы ремесленника, да-да, чего уж там изображать исследователя. Завлабораторией…

Сквозь притворенную дверь неясно доносился голос парня и взрывы девчачьего смеха.

Съестные припасы Заблоцкого находились на кухне. Пришлось еще раз проходить через комнату и торчать у плиты, пока закипит вода для вермишели. Теперь это был обычный его ужин, и он утешал себя тем, что японские служащие – читал об этом в популярном журнале – в обед съедают тарелочку вермишели и ничего более. Потом он пил чай с хлебом и дешевыми конфетами-подушечками, прозванными в народе «дунькина радость».

Когда Заблоцкий в третий раз прошел мимо веселой компании, Роза схватила его за руку и все-таки усадила за стол – не могла же она не представить своего квартиранта.

– Люда, Ира, Валя, Карина, Семен. А это Алик. Можно вас так называть?

– Меня с детства так называют, – сказал Заблоцкий.

Центром застолья был Семен. Заблоцкий еще не встречал, чтобы один человек носил на себе столько дефицитов одновременно. Раздеваясь в передней, он увидел на вешалке среди пестрых пальтишек импортную мужскую дубленку и ондатровую ушанку. На толкучке такая шапка, говорят, стоит полтора его месячных оклада, не говоря уже о дубленке… Семен сидел с Розой на тахте, опершись спиной о стенку и вытянув ноги, и демонстрировал замшевый пиджак, тонкую белую водолазку и превосходно потертые джинсы, а на ногах его красовались туфли на платформе, которая только-только начала входить в моду.

Фарцовщик, наверное, с неприязнью подумал Заблоцкий. Не хватало ему еще такого знакомства.

Сэм, как все его называли, оказался техником по холодильным установкам, работал на рефрижераторном поезде. Эти сведения поспешила сообщить Заблоцкому Роза, видно, перехватила его косой взгляд, брошенный на Сэма, и теперь как хозяйка дома спешила сгладить возможные противоречия. Однако Сэм при всей своей неотразимой внешности перед Заблоцким не пыжился, а сразу взял его в союзники и принялся необидно задирать девчонок, потом переключился на весь прекрасный пол, в чем Заблоцкий не мог его не поддержать.

Странно они пили: смешивали в рюмках водку с шампанским, делали по глотку – по два и отламывали кусочки от плитки шоколада. Больше на столе ничего не было.

Сэм стал перечислять, в скольких городах побывал за последние месяцы, сказал, что остается много свободного времени, так как техника надежная, ломается редко, и он возит с собой учебник английского, пластинки и кассетный магнитофон – упражняется в устной речи.

– Зачем вам язык? – спросил Заблоцкий.

– Собираюсь гидом в Интурист…

А что, это, наверное, здорово, думал Заблоцкий о рефрижераторном поезде. Разъезжать из конца в конец страны, смотреть в окно под перестук колес… Тот же туризм, только еще и платят в придачу. И масса свободного времени. Читай, думай. Анализируй собственные ошибки и промахи…

– Скажите, а нельзя ли устроиться к вам временно? Допустим, на месяц – на два? Кем угодно.

– Надо с бригадиром поговорить, но, наверное, можно. Атчэго нэльзя? – добавил он с восточным акцентом.

– Как вас найти в случае чего?

– Она вот знает, – кивок в сторону Розы.

Роза ответила преданным обожающим взглядом.


Глава пятая

Перебравшись к Розе, Заблоцкий стал выходить из дома на десять минут позже и на десять минут позже вставать. Утренними минутами он особенно дорожил. Последнее время, как и в начале минувшего лета, у него случилось что-то со сном: трудно стал засыпать, в четыре – половине пятого просыпался и маялся, вертелся с боку на бок, сбивая простыню. Вторично засыпал, когда начинало играть радио, и вставать на работу было тяжело. Блаженны те, у кого биологический дневной ритм совпадает с рабочим расписанием, а вот Заблоцкий был из породы сов.

Транспорт в этой примыкающей к центру части города в час пик работал с предельной нагрузкой, но Заблоцкий был истинным горожанином и умел занять удобную позицию в короткой давке у задних дверей трамвая. В передние двери он не садился никогда и презирал мужчин, которые пользовались этой привилегией слабых и немощных.

Было начало февраля, четверг, утро. Погода стояла непонятная: то ли к солнцу собиралось повернуть, то ли к мокрому снегу. Ветер крутил, ударял порывами с разных сторон, рикошетя от стен домов, прорывался сквозь проходные дворы, переулки, словом, вел себя зловредно и непоследовательно, как подвыпивший забияка.

В трамвае Заблоцкого притиснули к плечу толстой старухи, которая сидела, держала на коленях большую хозяйственную сумку и была еще недовольна тем, что ее толкают и задевают. Он подумал: надо как-то назвать трамвайную давку, присвоить ей термин. Сейчас некоторые сугубо специальные технические термины распространяют на человека. Акселерация, например, из механики. Стресс – из горного дела: давление в толще горных пород. А здесь, в трамвае, давят и ругаются. Стресс физический и психологический. Трамстресс…

Впереди какая-то дамочка затеяла возню: начала пробираться к передней двери, поняла, что не пробьется, и повернула обратно, задняя дверь была ближе. Мужчины раздвигают толпу плечом, женщины – спиной. Так и эта дамочка, некрупная, но округлая, работая то локтями, то спиной, слегка сгибаясь в пояснице, приговаривая: «Разрешите… извините… давайте поменяемся местами…», пятилась, пятилась и оказалась совсем близко от Заблоцкого. Норковый воротник, норковая шапка, смуглая разгоряченная щека, маленькое аккуратное ушко с рубиновой слезкой, кончики загнутых ресниц. Благополучная дамочка. Сейчас и мне предложит меняться. Нет уж, обходи меня сзади, мне здесь так удобно, пригрелся у бабусиного плеча…

– Молодой человек, разрешите! Давайте поменяемся… Алька?!

Черно-вишневые глаза раскрылись в радостном изумлении.

– Жанна? Ну, тебя не узнать…

– Зато я тебя сразу узнала. Ой, Алька, ты совсем не изменился. Где ты, что ты, как? Ты на работу? Кого из ребят видишь? Ой, мне же сейчас выходить! Ну пропустите же меня! Алька, куда тебе позвонить? Да говори так, я запомню. Ой-ой, подержите дверь!

Трамвай уже трогался, она соскочила по-женски, спиной против хода, едва не упала… Ну, Жанна!

На четвертом курсе они проводили время в одной компании. Жанна встречалась с Коляшей, его дружком, пятикурсником из транспортного института. Заблоцкий в это время как раз познакомился с Мариной, у них и тогда уже случались трения, и Жанна даже брала на себя роль посредника и мирила их, чтоб не ломать компании.

Потом Коляша уехал по распределению, и все распалось, вокруг оказались новые люди, а Жанна исчезла с горизонта. Она, помнится, имела какое-то отношение к музыке, а он на концерты ходил редко. Надо же – встретились через столько лет. Пообщаемся как-нибудь, вспомним золотое времечко. Авось позвонит когда-нибудь.

Позвонила Жанна в тот же день, после обеда, чего Заблоцкий никак не мог предположить. Долго его разыгрывала, предлагая угадать, кто с ним говорит. Он решил, что это кто-нибудь из Розиных девиц, потеряв терпение, сказал: «Знаете, я не гадалка», – и хотел уже бросить трубку. Тут Жанна и назвала себя.

На Заблоцкого уже поглядывали, и он сказал:

– Кончай эти розыгрыши. Телефон-то служебный.

– Не сердись, больше не буду. Я не знала, что у вас с этим строго.

– Строго не строго, но все-таки…

Заблоцкий умолк, ожидая, что скажет Жанна.

Трепаться по телефону он не любил, тем более в присутствии посторонних. Жанна тоже молчала, потом сказала:

– Это я так… Проверяю, правильно ли запомнила твой номер.

– Откуда ты звонишь?

– С работы.

– Дома есть телефон?

– Нету. А у тебя?

– Ни дома, ни телефона, – усмехнулся в трубку Заблоцкий.

– Как это? – Пауза. Жанна, кажется, что-то поняла. – Неужели? Кто бы мог подумать?.. И ты тоже?

– Ладно, это не телефонный разговор. Дай-ка мне свой номер.

– Пожалуйста. Запиши. – Она назвала номер телефона. – Звони во второй половине дня, лучше между тремя и четырьмя. До которого часу ты работаешь?

– Вообще-то до половины шестого, но я всегда допоздна сижу.

– Наукой занимаешься? Ты у нас всегда умненький был.

«Откуда она знает про науку? Я же ей не говорил, где работаю. И почему: «И ты тоже?». Кто еще?»

– Извини, но мы тут мешаем людям…

– Все, все, Алик. До свидания. Звони!

Частые гудки.


Коньков уже вторую неделю находился в командировке, а Заблоцкому вдруг приспичило нанести результаты замеров, сколько сделано, на диаграммы и поглядеть, что получается. С Генриеттой Викентьевной, маленькой, сухонькой, с мелкими чертами лица и седыми букольками, он был знаком шапочно, а после соглашения с Коньковым она при встречах смущалась и торопливо семенила вдоль стены, повторяя все ее выступы и ниши. Однако ждать возвращения Конькова Заблоцкий не стал, решил нарушить конспирацию и выйти прямо на Генриетту Викентьевну.

Комната петрографов находилась на третьем этаже, и здесь, как в большинстве комнат филиала, царил свой особенный запах и свои законы.

В помещении стояло шесть письменных столов, за которыми работало шесть женщин от сорока и более.

Им ежечасно приходилось иметь дело с иммерсионными жидкостями, кто-то из них был подвержен простуде и боялся сквозняков, поэтому форточку открывали редко, и в комнате сложно пахло духами, подмышками и скипидаром.

Все эти почтенные дамы были кормилицами семей, обеденный перерыв посвящался беготне по магазинам и стоянию в очередях, сами же обедали наспех и большей частью всухомятку. Стол у каждой был заставлен микроскопом, коробками со шлифами, иммерсионными жидкостями и прочим, поэтому обедали на стульях. У каждой, как у староверов, была своя чашка, своя ложка, а вот ножа не было ни у кого, хотя его постоянно собирались купить вскладчину, поэтому хлеб приходилось ломать или отщипывать, а колбасу резать ножницами.

Заблоцкий заглянул сюда в самом конце обеденного перерыва, когда по его расчетам все уже были на местах. Так оно и оказалось. Дамы покончили с трапезой и занимались своими делами: одна губы подкрашивала, другая сметала крошки с обеденного стула, третья шелестела бумагой, упаковывая припасы.

Генриетта Викентьевна, развернув на коленях сверток, разглядывала какое-то цветастое одеяние. Увидев Заблоцкого, она смешалась, скомкала сверток и сунула его в стол. Заблоцкий приветливо поздоровался, спросил, понизив голос:

– Как наши дела? Продвигаются?

– Тс-с-с! – Генриетта Викентьевна округлила глаза, поднесла к губам палец.

– Полно, Генриетта Викентьевна, это теперь уже секрет Полишинеля.

Она с таинственным видом достала из письменного стола тоненький скоросшиватель и кивнула Заблоцкому на дверь. Он вышел в коридор, она – следом.

– Вот ваша работа. Здесь двести сорок замеров. Недели через две будет остальное. Очень толстые шлифы, трудно подобрать хорошие зерна.

– Спасибо, Генриетта Викентьевна, наука вас не забудет.

Она подняла на Заблоцкого робкие близорукие глаза и, ничего не ответив, ушла.

Часа в три вдруг отключили электроэнергию, и сотрудники, имевшие дело с микроскопами и электроприборами, оказались безработными. Заблоцкий в своем закутке листал тетрадку с замерами и слушал Эмму Анатольевну.

– …ее больше всего задевает, прямо за живое берет, когда я ее на «ты» называю. Будто ей можно, а мне нельзя. Кричит: «У меня диплом с отличием, а ты мне тыкаешь». Ишь, цаца. Плевать мне на твой диплом, говорю, все равно ты борщ так же, как я, варишь. Она прямо из себя выходит. А муж уводит ее за плечи: «Оля, будь умней!» Кшмар!

Разговор шел о некоей Ольге Петровне, инженере угольного отдела, соседке Эммы Анатольевны по квартире.

– Она разве готовит? – спросила Валя. – Я думала, она семью на беляшах держит. Каждый день полную сетку тащит…

– Готовит… Глаза б мои не видели, как она готовит.

– Бабы, ну, бабы, – не утерпела Зоя Ивановна. – Как у вас языки не поотсохнут…

Тут в дверь просунулась голова Михалеева.

– Не работаешь? Пошли покурим.

После новогодней вечеринки Михалеев проникся к Заблоцкому еще большей симпатией, признался, что тот и жене понравился, и соседям, и даже девочкам, и все зазывал в гости.

Вид у Михалеева был такой, будто он только что выпил чарку.

– Ходил обедать, нет? Э-э, парень. А я насилу с улицы ушел. Весной запахло! Первый раз в этом году. Не могу я, Лешка, чумной делаюсь…

Михалееву просто необходимо было излить душу, страдающую душу северянина, волею судеб заброшенного в теплые края. Он взял Заблоцкого за руку:

– Слушай, пойдем посидим где-нибудь… Все равно электричества нет, я как раз на светостоле копировал. Вынужденный простой по вине предприятия, нам никто слова не скажет. Ну?

– Да нет, знаешь…- Заблоцкий высвободил руку. – Отпрашиваться надо, да и вообще… В другой раз как-нибудь.

– Чего там в другой раз! Пошли! У меня принцип: хочешь выпить – выпей. Организму нельзя отказывать, это вредно влияет. Давай одевайся иди.

– Не могу я, Петрович, не искушай. Срочная работа.

– На самом деле не можешь? Ну, ладно… Один пойду. Но ты хоть до угла проводи.

На улице было прохладно, в тени ниже нуля, солнце из-за пелены облаков светило неярко, почти не грело, и все же что-то неуловимое, терпкое витало в воздухе, и перебить это не могли даже выхлопные газы автомашин.

Михалеев вздохнул от избытка чувств:

– Э-эх, еще одну весну господь бог жалует… А у нас вчера в соседнем подъезде старичок помер. Всю зиму болел, «скорая» к нему чуть ли не каждый день приезжала, а весны вот не пережил. Больные всегда весной помирают. Не выдерживают обновления в природе… Ты как весной – ничего? Не болеешь?

– Спать хочу, вялость.

– У меня тоже так было, а потом ничего, перерос. Говорят, весной любовное томление испытывают, а я – ни сном, ни духом. У меня свое томление. Я, Леша, сколько лет на Севере проработал, ни одной весны дома не провел. Всегда заброской занимался, устройством полевых баз… После войны сразу, я тогда совсем еще пацаном был, на оленях все перевозили, вьюками, караваны водили по сто, по двести голов. Потом самолетики в геологии появились; такое, помню, облегчение испытали. В полевой геологии транспортировка всегда была узким местом. А сейчас что не жить – вездеходы, вертолеты. Э-эх, с ружьишком бы по насту куропаток погонять! Черт его знает, как оно устроено: там был, казалось – край света, ссылка, жизнь мимо проходит; здесь – только и радости, что телевизор, да фрукты подешевле. Так зато там я человеком был…

– Наверное, Петрович, дело не в географии, а в нас самих. И весна, опять же, влияет.

– Само собой. Но меня такие мысли посещали и летом, и осенью. Зимой, правда, я спокоен и всем доволен. Как вспомню, сколько я за свою жизнь намерзся, сколько снега перекидал, откапывая дверь, сколько дров переколол и воды от водовозки перетаскал…

– Городскую квартиру ты мог и в Магадане получить.

– Не принято, Леша. Дают льготы – пользуйся.

Кооператив в любом городе европейской части страны, кроме столиц и курортных зон.

– Ну, тогда не жалуйся, – засмеялся Заблоцкий.

– Понимаешь, Леша, мне бы так устроить свою жизнь, чтоб зимой – здесь, а весной и летом – там…

– Это тебе в Москву надо. В Академию наук, или во ВСЕГЕИ, или в аэрогеологический трест. А здесь, брат, Сибирью не занимаются.

– То-то и оно…

Легко давать советы, думал Заблоцкий, возвращаясь на работу. ВСЕГЕИ, НИГРИ, ВАГТ, Ленинградский НИИГА… Что может быть лучше для геолога? В мае – июне уезжаешь на полевые работы, и после городской сутолоки бивуачная жизнь тебе только на пользу. А в сентябре – октябре, укрепив мышцы и провентилировав легкие, возвращаешься домой и вкушаешь все блага цивилизации. Как известно, смена впечатлений – лучший отдых нервным клеткам…

А весной в тайге, наверное, действительно здорово.

Заблоцкий попытался представить себе это, воображение подсказывало: слепящее солнце, ноздреватый, но все же белый снег, деревья… Цельной картины, однако, не получилось – не приходилось ему бывать весной ни в тайге, ни в обычном лесу, только в городском парке. Но поздней осенью… На косогоре, на самом его верху, дощатый домишко конторы пристани, на крыше, на фоне неба, большие буквы: ТУРАНСК. Белый берег, и черная густая вода, и большой белый теплоход, кажущийся тоже частью берега, и скользкая крупная галька. Запах реки, запах мокрого снега, складской запах новой, крытой черным сатином телогрейки, которую подарил на прощание Князев…


Прозвенел колокол громкого боя, попрощались и разошлись по домам сотрудники, Заблоцкий остался один и заступил на вторую смену. Но сегодня он решил отдохнуть от микрофотографии. Перед ним лежала заветная тетрадка с замерами Генриетты Викентьевны. Замеров еще маловато, чуть больше половины, но все равно что-то должно обрисоваться, какая-то концепция.

Что же интересовало Заблоцкого, над чем ему предстояло поломать голову?

Несколько лет он собирал материал по двум небольшим по площади куполовидным структурам, сложенным одинаковыми породами и даже расположенными неподалеку друг от друга. Разница меж ними заключалась в том, что один купол содержал обильную рудную минерализацию, а другой был совершенно безрудным. Предстояло выяснить, почему так?

Ответ на этот вопрос помог бы установить для данной минерализации поисковый критерий: то, без чего геологическая служба – как следователь без улик.

Химические и спектральные анализы, массовые замеры трещиноватости, магнитные и радиометрические измерения, теперь вот точный состав главных породообразующих минералов… Все это у него в наличии. Нет только идеи, которая свела бы воедино все эти разрозненные данные, сфокусировала бы их в ослепительную точку. Нет и не было.

Были смутные предположения, догадки, все вокруг да около. Он делился своими сомнениями с шефом, тот успокаивал: «Работайте, накапливайте, сопоставляйте. Были бы факты, идея приложится». Может, он был и прав, шеф, но чаще бывало наоборот. Сплошь и рядом исследователи втискивали факты в прокрустово ложе идеи, и в оправдание этому разработана целая теория ошибок, случайных замеров, которые заметно отклоняются от основной массы и которыми поэтому можно пренебречь. Впрочем, это закономерно. Даже при подсчете очков в спортивных состязаниях крайние оценки судей, самая высокая и самая низкая, исключаются как случайные…

Итак, что же первично – факт или идея?

Как это удобно и безопасно – принять устоявшуюся, апробированную на всех уровнях концепцию и подстраиваться под нее. Никто тебя не посмеет упрекнуть, потому что факты, которыми ты оперируешь, – новые, и лишний раз подтверждают ее незыблемость и универсальность.

А что же Заблоцкий? Молодежный гонор не позволял ему двигаться общим проторенным путем, он свернул на целину и тотчас увяз.

…И этот вечер, и еще несколько вечеров Заблоцкий потратит на то, чтобы обработать замеры и разнести их по таблицам и диаграммам. Все это время он будет нарочно задавливать в себе творческую мысль, ибо черновая, подготовительная работа требует одного – аккуратности. Он будет уповать на то, что длительный перерыв дал ему возможность отдохнуть, отойти от диссертейшн, взглянуть на нее отстраненно, иным взглядом и увидеть глубины и дали, не замеченные прежде. И когда наконец первый этап подготовительной работы останется позади, все данные свяжутся воедино и можно будет начинать думать, он обнаружит, что мысли его растекаются, он будто читает неинтересную книгу, и по нескольку раз пробегает глазами одну и ту же строчку, не в силах сосредоточиться, будто вату жует. И мыслительный процесс, к которому он так долго готовился, в этот раз не доставит ему прежнего удовольствия.


Пребывая в дурном расположении духа, Заблоцкий старался пореже встречаться со знакомыми, поменьше разговаривать. Единственное, чего он хотел от окружающих, чтобы его оставили в покое; те же, кто пытался проникнуть сквозь пелену его хандры, нарывались на дерзость и отходили обиженные.

Когда его позвали к телефону и с ехидцей сообщили: «Приятный женский голос…» – он сразу подумал о Жанне, вспомнил, что так и не позвонил ей, и испытал досаду оттого, что сейчас придется давать какие-то объяснения. «Извини, но было не до тебя», – скажет ей он с грубоватой прямотой и отобьет охоту звонить еще когда-нибудь.

– Алик, здравствуй, это я, Жанна. – Голосок вкрадчивый, кокетливо-виноватый. – Извини, что побеспокоила, ты, наверное, очень занят…

Пауза, ждет, что он скажет.

– Ну-ну, я слушаю.

– Ты не смог бы сегодня вечером составить мне компанию? Взяла билет на подругу, она заболела, а я одна боюсь возвращаться…

– В кино, что ли? Но ты же не одна… – сказал оаблоцкий, избегая употреблять при посторонних слово «муж», и Жанна с женской проницательностью все поняла.

– Не в кино, а на концерт симфонического оркестра с участием… – Она назвала фамилию известного виолончелиста и известной певицы. – Муж на такие мероприятия не ходит.

– Почему ты решила, что я хожу?

– Ну, Алик, ты всегда у нас был развитой и разносторонний. И потом – знаешь, как трудно было с билетами? Я, конечно, могу и одна сходить, но жалко второй билет продавать, честное слово! Пойдем, тебе понравится. Это же первоклассная певица, народная артистка, солистка Большого театра. Событие в культурной жизни нашего города.

– Где это будет?

– В концертном зале, как обычно. Начало в семь тридцать. Ну? Уговорила?

– Давай так, – сказал Заблоцкий, чтоб отвязаться: – Жди у входа. Если в половине восьмого меня не будет, продавай билет.

Вначале, сразу после разговора, он решил, что никуда не пойдет. Бессовестно портить Жанне своей хандрой вечер, и вообще у него нет выходного костюма, нет времени и, главное, нет желания. Музыку он любил только под настроение, причем минорную. Впрочем, большинство великих музыкальных творений написано именно в миноре, как и большинство великих книг и великих полотен. Гнев, скорбь, тоска неразделенной любви, горечь утрат – вот источники истинного вдохновения, и светлая печаль более приличествует искусству, нежели безудержные восторги.

А потом Заблоцкий вспомнил приподнятую и вместе с тем чинную атмосферу, царящую на этих концертах, вспомнил собирающуюся там публику – старушек с кружевными воротничками и оборками на старомодных платьях, девушек и молодых женщин с живыми тонкими лицами, интеллигентного вида юношей, сопровождающих этих девушек, а иногда и этих старушек, тонкий запах духов и пудры, волнующий разнобой настраиваемых инструментов, разлетающиеся фалды фрака дирижера…

Может, пойти? Отвлечься, стряхнуть пыль с ушей, приобщиться и воспарить… И Заблоцкий засобирался домой гладить брюки.

День заметно прибыл, кончилось то унылое, сонное время, когда идешь на работу – темно, возвращаешься – тоже темно. На улицах было людно, и даже подсохшая голая земля на бульварах и в скверах воспринималась как законная примета близкой весны. У входа в концертный зал толпился народ, лишние билеты спрашивали за квартал. Издалека была видна огромная афиша с именами певицы и виолончелиста. А ведь в самом деле – событие, подумал Заболоцкий. Не часто нас балуют такие знаменитости.

Жанна увидела его издалека и, просияв, замахала рукой. На ней было светлое пальто, вязаная шапочка и сапоги-чулки, последний крик моды, яркое и смуглое лицо ее не нуждалось в косметике, на нее оглядывались. Она взяла Заблоцкого под руку и повлекла ко входу, а он был смущен своим затрапезным пальтишком, туфлями со сбитыми каблуками и, особенно, тем обстоятельством, что идет под руку с чужой женой.

Раздевалась Жанна в туалете и вышла оттуда в длинном платье, опять-таки привлекая всеобщее внимание. Когда Заблоцкий сдал в гардероб пальто, она снова взяла его под руку, глянула умело подведенными глазами (на каблуках она была одного роста с ним) и засмеялась:

– Алька, у тебя вид, будто ты курицу украл.

– Ну, если курица – это ты…

Сиренево-лиловое платье подчеркивало нежную смуглость ее рук и высокой шеи, замысловатая прическа оттягивала назад голову и диктовала осанку, Заблоцкий косил в ее сторону глазом, и вот зеркало в конце фойе отразило их обоих в полный рост – молодую привлекательную женщину в полном блеске вечернего туалета и рядом невзрачную мужскую фигуру с пузырями на коленях (брюки так и не отгладились), в куцем пиджачишке. Теперь и Жанна убедилась, что они рядом не смотрятся, оставила, как видно, намерение погулять по кругу и покорно проследовала со своим кавалером в зрительный зал, благо дали второй звонок.

Заблоцкий медленно приходил в себя, вживался. Оркестр исполнял незнакомые вещи, лишенные четкого мелодического рисунка, и ему никак не удавалось настроиться, слушать оркестр, а не отдельные инструменты. Видно, попросту отвык, одичал – сто лет здесь не был. Он ни на минуту не забывал о Жанне, поглядывал в ее сторону, а она сидела смирная, отрешенная, внимательно слушала.

Под дружные рукоплескания вышел виолончелист. Густой, благородный голос родился из-под смычка, окреп и поплыл, клубясь, по залу, то наполняя его и мягко давя на барабанные перепонки, то истончаясь и обессиливая, как пересыхающий ручеек. «Прислушайся, – говорил голос, – прислушайся к себе и к миру, найди себя в этом мире, жизнь сложна, но не нужно отчаиваться, следуй за мной, это недалеко, следуй за мной, я укажу тебе выход, может быть, тебе снова удастся быть счастливым, все не так плохо, как тебе кажется, следуй за мной, и я научу тебя мудрости любви…»

Смолк волшебный голос, ударили аплодисменты. Встав со стула и отведя в сторону виолончель, музыкант склонил в поклоне голову – перед собой, влево, вправо. Простучали четкие каблучки ведущей, четкий голос объявил название вещи, и снова рванулись из-под смычка наполненные звуки…

В антракте Жанна стоически осталась сидеть в зале, а Заблоцкий сбегал в курилку, торопливо сделал несколько затяжек и вернулся. На лице Жанны было выражение терпения и скуки.

– Ценю твою жертву, – сказал он. – В следующий раз пригласишь кого-нибудь другого.

– В следующий раз ты будешь в черной тройке и лакированных туфлях.

– И при бабочке?

– Обязательно. Бабочка белая, с черным крупным горошком.

– Усек. Срочно дай мне адрес хорошего мужского портного.

– Лучше – записку в костюмерную драмтеатра…

Жанна посмеивалась, и непонятно было шутит она или говорит всерьез. Заблоцкий решил переменить тему.

– Знаешь, я в общем-то виолончель впервые слышу, и вещи незнакомые, но играет он здорово. Это даже мне, дилетанту, понятно.

– У меня все это записано на «стерео», в его же исполнении. Там он лучше играет, чище.

– Ты такие тонкости замечаешь…

– Алик, у меня же музыкальное образование все-таки. Забыл?

– Вспоминаю теперь. Ты, кажется, музыковед?

– Нет, всего лишь преподаватель. Преподаю фортепьяно в детской музыкальной школе.

Жанне эта профессия подходила. Ее легко можно было представить рядом с учеником за пианино или у классной доски с нотным станом, или поющей с учениками сольфеджио. А вот за микроскопом, скажем, или в кабине вагоновожатого, или в спецовке маляра… Зою Ивановну он мог бы маляром представить. Но и в роли учительницы она смотрелась бы, только не музыки а ботаники или географии. Роль врача бы ей тоже подошла… Но что за странные ассоциации, однако.

Второе отделение началось сразу с выступления певицы. Рослая, дородная, статная, очень русская, она вышла под рукоплескания, поклонилась в пояс, царственно и одновременно дружески протянула руку дирижеру, и он почтительно эту руку поцеловал. Зал стихал, успокаивался, готовился слушать. Дирижер взмахнул палочкой, и полилось с детства знакомое, родное, хотя и непривычное в богатой симфонической оркестровке. Отзвучал проигрыш, вступило меццо-сопрано:

Ах ты степь широ-о-о-ка-я, степь раздо-о-ольна-ая…
Какой голосище был у этой певицы! Привыкли мы к радиофицированным залам, к исполнителям шлягеров, держащим микрофон у самых губ, едва ли не во рту, и трудно воротиться сознанием к первозданной мощи и глубине натурального человеческого голоса, трудно поверить, что можно безо всяких технических средств, одним лишь незаметным усилием гортани и легких добиться такого звучания.

А песня только берет начало, доносится издалека, пока и не разобрать, кто поет, лишь видна на широкой светлой воде лодочка, и в ней кто-то словно бы платочком машет, и разносится над слепящей речной гладью протяжно и задушевно:

Ах ты, Волга-мату-у-ушка-а, Волга во-о-ольна-а-ая-я…
А голос, как тройка вороных, сдерживаемая до поры умелой и твердой рукой, или как могучий мотор, который и на малых-то оборотах легко, не меняя режима, ничуть не напрягаясь, берет крутые подъемы, а уж коли дать ему волю, так того и гляди, не оторвался бы от земли и не взмыл ввысь.

Ой-да не степно-о-ой оре-о-ол…
Случайно ли, или по тонкому и точному расчету, но песня эта, душа ее, звучала потом в романсах Чайковского и Глинки, в украинских народных песнях и современных балладах и даже в арии Кармен, которую певица исполнила под занавес и в которой дала, наконец, полную волю своему голосу, рожденному для народных гуляний на площадях…

– Странная вещь, – размягченно признался Заблоцкий, когда они вышли на воздух и, не сговариваясь свернули в сторону бульвара. – Вот я украинец, и народ свой люблю, и песни его, и в России пожил чуть-чуть, на Севере, в экспедиции, а русские протяжные не могу спокойно слушать, под настроение даже плакать хочется.

– Музыка… – ответила Жанна. Лицо ее в неярком свете уличных фонарей было умиротворенным.

Они шли рука об руку, как супруги или влюбленные, хотя не были ни теми, ни другими, но Заблоцкий не думал сейчас об этом несоответствии, мысли его парили в высоте и чистоте – как он раньше не удосужился пробить скорлупу своего мирка, наполненного подневольной работой и угрюмыми мыслями, и хотя бы на один вечер стряхнуть с себя бремя обыденности!

Они шли мимо парочек, в обнимку сидящих на скамейках, причем парочки эти, как видно, уважали суверенитет и чувства друг друга, потому что на занятые скамейки никто не смел подсесть. Жанна после концерта платье не подобрала, оно спускалось из-под пальто до самой земли, и парочки – Заблоцкий видел это боковым зрением – провожали их взглядами и небось завидовали: из театра идут или из ресторана… А Заблоцкий с удовольствием поменялся бы с любым из этих парней, чтоб сидеть сейчас на садовой скамейке с какой-нибудь девчонкой, пусть даже замухрышкой, но своей, а кому-нибудь чинно проходить мимо с чужой женой… Хотя с чего он взял, что на скамейке не может быть чьей-то жены?

А Жанна будто угадала его мысли:

– Нас, наверное, тоже принимают за влюбленных.

– Почему бы и нет? – засмеялся Заблоцкий и локтем прижал к себе ее руку. И вдруг ощутил ответное пожатие.

– С Коляшей переписываешься? – спросила Жанна.

– Нет. Не наладилась у нас переписка.

– И ничего о нем не знаешь?

– Назначение он получил в Донбасс, в Горловку, а где сейчас пребывает – понятия не имею. Тебе он тоже не писал?

– Как-то раз поздравил с Восьмым марта, и все.

Без обратного адреса…

В голосе ее прозвучала горечь, и Заблоцкий подумал, что в ту давнюю пору легкие со стороны отношения между ней и Коляшей, порядочным, в общем-то, ветрогоном, были для Жанны любовью, может быть, даже настоящей и первой. И то расположение, которое она теперь ему, Заблоцкому, оказывает, не что иное, как отсветы той любви.

Откуда-то донеслись сигналы точного времени – одиннадцать.

– Муж тебя не заругает?

– Не заругает, – сдержанно ответила Жанна, и Заблоцкий понял, что о муже сейчас не следовало бы спрашивать. – У меня нет мужа. Я ушла от него. Взяла Димку, свои вещи и ушла к маме.

Заблоцкий молчал, не зная, что сказать.

– Он пьет. Я запах вина еще у Коляши с трудом выносила… О, как я ненавижу этих алкашей! Этот перегар, эти бессмысленные глаза, походка… Я с ним неврастеничкой стала!

– Димка – это сын? Сколько ему?

– Скоро три годика.

«Чуть поменьше Витьки», – подумал Заблоцкий. Спросил:

– В какой сфере народного хозяйства он трудится?

– В сфере пищевой промышленности. На мясокомбинате.

– Выгодный муж…

– От него выгоды… Между прочим, я к мясу равнодушна. Он если что и приносил, то для себя. Не нужны мне его суповые наборы, не нужны мне его скандалы и его пьяная морда…

Сказано это было с сердцем, сварливым бабским голосом, от которого Заблоцкий содрогнулся. Нет, если он и женится когда-нибудь, то только на девчонке, у которой нет опыта семейной жизни.

– Он мне упреки делает: «Ты готовишь как придется, душу не вкладываешь». Не хватало еще, чтобы он мою душу с борщом жрал!

– Давно вы разбежались?

– Эта канитель уже два года длится, надоело. Уходила, возвращалась, снова уходила, снова возвращалась…

Все, хватит. Надо на развод подавать. Скоро квартиру получать, он мне в ордере совсем не нужен.

– Но квартиру-то тебе на семью дают, в том числе и на него.

– Это теперь не имеет значения. Я в кооперативе состою, ясно?

– Но деньги на кооператив вы вместе накопили?

Жанна недружелюбно покосилась на Заблоцкого, будто он заодно с мужем покушалсяна ее права.

– Ты прямо как юрист рассуждаешь. Тоже небось квартиру не могли поделить? Ну так вот, на кооператив я сама заработала, ясно тебе? Давала частные уроки. И сейчас даю – на гарнитур зарабатываю. Если бы я на него рассчитывала, то по сей день у свекровки жила бы. Нет уж, хватит. От вас дождешься.

Дальше шли молча, прибавили шагу. Молча свернули к трамвайной остановке. Жанна спросила, который час.

– Мои золотые дома на рояле остались, – сказал Заблоцкий.

Как ни странно, Жанну эта банальность привела в равновесие и даже как будто развеселила.

– Где же теперь твой дом? – спросила она снисходительно. – И что вы с Мариной не поделили?

– Вероятно, она тоже решила, что без меня ей будет лучше.

– Выпивал? Признайся честно.

– С чего ты взяла? У меня на это просто времени не было.

– Гулял, небось?

– Это было. С колясочкой, каждый день.

– С жиру бесится, – решила Жанна.

Подошел трамвай. Народу было немного, и все опять обратили внимание на Жанну и на ее платье.

Жаннина мама жила неподалеку от филиала, в старом двухэтажном доме, который, судя по надвигающимся многоэтажным корпусам, подлежал в скором времени сносу. Дом стоял в глубине двора, отделенный от улицы палисадником.

– Странно, что мы с тобой раньше не встречались, – сказал Заблоцкий.

– Когда ты едешь на работу, я еще сплю. У меня занятия во вторую смену.

– Как у вас тут тихо…

Жанна прислонилась спиной к палисаднику и смотрела на Заблоцкого – красивая загадочная женщина, чужая жена, не живущая со своим мужем. Заблоцкий простил ей недавнюю нервозность, вернее, постарался забыть, потому что, как бы там ни было, вечер удался, и вообще он сто лет никого не провожал и не стоял вот так у калитки рядом с женщиной, до которой можно было дотронуться, обнять, привлечь к себе… Там, где еще недавно все было черно, обуглено, где валялись пахнувшие гарью головешки и земля, казалось, надолго потеряла способность плодоносить, на этом пепелище вдруг зазеленели стрелки молодой травы…

Заблоцкий приобнял Жанну за плечи, отпустил.

– Ну, спасибо тебе за хороший вечер. Беги, а то мама заругает.

Она тихо засмеялась, потрепала его по щеке, а потом потянулась к нему и поцеловала в другую щеку.

– Вот тебе мой автограф. Счастливо, Алька. – И добавила не то вопросительно, не то утвердительно: – Я позвоню…

Заблоцкий шел к трамвайной остановке, и ему было приятно, что на щеке его след губной помады. Потом он стер помаду носовым платком, но все равно ощущал ее кожей и поглядывал на редких пассажиров, преимущественно парней, тоже, как видно, возвращавшихся со свиданий, как равноправный член великого братства ухажеров.


Последний четверг месяца был у Заблоцкого «кормежным» днем – после работы он шел к маме. Мама любила традиции, особенно те, которые сама создавала, и в течение месяца у нее было несколько таких традиционных дней. В одно из воскресений, например, она уходила к школьной подруге играть в преферанс, и помешать этому могла только болезнь или какие-нибудь чрезвычайные обстоятельства. В другое воскресенье к ней приходила портниха, у которой мама шила уже много-много лет. Раньше, тоже в определенный день и час, к Нине, сестре Заблоцкого, приходила учительница музыки, теперь, слава богу, мама отказалась от мысли дать своей дочери музыкальное образование за отсутствием у нее способностей. Был также базарный день, день стирки, день генеральной уборки и так далее.

По мраморной широкой лестнице с высокими пролетами Заблоцкий поднялся на третий этаж и позвонил у старинной двустворчатой двери с резными филенками. Мама открыла сразу, будто стояла под дверью. Низенькая, в очках, за стеклами которых зрачки ее выглядели большими и расплывчатыми, она смотрела на него без улыбки. Он наклонил голову и поцеловал ее в щеку, она его – в лоб.

– Ты похудел.

Мама всегда встречала его этой фразой, так что он вправе был считать, что худеет непрерывно, все больше и больше, в чем только душа держится.

– От тебя пахнет потом, надо чаще менять белье.

Это она тоже всегда говорила. Очень возможно, что так оно и есть, но у него нет возможности каждый день надевать свежую рубашку.

– Сначала примешь ванну?

– Да, мам, как всегда.

– Я зажгу колонку.

В незапамятные времена, когда Заблоцкий учился на втором или третьем курсе, у мамы был ремонт; маляр, окончив работу, захотел умыться, мама включила ему теплую воду, нагреваемую газовой колонкой, и, затурканная, отвлеклась, а маляр, аккуратный человек, умывшись, закрутил кран. Блокировка, которая должна отключать в таких случаях газ, не сработала, и колонка взорвалась. С тех пор мама никого к ней не подпускала, даже дочь.

– Тебе шампунь или хвойный?

– Хвойный. Мам, и погорячей, пожалуйста.

Заблоцкий подозревал, что ванна для него здесь – вроде санпропускника, и смирно стоял в передней, ожидая, пока мама нальет воду.

– Не ходи в носках, там под вешалкой шлепанцы.

Из комнаты вышла Нина в ситцевом халатике, ногастая и рукастая; с высоты своего роста равнодушно кивнула:

– Здравствуй, братец.

– Здравствуй, сестрица.

– Все худеешь?

– А ты все растешь?

Сестрица дернула плечиком и последовала на кухню.

Ехидством она, несомненно, удалась в брата, но класса его пока еще не достигла.

Гудела колонка, шумела струя воды. Мама поболтала в ванне градусником в деревянной оправе, отведя от глаз руку, взглянула на него.

– Сорок градусов. Хватит, больше нельзя, вредно. – Перекрыла газ, завернула кран. – Иди.

Через минуту Заблоцкий лежал в горячей ароматной ванне, нежился, млел. Удобства начинаешь ценить по-настоящему, только лишившись их. Сейчас Заблоцкому казалось, что, живя в благоустроенной квартире, он принимал бы ванны ежедневно, такое это наслаждение. Он лежал и подгребал к себе воду, мимолетные течения сладко щекотали тело, он изучал свой впалый живот, ноги и вдруг почувствовал, что засыпает. Сел и, прогоняя сонливость, начал мыться.

На вешалочке его ждало персональное полотенце с синей каймой, на стиральной машине лежало чистое белье, носки, носовой платок. Стирает мама сама, в том числе и постельное белье, сама крахмалит, простыни похрустывают, когда она их стелет, в прачечной разве так накрахмалят?

Марина отдавала в прачечную даже его рубашки, даже на салфетках были нашиты матерчатые номерки. «Вот еще, убивать время на стирку», – возмущалась она. Витька вечно ходил в неглаженом…

– Мама, Нинка помогает тебе по хозяйству?

Распаренный, с зачесанными набок мокрыми волосами, Заблоцкий сидел на кухне, а мама сервировала для него половину кухонного стола: постелила сложенную вдвое льняную скатерть, поставила мелкую тарелку, слева положила вилку, справа – ложку и нож, поставила плетеную хлебницу, набор «соль-перец-горчица», короче – все как в лучших домах, а также в «Книге о вкусной и здоровой пище». Противоположный, непокрытый скатертью конец стола был «кухней», там мама на шинковальной доске сноровисто резала свежую капусту и яблоки для салата.

– Бог с ней, я от всего ее освободила. У девочки в этом году выпускные экзамены.

Заблоцкий ел салат «Здоровье», а потом хлебал несравненный мамин борщ, потом наслаждался жареной печенкой с картофельным пюре, компотом домашнего консервирования, а мама сидела напротив, за «кухонной» половиной стола, и смотрела, как он ест. Очки с толстыми выпуклыми стеклами скрывали выражение ее глаз.

– Ну, рассказывай, – сказала мама и склонила голову вперед, приготовившись слушать.

Круг вопросов, интересовавших ее, был постоянен: Как он питается? Видится ли с сыном? Каковы нюансы отношений с Мариной?

Выслушав ответы на эти программные вопросы, мама задавала вопрос дополнительный, общий и неконкретный, как сочинение на вольную тему: что он себе думает? Ответить на это было трудней всего.

Что он себе думает? Ничего не думает. Ждет. Чего ждет – сам не знает. У моря погоды.

– Но как это можно? – мама начинала нервничать. – Как можно ждать не зная чего и жить без дели?

– Почему без цели? Цель есть – повысить свое благосостояние.

– А, перестань. Так благосостояние не повышают… Тебе двадцать шесть лет, а у тебя ни дома, ни семьи, ни перспектив.

Каждый раз одно и то же. Как ей не надоест?

– Мама, извини, но ты повторяешься. Я не понимаю, чего ты от меня ждешь? Чтоб я сошелся с Мариной? Ты не хуже меня знаешь, что это невозможно.

– Но у вас есть сын, который должен вырасти нормальным, психически здоровым человеком. Вы о нем думаете? Вы совершенно о нем не думаете.

– По-твоему, лучше, если он будет свидетелем наших скандалов?

– Выяснять отношения можно и не при ребенке.

– Ну конечно, в однокомнатной квартире…

Тут Заблоцкий вспомнил рассказ Сени Шульги-Потоцкого о том, как они с женой выясняют отношения: закрываются от тещи на кухне и включают погромче радио, а потом входят в раж и стараются это радио перекричать…

– Когда ты в последний раз был у сына?

– Недели две назад.

– Так давно? Вы должны видеться чаще. Самое малое, один раз в неделю.

– Мама, я тоже так думаю, но Марина на этот счет другого мнения. Ей кажется, что я должен приходить пореже.

– Вы говорили с ней об этом? – живо спросила мама. – Кто первый завел разговор? Вы мирно поговорили?

– Вполне мирно, и порешили, что я пока буду приходить раз в месяц.

– Что значит – «пока»? Почему так редко?

– Потому что, ну… – Заблоцкий замялся. – Витьке мои частые визиты… Ну, не на пользу, в общем.

Мамины расплывчатые зрачки за стеклами очков стали еще больше, пальцы затеребили клеенку. Она тихо, с трагическими нотками в голосе произнесла:

– Я знала, что так будет. Рано или поздно… – Прерывисто вздохнула и некоторое время сидела молча, свыкаясь с неприятной новостью. Потом спросила другим, будничным тоном: – Скажи мне, что у тебя на работе?

– По-прежнему полный порядок. Много работы, всем нужны мои микрофото, все меня теребят, бегают за мной, как за богатой невестой, и добиваются взаимности.

– А ты никому не можешь отказать… Представляю.

Ну, а дальше что?

– А дальше шея.

Это уже было из Витькиного репертуара. Годика в два он показывал, где у него что, доходил до подбородка, затем тыкал пальцем себе в горлышко и говорил по-своему: «А дальше шея».

Мама не знала, откуда это выражение, решила, что из какого-то малоприличного анекдота, пожала плечами и с внезапным раздражением принялась говорить обидные вещи. Не для того ли ее сын пятнадцать лет учился, чтобы работать фотографом и получать девяносто восемь рублей? О диссертации он, как видно, и думать забыл, просто удивительно! Он, как видно, совершенно лишен честолюбия, нормального мужского честолюбия, которое стимулирует продвижение по служебной лесенке, но пусть в таком случае подумает о своем будущем, о том, что надо нормально питаться, одеваться в рамках приличия, иметь собственную крышу над головой… Что он себе думает?

Вопрос был чисто риторический, но Заблоцкий возьми да брякни:

– Найду женщину с квартирой и женюсь.

– Кому ты нужен?! – язвительно рассмеялась мама. Внешностью далеко не Аполлон, ростом не вышел, прескверный характер, к тому же еще и алиментщик. Нет, хорошая женщина за тебя не пойдет. А на уродке ты со своими запросами сам не женишься. Тебе вообще нельзя жениться, ты не приспособлен к семейной жизни.

– Ну, знаешь, довольно! Давай не будем переходить на личности, а то я тоже…

Кажется, маме это и нужно было – вывести его из равновесия, сбить с неприятного ей снисходительно-ироничного тона. Она сразу же успокоилась.

– Между прочим, видела недавно Майю Борисовну. Ее Валерий – он, кажется, на год моложе тебя – уже готовится к защите. Я его помню – вечный троечник. И такая внешность не интеллигентная…

– Брось ты, мама, эти свои разговорчики. У Сократа очень интеллигентная внешность? У Василия Шукшина?

Последний пример маму убедил. Недавно вышедший на экраны фильм «Печки-лавочки» она смотрела два раза.

– Ну, хорошо, хорошо, – примирительно сказала она. – Разве я против народной интеллигенции?

– Тебя все равно не спросят, против ты или «за». Ну, мама, я, пожалуй, пойду. Поздно уже.

– Звони. Хоть раз в неделю ты можешь звонить?

Они вышли в переднюю. Упершись спиной в стену, он зашнуровал туфли, надел пиджак. Мама, вынув руку из кармана халата, сунула ему в нагрудный карман деньги. Он поймал и поцеловал ее руку, испытывая одновременно и облегчение от того, что сейчас уйдет, и угрызение совести.

– Как ты легко одет… Ну, иди. – Вполголоса: – Попрощайся с сестрой.

Заблоцкий громко в комнату:

– До свидания, сестрица.

– До свидания, братец, – донеслось из комнаты.

– Ну, пока, мама. Не болей и не думай много. Все образуется.

– Дай тебе бог, – сказала мама проникновенно.


Сеня Шульга-Потоцкий в одиночестве курил у пожарного крана и обрадовался, увидев Заблоцкого с сигаретой.

– Старик, тебе не кажется, что мы редко встречаемся? У нас не совпадают циклы. Что ты сегодня куришь? Все ту же «Шипку»? Говорят, в одной из пачек лежит бесплатная путевка в Болгарию.

– В этой ее нет – Заблоцкий пошуршал полупустой пачкой. – Но я их покупаю не из-за путевки: дешевые, и табак хороший.

– А я от них кашляю. И вообще, старик, надо завязывать с этим делом, канцерогенов и без того вокруг предостаточно. Вон, Иванченко…

Сеня имел в виду недавнюю кончину молодого еще – едва за сорок перевалило – весьма способного завлабораторией в угольном отделе, которого зловещая болезнь сожгла за несколько месяцев и которого все любили и искренне оплакивали.

– У Иванченко был рак желудка, так что курение здесь ни при чем, – возразил Заблоцкий, – но не в этом дело. Очень жаль, что хорошие люди почему-то долго не живут. Дефицит на них все растет.

– Как и на товары повышенного спроса, потому как зарплату увеличивают, денег у людей становится все больше…

– Тебе вот не кажется, – продолжал Заблоцкий, – что во всех исторических катаклизмах чаще погибали люди хорошие? Они смелые, искренние, в них острее развито чувство несправедливости, чувство долга, они не хотят ловчить и приспосабливаться, не желают прятаться за спины других, первыми идут в атаку, первыми лезут на рожон, и в итоге им – первая пуля…

– То есть, ты хочешь сказать, что если катаклизмы участятся, то человечество может выродиться в общество подонков?

– Сеня, уж нам это не грозит. Моя теория основана исключительно на историческом прошлом, когда не было оружия массового истребления. А сейчас, когда оно есть, катаклизмов больше не будет, попросту, не должно быть.

– Кстати, о будущем. Ходят слухи, что с будущего года нам повысят зарплату.

– Всем?

– То-то и оно, что не всем, а только низко- и среднеоплачиваемым.

– Занятно… То есть, материально подтянут нас до уровня остепененного меньшинства? Какой же тогда стимул штурмовать сияющие вершины? И вообще, ответь мне на вопрос: что такое зарплата кандидата наук: стимул или вознаграждение?

– Армянское радио спросили: почему «квас» пишется вместе, а «к вам» отдельно… Алик, обратимся к статистике. Из ста человек, сдавших кандидатские экзамены, диссертацию удается защитить лишь тридцати, а настоящим ученым становится один. Один, понимаешь? Но ради того, чтобы он появился, целесообразно платить зарплату кандидата еще двадцати девяти… Между прочим, я такого ученого знаю. Может быть, и ты знаешь. Он закончил наш факультет года на три раньше меня, а ты тогда еще только поступил. Сейчас заведует лабораторией каменного литья в Н-ом институте, крепкий кандидат, полным ходом шурует докторскую. Гениальный мужик!

– Это Карплюк, что ли?

– Он самый, старик, он самый.

– Знаю я его. Не близко, но знаю. Для гения он несколько разговорчив, но вообще производит впечатление.

– Слушай! – воскликнул Сеня. – Хорошо, что мы его вспомнили. Я ж тебе давно собирался сказать… Как-то встретил знакомого из его лаборатории, поговорили о том, о сем, и он сказал, что им нужен хороший петрограф. Я сразу подумал о тебе. Алька, имей в виду: эта лаборатория сейчас гремит!

– Я знаю… Что ж, это любопытно. С этим Карплюком можно нормально разговаривать или его сперва нужно похвалить?

– Как будто не заелся еще.

– Ну, хорошо, Сеня, а петрограф им когда нужен?

– Я понял, что срочно.

– Если срочно, то это не для меня.

– Старик, такой шанец нельзя упускать! Ты сходи, поговори хотя бы. Если заинтересуешь его, он, может, подождет. Смеешься – такая фирма! Ты ведь все равно над диссертацией дома работаешь.

– Не в этом дело, Сеня. Я тут связан некоторыми обязательствами, сам понимаешь…

– Жаль, – сказал Сеня. – Такой шанец – подарок судьбы.

Позже Заблоцкий спросил у Зои Ивановны, знает ли она Карплюка, и Зоя Ивановна оживилась:

– Знаю. И отца его знала. Тоже был геологом, профессором в университете, но докторскую так и не защитил. Сынок преуспеет больше, лет в сорок будет доктором, хотя способности у него, в общем-то, средние.

– Средние способности – и в сорок лет доктор наук? Что-то не верится.

– Да, представьте себе. Способности средние, но блестящая эрудиция, прекрасная теоретическая подготовка, плюс настойчивость и трудолюбие. Что вы хотите, его с детства готовили к научной работе, создавали среду и условия, и он своих детей готовит к тому же. Самородки-то нынче редки…

Заблоцкому подумалось: а с каким итогом он придет к своему сорокалетию? Школьником в честолюбивых мечтаниях он видел себя на склоне лет академиком, не ниже. Сейчас стало ясно, что ни академиком, ни членкором ему не бывать. Кандидат наук – вот его нынешний потолок, а если очень уж повезет, то, может быть, – доктор. Но только здесь, в филиале, доктором ему никогда не стать, для этого, кроме способностей к научной работе, нужны другие сопутствующие качества, которыми он не обладает, да и не хотел бы обладать, и вдобавок высокая конкурентоспособность: по десятку ученых мужей на каждое мало-мальски заметное ответвление не такого уж раскидистого древа геологической науки…


– Товарищ Заблоцкий? Я к вам. Здравствуйте. Можно вас на минутку?

Тощая женщина с невыразительным лицом, на котором навечно застыло выражение унылого несогласия. Фамилия, кажется, Руденко. То ли инженер, то ли старший инженер угольного отдела. Ей что, тоже микрофото потребовались?

Заблоцкий выключил освещение, вышел в коридор, молча воззрился на посетительницу.

– Вы знаете, я к вам как представитель цехового комитета. Говорят, вы хороший фотограф, а нам нужно сделать для стенда портреты победителей геологической олимпиады…

Какой стенд? Какие победители?

– …С администрацией вопрос согласован. Давайте договоримся, на какой день, в какое время, чтобы мы обеспечили явку товарищей.

– Вы немного не по адресу. Я занимаюсь микрофотографией.

– Ну и что? Вы же фотограф? Что вам стоит? В конце концов, это общественное поручение. Вы же никаких общественных нагрузок не несете, насколько я знаю.

– Кажется, вы не совсем понимаете специфику. Моя аппаратура предназначена для микро- и макросъемок. Портретной фотографией я не занимаюсь.

– Я понимаю, что пришла не в фотоателье, но вы же можете в виде исключения…

– В виде исключения я могу сфотографировать волосяной покров на руках ваших победителей, или строение ногтя, или, скажем, линии дактилоскопии… Это – пожалуйста, но только в нерабочее время.

– Что за глупые у вас шутки, – произнесла женщина. – Если отказываетесь, скажите прямо. При чем тут отпечатки пальцев? Мы же не в милиции работаем.

– Кто вам сказал, что я отказываюсь? Я не отказываюсь. В пределах моих возможностей – хоть сегодня. Могу еще линии хиромантии крупным планом. Хотите?

– Хорошо, я передам кому следует, что вы отказались, – многообещающе произнесла женщина и удалилась, ступая на пятки.

Заблоцкий, посмеиваясь, вернулся в комнату, сказал:

– Зоя Ивановна, тут еще цехком в моих услугах нуждается. Требует отпечатки пальцев… то есть, простите, портреты победителей олимпиады. Я ей объяснил, что она обратилась не по адресу, но она, кажется, ничего не поняла.

Зоя Ивановна махнула рукой:

– Ну, от цехкома мы как-нибудь отобьемся.


МИХАЛЕЕВ – ЗАБЛОЦКИЙ, у пожарного крана.

– Недавно снова тебя вспоминали. Когда заглянешь-то?

– Зайду как-нибудь… Как твой персональный бункер?

– Обустраиваюсь помаленьку. Соорудил там ларь, стеллажи. Летом займемся консервацией.

– Подпольный консервный заводик?

– Вот именно. Главным образом, по производству закусок. Кстати, недавно получили посылку с вяленой пелядью. Северяне не забывают. Ты-то поддерживаешь связь?

– Да так, знаешь, чисто внутренне. Посредством памяти.

– Сам-то писал?

– Пока что не о чем…

– Все равно написал бы. Дескать, жив, здоров, того же и вам желаю. Чего там расписывать.

– Может, напишу еще…


КОНЬКОВ – ЗАБЛОЦКИЙ, в коридоре.

– Как там мои дела? Генриетта скоро заканчивает.

– Я тоже. Десятка полтора осталось.

– Лады… Ну, а как насчет дальнейшего сотрудничества?

– Погодите, сперва я с этим развяжусь.

– Тебе рентгеноструктурный анализ не надо проводить? Электронную микроскопию? Гляди, а то могу устроить. Чертежи, карты? Есть первоклассная чертежница.

– Чертежницы пока не надо, а вот как насчет санаторной путевки? Что-нибудь этакое… Хоста, Мацеста, Ессентуки.

– Погоди, дорогуша, не части. Тебе что лечить – сердце, нервы, желудок?

– Ничего не надо, Василий Петрович, я пошутил…


ШУВАЛОВА – ЗАБЛОЦКИЙ, в библиотеке.

– Алька, я тебя видела с красивой женщиной. Поздравляю. Кто она?

– Ты не обозналась?

– Ну вот еще. Не знаю я твоей походочки. Сказать, где я вас засекла? Вы шли по Пролетарской вниз, в сторону «Спутника», часов около девяти; на ней была обалденная шапочка из английского мохера… Ну, что? Не ты, скажешь?

– Я шел справа, она держала меня под руку, на ней, кроме шапочки, было пальто в яркую клетку и сапоги-чулки на платформе?

– Совершенно верно.

– Это был не я… Ну, гадство. От людей на деревне не спрячешься… Город с миллионным населением, выбираешь самые глухие улицы – и натыкаешься на знакомых.

– Так кто же она, твоя красотка?

– Давняя знакомая, случайно встретились.

– Для давних знакомых у вас был слишком интимный вид.

– Мать, ты преувеличиваешь.


ЗАБЛОЦКИЙ – КНЯЗЕВУ, мысленно.

Так вот, Андрей Александрович, все пока не то. Не в ту сторону я еду. Несет меня по воле волн, как тогда наш клипер-бот на Деленгде, помните? Всей заботы – не наскочить на камень, днище не пропороть, а там – куда вынесет… Главное – что с диссертейшн плохо. Скучно мне стало, неинтересно. Идея во мне перебродила и закисла, а на новую не хватает пороху. Как-то вдруг сразу опостылели сослуживцы с их банальными физиономиями, с банальными мыслями и разговорами, хотя я сам, кажется, тоже становлюсь банальнейшей личностью, и, что хуже всего, осточертела собственная «научная работа».

Замеры на шестьдесят процентов готовы. Обрабатываю их, наношу на диаграммы – все не то. Слишком большой разброс. Нет конкретности. А подтасовывать неохота. К науке у меня пока еще отношение чистое, не могу я туфтить (термин – Ваш). Вы сами так к геологии относитесь.

Я сейчас – как робот, которого запустили, настроили на какие-то операции, а выключить забыли, и он функционирует и будет функционировать, пока не иссякнет энергия или не сломается что-нибудь. Ох, как мне надоела эта машинальность! Но не хватает силы вырваться из ее ритма. Самое страшное – это привыкнуть к роли неудачника, смириться с собственной заурядностью – я догадываюсь об этом. Страшно потому, что после уже никогда не хватит смелости ни на дерзость, ни на открытие. Здесь не скажешь себе: ну, все, с понедельника начинаю новую жизнь. Здесь нужна такая решимость, такая встряска, чтобы одним рывком порвать путы привычных притяжений и начать все сначала. Один раз меня хватило на это, но вы толкнули меня обратно, потому что это была просто истерика. Бунтовать нужно осознанно, нужно прийти к неизбежности бунта диалектически и потом, у предельной черты решать как жить дальше: смириться с неудачами, удовлетворенностью, несчастливостью, с обывательщиной или же, рискуя навлечь на себя много-много неприятностей, бросить вызов судьбе. Так я понял Ваши уроки, Андрей Александрович?


Заблоцкий установил такую закономерность: проходит неделя, десять дней, и он начинает скучать о сыне так остро, так зримо представляет себе его всего, что становится невмоготу, через все дела и заботы сквозит одно: увидеть его, увидеть хоть издалека.

Садик находился совсем недалеко от дома, Витьке с матерью всей ходьбы было полквартала, и еще пересечь широкую улицу с бульваром посредине.

Заблоцкий несколько раз менял наблюдательный пункт, пока не остановился на. самом удобном: киоске «Союзпечати» на бульваре. Отсюда дольше всего можно было наблюдать Витькин проход.

Марина обычно забирала его в начале седьмого, сегодня что-то задерживается. Заблоцкий напряженно всматривался издали в прохожих с детьми. Но вот, кажется, и они. Да, это они. На Витьке знакомое серое клетчатое пальтишко, уже короткое ему, голубые рейтузы, голубой берет. Лица отсюда не видно, но похоже – куксится. Мать держит его за руку и что-то выговаривает. Наверное, плохо вел себя в группе, воспитательница нажаловалась… Семенит ножонками, поспевает за матерью. О, а это что? Дошли до перекрестка, упирается, вырывает руку. Ишь, приседает. Сейчас Марина ему по оттопыренной попе наподдает. Так и есть. Ото не упрямься, чертенок. Ишь! Наверное, улицу сам хочет перейти.

Заблоцкий спрятался за киоск. Сейчас они пройдут совсем рядом. Проходят. В двух метрах от него. Прошли. И вот он уже видит их удаляющиеся спины. А Витька всем своим видом, и даже сзади, выражает упрямство и несогласие. Ну, слава богу, значит здоров. Давай, мой мальчик, упрямься, стой на своем, в жизни это не последнее качество…

То ли почувствовав его взгляд, то ли что-то увидев, Витька обернулся. Заблоцкий едва успел отпрянуть за угол киоска. Но ему и доли секунды хватило, чтобы разглядеть нежное лицо сына, нахмуренные светлые бровки.

Забывай, сынок, папу, забывай. Тогда хоть иногда можно будет с тобой видеться.

Перешли на ту сторону улицы. Сейчас свернут в подъезд. Свернули. Ну вот, на сегодня все.

Неодолимо захотелось поговорить с кем-то о сыне, о себе, короче – излить душу, и он сразу же вспомнил Жанну. Она говорила, что задерживается в школе допоздна, и просила звонить в любое время – ее позовут даже с урока.

Вскоре он услышал ее голос – чуть запыхавшийся, взволнованный.

– Алька, ты? Молодец, что позвонил.

Он сказал, что хочет ее видеть, свободна ли она, и в ответ услышал радостное:

– Приезжай! Я в полдевятого освобожусь.

Она объяснила, куда ехать, он сообразил, что по пути успеет заскочить домой и сварить тарелку вермишели. Было радостно, что его кто-то ждет, думает о нем, хочет встретиться – давно Заблоцкий не чувствовал этого. Черт возьми, она славная женщина – откровенна в своей радости, лишена этого жеманства, и вообще, подумай, братец, подумай: может быть, счастье уже вытирает ноги у твоей двери.

Жанна не заставила себя долго ждать, выпорхнула из дверей, на которых висела доска: «Детская музыкальная школа № 6», и тут же привычно взяла его под руку – красивая, нарядная и счастливая, а следом вышли две женщины и внимательно на него посмотрели, и Жанне было приятно, что коллеги видят ее с мужчиной. Конечно, для таких демонстраций Заблоцкого больше устраивало, если бы он был ростом повыше и одеждой понаряднее, потому что сразу представил себе, как эти особы, отойдя несколько шагов, переглянутся: «Что она в нем нашла?» Впрочем, не надо об этом думать. Женщины сами знают, кого выбирать, это даже приятно – быть выбранным, никаких тебе забот, кроме одной, главной – следовать тому стереотипу, под который тебя подгоняют.

– Жанна, – сказал он, когда они рука об руку пошли по тротуару вдоль старых, пока еще голых кленов, – нам с тобой везет на погоду.

– Правда, – сказала она, – везет.

Заглянула ему в лицо, мимолетно прижавшись грудью к его руке, и засмеялась.

С погодой им действительно везло – и в тот вечер, когда ходили на концерт, и сегодня было тихо и совсем тепло Большинство прохожих, правда, выглядело еще по-зимнему, но люди по части одежды обычно не поспевают за погодой: на дворе весна, теплынь, а они по привычке в зимнем; внезапное осеннее похолодание, а они еще по-летнему раздеты.

– Как живешь? – спросила Жанна, приноравливаясь к его шагам.

– Сегодня сына видел, – ответил Заблоцкий и подробно рассказал о своих ощущениях.

– Хороший мальчишка. Я его видела недавно, с мамой шел. Беленький такой, чистенький. И очень серьезный.

– Может, то не они были. Ты ж его не знаешь.

– Привет! То ли я Марину не узнала? А Витьке твоему и документов не надо, копия – ты.

– Когда ты их видела? Они, вообще-то, никуда не ходят.

– Это они с тобой никуда не ходили. А видела я их в воскресенье днем, они из второго номера трамвая выходили.

К мамочке своей ездила, подумал Заблоцкий. А где он был в это время? Наверное, «дома». Но какое это имеет значение? Его давно уже ранила мысль, что где бы и с кем бы он ни был, куролесил или проводил дни за книгами, у Марины вся ее жизнь подчинена иному ритму – Витькиному, и будь тут хоть светопреставление, она сделает все, чтобы ребенок вовремя кушал, вовремя спал, вовремя гулял, если здоров. И еще много лет она всюду будет бывать с сыном, а его удел – тайком подглядывать за ними и слышать от посторонних, что видели их там-то и там-то.

– Алик, – вкрадчиво сказала Жанна, – ты, конечно, если не хочешь, не говори… У вас это серьезно? Мальчишка такой славный, да и Марине, видно, не сладко живется, подурнела, почернела как-то.

– Да, – сказал Заблоцкий, – все страдают, все жертвы, один я румяный, жизнерадостный, с меня все как с гуся вода – ты это хотела сказать?

– Ну чего ты сразу… – Она погладила его по руке своей мягкой ладошкой. – Тебе хуже всех, я это знаю.

У нее сын есть, квартира, а у тебя ничего… Я все понимаю, Алик. Но ты мужчина, и должен скрывать свои чувства.

– Знаешь, мне все твердят: «мужчина, мужчина», надоело уже. Да, я мужчина, а не баба, но неужели это означает, что я должен быть бесконечно терпелив, бесконечно корректен, лишен нервов, эмоций, настроения и так далее. Меня можно пинать, унижать, а я при этом должен красиво и мужественно улыбаться и принимать пластичные позы… Ваша сестра очень своеобразно понимает привилегии слабого пола.

– Женщины часто не правы, – примирительно сказала Жанна. – Но и ваш брат – тоже. Я уж с моим дураком и так, и этак – все перепробовала. И по-хорошему просила, и ругалась, даже посуду била – один результат.

– Сын вспоминает его?

– Да так, иногда… Он чуткий, понимает, что мне это неприятно.

– Скажи, а тебе вот не неприятно видеть в нем, в сыне, то есть, черты отца?

– Ты знаешь, бывает. Особенно, когда он вредничает – ну прямо вылитый родитель. Мне кажется, я его даже любить за это меньше стала, правда.

– Вот-вот. Я подозревал, что так может быть.

Жанна на миг прижалась к его локтю, подбадривая, – поняла, о ком он думает, и тут же попыталась разуверить:

– Совсем не обязательно. Это я такая сумасшедшая, а у других может быть все иначе.

– Ладно, не будем об этом… Значит, он у тебя попросту алкаш, а ты не хотела с этим мириться. Ну, а если бы он не был алкашом, а, скажем, просиживал все вечера у телевизора или во дворе в домино играл? Как бы ты, допустим, к такому времяпрепровождению отнеслась?

– Господи, да пусть хоть в домино, хоть в карты, лишь бы на глазах. Я ему сколько раз говорила: хочешь выпить – скажи, сама тебе куплю бутылку и с тобой выпью. Так ему, видишь ли, скучно со мной. Прохиндей! В постели ему со мной не скучно…

– Ну, а если бы он просиживал над учебниками – экзамены сдавал или поступал куда-то – ты бы ему создавала условия?

– О чем ты говоришь? Да я б над ним стояла и мух отгоняла!

Они как раз проходили мимо уличного фонаря. Заблоцкий отстранился и глянул на Жанну, будто впервые ее увидел.

– Жанна, так ты идеальная жена! Где ты раньше была?

– А где твои глаза раньше были? Ты ведь мне тоже нравился, я только виду не подавала.

– Ну, еще не все потеряно, – проговорил Заблоцкий, не очень вдумываясь в смысл слов, а Жанна внезапно развеселилась, начала тормошить его:

– Эх, жаль, нет снега, сейчас бы ты у меня в сугробе лежал!

– Это еще вопрос…

Он схватил ее за руки, отвел их назад, ей за спину, и, придерживая там одной рукой, другой обнял ее за шею, запрокинул ей голову, удивляясь собственной прыти, и, повинуясь внезапному желанию, крепко и долго целовал ее в мягкие холодные губы. Жанна замерла, потом замычала, начала несильно вырываться. Он отпустил ее.

– Дурачок, здесь же люди! – Достала из сумки платочек и принялась вытирать рот. – Помаду мне всю размазал.

Заблоцкому сделалось легко и радостно. В немногих своих знакомствах с девчонками – еще начиная со студенчества – для него самым трудным был первый поцелуй.

– Жанна, – сказал он, – а ты красивая женщина. Тебе, наверное, мужики проходу не дают.

– Не говори. Вечером одна хоть не появляйся. Да нахальные такие, настырные – не отвяжешься. Недавно один остряк пристал: «Девушка, где здесь четная сторона? Девушка, вашей маме зять не нужен?»

– Ну и нашла б себе какого-нибудь хахаля с машиной и пожила бы в свое удовольствие.

– Ой, Алька, боюсь я этих уличных знакомств и вообще новых людей боюсь. Нет и нет!

И крепко, обеими руками ухватила его повыше локтя.

Гуляли они долго. Серьезный исповедальный настрой исчез, они теперь больше рассказывали о том, кому что нравится, примеряли друг к другу свои вкусы, искали общие интересы, и уже кем-то были произнесены и кем-то повторены многообещающие слова: «Когда-нибудь мы с тобой?..», «Когда-нибудь я тебе…» Почему бы и не помечтать вслух в такой прекрасный предвесенний вечер, почему не подыграть мечте другого, тем более, что оба были вполне искренни, и меж ними возникла уже разность потенциалов и заструился любовный ток, и оба понимали, что это только начало, отношения будут развиваться дальше, пройдут все стадии, какие положено, и станут они близки друг другу; но вот того, что будет дальше, чем эта близость обернется, во что перейдет и чем закончится – этого они не знали да и не хотели знать. Что будет, то и будет.

Уже за полночь у палисадника возле Жанниного дома они долго и старательно целовались; в поцелуях этих было много любопытства, но еще не было страсти, однако каждый чувствовал, что страсть придет, и хотел продлить ее ожидание.

Условились встретиться в воскресенье днем – в канун Восьмого марта – и выработали целую программу, вернее, Жанна ее предложила: познакомить его с сыном, потом побывать у него на квартире (посмотреть, как он живет, а главное – взглянуть, что там за хозяйка), потом двинуть на стройплощадку ЖСК, где возводится ее дом. Программа была с подтекстом, понятным им обоим, но выразить его вслух они не решались, а со стороны это выглядело однопланово: она с сыном должна съездить на строительство, он же в качестве доброго знакомого вызвался их сопровождать.


Дима оказался спокойным, рассудительным человеком со смышлеными темными глазами и передними верхними зубами лопаточкой, которые, однако же, ничуть его не портили, а, наоборот, придавали лицу выражение невинного лукавства. Он охотно назвал себя, дал дяде Алику руку, когда они пошли к остановке – два взрослых, и между ними, держа их за руки и как бы скрепляя, малыш. Прежде Заблоцкий хаживал так с Мариной и Витькой, а Жанна, конечно же, – с мужем, и теперь они вспомнили об этом и наперебой начали обращаться к Диме. Но все равно вид у них был не будничный, и прохожие небось думали: «Счастливая молодая семья…»

Заблоцкий боялся, что его жилье произведет на Жаннну тягостное впечатление, но она и виду не подала. Глаз у нее был цепкий, она мимолетно окинула взглядом Розину проходную комнату, комнату Заблоцкого, больше по сторонам не смотрела, а смотрела на него, на Диму, но четко запомнила, где что стоит, что как выглядит, в чем Заблоцкий впоследствии мог убедиться. А вот Роза ей совсем не понравилась, она даже не пыталась этого скрыть, чем поставила его в неловкое положение.

Потом отправились на стройку. Дима вскоре устал, попросился на руки. Сначала его несла Жанна, потом взял Заблоцкий. Странные, смутные ощущения… Чужой ребенок, плотнее и тяжелее Витьки, хотя тот старше на полгода, с другим запахом, другими красками, но такой же теплый, как Витька, с таким же свежим дыханием… Раньше, до Витьки, Заблоцкий испытывал к маленьким детям отчужденность и даже некоторую брезгливость, что ли. Сейчас эти ощущения сохранились только по отношению к детям старше Витьки. А к тем возрастам, которые пережил его сын, Заблоцкий питал сочувствие, видел Витьку в каждом малыше. Наверное, это свойство родительского сердца, думал он. Не потому ли пожилые люди, вырастившие сыновей и дочерей, внуков и внучек, добры ко всем детям от мала до велика?

Подошли к стройплощадке, обнесенной высоким забором. Дом возводили добротный, кирпичный, стены выросли уже до четвертого этажа. Жанна сказала, что квартира ее как раз на четвертом, угловая, что по жеребьевке ей достался пятый, но председатель кооператива, который к ней благоволит, устроил ей эту квартиру. К Октябрьским дом должны сдать.

– Пригласишь на новоселье? – спросил Заблоцкий, но Жанна юмора его не приняла, глянула с недоумением, и настроение у нее испортилось.

Назад к трамваю шли почти молча. Заблоцкий намекнул, что хотел бы поздравить завтра Жанну с Международным женским днем, она покачала головой: завтра у них гости, она должна быть дома. Заблоцкого уязвило, что она не сделала попытки пригласить его и не нашла нужным как-то оправдать это, он сухо пожелал ей весело провести время.

На другой день рано утром он смотался на базар, купил у южного человека за рубль веточку мимозы, из которой сделал два букетика – один Диане Ивановне, другой – Розе. Потом съездил к двухэтажному дому с палисадником и, рискуя столкнуться нос к носу с Жанной или Димой, сунул в один из почтовых ящиков поздравительную открытку. Если даже он ошибся номером квартиры, открытку ей все равно передадут. На этом его обязанности к прекрасному полу были исчерпаны, так как маму он поздравил по телефону, а женщин на работе поздравляли в пятницу.

Под вечер к Розе пришли гости – знакомые девочки и два незнакомых парня. Выпивку и закуску принесли с собой. Диана Ивановна удалилась в свою комнату и закрыла дверь. Заблоцкого, естественно, пригласили. Он сходил в гастроном, купил бутылку популярного во всех слоях населения «биомицина» (билэ мицнэ) и влился в компанию полноправным ее членом. Роза одолжила у него вермишели, поджарила колбасу, которую принесли с собой гости, получился вполне приличный стол.

Тихо, чтобы не потревожить покой Дианы Ивановны, балдели до полуночи, танцевали под видавший виды электрофон, который Роза недавно взяла в пункте проката. Потом гости ушли. Роза вышла их проводить и вскоре вернулась. Постучавшись в дверь, села к Заблоцкому на койку и пожаловалась, что Сэм не пришел и даже открытки не прислал, хотя в городе, она это точно знает. Говоря ей какие-то утешительные слова, Заблоцкий поглядывал невольно на ее ноги в мелких пупырышках и думал, что у Жанны кожа, должно быть, шелковистая на ощупь, чистая и смуглая. С мыслями о ней он и заснул.


Какой же вывод напрашивался из событий этих последних дней? – по обыкновению пытался подытожить Заблоцкий и ни к чему определенному прийти не мог. Пока что ясно одно: Жанна ему начинает всерьез нравиться, с ней легко, просто, не надо пыжиться и изображать из себя бог знает кого, а то, что у нее за плечами печальный опыт семейной жизни, так это даже к лучшему – больше будет ценить хорошее. Вышколенная жена, умелая, судя по всему, хозяйка. Ребенок? Это тоже к лучшему: не удалось воспитывать своего, воспитывай чужого, искупляй хоть так свою вину…


Глава шестая

Вторая половина марта принесла надежное устойчивое тепло. Весеннее солнце мигом согнало погребенный под сажей и мусором скудный ледок, испарило само воспоминание о нем, два-три быстрых сильных дождя умыли асфальт, напоили влагой бульвары и скверы, и на солнечной стороне улиц дружно зазеленела первая трава. Радио и газеты известили о начале посевной в колхозах и совхозах области. Очистилась ото льда река; горожане слышали, как взрывали лед у опор мостов, а когда прошел ледоход и был ли он вообще – этого никто, наверное, не заметил.

В филиале приближалась пора полевых работ и летних командировок. Понятия эти разные и путать их не следует. Полевые работы – это когда отряд или партия в составе трех-пяти и более человек получает полевое снаряжение, транспорт («газик», «рафик» или крытый грузовик) и выезжают на месяц, а то и на два-три в лес, в поле, в горы, а если повезет, то и к морскому брегу. Плезир на пленере, как шутят сами геологи. Там, на месте, они нанимают рабочих, закупают продовольствие и так далее. Для этих нужд им выдается чековая книжка или деньги в подотчет, а к зарплате начисляется полевое довольствие. Ну, а командировка – тут как везде: суточные, квартирные, день прибытия – день убытия.

Тематическая группа Зои Ивановны Рябовой в поле не выезжала, не было в этом необходимости, а в командировку обычно ездили Зоя Ивановна и Валя. Но случилось так, что у Вали заболела мать, а Зое Ивановне как раз срочно надо было в кернохранилище Новояблоневской разведочной партии, и она попросила Заблоцкого составить ей компанию.

Новояблоневка – райцентр, из города туда ходил рейсовый автобус, езды было около двух часов.

Впервые за зиму и вообще в этом году Заблоцкий оказался за чертой города и теперь не отрывался от окна. Асфальтированная дорога с обеих сторон была обсажена молодыми, еще не набравшими роста пирамидальными тополями, за ними простирались поля, домики, сельскохозяйственные постройки, пашни с редкими лесополосами, в открытые окна автобуса врывались запахи свежести и простора. Не бог весть какой пейзаж проплывал за окнами – современная окультуренная степь, и все равно, это так радостно – вырваться из плена каменных коробок, из лабиринта улиц, облегченно вздохнуть всей грудью, увидеть широкое небо.

Заблоцкому вдруг захотелось, чтобы автобус сейчас, сию минуту обломался и можно было выйти и посидеть на обочине, на уже припыленной молодой траве. Он покосился на Зою Ивановну – она подремывала, откинув назад голову, лицо у нее было усталое и умиротворенное. На коленях лежал портфель, сверху покоились крупные руки с узловатыми пальцами, хранившими на ногтях следы маникюра, со свежими царапинами – видно, в саду возилась.

Дурачье мужики, подумал Заблоцкий. Гоняются за кукольными мордашками, за ножками и бюстами… Или боязно с такой женщиной, как Зоя Ивановна, боязно быть не при ней, а на равных? О, мужское самолюбие! Как льстит ему красивая и нарядная спутница на улице или в ресторане, чтоб оглядывалисьна нее, завистливо перешептывались за спиной, как приятно казаться ее повелителем, и какие раны оно несет потом, когда нарядная мишура сброшена до другого выхода в свет. За все, за все надо расплачиваться – нервами, самолюбием, здоровьем или просто деньгами…

Контора геологоразведки была недалеко от автобусной остановки – длинное шлакоблочное здание, крытое шифером. Пока Зоя Ивановна отмечала командировочные удостоверения и оформляла документы, Заблоцкий бродил по коридору, читал таблички на дверях: «Бухгалтерия», «Плановый отдел», «Отдел гидрогеологии», «Геологический отдел». Эту дверь Заблоцкий приоткрыл, заглянул туда. Комната чуть больше, чем у них в филиале, несколько письменных столов, стеллаж со столбиками керна. На стенах планы. За одним из столов работала женщина. Подняла голову на скрип двери, равнодушно глянула на Заблоцкого и вновь уткнулась в бумаги. Обычная женщина средних лет, в платочке, совершенно деревенского вида. Кто она? Участковый геолог, техник? Партия бурит здесь давно, лет пятнадцать, и лет десять еще будет бурить, так что геологоразведчики обустроились капитально, вот и у этой небось дом, сад, корова, козы и свиньи. Она геолог и я геолог, подумал Заблоцкий. Коллеги. Но вот к нам, научным исследователям, геологоразведчики относятся без должного почтения, даже наоборот. Шакалами нас называют. А мы подчас действительно шакалим, пускаемся на разные ухищрения, лишь бы раздобыть интересный керн из только что пробуренной скважины, побыстрей тиснуть статейку. Слава богу, в нынешней командировке никаких затруднений на этот счет не предвидится: Зою Ивановну интересуют скважины десяти-семилетней давности, притом не рудные горизонты, а подстилающие породы, поэтому можно надеяться, что керн там за ненадобностью сохранился.

Заблоцкий ждал на крыльце. Ему только сейчас пришло в голову, что здание по своей планировке напоминает контору Туранской экспедиции: видно, оба строились по типовому проекту Министерства геологии.

Зоя Ивановна появилась недовольная. Кернохранилище далеко, сказала она, на самой окраине, километрах в двух отсюда. Сейчас им не пользуются, нет ни охраны, ни рабочих, дали связку ключей – и все. Сами ищите, сами расставляйте ящики.

Под мышкой она держала несколько журналов документации, которые ей выдал главный геолог. Каждый журнал – это скважина глубиной 400-500 метров, то есть около сотни «керновых ящиков. Да, без рабочего, хотя бы одного, никак не обойтись.

– Может, попросить у начальника партии? – предложил Заблоцкий.

– Начальника нет, я была у главного инженера. Направил меня к завхозу, а где его искать? Хозяйство большое, разбросанное…

Заблоцкий взял у Зои Ивановны журналы, сунул их в свой портфель и предложил сначала определиться на ночлег, а потом сходить посмотреть все и на месте решить, что и как.

Без всяких затруднений получив койки в доме заезжих, они вскоре шагали тихими, в летнюю пору очень зелеными улочками без мостовых и тротуаров, огибая или переходя по кирпичам большие лужи, в которых хлопотало утиное племя, поглядывая на одноэтажные домики с причудливыми, всяк на свой манер, телевизионными антеннами. В макушки им горячо светило весеннее солнышко.

Кернохранилище представляло собой обширную, гектар или больше, территорию, обнесенную крепким дощатым забором. Отперев висячий замок на калитке, они проникли внутрь. Прежде всего взору их предстала свалка ржавых буровых штанг, труб и каких-то механизмов. Земля вокруг была усеяна битым керном. Двумя рядами стояли длинные сараи с широкими двустворчатыми воротами. Заблоцкий насчитал восемь сараев. Здесь черт ногу сломит, подумал он.

Зоя Ивановна устроилась на каких-то ящиках, достала схему разведочных профилей и принялась выписывать по скважинам нужные ей интервалы, а Заблоцкий отправился подбирать ключи к замкам. Отперев первый сарай, он со скрипом, царапая землю, распахнул створку ворот. Все пространство сарая от одной стены до другой и от низа до верху, почти вровень со стропилами двускатной крыши, было заполнено штабелями керновых ящиков – плоских, метровой длины, похожих на самодельные носилки с короткими ручками. Тысячи погонных метров, сотни тонн керна покоились в этом пыльном полумраке. Между штабелями оставлены узкие проходы. Сбоку на каждом ящике масляной краской написаны номер скважины и интервалы глубины. Заблоцкий осмотрел ближайший штабель – кажется, уложен по порядку, рядом – тоже. Но где отыскать среди этих штабелей нужные скважины? Как выносить по узким проходам ящики?

В дальние концы сарая свет проникал сквозь щели между стенками и крышей, и прочесть что-нибудь на ящиках мог лишь человек, способный видеть в темноте. Ни Заблоцкий, ни Зоя Ивановна этим редким даром не обладали, фонарика у Заблоцкого не было, зато предусмотрительная Зоя Ивановна прихватила с собой в портфельчике стеариновую свечу.

Осмотрели три сарая и пришли к выводу, что керн складировали все-таки по какой-то системе. Скорее всего, каждому разведочному профилю соответствовал сарай. Зоя Ивановна досадовала:

– Что стоило при входе той же масляной краской написать номера профиля и скважин! Сами же небось путаются, столько времени каждый раз тратят на поиски.

– Они сюда и не заглядывают. Зачем им керн десятилетней давности?

Провозились часов до четырех, пока нашли все нужные скважины. Они оказались в трех сараях. Ключи от этих сараев Заблоцкий отсоединил от общей связки и пометил.

Теперь оставалось договориться назавтра с рабсилой, но прежде надо было пообедать.

В чайной был перерыв до пяти часов. У прохожего они выяснили, что есть еще рабочая столовая, там без перерыва, с семи утра до семи вечера, но это в другом конце поселка. Решили ждать, пока откроется чайная.

Присели на лавочку возле чьих-то ворот. Зоя Ивановна щурила зеленовато-рыжие глаза на прохожих, покачивала скрещенными ногами в красных резиновых полусапожках.

– Так где же нам найти рабочих все-таки?

– Найдем, Зоя Ивановна. Поедим и сразу найдем.

Из калитки вышла статная смуглолицая женщина лет пятидесяти, глянула подозрительно – что за люди, не алкаши ли подзаборники? Зоя Ивановна приветливо ей улыбнулась, сказала, что они из города, ждут, пока откроется «ресторан».

– Хозяйка, не скажете, где поблизости живет кто-нибудь из школьников-старшеклассников? – спросил Заблоцкий.

– А шо такэ?

– Нам рабочие нужны на два-три дня.

– Так у них же занятия у школи.

– Нам после занятий, часа на два. Расставить ящики, потом сложить в штабель, другие расставить и так далее. Платить будем как за полный день…

Женщина подумала немного.

– Да у мэнэ сын у десятому класси. Поговорыть… Всэ одно нэ уроками займается, а с своим мотороллером. Способный, чертяка, – добавила она с гордостью.

– Вот и прекрасно, – обрадовалась Зоя Ивановна. – Зовите вашего мальчика.

– Да вы зайдить. Санё-ёу! До тэбэ.

Из растворенного настежь гаражика вышел парняга метр девяносто, не ниже, гибкий в поясе, широкий в плечах, такой же смуглый, как мать, но голубоглазый, с еще по-детски мягкими расплывчатыми чертами, сквозь которые, однако же, проглядывала решительность характера, с открытым выражением спокойной уверенности в себе, в своих силах, в своем будущем.

– Конец света, – тихо ахнула Зоя Ивановна, а мать парня, украдкой ревниво за ней следившая, довольно усмехнулась.

Заблоцкий понял, что Зоя Ивановна неспособна вести переговоры.

– Молодой человек, мы геологи, приехали на несколько дней из города. Нам нужна ваша помощь. На бензин хотите заработать? После уроков?

– Можно, – подумав немного, как и мать, сказал парень приятным ломающимся тенорком. – А что надо делать?

Заблоцкий все объяснил, сказал, чтобы он, Саша, взял себе напарника, и хорошо, если бы первую партию ящиков расставили сегодня вечером: тогда завтра с утра, пока они в школе, можно будет начать описывать керн. Договорились встретиться у кернохранилища в семь вечера.

– И справки завтра принесите для нашей бухгалтерии, что вы – школьники, – напомнила Зоя Ивановна. Она уже пришла в себя, но смотреть на Сашу избегала.

…Легким этот заработок назвать было нельзя. Заблоцкий понял это сразу, парни – чуть погодя, когда растащили первый штабель высотой метра два с половиной и засыпали себе глаза трухой, снимая верхние ящики; когда посбивали казанки пальцев, лавируя в узких темных проходах и поднимая ящики на вытянутых руках над головой, чтобы развернуться. Иногда в днище под тяжестью керна отрывались доски, и содержимое валилось в нижний ящик. Заблоцкий лазал по верхам, светил фонариком, который принесли по его просьбе парни, помогал чем мог.

Кончили, когда стемнело и оставалась только полоска неба на западе. Разобрали одну скважину, требуемые ящики расставили рядами на земле, остальные сложили у входа в том же порядке, в каком снимали, чтобы потом составить обратно. Парни почистились, отряхнули длинные волосы.

– Сколько же мы сегодня заработали? – спросил Сашин напарник. Он был пониже ростом, но на вид тоже не из слабеньких.

– Мы платим не по дням, аккордно. Рублей по двадцать пять получите.

– За три дня?

– За четыре, считая сегодняшний.

Парни никак не выразили своего отношения к этой сумме, попрощались и укатили на мотороллере. Заблоцкий запер сарай и отправился в дом заезжих.

Ночной ветерок нес из степи сложный запах сырости, кизячного дымка, прошлогодних трав – дыхание открытого пространства, извлекая из потаенных уголков даже не памяти – подсознания смутное беспокойство, странный тревожный зов. А суетным рассудком Заблоцкий жаждал поскорей добраться до постели и опасался, не подведут ли парни, и вспоминал о сыне, о Жанне, опять о сыне, шел и перемалывал эти мысли в мозгу, как жвачку.


В девять утра они были уже в кернохранилище.

Прежде всего, Зоя Ивановна обошла расставленные ящики – провела рекогносцировку. Заблоцкий шел рядом и тоже смотрел, присаживался на корточки, брал в руки столбики керна, тяжелые и литые, как артиллерийские снаряды. Песчаники, сланцы, алевролиты, аргиллиты. Изредка известняки. Керн хорошей сохранности, почти не сокращен. Ну, а там, где проходка велась в коре выветривания, в зонах минерализации, брекчирования – там пустота, мелкие кусочки рассыпаны по всему интервалу.

– Наш брат научный работник старался, – сказал Заблоцкий, указывая на эти пустые интервалы.

– Здесь все старались, и научные и ненаучные. Но я, слава богу, предвидела такую картину.

Предвидеть Зоя Ивановна предвидела, но когда описание доходило до этих проблемных интервалов, она тем не менее старательно рылась в щебенке и отбирала сколки для спектрального анализа, а то и на шлифы. Заблоцкий маркировал, выписывал этикетки.

К полудню обследовали отобранные ящики, сходили пообедали и вернулись в кернохранилище. Зоя Ивановна просматривала записи, Заблоцкий разделся по пояса, загорал. Гадали: приедут наши мальчики или не приедут? Неужто придется новых искать? Хорошо бы, конечно, заполучить рабочих из геологоразведки…

– Что ни говори, а меня такое отношение возмущает, – вскипятился вдруг Заблоцкий, имея в виду равнодушие местного геологического начальства. – В конце концов, мы для них стараемся. Что они дурака валяют? Наш атлас…

Зоя Ивановна спокойно перебила его:

– Наш атлас будет издан мизерным тиражом, потому что нет бумаги, тем более мелованной, и нет денег; он будет издан на заказных началах, и весь тираж осядет в подвале нашего филиала; четвертую или пятую часть скупят авторы, то бишь, мы с вами, чтобы подарить родственникам, знакомым и сотрудникам, остальное после рассылки рекламных проспектов рассосется в течение нескольких лет; заглядывать в него станут лишь узкие специалисты, производственникам он ни к чему. Так что не питайте, Алексей Павлович, особых иллюзий относительно нашей деятельности.

– Я не питаю, но все-таки приносим же мы какую-то пользу! Не может же целый институт работать вхолостую.

– Безусловно. Большую пользу приносят разработки отдела техники разведки. Буровики-производственники им очень благодарны: большая экономия, повышение производительности труда, ускорение проходки – короче, то что надо. Достижения бурового отдела – это наше знамя и наш главный козырь. Не будь этого отдела, нас давно разогнали бы. Интересные работы ведутся в угольном отделе – там, главным образом, корреляция разрезов. Производственникам этой методики все равно не осилить, но они заключают хоздоговоры, и все довольны: нам – деньги, им – разработки.

– Ну, а у нас? – спросил Заблоцкий. Неожиданная откровенность шефини живо его заинтересовала.

– У нас, на мой взгляд, несомненный интерес представляют карты коры выветривания, которые составляет Прутков, и разработки по железорудным месторождениям Криворожья. Остальное – это так, игра в бирюльки. Темы, как вы догадываетесь, высасываются из пальца, вдобавок еще не хватает квалифицированных исполнителей, исследования пытаются проводить вчерашние производственники и в итоге напоминают лягушку, запряженную в воловью упряжь…

– Вам не кажется, что Львов именно поэтому и ушел?

– Да, вполне возможно. Он все-таки солидный ученый, у нас в отделе ему просто нечего было делать. Корой и железом он не занимался, остальное забрала Академия наук, и после них остались одни крохи, вроде как в этом керне.

Донесся звук мотора. Зоя Ивановна прислушалась.

– Кажется, едут.

– Нет, это тяжелый мотоцикл.

Заблоцкий закинул руки за голову, прилег на перевернутый ящик. Ничего особо нового Зоя Ивановна не сказала, кое-что он знал, кое о чем догадывался. Просто любопытно было слышать все это от одного из ведущих специалистов филиала, члена ученого совета. И в то же время в ином свете предстала деятельность самой Зои Ивановны: работа, которую она вела, позиция нейтралитета, которую она занимала в отношениях между сотрудниками. Дело в том, что коньком Зои Ивановны был метаморфизм, но в регионе не было месторождений такого генезиса. Оставалось либо идти в подчинение к коровикам или железорудникам, либо сохранять независимость, но довольствоваться крохами. Что ж, у Зои Ивановны были все основания беречь свой суверенитет. Иметь в подчинении петрографа ее класса – все равно, что владеть алмазными копями.

Заблоцкий снова сел и спросил без обиняков:

– Зоя Ивановна, а как вы к моей диссертационной теме относитесь?

Она часто поморгала, ответила:

– Примерно так же, как к изящному парадоксу. Если даже вам удастся установить взаимосвязь между тектоникой и механизмом рудообразования для ваших структур, выявить закономерность, это будет слишком частным случаем. Выражаясь иными категориями, приправой, перчиком. А науке нужен хлеб.

– На Севере мне говорили другое, – самолюбиво заметил Заблоцкий. – Там моя идея нашла сторонников…

– Трапповый комплекс – это совсем другое дело. Ну и все, опять же, зависит от уровня. Того, кто излагает идею, и того, кто ее воспринимает.

Зоя Ивановна умела быть безжалостной, и Заблоцкий решил, что лучше умолкнуть. Но Зоя Ивановна умела быть и снисходительной. Она сказала:

– Не вы первый, не вы последний, Алексей Павлович. Поскорей защищайтесь, раз уж встряли в это дело, и драпайте отсюда. Иначе засохнете на корню или до седых волос будете работать на чужого дядю.

– Или на чужую тетю?

Зоя Ивановна рассмеялась.

– Или на чужую тетю.

Послышался слабый стрекот мотороллера, ближе, ближе. Пискнули тормоза.

– Ребята приехали, – встрепенулась Зоя Ивановна. Глаза ее молодо засветились.

То ли парни были сегодня в хорошей форме, то ли приобрели за вчерашний вечер сноровку, а может быть, просто сказалось присутствие женщины, но управлялись они с отменной ловкостью и быстротой и, окончив задание, не уехали сразу, а остались поглядеть, как будут работать геологи.

– Что вы ищете? – спросил Саша и тут же уточнил вопрос: – Какое полезное ископаемое?

Зоя Ивановна сказала, что они не ищут, а изучают, показала, как выглядят различные горные породы, – словом, прочла небольшую лекцию по геологии. Получилось это у нее увлекательно. Парни слушали, задали несколько вопросов.

– Кстати, в нашем Горном институте есть геологоразведочный факультет, – сказала Зоя Ивановна. – Вы что решили после десятого класса – работать или поступать куда-нибудь?

– Попробуем поступить, только не в Горный.

– Куда же, если не секрет?

– Я в Институт советской торговли, а Колька – в автодорожный техникум. Автоинспектором хочет быть, – добавил Саша с тенью усмешки.

– Жаль, что я не водитель, – засмеялась Зоя Ивановна, – было бы знакомство… А вы, значит, в торговлю… Где же такой институт есть? Даже не слышала.

– Ну, в Донецке, например…

Когда парни уехали, Зоя Ивановна сказала:

– Обратите внимание, как меняется престижность профессий. Когда я была на преподавательской работе, наибольший конкурс знаете где был? На геологоразведочном и горном.

– А когда я поступал, самые сильные ребята шли на физтех и радиоэлектронику.

– Да, это так. А сейчас – юноша, судя по всему, отличник, стремится в институт торговли. Знамение времени.

В кернохранилище работали еще два дня, потом попрощались с парнями, выдали им расчет – Зоя Ивановна не поскупилась, поставила в табеле шесть полных рабочих дней – и на рейсовом автобусе направились в селение Корсак-Могила. Зою Ивановну интересовали там обнажения гранитов.

Селение получило название по возвышенности, действительно напоминавшей скифский курган. Над пологой безлесной равниной она возвышалась метров на сто и была видна издалека. К подножию ее и далее в степь вела грунтовая дорога, и не совсем уместными выглядели на ней фигуры двух путников в городском одеянии и с портфелями в руках. Сам Заблоцкий, однако, этого не замечал. Под ногами его шелестели стебли прошлогоднего ковыля, мелкий кустарник цеплялся за туфли, а пологий уступчатый склон вел все выше, выше, и он забыл о своей спутнице, о том, что она старше его и женщина. Согнувшись вперед, держа портфель под мышкой, он топал и топал в гору, в крутых местах упирался рукой в колено, подтягивался за висячие корни и не оглядывался, не смотрел по сторонам, только вперед, под ноги и выше. Вблизи его вспархивали птицы. Степь уже очнулась от зимнего сна, зеленела травами, но жизнь в ней еще только начинала летний цикл, не скакали еще во все стороны кобылки, не юркали ящерицы, не слышно было стрекотания – Заблоцкий отметил это походя, тут же мелькнуло, что где-то уже сталкивался с подобным, но где? Он сразу забыл, отбросил эту мимолетную и ненужную мысль, весь поглощенный движением; до вершины оставалось совсем недалеко, небо с каждым шагом ширилось, ширилось, горизонт отступал, еще несколько шагов – ну, вот и приехали.

Он опустился на каменную терраску, перевел дух.

Вершина была плоская, с пережимом посредине, и в плане напоминала восьмерку. Две площадки по ее краям, окаймленные глыбистыми останцами, походили на древние развалины. А кругом простиралось небо и на горизонте, подернутом легкой сиреневой дымкой, смыкалось со степью. Сколько земли, простора охватывал глаз! На тех полях солнце, те покрыты тенью облаков, а вон там далеко видны от неба до земли косые полосы короткого весеннего дождя. На высоте особенно вольно гулял ветер простора. Днем у него другие запахи – полыни, солнца, теплой сырой пахоты. Заблоцкого вдруг посетило желание, которое бывает у каждого: взмыть в вышину, подставив грудь восходящим потокам воздуха, широкими и вольными взмахами крыльев уносить себя под облака и сверху еще и еще ласкать просветленным взором родную землю.

И тут Заблоцкий вспомнил прошлое лето, когда он стоял на вершине Северного Камня и озирал пустынные берега Нижней Тунгуски, проникался скупым очарованием этого края, его неизбывной тихой печалью, и с печалью же вспоминал далекую родину, щедрую на солнце, краски, на плоды земные, которую он так легкомысленно оставил…

Заблоцкий всегда жалел, что детство его прошло в большом городе и не было в нем избушки с крюком для люльки в матице, деревенского погоста, где покоились бы деды, а то и прадеды, вообще того клочка земли, на котором родился, впервые осознал себя и к которому в трудную минуту можно припасть, как к материнским коленям. Домишко, где, по словам матери, он провел первые недели и месяцы своей жизни, давно снесли, и там на весь квартал отгрохали многоквартирный дом; позже он сменил еще несколько мест жительства, так что, стань он впоследствии знаменитостью, трудно будет определить место для мемориальной доски. Так к чему ему, горожанину, было припадать? К асфальту?

Но у него еще оставался город, где он родился, вырос и из которого никуда надолго не уезжал, – красивый и богатый город на берегу Днепра; оставалась родная земля и великая славянская нация, сыном которой он являлся. Он кое-где поездил, кое-что повидал, любовался красотой чужих ему мест, но у него никогда не возникало желания остаться там надолго. Напротив, проходило время, и он начинал скучать по дому. Что же такое случилось с ним на Севере? Отчего сейчас эта древняя Могила так болезненно напоминает ему верховую тундру с останцами и развалами долеритов, и снова кажется, что он в маршруте, за плечами рюкзак, в руках тяжелый молоток на длинной ручке, а впереди – Князев, его строгий наставник и судья. И он, Заблоцкий, занят настоящим делом и приносит пользу своей работой.

Над краем гранитной площадки показалось раскрасневшееся лицо Зои Ивановны.


Глава седьмая

Он не хотел спешить. Он копил в себе нежность, чтобы быть щедрым, когда это произойдет, чтобы в случае чего его нежности хватило на их обоих, с лихвой; а вот представить себе, как это произойдет,- не мог. Вернее, мог, конечно, но опять-таки не хотел – слишком часто подводило его воображение. Знал только, что это должно быть не в Розиной ночлежке, а где-то в другом месте, что должно быть хорошее вино и тихая нежная музыка, и в темноте будет светиться только шкала и зеленый глазок индикатора настройки. И еще ее зубы, когда она улыбается…

Жанна пришла к нему домой сразу после работы, еще семи не было. Ее впустила Диана Ивановна и, поджав губы, демонстративно удалилась в свою комнатку. Лицо Жанны потемнело, осунулось, в глазах была боль. Не раздеваясь, лишь расстегнув пальто, она села на койку, попросила сигарету. Курила не затягиваясь, пыхала дымом. Потом сломала сигарету в пепельнице.

Он присел перед нею, взял ее руки в свои.

– Жанка, что с тобой? Случилось что-нибудь?

Она отвернулась к окну, с выражением отчаяния смотрела на освещенное предзакатным солнцем голое дерево. Форточка была открыта, и слышалось голубиное воркование, крики мальчишек во дворе, доносился уличный шум.

– Второй день на элениуме живу, сил моих больше нету… – Повернула к нему голову, сказала совсем по-бабьи: – Приходит, гадюка, пьяный, обзывает по-всякому, так, чтобы соседи слышали, грозится… Ты, мол, пока еще жена мне. Сына требует отдать. И тут же клянется, что жить без меня не может, что пить бросит… Тысячу раз я эти клятвы слышала… Господи, когда все это кончится?

Ему вдруг представилось, что это не Жанна, а Марина жалуется кому-то на мужа, которого прогнала, то есть на него, а этот кто-то ее утешает и говорит про него: «Ах, подлец этакий! Ну хочешь, я ему морду набью?»

– Ну хочешь, я ему морду набью? – предложил он, чтобы что-то сказать, и услышал в ответ:

– Набьешь… Он тебя на голову выше и в полтора раза шире…

– Но ты же ему действительно пока жена, – сказал он, уязвленный этим сопоставлением.

Жанна стянула с головы вязаную шапочку, тряхнула волосами. В глазах ее сверкнули слезы. Она закусила нижнюю губу.

– У тебя дверь запирается?

– Что? – не понял он. – Какая дверь?

– Ну, твоя, вот эта.

– Нет, не запирается…

– Ну, запри ее как-нибудь, на стул, что ли… Или придави чем-нибудь…

– Зачем?!

Жанна соскочила с койки, сняла со спинки стула его пиджак, кинула пиджак на стол, подняла стул и продела его ножкой в дверную ручку. Тут же у двери сбросила на пол пальто, спустила вниз и сняла чулки-сапоги, расстегнула и стряхнула назад кофточку, стянула пояс вместе с чулками, расстегнула и сняла через голову юбку и, переступив через свои одеяния, в одной комбинации шагнула к нему, оцепеневшему…

Позже она сказала успокоенно и мстительно:

– Теперь я ему не жена. Давно надо было…


С тех пор у них установились ровные теплые отношения – как у супругов, проживших вместе три десятка лет. Заблоцкий стал бывать у Жанны дома, познакомился с ее мамой, а вскоре и с родственниками – сестрой и мужем сестры.

Сестру звали Агния. Она оказалась значительно старше Жанны, и если Жанна имела вид вполне благополучной молодой женщины, то Агния выглядела процветающей дамой: умеренная полнота, холеные руки в массивных золотых кольцах и перстнях, на матовом розовато-смуглом лице ни намека на мешки под глазами или склеротический румянец – здоровое сердце, здоровые почки и печень, уравновешенная психика. Плюс семейное благополучие. Из таких женщин и выходят долгожительницы, увеличивая к общей радости среднюю продолжительность жизни, и дай им бог здоровья и многих безбедных лет!

Работала Агния делопроизводителем в загсе.

Муж ее, Леонид Иосифович, такой же упитанный и процветающий, работал в кондитерском объединении.

К Заблоцкому они отнеслись со сдержанной любезностью, а Жанну, как видно, очень любили, желали ей всяческого добра и счастья и с трогательной уверенностью считали, что она достойна лучшей участи, нежели положение «соломенной вдовы».

Жаннина мать была, наверное, очень красива в молодости, но красота счастья ей не принесла, судя по глубоким резким морщинам и печати усталости и разочарования. Говорила она мало, тихим вялым голосом, однако дочери и зять слушали ее предупредительно и со вниманием.

Заблоцкому любопытно было наблюдать за этими людьми, разбираться в оттенках их взаимоотношений. Видно было, что сестры дружат друг с другом, при этом живая, энергичная Жанна верховодит вальяжной Агнией; что мать они почитают, но, как видно, меж собой более откровенны, чем с нею; что Агния терпит подтрунивания мужа только на людях и так далее… Обычная добропорядочная семья, ячейка общества, альфа и омега благополучия; тактичные, благовоспитанные люди – о нем они, конечно, все знают от Жанны и потому избегают глядеть на его костюм и разговаривать о разбитых семьях. И вообще к нему не лезли с расспросами, и он тоже помалкивал, управлялся с индюшачьей ногой, стараясь не очень спешить, и переглядывался с Жанной. Она ловила его взгляд и, подняв брови, спрашивала глазами: «Ты чего-то хочешь?» – «Нет, спасибо, – отвечал он, – просто проверяю, помнишь ли обо мне». Переглядки эти все заметили и относились к ним одобрительно.

Конечно же, это были смотрины, Жанна потом сама в этом призналась. «Ну и как?» – спросил Заблоцкий. «А ничего, понравился».

Да, он знал за собой это забавное свойство – нравиться чужим родственникам. В роли жениха, который начинает с будущей тещи, он преуспел бы…

Жанна стала приходить к нему часто. С Розой она во всем быстренько разобралась: та напрочь отказалась от каких бы то ни было притязаний и поползновений, и Жанна сменила ревность на дружелюбие. Роза тоже прониклась к ней симпатией и, когда Жанна приходила, старалась уйти куда-нибудь и возвратиться попозже. И даже Диана Ивановна как-то призналась на кухне Заблоцкому, видимо, смирившись с безнравственностью нынешней молодежи: «Ваша Жанна производит положительное впечатление».

Заблоцкий смолчал тогда и не сразу спохватился. Что ж это он?! Позволяет обсуждать достоинства его подруги на общей кухне. Как просто и незаметно стал он отмалчиваться там, где раньше не спустил бы! Как легко смирился с тем, что Жанна один раз взяла билеты на концерт, другой раз – в кино, а потом это как бы нормой стало, что не он ее водит куда-нибудь на развлечения, а она его. Вот это и есть феминизация в действии, хотя Жанну никак не назовешь «эмансипухой», тем-то она и привлекательна. Все вековечные женские слабости – при ней, и ей, наверное, нравилось бы быть ведомой…

А о главном не было пока сказано ни слова. Потайных Жанниных мыслей Заблоцкий не знал, сам же прикидывал так и этак, и получалось, что Жанна подходит ему по всем статьям, притом сама его выбрала, что уже есть важный залог прочности их возможного союза. Но говорить ей об этом – зачем?

Прогуливаясь вечерами после кино или просто так, они, не сговариваясь, шли, шли и оказывались возле стройки. Стояли, смотрели, отмечали, как продвигается дело. У Заблоцкого в такие минуты просыпались инстинкты собственника, квартировладельца, и он по-хозяйски прижимал к себе локоть Жанны. И все его генеральные планы и замыслы в эти минуты меркли, отступали, и возникала мысль о том, что вот добиваешься чего-то, суетишься, надрываешься, а ведь если разобраться, человеку нужно так немного: иметь свой дом, свою женщину, свою работу и немного свободных денег. Какой дом – большой или маленький, с дачей или без дачи, с гаражом или без гаража – это уже вопрос честолюбия. Ну, а у него скромные запросы, и его вполне удовлетворит то, что так великодушно и неожиданно преподносит ему судьба.

Иногда он спрашивал Жанну:

– Ты ко мне хорошо относишься?

– Очень! – отвечала она и приникала к нему.


Воспоминание, которое пробилось, высветилось меж других дробных картинок.

Вечер. Он со своими книжками на кухне, притворив дверь с большим непрозрачным стеклом. Витька со своими книжками в комнате. Марина из последних сил читает ему, доносится ее бормотание. Больше часу она не выдерживала, а Витька мог слушать книжки и час, и два. Для Заблоцкого это Маринино «бу-бу-бу» было привычным успокаивающим фоном, показателем того, что дома все в порядке, ребенок под присмотром, можно спокойно заниматься своим делом.

Он углубляется в занятия, а сам все равно время от времени прислушивается к звукам в комнате.

В какой-то миг он спохватывается, что в комнате тихо. Вероятно, Марину усыпил собственный голос. Марину, но не Витьку. Заблоцкий явственно представляет себе, как сын, поняв, что чтения больше не будет, пробирается вдоль спинки сложенного дивана-кровати, огибая уснувшую маму в ногах, ерзая на попе, спускается на пол, подходит к изголовью и долго с надеждой смотрит маме в лицо. Стоит посапывает. Осторожно дует ей в щеку теплым своим дыханием. Он уже знает, что тормошить родителей, когда они спят, – опасно. Мама не просыпается. Витька неловко сгребает с дивана открытую книжку, переломив ее в корешке и измяв страницы, и направляется разыскивать папу. Детская интуиция подсказывает ему, что папа дома, но скрывается.

Где можно скрыться в однокомнатной квартире? В туалете-ванной либо в кухне. И вот легкий топоток в передней. Заблоцкий, не вставая с места, протягивает руку к двери и бесшумно опускает в петельку самодельный проволочный крючок – специально от Витьки.

Через несколько секунд дверь начинают тихонько дергать с той стороны.

– Папа работает, – негромко, строгим голосом говорит Заблоцкий. – И не смей ходить в колготках, сейчас же обуйся.

С той стороны тихое шевеление, и вдруг из-под двери показывается ручонка и возит по полу туда-сюда…

Сколько часов недодал он сыну!

Сколько недель, месяцев, лет недодаст теперь.


В вестибюле на доске объявлений рядом с призывом местного комитета подавать заявления на путевки в дома отдыха и туристические поездки, рядом с афишей театра оперетты на весенний сезон и приглашением записываться в кружок современных бальных танцев при Доме ученых появилась четвертушка ватмана с беглой надписью синим фломастером:

«Внимание! 3 апреля в 16 часов состоится информация о работе Института планетологии Сибирского отделения АН СССР. Докладчик доктор г.-м. и. В. К. Белопольский».

Мероприятие это, как понял Заблоцкий, проводилось по линии научных «сред», на которые он давно уже не ходил, неинтересно было. Собирались туда для «галочки» десять – пятнадцать человек, информировали друг друга о вещах, которые узкий специалист обязан знать из реферативных сборников, а неспециалисту знать необязательно. В этот раз сходить не мешало бы для общего развития, но некогда. Нэма часу.

Он так и ответил Зое Ивановне, когда она спросила после обеда, пойдет ли он на «среду».

– А вы сходите, – посоветовала она. – Вам полезно. Послушаете, чем люди занимаются.

Народу собралось непривычно много – в конференц-зале, рассчитанном человек на восемьдесят, почти не осталось свободных мест. Пришли ведущие специалисты рудного и угольного отделов. Оказывается, каждому любопытно было узнать, чем занимаются сибирские коллеги.

Самого докладчика еще не было, и сидевший в одиночестве за столом президиума ученый секретарь Юра Лазарев поглядывал на дверь. Наконец он заулыбался и встал. В зал вошли Виктор Максимович Кравцов и худой человек с асимметричным тонким лицом, сутулый и широкоплечий, в модном финском костюме, который, однако же, болтался на нем, как на вешалке, в больших роговых очках с тонированными стеклами. Не было в нем ничего лохматого, кондового, что, по мнению присутствующих, вязалось со словом «сибиряк». Напротив, в небрежной мешковатости его дорогого костюма, в академической сутулости таилась какая-то особая элегантность, благодаря чему он выглядел стопроцентным европейцем. «Молодой какой», – прошелестело по рядам, где сидели женщины, хотя молодым его нельзя было назвать: лет сорок – сорок пять. Имелось в виду, очевидно, – молодой доктор.

– Прошу прощения, – обратился к залу Кравцов, – это я задержал Вадима Константиновича. – И сел вместе с гостем в первом ряду.

– Товарищи, позвольте открыть нашу очередную среду, – сказал Юра Лазарев, бессменный ведущий. – Сегодня у нас в гостях заведующий лабораторией Института планетологии Сибирского отделения Академии наук, доктор геолого-минералогических наук Вадим Константинович Белопольский. Он консультирует одну из хоздоговорных тем нашего филиала и любезно согласился рассказать о научной работе, которая ведется в Академгородке, и о своем институте. Просим вас, Вадим Константинович.

Под жиденькие аплодисменты Белопольский поднялся на трибуну, с легким полупоклоном окинул взглядом присутствующих и повернул к Юре Лазареву худое длинное лицо.

– Позвольте два уточнения. Во-первых, – он извинительно улыбнулся, – я не завлабораторией, всего лишь рядовой доктор…

По залу пронесся легкий шумок. Большинство людей, здесь сидящих, полжизни потратили на то, чтобы сделать себе кандидатскую, для них связь слов «рядовой» и «доктор» было кощунством, святотатством. Доктор не может быть рядовым, доктор есть доктор!

Белопольский сделал вид, что не заметил, какой шокинг вызвало его маленькое кокетство.

– Во-вторых, хотелось бы знать, какая информация больше интересует собравшихся – о Сибирском научном центре или непосредственно об Институте планетологии.

Из зала послышались голоса:

– О научном центре!

– И о научном центре, и об институте!

– То и другое!..

Белопольский взглянул на часы.

– Можно сделать сообщение по обоим вопросам, но тогда – в самых общих чертах.

Он повернулся к Юре Лазареву, тот покивал, Белопольский в ответ тоже кивнул и заговорил звучным голосом лектора-профессионала.

– Сибирь – это огромная необъятная страна, континент в континенте. Все имена существительные в русском языке, все глаголы, все эпитеты применимы к ней, потому что чего только нет в Сибири, что только в ней сейчас ни происходит, ни выпускается, ни производится. В Сибири уместились все ландшафты северного полушария: от засушливых солончаковых степей и болотистых низменностей до альпийских лугов и осиянных вечными снегами заоблачных вершин; от непролазных таежных чащоб до тундровых пространств, измеренных лишь стадами оленей и перелетными птицами. Высокосортная древесина таежных делян, ценная пушнина, деликатесная рыба, энергия могучих рек, плоды и продукты сельскохозяйственных угодий…

В недрах Сибири сокрыты основные полезные ископаемые планеты, все, что нужно державе для того, чтобы при любом политическом раскладе обходиться своим собственным сырьем да еще делиться с дружественными соседями. Поэтому партия и правительство уделяют особое внимание развитию сырьевой базы Сибири. Намечая в своих директивах грандиозную программу индустриального строительства в нашей стране, XX съезд КПСС особо указал на необходимость быстрейшего развития производительных сил восточных районов. Это, в свою очередь, влекло за собой необходимость развития на востоке страны большой науки, создания нового мощного научного центра, которому одновременно было бы под силу стать и одним из крупнейших центров мировой науки.

Группа видных советских ученых – академики Лаврентьев, Соболев, Христианович, Векуа и другие – выступили с инициативой создания такого центра, их идея была поддержана партией и правительством, и в мае 1957 года Совет Министров СССР издал постановление «О создании Сибирского отделения Академии наук СССР». Основной задачей нового научного центра ставилось всемерное развитие теоретических и экспериментальных исследований в области физико-технических, естественных и экономических наук, направленных на решение важнейших научных проблем и проблем, способствующих наиболее успешному развитию производительных сил Сибири и Дальнего Востока, чьи недра содержат почти семьдесят пять процентов прогнозных запасов основных видов минеральных ресурсов.

Для выполнения поставленных задач Сибирское отделение с первых же дней своего существования распределило усилия по трем главным направлениям:

комплексное развитие фундаментальных исследований по крупным проблемам;

эффективное внедрение научных результатов в народное хозяйство;

подготовка кадров для науки и растущего производства Сибири и Дальнего Востока.

Таким образом, на ученых Сибирского отделения легла почетная ответственность давать научные обоснования для принятия оптимальных решений в области народного хозяйства, причем для того, чтобы эти обоснования и рекомендации были своевременными, научные исследования велись и ведутся на перспективу, опережающими темпами.

Оглядываясь далеко назад, на историческое прошлое Сибири, вспоминая вещие слова отца русских наук Михайлы Ломоносова о российском могуществе, которое «прирастать будет Сибирью», следует вспомнить добрым словом первых исследователей огромного края: Даниила Мессершмидта, посланца Петра; Степана Крашенинникова, преодолевшего 28 тысяч верст от Урала до Тихого океана; Федора Миллера, автора первого фундаментального труда о Сибири, до сих пор поражающего энциклопедичностью познаний автора и широтой его интересов, Пржевальский, Гмелин, Миддендорф, Врангель, Щапов, Ядринцев, Потанин – исследователи и радетели Сибири, чьи имена навечно останутся в истории ее постижения, но это имена одиночек-энтузиастов.

Первыми научными учреждениями по исследованию Сибири явились Восточно-Сибирский и Западно-Сибирский отделы Географического Общества, организованные соответственно в 1855 и 1877 годах. Позже было создано «Общество изучения Сибири и улучшения ее быта», предметом исследования которого стала вся территория края. Таким образом, академическая наука занималась Сибирью более двух веков, и все же к 1925 году географическая и геологическая изученность всей территории составила 24 процента, флора была изучена на 34 процента, фауна – на 14. На Первом научно-исследовательском съезде Сибири, который состоялся в декабре 1926 года в Новосибирске, известный геолог профессор Усов доложил, что в Сибири «кадр научных работников» насчитывает «не менее 500 человек, занимающихся исследовательской деятельностью». Для сравнения, примерно столько же сотрудников насчитывает сегодня коллектив одного только Института экономики и организации промышленного производства Сибирского отделения Академии наук…

Докладчик отхлебнул глоток воды, в зале покашляли. Несмотря на сухость изложения, слушали внимательно.

– Прошло всего полтора десятка лет с момента основания, – сказал далее Белопольский, – и Сибирское отделение с его институтами, филиалами, опытно-производственными подразделениями стало крупным научным центром. Сегодня здесь успешно ведутся важные фундаментальные и прикладные исследования, способствующие усилению научно-технического потенциала страны, росту авторитета советской науки. Трудно переоценить то непосредственное и повседневное влияние, которое оказывает Сибирское отделение на развитие производительных сил восточных легионов, на культурный и образовательный уровень их населения. Созданы Дальневосточный и Уральский научные центры, начато строительство сибирских отделений ВАСХНИЛ и Академии медицинских наук, расширяется сеть высших учебных заведений.

Сегодня Сибирское отделение Академии наук состоит более чем из 40 научно-исследовательских и опытно-конструкторских учреждений, представляющих все новые направления естественных и общественных наук. «Кадр научных работников» составляет ныне свыше 30 тысяч человек, в том числе около 60 академиков и членов-корреспондентов, более 350 докторов и 2500 кандидатов наук. Научные центры Отделения расположены в Новосибирске, Иркутске, Якутске, Томске, начато строительство академгородков в Улан-Удэ и Красноярске. Легко заметить, что центры эти возникли и возникают там, где создаются новые энергопромышленные комплексы и где уже функционируют ячейки академической науки.

В эпоху НTP в период нового этапа строительства нашего общества, когда в сферу общественного производства вовлечены практически все имеющиеся в стране трудовые ресурсы и на смену экстенсивному пути развития народного хозяйства приходит путь интенсификации, роль науки, ее революционизирующее влияние на темпы научно-технического прогресса возрастают в значительной степени. В этом плане особенно следует отметить фундаментальные исследования, поскольку именно они оказывают активное влияние на коренные изменения в области экономики, техники и технологии. К примеру, на стыке трех наук – алгебры, логики и электроники – возникла электронная вычислительная техника, без которой невозможно представить научно-технический прогресс. Выдающиеся достижения в области фундаментальной науки, как правило, служат толчком к разработке программ прикладного характера, непосредственно направленных на крупные народнохозяйственные проекты. Примером этому может служить программа освоения космоса, вытекающая из комплекса фундаментальных исследований в области аэродинамики, радиоэлектроники, физики околоземного пространства, биофизики и медицины.

Сибирское отделение построено по территориальному принципу и объединяет в своем составе институты и коллективы, работающие в различныхнаправлениях. Не напрасно символом Сибирского отделения стала «сигма», означающая сумму наук. Главные усилия были направлены на быстрейшее развитие здесь математики, физики, химии, биологии – тех краеугольных камней, на которых зиждется все здание естественных и технических наук. Ориентация на фундаментальные исследования и обеспечила высокий уровень сибирского научного центра.

И процессе материализации научной идеи основополагающим является принцип выхода на отрасль. Благодаря ему общество получает большой экономический эффект от внедрения достижений науки в народное хозяйство. Формы связей науки с народным хозяйством в Сибирском отделении различны. Это договора академических институтов с отраслевыми НИИ, предусматривающие реализацию фундаментальных идей, это непосредственный контакт с головными предприятиями отрасли на основе различных соглашений, это долгосрочные соглашения академических научных учреждений с министерствами и ведомствами. Сибирское отделение связано пятилетними договорами со многими союзными министерствами…

Белопольский еще раз взглянул на часы, расстегнул браслет и положил их перед собой.

– Я не утомил вас?

Из зала ответили неопределенными возгласами. Белопольский сказал:

– Прежде чем перейти непосредственно к Институту планетологии, несколько слов о подготовке научных кадров.

Сибирское отделение провело уникальный эксперимент по учреждению ежегодных Всесибирских школьных олимпиад, которые проводятся с 1961 года и позволяют выявлять и отбирать наиболее одаренных детей для дальнейшей учебы в физико-математической, химической и биологической школе-интернате при Новосибирском госуниверситете, а затем в самом университете. Там преподавание ведут крупные ученые, и студенты под их руководством на старших курсах уже участвуют в научной работе на базе исследовательских институтов и конструкторских бюро, оснащенных современной аппаратурой.

Тесное общение студентов-старшекурсников с учеными и непосредственное участие в научных исследованиях – не только прочная гарантия подготовки специалистов высокой квалификации. Происходит формирование мировоззрения. Участие в научных семинарах, повседневное обсуждение результатов исследований, возникающих затруднений и ошибок вырабатывает у молодых людей дух демократизма, товарищества, честности в науке, прививает им необходимые нормы этики, навыки работы в коллективе.

Теперь об Институте планетологии, который во многом является типовой моделью научно-исследовательского института Сибирского отделения. Создан он одновременно с Сибирским отделением Академии наук.

В создании и становлении института принимали непосредственное участие крупнейшие советские ученые, корифеи современных геологических наук. Эти же ученые ныне возглавляют отделы института.

В основу деятельности института положен принцип интеграции, который в данном случае выражается в том, что специалисты различных геологических наук работают в одном направлении, комплексно, и связаны между собой территориально и тематически.

Основные направления деятельности института на сегодняшний день: изучение земной коры и верхней мантии, планетарной тектоники и глубинной петрологии, то есть исследование физико-химических процессов, происходящих в земной коре и верхней мантии под воздействием высоких давлений и температур, и закономерностей образования минералов и руд в этих условиях; внедрение логико-математических методов в геологию, то есть формализация геологических понятий и логико-математическая их обработка с целью получения четких закономерностей, используемых как в области научных исследований, так и в практической работе; изучение физико-химических свойств природных монокристаллических соединений и условий их образования с целью разработки методики синтеза эквивалентных веществ, что даст возможность получать практически неисчерпаемые количества дешевого сырья – без разрушения природных ландшафтов.

Институт уникален сведением всех этих проблемных исследований воедино. Каждый отдел института фактически является институтом в миниатюре. Работами института руководят: шесть академиков, шесть членов-корреспондентов, около тридцати докторов наук…

В стенах скромного провинциального НИИ звучал голос Большой Науки. Не дилетанты сидели в этом зале – специалисты, стремившиеся быть в курсе современных исследований, следящие за литературой, и каждый из них в кровной ему области знал об основных достижениях отечественной и мировой науки, знал, какими проблемами занимаются отраслевые и академические институты исконных научных центров Москвы, Ленинграда, Киева. Каждый, листая «Известия Академии наук», отмечал, как часто встречается в библиографии и примечаниях аббревиатура СО АН СССР. Однако эта ссылка сама по себе ни о чем не говорила жителям большого южного города, для которых Сибирь – край света, медвежий угол. Откуда там взяться передовой науке? И вдруг – планетология, мантия, синтез минералов…

Во всем городе с его многочисленными научно-исследовательскими и учебными институтами, в городе, население которого приближалось к миллиону, был один-единственный член-корреспондент, директор отраслевого металлургического института.

Шесть академиков, шесть член-корров, около тридцати докторов…

В одном только институте! Да, было отчего растеряться и притихнуть. А гость из Сибири тем временем повел речь об ассигнованиях и экспериментальной базе.

Общеэкспедиционные расходы на организацию, транспорт, зарплату и так далее составляют лишь небольшой процент затрат. Львиную долю средств поглощают физико-химические исследования, которые проводятся на современном экспериментальном уровне и требуют соответствующего оборудования.

Немалый процент ассигнований отделы института получают за счет хоздоговорных тем. Заказчики весьма солидные: Министерство сельского хозяйства, Минздрав, промышленные министерства.

Часть ассигнований поступает в инвалюте – для приобретения оборудования у американских и западноевропейских фирм…

В этом месте по залу опять прошелестел шумок, и Белопольский счел нужным пояснить:

– Да, мы часто вынуждены покупать приборы на инвалюту. К сожалению, отечественные приборы, которые по своим параметрам не уступают импортным, а подчас и превосходят их, существуют лишь в единичных выставочных экземплярах.

Далее речь зашла о связях института с зарубежными научными центрами, об обмене специалистами, об участии в международных конгрессах. Практически за последние годы ни один крупный конгресс или симпозиум, посвященный проблемам геологии, геофизики, геохимии или палеонтологии, не проходил без участия института.

Работы института удостоены Ленинских и Государственных премий. В числе лауреатов…

Прозвучали имена выдающихся ученых, и в зале вдруг раздались аплодисменты и долго не стихали – должны же были найти выход чувства, возникшие во время этого сорокаминутного сообщения, копившиеся и крепнувшие с каждым новым поворотом темы. Аплодировали члены ученого совета, руководители отделов, старшие инженеры и мэнээсы, и не было на их лицах снисходительно-усмешливого: «Ну-с, послушаем, чем там сибиряки занимаются», – с которым многие пришли сюда, а было смущенное удивление, восхищение, преклонение перед прославленными именами, знакомыми многим со студенческой скамьи, перед самой Наукой, посланец которой стоял сейчас на трибуне и, пользуясь паузой, мелкими глотками пил из стакана минеральную воду.

Потом Белопольский говорил о структуре и планировке Академгородка, о его спортивных комплексах и культурной жизни. Однако слушатели уже устали удивляться, и докладчик, почувствовав это, несколькими фразами умело привел свое сообщение к концовке и выразил готовность ответить на вопросы.

Из заднего ряда спросили про бытовые условия.

– С жильем пока имеются определенные трудности, дипломатично ответил Белопольский. – Так, как и везде, вероятно.

– Нельзя ли поконкретнее? – спросил тот же голос. – Вот у вас, в частности, какая квартира?

– Трехкомнатная полногабаритная, – усмехнувшись, ответил Белопольский.

– А семья?

– Пять человек.

В зале засмеялись, запереглядывались. Действительно, как у всех.

– Ну, а перспективы? – спросили из другого ряда.

– Планируется крупное жилищное строительство, так что милости просим, – опять усмехнулся Белопольский.

– Простите, вы случайно не вербовщик? Как там у вас с научными кадрами?

– Бывает, что кандидаты и новоиспеченные доктора работают младшими научными сотрудниками…

У выхода из зала Заблоцкого поджидал Сеня Шульга.

– В общем, я понял, старик, что нас там не ждут. А жаль.

– Да, – сказал Заблоцкий, – это фирма.

– И вообще, мне кажется, что все большие дела делаются сейчас в Сибири. Эх, если бы не мои хвосты… Облагополучились мы тут на солнышке, омещанились, живем, как тараканы за печкой. В старости вспомнить нечего будет.

– Соберешь внучат и станешь им рассказывать, как деда защищал диссертацию. А хочешь, могу сделать тебе на груди наколку: восходящее солнце и сверху большими буквами – СИБИРЬ. А ниже – «Не забуду мать родную». Видел нечто подобное в туранской бане.

– Леша, ты злой человек. У меня, понимаешь, душа встрепенулась, а ты ей на горло наступаешь.

– Ладно, Сеня, не будем об этом, – ответил Заблоцкий и пошел к себе.

Обработан и нанесен на диаграммы последний десяток замеров. Никакой ясности он не внес, только увеличил и без того большой разброс. Любую закономерность можно было придумать по этим замерам, любую! Оставить, что нужно, а ненужным пренебречь. Куда как проще.

Это было крушением. Сама идея оказалась несостоятельной, вздорной. Столько времени обманывать себя пустой надеждой, когда с первой же сотни замеров можно было понять, что он пошел по ложному пути! Скорей всего, здесь всякий путь оканчивается тупиком – что-то вроде трансцендентных уравнений. А ведь Львов предсказывал такую возможность, выражал сомнение в плодотворности его идеи. Но где там, он так верил в свою интуицию, так не сомневался в успешности собственных замыслов!

И что теперь? Время протекло сквозь пальцы, ничего не оставив взамен, кроме ощущения потери и тщетности усилий. А в гулких коридорах Храма Науки гуляли веселые сквознячки, в небо торжественно всплывали и лопались радужные пузыри его идеек. Шли дожди, снега, налетали грозы и суховеи, кружились в осенних хороводах листья с деревьев, и вновь пахло парной землей, и тянулась перед ним, суживаясь к горизонту, его невспаханная полоса с будыльями прошлогоднего бурьяна, и где-то в чистом поле привольно скакал еще не изведавший хомута и никем пока не взнузданный белый конь…

В иные критические минуты Заблоцкий словно бы раздваивался: одно его «я» жило обычной жизнью – переживало, страдало, делало глупости и пыталось их исправить, а второе – хладнокровно наблюдало за первым и резонерствовало: «Скажите, какие страсти! Больше пафоса! Больше искренности!» Сейчас зритель в нем был разочарован: молодой ученый терпел фиаско в своей научной работе, но не бил себя при этом пятерней по лбу, не рвал на голове последние волосы, не бросался под колеса городского транспорта и даже не напивался до бесчувствия, а мирно курил у окна, за которым шумел вечерний весенний город, пускал дым в открытую форточку и насвистывал блюз Бише «Маленький цветок».

Полынный привкус был во рту, мысли разлетались куда-то в гаснущее небо, все чувства покинули его, словно был он уже холодеющим трупом, и в этой глухой и болезненной пустоте слабо пульсировало только ощущение усталости и безразличия ко всему на свете.

Заблоцкий не помнил, сколько времени прожил в таком состоянии, – может быть, сутки, может, неделю. Но однажды утром он проснулся сам, без будильника, с чувством бодрости и некоего обновления, словно больной, перенесший кризис и находящийся на пути к выздоровлению. Он лежал с открытыми глазами, пытался разобраться, что с ним произошло, и вдруг понял: пришла освобожденность. Освобожденность от тягостной, удручающей работы. Не надо больше обманывать себя и других, делать вид и притворяться.

Он вернул Зое Ивановне столик Федорова, сказав при этом: «Все, кранты». Зоя Ивановна догадалась по выражению его лица, что он пришел к какому-то итогу, вопросительно подняла брови, но он, покосившись в сторону Вали, которая хоть и не глядела на них, но держала уши топориком, махнул рукой – потом, дескать.

Эмма Анатольевна, которая всегда все видела и слышала, но редко когда вмешивалась, поняла его слова по-своему и пропела:

– Алексей Палыч, умница вы наш, когда вам потребуется оформление, то помните, что есть такая Эмма Анатольевна, она еще не совсем старуха, и кривоножка, у нее в руках пока еще не дрожит. Если она вам напишет шрифт, то это будет шрифт, можете не сомневаться. И если я у вас буду первая, то вы у меня будете десятый.

– Это как? – спросил Заблоцкий.

– Ваша кандидатская у меня будет десятой. Кругленькое число. И ВАК все предыдущие утвердил. У меня легкая рука.

– Спасибо, Эмма Анатольевна. – Заблоцкий знал, что она к нему хорошо относится, и благодарил искренне. – Когда дойдет до оформления, я вас призову.

В конце рабочего дня Зоя Ивановна обычно уходила первой, но в этот раз задержалась, и Заблоцкий понял – ради него. Она сидела за своим столом и писала, он в чулане проявлял; когда он вышел и по обыкновению стал рассматривать на свет мокрые негативы, она спросила:

– Так что, Алексей Павлович, со щитом?

– Нет, Зоя Ивановна, на щите.

– Покажите.

Он разложил перед ней диаграммы.

Ей ничего не надо было объяснять. Она долго рассматривала диаграммы, сопоставляла. Потом сказала, помаргивая:

– Да, картина безрадостная.

– В том-то и дело…

Она принялась размышлять вслух: может быть, следовало взять параметры других, второстепенных минералов, присовокупить данные палеомагнетизма? Но здесь снова потребуется большая подготовительная работа – те же массовые замеры, и нет гарантии, что и этот путь приведет к успеху. Видимо, главная беда в том, что идея его абстрактна, он смутно представляет, какие физико-химические процессы стоят за ней, и потому вынужден искать вслепую.

– Может быть, я в чем-то и ошибаюсь. Покажите это Львову. В конце концов, он ваш научный руководитель.

Заблоцкий сложил диаграммы в папку, завязал тесемки. Нет, он не станет показывать это Львову. Ответ будет таким же.

– По крайней мере, здесь материал на хорошую статью. Ваша неудача может оказаться поучительной для других.

– Пусть учатся на собственных неудачах.

Зоя Ивановна сочувственно промолчала. Что ж, от неудач никто не застрахован, надо иметь мужество с достоинством пережить их. Это – наука…

Она стала собираться домой, и уже на пороге Заблоцкий остановил ее вопросом:

– Сколько примерно снимков еще осталось?

Она подумала, ответила:

– Снимков семьдесят-восемьдесят.

От силы неделя. И все. Больше ему здесь делать нечего.


Город готовился встречать Первомай. Фасады домов на центральных улицах украшались красными полотнищами и плакатами, и три цвета царили сейчас в городе: пролетарской солидарности, безоблачного неба и молодой весенней листвы.

Была последняя предпраздничная суббота, и Заблоцкий, свободный теперь от всяких неурочных дел, хорошо выспался, изжарил себе яичницу из двух яиц с колбасой, сварил в Розином кофейнике ароматный крепкий кофе. С Аллой он рассчитался неделю назад, выплачивая ей каждый месяц по четвертной, и питаться стал получше, и денег на еду уходило меньше – вот что значит не лениться и готовить дома!

С аппетитом позавтракав, неторопливо покурив, он отправился бродить по городу. Просто так, без цели. А может, и с целью, с мыслью, что видит все это в последний раз перед долгой-долгой разлукой, с тайным желанием, чтобы эти радостные, празднично-весенние краски скрыли под собой в его памяти жухлые цвета осени, мрачные тона маренго – мокрого асфальта…

Все его прошлое на этих старых улицах с лабиринтами проходных дворов, с пристройками к домам и с пристройками к пристройкам; в маленьких сквериках на перекрестках, где днем сидят пенсионеры и мамы с колясками, а вечером – парочки или гитарные компании; на трамвайных остановках, каждая из которых была отправной или конечной точкой определенного маршрута – к кинотеатру «Победа», к кинотеатру «Родина», к парку, к набережной, к «броду». Ходи, смотри на эти улицы, на старинные ветхие дома с увитыми плющом верандами, закрепляй в памяти, пока не смела их панельно-железобетонная ладонь реконструкции.

Старинная, еще екатерининских времен брусчатка площади. Сколько раз проходил он здесь в колонне демонстрантов – сначала школьником, потом студентом, держа равнение направо, и с холодком под сердцем слушал, когда с трибуны зазвучит усиленный репродукторами голос: «Слава советским геологам!», чтобы вплести свой голос в ответное радостное «ура». Светлое было время. А филиал ходил на демонстрации в колонне геологического треста: две-три шеренги, без оркестра, без знамени…

Бетонный парапет набережной, плиты откосов, уходящих в мутную днепровскую воду. Все это возникло за последние считанные годы, а раньше здесь были хибарки, пустыри, переходящие в плавни, низкий песчаный берег. Пацанами купались тут, каждый год кто-нибудь тонул, двое на его памяти подорвались на фашистской мине… А сейчас набережная – любимое место прогулок у горожан. В свое время и он здесь прохаживался с Мариной, и у парапета вечерами стаивал, глядя на лунную дорожку на воде, на размытые отражения городских огней…

А вон там, рядом с набережной, сохранились довоенные дома, и на их кирпичных стенах кое-где остались старые надписи: «Проверено. Мин нет. Сержант такой-то». И дата – поздняя осень сорок третьего…

Вся жизнь его здесь прошла – месяц за месяцем и год за годом. И теперь он собирается надолго, если не навсегда, оставить свой город и то, что до сих пор было ему так дорого…

Можно было бы, конечно, никуда не уезжать. Ну, не получилось с диссертейшн, досадно, обидно, но все же не трагично. Он еще молод, времени потеряно не так много. Надоело работать фотографом, непрестижно, бесперспективно? Охота еще раз попробовать силы в науке? Есть лаборатория каменного литья в солидном и уважаемом институте, есть геологический трест и при нем съемочная экспедиция, там тоже можно будет со временем наскрести материалец. Но только все это ему не по душе. Будь у него новые идеи, живой интерес к науке, можно было бы мириться с неустроенностью жизни, а так…

Будь у него семья, квартира – другое дело. В конце концов, ради блага семьи многим приходится жертвовать, нужны очень веские основания, чтобы бросать насиженное место и тащиться в неизвестность. Но что ему-то? В его жертвах никто не нуждается, да и жертвовать ему нечем.

Будь у него возможность часто видеться с сыном, влиять на него, участвовать в его воспитании… Нечего и думать! Марина и раньше делала все по-своему, не считаясь с его мнением и желаниями, а теперь сын для него потерян, во всяком случае, до той поры, когда научится читать отцовские письма и вразумительно отвечать на них.

И что же у него осталось? Любимая женщина?

Жанна как-то призналась, что если решится выйти второй раз замуж, то регистрироваться не станет и детей больше не хочет. Сказано это было для него, и он ответил, что разделяет ее взгляды. Действительно, зачем лишняя печать в паспорте? Коль поживется, так поживется и без печати, а нет – так никакая печать не удержит. И если они с Жанной сойдутся, то связывать их будут только добрые чувства – самая прочная связь и самая ненадежная. Порывать трудно в первый раз, потом проще и с каждым разом проще.

Пока она ласкова с ним, покладиста, а пойдут будни с унылым однообразием домашних обязанностей – как тогда? Она, судя по всему, девочка с запросами, и он парнишка с характером, хватит ли у обоих терпения и чувства юмора? А если когда-нибудь она даст понять, что он – примак?

Что-то слишком ко многому ему предстоит приспособиться – к характеру будущей жены, к роли примака, к работе, о которой раньше и думать не хотел, к самому сознанию, что приходится приспосабливаться. Как после этого уважать себя? И кем бы он стал, такой приспособившийся? Вообще, сердечная привязанность – не повод для того, чтобы мириться с долгой полосой неудач. Любим друг друга – значит, следуй за мной.

Ну, а куда следовать ему самому – это вопрос давно решенный. Конечно, хотелось бы выложить перед Князевым новенький кандидатский диплом, позадаваться немного – дескать, держись теперь, трапповый комплекс и габбро-долериты! Поработал бы у него еще сезон, присмотрелся бы, а там можно было бы показать производственникам, на что способна петрография… Мечты, мечты! Он привезет Князеву трудовую книжку с двумя последними записями, привезет диаграммы с замерами, честно все выложит. Какие еще нужны доказательства? Он, так сказать, выполнил наказ, вернее, приложил все усилия, чтобы выполнить, а то, что не получилось – ну, так это наука, в которой никто ни от чего не застрахован. Во всяком случае, совесть его чиста, научная совесть. Князеву это будет понятно.

Тут Заблоцкий по странным законам памяти вспомнил вдруг, как Князев прямо, открыто глядел в лицо начальника экспедиции, когда тот прилетал на вертолете в связи с находкой рудного валуна, и впервые, может быть, спохватился, что так ведь и не знает, чем закончилась эта история, дали Князеву возможность проверить свое открытие или сочли его незначительным и предложили проводить поиски в другом месте. Север – он большой…

И вспомнилась Заблоцкому лекция доктора наук Белопольского, слова о необъятной Сибири, для постижения которой не хватит и жизни, о той манящей и загадочной стране, которой предстоит осенить его широким, крылом своих просторов и укрепить в намерении честно и с пользой прожить свой век.


Как доверчивы к нам, взрослым, дети, и как они беззащитны перед нами, не ведая наших помыслов.

Вспомнился пустячок: Марина первый раз вела Витьку в процедурный кабинет на укол, а тот, ни о чем не подозревая, радуясь, что пойдет гулять, спокойно дал себя одеть, на улице оживленно вертелся по сторонам, в коридоре поликлиники разглядывал картинки, ничуть не противился, когда ему приспустили колготки вместе с трусиками, и лишь когда в тощую его ягодицу вонзилась игла, рванулся на руках у матери, тоненько заплакал…

Как доверчивы к любимым любящие…

Был поздний вечер, а может быть, – ночь. Раздвинутые на окне шторы не мешали любопытной луне заглядывать в комнату, в приоткрытую форточку сквозила свежесть. Заблоцкий лежал в чужой постели, неторопливо курил, к плечу его прижалась грудью Жанна и, захватив пальцами прядь своих волос, щекотала ему шею. В соседней комнате в деревянной решетчатой кроватке на колесиках спал Димка. Хозяйку дома, мать Жанны, спровадили погостить у родственников.

Заблоцкий все курил, молчал, сигарета описывала дугу от губ к пепельнице, стоявшей рядом на стуле, и Жанна негромко сказала, как всегда говорила в такие минуты:

– Ну, поговори со мной.

– О чем?

– О чем хочешь… Смотри, какая луна. И тихо. Как в детстве.

– Да… Только мы взрослые.

– Луна как в детстве, а мы – взрослые. А потом будем старые, а луна все равно будет, как в детстве.

– Она будет светить нашим детям.

– Твоему Витьке и моему Димке.

– Странно представить… Витька когда-нибудь будет вот так же обнимать женщину и смотреть на луну…

– И Дима тоже… Только мы этого не увидим.

– Мы многого не увидим. Я – особенно.

– Ничего… Витька подрастет и будет бывать… у тебя.

– Давай лучше про луну.

Она нежно погладила его своей мягкой ладошкой по щеке, по шее, по груди.

Подавила вздох и указала в окно на луну:

– Сколько сейчас на нее парочек смотрит…

– А нам лучше всех.

– Может быть… Тебе правда хорошо со мной?

– Хорошо, Жанка. Бывает очень хорошо.

– А сейчас?

– И сейчас хорошо.

– Просто хорошо? Без очень?

– Очень, очень, очень хорошо. И немного грустно.

– Да… Когда очень хорошо, всегда немного грустно. Наверное, оттого, что все хорошее кончается. Правда?

– Рано или поздно кончается. Мне вот уезжать скоро…

– Геологи всегда уезжают куда-нибудь. Это ты нам с Мариной еще при первом знакомстве рассказывал. Помнишь? Геологи уезжают в экспедиции, а жены и подруги их ждут.

– Запомнила… А ты умеешь ждать?

– Не знаю. Не приходилось. Некого было ждать. Разве что любезного супруга, когда он вечерами в пивнушке задерживался. А так – не приходилось.

– Ну, а если долгая разлука? На годы. Скажем, длительное путешествие или… Ну, тюрьма, например. Знаешь, в народе говорят: «От сумы да от тюрьмы не зарекайся…»

Жанна приподнялась на локте, встревоженно заглянула ему прямо в лицо.

– Ты что это о тюрьме заговорил? Алька! Ты меня не пугай… Господи, только этого еще не хватало! Один – пьяница, второй – арестант. Ты что? Натворил что-нибудь?

– Да нет, ну что ты, успокойся, пожалуйста, не бери в голову, это я так…

Благодарный ей за этот испуг, он прижал ее к себе, гладил по волосам, по шелковистым плечам, дышал ее запахом, и она притихла под его руками, а потом высвободила свою руку, обняла его за шею, нашла мягкими губами его губы, и лодочка их любви вновь оттолкнулась от берега, и волна подхватила ее и понесла дальше и дальше, на глубину…

А потом он сказал:

– Все хотел тебя спросить… Где ты бывала?

– В каком смысле?

– В географическом. Карта нашей Родины и запредельные территории.

– В запредельных не приходилось, копила деньги на кооператив, а у нас где я была? Москва, Ленинград, Киев, Житомир – в Житомире тетка. Прибалтика: Рига, Дубулты. Крым, Геническ. Все. А что?

– Да так, для разговору. А на востоке не была? На Урале, в Сибири?

– Зачем мне там бывать? Там у меня никаких интересов.

– Для общего развития, хотя бы.

– Мне моего развития хватает и здесь. Что я там не видела? Я и так знаю, что такое Сибирь. Летом там комары не дают вздохнуть, а зимой – морозы. И живут там разные неудачники, которые привыкли, которым нигде больше места не нашлось. Что я, не права, скажешь?

– Ну, ты даешь! – засмеялся Заблоцкий. – Кто это тебе такую информацию выдал?

– Приятельница одной моей знакомой рассказывала. Она жила несколько лет в этом… То ли в Норильске, то ли в Новосибирске, не помню… Вдобавок, говорит, голодно, в магазинах один хек серебристый, маринованная капуста в банках и консервы «Завтрак туриста»…

– Погоди, погоди. Норильск и Новосибирск – это совершенно разные пояса. Новосибирск – юг Западной Сибири, а Норильск – Заполярье, уж там снабжение по самой высокой категории.

– Ну, не знаю. За что купила, за то и продаю. А ты-то чего из себя знатока строишь? Ты-то откуда Сибирь знаешь? Из окна вагона разглядел?

Что было сказать ей на это? Сибирь… Его с детства смутно волновали такие понятия, как «Север», «тайга», «белое безмолвие». Возможно, причиной тому был Джек Лондон, которого он перечитал от корки до корки, но великий американец писал не только о Севере, гораздо больше у него написано о путешествиях по южным морям, а ведь не тронула его, Заблоцкого, экзотика, не проникла в душу, и никогда ему не хотелось стать моряком. А полярным исследователем – хотелось, мечталось. Что же это было – некое предначертание? Сперва он не внял ему, потом отмахивался, как от блажи, – до того ли, в самом деле? Аспирантура, Витька, дела семейные, диссертейшн. Но когда год назад его постигла первая серьезная неудача в жизни, куда он бежал в поисках исцеления, где скрывался и зализывал свои раны? На Севере…

Край ссылки, страна неудачников… Как объяснить ей, что выбор, который он для себя сделал на сегодняшний день, может быть, главная его удача, потому что потом было бы поздно, оброс бы со всех сторон лишайником, как придорожный камень, оплели бы его корни и стебли трав, и никакая сила с места не сдвинула бы! Были бы какие-то победы местного значения, какие-то достижения, и собственная крыша над головой появилась бы, и семья, и положение, и мама, наконец, успокоилась бы и не терзала себе и ему душу. Но в одинокие ночные минуты бессонницы и непокоя застарелой болью отзывалась бы мысль о том, что загубил, предал самую, может быть, светлую свою мечту.

Что он знает о Сибири, о Севере? Только то, что этому краю предстоит стать его второй родиной и что отныне он до конца своих дней обречен: на Севере он будет тосковать по родному городу на Днепре, здесь, в городе, тосковать по Северу. И на огромных этих пространствах, слившихся раньше для него в сплошное белое пятно, теперь светит ему огонек, живой и близкий, как костер на берегу реки, к которому выходишь из маршрута, – поисковая партия Князева…

Луна заглядывала теперь в сервант, пересчитывала хрустальные рюмки и чашечки кофейного сервиза. Жанна спала у Заблоцкого на руке, губы ее были приоткрыты. Он рассматривал ее лицо и впервые отдал себе отчет в том, что в своих с ней отношениях все время сдерживал себя: вначале смотрел на все это как на эпизод, потом уверял себя, что он для нее – прихоть, преходящее увлечение, а ведь она-то, Жанна, принимает всерьез их любовь, планы строит, хотя он никогда ей ничего не обещал, и как теперь сказать ей об отъезде?


Харитон Трофимович Ульяненко, как уже говорилось, отдельного кабинета не имел, вместе с ним в комнате обитали еще два сотрудника: инженер Пинчук и мэнээс Артем Головня. Пинчук – пожилой, плотный, бритоголовый, лицо в тяжелых бульдожьих складках, не болтливый, никогда не опаздывающий на работу – словом, человек старой закалки. Артем Головня – тихий, старательный и способный мальчик, по слухам – очередной «донор» Харитона Трофимовича. Постоянно мотавшийся по командировкам или пропадавший в фондах треста, он состоял при Харитоне Трофимовиче на дальних посылках, Пинчук же был вроде денщика. Поговаривали, что Пинчук в нерабочее время обрабатывает его садовый участок. Как бы там ни было, он был доверенным лицом Харитона Трофимовича, но при самых конфиденциальных разговорах патрона с кем-нибудь из сотрудников и он, повинуясь незаметному знаку, выходил из комнаты и, некурящий, с непроницаемым лицом, мерным шагом прохаживался взад-вперед по коридору или, заложив руки за спину, изучал вывешенные на видном месте социалистические обязательства отдела.

Когда Харитон Трофимович пригласил к себе по внутреннему телефону Заблоцкого, тот встретил в коридоре Пинчука и насторожился: очевидно, настало время узнать, какие виды имеет на него начальство.

– Как у вас обстоят дела с диссертацией?

Вопрос был задан без обиняков, из чего Заблоцкий заключил, что Харитону Трофимовичу стало известно о постигшей его неудаче, и в который раз подивился тому, что в филиале ничего невозможно скрыть.

– Ничего хорошего, Харитон Трофимович. Кажется, я надувал мыльный пузырь…

Слушая его, Харитон Трофимович поигрывал большими портняжными ножницами, которые на его столе с двумя стопами потрепанных папок по бокам были таким же обязательным атрибутом, как перекидной календарь, полированная мраморная подставка с тремя держателями для шариковых ручек или длинный узкий ящик библиографической картотеки.

– Чем думаете заниматься дальше?

Заблоцкому хотелось, чтобы о его уходе первой узнала Зоя Ивановна, но чего уж теперь… И он сказал:

– Буду увольняться.

– Увольняться? – Харитон Трофимович был удивлен и даже, кажется, задет – Для меня это неожиданность.

Так… А почему, собственно говоря, сразу такой решительный шаг? Не жалко вам собственных трудов? Отложите пока вашу работу, отдохните, отвлекитесь от нее, потом яснее станут ошибки. А когда появится желание вернуться к ней, создадим вам условия.

– Нет, Харитон Трофимович, надоело. Устал.

Ульяненко помолчал и, как видно, поняв, что Заблоцкий твердо решил уволиться, спросил:

– Где же вы собираетесь трудоустраиваться?

– Поеду на Север, за длинным рублем.

Харитон Трофимович покачал головой.

– Длинный рубль на Севере укоротили, не тот сейчас длинный рубль. Но дышать там действительно легче… если вы за этим едете.

Он все понимал, этот ученый муж, и сейчас, может быть, завидовал Заблоцкому, его решимости, его несвязанности.

– Зое Ивановне-то вы закончите работу?

– Съемку закончу через несколько дней.

– А печатать?

– Печатать надо в пяти экземплярах, это трудоемкая работа, но с ней справится любой мало-мальски грамотный фотограф. – Не хватало, чтобы его заставили отрабатывать две недели,- Пробные отпечатки я делаю, так что образцы у него будут.

– Значит, работы вам не больше чем на неделю?

– Да, не больше.

– Так… – Харитон Трофимович посмотрел на Заблоцкого. – А если я вам предложу такой вариант… Вы в Новояблоневке, кажется, были недавно, как она вам показалась?

– Милая провинциальная дыра.

– Вам, молодежи, все столицы подавай… Ну так вот: недалеко от Новояблоневки будет проходиться опорная скважина. Бурение начнется летом, буквально через несколько недель. Вы понимаете, что это такое?

Да, Заблоцкий понимал, что такое опорное бурение. Прежде всего, это керн с глубины 2-3 тысячи метров, недостижимой при обычном разведочном или картировочном бурении. Многие исследователи за право доступа к этому керну отдали бы левую руку, чтобы правой написать серию статей, а то и диссертацию.

– Есть возможность, – продолжал Харитон Трофимович, – устроиться геологом на эту скважину, на документацию керна. Это было бы полезно во всех отношениях – и для качества документации, и для филиала, и для вас лично. Бурение по проекту продлится около года, потом можно будет вернуться в родные пенаты… имея в руках богатейший материал. А уж как им распорядиться – это мы вместе решили бы.

Заблоцкий, ушам не веря, уставился на Харитона Трофимовича. Вид у него, наверное, был сейчас преглупый. Он овладел собой и спросил с ухмылкой:

– Научный шпионаж?

Харитон Трофимович, тоже усмехаясь, но уклончиво, сказал:

– Ну, в какой-то степени… Внешнее сходство действительно имеется, в определенном смысле… Но суть, как вы понимаете, совсем в другом. Мы не конкурирующие фирмы, не гонимся за сверхприбылями, так что ваше сравнение в корне неверно. Тактический ход в здоровом научном соревновании – вот как это следует э-э… классифицировать.

– Но почему я? Почему, например, не Головня? Он тоже, кажется, холост, работает по вашей теме…

– Он не петрограф.

– Но для того, чтобы грамотно задокументировать керн и сделать сколки на шлифы, вовсе не нужно быть петрографом.

– Видите ли, Алексей Павлович… Лучше, когда материал в одних руках. До конца.

Ах ты гусь лапчатый, подумал Заблоцкий. Не хочешь делиться еще с кем-то?.. Да, не зря тебя называют бандитом с большой дороги… Ну, а если бы я согласился? Если бы принял твое предложение? Вот бы поглядеть, как ты себя дальше поведешь, как будешь прибирать к рукам этот материал…

У него мелькнуло азартное искушение: сделать вид, что попался на удочку Харитона Трофимовича, а там со временем овладеть инициативой и вывести на чистую воду самого рыбака… Но вот сумел бы он выстоять против такого противника? Сколько времени, здоровья, нервов ушло бы на эту борьбу?

Что ж, все к одному. Как хорошо, что решение уехать пришло к нему раньше.

Харитон Трофимович уже не улыбался, испытующе глядел на него, сомкнув рот в узкую щель, – крепкий, уверенный в себе пятидесятилетний мужчина, кандидат наук, завотделом, автор доброй сотни печатных работ, весьма конкурентоспособный, расчетливый, безжалостный и беззастенчивый в своей борьбе… Нет, жидковат он, Заблоцкий, для такого поединка, тут нужна рука потяжелей.

– Знаете, – сказал он, отведя глаза, – я уже настроился и вообще… Не по мне это. Поеду на Север.

– Ну, поезжайте, – сказал Харитон Трофимович с внезапной отчужденностью во взгляде и голосе.


Кажется, все решено окончательно и с решением этим свыкся, проникся его правильностью и неизбежностью, а написал: «Прошу уволить…» – и пролегла незримая полоса меж тобой, увольняющимся, и остальными, остающимися. И ты еще работаешь, как работал, подгоняешь «хвосты», чтобы уйти чистым, на тебя еще даже и приказа нет, и по закону ты еще можешь забрать свое заявление назад – но сотрудники для тебя уже словно пассажиры поезда, которому следовать дальше, до пункта назначения, а ты сходишь на маленькой станции…

Зоя Ивановна не удивилась и сожаления не выразила – поморгала по обыкновению и спросила, успеет ли он сделать контрольные отпечатки последних негативов. Заблоцкого такое ее безразличие задело, но он тоже не подал виду и понес заявление Кравцову. Секретарши на месте не было, он заглянул в кабинет – там тоже никого не было. Он вошел, не притворив за собой двери, положил заявление на стол поверх каких-то бумаг и вышел. А минут через двадцать секретарша пригласила его к Виктору Максимовичу.

Кравцов разговаривал с кем-то по телефону, дружелюбно кивнул на кресло перед письменным столом. Заблоцкий по слухам знал свойство этого кресла: мягкое, низкое, с пологой спинкой, оно диктовало посетителю позу приниженную и беззащитную – либо откидывайся назад в полулежачее положение, либо мостись на краешке и сгибайся вперед. А руководитель по другую сторону письменного стола на обычном полумягком стуле возвышается над тобой и иронично на тебя поглядывает сверху вниз. Конечно, придумано это было шутки ради. Те, кто часто бывал в кабинете, садились на один из стульев у стены или оставались стоять. Решил постоять и Заблоцкий.

– Значит, увольняетесь и все производственные секреты с собой уносите? – спросил Виктор Максимович. – Нет, так дело не пойдет. Уволю я вас не через четыре дня, как вы просите, а через две недели, как положено, а вы тем временем подготовите себе замену.

Назавтра у Заблоцкого появился помощник – вялый толстогубый лаборант Миша. Инструктаж он слушал с полуоткрытым ртом – такая у него была привычка, а может, из-за полипов, – и Заблоцкому все хотелось прикрикнуть: «Да закрой ты варежку!». Выяснилось, что Миша умеет снимать дешевеньким фотоаппаратом и проявлять в бачке узкую пленку, а вот печатать, то есть, в зависимости от качества негатива, подбирать номер бумаги, варьировать с яркостью света, с концентрацией проявителя – об этом он имел очень приблизительное представление. Но все это полбеды. Когда Миша своими нечуткими руками прикоснулся к «гармошке» и тут же сорвал резьбу объектива, а на следующий день разбил матовое стекло и заклинил салазки манипулятора, Заблоцкий его прогнал. Прогнал, покурил, чтобы успокоиться, и пошел к Кравцову.

– Виктор Максимович, вы меня извините, но этого олуха учить бесполезно. У него руки не из того места растут.

– Плохих учеников нет, есть плохие учителя, – назидательно заметил Виктор Максимович, но настаивать на продолжении Мишиного обучения не стал, а в конце рабочего дня сам пришел к Заблоцкому. С ним был Юра Лазарев, ученый секретарь.

– Алексей Павлович, вот мы с Юрием Николаевичем немного разбираемся в фотографии, так что вы нам покажите, пожалуйста, вашу аппаратуру в работе и популярно объясните, что к чему.

Заблоцкий показал, объяснил. Продемонстрировал микросъемку в проходящем свете, в отраженном – на рудном микроскопе с фотонасадкой, макросъемку, съемку штуфов с подсветкой.

– Позвольте, я попробую, – сказал Кравцов. Снял пиджак, движением обеих рук поддернул рукава рубашки, склонился к видоискателю – высокий, худощавый, сосредоточенный. Чем-то он был похож на Князева. Его длинные сильные пальцы легли на кремальеру стопора, примерили усилие, и «гармошка» легко заскользила вверх-вниз. Защелкали тумблеры, засветилось нутро прибора. Заблоцкий ревниво следил за движениями Кравцова, но тот все делал правильно, и руки у него, видно, росли откуда положено. Заблоцкий сказал:

– Вот вы бы на ней и работали.

– Я бы с удовольствием, добрая машина, да времени не хватит.

– Кому теперь ее передать?

– Вот, Юрию Николаевичу.

– Значит, две недели не нужно отрабатывать?

– Ладно уж, завтра подпишу ваше заявление.

Они ушли, забрали все его секреты, которые он так долго копил и так легко отдал, а он накрыл «гармошку» чехлом, повыдергивал из розеток вилки и, выпотрошенный, поплелся домой.


ЗАБЛОЦКИЙ – МАРИНА, по телефону.

– Марина, здравствуй. Это я. Как поживаете? Как Витька?

– Здоров, ходит в садик.

– Не болеет больше?

– Я же сказала – здоров. Ходит в садик. Еще вопросы будут?

– Марина, я уезжаю. Насовсем. На Север… Алло, ты слышишь меня? Марина! Алло!

– …Я слушаю.

– Я уезжаю на Север, туда, где был прошлым летом. Позволь я деньги за май потом пришлю, а то на дорогу не хватит. И еще – я хотел бы попрощаться с Витькой. Теперь можно карантин снять…

– Да, он тебя уже не вспоминает. Но все равно – не надо, не приходи, не тревожь его понапрасну. Посмотри на него издали, как смотрел, и хватит. Я тебя прошу, Алексей. Не надо сантиментов.

– Разве это сантименты – проститься с сыном?

– Думай прежде всего о нем. Он все равно не поймет смысла, который ты в это прощание вложишь. Возникнут только новые вопросы, и отвечать на них придется мне… Пожалуйста, будь великодушным.

– Ну, хорошо… Можешь сказать, что папа работает на Севере.

– Я так и скажу. Он знает, что папа геолог.

– Марина, пусть он всегда знает, что у него есть папа. Ты уж, пожалуйста…

– Пиши, напоминай ему о себе. Это я разрешаю.

– Я буду писать. И еще вот что: если моя мама когда-нибудь позвонит тебе на работу и спросит про Витьку, ты ей расскажи все пообстоятельней. Хорошо?

– Хорошо. Теперь у меня вопрос: исполнительный лист тебе вдогонку не посылать? Можно положиться на твою порядочность?

– Делай, как знаешь. Все!


И еще оставалась Жанна. После той лунной ночи, лучшей их ночи, он все время думал о том, как сказать ей об отъезде, понимал, что это, с ее точки зрения, бегство надолго сокрушит в ней веру в любовь, в старую дружбу, вообще в добрые человеческие отношения. Мысль эта угнетала больше всего.

Несколько вечеров он сочинял ей письмо: мучительно подбирал слова, чтобы объяснить себя, и проклинал собственную немоту. Хотелось быть предельно откровенным, а выразить на бумаге свои чувства и доводы с достаточной полнотой – не получалось.

«Мы любим друг друга, – писал он, – но нам не суждено быть вместе. Работа в городе не приносит мне ни морального удовлетворения, ни денег, диссертация моя не состоялась, и больше мне здесь делать, по существу, нечего. Я не хочу быть твоим иждивенцем и срывать на тебе дурное настроение из-за служебных неурядиц.

Для мужчины главное – его работа, поэтому я уезжаю на Север. Там я надеюсь найти то, что мне нужно. И я не могу взять тебя с собой, потому что не сумею заменить твоих родных, не смогу обеспечить удобства, к которым ты привыкла, да и зачем тебе уезжать от своей квартиры?

Мы с тобой зрелые люди, – писалдалее Заблоцкий, – и понимаем, что рай в шалаше хорош для семнадцатилетних и то ненадолго. Поэтому нам необходимо расстаться, у нас разные идеалы в жизни.

Прости, что пишу тебе, но у меня не хватило бы сил видеть твои слезы. Постарайся меня понять. Спасибо тебе за все. Будь счастлива. Прощай. Я никогда тебя не забуду. Алексей».

И еще он подумал, что письмо для Жанны в чем-то будет утешительней разговора: можно, ничего не объясняя, показать его матери, сестре, можно перечитывать и искать между строк недосказанное.


Зато на работе все его приятели и союзники – Алла Шувалова, Ефимыч, Сеня Шульга-Потоцкий и даже Эмма Анатольевна – все за него радовались, что он уезжает, и все слегка завидовали. А Сеня, тот завидовал откровенно и разразился у пожарного крана целым каскадом нелестных эпитетов в адрес отдельных представительниц женского пола, которые держат мужей при себе на короткой привязи и верещат благим матом при одной только попытке освободиться.

Словом, поступок Заблоцкого день или два был предметом обсуждения. Одни сотрудники пожимали плечами: «Куда ехать? Зачем? Разве ему здесь плохо?» Другие считали его настоящим парнем, чуть ли не героем. Третьи иронически посмеивались: перебесится и вернется. Четвертые откровенно считали его неудачником. Заблоцкому же было не до этих пересудов: оставались считанные дни, а дел было по горло. Он выскочил перекурить и наткнулся на Конькова.

– Значит, уезжаешь? Зря, зря… Только разворачиваться начал, клиентурой обзавелся… Кому же ты ее передаешь, свою «гармошку»?

– Юре Лазареву. А работать на ней будет сам Виктор Максимович. Он уже прошел у меня стажировку и скоро начнет подрабатывать в нерабочее время. Так что по всем вопросам – к нему. – Заблоцкий пощупал рукав светлого кримпленового пиджака Василий Петровича. – Почем за мэтр?..

В один из последних его дней Зоя Ивановна, видя, что он намерен задержаться, дождалась, пока все уйдут, и сказала:

– Алексей Павлович, не знаю, будет ли у нас еще возможность поговорить без свидетелей… – Она вдруг покраснела: откровенно, всем лицом и шеей. – Не думайте, что это блажь стареющей бабы… В общем, вы мне симпатичны, хотя я вам в матери гожусь, и хотелось бы что-то для вас сделать… Я могла бы написать рекомендательное письмо. По себе знаю, как трудно на первых порах одному, на новом месте. Но вы едете в знакомый коллектив, а у меня в Красноярском управлении нет никого, кто мог бы вам помочь… Может, нужны деньги? Дорога не близкая. Рублей двести-триста я могла бы вам одолжить…

Взволнованный этим неожиданным признанием, он сказал, что денег должно хватить, ну, а если возникнет что-то непредвиденное, тогда он даст телеграмму.

– И еще один бесплатный совет. Какой бы проблемой вы ни занимались, работайте прежде всего на идею. А диссертация – приложится.


И снова, как год назад, был пасмурный день с редким теплым дождичком, цвели сады, и Заблоцкий ехал на вокзал. Только в этот раз не налегке, а с рюкзаком и чемоданом, и настроение было другое, и провожала его мама. Последнее обстоятельство придавало отъезду полную законность и благопристойность: человек не удирает, словно заяц, а принял решение жить и работать в другом месте.

Трамвай с лязгом и дребезжанием катил по знакомому маршруту, знакомая кондукторша заученно повторяла время от времени: «Граждане, приобретайте билетики. У кого впереди нет – передавайте», а они с мамой сидели рядом и тихо переговаривались. Мама никак не могла понять, как можно ехать на край света и даже не предупредить начальника о своем приезде, не заручиться его согласием. Но зачем предупреждать, какого согласия спрашивать? – думал Заблоцкий. Он скажет: «Александрович, принимайте меня снова младшим геологом, но больше не отсылайте. Поработаем вместе на сибирских траппах, а там видно будет. Хороший петрограф и на производстве пригодится, не так ли? Ну, а если когда-нибудь меня снова потянет в науку, то я начну все с нуля, чтобы уж коль делать что-то, то делать осмысленно, делать честно, делать и знать, кому от этого будет польза…» Однако мама сочла бы такую тираду в его устах высокопарной, да и незачем ей было знать эти подробности, и Заблоцкий терпеливо объяснял, что позвонит начальнику из Красноярска, потому что тому будет проще послать вызов на управление, а не на домашний адрес, так как это связано с оплатой проезда, а бухгалтера, знаешь, какой народ?.. «Значит, дорогу до Красноярска тебе не оплатят?» – «Не знаю. Оплатят, не оплатят – какая разница?» Мама умолкала и отворачивалась к окну. Ей тоже не хотелось ссориться в этот прощальный час.

А необратимое время отмеряло последние минуты перед отъездом, и поскольку Заблоцкий не любил долгих проводов, ему не терпелось побыстрей оказаться в вагоне, занять свою полку, а потом выйти в тамбур, закурить и ждать, когда беззвучно тронется и поплывет мимо окна перрон, станционные строения, замелькают фермы моста через Днепр. Однако до этого момента оставалось еще минут пятнадцать мелкой вокзальной суеты. Мама волновалась, не сойдет ли трамвай с рельс, не остановились ли у нее часы, и, только оказавшись на привокзальной площади и увидев на электронном табло точное время, успокоилась.

И вот перрон, и фирменный поезд до Москвы на первом пути. Заблоцкий рассеянно слушал мамины наставления, а сам все поглядывал в сторону вокзальных дверей. Была у него тайная надежда, что Жанна каким-то чудом узнает о его отъезде и прибежит проститься. Но редко, очень редко случаются чудеса. Письмо, которое он вчера вечером опустил в почтовый ящик, еще не дошло до адресата, а сердце, может быть, и подсказывало ей что-то, но только не номер поезда и время отправления.

– …Дай тебе бог! – По маминой щеке поползла слезинка.

Заблоцкий поднялся в вагон, потянул вниз оконную раму. Сверху мама казалась еще меньше, и год от году ей теперь превращаться в маленькую сухонькую старушку. Как мало у него родных – только стареющая мама и несмышленыш-сын…

Потом у Заблоцкого случилось что-то со зрением, вечно в этих поездах в глаза летит всякая дрянь, а когда он проморгался, то за окном мелькали мостовые фермы, точно косые кресты, зачеркивающие что-то. А впереди были чистые страницы, и далеко за горизонтом тянулись сизые цепи плосковерхих гор, в тайге оседал снег, и готовился к новым маршрутам Андрей Князев, начальник партии, идеальный герой.


Оглавление

  • ЧАСТЬ ПЕРВАЯ: ЛЕТО И НАЧАЛО СЕНТЯБРЯ
  • ЧАСТЬ ВТОРАЯ: НА ЗИМНИХ КВАРТИРАХ
  • ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ: В ЧЕРТЕ ГОРОДА