КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 400275 томов
Объем библиотеки - 523 Гб.
Всего авторов - 170219
Пользователей - 90972

Впечатления

Serg55 про Головина: Обещанная дочь (Фэнтези)

неплохо

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Stribog73 про Народное творчество: Казахские легенды (Мифы. Легенды. Эпос)

Уважаемые читатели, если вы знаете казахский язык, пожалуйста, напишите мне в личку. В книгу надо добавить несколько примечаний. Надеюсь, с вашей помощью, это сделать.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
ZYRA про Галушка: У кігтях двоглавих орлів. Творення модерної нації.Україна під скіпетрами Романових і Габсбургів (История)

Корсун:вероятно для того, чтобы ты своей блевотой подавился.

Рейтинг: 0 ( 3 за, 3 против).
PhilippS про Андреев: Главное - воля! (Альтернативная история)

Wikipedia Ctrl+C Ctrl+V (V в большем количестве).
Ипатьевский дом.. Ипатьевский дом... А Ходынку не предотвратила.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Serg55 про Бушков: Чудовища в янтаре-2. Улица моя тесна (Фэнтези)

да, ГГ допрыгался...
разведка подвела, либо предатели-сотрудники. и про пророчество забыл и про оружие

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
PhilippS про Юрий: Средневековый врач (Альтернативная история)

Рояльненко. Явно не закончено. Бум ждать.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
ZYRA про серию Подъем с глубины

Это не альтернативная история! Это справочник по всяческой стрелковке. Уж на что я любитель всякого заклепочничества, но книжку больше пролистывал нежели читал.

Рейтинг: 0 ( 1 за, 1 против).

Ужас в музее (fb2)

- Ужас в музее (пер. Е. Мусихин, ...) (а.с. Некрономикон. Миры Говарда Лавкрафта-4) 2.76 Мб, 651с. (скачать fb2) - Говард Филлипс Лавкрафт

Настройки текста:



Ужас в музее

Август Дерлет Предисловие (перевод В. Дорогокупли)

Как это ни парадоксально выглядит в свете его нынешней славы мэтра литературы ужасов, Говард Филлипс Лавкрафт при жизни основную часть своих скудных доходов получал от правки рукописей начинающих писателей и поэтов. Большинство его «клиентов» не продвигалось дальше публикаций в любительских журналах, однако в тех редких случаях, когда он встречал достойный внимания сюжет при недостатке у автора литературного опыта и стилистической изощренности, Лавкрафт занимался таким текстом более основательно — вплоть до полного переписывания — и таким образом прокладывал ему дорогу в печать.

В целом эту работу Лавкрафта можно разделить на две неравные части. Первую составляет основная масса произведений, подвергнутых обычному профессиональному редактированию — исправлению орфографии, синтаксиса, пунктуации и т. д., - а к неизмеримо меньшей части относятся произведения, с которыми он работал настолько плотно, что фактически становился их соавтором. В свою очередь, эта небольшая группа произведений подразделяется в зависимости от степени лавкрафтовского участия. Некоторые из них — как, например, рассказ Сони Грин, одну из ранних вещей Хейзл Хилд и сочинения своего старого друга К. М. Эдди — Лавкрафт не столько перекраивал на собственный лад, сколько комментировал, давая рекомендации по ходу правки. Позднее (30 сентября 1944 года) Хейзл Хилд писала о такого рода совместной работе над рассказом «Каменный человек»: «Лавкрафт подробно разбирал один абзац за другим, делал карандашные пометки и заставлял меня переписывать каждый абзац до тех пор, пока результат не казался ему удовлетворительным». В последующих рассказах Хилд участие Лавкрафта было уже более существенным — он, по сути, переписал их набело от начала и до конца, сохраняя (да и то не всегда) только главную сюжетную линию. Достаточно даже беглого просмотра рассказов «Ужас в музее» или «Вне времен», чтобы уловить присутствие в них Лавкрафта скорее как непосредственного автора, нежели как редактора или консультанта. Данное утверждение вполне справедливо и для таких вещей, как «Дневник Алонзо Тайпера» Уильяма Ламли, «Последний опыт» и «Электрический палач» Адольфа де Кастро, «Проклятие Йига», «Локоны Медузы» и «Курган» Зелии Бишоп.

Под словами Зелии Бишоп из ее статьи «Г. Ф. Лавкрафт глазами ученика» (1953) вполне могло бы подписаться большинство представленных здесь авторов: «Рассказы, которые я ему отсылала, возвращались обратно в настолько измененном виде, что я их буквально не могла узнать и остро ощущала собственное ничтожество. Но в конечном счете именно он научил меня основам писательской техники и привил вкус к литературе как таковой. Я очень многим обязана Лавкрафту и считаю своей огромной удачей то, что попала в число его учеников».

Работая с текстами начинающих авторов, Лавкрафт попутно рекомендовал им попробовать себя в жанре литературы ужасов, благо это была его стихия и в ней он чувствовал себя гораздо свободнее, чем при разборе романтических или реалистических произведений. Можно себе представить, какое удовольствие он получал, трудясь над некоторыми из таких рассказов. В обширной переписке Лавкрафта присутствует масса сетований на поэтов-любителей, которым приходится вдалбливать в голову азы поэтического творчества; на бесталанных графоманов, мнящих себя гениями, и т. п. — но вы не найдете в его письмах ни единой жалобы касательно произведений его любимого фантастического жанра, пусть даже полностью им переделанных за ту же грошовую плату.

В настоящем сборнике представлены рассказы и повести, которые были полностью либо в значительной мере созданы Лавкрафтом и безусловно вписываются в «лавкрафтовский канон». Лучшие из них стоят вровень с «законными» произведениями Лавкрафта, и в этом нет ничего удивительного, поскольку он же их и написал.

Август Дерлет

Говард Филлипс Лавкрафт, Уинифред Вирджиния Джексон Зеленый луг[1] Перевод Элизабет Невилл Беркли и Льюиса Теобальда-младшего[2] (перевод М. Куренной)

ПРЕДИСЛОВИЕ. Приведенное ниже весьма странное повествование, или, скорее, письменный отчет о впечатлениях, было обнаружено при исключительных обстоятельствах, заслуживающих подробного описания. В среду 27 августа 1913 года, около половины девятого вечера, жители маленькой приморской деревушки Потоуонкет, штат Мэн, США, были повергнуты в смятение оглушительным грохотом, сопровождавшимся ослепительной вспышкой, и люди на берегу увидели громадный огненный шар, который рухнул с небес в море недалеко от суши, взметнув ввысь гигантский столб воды. В следующее воскресенье трое местных рыбаков — Джон Ричмонд, Питер Б. Карт и Саймон Кэнфилд — подцепили донным неводом и вытащили на берег каменно-металлическую глыбу весом 360 фунтов, похожую (по словам мистера Кэнфилда) на кусок железистого шлака. Почти все деревенские жители сошлись во мнении, что сие тяжелое твердое тело и есть болид, упавший с неба четырьмя днями ранее, а доктор Ричмонд М. Джонс, местное научное светило, с уверенностью предположил в нем аэролит или метеорит. Откалывая от него образцы породы с целью отослать оные для исследования многосведущему бостонскому специалисту, доктор Джонс обнаружил вплавленную в полуметаллическую субстанцию диковинную книжицу с нижеприведенным рукописным текстом — она до сей поры остается в его владении.

На вид находка напоминает обычную записную книжку размером три на пять дюймов, состоящую из тридцати страниц. Но вот материал, из которого она изготовлена, представляет чрезвычайный интерес. Обложка произведена из темного плотного вещества, неизвестного геологам и устойчивого к любым механическим и химическим воздействиям. Страницы обладают аналогичными свойствами, но они несколько светлее и чрезвычайно тонки, благодаря чему легко сгибаются. Книжка сброшюрована и переплетена с использованием некоего технологического процесса, не вполне понятного людям, ее исследовавшим, — процесса, в ходе которого материал страниц сплавлялся с материалом обложки. Теперь страницы неотделимы от корешка, и их невозможно вырвать никаким усилием. Текст написан на безупречном древнегреческом языке, и несколько ученых-палеографов утверждают, что данная разновидность скорописи имела распространение примерно во втором веке до P. X. Никаких указаний на дату написания в тексте не содержится. Насчет техники письма нельзя сказать ничего определенного, кроме того, что она, видимо, напоминала современную технику письма карандашом на грифельной дощечке. В результате ряда химических экспертиз, проведенных покойным профессором Чэмберсом из Гарвардского университета, текст на нескольких страницах, преимущественно в конце повествования, вытравился еще до его прочтения и посему безвозвратно утрачен. Уцелевшая часть рукописи была переведена на современный греческий палеографом Резерфордом и в таком виде передана поименованным выше переводчикам.

Профессор Мэйфилд из Массачусетского технологического института, исследовавший образцы странной породы, с уверенностью признал в камне метеорит, с каковым мнением не согласен доктор фон Винтерфельд из Гейдельбергского университета (в 1918 году интернированный как опасный гражданин неприятельского государства). Профессор Брэдли из Колумбийского университета занимает не столь категоричную позицию, указывая на наличие в каменно-металлической породе огромного количества неизвестных науке элементов и предупреждая, что точно классифицировать камень в настоящее время не представляется возможным.

Обстоятельства обнаружения, природа и содержание загадочной книжицы представляют собой величайшую проблему, не поддающуюся никаким объяснениям. Сохранившийся текст представлен здесь в переводе настолько близком к оригиналу, насколько позволяет современный английский язык. Хочется надеяться, что какой-нибудь читатель в конце концов найдет ключ к верному толкованию текста и разгадает величайшую научную тайну последних лет.

Э. Н. Б., Л. Т.-мл.

(ТЕКСТ)

Я стоял один на узкой полосе берега. Передо мной, за краем изумрудно-зеленого травяного ковра, слегка волнуемого ветром, расстилалось море — ярко-голубое море, лениво катящее крупную зыбь и источающее туманные испарения дурманящего свойства. Столь густыми были эти испарения, что море казалось полностью слившимся с небом, ибо последнее тоже было ярко-голубым. Позади меня вздымалась стена древнего, как само море, леса, который простирался без конца и края в глубь суши. Под сенью бесчисленных гротескно огромных, буйно разросшихся деревьев царил глубокий сумрак. Исполинские стволы зловещего зеленого цвета причудливо гармонировали с изумрудной зеленью травяного покрова под моими ногами. Чуть поодаль с одной и другой стороны от меня таинственный лес спускался к самой воде, заслоняя от взора береговую линию и наглухо огораживая крохотный участок берега. Несколько деревьев, я заметил, стояли уже в воде, словно исполненные мрачной решимости преодолеть любое препятствие на пути наступающего леса.

Я не видел вокруг ни единого живого существа и никаких признаков присутствия здесь других живых существ помимо меня. Море, небо и лес окружали меня со всех сторон, простираясь в бесконечные дали, недоступные моему воображению. Мертвую тишину нарушали лишь шорох колеблемых ветром деревьев да тихий плеск волн.

Внезапно меня начала бить дрожь: хотя я не ведал, каким образом очутился здесь, и не помнил толком ни имени своего, ни звания, я вдруг ясно осознал, что непременно сойду с ума, если сумею понять, какая опасность подстерегает меня. Я вспомнил, чему учился, о чем мечтал, к чему стремился в иной жизни, оставшейся в прошлом. Я подумал о долгих ночах, когда я зачарованно смотрел на звезды в поднебесье и проклинал богов за то, что моя свободная душа не в силах преодолеть космические бездны, недосягаемые для моего физического тела. Я вспомнил отправления древних святотатственных обрядов и погружения в ужасные тайны демокритовских папирусов, но с возвращением памяти я затрясся от страха еще сильнее, ибо осознал, что я здесь один, совсем один. Но несмотря на полное одиночество, я все же явственно ощущал пронизывающие воздух разумные вибрации, самая мысль о природе и источнике которых приводила меня в содрогание. В шелесте зеленых ветвей мне слышались лютая ненависть и дьявольское торжество. Порой мне казалось, будто они ведут зловещую беседу с невероятными призрачными существами, наполовину сокрытыми за чешуйчатыми зелеными стволами деревьев — сокрытыми от внешнего взора, но не от внутреннего. Тяжелее всего меня угнетало жуткое чувство своей чуждости окружению. Хотя я видел вокруг знакомые объекты с известными мне названиями — деревья, траву, море и небо, — я нутром чуял, что они состоят со мной в иных отношениях, нежели деревья, трава, море и небо, которые я знал в другой, полузабытой жизни. Я не мог определить, в чем именно заключалась разница, но при одной мысли о ней я содрогнулся от ужаса.

А в следующий миг там, где прежде я не видел ничего, кроме туманного моря, моему взору вдруг явился Зеленый луг, отделенный от меня широким пространством подернутой зыбью сверкающей голубой воды, но одновременно на удивление близкий. Я то и дело пугливо оглядывался через правое плечо на лес, но предпочитал все же смотреть на Зеленый луг, чей вид вызывал в моей душе странное волнение.

Именно в момент, когда я пристально вглядывался в сей одинокий островок зелени, я вдруг почувствовал движение земли под ногами. Сначала по ней пробежала своего рода нервная дрожь, наводившая на жуткое предположение об осознанном действии, а затем крохотный пятачок земли, где я стоял, отделился от травянистого берега и медленно поплыл прочь, словно несомый мощным течением. Я оцепенел, донельзя изумленный и испуганный небывалым явлением, и стоял совершенно неподвижно, покуда между мной и покрытым деревьями берегом не пролегла широкая полоса воды. Потом я сел, все еще в оглушенном состоянии, и снова устремил взгляд на подернутую зыбью сверкающую воду и Зеленый луг.

Позади меня деревья и существа, предположительно прятавшиеся за ними, источали бесконечную угрозу. Мне не было необходимости оборачиваться и смотреть на них, чтобы понять это, поскольку чем больше я привыкал к новому окружению, тем меньше зависел от пяти чувств восприятия, на которые только и полагался прежде. Я знал, что зеленый чешуйчатый лес ненавидит меня, однако теперь он не представлял для меня опасности, ибо мой крохотный островок уже отплыл далеко от берега.

Но хотя одна опасность миновала, другая уже надвигалась на меня. От краев моего плавучего островка беспрестанно отваливались крупные комья земли, а значит, мне в любом случае не избежать скорой гибели. Однако я как будто был уверен, что отныне для меня не существует смерти, ибо вновь вернулся к созерцанию Зеленого луга, дышавшего безмятежным покоем, который странно контрастировал с ужасом, владевшим мной.

Именно тогда из неоглядной дали до слуха моего донесся шум падающей воды. Не гул обычного водопада, но чудовищный грохот, какой раздался бы в далеких скифских краях, если бы все Средиземное море разом низверглось в некую бездонную пропасть. Мой неуклонно сокращающийся в размерах островок плыл в направлении шума, и я примирился с неизбежным.

Далеко позади меня творились уму непостижимые ужасы, при виде которых я затрепетал от страха, когда обернулся. Сотканные из тумана темные существа самым фантастическим образом парили в воздухе, угрожающе зависали над деревьями, словно принимая вызов раскачивающихся зеленых ветвей. Потом с моря поднялся туман, поглотивший и растворивший в себе парообразных небесных существ, и берег скрылся от моего взора. Хотя солнце — незнакомое мне солнце — ярко освещало воду вокруг меня, над покинутой мной сушей, казалось, разразилась неистовая буря, когда чудовищные деревья и сокрытые за ними демонические создания вступили в яростное противоборство с духами неба и моря. А когда туман рассеялся, я увидел лишь голубое небо и голубое море, ибо земля и деревья бесследно исчезли.

И тут внимание мое привлекло пение на Зеленом лугу. До сего момента я не замечал ни единого признака человеческого присутствия, но сейчас моего слуха достиг монотонный напев, происхождение и природа коего не вызывали сомнений. Хотя слова звучали неразборчиво, напев пробудил в моем уме особую цепочку ассоциаций и заставил вспомнить некогда переведенный мной отрывок из одной египетской книги, в свою очередь взятый из древнего мероитского[3] папируса. Перед моим мысленным взором всплыли вызывающие смутную тревогу строки, которые я не смею повторить здесь, — строки, повествующие о явлениях и жизненных формах, что существовали в незапамятные времена, когда Земля была еще совсем молодой. О наделенных жизнью, способных мыслить и двигаться созданиях, которых, однако, боги и люди не признают живыми. То была поистине странная книга.

Внимая напеву, я постепенно осознал одно обстоятельство, доселе вызывавшее у меня лишь подсознательное недоумение. За все время взор мой ни разу не различил ни единого отдельного объекта на Зеленом лугу — в целом он производил впечатление однородного ярко-зеленого массива. Сейчас, однако, я увидел, что течение пронесет мой островок в непосредственной близости от берега, а значит, я получу возможность получше разглядеть сей загадочный участок суши и узнать, кто же там поет. Я был охвачен нетерпеливым желанием поскорее увидеть таинственных певцов, хотя к любопытству примешивалось и опасение.

Куски земли продолжали отваливаться от моего крохотного плавучего островка, но разрушительный процесс не беспокоил меня, ибо я знал, что не умру со смертью нынешнего своего тела, реального или воображаемого. Я почти не сомневался, что все в окружающем мире, даже жизнь и смерть, иллюзорно; что я превзошел тварность и смертность человеческой природы и стал свободным созданием, не связанным никакими узами. Я понятия не имел, где нахожусь, знал лишь, что не на планете Земля, некогда столь хорошо мне знакомой. Помимо своего рода навязчивого ужаса я испытывал чувства, какие владеют человеком, только что пустившимся в бесконечное путешествие по неизведанным местам. Я подумал о покинутых мною краях и людях, а также о диковинных способах, которыми я мог бы поведать им о своих приключениях, даже если никогда не вернусь обратно.

Теперь я находился в непосредственной близости от Зеленого луга и слышал поющие голоса совершенно отчетливо; однако, несмотря на свое знание многих языков, я не понимал слов песни. Да, звучали слова знакомо, как мне и показалось с самого начала, но они не вызывали у меня никаких ассоциаций, помимо смутных тревожных воспоминаний. В высшей степени необычное звучание голосов — звучание, не поддающееся словесному описанию, — одновременно пугало и завораживало меня. Теперь я различал на обширном зеленом пространстве отдельные объекты — покрытые ярко-зеленым мхом валуны, довольно высокие кусты и изрядных размеров диковинные жизнеформы, что странным образом двигались или вибрировали среди кустарника. Пение, исполнителей которого мне не терпелось увидеть, казалось, звучало громче там, где странные жизнеформы образовывали самые многочисленные группы и двигались наиболее энергично.

А потом, когда мой островок подплыл ближе и шум отдаленного водопада стал громче, я вдруг ясно увидел источник пения и в одно ужасное мгновение вспомнил все. О подобных вещах я не могу, не смею рассказывать, ибо там мне открылся страшный ответ на все мучавшие меня вопросы, и ответ этот свел бы вас с ума, как едва не свел меня… Теперь я понял, какого рода метаморфоза произошла со мной, а равно со многими другими, что прежде были людьми! Я прозрел бесконечный цикл будущего, из которого никогда не вырваться мне подобным… Я буду жить вечно, буду мыслить и чувствовать вечно, хотя душа моя отчаянно взывает к богам о смерти и забытьи… Я знаю все: за ревущим бурным потоком простирается страна Стетелос, где молодые люди бесконечно стары… Зеленый луг… Я перешлю весточку через ужасную бескрайнюю бездну…

[Далее неразборчиво.]

Говард Филлипс Лавкрафт, Уинифред Вирджиния Джексон Ползучий хаос[4] Перевод Элизабет Беркли и Льюиса Теобальда-младшего (перевод М. Куренной)

Об опиумных наслаждениях и муках написано много. Экстазы и кошмары де Квинси,[5] paradis artificiels[6] Бодлера, описанные в сочинениях, бережно сохраненных и мастерски переведенных, обрели бессмертие, и миру хорошо известно, сколь прекрасны, ужасны и таинственны запредельные области, куда переносится вдохновленный опиумом визионер. Но при всем обилии подобного рода свидетельств еще никто не осмелился объяснить природу иллюзорных видений, являющихся умственному взору, или указать направление неведомых, колдовски живописных путей, коими безудержно влечет одурманенного наркотиком человека. Де Квинси переносился в Азию, в изобильную страну туманных теней, чья чудовищная древность столь сильно поражает воображение, что «громадный исторический возраст народа и имени подавляет в человеке всякое ощущение молодости», но он не осмеливался уходить дальше. Люди же, отважившиеся на такое, редко возвращались обратно, а немногие вернувшиеся либо хранили молчание, либо впадали в полное безумие. Я принимал опиум всего лишь раз — во время страшной эпидемии,[7] когда врачи всячески старались хотя бы притупить жестокие страдания пациентов, исцелить которых уже не могли. Доза оказалась слишком большой (мой врач находился в крайней стадии нервного и физического истощения), и я в своих грезах ушел очень далеко от реальности. В конечном счете я вернулся и зажил прежней жизнью, но по ночам меня одолевают странные воспоминания, и я с тех пор решительно пресекаю любые попытки докторов назначить мне опиум.

Я мучился совершенно невыносимой пульсирующей головной болью, когда мне дали наркотик. Будущее нисколько не волновало меня, я единственно хотел обрести избавление от страданий — в лекарствах ли, в беспамятстве ли, в смерти ли. Я находился в полубредовом состоянии, и потому сейчас мне трудно точно установить момент погружения в наркотический транс, но думаю, средство начало действовать незадолго до того, как пульсация в голове перестала причинять боль. Как я сказал, доза оказалась чрезмерной, и, видимо, опиум вызвал у меня реакцию, далекую от нормальной. Преобладало странное ощущение свободного падения, никак не связанного с действием силы тяжести и не дающего представления о направлении движения, но одновременно ощущалось близкое присутствие великого множества неких незримых материальных образований, обладающих абсолютно другой природой, но имеющих какое-то отношение ко мне. Порой казалось, что это не я падаю, а вся вселенная или зоны времени стремительно проносятся мимо меня. Внезапно боль прекратилась, и я начал связывать пульсацию в голове скорее с внешней причиной, нежели с внутренней. Падение тоже прекратилось, сменившись ощущением временной передышки, которая может закончиться в любой момент, а когда я напряг слух, мне представилось, будто мерная пульсация в моем мозгу — это шум бескрайнего таинственного моря, чьи громадные зловещие буруны с ревом набегают на истерзанный пустынный берег после чудовищной силы шторма. Я открыл глаза.

Первые несколько мгновений все расплывалось перед моим взором, словно безнадежно расфокусированная проекция изображения, но постепенно я осознал, что нахожусь совсем один в странной, роскошно убранной комнате с многочисленными окнами, сквозь которые льется свет. Я не мог составить ясного представления о характере помещения, ибо мысли мои еще не пришли в порядок, но я разглядел разноцветные ковры и занавеси, искусной работы столы, стулья, оттоманки, диваны, изящные вазы и затейливые настенные орнаменты — все они производили впечатление экзотических, но одновременно смутно знакомых. Однако все увиденное недолго занимало мой ум. Медленно, но неотвратимо сознанием моим завладевал тошнотворный страх неизвестности, вытеснявший все прочие впечатления; страх тем более сильный, что он не поддавался анализу и, казалось, имел отношение к некой незаметно подступающей угрозе — не смерти, но безымянной, неведомой катастрофе, невыразимо более ужасной и отвратительной.

Вскоре я осознал, что непосредственным воплощением и возбудителем моего страха является беспрестанное мощное биение, отдающееся эхом в моем измученном мозгу. Оно, казалось, доносилось откуда-то снаружи, из-под здания, где я находился, и вызывало в воображении самые жуткие образы. Я чувствовал, что за убранными шелком стенами скрывается какая-то кошмарная картина или некий чудовищный объект, и боялся даже мельком глянуть в забранные решеткой стрельчатые окна по сторонам от меня. Заметив на окнах ставни, я закрыл их все, избегая смотреть наружу. Потом с помощью кремня и огнива, найденных на одном из столиков, я зажег множество свечей, установленных в затейливых канделябрах на стенах. Ощущение безопасности, созданное закрытыми ставнями и искусственным освещением, несколько успокоило мои нервы, но я никак не мог отрешиться от монотонного глухого грохота. Теперь, когда я немного успокоился, звук стал казаться мне столь же чарующим, сколь пугающим, и я почувствовал желание отыскать источник оного, невзирая на сильный страх, по-прежнему владевший мной. Раздвинув портьеры в стенном проеме, расположенном ближе всего к источнику шума, я увидел короткий, богато убранный гобеленами коридор, в конце которого находились резная дверь и большое эркерное окно. Меня безудержно повлекло к этому окну, хотя неопределенные опасения почти столь же настойчиво побуждали меня вернуться назад. По мере приближения к нему я начал различать в отдалении беспорядочно мятущиеся волны. Когда же я подошел вплотную к окну, представшая моему взору грандиозная картина потрясла меня до глубины души.

Ничего подобного я не видел никогда прежде, да и никто на свете не видел, разве только в горячечном бреду или в опиумных кошмарах. Здание стояло на узком мысе — во всяком случае, на участке суши, теперь представлявшем собой узкий мыс, — на высоте добрых 300 футов над неистово бурлящей, кипящей водой. С одной и другой стороны от дома зияли обрывы, недавно образовавшиеся в результате оползня, а впереди чудовищные волны продолжали грозно накатывать одна за другой, пожирая сушу со зловещей решимостью. Примерно в миле от берега вздымались устрашающие валы высотой не менее пятидесяти футов, а над горизонтом, подобно мерзким стервятникам, нависали черные тучи гротескных очертаний. Темно-фиолетовые, почти черные волны хватались за податливую красную землю, точно алчные лапы фантастического существа. Невольно представлялось, будто некий беспощадный дух океана — возможно, подстрекаемый разгневанным небом — объявил всей земной тверди непримиримую войну.

Выйдя наконец из оцепенения, в кое меня ввергло сверхъестественное зрелище, я осознал, что мне угрожает реальная опасность. Пока я стоял, ошеломленно уставившись в окно, яростные волны поглотили уже не один фут берега и близился момент, когда здание, подмытое водой, рухнет в ужасную бушующую пучину. Я бросился на противоположную сторону дома, отыскал там выход и выскочил наружу, заперев за собой дверь диковинным ключом, что висел на стене рядом с ней. Теперь я получил возможность составить более полное представление о загадочной местности и сразу же заметил некую незримую границу, пролегавшую по грозному океану и небосводу. По одну и другую сторону от узкого мыса царили совершенно разные условия. Слева от меня, если стоять спиной к зданию, море мягко катило громадные зеленые волны, мирно набегавшие на берег под ярким солнцем. Что-то в виде и положении солнца на небе заставило меня содрогнуться, хотя тогда я не понимал, что именно, да и сейчас не понимаю. Справа от меня тоже простиралось море, но голубое, спокойное, лишь слегка подернутое зыбью, а небо над ним было темнее, и размытый берег имел скорее белесый оттенок, нежели красноватый.

Затем я принялся разглядывать сушу и обнаружил новый повод для удивления: растения здесь не походили ни на каких представителей флоры, виденных мной прежде или известных мне по книгам. Растительность имела тропический или по крайней мере субтропический характер, каковое заключение подкреплялось страшной жарой. Иные растения смутно напоминали флору моей родной страны, и мне подумалось, что подобные формы могли бы принять знакомые деревья и кустарники при радикальной перемене климата; но я определенно никогда не видел ничего похожего на гигантские пальмы, росшие повсюду вокруг. Дом, покинутый мной, был очень маленьким, не больше обычного коттеджа, но выстроен из мрамора, в причудливом эклектическом стиле, представляющем собой странное смешение восточных и западных архитектурных элементов. По углам здания стояли коринфские колонны, тогда как красная черепичная крыша была, похоже, позаимствована у китайской пагоды. От двери тянулась поразительной белизны песчаная дорожка шириной фута четыре, обсаженная величественными пальмами и неизвестными мне цветущими кустами. Она уклонялась к той стороне мыса, где море было голубым, а берег белесым. Движимый безотчетным страхом, я бросился по ней со всех ног, словно за мной гнался некий злобный дух ревущего океана. Дорожка полого поднималась, и вскоре я достиг вершины невысокого округлого холма. Оттуда я увидел как на ладони весь мыс с коттеджем, необозримое пространство черной воды за ним, зеленое море с одной стороны от него, голубое море с другой — и тяготеющее над всем этим проклятие, которое не имеет имени и не может быть названным. Я никогда больше не видел ничего подобного и часто задаюсь вопросом, что же это было… Бросив последний взгляд назад, я широким шагом двинулся дальше, исследуя пытливым взором открывшуюся передо мной панораму.

Дорожка, как я говорил, тянулась вдоль правого берега мыса и вела в глубь суши. Впереди слева я теперь видел величественную долину в тысячи и тысячи акров, сплошь покрытую колеблемой ветром тропической травой выше моего роста. На самой границе видимости я различил громадную пальму, которая завораживала меня и словно манила к себе. К тому времени изумление и облегчение, испытанное после бегства с опасного мыса, в значительной мере рассеяли мои страхи, но когда я остановился и устало сел посреди тропы, лениво погрузив руки в теплый золотисто-белый песок, меня вдруг охватило острое предчувствие новой опасности. К ужасу, который вызывал у меня дьявольский грохот океана, добавился ужас перед неизвестной угрозой, сокрытой в шуршащей высокой траве, и я принялся бессвязно кричать: «Тигр? Там тигр, да? Зверь? Там зверь, которого я боюсь?» В памяти моей всплыла какая-то древняя классическая история про тигров,[8] некогда прочитанная мной, но я никак не мог вспомнить автора. Объятый страхом, я вспомнил наконец, что рассказ принадлежит перу Редьярда Киплинга, но мне не показалось нелепым, что я счел его древним писателем. Мне вдруг безумно захотелось перечитать том, содержащий этот рассказ, и я едва не пустился обратно к обреченному коттеджу, чтобы найти там книгу, но здравый смысл и притягательная сила пальмы удержали меня.

Не знаю, сумел бы я побороть искушение вернуться, если бы меня не влекло вперед колдовское очарование пальмы. Теперь желание поскорее добраться до нее взяло верх, и я свернул с тропы и пополз на четвереньках вниз по склону в долину, невзирая на страх перед густыми зарослями травы и змеями, что могли таиться там. Я решил до последнего сражаться за свои жизнь и рассудок, противостоя всем угрозам в море и на суше, хотя временами, когда к отдаленному, но все еще отчетливо слышному грохоту волн добавлялся жуткий шорох травы, поражение казалось мне неминуемым. Я часто останавливался и зажимал ладонями уши в поисках облегчения, но никак не мог полностью заглушить отвратительные звуки. Казалось, прошла целая вечность, прежде чем я наконец дотащился до привлекавшей меня пальмы и бессильно распростерся в ее тени.

Затем последовал ряд событий, ввергших меня сначала в безумный восторг, а затем в дикий ужас, — событий, которые я страшусь вспоминать и не смею даже пытаться истолковать. Едва я заполз под сень пальмовых листьев, с ветвей спрыгнуло малое дитя невиданной красоты. Пусть оборванное и запыленное, оно походило на прелестного фавненка или юного полубога и словно излучало сияние в густой тени дерева. Дитя улыбнулось и протянуло мне руку, но, прежде чем я успел встать и заговорить, сверху донеслось чарующее хоровое пение: чистые голоса, высокие и низкие, сливались в возвышенной, неземной гармонии. К тому времени солнце уже скрылось за горизонтом, и в сумерках я увидел лучистый ореол над головой ребенка. Потом дитя обратилось ко мне нежным серебристым голоском: «Это конец пути. Сквозь тьму спустились они со звезд. Теперь все кончено, и мы обретем блаженный покой в стране Телоэ за Аринурийскими потоками». Пока ребенок говорил, я увидел сквозь пальмовые листья мягкое сияние, нисходящее с небес, и поднялся на ноги, чтобы поприветствовать двоих, которые, я не сомневался, являлись главными среди чудесных певцов. Они были не иначе как богом и богиней, ибо подобная красота не даруется смертным, и они взяли меня за руки и промолвили: «Пойдем, дитя, ты услышал голоса, и теперь все хорошо. В Телоэ, за Млечным Путем и Аринурийскими потоками, лежат города из янтаря и халцедона. На их многогранных куполах блистают отражения диковинных, прекрасных созвездий. В Телоэ под мостами слоновой кости текут реки жидкого золота, и по ним плывут прогулочные суда, направляясь в цветущий Кифарион Семи Солнц. А в Телоэ и Кифарионе властвуют юность, красота и радость, и слышатся там лишь смех, пение да звуки лютни. Одни только боги обитают в Телоэ, где текут золотые реки, но среди них пребудешь и ты».

Завороженно внимая сей речи, я вдруг осознал перемену, произошедшую в моем окружении. Пальма, совсем недавно накрывавшая тенью мое утомленное тело, теперь находилась подо мной слева. Я плыл по воздуху, сопровождаемый не только странным дитем и двумя лучезарными созданиями, но также неуклонно умножающимся сонмом увенчанных виноградными лозами юношей и младых дев, чьи тела источали слабое сияние, волосы развевались на ветру, а лица светились от радости. Мы медленно подымались ввысь, словно несомые благоуханным легким ветром, который дул не с земли, но из скопления золотистых туманностей над нами, и дитя прошептало мне на ухо, что я должен смотреть только вверх, на потоки света, и ни в коем случае не оглядываться на планету, покинутую мной. Прекрасные юноши и девы теперь пели сладкозвучные хориямбы под лютневый аккомпанемент, и в душе моей царили глубокий покой и счастье, каких я не мог и вообразить доселе. Но внезапно в сознание мое вторгся чужеродный звук, изменивший мою участь и потрясший меня до основания. Сквозь сладостное хоровое пение и чарующую лютневую музыку, словно вступая в издевательскую, дьявольскую гармонию с ними, пробился отвратительный размеренный грохот ужасного океана, донесшийся из бездны внизу. И когда рев зловещих черных валов достиг моего слуха, я забыл о предостережении ребенка и посмотрел вниз, на обреченную планету, откуда, мне казалось, я благополучно бежал.

Сквозь потоки космического эфира я увидел проклятую Землю, совершавшую свое бесконечное вращение, и там разъяренные бурные моря пожирали дикие пустынные берега и швыряли пену на шаткие полуразрушенные башни покинутых городов. Озаренные призрачным лунным светом, взору моему явились картины, которые я не в силах описать и не в состоянии забыть: глинистые пустыни трупного цвета — страшные свидетельства гибели и запустения на некогда густонаселенных равнинах моей отчизны — и вспененные океанские водовороты там, где некогда высились величественные храмы моих предков. На Северном полюсе, окутанное пеленой ядовитых испарений, покрытое омерзительной растительностью, простиралось болото, злобно шипящее под натиском могучих волн, которые, гневно клокоча и завихряясь водоворотами, подымались из бурлящей пучины. Потом оглушительный грохот раскатился в ночи, и через самую обширную пустыню протянулась дымящаяся расселина. Черный океан продолжал реветь и пениться, поглощая пустыню по обеим сторонам от расселины, что становилась все шире и шире.

Теперь на Земле не осталось ни единого клочка суши, помимо этой пустыни, и яростно ревущий океан продолжал неумолимо наступать на нее. Внезапно мне показалось, будто даже он испугался чего-то, испугался темных богов земных недр, превосходящих могуществом злого бога вод. Но так или иначе, он уже не мог повернуть вспять, и пустыня слишком сильно пострадала от кошмарных волн, чтобы остановить их наступление. Посему океан поглотил последний клочок суши и стал изливаться в дымящуюся расселину, таким образом теряя все свои завоевания. Вода отступала с затопленных земель, вновь являя взору картины разрухи и смерти, обнажая древнее океанское ложе и вместе с ним мрачные тайны незапамятной эпохи, когда Время только начиналось и боги еще не родились. Над поверхностью воды медленно вырастали облепленные водорослями знакомые шпили. Бледные лилии лунного света расцвели на руинах Лондона, и Париж восстал из водной могилы, дабы освятиться звездной пылью. Затем показались могучие башни и громадные здания, тоже облепленные водорослями, но совершенно незнакомые — наводящие ужас сооружения, в бесконечно далеком прошлом возведенные там, где на памяти человечества никогда не было суши.

Размеренный грохот океанских валов сменился теперь потусторонним ревом и шипением вод, стремительно низвергавшихся в расселину. Валивший из нее дым постепенно превратился в пар, который неуклонно сгущался, заволакивая все почти непроглядной пеленой. Пар этот больно обжег мне лицо и руки, и когда я поднял глаза, чтобы посмотреть, как он подействовал на моих спутников, то обнаружил, что все они исчезли. Внезапно все кончилось, и больше я не помню ничего вплоть до момента, когда очнулся на своем болезном ложе, чувствуя облегчение от недуга. Как только пелена пара из бездонной расселины окончательно скрыла от взора всю поверхность планеты, земная твердь пронзительно возопила в мучительных агонических конвульсиях, сотрясших трепещущий эфир. Все кончилось с одной ослепительной вспышкой, с одним оглушительным взрывом, с одним чудовищной силы выбросом всеуничтожающего огня и дыма, которые застили бледную луну, стремительно улетающую в космическую пустоту.

А когда дым рассеялся и я попытался найти взглядом Землю, я увидел на фоне холодных насмешливых звезд лишь угасающее Солнце да скорбные бледные планеты, тщетно ищущие свою сестру.

Говард Филлипс Лавкрафт, Адольф де Кастро Последний опыт[9] (перевод М. Куренной)

I

Немногие знают подлинную подоплеку истории Кларендона или хотя бы догадываются о существовании некой подоплеки, до которой не удалось докопаться газетчикам. Означенная история стала настоящей сенсацией в Сан-Франциско незадолго до Великого пожара[10] — как вследствие массовой паники и смертельной угрозы, с ней сопряженных, так и по причине непосредственной причастности к ней губернатора штата. Губернатор Далтон, надобно помнить, был лучшим другом Кларендона и после женился на его сестре. Ни сам Далтон, ни миссис Далтон никогда публично не обсуждали сие в высшей степени неприятное дело, но каким-то образом подробности случившегося стали известны узкому кругу лиц. Когда бы не это обстоятельство и не то соображение, что по прошествии многих лет участники событий превратились в фигуры почти абстрактные и безликие, любой десять раз подумал бы, прежде чем вникать в тайны, столь тщательно оберегавшиеся в свое время.

Назначение доктора Альфреда Кларендона на должность главного врача тюрьмы Сан-Квентин в 189… году было встречено в Калифорнии с огромным энтузиазмом. Сан-Франциско наконец удостоился чести оказать гостеприимство одному из величайших биологов и врачей современности, и следовало ожидать, что ведущие специалисты со всего мира съедутся в город, дабы изучать методы доктора Кларендона, извлекать пользу из его советов и научных исследований, учиться на его опыте справляться с собственными проблемами местного характера. Таким образом, Калифорния могла чуть ли не в одночасье стать центром медицинской науки с международным влиянием и мировой репутацией.

В своем стремлении подчеркнуть исключительную важность события губернатор Далтон позаботился о том, чтобы в прессе появились подробные, выдержанные в восторженных тонах сообщения о вновь назначенном должностном лице. Фотографии доктора Кларендона и его нового дома близ старого Козьего холма, очерки о его карьере и отмеченных многочисленными наградами заслугах, популярные статьи о его выдающихся научных открытиях печатались во всех главных калифорнийских газетах, и вскоре общественность исполнилась своего рода отраженной гордостью за человека, чьи исследования пиемии[11] в Индии, чумы в Китае и аналогичных недугов во всех уголках мира в ближайшем будущем обогатят медицину поистине революционным препаратом — универсальным антитоксином, который будет уничтожать возбудителя лихорадки в зародыше и таким образом обеспечит полную и окончательную победу над страшной болезнью во всех ее разновидностях.

Данному назначению предшествовала долгая и довольно романтичная история юношеской дружбы, многолетней разлуки и драматически возобновленного знакомства. Десятью годами ранее, в Нью-Йорке, Джеймса Далтона и семейство Кларендонов связывала дружба — даже больше, чем просто дружба, ибо Далтон с юных лет любил единственную сестру доктора, Джорджину, а сам доктор являлся его ближайшим товарищем и протеже в школьные и университетские годы. Отец Альфреда и Джорджины, уолл-стритский пират старой жестокой закалки, хорошо знал отца Далтона — настолько хорошо, что в конце концов обобрал его в ходе одной памятной схватки на фондовой бирже. Далтон-старший, не надеясь поправить финансы и желая обеспечить своего обожаемого единственного сына за счет страховки, незамедлительно пустил себе пулю в лоб, но Джеймс не попытался отомстить. Он считал, что таковы правила игры, и не желал зла отцу девушки, на которой собирался жениться, и многообещающему молодому ученому, чьим поклонником и покровителем он являлся на протяжении всех лет дружбы и совместной учебы. Джеймс занялся юриспруденцией, несколько упрочил свое положение и в должный срок попросил у старого Кларендона руки Джорджины.

Старый Кларендон ответил категорическим и весьма громогласным отказом, резко заявив, что нищий выскочка-юрист не годится ему в зятья. Затем произошла весьма бурная сцена, и Джеймс, высказав наконец морщинистому флибустьеру все, что давно следовало высказать, в великом гневе покинул дом и город, а уже через месяц начал в Калифорнии карьеру, которая сопровождалась многочисленными схватками с различными политическими кликами и отдельными политиками и в конечном счете привела его к губернаторскому посту. Прощание Джеймса с Альфредом и Джорджиной было кратким, и он так и не узнал о последствиях сцены, произошедшей в библиотеке Кларендонов. Известие о смерти старого Кларендона не застало молодого человека в городе — он уехал всего днем раньше, каковое обстоятельство изменило весь ход его жизни. Последующие десять лет он не писал Джорджине, зная о ее преданности отцу и терпеливо ожидая времени, когда собственные богатство и общественное положение устранят все препятствия к браку. Ни разу не написал он и Альфреду, чье спокойно-безразличное отношение к восторженному обожанию товарища всегда наводило на мысль о самодостаточности гения, ясно сознающего свое предназначение. Надежно связанный узами постоянства, необычного даже для того времени, Джеймс работал и продвигался вверх по общественной лестнице с мыслями только о будущем, оставаясь холостяком и интуитивно веря, что Джорджина тоже ждет.

Далтон не обманулся насчет своей возлюбленной. Джорджина, вероятно, мучительно гадавшая о причинах его молчания, так и не пережила ни одного романтического увлечения, кроме как в мечтах и грезах, и с течением лет полностью отдалась новым обязанностям, появившимся у нее с восхождением брата к величию. Альфред в полной мере оправдал ожидания, возлагавшиеся на него в юности, и поднимался по ступеням науки со скоростью и упорством, ошеломлявшими окружающих. Худой и аскетичный, с остроконечной каштановой бородкой и в пенсне со стальной оправой, доктор Альфред Кларендон к двадцати пяти годам стал авторитетным специалистом в своей области, а к тридцати — ученым с мировым именем. Пренебрегая житейскими делами с безразличием истинного гения, он почти во всем зависел от заботы и опеки своей сестры и в глубине души радовался, что память о Джеймсе удерживает ее от других, более реальных связей.

Джорджина вела дела и домашнее хозяйство великого бактериолога и гордилась его успехами на пути к полной победе над лихорадкой. Она терпеливо сносила причуды брата, остужала его периодические вспышки фанатизма и улаживала его ссоры с товарищами, временами случавшиеся вследствие неприкрытого презрения Альфреда ко всему менее значительному, чем безраздельная преданность научной истине и научному прогрессу. Безусловно, Кларендон порой вызывал раздражение у обычных людей, ибо он неустанно умалял служение отдельному человеку в противовес служению всему человечеству и сурово порицал ученых мужей, сочетавших занятия чистой наукой с семейной жизнью или посторонними интересами. Недруги называли его несносным занудой, но почитатели, ввергнутые в трепет исступлением, с каким он отдавался работе, почти стыдились, что имеют какие-либо цели и устремления вне божественной сферы чистого знания.

Доктор много путешествовал, и Джорджина обычно сопровождала его. Три раза, однако, Кларендон совершал долгие одиночные поездки в далекие чужеземные страны, чтобы исследовать экзотические типы лихорадки и полумифические разновидности чумы, ибо он знал, что именно в неизведанных областях таинственной древней Азии берет начало большинство болезней на планете. Во всех трех случаях он привозил из экспедиций диковинные сувениры, усугублявшие экстравагантности его дома, не последней из которых был излишне многочисленный штат слуг-тибетцев, подобранных им где-то в У-Цанге[12] во время эпидемии, оставшейся неизвестной цивилизованному миру, но позволившей Кларендону открыть и выделить бактерию-возбудителя черной лихорадки. Эти мужчины, превосходившие ростом большинство тибетцев и явно принадлежавшие к некоему малоизученному племени, комплекцией напоминали обтянутые кожей скелеты, отчего любой невольно задавался вопросом, не морит ли доктор их голодом в попытке создать живые подобия анатомических муляжей, памятных ему по университетским годам. Облаченные по воле Кларендона в шелковые черные балахоны, какие носят жрецы бонпо,[13] они выглядели в высшей степени гротескно, а скупость движений и сумрачная молчаливость усугубляли фантастичность их облика и вызывали у Джорджины жутковатое ощущение, будто она случайно забрела в мир, описанный на страницах «Ватека»[14] или «Сказок тысячи и одной ночи».

Но самым странным из всех был доверенный слуга и ассистент по имени Сурама, которого Кларендон привез из Северной Африки, где провел долгое время, изучая необычные случаи перемежающейся лихорадки среди населяющих Сахару загадочных туарегов, о чьем происхождении от древнего народа исчезнувшей Атлантиды давно толкуют в археологических кругах. Сурама, человек огромного ума и, похоже, неисчерпаемой эрудиции, был таким же болезненно худым, как тибетские слуги; темная пергаментная кожа столь туго обтягивала его лысину и безволосое лицо, что все до единой линии черепа выступали с чрезвычайной резкостью. Впечатление «мертвой головы» усиливали тускло горящие черные глаза, посаженные так глубоко, что сторонний наблюдатель видел лишь пустые темные глазницы. При всей бесстрастности черт Сурама, в отличие от любого примерного слуги, нимало не старался скрывать свои эмоции. Напротив, в нем постоянно чувствовались ирония и глумливая веселость, которые изредка выражались низким гортанным смешком — подобный звук могла бы издать гигантская черепаха, только что разорвавшая на куски мелкого пушистого зверька и теперь неторопливо уползающая в море. Чертами лица он походил на европеоида, но определить его происхождение более точно не представлялось возможным. Кое-кто из друзей Кларендона видел в нем сходство с индусом высокой касты, несмотря на отсутствие у него соответствующего акцента, а многие согласились с Джорджиной, сразу невзлюбившей Сураму, когда она высказала мнение, что мумия фараона, чудесным образом воскрешенная, составила бы идеальную пару этому сардоническому скелету.

Далтон, всецело занятый тяжелыми политическими баталиями и, в силу исторически сложившейся автономности старого Запада, не осведомленный о делах восточных штатов, не следил за головокружительным взлетом своего бывшего товарища, а Кларендон тем паче ничего не слыхал о человеке, столь далеком от мира науки, как губернатор. Обладая независимым и даже избыточным состоянием, Кларендоны многие годы продолжали жить в своем старом манхэттенском особняке на восточном участке 19-й улицы, и населявшие дом призраки их предков наверняка смотрели косо на эксцентричных тибетцев и Сураму. Потом доктор пожелал переместить базу своих медицинских исследований, что привело к крутым переменам: Кларендоны перебрались на противоположное побережье континента и стали вести уединенную жизнь в Сан-Франциско, купив мрачную старую усадьбу Баннистер близ Козьего холма на самом берегу залива и разместившись со всей своей странной челядью в беспорядочно выстроенном, увенчанном мансардной кровлей особняке — образце средневикторианского стиля, а также дурного вкуса и показной роскоши «золотолихорадочной» эпохи, который стоял посреди обнесенного высокими стенами земельного участка вдали от городского центра.

Хотя новые условия работы устраивали доктора Кларендона больше нью-йоркских, он по-прежнему видел досадную помеху на своем пути к цели в отсутствии всякой возможности применить и проверить свои теории на практике. Будучи человеком не от мира сего, он даже и не помышлял использовать свою репутацию для получения общественной должности, хотя все яснее и яснее сознавал, что только пост главного врача какого-нибудь государственного или благотворительного учреждения — тюрьмы, богадельни или госпиталя — обеспечит ему достаточно широкое поле деятельности, чтобы успешно завершить исследования и своими открытиями принести максимальную пользу человечеству и науке в целом.

Однажды после полудня доктор совершенно случайно столкнулся на Маркет-стрит с Джеймсом Далтоном, выходившим из отеля «Роял». Он был с Джорджиной, и моментальное взаимное узнавание усилило драматический эффект воссоединения. Полная неосведомленность об успехах друг друга потребовала от обоих долгих объяснений и рассказов о своих делах, и Кларендон премного обрадовался, узнав, что в друзьях у него числится столь высокопоставленный чиновник. Далтон и Джорджина, многажды обменявшись взглядами, прониклись друг к другу чувством гораздо сильнейшим, чем отзвук давней юношеской нежности. Прямо тогда и там былая дружба возобновилась, вследствие чего они трое стали часто видеться и вести все более и более доверительные беседы.

Джеймс Далтон узнал о насущном желании своего былого протеже получить должность и, верный роли покровителя, принятой еще в школьные годы, постарался изыскать способ предоставить «маленькому Альфу» необходимый пост и свободу действий. Разумеется, он обладал широкими правами назначения, но постоянные нападки и назойливый контроль со стороны законодательных органов вынуждали губернатора соблюдать крайнюю осмотрительность при осуществлении своих полномочий. Однако всего через три месяца после неожиданного воссоединения освободилась должность руководителя одного из главных медицинских учреждений в штате. Тщательно взвесив все обстоятельства и рассудив, что научные достижения и репутация друга заслуживают самых высоких наград, губернатор наконец почувствовал себя вправе действовать. И вот, после соблюдения немногочисленных формальностей, 8 ноября 189… года доктор Альфред Шайлер Кларендон стал главным врачом калифорнийской тюрьмы Сан-Квентин.

II

Не прошло и месяца, как надежды почитателей доктора Кларендона в полной мере сбылись. Внедрение принципиально новых методик в установившуюся практику тюремной медицины дало результаты, превзошедшие самые смелые ожидания, и, несмотря на понятную зависть, подчиненные были вынуждены признать чудесные успехи, достигнутые под руководством этого великого ученого. Потом настал момент, когда простое признание заслуг вполне могло перерасти в искреннюю благодарность при счастливом совпадении времени, места и действующих лиц, ибо однажды утром доктор Джонс с мрачным видом явился к своему новому начальнику и сообщил об обнаруженном им случае заболевания, по всем симптомам сходного с той самой черной лихорадкой, возбудителя которой открыл и выделил Кларендон.

Доктор Кларендон не выказал ни малейшего удивления и продолжал писать.

— Знаю, — спокойно промолвил он. — Я заметил этот случай еще вчера. Рад, что вы правильно его идентифицировали. Положите больного в отдельную палату, хотя я не считаю черную лихорадку заразной.

Доктор Джонс, имевший свое мнение о заразности заболевания, обрадовался такой предосторожности и поспешил выполнить приказ. Когда он вернулся, Кларендон встал и направился к двери, объявив о своем намерении заняться пациентом в одиночку. Обманутый в своих надеждах изучить методы и приемы великого медика, младший врач смотрел вслед своему начальнику, стремительно шагавшему к отведенной больному отдельной палате. Впервые со времени, когда первоначальная зависть сменилась восхищением, он испытывал столь сильное недовольство новыми порядками.

Торопливо войдя в палату, Кларендон бросил быстрый взгляд на кровать и отступил на шаг назад, чтобы проверить, как далеко любопытство завело доктора Джонса. Убедившись, что коридор по-прежнему пуст, он закрыл дверь и повернулся к страдальцу. Заключенный — мужчина крайне отвратительной наружности — явно претерпевал жесточайшие муки. Искаженное жуткой гримасой лицо и скрюченная поза свидетельствовали о немом отчаянии человека, пораженного смертельным недугом. Кларендон внимательно осмотрел больного, приподнял крепко зажмуренные веки, проверил пульс и температуру, а под конец растворил в воде таблетку и влил лекарство в рот больному. Вскоре приступ пошел на убыль — сведенные судорогой мышцы расслабились, лицо приобрело нормальное выражение, дыхание стало ровнее. Затем доктор легко помассировал пациенту уши, и тот открыл глаза. Они были живыми и двигались из стороны в сторону, но в них напрочь отсутствовал чистый огонь, который мы издавна почитаем за образ души. При виде принесенного лекарством облегчения Кларендон улыбнулся, чувствуя за собой силу всемогущей науки. Он уже много раз сталкивался с подобными случаями и в два счета вырвал жертву из лап смерти. Еще час — и пациент умер бы, а ведь Джонс наблюдал симптомы на протяжении многих дней, прежде чем поставил диагноз, а когда наконец диагностировал недуг, не знал, что делать.

Однако победа человека над болезнью не бывает абсолютной. Кларендон заверил исполненных опасений сиделок, что черная лихорадка не заразна, и распорядился вымыть больного, обтереть смоченной в спирте губкой и уложить в постель. Но на следующее утро ему доложили, что пациент скончался. Мужчина умер после полуночи — в жесточайших муках и с такими душераздирающими воплями, с такими жуткими гримасами, что сиделки едва не впали в панику. Доктор воспринял известие с обычным спокойствием, сколь бы сильно оно ни задело его профессиональное самолюбие, и приказал при погребении засыпать труп негашеной известью. Потом, философски пожав плечами, он отправился на ежедневный обход тюрьмы.

Через два дня история повторилась. На сей раз заболели сразу трое заключенных, и уже представлялось совершенно очевидным, что начинается эпидемия черной лихорадки. Кларендон, столь твердо державшийся своего мнения о незаразности недуга, явно терял авторитет и оказался в затруднительном положении, когда сиделки решительно отказались ухаживать за больными. Это были не преданные делу добровольцы, готовые пожертвовать собой ради науки и человечества, но те же заключенные, которые работали в госпитале единственно из-за привилегий, недостижимых иным способом, и когда цена стала слишком высокой, они предпочли отказаться от всех привилегий.

Однако доктор по-прежнему оставался хозяином положения. Посоветовавшись с начальником тюрьмы и отправив срочное сообщение своему другу губернатору, он позаботился о том, чтобы за опасную работу сиделок заключенным пообещали выплатить денежное вознаграждение и сократить тюремные сроки, и таким образом сумел набрать более чем достаточное количество добровольцев. Теперь он был готов действовать, и ничто не могло поколебать его самообладание и решимость. На все сообщения о новых случаях заболевания он реагировал лишь коротким кивком и, казалось, не знал усталости, когда совершал обходы огромной каменной обители скорби и зла, осматривая пациента за пациентом. В течение следующей недели заболели свыше сорока человек, и пришлось вызывать сиделок из города. В то время Кларендон крайне редко уходил домой, спал на раскладной койке в конторе начальника тюрьмы и с обычным самозабвением изо дня в день отдавался служению медицине и человечеству.

Потом первые глухие раскаты возвестили о приближении грозы, которая в скором времени разразилась над Сан-Франциско. Сведения об эпидемии просочились наружу, и угроза черной лихорадки нависла над городом, словно туман с залива. Репортеры, крепко усвоившие принцип «главное — сенсация», дали волю своему воображению и возликовали, когда наконец обнаружили в мексиканском квартале случай заболевания, которое местный врач (вероятно, заинтересованный больше в деньгах, нежели в истине или общественном спокойствии) объявил черной лихорадкой.

Это стало последней каплей. Ошеломленные мыслью о смерти, подкравшейся к ним столь близко, жители Сан-Франциско обезумели от страха, и начался исторический исход, новости о котором полетели по перегруженным телеграфным проводам во все уголки страны. Паромы и гребные шлюпки, экскурсионные пароходы и катера, поезда и фуникулеры, велосипеды и экипажи, грузовые фургоны и телеги — все транспортные средства были безотлагательно задействованы для панического бегства. Население Сосалито и Тамалпаиса, расположенных между Сан-Франциско и Сан-Квентином, тоже спешно покидало свои дома, а цены на жилье в Окленде, Беркли и Аламеде взмыли до небес. В южном направлении, вдоль запруженных транспортом дорог от Миллбрэ до Сан-Хосе, выросли палаточные городки и временные поселения. Многие искали убежища у друзей в Сакраменто, а до смерти напуганные люди, в силу разных причин вынужденные остаться дома, с трудом обеспечивали лишь самые насущные нужды почти вымершего города.

Торговая жизнь в Сан-Франциско быстро заглохла, если не считать коммерческой деятельности врачей-шарлатанов, выгодно сбывавших «верные средства» и «профилактические препараты» против черной лихорадки. На первых порах в барах предлагались «лекарственные напитки», но вскоре стало ясно, что население предпочитает быть одураченным мошенниками, более похожими на профессиональных медиков. Прохожие на непривычно тихих улицах пристально вглядывались друг другу в лица, пытаясь распознать симптомы чумы, а лавочники все чаще отказывались пускать на порог своих постоянных покупателей, поскольку в каждом из них подозревали источник заразы. Судебно-юридическая машина начала распадаться, ибо адвокаты и служащие окружного суда один за другим поддавались побуждению бежать. Даже врачи покидали город в больших количествах, многие из них ссылались на необходимость отдохнуть среди гор и озер в северной части штата. Школы и колледжи, театры и кафе, рестораны и бары продолжали закрываться, и уже всего через неделю Сан-Франциско представлял собой запустелый полупарализованный город, где системы энерго- и водоснабжения работали едва ли в половину нормальной мощности, малочисленные газеты выходили с перебоями, а жалкую видимость регулярного транспортного сообщения создавали лишь вагончики конки да канатной дороги.

Сан-Франциско находился в состоянии крайнего упадка. Такое положение дел не могло продолжаться долго, ибо род человеческий еще не полностью утратил мужество и здравомыслие, и в конце концов стало совершенно очевидно, что за пределами Сан-Квентина не началось никакой эпидемии черной лихорадки, хотя в антисанитарных палаточных поселениях произошла вспышка брюшного тифа с несколькими крайне тяжелыми случаями. Общественные лидеры и редакторы газет посовещались и стали действовать, призвав на помощь тех самых репортеров, чья деятельность изрядно поспособствовала возбуждению паники в городе, но теперь направив их погоню за сенсациями в более конструктивное русло. В прессе появились передовые статьи и вымышленные интервью, в которых говорилось, что доктор Кларендон полностью контролирует эпидемию и что распространение болезни за пределами тюрьмы абсолютно исключено. Многократное повторение и распространение подобной информации медленно, но верно делали свое дело, и постепенно тоненький ручеек горожан, потянувшихся обратно, превратился в мощный поток. Одним из первых обнадеживающих признаков стало начало язвительной газетной дискуссии, участники которой пытались возложить ответственность за панику на различных лиц, высказывая каждый свое мнение. Вернувшиеся врачи, чья зависть окрепла благодаря своевременному отдыху, принялись нападать на Кларендона, заверяя общественность, что не хуже его сумели бы обуздать эпидемию, и упрекая доктора в том, что он не сделал большего для предотвращения вспышки заболевания в Сан-Квентине.

Кларендон, заявляли они, допустил гораздо больше смертных случаев, чем должно было быть. Даже самый неопытный медик знает, как пресечь распространение лихорадочной инфекции, и если прославленный ученый не принял нужных мер, значит, он предпочел из научного интереса исследовать последнюю стадию болезни, нежели назначать правильное лечение и спасать жертвы. Подобные методы, намекали они, может, и пригодны применительно к осужденным убийцам в тюрьме, но совершенно недопустимы в Сан-Франциско, где жизнь по-прежнему священна и неприкосновенна. Они продолжали в таком духе, и газеты охотно публиковали всю их писанину, поскольку бурная полемика, к которой, несомненно, вскоре должен был присоединиться и сам доктор Кларендон, способствовала подавлению тревоги и восстановлению спокойствия в обществе.

Но Кларендон не отвечал на выпады. Он лишь улыбался, а его единственный ассистент Сурама частенько позволял себе утробные черепашьи смешки. Доктор стал проводить больше времени дома, и потому репортеры, прежде осаждавшие контору начальника тюрьмы, теперь постоянно толпились у ворот в высокой стене, возведенной Кларендоном вокруг своего особняка. Однако они и здесь ничего не добились, поскольку Сурама стоял непреодолимой преградой между доктором и внешним миром — даже когда репортеры проникли на территорию усадьбы. Газетчики, получавшие доступ в передний холл, мельком видели диковинное окружение Кларендона и в меру своих способностей живописали Сураму и скелетообразных тибетцев. Разумеется, в каждой следующей статье содержались чудовищные преувеличения, и в конечном счете вся эта реклама послужила во вред великому врачу. Простому человеку свойственно отвращение ко всему необычному, и сотни людей, способных простить бессердечие или некомпетентность, с готовностью осудили извращенный вкус, о котором свидетельствовали восемь азиатов в черных балахонах и жутковато хихикающий слуга.

В начале января особо настырный молодой репортер «Обзервера» забрался на восьмифутовую стену в тыльной части усадьбы, откуда были видны разнообразные надворные постройки, неразличимые с главной аллеи из-за густых деревьев. С профессиональной наблюдательностью он сразу отметил все — крытую аллею из вьющихся розовых кустов, птичьи вольеры, клетки с самыми разными млекопитающими, от обезьян до морских свинок, прочное деревянное здание клиники с зарешеченными окнами в северо-западном углу двора — и быстро исследовал пытливым взором всю тысячу квадратных футов закрытой для стороннего наблюдателя территории. В голове у него уже зрела грандиозная статья, и он благополучно ушел бы восвояси, если бы не лай огромного сенбернара Дика, любимца Джорджины. Сурама, мгновенно отреагировавший на сей сигнал, схватил парня за шиворот прежде, чем тот успел выразить протест, и поволок к передним воротам, встряхивая на ходу, как терьер крысу.

Сбивчивые объяснения и нервные требования позвать доктора Кларендона не возымели действия. Сурама лишь посмеивался и тащил свою жертву дальше. Внезапно ушлого борзописца охватил настоящий страх, и он страстно возжелал, чтобы это фантасмагорическое существо заговорило — хотя бы для того, чтобы доказать свою принадлежность к роду человеческому, обитающему на этой планете. На него накатила дурнота, и он старался не смотреть в глаза, таившиеся в черных провалах глазниц. Вскоре репортер услышал скрип открываемых ворот и почувствовал, как пролетает сквозь них, приведенный в движение сильным толчком в спину, а в следующий миг он вернулся к действительности, приземлившись в слякотную канаву, по приказу доктора вырытую вдоль всей стены. Когда массивные створы с грохотом захлопнулись, страх сменился яростью, и молодой человек, с ног до головы в грязи, встал и погрозил кулаком неприступным вратам. Уже двинувшись прочь, он различил позади слабый скрежет, а потом спиной почувствовал взгляд бездонных глаз Сурамы, прильнувшего к маленькому смотровому окошку в воротах, и услышал эхо утробного, леденящего кровь смешка.

Сей незадачливый репортер посчитал (возможно, справедливо), что с ним обошлись грубее, чем он заслуживал, и решил отомстить обитателям особняка. Он подготовил фиктивное интервью с доктором Кларендоном, якобы проходившее в здании клиники, и не преминул живописать в нем жестокие муки лихорадочных больных, коих его воображение разместило на выстроенных в ряд койках. Завершающим штрихом стало описание особо жалостного страдальца, который, хрипя и задыхаясь, просил пить, тогда как доктор держал стакан со сверкающей водой за пределами его досягаемости, пытаясь выяснить, каким образом муки жажды влияют на течение заболевания. За этим измышлением следовали пространные двусмысленные комментарии, внешне весьма почтительные и потому вдвойне ядовитые. Доктор Кларендон, говорилось в статье, безусловно, является величайшим и самым целеустремленным ученым в мире; но науку не интересует благополучие отдельного человека, и никто не пожелает, чтобы его тяжелый недуг продлевали и усугубляли всего лишь ради установления некой абстрактной истины. Жизнь слишком коротка для этого.

В целом статья получилась чертовски убедительной и повергла в ужас девятерых читателей из десяти, настроив их против доктора Кларендона и его предполагаемых методов. Другие газеты не замедлили последовать примеру «Обзервера» и развить основную тему скандальной статьи, взяв последнюю за образец и напечатав множество фальшивых интервью, полных самых диких клеветнических измышлений. Однако ни в одном случае доктор не соизволил дать опровержение. Он не считал нужным тратить время на дураков и лжецов и совершенно не нуждался в уважении бездумной толпы, которую презирал. Когда Джеймс Далтон телеграфировал свое сожаление и предложил помощь, Кларендон ответил коротко и сухо, почти грубо: он-де пропускает мимо ушей лай брехливых псов и не собирается надевать на них намордники. Да и не стал бы он никого благодарить за попытки разобраться с делом, совершенно недостойным внимания. Храня презрительное молчание, доктор продолжал с невозмутимым спокойствием выполнять свои обязанности.

Но из искры, высеченной молодым репортером, разгорелся пожар. Сан-Франциско снова обезумел, причем на сей раз не только от страха, но и от ярости. Люди начисто утратили способность к здравому суждению, и, хотя второго исхода не произошло, в городе воцарились разнузданность и безрассудство, порожденные отчаянием, каковая ситуация невольно заставляла вспомнить средневековые «пиры во время чумы». В сердцах бушевала лютая ненависть к человеку, который выявил болезнь и изо всех сил старался обуздать эпидемию, и бездумная толпа живо забыла о его великих заслугах перед наукой, упорно раздувая пламя негодования. Люди в слепоте своей, казалось, ненавидели скорее лично Кларендона, нежели лихорадку, что пришла в овеваемый целительными морскими ветрами и обычно здоровый город.

Потом молодой репортер, упиваясь разожженным им нероновским пожаром, добавил к общей картине завершающий мастерский штрих. Памятуя о своих унижениях, претерпленных от скелетообразного ассистента, он написал блестящую статью о доме и окружении доктора Кларендона, с особым усердием обрисовав Сураму, который одним своим видом, заявлял он, способен напугать здорового человека до смертельной лихорадки. Он постарался изобразить вечно хихикающего костлявца существом одновременно смехотворным и ужасным и, пожалуй, больше преуспел в последнем своем намерении, поскольку при одном воспоминании о коротком знакомстве с этим жутким типом в душе у него всякий раз поднималась волна страха. Он собрал все слухи о нем, развил предположение о дьявольской природе его предполагаемой учености и туманно намекнул, что доктор Кларендон нашел Сураму в некоем далеко не благочестивом племени таинственной древней Африки.

Джорджина, внимательно читавшая все газеты, была удручена и глубоко уязвлена нападками на брата, но Джеймс Далтон, часто бывавший в доме Кларендонов, всячески старался ее утешить. В этом своем стремлении он был искренен и пылок, поскольку хотел не только успокоить любимую женщину, но и отчасти выразить уважение, которое всегда питал к устремленному в неведомые выси гению — ближайшему другу своей юности. Он говорил Джорджине, что истинное величие не может избежать ядовитых стрел зависти, и приводил длинный скорбный перечень блестящих умов, попранных пятою черни. Все эти нападки, указывал он, служат наивернейшим доказательством исключительного таланта Альфреда.

— Но они все равно задевают меня за живое, — отвечала она, — и тем сильнее, что я знаю, как тяжело переживает из-за них Ал, несмотря на все свое показное безразличие.

Далтон поцеловал ей руку с галантностью, тогда еще не вышедшей из моды в светских кругах.

— А я переживаю в тысячу раз тяжелее, зная о ваших с Альфом переживаниях. Но ничего, Джорджи, вместе мы выстоим и преодолеем все трудности.

Со временем Джорджина все больше и больше полагалась на поддержку этого волевого мужчины, который был ее давним и верным поклонником, и все чаще делилась с ним своими страхами. Нападки прессы и эпидемия — это было еще не все. Джорджине многое не нравилось в домашнем окружении. Сурама, одинаково жестокий к людям и животным, вызывал у нее неописуемое отвращение, и она чувствовала в нем некую смутную, не поддающуюся определению угрозу для Альфреда. Тибетцев она тоже недолюбливала и находила чрезвычайно странным тот факт, что Сурама свободно общается с ними на их наречии. Альфред не желал рассказывать о происхождении и роде занятий Сурамы, но однажды крайне неохотно объяснил, что он гораздо старше, чем вообще можно представить, и что он обладает сокровенными знаниями и жизненным опытом, которые делают из него поистине бесценного коллегу для любого ученого, исследующего великие тайны Природы.

Обеспокоенный тревогой Джорджины, Далтон стал бывать в доме Кларендонов еще чаще, хотя и видел, что его визиты крайне не нравятся Сураме. Костлявый ассистент приобрел неприятную привычку, встречая гостя, вперять в него странный взгляд своих призрачных глазниц и часто, когда закрывал за ним ворота, испускал жутковатые смешки, вгонявшие в дрожь. Между тем доктор Кларендон, казалось, не замечал ничего, всецело поглощенный своей работой в Сан-Квентине, куда он каждый день отправлялся на катере в сопровождении одного только Сурамы, который управлял штурвалом, пока доктор читал или просматривал свои записи. Эти регулярные отлучки премного устраивали Далтона, ибо давали ему возможность возобновить ухаживание за Джорджиной. Порой он засиживался в гостях до возвращения Альфреда, причем последний всегда приветствовал его очень тепло, несмотря на свою природную сдержанность. Вскоре помолвка Джеймса и Джорджины стала делом решенным, и они двое ждали лишь удобного случая, чтобы поговорить с Альфредом.

Губернатор, неизменно благородный и верный своей роли покровителя, не пожалел усилий, чтобы настроить общественное мнение в пользу своего старого друга. И пресса, и чиновники почувствовали на себе его давление; он даже сумел возбудить интерес в ученых Восточного побережья, так что многие из них приехали в Калифорнию с целью изучить лихорадку и исследовать противолихорадочную бациллу, которую Кларендон столь быстро вывел и теперь совершенствовал. Эти врачи и биологи, однако, не получили интересующей их информации, и некоторые из них уехали крайне недовольными. Многие написали враждебные статьи против Кларендона, обвиняя его в ненаучном подходе и погоне за славой, а также намекая, что он скрывает свои методы из стремления к личной выгоде, совершенно не достойного профессионала.

К счастью, другие были более объективны в своих суждениях и писали о Кларендоне и его работе в восторженном тоне. Они видели пациентов и по достоинству оценили умение, с каким он держал в узде ужасную болезнь. Скрытность доктора в отношении антитоксина они сочли вполне оправданной, поскольку распространение недоработанного препарата наверняка принесло бы больше вреда, чем пользы. Сам Кларендон, с которым многие из них встречались не впервые, произвел на них еще сильнейшее впечатление против прежнего, и они без колебаний сравнивали его с Дженнером,[15] Листером,[16] Кохом,[17] Пастером,[18] Мечниковым[19] и прочими великими учеными, посвятившими жизнь служению медицине и человечеству. Далтон собирал для Альфреда все газеты и журналы, где публиковались положительные отзывы о нем, и лично доставлял их другу, таким образом получая возможность лишний раз увидеться с Джорджиной. Хвалебные статьи, однако, не вызывали у Кларендона ничего, помимо презрительной улыбки, и он обычно небрежно отдавал их Сураме, чьи нервирующие утробные смешки, раздававшиеся в процессе чтения, выражали чувство, близкое к ироническому презрению самого доктора.

В первых числах февраля, в понедельник вечером, Далтон явился с твердым намерением просить у Кларендона руки его сестры. Джорджина сама встретила его у ворот, и по пути к дому он остановился приласкать огромного пса, который бросился навстречу и дружелюбно положил передние лапы ему на грудь. Это был Дик, любимый сенбернар Джорджины, и Далтон порадовался, что пользуется расположением существа, столь много значащего для нее.

Дик, возбужденный и радостный, своим бурным напором развернул губернатора чуть ли не кругом, а потом тихо гавкнул и понесся между деревьями в сторону клиники. Однако он не скрылся из виду, а вскоре остановился, обернулся и снова приглушенно гавкнул, словно призывая Далтона последовать за ним. Джорджина, всегда охотно подчинявшаяся игривым прихотям своего огромного любимца, знаком показала Джеймсу, что надо бы пойти посмотреть, чего хочет Дик, и они неспешно двинулись за псом, с довольным видом потрусившим в глубину заднего двора, где над высокой кирпичной стеной вырисовывалась на фоне звездного неба крыша клиники.

Сквозь щели в темных оконных шторах пробивался свет — значит, Альфред и Сурама все еще работали. Внезапно из здания донесся тонкий приглушенный звук, похожий на детский плач, — жалобный крик «Мама! Мама!», заслышав который Дик залаял, а Джеймс и Джорджина вздрогнули. Потом Джорджина улыбнулась, вспомнив о подопытных попугаях Кларендона, и погладила пса по голове — то ли прощая шалуна за розыгрыш, то ли утешая любимца, попавшего впросак.

Когда они медленно направились обратно к дому, Далтон сообщил о своем намерении нынче же вечером поговорить с Альфредом о помолвке. Джорджина не возражала. Она знала, что перспектива потерять в ее лице преданного помощника и компаньона не обрадует брата, но верила, что его любовь не станет препятствием на ее пути к счастью.

Позже вечером Кларендон вошел в дом пружинистым шагом, с выражением лица менее угрюмым против обычного. Губернатор увидел в непринужденной веселости друга добрый знак и тотчас воспрянул духом, а доктор крепко пожал ему руку и шутливо спросил: «Ну, Джимми, что у нас новенького в политической жизни?» Поймав быстрый взгляд возлюбленного, Джорджина под каким-то предлогом удалилась, а двое мужчин уселись в кресла и завели беседу о том, о сем. Пустившись в воспоминания о днях юности, Далтон исподволь подводил разговор к главной теме и наконец задал вопрос прямо в лоб:

— Альф, я хочу жениться на Джорджине. Ты благословишь нас?

Пристально глядя на старого друга, Далтон увидел тень, набежавшую на его лицо. Темные глаза на мгновение вспыхнули, а потом погасли, приняв обычное невозмутимое выражение. Итак, научные — или эгоистические — интересы все же возобладали!

— Ты просишь невозможного, Джеймс. Джорджина уже не беспечный мотылек, каким была много лет назад. Теперь она трудится на благо истины и человечества, и ее место здесь. Она решила посвятить свою жизнь моей работе — точнее, домашнему хозяйству, дающему мне возможность спокойно работать, — и не вправе оставлять свои обязанности или потакать собственным прихотям.

Далтон немного помолчал, чтобы убедиться, что Кларендон закончил. Руководимый все тем же фанатизмом — человечество против отдельной личности, — доктор определенно собирался испортить жизнь своей сестре! Потом он попытался ответить:

— Но послушай, Альф, неужто ты хочешь сказать, что Джорджина столь необходима для твоей работы, что тебе непременно надо сделать из нее рабыню и мученицу? Нужно же знать меру, дружище! Если бы речь шла о Сураме или о любом другом непосредственном участнике твоей экспериментаторской деятельности — тогда совсем другое дело. Но ведь в конечном счете Джорджина всего лишь твоя домоправительница. Она дала согласие стать моей женой и говорит, что любит меня. Разве ты имеешь право распоряжаться жизнью сестры? Разве имеешь право…

— Довольно, Джеймс! — Лицо Кларендона побледнело и стало каменным. — Имею я право распоряжаться собственной семьей или нет, посторонних не касается.

— Посторонних… и ты говоришь это человеку, который… — Далтон едва не задохнулся от негодования, а доктор ледяным голосом вновь перебил его:

— Который не принадлежит к кругу моей семьи и отныне не вхож в мой дом. Ваша наглость заходит слишком далеко, Далтон! Всего доброго, губернатор!

И Кларендон стремительно удалился прочь, не подав руки на прощанье.

Далтон на миг смешался, не зная, что делать, но вскоре в комнату вошла Джорджина. Далтон понял по лицу возлюбленной, что она уже успела перемолвиться с братом, и порывисто схватил ее за руки.

— Ну, Джорджи, что ты скажешь? Боюсь, тебе придется выбирать между Альфом и мной. Ты знаешь, что я чувствую сейчас, ты знаешь, что я чувствовал в прошлом, когда мне отказал твой отец. Что ты скажешь мне на сей раз?

Он умолк, и Джорджина медленно проговорила:

— Джеймс, милый, ты веришь, что я люблю тебя?

Он кивнул и, исполненный надежды, стиснул ее руки.

— Тогда, если ты тоже меня любишь, ты немного подождешь. Не обращай внимания на грубость Альфа. Его надо пожалеть. Я не могу рассказать тебе все сейчас, но ты ведь знаешь, я вся извелась от тревоги за брата: такая напряженная работа, столь жестокие нападки прессы, да еще постоянное присутствие этого ужасного Сурамы с его леденящим душу взглядом и хихиканьем! Я боюсь, он не выдержит — он переутомлен гораздо сильнее, чем кажется со стороны. Я это вижу, поскольку знаю его всю жизнь. Он меняется — медленно сгибается под тяжестью непосильной ноши — и скрывает свое состояние под маской грубости. Ты ведь понимаешь, о чем я, дорогой?

Джорджина умолкла, и Далтон снова кивнул, прижимая одну ее руку к своей груди. Тогда она закончила:

— Так пообещай же мне хранить терпение, любимый мой. Я должна поддержать Альфа сейчас. Должна, должна!

Далтон с минуту молчал, склонив голову в почти благоговейном поклоне. В этой преданной женщине было больше от Христа, чем в любом другом человеке, и перед лицом такой любви и верности он не мог ни на чем настаивать.

Печальное прощание было кратким, и Джеймс, чьи голубые глаза туманились слезами, едва заметил костлявого ассистента доктора, отворившего перед ним ворота на улицу. Но как только они с грохотом захлопнулись у него за спиной, он услышал до боли знакомый, леденящий кровь смешок и понял, что там был Сурама — Сурама, которого Джорджина называла злым гением своего брата. Зашагав прочь твердой походкой, Далтон решил смотреть в оба и действовать при первых же признаках беды.

III

Между тем Сан-Франциско, по-прежнему полный слухов об эпидемии, кипел ненавистью к Кларендону. На самом деле вне стен тюрьмы было очень мало случаев черной лихорадки, и почти все они приходились на беднейшие слои мексиканского населения, жившего в антисанитарных условиях, исключительно благоприятных для развития самых разных болезней. Однако политикам и горожанам этого оказалось достаточно, чтобы присоединиться к нападкам на доктора. Видя, что Далтон неколебим в своей решимости защищать Кларендона, недовольные обыватели, консервативные медики и продажные мелкие политиканы переключили свое внимание на законодательное собрание штата — они расчетливо объединили противников Кларендона со старыми врагами губернатора и готовились неоспоримым большинством голосов утвердить закон, по которому право назначения на должность в местные лечебные учреждения переходило от главы исполнительной власти к различным заинтересованным коллегиям и комиссиям.

Ни один лоббист не принимал в продвижении данного законопроекта столь деятельного участия, как главный помощник Кларендона, доктор Джонс. С самого начала питавший зависть к своему начальнику, теперь он увидел возможность обернуть дело в свою пользу и благодарил судьбу за то, что приходится родственником председателю тюремного попечительского совета (в силу какового обстоятельства он, собственно, и занимал нынешнее свое положение). В случае принятия нового закона Кларендона непременно сместят с должности, и на пост главного врача Сан-Квентина назначат его, Джонса, — и потому он, преследуя своекорыстные интересы, старался вовсю. Джонс являлся полной противоположностью Кларендону — прирожденный политикан и угодливый приспособленец, он в первую очередь заботился о своей карьере и занимался наукой лишь между прочим. Он был беден и жаждал получить хорошо оплачиваемую должность — в отличие от богатого и независимого ученого, чье место он стремился занять. С крысиными коварством и упорством он подкапывался под своего начальника, великого биолога, и в конце концов был вознагражден известием, что новый закон принят. Отныне губернатор лишался права назначения на должности в учреждения штата, и вопрос о руководстве лечебной частью Сан-Квентина переходил в ведение тюремного попечительского совета.

Кларендон единственный не замечал всей этой законодательной кутерьмы. Всецело поглощенный своими служебными обязанностями и научными исследованиями, он остался слеп к предательству «болвана Джонса», работавшего бок о бок с ним, и глух ко всем сплетням, наводнявшим контору начальника тюрьмы. Он никогда в жизни не читал газет, а с изгнанием Далтона из своего дома потерял последнюю реальную связь с внешним миром. С наивностью отшельника он ни на миг не усомнился в надежности своего положения. Принимая во внимание преданность Далтона и его способность прощать гораздо тяжелейшие обиды (что подтвердил случай со старым Кларендоном, который довел Далтона-старшего до самоубийства, разорив на фондовой бирже), он, разумеется, даже не допускал мысли, что губернатор может сместить его с должности. А в силу своего политического невежества доктор не мог предвидеть такой перемены ситуации, при которой право назначения и смещения должностных лиц переходило бы в другие руки. Посему, узнав об отъезде Далтона в Сакраменто, он просто довольно улыбнулся, убежденный в стабильности как своего положения в Сан-Квентине, так и положения сестры в доме. Он привык получать все, чего хотел, и полагал, что удача по-прежнему сопутствует ему.

В первую неделю марта, через день-другой после вступления в силу нового закона, председатель тюремного попечительского совета прибыл в Сан-Квентин. Кларендона не оказалось на месте, но доктор Джонс с превеликим удовольствием провел важного посетителя (своего собственного дядю, к слову сказать) по огромному госпиталю, заглянув среди всего прочего и в палату для лихорадочных больных, ставшую столь известной благодаря усилиям прессы и массовым паническим настроениям. Джонс, к тому времени против воли согласившийся с мнением Кларендона о незаразности недуга, с улыбкой заверил дядю, что бояться нечего, и предложил внимательно осмотреть пациентов — в особенности жуткого вида скелет, который в недавнем прошлом был цветущим здоровяком, а ныне, намекнул молодой врач, умирал медленной мучительной смертью, поскольку Кларендон не назначал ему нужного лекарства.

— Ты хочешь сказать, что доктор Кларендон отказывает несчастному в необходимой помощи, хотя его еще можно спасти? — вскричал председатель.

— Именно так, — отрывисто промолвил Джонс и тут же умолк, ибо дверь вдруг отворилась и в палату вошел Кларендон собственной персоной. Он холодно кивнул Джонсу и окинул неодобрительным взглядом незнакомого посетителя.

— Доктор Джонс, мне казалось, вы знаете, что этого больного вообще нельзя беспокоить. И разве я не говорил, что сюда посетители допускаются только по особому разрешению?

Но председатель заговорил прежде, чем племянник успел его представить.

— Прошу прощения, доктор Кларендон, но верно ли я понял, что вы отказываетесь давать этому человеку лекарство, которое может его спасти?

Кларендон холодно посмотрел на него и ответил с металлом в голосе:

— Ваш вопрос неуместен, сэр. Я здесь начальник, а посторонние сюда не допускаются. Будьте любезны покинуть палату сию же минуту.

Председатель, втайне питавший слабость к драматическим эффектам, ответствовал излишне напыщенно и надменно:

— Вы заблуждаетесь на мой счет, сэр! Начальник здесь я, а не вы. Вы разговариваете с председателем попечительского совета тюрьмы. Более того, я должен сказать, что считаю вашу деятельность опасной для благополучия заключенных, и вынужден просить вас подать в отставку. Отныне заведовать госпиталем будет доктор Джонс, и вам придется подчиняться его приказам, коли вы пожелаете остаться здесь до официального увольнения.

Это был звездный миг Уилфреда Джонса. Ни прежде, ни впоследствии судьба ни разу не дарила ему столь счастливого момента, и потому нам нет нужды проникаться к нему недобрыми чувствами. В конце концов, он был человеком скорее ничтожным, нежели дурным, и в своих поступках руководствовался главным принципом ничтожных людей: «заботиться о себе любой ценой». Кларендон застыл на месте, уставившись на председателя, как на сумасшедшего, но уже в следующий миг по торжествующему лицу доктора Джонса понял, что действительно происходит что-то важное. С ледяной вежливостью он промолвил:

— Несомненно, вы именно тот, кем себя рекомендуете, сэр. Но, по счастью, мое назначение утверждено губернатором штата, а следовательно, только он вправе его отменить.

Председатель и его племянник недоуменно воззрились на Кларендона, ибо они даже не предполагали, сколь далеко может заходить неосведомленность человека в вопросах общественной жизни. Потом старший мужчина, уразумев ситуацию, довольно подробно объяснил положение вещей.

— Когда бы я удостоверился в ложности имеющих хождение слухов, — в заключение сказал он, — я бы повременил с решительными действиями, но случай с этим несчастным и ваше собственное заносчивое поведение не оставляют мне выбора. В общем…

Но Кларендон перебил его резким, звенящим голосом:

— В настоящий момент начальником здесь являюсь я, и я прошу вас немедленно покинуть палату.

Председатель побагровел и взорвался:

— Послушайте, сэр, да вы соображаете, с кем разговариваете? Я в два счета вышвырну вас отсюда, черт бы побрал вашу наглость!

Но он едва успел закончить оскорбительную фразу. Внезапно превратившись в мощный генератор ненависти, худосочный ученый выбросил вперед оба кулака со сверхъестественной силой, какой никто в нем и предположить не мог. И если сила удара была исключительной, то равно исключительной оказалась и точность оного, ибо даже чемпион мира по боксу не смог бы достичь лучшего результата. Оба мужчины — председатель и доктор Джонс — были повержены наповал, один прямым в нос, другой прямым в челюсть. Рухнув, точно подрубленные деревья, они недвижно распростерлись на полу в беспамятстве. А Кларендон, теперь полностью овладевший собой, взял шляпу и трость и вышел, чтобы присоединиться к Сураме, ждавшему на катере. Только когда они отплыли от берега, доктор наконец дал словесный выход своей страшной ярости. С искаженным от гнева лицом он призвал на головы своих недругов проклятия звезд и надзвездных бездн — так что даже Сурама содрогнулся, сотворил древнее знамение, не описанное ни в одном историческом труде, и на сей раз позабыл хихикнуть.

IV

Джорджина изо всех сил постаралась облегчить ужасное душевное состояние брата. Он вернулся домой изнуренный морально и физически и бессильно упал на кушетку в библиотеке. В этой сумрачной комнате преданная сестра мало-помалу узнала от него почти невероятную новость. Она тотчас же принялась нежно утешать Альфреда и убедительно объяснила, что все нападки прессы, преследования и увольнение являются лишь признанием его величия, пусть косвенным. По совету Джорджины он попытался не принимать случившееся близко к сердцу и, возможно, преуспел бы в своих стараниях, когда бы дело касалось одного лишь чувства собственного достоинства. Но лишиться возможности заниматься научными исследованиями — такую утрату доктор никак не мог перенести спокойно. Поминутно вздыхая, он снова и снова повторял, что еще три месяца работы в тюрьме позволили бы ему наконец получить искомую бациллу, благодаря которой человечество навсегда покончило бы со всеми разновидностями лихорадки.

Тогда Джорджина попробовала утешить брата иным способом и выразила уверенность, что тюремный попечительский совет вскоре призовет его обратно, если эпидемия не пойдет на спад или вспыхнет с новой силой. Но даже это не возымело действия; Кларендон отвечал лишь малопонятными короткими фразами, полными горечи и иронии, и тон его ясно свидетельствовал о глубоком отчаянии и жестокой обиде.

— Пойдет на спад? Вспыхнет с новой силой? О, она пойдет на спад, разумеется! По крайней мере, они так подумают. Они будут думать, как им удобно, невзирая на истинное положение вещей! Невежественные глаза не видят ничего, и бездари не совершают открытий. Наука никогда не повернется лицом к подобным людям. И они еще называют себя врачами! А главное — ты только представь этого болвана Джонса в роли начальника госпиталя!

Он презрительно усмехнулся, а затем разразился сатанинским хохотом, от которого Джорджину бросило в дрожь.

Все последовавшие дни в особняке Кларендонов царила унылая атмосфера. Тяжелая, беспросветная депрессия завладела обычно деятельным и неутомимым умом доктора, и он даже отказался бы от всякой пищи, если бы Джорджина силком не заставляла его есть. Толстая тетрадь с записями наблюдений пылилась на столе в библиотеке, а маленький золотой шприц с противолихорадочной сывороткой (изобретенный доктором хитроумный инструмент с запасным резервуаром, крепившимся к золотому кольцу на пальце) лежал без дела в кожаном футляре рядом с ней. От былых энергии, целеустремленности, страстного желания работать не осталось и следа, и Кларендон даже не вспоминал о своей клинике, где его ждали сотни пробирок с бактериальными культурами.

Многочисленные животные, предназначенные для опытов, резвились, сытые и веселые, в лучах весеннего солнца, и когда Джорджина, пройдя через розарий, приближалась к клеткам, она чувствовала разлитое в воздухе счастье, несовместное с общей атмосферой усадьбы. Однако она понимала, что счастье это трагически мимолетно — ведь с возобновлением исследовательской работы все эти зверушки обречены пасть жертвами науки, — а посему расценивала бездействие брата как отсрочку приговора для них и всячески поощряла его продолжать отдых, в котором он крайне нуждался. Восьмеро слуг-тибетцев бесшумно скользили по комнатам, выполняя свои обязанности, по обыкновению, безупречно, и Джорджина следила, чтобы заведенный в доме порядок не нарушался в связи с праздным времяпрепровождением хозяина.

Отказавшись от науки и далеко идущих устремлений ради вялого прозябания в неизменных шлепанцах и халате, Кларендон позволял Джорджине обращаться с собой как с малым ребенком. Он встречал материнские хлопоты сестры слабой печальной улыбкой и покорно подчинялся всем ее распоряжениям и предписаниям. В полусонном доме воцарилась атмосфера дремотного блаженства, единственный диссонанс в которую вносил Сурама. Он явно чувствовал себя несчастным и часто смотрел с угрюмым негодованием на безмятежно-умиротворенное лицо Джорджины. Находивший единственную отраду в кипучей экспериментаторской деятельности, он тосковал по привычным занятиям — ибо страсть как любил хватать обреченных животных цепкими когтями, относить в клинику и, гнусно посмеиваясь, наблюдать горящим завороженным взглядом, как они медленно впадают в кому, с налитыми кровью, выпученными глазами и вываливающимся из вспененной пасти распухшим языком.

Теперь он приходил в отчаяние при виде беспечных животных в клетках и часто являлся к Кларендону с вопросом, нет ли у него каких распоряжений. В очередной раз удостоверившись в нежелании апатичного доктора возобновлять работу, он, злобно ворча себе под нос и бросая по сторонам свирепые взгляды, по-кошачьи бесшумной поступью уходил в свою подвальную комнату, откуда порой доносился его приглушенный низкий голос, произносящий странные ритмичные фразы явно нечестивого содержания, которые наводили на мысль о некоем богомерзком ритуале.

Все это действовало на нервы Джорджине, но далеко не так сильно, как затянувшаяся апатия брата. Встревоженная отсутствием каких-либо изменений к лучшему, она мало-помалу утратила веселый, довольный вид, страшно раздражавший Сураму. Сама знавшая толк в медицине, она находила состояние доктора крайне неудовлетворительным с точки зрения психиатрии, и теперь его безучастность и бездеятельность пугали ее не меньше, чем прежний фанатический пыл и излишнее рвение. Неужто затянувшаяся меланхолия превратит блестящего ученого в никчемного идиота?

Но ближе к концу мая произошла неожиданная перемена. Джорджина навсегда запомнила мельчайшие детали, с ней связанные, — такие вроде бы незначительные детали, как доставленная накануне Сураме посылка с алжирским почтовым штемпелем, источавшая чрезвычайно неприятный запах, и внезапная сильная гроза (крайне редкое для Калифорнии явление), которая разразилась ночью, когда Сурама монотонно читал ритуальные заклинания за запертой подвальной дверью — гулким низким голосом, звучавшим громче и напряженнее, чем обычно.

Следующий день выдался солнечным, и Джорджина с утра вышла в сад набрать цветов для столовой. Вернувшись в дом, она увидела брата в библиотеке — полностью одетый, он сидел за рабочим столом, просматривая заметки в своем толстом журнале наблюдений и делая новые записи уверенными скорыми росчерками пера. Альфред был полон энергии, и в движениях его сквозила былая бодрость, когда он изредка переворачивал страницы или тянулся за одной из книг, лежавших на противоположном краю огромного стола. С чувством радости и облегчения Джорджина поспешила в столовую, дабы поставить букет в вазу, но по возвращении обратно в библиотеку обнаружила, что брат уже ушел.

Разумеется, она решила, что Альфред отправился в клинику, и возликовала при мысли, что рабочее настроение и целеустремленность вернулись к нему. Поняв, что ждать его к завтраку бесполезно, она поела одна и оставила небольшую порцию на плите, чтобы быстро разогреть в случае, если он все-таки улучит минутку и забежит перекусить. Но он так и не пришел. Доктор наверстывал потерянное время и по-прежнему находился в обшитом толстыми досками здании клиники, когда Джорджина вышла прогуляться по увитой розами аллее.

Прохаживаясь среди благоуханных цветов, она увидела Сураму, выбиравшего животных для опыта. Джорджине хотелось бы, чтобы ассистент пореже попадался ей на глаза, ибо он одним своим видом вгонял ее в дрожь, но самый этот страх обострял ее зрение и слух во всем, что касалось Сурамы. Он всегда ходил по усадьбе с непокрытой головой, и безволосый череп усиливал его жуткое сходство со скелетом. Она услышала тихий смешок, когда ассистент вытащил из клетки маленькую обезьянку и понес в клинику, впившись длинными костлявыми пальцами в пушистые бока столь жестоко, что несчастный зверек пронзительно закричал от испуга и боли. От этого зрелища Джорджине стало дурно, и она торопливо удалилась в дом. В душе у нее поднимался бурный протест против ужасного существа, взявшего такую власть над ее братом, и она с горечью подумала, что слуга и хозяин практически поменялись местами.

Кларендон не вернулся домой к ночи, и Джорджина решила, что он всецело поглощен одним из самых продолжительных своих экспериментов, а значит, потерял всякий счет времени. Ей очень не хотелось ложиться спать, не поговорив с братом о его неожиданном выздоровлении, но в конце концов она поняла, что ждать бесполезно, написала веселую записку, которую положила на стол в библиотеке, а затем решительно направилась в свою спальню.

Джорджина еще не совсем заснула, когда услышала, как открылась и закрылась входная дверь. Значит, все-таки работа не затянулась на всю ночь! Решив проследить за тем, чтобы брат поел перед сном, она встала, накинула халат и спустилась вниз, но уже возле самой библиотеки остановилась, услышав голоса за приоткрытой дверью. Кларендон и Сурама разговаривали там, и она стала ждать, когда ассистент уйдет.

Однако Сурама не проявлял никакого желания удалиться, и возбужденный тон собеседников свидетельствовал о полной их поглощенности разговором, который обещал быть долгим. Джорджина не собиралась подслушивать, но все же невольно улавливала отдельные фразы и вскоре почувствовала в них некий зловещий подтекст, сильно ее испугавший, хотя и оставшийся не вполне ясным. Резкий, нервный голос брата настойчиво приковывал внимание встревоженной Джорджины.

— Но в любом случае, — говорил Альфред, — у нас недостаточно животных для еще одного дня работы, а ты сам знаешь, как трудно достать порядочную партию по первому требованию. Глупо тратить столько усилий на относительную ерунду, когда можно раздобыть человеческие экземпляры, приложив лишь немного дополнительных стараний.

При одном предположении о возможном смысле, скрытом в словах брата, Джорджине стало дурно, и она ухватилась за вешалку, чтобы удержаться на ногах. Сурама ответил низким глухим голосом, в котором, казалось, отражалось далеким эхом зло тысячи веков и тысячи планет.

— Тише, угомонись! Со своей спешкой и нетерпением ты подобен малому ребенку. Зачем торопить события? Когда бы ты жил, как я, для которого вся жизнь не длиннее часа, ты не стал бы так нервничать из-за одного дня, недели или месяца! Ты работаешь слишком быстро. Экземпляров в клетках тебе хватило бы на целую неделю, если бы ты выдерживал разумный темп. Ты даже можешь пустить в ход старый подопытный материал, но только не переусердствуй.

— Моя спешка — не твоего ума дело! — прозвучал резкий, отрывистый ответ. — У меня свои методы. Я не хочу использовать наш подопытный материал без крайней необходимости, предпочитая иметь их под рукой в нынешнем виде. В любом случае тебе стоит держаться с ними поосторожнее — ты ведь знаешь: эти хитрые псы не расстаются с ножами.

Сурама издал низкий смешок.

— За меня не беспокойся. Эти тупые скоты едят, верно? А значит, при надобности я всегда могу доставить тебе одного из них. Только не торопись — после смерти мальчишки у нас их осталось всего восемь, а теперь, когда ты потерял место в Сан-Квентине, раздобыть новую партию будет трудно. Я советую начать с Тсанпо — он самый бесполезный из всех, и…

Дальше Джорджина не стала слушать. Охваченная диким ужасом при мыслях, возбужденных в ней этим разговором, она с трудом удержалась на ногах и едва нашла в себе силы подняться по лестнице и добрести до своей комнаты. Что замышляет это гнусное чудовище, Сурама? Во что он втягивает ее брата? Какие страшные обстоятельства кроются за этими загадочными фразами? Сотни кошмарных, зловещих видений проносились перед ее умственным взором, и она бросилась на кровать, даже не надеясь заснуть. Одна мысль до жути резко выделялась среди всех прочих, и Джорджина чуть не закричала в полный голос, когда она вспыхнула в мозгу с новой силой. Потом наконец в дело вмешалась Природа, более милосердная, чем ожидала несчастная женщина. Закрыв глаза, она впала в глубокий обморок, продолжавшийся до самого утра, и ни один новый кошмар не усугубил в ней безумного ужаса, вызванного подслушанным разговором.

При свете утреннего солнца нервное напряжение отпустило. Ночью сознание усталого человека зачастую воспринимает действительность в искаженном виде, и Джорджина решила, что ее утомленный мозг, видимо, превратно истолковал обрывки самой обычной профессиональной беседы. Предположить, что брат — единственный сын благородного Фрэнсиса Шайлера Кларендона — повинен в жестоких жертвоприношениях, значило бы несправедливо оскорбить весь род Кларендонов, и она положила ни словом не упоминать о ночном эпизоде, дабы Альфред не высмеял ее нелепые фантазии.

Спустившись к завтраку, она уже не застала брата дома и пожалела, что и на второе утро упустила возможность поздравить его с возобновлением работы. Неторопливо съев завтрак, поданный глухой как пень Маргаритой, старой кухаркой мексиканского происхождения, Джорджина прочитала утреннюю газету и уселась с шитьем у окна гостиной, выходившей на просторный задний двор. Там царила тишина, и она видела, что последние клетки для животных опустели. Приношение науке свершилось, и останки прелестных резвых существ, еще недавно живых, ныне покоились в яме с негашеной известью. Убийство бедных зверушек всегда глубоко огорчало Джорджину, но она никогда не жаловалась, поскольку понимала: все это делается во благо человечества. Быть сестрой ученого, часто говорила она себе, все равно что быть сестрой солдата, который убивает, защищая своих соотечественников от врагов.

После ланча Джорджина расположилась на прежнем месте у окна и сосредоточенно шила, покуда хлопок выстрела во дворе не заставил ее в тревоге выглянуть наружу. Там, неподалеку от здания клиники, она увидела отвратительного Сураму с револьвером в руке — со странной гримасой на черепообразном лице он мерзко хихикал, глядя на сжавшегося от страха человека в черном балахоне, вооруженного длинным тибетским ножом. Узнав в этом иссохшем мужчине слугу по имени Тсанпо, Джорджина с ужасом вспомнила о подслушанном накануне разговоре. Солнце сверкнуло на полированном лезвии, и в следующий миг револьвер снова выстрелил. На сей раз нож вылетел из руки монгола, и Сурама кровожадно уставился на трясущуюся обескураженную жертву.

Бросив быстрый взгляд на свою неповрежденную руку и на упавший нож, Тсанпо живо отпрыгнул от ассистента, приближавшегося кошачьей поступью, и метнулся к дому. Однако Сурама оказался проворнее: он настиг слугу одним прыжком, схватил за плечо и резко опрокинул, едва не переломив ему хребет. Тибетец попытался вырваться, но Сурама поднял его за шиворот, точно животное, и понес к клинике. Джорджина услышала, как он хихикает и издевается над беднягой на тибетском наречии, и увидела, как желтое лицо жертвы кривится и дергается от страха. Против своей воли она вдруг поняла, что происходит, и от дикого ужаса лишилась чувств во второй раз за сутки.

Когда она очнулась, комнату заливал золотой свет предзакатного солнца. Подобрав с пола корзинку и рассыпанные швейные принадлежности, Джорджина погрузилась в пучину сомнений, но в конце концов исполнилась уверенности, что жуткая сцена, столь глубоко ее потрясшая, происходила наяву. Значит, самые страшные ее догадки оказались ужасной правдой. Совершенно не подготовленная ни к чему подобному, она не знала, что делать, и была даже рада, что брат так и не появился. Она должна поговорить с ним, но не сейчас. Сейчас она не в силах ни с кем разговаривать. Содрогаясь при мысли о кошмарных делах, творящихся за зарешеченными окнами клиники, Джорджина забралась в постель, чтобы промучиться бессонницей всю долгую ночь напролет.

Поднявшись наутро в совершенно разбитом состоянии, она увидела доктора впервые с момента его выздоровления. Он деловито сновал между домом и клиникой, не обращая внимания ни на что, помимо своей работы. Джорджине не представилось возможности поговорить с ним на тему, приводившую ее в ужас, а Кларендон даже не заметил измученного и смятенного вида сестры.

Вечером она услышала, как брат разговаривает сам с собой в библиотеке (каковой привычки никогда за ним не наблюдалось), и поняла, что он находится в состоянии крайнего нервного напряжения, которое может разрешиться новым приступом апатии. Войдя в комнату, Джорджина попыталась успокоить доктора, не затрагивая никаких неприятных предметов, и заставила выпить чашку укрепляющего бульона. Наконец она мягко спросила, чем он расстроен, и с волнением стала ждать ответа, надеясь услышать, что брата ужаснуло и разгневало обращение Сурамы с бедным тибетцем.

Он ответил с раздражением в голосе:

— Чем я расстроен? Боже мой, Джорджина, да логичнее спросить, чем я не расстроен! Взгляни на клетки — и сама все поймешь! Они все пусты-пустехоньки, ни единой чертовой зверюшки не осталось — и ряд важнейших бактериальных культур выращивается в пробирках без малейшего шанса принести хоть каплю пользы! День работы псу под хвост, вся программа экспериментов срывается — этого вполне достаточно, чтобы сойти с ума! Да разве я добьюсь когда-нибудь мало-мальски значимых результатов, если не могу наскрести приличного подопытного материала?

Джорджина погладила брата по голове.

— Думаю, тебе следует немного отдохнуть, Ал, дорогой.

Он дернулся в сторону.

— Отдохнуть? Отлично! Просто превосходно! А чем еще, собственно, я занимался, если не отдыхал, прозябал да тупо таращился в пустоту последние пятьдесят лет, или сто, или тысячу? И вот, когда мне наконец удалось совершить настоящий прорыв, у меня кончается подопытный материал — и мне советуют снова впасть в идиотическое оцепенение! Господи! А ведь тем временем, возможно, какой-нибудь подлый вор работает с данными моих исследований и уже готов опередить меня, воспользовавшись плодами моего собственного труда. Я отстану на голову — какой-нибудь дурак, располагающий необходимым экспериментальным материалом, возьмет приз, хотя я, при наличии даже посредственных условий для работы, уже через неделю добился бы триумфального успеха!

Он раздраженно повысил голос, в котором слышались истерические нотки, очень не понравившиеся Джорджине. Она промолвила мягко, но не настолько, чтобы создалось впечатление, будто она успокаивает припадочного психопата:

— Но ты убиваешь себя своими переживаниями и нервными муками. А как сможешь ты завершить работу, если умрешь?

Улыбка Кларендона напоминала скорее презрительную ухмылку.

— Полагаю, неделю или месяц — а большего времени мне и не требуется — я еще протяну. А что в конечном счете станется со мной или любой другой отдельной личностью, не имеет особого значения. Служить надобно единственно науке, которая есть тернистый путь к знанию. Я ничем не отличаюсь от своих подопытных обезьян и морских свинок; я всего лишь винтик в машине, призванный послужить общему благу. Животных приходится убивать — возможно, и мне придется умереть, — ну так и что с того? Разве дело, которому мы служим, не стоит таких жертв и даже больших?

Джорджина вздохнула и на миг задалась вопросом, а стоит ли действительно хоть чего-нибудь вся эта бесконечная череда убийств.

— Но ты твердо уверен, что твое открытие станет для человечества достаточно великим благом, чтобы оправдать все эти жертвы?

Глаза Кларендона опасно сверкнули.

— Человечество! Да что такое человечество, черт побери? Служители науки! Бездари! Историю творят только личности! Человечество создано для проповедников, видящих в нем сообщество легковерных глупцов. Человечество создано для хищных финансовых воротил, разговаривающих с ним на языке долларов и центов. Человечество создано для политиков, находящих в нем коллективную силу, которую надлежит использовать в собственных интересах. Что такое человечество? Да пустое место! Слава богу, мы уже расстаемся с детскими иллюзиями по поводу человечества! Взрослый человек служит только истине — знанию — науке — свету просвещения — великому делу срывания покровов и рассеяния тьмы. Знание — это безжалостная и неумолимая сила! Смерть — неотъемлемый элемент нашего познания мира. Мы должны убивать, препарировать, уничтожать — все ради научных открытий, во имя служения невыразимому свету истины. Этого требует богиня Наука. Мы проверяем действие неизученного яда, умерщвляя живое существо. А как иначе? Мы думаем не о себе — нас интересует только знание.

Голос у доктора пресекся, словно от изнеможения, и Джорджина легко вздрогнула.

— Но это же ужасно, Ал! Негоже держаться такого образа мыслей!

Кларендон издал сардонический смешок, вызвавший у сестры странные и крайне неприятные ассоциации.

— Ужасно? По-твоему, мои речи ужасны? Тебе стоит послушать Сураму! Говорю тебе, жрецы Атлантиды владели таким тайным знанием, что ты бы умерла от страха при одном косвенном упоминании о нем. Оно существовало и сто тысяч лет назад, когда наши предки бродили по Азии, будучи всего лишь бессловесными полуобезьянами! Знание это сохранилось в виде отдельных обрывков в области Хоггар, слухи о нем ходят в самых удаленных нагорьях Тибета, а однажды я слышал, как один старый китаец призывал Йог-Сотота…

Он побледнел и начертил в воздухе странный знак указательным пальцем. Джорджина не на шутку встревожилась, но несколько успокоилась, когда речь брата приняла менее экстравагантный характер.

— Да, возможно, это ужасно, но это и прекрасно тоже. Поиски знания, я имею в виду. Ни о каких низменных помыслах здесь не идет и речи, конечно же. Разве Природа не убивает — непрестанно и безжалостно? И разве кого-нибудь, помимо отпетых дураков, приводит в ужас борьба за существование? Убийства необходимы. Они служат к возвеличению науки. Из них мы черпаем новое знание, и мы не вправе отказаться от такой возможности в угоду сантиментам. Ты только послушай, как шумно протестуют сентиментальные глупцы против вакцинаций! Они боятся, что прививка убьет ребенка. Ну и что, если убьет? Разве есть иной способ выявить законы развития того или иного заболевания? Как сестре ученого, тебе следовало бы быть поумнее и не болтать всякий сентиментальный вздор. Ты должна всячески содействовать моей работе, а не препятствовать ей!

— Но, Ал, — запротестовала Джорджина, — у меня нет ни малейшего намерения препятствовать твоей работе! Разве я не старалась всегда помогать по мере своих сил? Я невежественна, положим, и потому не могу оказать существенную помощь, но я по крайней мере горжусь тобой — ибо ты моя гордость и гордость всей нашей семьи, — и я всегда старалась освобождать тебя от житейских забот. Ты сам неоднократно ставил это мне в заслугу.

Кларендон пристально посмотрел на нее.

— Да, ты права, — отрывисто промолвил он, вставая и направляясь к двери. — Ты всегда помогала мне как могла. Возможно, тебе еще представится случай оказать мне более существенную помощь.

Он вышел из дома на передний двор, и Джорджина последовала за ним. Они двинулись на свет фонаря, горевшего поодаль за деревьями, и вскоре увидели Сураму, который склонялся над неким крупным телом, распростертым на земле. Кларендон коротко хмыкнул, но Джорджина, приглядевшись, с пронзительным вскриком бросилась вперед. Дик, огромный сенбернар, лежал там неподвижно, с воспаленными глазами и высунутым языком.

— Он болен, Ал! — воскликнула она. — Пожалуйста, сделай что-нибудь, быстрее!

Доктор посмотрел на Сураму, который произнес несколько слов на неизвестном Джорджине наречии.

— Отнеси его в клинику, — распорядился Кларендон. — Боюсь, Дик заразился лихорадкой.

Сурама взял пса за шиворот точно так же, как днем раньше брал бедного Тсанпо, и молча понес к зданию близ аллеи. На сей раз он не хихикал, но взглянул на Кларендона с выражением, похожим на настоящую тревогу. Джорджине почти показалось, что Сурама просит доктора спасти ее любимца.

Однако Кларендон не последовал за ассистентом, но несколько мгновений неподвижно стоял на месте, а затем неторопливо направился обратно к дому. Джорджина, потрясенная таким бессердечием, горячо умоляла брата помочь Дику, но все без толку. Не обращая на нее ни малейшего внимания, он прошел прямо в библиотеку, раскрыл большую старинную книгу, что лежала на столе лицом вниз, и погрузился в чтение. Она положила ладонь ему на руку, но он не заговорил и даже не повернул головы. Он продолжал читать, и Джорджина, с любопытством заглянув через плечо доктора, подивилась диковинным письменным знакам, испещрявшим страницы древнего фолианта в переплете с медными накладками.

Пятнадцать минут спустя, сидя в одиночестве в маленькой темной гостиной по другую сторону от холла, Джорджина приняла решение. Что-то было неладно — что именно и насколько, она даже думать боялась, — и настало время призвать на помощь силу более действенную. Разумеется, речь могла идти только о Джеймсе. Он человек сильный и умный, а его сочувствие и любовь подскажут ему, как следует поступить. Он знает Ала с юных лет и все поймет.

Несмотря на поздний час, Джорджина решила действовать безотлагательно. В библиотеке по-прежнему горела лампа, и она с тоской взглянула на освещенный дверной проем, надевая шляпу и бесшумно покидая дом. От ворот мрачной усадьбы было рукой подать до Джексон-стрит, где Джорджине повезло поймать экипаж, который довез ее до телеграфной конторы компании «Вестерн Юнион». Там она, тщательно подбирая слова, написала Джеймсу Далтону телеграмму с просьбой немедленно вернуться в Сан-Франциско в связи с делом, чрезвычайно важным для всех них.

V

Неожиданное послание Джорджины повергло Далтона в глубокое недоумение. Он не получал никаких известий от Кларендонов с того бурного февральского вечера, когда Альфред отказал ему от дома, и сам, в свою очередь, старательно воздерживался от общения с ними, даже когда очень хотел выразить им сочувствие в связи с увольнением доктора с должности без всяких объяснений. Губернатор отчаянно боролся со своими политическими противниками, пытаясь сохранить за собой право назначения, и горько сожалел об отставке человека, которого, несмотря на недавний разрыв отношений, по-прежнему считал непревзойденным образцом научной компетенции.

Сейчас, прочитав сей явно испуганный призыв о помощи, Далтон терялся в догадках по поводу случившегося. Однако он знал, что Джорджина не из тех, кто легко теряет голову или поднимает тревогу по пустякам, а потому не стал терять времени даром: он сразу взял билет на поезд, отходивший из Сакраменто через час, а по прибытии в Сан-Франциско отправился прямиком в свой клуб, откуда послал Джорджине записку, уведомляя, что он уже в городе и находится в полном ее распоряжении.

Между тем обстановка в доме Кларендонов выглядела спокойной, несмотря на угрюмую молчаливость доктора, решительно отказавшегося сообщать какие-либо подробности о состоянии пса. Тени зла, казалось, наводняли старинный особняк и неумолимо сгущались, но в настоящий момент там царило временное затишье. Джорджина испытала облегчение, получив записку и узнав, что Далтон готов в любой момент прийти на помощь, и в ответ написала, что немедленно обратится к нему, когда возникнет такая необходимость. В тяжелой напряженной атмосфере дома, однако, слабо ощущался и некий умиротворяющий элемент, и Джорджина в конце концов решила, что все дело в исчезновении тощих тибетцев, чьи уклончивые скользкие повадки и экзотическая наружность всегда раздражали ее. Они куда-то пропали все разом, и старая Маргарита, единственная оставшаяся в доме служанка, сказала, что они помогают хозяину и Сураме в клинике.

Утро следующего дня — памятного дня двадцать восьмого мая — выдалось пасмурным и хмурым, и Джорджина почувствовала, как ненадежное затишье сходит на нет. По пробуждении она не застала брата дома, но знала, что он усердно трудится в клинике, невзирая на отсутствие подопытного материала, на которое сетовал накануне. Она задавалась вопросом, как там дела у бедного Тсанпо и действительно ли он подвергся какой-нибудь опасной прививке, но следует признать, в первую очередь ее интересовал Дик. Ей страшно хотелось узнать, сделал ли Сурама что-нибудь для верного пса, к судьбе которого его хозяин отнесся с таким странным равнодушием. С другой стороны, явное беспокойство, выказанное Сурамой при виде заболевшего Дика, произвело на нее сильное впечатление, и это было самое положительное из всех чувств, когда-либо испытанных ею по отношению к ненавистному ассистенту. Теперь с каждым часом Джорджина все чаще ловила себя на мыслях о Дике, — и наконец, в нервическом возбуждении представив историю с псом как своего рода символическое воплощение всего зла, тяготевшего над усадьбой, она поняла, что не в силах долее выносить мучительную неизвестность.

До той поры она всегда уважала категорическое требование Альфреда не беспокоить его в клинике, но по ходу того рокового дня в ней все сильнее крепла решимость нарушить запрет. В конечном счете она стремительно вышла из дома, пересекла двор и вошла в незапертый вестибюль запретного здания с твердым намерением выяснить участь собаки и причину скрытности брата.

Внутренняя дверь была, по обыкновению, закрыта на замок, и за ней слышались возбужденные голоса. Когда на стук никто не отреагировал, Джорджина загремела дверной ручкой по возможности громче, но голоса продолжали горячо спорить, ни на миг не умолкая. Они принадлежали, разумеется, Сураме и доктору; и пока Джорджина стояла там, пытаясь привлечь к себе внимание, она не могла не уловить общий смысл разговора. По воле судьбы она во второй раз оказалась в роли подслушивающего, и вновь ее самообладание и выдержка подверглись тяжелому испытанию. Между Альфредом и Сурамой явно происходила ссора, принимавшая все более ожесточенный характер, и долетавших до слуха Джорджины речей было достаточно, чтобы возбудить самые дикие страхи и подтвердить самые худшие опасения. Она вздрогнула, когда голос брата резко возвысился и в нем зазвучали исступленные фанатические нотки.

— Ты, черт бы тебя побрал, — ты говоришь мне о поражении и необходимости умерить свои притязания?! Да кто, собственно, заварил всю эту кашу? Разве я имел хоть малейшее представление о ваших проклятых дьяволобогах и предсуществовавшем мире? Разве я когда-нибудь думал о ваших чертовых надзвездных безднах и вашем ползучем хаосе Ньярлатхотепе? Я был нормальным ученым, пропади ты пропадом, пока сдуру не вытащил из катакомб тебя со всеми твоими сатанинскими тайнами Атлантиды. Ты постоянно подстрекал, подзуживал меня, а теперь ставишь палки мне в колеса! Ты шатаешься без дела и призываешь меня не торопиться, хотя вполне мог бы пойти да раздобыть подопытный материал. В отличие от меня, ты прекрасно знаешь, как решаются подобные проблемы — ты наверняка понаторел в таких делах еще до сотворения Земли. Как это похоже на тебя, ты, проклятый ходячий труп, — затеять историю, которую ты не хочешь или не можешь закончить!

Раздался зловещий смешок Сурамы.

— Ты безумен, Кларендон. Вот единственная причина, почему я позволяю тебе бесноваться, хотя мог бы в два счета отправить тебя в преисподнюю. Однако хорошенького понемножку, и уж конечно, ты располагал вполне достаточным для новичка твоего уровня количеством экспериментального материала. Во всяком случае, ты имел все, о чем просил меня! Сейчас же ты просто помешался на этом деле — как тебе пришла в голову подлая, дикая мысль пожертвовать даже любимым псом твоей бедной сестры, хотя ты запросто мог обойтись без него?! Теперь при виде любого живого существа у тебя возникает неодолимое желание воткнуть в него свой золотой шприц. Нет, тебе непременно надо было отправить Дика вслед за мексиканским мальчишкой, вслед за Тсанпо и остальными семерыми, вслед за всеми твоими животными! Хорош ученичок, нечего сказать! Ты мне больше не интересен — ты потерял самообладание. Ты ставил своей целью управлять обстоятельствами, а ныне они управляют тобой. Я намерен порвать с тобой, Кларендон. Я думал, у тебя есть характер, но ты оказался слабаком. Пора мне попытать удачи с кем-нибудь другим. Боюсь, нам придется расстаться.

Пронзительный голос доктора дрожал от страха и ярости:

— Поосторожнее, ты!.. И на твою силу найдется сила… Я не просто так ездил в Китай, и в «Азифе» Альхазреда описаны тайны, которых не знали в Атлантиде! Мы оба впутались в опасное дело, но не воображай, будто ты знаешь все мои возможности. Как насчет Огненной Немезиды? В Йемене я разговаривал со стариком, вернувшимся живым из Багровой Пустыни, — он видел Ирем, Город Столпов, и поклонялся в подземных святилищах Нугу и Йэбу! Йа! Шуб-Ниггурат!

Резкий фальцет Кларендона пресекся, когда ассистент издал низкий смешок.

— Заткнись, болван! Ты думаешь, твои нелепые бредни производят на меня впечатление? Слова и формулы, слова и формулы — что значат они для того, кто постиг смысл, сокрытый за всеми ними? Сейчас мы находимся в материальном мире и подчиняемся законам материи. У тебя есть твоя лихорадка, а у меня — мой револьвер. Ты не получишь подопытного материала и не заразишь меня лихорадкой, покуда я стою перед тобой с оружием в руке!

Больше Джорджина ничего не слышала. Почувствовав приступ дурноты, она шатаясь вышла из вестибюля за спасительным глотком свежего вечернего воздуха. Она поняла, что критический момент наконец наступил и что она должна немедленно обратиться за помощью, если хочет спасти брата, погружающегося в неведомые пучины безумия и страшных тайн. Собрав последние силы, она добрела до дома и неверной поступью прошла в библиотеку, где торопливо нацарапала записку, которую отдала Маргарите с наказом доставить Далтону.

Когда старуха ушла, Джорджине едва хватило сил добраться до кушетки и упасть на нее в полуобморочном состоянии. Там она пролежала, казалось, целую вечность, замечая лишь, как причудливые сумеречные тени выползают из углов огромной мрачной комнаты, и тщетно пытаясь прогнать тысячи смутных ужасных видений, которые проплывали подобием призрачной процессии в ее измученном оцепенелом мозгу. Сумерки сгустились до темноты, но облегчения все не наступало. Потом в холле раздались твердые, быстрые шаги, и Джорджина услышала, как кто-то входит в комнату и возится со спичками. Сердце у нее чуть не остановилось, когда в люстре один за другим стали зажигаться газовые рожки, но в следующий миг она признала в вошедшем брата. Охваченная безумной радостью при виде Альфреда, живого и невредимого, она невольно испустила глубокий, протяжный, прерывистый вздох и впала наконец в блаженное забытье.

Услышав вздох, Кларендон в тревоге повернулся к кушетке и испытал сильнейшее потрясение, увидев там мертвенно-бледную сестру, лежащую в беспамятстве. До глубины души испуганный безжизненным лицом Джорджины, он упал на колени рядом с ней, внезапно осознав, сколь страшным ударом стала бы для него ее смерть. Давно оставивший частную медицинскую практику ради поисков научной истины, он утратил навыки оказания первой помощи и мог лишь выкрикивать ее имя да машинально растирать ей запястья, объятый страхом и горем. Потом он вспомнил о воде и побежал в столовую за графином. Спотыкаясь и натыкаясь на мебель в темноте, населенной неясными зловещими тенями, он нашел что искал не сразу, но наконец схватил сосуд дрожащей рукой и бросился обратно в библиотеку, дабы плеснуть холодную влагу в лицо Джорджине. Способ был грубым, но действенным. Она пошевелилась, еще раз глубоко вздохнула и наконец открыла глаза.

— Ты жива! — вскричал доктор, прижимаясь щекой к ее щеке.

Джорджина по-матерински нежно погладила его по голове, почти радуясь тому, что лишилась чувств: ведь благодаря данному обстоятельству незнакомый Альфред исчез и к ней вернулся возлюбленный брат. Она медленно села и попыталась успокоить его.

— Со мной все в порядке, Ал. Просто дай мне стакан воды. Грешно расходовать ее зря таким вот образом — я не говорю уже о моей испорченной блузке! Ну пристало ли так вести себя всякий раз, когда сестра приляжет вздремнуть? И не надо воображать, будто я собираюсь заболеть, — у меня нет времени на подобную ерунду!

По глазам Альфреда было видно, что спокойная, разумная речь сестры возымела нужное действие. Панический страх мгновенно рассеялся, и на лице у него появилось странное, оценивающее выражение, словно он обдумывал некую великолепную идею, только что пришедшую на ум. Заметив неуловимую тень коварства и холодного расчета, пробежавшую по лицу брата, Джорджина вдруг усомнилась в правильности выбранной ею успокоительной тактики и задрожала от безотчетного испуга еще прежде, чем он заговорил. Интуиция медика подсказывала ей, что момент просветления рассудка миновал и Альфред снова превратился в безудержного фанатика науки. Чудилось что-то нездоровое в молниеносном прищуре глаз, которым он отреагировал на ее случайное упоминание о своем крепком здоровье. Что у него на уме? До какой противоестественной крайности может он дойти в своей экспериментаторской страсти? Почему для него столь важны ее здоровая кровь и прекрасное состояние организма? Однако опасения эти тревожили Джорджину не долее нескольких секунд, и она держалась вполне непринужденно и спокойно, когда твердые пальцы брата пощупали у нее пульс.

— Тебя немного лихорадит, Джорджи, — сказал он четким, нарочито сдержанным голосом, вглядываясь ей в глаза на профессиональный манер.

— Да чепуха, я здорова, — ответила она. — Можно подумать, ты повсюду высматриваешь лихорадочных больных, только бы продемонстрировать на практике свое открытие. Хотя, конечно, было бы очень романтично, если бы ты окончательно доказал эффективность своего препарата, исцелив родную сестру!

Кларендон сильно вздрогнул, с виноватым видом. Неужто она догадалась о его желании? Или он случайно пробормотал вслух что-то лишнее? Он пристально посмотрел на Джорджину и уверился, что она совершенно ничего не подозревает. Она ласково улыбнулась и погладила его по руке. Тогда доктор достал из жилетного кармана продолговатый кожаный футляр, извлек из него маленький золотой шприц и принялся задумчиво вертеть его в руках, то вдавливая поршень в пустой цилиндр, то вытягивая обратно.

— Интересно знать, — начал он тоном одновременно вкрадчивым и напыщенным, — готова ли ты послужить науке, согласившись на… на что-нибудь подобное… в случае необходимости? Достаточно ли ты преданна, чтобы принести себя в жертву медицине, уподобившись дочери Иеффая, когда бы такое требовалось для полного и окончательного завершения моей работы?

Заметив жутковатый недвусмысленный блеск в глазах брата, Джорджина наконец поняла, что самые худшие ее опасения были не напрасны. Теперь ей ничего не оставалось делать, кроме как всячески отвлекать Альфреда от принятого намерения да молиться, чтобы Маргарита застала Джеймса Далтона в клубе.

— У тебя усталый вид, Ал, дорогой, — мягко промолвила она. — Может, тебе стоит принять немного морфия и поспать — ведь ты так нуждаешься в отдыхе!

Он ответил, с хитрой осмотрительностью подбирая слова:

— Да, ты права. Я совсем измотан, да и ты тоже. Нам обоим необходимо хорошенько выспаться. Морфий — как раз то, что нам нужно. Подожди минутку, я пойду наполню шприц, и мы оба уколемся.

По-прежнему вертя в руках пустой шприц, Кларендон бесшумной поступью вышел из комнаты. В бессильном отчаянии Джорджина огляделась по сторонам, напрягая слух в попытке уловить хоть какие-нибудь звуки, дающие надежду на помощь. Ей показалось, будто Маргарита снова возится в подвальной кухне, и она встала с кушетки и позвонила в колокольчик, чтобы выяснить судьбу своего послания. Старая служанка незамедлительно явилась на призыв и доложила, что оставила послание в клубе несколько часов назад. Губернатора Далтона там не было, но клубный служитель обещал вручить ему записку сразу, как только он появится.

Маргарита проковыляла обратно в подвал, а Кларендон все не возвращался. Чем он занимается? Что замышляет? Джорджина слышала, как за ним захлопнулась входная дверь, — значит, сейчас он наверняка находится в клинике. Может, Альфред, при его беспорядочном состоянии ума, забыл о первоначальном своем намерении? Ожидание становилось невыносимым, и Джорджине приходилось крепко стискивать зубы, чтобы не закричать.

Звонок в передние ворота, прозвучавший одновременно в доме и в клинике, разрядил наконец нервное напряжение. Она услышала кошачью поступь Сурамы, вышедшего из клиники и зашагавшего по аллее к воротам, а потом, с почти истерическим вздохом облегчения, различила знакомый твердый голос Далтона, разговаривавшего со зловещим ассистентом. Она поднялась с кушетки и нетвердым шагом двинулась навстречу фигуре, возникшей в дверном проеме. Оба они не промолвили ни слова, пока Джеймс не поцеловал ей руку в учтивой старомодной манере, а затем Джорджина пустилась в сбивчивые объяснения, торопливо рассказывая обо всех последних событиях, о случайно подслушанных разговорах и мельком увиденных сценах, о своих страхах и подозрениях.

Далтон слушал с серьезным и понимающим видом. Первоначальное замешательство постепенно сменилось в нем изумлением, сочувствием и решимостью. Записка, оставленная небрежному служителю, несколько запоздала и застала его в самый разгар оживленной дискуссии о Кларендоне, которая велась в комнате отдыха. Один из членов клуба, доктор Макнейл, принес медицинский журнал со статьей, написанной с расчетом вывести из душевного равновесия любого преданного своему делу ученого, и Далтон как раз попросил разрешения взять сию публикацию для внимательного ознакомления, когда ему наконец вручили записку. Отказавшись от возникшего было намерения доверительно изложить доктору Макнейлу свое мнение об Альфреде, губернатор сразу же потребовал шляпу и трость, а затем, не теряя ни минуты, взял кеб и поехал к Кларендонам.

Ему показалось, что при виде его Сурама встревожился, хотя он и посмеивался на свой обычный манер, направляясь к клинике. Впоследствии Далтон часто вспоминал походку и хихиканье ассистента в тот зловещий вечер, ибо тогда он видел сие таинственное существо в последний раз. Когда Сурама вошел в вестибюль клиники, его низкие гортанные смешки слились с глухими раскатами грома, донесшимися из-за далекого горизонта.

Когда Далтон выслушал Джорджину и узнал, что Альфред вот-вот должен вернуться со шприцем морфия, он почел за лучшее поговорить с доктором наедине. Посоветовав Джорджине удалиться в свою комнату и подождать там развития событий, он принялся расхаживать по сумрачной библиотеке, рассматривая книжные полки и прислушиваясь, не раздастся ли нервная поступь Ктарендона на дорожке, ведущей от клиники. Несмотря на горевшую люстру, в углах просторного помещения сгущались тени, и чем внимательнее Далтон разглядывал книги, тем меньше нравился ему выбор друга. То была не обдуманно подобранная библиотека обычного врача, биолога или просто широко образованного человека. В этой коллекции содержалось слишком много книг на сомнительные псевдонаучные темы — сочинений, посвященных туманным абстрактным умозрениям и запретным средневековым ритуалам или странным экзотическим мистериям, написанных с использованием диковинных алфавитов, одновременно знакомых и незнакомых.

Толстый журнал наблюдений, лежавший на столе, тоже оставлял нездоровое впечатление. Почерк свидетельствовал о невротическом возбуждении, а общий смысл заметок отнюдь не вселял спокойствия в душу. Значительные куски текста были написаны неразборчивыми греческими буквами, и когда Далтон, в попытке перевести записи, вызвал из глубин памяти свои лингвистические познания, он вдруг вздрогнул и пожалел, что недостаточно добросовестно штудировал Ксенофонта и Гомера в университетские годы. Что-то здесь было неладно, совсем неладно — и губернатор опустился в кресло у стола, все внимательнее вчитываясь в писанину доктора на вульгарном греческом. Потом совсем рядом с ним раздался шорох, и он нервно вздрогнул, когда на его плечо решительно легла чья-то ладонь.

— Какова, позвольте поинтересоваться, причина вашего вторжения? Вы могли бы сообщить о своем деле Сураме.

Кларендон с ледяным выражением лица стоял возле кресла, держа в руке маленький золотой шприц. Он казался очень спокойным и совершенно нормальным, и в первый момент Далтон подумал, что Джорджина сильно сгустила краски, описывая состояние брата. Да и может ли человек, изрядно подзабывший греческий, верно судить о содержании беглых записей, сделанных на этом языке? Губернатор решил подойти к разговору крайне осторожно и мысленно поблагодарил счастливый случай, поместивший благовидный предлог в карман его сюртука. Он держался совершенно невозмутимо и уверенно, когда поднялся на ноги и ответил:

— Я не думал, что ты сочтешь нужным посвящать в дело подчиненного, но мне показалось, что тебе следует немедленно прочитать эту статью.

Он извлек из кармана журнал, взятый у доктора Макнейла, и вручил Кларендону.

— Страница пятьсот сорок два — увидишь там заголовок «Черная лихорадка побеждена новой сывороткой». Статья написала доктором Миллером из Филадельфийского университета, и он считает, что опередил тебя с твоим препаратом. Публикация обсуждалась сегодня в клубе, и Макнейл считает приведенную там аргументацию весьма убедительной. Будучи юристом, а не медиком, я не могу судить о подобных предметах, но, во всяком случае, я решил, что тебе не следует упускать возможность ознакомиться со статьей, пока она свежая. Разумеется, если ты занят, я не буду тебя отвлекать…

Кларендон резко прервал губернатора:

— Я собираюсь сделать укол сестре — ей нездоровится, — но потом я посмотрю, что там пишет этот шарлатан. Я знаю Миллера — чертов подхалим и невежда, и я сомневаюсь, что при своих жалких умственных способностях он мог украсть мою методику, воспользовавшись скудными обрывочными сведениями, почерпнутыми здесь.

Внезапно внутренний голос предупредил Далтона, что Джорджина ни в коем случае не должна получить инъекцию предназначенного для нее препарата. Было в нем что-то подозрительное. Судя по ее словам, Альфред потратил непомерно много времени на приготовление раствора — гораздо больше, чем требуется, чтобы развести таблетку морфина. Он решил по возможности дольше задержать доктора и исподволь выяснить его умонастроение.

— Очень жаль, что Джорджине нездоровится. А ты уверен, что инъекция поможет? Или хотя бы никак не повредит ей?

Кларендон судорожно дернулся, и Далтон понял, что попал в самую точку.

— Повредит? — выкрикнул доктор. — Не пори чушь! Ты знаешь, что Джорджина должна быть совершенно здорова — идеально здорова! — чтобы послужить науке, как подобает представительнице семейства Кларендонов. Она, по крайней мере, понимает, сколь высокая это честь — быть моей сестрой. Ни одна жертва, принесенная ради моей работы, не кажется ей чрезмерной. Она жрица истины и научного прогресса, как я — их жрец.

Он прервал свою истерическую тираду и, слегка задыхаясь, уставился на Далтона безумным взором. Внимание его явно переключилось на другой предмет.

— Однако дай-ка я взгляну, что там пишет этот чертов шарлатан, — продолжил доктор. — Если он думает, что может ввести в заблуждение настоящего врача своей псевдомедицинской риторикой, значит, он даже глупее, чем я полагал!

Кларендон нервно пролистал журнал в поисках нужной страницы и начал читать, крепко стиснув шприц в руке. Далтон задался вопросом об истинном положении вещей. Макнейл заверял, что автор публикации является авторитетнейшим медиком и что, какие бы ошибки ни содержались в статье, за ней стоит человек талантливый, эрудированный, абсолютно честный и искренний.

Наблюдая за доктором, Далтон увидел, как побледнело его худое бородатое лицо. Большие глаза засверкали, и длинные тонкие пальцы впились в страницы с такой силой, что те захрустели. На высоком желтоватом лбу, под линией редеющих волос, выступил пот. Спустя минуту Кларендон, задыхаясь, рухнул в кресло, недавно оставленное гостем, и продолжал жадно читать. Потом раздался дикий вопль, подобный крику затравленного зверя, и доктор повалился лицом на стол, сметая выброшенными вперед руками книги и бумаги, когда сознание его угасло, точно пламя свечи, задутое ветром.

Далтон, бросившись на помощь другу, подхватил за плечи худое тело и осторожно откинул на спинку кресла. Увидев на полу рядом с кушеткой графин, он плеснул воды в искаженное лицо и с облегчением увидел, как большие глаза медленно открылись. Теперь они не горели безумным огнем, но смотрели глубоким, печальным и совершенно ясным взором, и Далтон исполнился трепета перед лицом трагедии, постичь глубину которой не надеялся и не осмеливался.

Золотой шприц доктор по-прежнему стискивал в левой руке, и спустя несколько мгновений он с протяжным прерывистым вздохом разжал пальцы и пристально посмотрел на блестящий цилиндрик, перекатывавшийся на ладони. Потом Кларендон медленно заговорил — голосом, исполненным невыразимой печали и бесконечного отчаяния:

— Спасибо, Джимми, со мной все в порядке. Но мне еще многое нужно сделать. Недавно ты спросил меня, не повредит ли Джорджи этот укол морфия. Теперь я могу точно сказать, что ей он не повредит.

Он повернул маленький винтик на шприце и положил палец на поршень, одновременно левой рукой оттянув кожу у себя на шее. Далтон испуганно вскрикнул, когда доктор молниеносным движением правой руки впрыснул содержимое шприца в валик оттянутой кожи.

— Боже мой, Ал, что ты наделал?

Кларендон мягко улыбнулся — улыбкой покойной и смиренной, столь не похожей на сардонические ухмылки последних недель.

— Ты сам все понимаешь, Джимми, если еще не утратил мыслительных способностей, позволивших тебе стать губернатором. Надо полагать, из моих записей ты уразумел достаточно, чтобы признать, что мне ничего больше не остается. Ты неплохо успевал по греческому в университете, и у тебя наверняка не возникло особых трудностей с переводом. Могу сказать лишь одно: все это правда. Джеймс, я не хочу перекладывать свою вину на чужие плечи, но справедливости ради считаю нужным сказать, что в это дело втянул меня Сурама. Я не могу объяснить тебе, кто он такой и что собой представляет, ибо сам толком не знаю, а то, что мне известно, нормальному человеку лучше не знать. Скажу лишь, что я не считаю его человеческим существом в полном смысле слова и не уверен, что он является живым организмом в нашем понимании. Ты думаешь, я несу вздор? Хотелось бы мне, чтобы так оно и было, но весь этот кошмар совершенно реален. Я начинал свой путь с чистыми помыслами и благородной целью. Я хотел избавить мир от лихорадки. Я предпринял попытку и потерпел неудачу — ах, боже мой, если бы только у меня хватило честности признать свое поражение! Не верь моей прежней болтовне о научных достижениях, Джеймс, — я не нашел никакого антитоксина и даже близко не подошел к открытию оного!

Не изображай удивление, дружище! Бывалый политический боец вроде тебя наверняка навидался в жизни подобных разоблачений. Говорю тебе, я даже не приступал к работе над противолихорадочным препаратом. Но мои исследования приводили меня в разные странные края, и там, как на грех, мне довелось наслушаться рассказов еще более странных людей. Джеймс, если ты желаешь добра ближнему, посоветуй ему держаться подальше от древних, потаенных областей Земли. В забытых богом уголках планеты таятся великие опасности — там из поколения в поколения передаются знания, которые не идут на пользу простым смертным. Я слишком много беседовал со старыми жрецами и мистиками и в конце концов возымел надежду достичь темными путями всего, чего не сумел достичь законными.

Не стану объяснять, что именно я имею в виду, ибо, посвятив тебя в подробности, я бы уподобился старым жрецам, погубившим меня. Скажу лишь одно: с тех пор как мне открылось тайное знание, я содрогаюсь при мысли о нашем мире и испытаниях, выпавших на его долю. Наш мир бесконечно стар, Джеймс, и он пережил не одну страницу своей истории еще до зарождения знакомых нам форм органической жизни и связанных с нею геологических эпох. Страшно подумать: целые циклы эволюции, с живыми существами и расами, с вековым опытом, знаниями и болезнями — все это отжило свой срок и исчезло еще прежде, чем первая амеба зашевелилась во глубине тропических морей, как это описывает современная геология.

Я сказал «исчезло», но я не вполне точно выразился. Так оно было бы лучше, но дело обстоит несколько иначе. Кое-где древние традиции сохранились — не могу сказать тебе, каким образом, — и отдельные архаические жизнеформы сумели пробиться сквозь века в потаенных уголках планеты. В землях, ныне погребенных в океанской пучине, существовали богомерзкие культы, отправлявшиеся нечестивыми жрецами. Рассадником заразы была Атлантида, поистине страшная страна. Если небеса будут милосердны к нам, никто никогда не извлечет сей ужас из морских глубин.

Однако одна колония Атлантиды не затонула, и если войти в доверие к какому-нибудь туарегскому жрецу в Африке, он наверняка понарасскажет тебе диких историй о ней — историй, которые перекликаются со слухами, ходящими среди сумасшедших лам и полоумных погонщиков яков на затерянных азиатских плато. Я уже вдоволь наслушался подобных россказней и толков к тому моменту, когда мне поведали по-настоящему важную вещь. Подробностей ты никогда не узнаешь, но речь шла о некоем существе из бесконечно глубокой древности, которое может быть возвращено к жизни — или к видимости жизни — с помощью определенных приемов, о которых сам рассказчик имел смутное представление.

Так вот, Джеймс, несмотря на мое признание насчет лихорадки, ты знаешь, что я неплохой врач. Я усердно изучал медицину и стал разбираться в ней не хуже любого другого ученого — а возможно, и чуть лучше, поскольку в стране Хоггар я сделал нечто такое, чего никогда не удавалось ни одному жрецу. С завязанными глазами меня привели в одно потаенное место, куда никто не имел доступа на протяжении многих поколений, — и я вернулся оттуда с Сурамой.

Спокойно, Джеймс! Я знаю, что ты хочешь сказать. Откуда он знает все, что знает? Почему говорит на английском — да и на любом другом языке, коли на то пошло — без акцента? Почему он поехал со мной? И так далее и тому подобное. Я не могу объяснить тебе все, скажу лишь, что он воспринимает мысли, образы и впечатления не посредством мозга и органов чувств. Он нуждался во мне и моих научных знаниях. Он многое рассказал мне и открыл передо мной новые перспективы. Он научил меня поклоняться древнейшим, изначальным нечестивым божествам и наметил передо мной путь к ужасной цели, о которой я не могу даже туманно намекнуть тебе. Не настаивай, Джеймс, — я молчу во спасение твоего рассудка и рассудка всего человечества!

Сурама обладает безграничными способностями. Он состоит в союзе со звездами и всеми силами Природы. Не думай, будто я брежу, Джеймс, — клянусь, я в своем уме! Я слишком много видел, чтобы сомневаться. Он подарил мне новые наслаждения, являвшиеся формами древнего культа, и величайшим из них стала черная лихорадка.

Господи, Джеймс! Неужели ты до сих пор ничего не понял? Неужели по-прежнему думаешь, что черная лихорадка пришла из Тибета и что я узнал о ней там? Пошевели мозгами, дружище! Взгляни еще раз на статью Миллера! Он открыл универсальный антитоксин, который покончит с лихорадкой через пятьдесят лет, когда другие ученые научатся модифицировать препарат применительно ко всем разновидностям заболевания. Он выбил почву у меня из-под ног — добился успеха в деле, которому я посвятил всю свою жизнь, — подрезал мне крылья, несшие меня по ветру науки! Удивительно ли, что его статья так потрясла меня? Удивительно ли, что повергла в шок, вернувший меня из пучины безумия к давним мечтам юности? Увы, слишком поздно! Слишком поздно! Но еще не поздно, чтобы спасти других!

Полагаю, я немного заговариваюсь сейчас, старина. Действие инъекции, знаешь ли. Я спросил, почему ты не догадался насчет черной лихорадки. Впрочем, как ты мог? Разве Миллер не пишет, что излечил семерых пациентов своей сывороткой? Все дело в диагнозе, Джеймс. Он думает, что это черная лихорадка. А я читаю между строк. Вот здесь, дружище, на странице пятьсот пятьдесят первой, ответ на все вопросы. Перечитай еще раз.

Вот, видишь? Лихорадочные больные с Тихоокеанского побережья никак не отреагировали на сыворотку. Эти случаи заболевания озадачили Миллера, они даже не походили ни на одну известную медицине разновидность лихорадки. Что ж, то мои случаи! Случаи настоящей черной лихорадки! И на свете нет и никогда не будет антитоксина, способного исцелить сей страшный недуг!

Почему я так уверен в этом? Да потому, что черная лихорадка имеет внеземное происхождение! Она пришла из иных миров, Джеймс, и один Сурама знает, откуда именно, поскольку это он принес ее сюда. Он принес, а я распространил! Вот в чем секрет, Джеймс! Вот для чего мне была нужна должность — вот чем я занимался на самом деле: просто распространял лихорадку, вирус которой всегда носил в этом золотом шприце и еще более смертоносном маленьком резервуаре, прикрепленном к кольцу на моем указательном пальце! Наука? Слепец! Я хотел убивать, убивать и убивать! Единственное нажатие пальца — и вирус черной лихорадки вводился в кровь. Я хотел видеть, как живые существа корчатся в диких муках и пронзительно вопят, захлебываясь пеной. Единственное нажатие на поршень — и я мог наблюдать за предсмертной агонией. Я не мог ни жить, ни мыслить без подобных зрелищ. Вот почему я колол всех подряд этой проклятой иглой: животных, преступников, детей, слуг — а следующей стала бы…

Голос Кларендона пресекся, и он разом обмяк в своем кресле.

— Такой… такой вот… жизнью я жил, Джеймс. И все по милости Сурамы — он учил, поощрял и всячески подстрекал меня, покуда я не вошел во вкус настолько, что уже не мог остановиться. Тогда… тогда это стало слишком даже для него. Он пытался сдержать меня. Только вообрази — он пытается сдержать человека, занимающегося подобными делами! Но теперь я получил свой последний подопытный экземпляр. Это мой последний опыт. А экземпляр хороший, Джеймс, — я здоров… дьявольски здоров. Какая злая ирония судьбы, однако: безумие миновало, а значит, наблюдать за агонией будет совершенно неинтересно! Не может быть… не может…

Сильнейший лихорадочный озноб сотряс тело доктора, и оцепеневший от ужаса Далтон при этом с грустью отметил, что не испытывает никакого сострадания. Он не знал, сколько чистого бреда, а сколько кошмарной правды содержится в рассказе Альфреда, но в любом случае понимал, что этот человек скорее жертва, нежели преступник. А прежде всего он — друг юности и брат Джорджины. Картины прошлого калейдоскопически проносились перед ним. Маленький Альф… двор элитной школы «Филипс-Эксетер»… спортивная площадка в Колумбийском университете… драка с Томом Кортлэндом, когда он спас Альфа от крепкой взбучки…

Далтон помог Кларендону дойти до кушетки и мягко спросил, чем он может помочь. Ничем. Теперь Альфред мог говорить только шепотом, но он попросил прощения за все нанесенные оскорбления и препоручил свою сестру заботам друга.

— Ты… ты сделаешь ее… счастливой, — задыхаясь, проговорил он. — Она заслуживает счастья. Мученица, жертвовавшая собой ради… мифа! Возмести ей упущенное, Джеймс. И пусть она… не узнает… больше… чем необходимо!..

Последние слова прозвучали невнятно, а потом голос доктора пресекся, и он впал в состояние ступора. Далтон позвонил в колокольчик, но Маргарита уже легла спать, поэтому он сам поднялся наверх за Джорджиной. Она твердо держалась на ногах, но была бледна. Пронзительный вопль Альфреда крайне тяжело подействовал на нее, но она полагалась на Джеймса. Положилась она на него и тогда, когда он показал ей бесчувственное тело на кушетке и попросил вернуться обратно в свою комнату и попытаться уснуть, какие бы звуки ни доносились до нее. Далтон не хотел, чтобы она присутствовала при страшном зрелище неминуемых агонических мук, но велел ей поцеловать брата на прощанье, покуда он лежит тихо и мирно, похожий на болезненного хрупкого мальчика, которым был когда-то. Таким Джорджина и оставила его — странного, помешанного, посвященного в тайны звезд гения, которого она так долго окружала материнской заботой, — и унесла с собой образ, в высшей степени благостный.

Далтон же унесет с собой в могилу много тяжелейшее воспоминание. Его опасения насчет предсмертной агонии подтвердились, и на протяжении всей ночи он напрягал свои недюжинные физические силы, дабы удерживать на месте безумного страдальца, бившегося в жестоких конвульсиях. Ужасных речей, что срывались с тех распухших, почерневших губ, он никогда никому не повторит. После той ночи он стал другим человеком, и он точно знает: никто на свете, услышав подобные вещи, не может остаться прежним. Посему, ради блага всего человечества, губернатор хранит молчание и благодарит Бога за то, что в силу своей неосведомленности в ряде предметов он не понял смысла многих откровений умирающего.

Ближе к утру Кларендон неожиданно пришел в сознание и заговорил твердым голосом:

— Джеймс, я не сказал тебе, как нужно поступить со всем моим наследием. Вымарай все записи за греческом и отошли журнал наблюдений доктору Миллеру. А также все прочие мои заметки, хранящиеся в папках. Сегодня он один из крупнейших специалистов — это доказывает его статья. Твой друг в клубе был прав. Но все, что находится в клинике, надлежит уничтожить. Все без исключения, живое или мертвое. Все моровые язвы ада заключены в пузырьках, стоящих там на полках. Сожги их, сожги все до единого. Если хоть один пузырек уцелеет, Сурама распространит черную смерть по миру. А самое главное — сожги Сураму! Это… существо не должно дышать благотворным воздухом небес. Теперь ты знаешь… я объяснил тебе, почему такому монстру нельзя оставаться на земле. Это не будет убийством — Сурама не человек, — и если ты не утратил прежней своей богобоязненности, мне не придется тебя уговаривать. Вспомни древние строки: «Ворожеи не оставляй в живых», или что-то в таком роде. Сожги его, Джеймс! Не допусти, чтобы он снова мерзко хихикал при виде мук бренной плоти! Повторяю: сожги его! Огненная Немезида — вот единственная сила, способная одолеть Сураму, Джеймс, если только ты не застанешь его спящим и не вонзишь кол ему в сердце… Убей его, уничтожь, очисти благонравный мир от первородного порока — порока, пробужденного мною от векового сна…

Доктор приподнялся на локте и последние слова прокричал пронзительным голосом. Усилие, однако, оказалось чрезмерным, и он внезапно впал в глубокое, спокойное забытье. Далтон, который не боялся лихорадки, зная о незаразности ужасного вируса, поудобнее уложил Альфреда на кушетке и накрыл худое тело тонким шерстяным пледом. В конце концов, может, все эти ужасные речи — суть горячечный бред и фантазии помраченного рассудка? Может, старине Макнейлу все-таки удастся вылечить Кларендона? Отчаянно борясь со сном, губернатор скорым шагом расхаживал взад-вперед по комнате, но чрезмерная усталость все же взяла свое. На минутку присев отдохнуть в кресло у стола, он потерял контроль над собой и вскоре уже крепко спал, вопреки своим лучшим намерениям.

Далтон вздрогнул и проснулся, когда в глаза ударил резкий свет. В первый момент он решил, что взошло солнце. Но, потерев тяжелые веки, губернатор увидел, что то пылает дощатая клиника во дворе, обратившись в ревущий, гудящий костер невиданных размеров, вздымающий огненные языки к самым небесам. Воистину то была «Огненная Немезида», о которой говорил Кларендон, и Далтон понял, что дело здесь не обошлось без неких странных горючих веществ, ибо обычные сосна или красное дерево не дали бы столь яростного пламени. Он в тревоге взглянул на кушетку и обнаружил, что Альфреда там нет. Вскочив с кресла, он побежал позвать Джорджину, но встретился с ней в холле — она тоже проснулась от ослепительного света грандиозного костра.

— Клиника горит! — выкрикнула она. — Как там Ал?

— Он исчез — исчез, пока я спал! — ответил Далтон, поспешно протягивая руку, чтобы поддержать пошатнувшуюся женщину.

Провожая Джорджину наверх к спальне, он пообещал немедленно отправиться на поиски Альфреда, но она медленно покачала головой, глядя на причудливые отсветы пожара, падавшие через окно на лестничную площадку.

— Должно быть, он уже мертв, Джеймс. Он не смог бы жить и сохранять здравый рассудок, зная о страшных деяниях своих рук. Я слышала, как он ссорился с Сурамой, и знаю, что здесь творились ужасные вещи. Ал — мой брат, но… так оно лучше.

Голос ее упал до шепота.

Внезапно через открытое окно донеслось мерзкое утробное хихиканье, и взвивавшиеся к небу языки пламени приняли новые очертания, постепенно обратившись в подобия неких безымянных исполинских чудовищ из кошмарных снов. Джеймс и Джорджина нерешительно остановились на лестничной площадке и выглянули в окно, затаив дыхание. В следующий миг грянул оглушительный раскат грома, и разветвленная молния ударила с ужасной точностью в самую середину пылающей руины. Хихиканье прекратилось, и раздался дикий завывающий вопль, словно тысячи вампиров и оборотней истошно закричали в невыносимых муках. Когда долгое многократное эхо стихло, языки пламени медленно обрели обычные очертания.

Джеймс и Джорджина не двинулись с места, но дождались, когда столб огня опал и померк. Они были рады, что пожарная команда сонного полудеревенского района не выехала вовремя и что высокая стена скрыла происходящее от любопытных взоров. Простому обывателю не следовало знать эту историю — слишком много вселенских тайн крылось в ней.

В бледном свете зари Джеймс тихо сказал Джорджине, которая горько плакала, припав головой к его груди:

— Любимая, я думаю, Альфред искупил свою вину. Видимо, он устроил пожар, пока я спал. Он сказал, что клинику непременно надо сжечь вместе со всем содержимым, включая Сураму. Это был единственный способ спасти мир от неведомых ужасов, которых он напустил на него. Твой брат сделал как лучше. Он был великим человеком, Джорджи. Давай не будем забывать об этом. Мы должны гордиться Альфредом, ибо изначально он ставил своей целью помочь человечеству и даже в своих грехах оставался титанической личностью. Когда-нибудь я расскажу тебе больше. То, что он сделал — добро это или зло, — до него не делал никто на свете. Он первый и последний, кто проник за покровы неких тайн, превзойдя в этом даже Аполлония Тианского.[20] Но мы должны хранить молчание. Пусть он останется в нашей памяти маленьким Альфом, милым нашему сердцу, — мальчиком, желавшим изучить медицину и победить лихорадку.

После полудня нерасторопные пожарные обыскали руины и нашли два скелета с жалкими остатками обгорелой плоти на костях — только два, ибо тела всех прочих живых существ уже покоились в ямах с негашеной известью. Один скелет принадлежал человеку, а насчет второго до сих пор спорят биологи Западного побережья. Во многом похожий на скелет древнего примата или ископаемого ящера, он вызывал тревожные предположения о ветвях эволюции, неизвестных современной палеонтологии. Обугленный череп, как ни странно, ничем не отличался от человеческого и наводил на мысль о Сураме, но остальные кости поставили ученых в тупик. Только в очень ловко скроенной одежде такое тело могло бы походить на человеческое.

Но первый скелет явно принадлежал Кларендону. Никто в этом не сомневался, и мир по-прежнему скорбит о безвременной смерти величайшего врача своей эпохи — бактериолога, чья универсальная противолихорадочная сыворотка намного превзошла бы по эффективности родственный антитоксин доктора Миллера, когда бы он получил возможность довести препарат до совершенства. Своими последующими успехами Миллер в значительной степени обязан записям, завещанным ему злополучной жертвой пожара. От былых соперничества и ненависти почти не осталось следа, и даже доктор Уилфред Джонс ныне похваляется своим знакомством с покойным светилом науки.

Джеймс Далтон и его жена Джорджина всегда хранили молчание, которое вполне можно объяснить скромностью и семейным горем. Они опубликовали несколько заметок в память великого человека, но никогда не подтверждали и не опровергали ни общепринятого мнения, ни редких намеков на некие необыкновенные обстоятельства, делавшихся отдельными проницательными особами. Факты просачивались наружу очень незаметно и медленно. Вероятно, Далтон рассказал что-то лишнее доктору Макнейлу, а у этой доброй души не было секретов от сына.

Далтоны живут в целом очень счастливо, ибо все ужасы остались далеко позади, а глубокая взаимная любовь позволила им сохранить свежесть мировосприятия. Но некоторые вещи странным образом выводят обоих из душевного равновесия — несущественные мелочи, ничего не значащие для любого другого. Они на дух не выносят людей слишком худых или с очень низким голосом, и Джорджина бледнеет всякий раз, когда слышит чей-нибудь гортанный смешок. Сенатор Далтон испытывает страх перед оккультизмом, дальними путешествиями, подкожными инъекциями и знаками незнакомых алфавитов (в каковом перечне трудно найти общий знаменатель), и многие по-прежнему обвиняют его в том, что он безжалостно уничтожил значительную часть библиотеки доктора, не пожалев усилий на просмотр и отсортировку многочисленных томов.

Хотя Макнейл, похоже, понял Далтона. Человек прямой и бесхитростный, он прочитал благодарственную молитву, когда последняя из странных книг Альфреда Кларендона обратилась в пепел. И всякий, кому довелось бы заглянуть понимающим взором в любую из упомянутых книг, присоединился бы к каждому слову сей молитвы.

Говард Филлипс Лавкрафт, Адольф де Кастро Электрический палач[21] (перевод М. Куренной)

Для человека, которому никогда не грозила смертная казнь, я испытываю довольно странный ужас перед электрическим стулом. Любые упоминания о нем пугают меня, пожалуй, сильнее, чем многих людей, когда-либо реально рисковавших получить смертный приговор по решению суда. Дело в том, что электрический стул ассоциируется у меня с одним происшествием сорокалетней давности — весьма диковинным происшествием, приведшим меня к самому краю черной бездны неведомого.

В 1889 году я занимал должность ревизора и следователя в сан-францисской горнодобывающей компании «Тласкала», которая разрабатывала несколько небольших серебряных и медных месторождений в горах Сан-Матео в Мексике. На руднике № 3, где помощником управляющего служил угрюмый скользкий тип по имени Артур Фелдон, возникли серьезные проблемы: 6 августа в головную контору фирмы пришла телеграмма с сообщением, что Фелдон скрылся в неизвестном направлении, прихватив с собой все бухгалтерские книги, ценные бумаги, прочие служебные документы и оставив канцелярские и финансовые дела в полном беспорядке.

Это событие стало тяжелым ударом для компании, и ближе к вечеру президент Маккомб вызвал меня в свой кабинет и поручил мне вернуть бумаги любой ценой. Задача, он знал, осложнялась двумя обстоятельствами. Во-первых, я никогда не видел Фелдона и мог судить о его внешности лишь по нескольким весьма нечетким фотографиям. Во-вторых, на следующей неделе в четверг — всего через девять дней — должна была состояться моя свадьба, и потому я, разумеется, не горел желанием спешно отправляться в Мексику на розыски преступника, которые могли затянуться на неопределенное время. Однако необходимость в срочных действиях была столь велика, что Маккомб посчитал себя вправе просить меня об этом, а я, со своей стороны, решил, что ради будущей карьеры в компании имеет смысл согласиться без всяких возражений.

Я должен был выехать в тот же вечер, в личном вагоне президента, а в Мехико пересесть на поезд узкоколейки, идущий до приисков. По моем прибытии Джексон, управляющий рудника № 3, сообщит мне все подробности и предоставит все возможные зацепки, а затем уже начнутся серьезные поиски — в горах, на побережье или в глухих закоулках Мехико, в зависимости от обстоятельств. Я отправлялся в путь с мрачной решимостью справиться с делом — причем самым успешным образом — по возможности быстрее и умерял свое недовольство, рисуя в воображении картины скорого возвращения с документами и преступником, а равно своей свадьбы, которая обернется подобием триумфальной церемонии.

Уведомив своих родных, невесту и самых близких друзей и наспех собравшись в дорогу, я встретился с президентом Маккомбом в восемь часов вечера на станции Сазерн-Пасифик, получил от него письменные инструкции с чековой книжкой и отбыл в его личном вагоне, прицепленном к трансконтинентальному экспрессу восточного направления, отходившему в 8.15. Путешествие не предвещало ничего необычного; хорошо выспавшись ночью, я наслаждался комфортом частного вагона, столь заботливо мне выделенного, на досуге внимательно читая инструкции и продумывая планы поимки Фелдона и возвращения документов. Я неплохо знал штат Тласкала — вероятно, гораздо лучше, чем сбежавший помощник управляющего, — а потому имел известное преимущество над ним, если только он еще не успел воспользоваться железной дорогой.

Согласно предоставленным мне сведениям, Фелдон уже давно вызывал беспокойство у управляющего Джексона своей скрытностью и, в частности, странным обыкновением проводить все свободное время в лаборатории компании. Существовали серьезные подозрения, что он вместе со штейгером-мексиканцем и несколькими местными рабочими замешан в хищениях руды. Но хотя заподозренных в кражах мексиканцев уволили, применить решительные меры к изворотливому начальнику оказалось невозможным за недостатком улик. Несмотря на свою подмоченную репутацию, он ходил с видом скорее вызывающим, нежели виноватым, явно нарывался на конфликт и держался так, словно это компания обманывает его, а не он — компанию. Похоже, неприкрытая слежка сослуживцев, писал Джексон, с течением времени все сильнее раздражала Фелдона, и вот теперь он сбежал со всеми важными конторскими документами. Никаких предположений насчет нынешнего его местонахождения не напрашивалось, хотя последняя телеграмма Джексона наводила на мысль о пустынных склонах Сьерра-де-Малинче — овеянного легендами высокого пика, похожего очертаниями на одетого в саван мертвеца, — ибо, по слухам, его сообщники мексиканцы были родом из тех мест.

В Эль-Пасо, куда мы прибыли в два часа следующей ночи, мой вагон отцепили от трансконтинентального экспресса и прицепили к локомотиву, специально заказанному по телеграфу, чтобы доставить меня в Мехико. Я продремал до рассвета и весь следующий день со все возрастающей скукой созерцал однообразные пейзажи пустыни Чихуахуа. Поначалу машинисты обещались прибыть к месту назначения в пятницу в полдень, но вскоре стало ясно, что из-за бесконечных задержек в пути мы теряем драгоценные часы. Мы часто стояли в «карманах» одноколейки, пропуская встречные поезда, а из-за регулярных перегревов буксы и иных технических проблем отставание от графика неуклонно увеличивалось.

В Торреон мы прибыли с опозданием на шесть часов, и только к восьми вечера пятницы — когда мы отставали от графика уже на двенадцать часов, самое малое, — машинисты согласились прибавить скорость в попытке наверстать время. Нервы у меня были на пределе, но я мог лишь в отчаянии расхаживать взад-вперед по вагону. В конце концов я понял, что ускорение хода далось дорогой ценой: через полчаса появились признаки перегрева буксы моего собственного вагона, а посему, после сводящей с ума задержки, машинисты решили доползти черепашьим шагом до ближайшей станции с ремонтными депо — фабричного городка Кверетаро — и там перебрать все подшипники. Это стало последней каплей, и я чуть не затопал ногами, как капризный ребенок. Иногда я ловил себя на том, что нетерпеливо дергаю за ручки кресла, словно подгоняя поезд.

Мы добрались до Кверетаро только к десяти вечера, и я в крайнем раздражении проторчал целый час на платформе, пока дюжина местных механиков пыталась подремонтировать мой вагон на боковом пути. Наконец они сообщили, что работа им не по плечу, поскольку в передней колесной паре необходимо заменить несколько деталей, которых нигде ближе Мехико не достать. Казалось, все складывалось против меня, и я заскрипел зубами при мысли, что Фелдон уходит все дальше и дальше — двигаясь, вероятно, к спасительному Веракрусу с его огромным пассажирским портом или к Мехико с его железными дорогами самых разных направлений, — тогда как я из-за бесконечных задержек в пути лишен свободы действий и совершенно беспомощен. Разумеется, Джексон известил полицию во всех окрестных городах, но я с горечью понимал, что особо рассчитывать на нее не приходится.

Вскоре я выяснил, что в данной ситуации для меня лучше всего сесть на обычный ночной экспресс до Мехико, который идет из Агуаскалиентеса и делает пятиминутную остановку в Кверетаро. Он придет сюда в час ночи (если не отстанет от графика) и прибудет в Мехико в пять утра. Покупая билет, я узнал, что поезд состоит не из длинных американских вагонов с рядами двухместных сидений, а из европейских купейных. Они широко использовались на заре развития железнодорожного транспорта в Мексике, поскольку тогда здесь были сосредоточены интересы европейской строительной промышленности, и в 1889 году по Мексиканской центральной железной дороге все еще ходило довольно много таких составов. Обычно я предпочитаю американские вагоны, ибо страшно не люблю, когда напротив меня кто-нибудь сидит, но на сей раз я обрадовался, что вагоны иностранные. В ночное время купе вполне могло оказаться пустым, а я в своем усталом, болезненно раздраженном состоянии остро нуждался в одиночестве — и в удобном диванчике с мягкими подлокотниками и подголовной подушкой. Я купил билет первого класса, забрал свой саквояж из стоявшего на боковом пути частного вагона, телеграфировал о случившемся президенту Маккомбу и Джексону, а затем расположился в здании станции, чтобы дождаться ночного экспресса настолько спокойно, насколько мне позволяли взвинченные нервы.

Как ни странно, поезд опоздал всего на полчаса, но все равно одинокое бдение на станции стало жестоким испытанием моего терпения. Кондуктор, проводивший меня в купе, сказал, что они рассчитывают наверстать отставание от графика и прибыть в столицу вовремя. Я удобно разместился на сиденье лицом по ходу движения и настроился на спокойное путешествие в течение следующих трех с половиной часов. Тусклый свет масляной лампы над головой действовал на меня умиротворяюще, и я понадеялся, что мне удастся урвать несколько часов сна, несмотря на тревогу и нервное напряжение. Когда поезд тронулся, я не обнаружил в купе других пассажиров и премного этому обрадовался. Я обратился мыслями к предстоящим поискам и вскоре задремал, мерно покачивая головой в такт учащавшемуся перестуку колес.

Потом я вдруг осознал, что все-таки я в купе не один. В углу наискосок от меня, ссутулившись и низко опустив голову, сидел неопрятно одетый мужчина внушительной комплекции, которого прежде я не заметил по причине слабого освещения. Рядом с ним на сиденье стоял огромный саквояж, потрепанный и раздутый, и даже во сне пассажир крепко придерживал его несоразмерно тонкой рукой. Когда на каком-то повороте или переезде паровоз пронзительно свистнул, мужчина нервно вздрогнул и наполовину пробудился, вскинув голову и явив моему взору привлекательное бородатое лицо явно англосаксонского типа, с темными блестящими глазами. При виде меня он проснулся окончательно, и я подивился враждебному огню, полыхнувшему в его взгляде. Несомненно, подумал я, он надеялся всю дорогу просидеть в одиночестве и теперь раздражен моим присутствием — ведь и я сам испытал разочарование, обнаружив попутчика в полуосвещенном купе. Однако лучше всего для нас обоих было смириться с ситуацией, и я принялся извиняться за свое вторжение. Похоже, он тоже был американцем, и мы оба почувствовали бы себя более непринужденно, коротко обменявшись любезностями и потом оставив друг друга в покое до конца путешествия.

К моему удивлению, незнакомец не промолвил ни слова в ответ на мои извинения. Он продолжал смотреть на меня яростно и как будто оценивающе, а от сигары, в легком замешательстве предложенной мной, отказался нервным жестом свободной руки. Другой рукой он по-прежнему стискивал ручку своего огромного потрепанного саквояжа, и весь его облик дышал смутной враждебностью. Спустя несколько мгновений он резко отвернул лицо к окну, хотя снаружи царила непроглядная тьма. Но он, странное дело, смотрел таким напряженным взглядом, словно действительно видел там что-то. Я решил оставить попутчика в покое и более ничем не докучать ему, а потому откинулся на спинку сиденья, надвинул пониже свою мягкую шляпу и закрыл глаза в попытке урвать часок-другой сна, как и рассчитывал изначально.

Я еще не успел толком заснуть, когда глаза мои вдруг открылись, словно под воздействием некой внешней силы. Решительно сомкнув веки, я снова попытался погрузиться в дрему, но безуспешно. Что-то — непонятно что — мешало заснуть, а потому я поднял голову и окинул взглядом полутемное купе, проверяя, все ли в порядке. Я не обнаружил ничего особенного, но заметил, что незнакомец в противоположном углу смотрит на меня очень пристально — пристально, но без малейшего намека на добродушие или дружелюбие, которые свидетельствовали бы о перемене прежнего сердитого настроения к лучшему. На сей раз я не предпринял попытки завязать беседу, но вновь откинулся на спинку сиденья и наполовину прикрыл глаза, якобы опять задремав, но в действительности продолжая с любопытством наблюдать за своим соседом из-под опущенных полей шляпы.

Поезд с грохотом мчался сквозь ночь, и я увидел, как постепенно, почти незаметно меняется выражение лица моего попутчика. Убедившись, видимо, что я сплю, он дал выход странной смеси эмоций, характер которых отнюдь не привнес покоя в мою душу. Ненависть, страх, торжество и фанатизм читались в жесткой складке рта и прищуре глаз, а в пристальном взгляде проступили по-настоящему встревожившие меня кровожадность и жестокость. Внезапно я понял, что этот человек сумасшедший, причем опасный.

Не стану притворяться, будто я не испугался до смерти, осознав положение вещей. Меня прошиб холодный пот, и мне стоило больших трудов сохранить расслабленную позу, свойственную спящим. Как раз в то время жизнь казалась мне особо притягательной, и мысль о возможной схватке с маньяком-убийцей — скорее всего, вооруженным и, без сомнения, невероятно сильным — привела меня в смятение и ужас. Он имел огромное преимущество надо мной, поскольку был настоящим великаном и явно находился в превосходной форме, между тем как я вообще не отличался особой физической силой, а тогда, вдобавок ко всему, был до крайности изнурен тревогой, недосыпом и нервным перенапряжением. То был, безусловно, один из самых неприятных моментов моей жизни, и я ощутил близость страшной смерти, когда распознал ярость безумия в глазах незнакомца. Картины прошлого замелькали перед моим умственным взором — говорят, так перед утопающим в последнюю секунду проносится вся его жизнь.

Разумеется, в кармане моего сюртука лежал револьвер, но любая попытка достать его мгновенно привлечет внимание моего попутчика. Если я все же успею это сделать, еще неизвестно, как револьвер подействует на маньяка. Даже если я выстрелю в него пару раз, возможно, у него достанет сил, чтобы отнять у меня оружие и разделаться со мной по-свойски. А если он сам вооружен, то может застрелить или зарезать меня, и не пытаясь разоружить. Нормального человека легко испугать, направив на него пистолет, но безумец в полном своем безразличии к последствиям зачастую демонстрирует поистине сверхчеловеческую силу и представляет смертельную угрозу. Даже тогда, в дофрейдовскую эпоху, я хорошо понимал, сколь опасен человек, у которого ослаблена деятельность центров самоконтроля. Горящие глаза и нервно дергающееся лицо незнакомца не позволяли мне ни на минуту усомниться в том, что он действительно намерен совершить какое-то кровавое деяние.

Он вдруг задышал часто и прерывисто, и я увидел, как грудь у него ходит ходуном от нарастающего возбуждения. Критический момент близился, и я лихорадочно пытался сообразить, как лучше поступить. По-прежнему притворяясь спящим, я начал постепенно, очень медленно пододвигать правую руку к карману с револьвером, внимательно следя за безумцем, не заметит ли он это движение. К несчастью, он заметил — за сотую долю секунды до того, как реакция на происходящее отразилась на его лице. С неожиданными для человека столь могучей комплекции проворством и ловкостью он прыгнул вперед, прежде чем я успел понять, в чем дело, и навис надо мной, точно сказочный великан-людоед, одной сильной рукой придавив меня к спинке сиденья, а другой помешав мне достать оружие. Он вытащил револьвер из моего кармана и переложил в свой, а потом пренебрежительно отпустил меня, прекрасно понимая, что благодаря своим физическим данным имеет полную власть надо мной. Потом мужчина выпрямился во весь рост, едва не задев макушкой потолок, и уставился на меня яростным взглядом, который, впрочем, уже через несколько мгновений приобрел жалостливо-презрительное и одновременно оценивающее выражение.

Я не шевелился, и незнакомец вновь уселся напротив меня. Жутковато улыбаясь, он открыл свой огромный, раздутый саквояж и извлек оттуда диковинного вида предмет — немалых размеров округлую клетку из полужесткой проволоки, сплетенную наподобие маски бейсбольного вратаря, но по форме больше напоминающую водолазный шлем. К верхушке сей проволочной конструкции был присоединен шнур, другой конец которого оставался в саквояже. Мужчина бережно поставил диковинную клетку себе на колени и нежно погладил, а потом опять взглянул на меня и почти по-кошачьи облизнул губы. Затем он, впервые за все время, заговорил — сочным низким голосом с мягкими изысканными интонациями, совершенно не вязавшимися с его дурно скроенным вельветовым костюмом и неряшливым видом.

— Вам очень повезло, сэр. Вы станете первым. Вы войдете в историю как первый человек, доказавший эффективность уникального изобретения. Огромные социальные последствия… свет моего гения воссияет. Я излучаю свет постоянно, но никто этого не знает. Теперь узнаете вы, наделенный разумом подопытный кролик. Кошки и ослы — да, даже в случае с ослами оно срабатывало…

Незнакомец умолк, его бородатое лицо судорожно задергалось, и почти одновременно он энергично замотал головой. Казалось, будто таким образом он разогнал некое туманное скопление перед глазами, ибо секунду спустя лицо его прояснилось и самые явные признаки безумия скрылись за спокойно-учтивым выражением, в котором лишь слабо сквозило коварство. Я тотчас заметил перемену и поспешно заговорил, пытаясь выяснить, нельзя ли направить мысли своего визави в более безопасное русло:

— Насколько я могу судить, ваш прибор поистине замечателен. Не будете ли вы любезны рассказать, как вам удалось его изобрести?

Мужчина кивнул.

— Простое логическое рассуждение, дорогой сэр. Я учитывал потребности современной эпохи и действовал сообразно с ними. Другие могли бы сделать то же самое, обладай они умом столь же могучим, то есть способным на длительную концентрацию. У меня была убежденность, сила воли — вот и все. Я понял, как никто другой, насколько необходимо очистить землю от людей до возвращения Кетцалькоатля, и понял, что это надо сделать изящно. Любого рода кровавые бойни мне отвратительны, а метод повешения по-варварски груб. Как вам известно, в прошлом году Законодательное собрание Нью-Йорка проголосовало за введение казни электрическим током для осужденных — но все аппараты, которые они рассматривают, столь же примитивны, как «Ракета»[22] Стефенсона или первый электродвигатель Девенпорта.[23] Мой способ гораздо лучше, о чем я и сказал им, но они проигнорировали меня. Боже, вот дураки-то! Как будто я не знаю всего, что только можно знать о людях, смерти и электричестве, — я, ученый, мужчина и юноша… технолог и инженер — солдат удачи…

Он откинулся назад и сузил глаза.

— Двадцать с лишним лет назад я служил в армии Максимилиана.[24] Мне собирались даровать дворянский титул, но тут эти чертовы латиносы убили его, и мне пришлось уехать домой. Позднее я вернулся туда — я постоянно езжу туда-сюда, туда-сюда. А живу я в Рочестере, штат Нью-Йорк…

Глаза у него вдруг стали очень хитрыми, и он подался вперед, легко коснувшись моего колена на удивление изящной рукой.

— Я вернулся, говорю вам, и зашел гораздо дальше, чем любой из них. Я ненавижу латиносов, но люблю мексиканцев. По-вашему, парадокс? Послушайте, молодой человек, вы же не считаете Мексику испанской страной, правда? Господи, если бы вы только знали племена, известные мне! В горах… далеко в горах… Анауак…[25] Теночтитлан…[26] Древнейшие боги…

Он перешел на напевный и довольно мелодичный речитатив с подвыванием:

— Йа! Уицилопочтли!..[27] Науатлакатль![28] Семь, семь, семь… Шочимилька, чальча, тепанеки, акольхуа, тлауика, тлашкальтеки,[29] ацтеки!.. Йа! Йа! Я был в Семи Пещерах Чикомоцтока,[30] но никто никогда этого не узнает! Я говорю вам потому лишь, что вы уже никому ничего не расскажете…

Он понизил голос и продолжил обычным тоном:

— Вы бы премного удивились, узнав, о чем толкуют в горах. Уицилопочтли возвращается… в этом уже нет никаких сомнений. Любой пеон к югу от Мехико скажет вам это. Но я не собирался ничего предпринимать в этой связи. Я возвращался домой, снова и снова, и уже приготовился осчастливить общество своим электрическим палачом, когда чертовы законодатели в Олбани проголосовали за другой способ. Смеху подобно, сэр, просто смеху подобно! Дедушкино кресло… посиделки у камина… Готорн…[31]

Мужчина захихикал, видом своим являя отвратительную пародию на добродушие.

— Знаете, сэр, мне хотелось бы стать первым, кто сядет в их поганое кресло и даст пропустить через свое тело слабенький ток от дрянного аккумулятора! Да от него даже лягушка не дрыгнет лапкой! А они собираются казнить на нем убийц… вот заслуженная награда… за все! Но потом, молодой человек, я понял, сколь бесполезно, сколь бессмысленно и нелогично уничтожать одних только осужденных. Все люди — убийцы… они убивают идеи, крадут изобретения… украли мое, благодаря непрестанной слежке, слежке, слежке…

Он задохнулся и умолк, а я заговорил успокоительным тоном:

— Уверен, ваше изобретение гораздо лучше, и наверняка именно оно и будет использоваться в конечном счете.

Очевидно, я проявил недостаточно такта, ибо в голосе незнакомца вновь послышалось раздражение.

— Ах, вы уверены? Стандартная вежливая формула! Да на самом деле вам плевать! Но скоро вы узнаете! Черт побери, да ведь все хорошее, что есть в дурацком электрическом стуле, украдено у меня! Дух Нецауальпилли[32] сказал мне это на священной горе. Они следили за мной, следили, следили…

Он снова задохнулся, а потом нервно затряс головой и судорожно загримасничал. Казалось, это на время успокаивало его.

— Мое изобретение надобно испытать. Вот оно — перед вами. Проволочный шлем, или наголовная сетка, весьма эластичен и легко надевается. Шейный ремешок затягивается, но не душит. Электроды касаются лба и черепа в области основания мозжечка — этого вполне достаточно. Выведите из строя голову — и какие другие органы смогут функционировать? Эти болваны в Олбани со своим резным дубовым креслом считают, что человека нужно прошибать током с головы до пят. Идиоты! Или они не знают, что стрелять в грудь нет необходимости, коли мозги уже выбиты? Я видел смерть солдат на поле боя — мне лучше знать. И потом эта дурацкая мощная электроцепь, генераторы и все такое прочее. Почему они не пожелали посмотреть, чего я достиг с помощью одного лишь аккумулятора? Никто меня не выслушал… никто не знает… я один владею секретом — вот почему я, Кетцалькоатль[33] и Уицилопочтли будем одни править миром. Я и они — коли я им позволю, разумеется… Но мне нужны подопытные экземпляры… экземпляры… И знаете, кого я выбрал первым?

Я попробовал перевести беседу в шутливое русло, мгновенно взяв дружески-серьезный тон, призванный подействовать успокаивающе:

— Среди политиков Сан-Франциско, откуда я родом, найдется немало отличных экземпляров! Они остро нуждаются в вашем лечении, и я бы с удовольствием посодействовал внедрению вашего метода. Но если серьезно, мне думается, я и вправду могу помочь вам. Я имею некоторое влияние в Сакраменто, и, коли вы вернетесь со мной в Штаты, когда я закончу свои дела в Мексике, я позабочусь о том, чтобы вас выслушали.

Незнакомец ответил спокойно и любезно:

— Нет, я не могу вернуться. Я поклялся никогда не возвращаться туда после того, как эти преступные негодяи в Олбани отвергли мое изобретение и приставили шпионов следить за мной и обкрадывать меня. Но для экспериментов мне нужны американцы. Чертовы латиносы прокляты богами, а потому слишком слабы и уязвимы. Чистокровные же индейцы — истинные сыны Пернатого змея[34] — священны и неприкосновенны, за исключением немногих, предназначенных для ритуальных жертвоприношений… но даже этих немногих должно умерщвлять сообразно с требованиями обряда. Мне надо найти американцев, не возвращаясь в Америку, — и первый человек, выбранный мной, удостоится особо высокой чести. Вы знаете, кто он?

Я отчаянно тянул время.

— О, если дело только в этом, я в два счета найду вам дюжину превосходных экземпляров, когда мы доберемся до Мехико! Я знаю места, где полно ничтожных горнорабочих-янки, которых долго никто не хватится…

Но он прервал меня неожиданно властным тоном, исполненным подлинного достоинства:

— Довольно — мы уже потратили уйму времени на пустую болтовню. Встаньте и выпрямитесь, как подобает мужчине. Вы и есть экземпляр, выбранный мной, и в ином мире вы возблагодарите меня за оказанную вам честь, как жертва ритуального заклания благодарит жреца, вознесшего ее к вечной славе. Совершенно новый принцип — никто на свете даже не помышлял о таком аккумуляторе, и, возможно, человечество не сумело бы изобрести ничего подобного и за тысячу лет экспериментаторской деятельности. Вы знаете, что в действительности атомы совсем не такие, какими кажутся? Жалкие идиоты! И через сто лет какой-нибудь болван еще будет гадать, не следовало ли мне оставить человечество в живых!

Когда я встал, подчиняясь приказу, незнакомец вытянул из саквояжа еще несколько футов шнура и, с выражением неподдельного восторга на загорелом бородатом лице, подступил ко мне, обеими руками подымая над моей головой проволочный шлем. В тот момент он походил на вдохновенного эллинского мистагога или иерофанта.[35]

— Вот, о юноша, божественный эликсир! Вино космоса… нектар звездных бездн… Лин…[36] Иакх…[37] Иалмен…[38] Загрей…[39] Дионис… Атис…[40] Гилас…[41] отпрыск Аполлона, растерзанный аргосскими псами…[42] сын Псамафы… дитя солнца! Эвоэ! Эвоэ![43]

Он снова говорил напевным речитативом и на сей раз, похоже, мысленно перенесся в античную эпоху, которую изучал в университетские годы. Я заметил, что электрический провод болтается у меня над самой головой, и попытался прикинуть, удастся ли мне дотянуться до него, для отвода глаз сделав какой-нибудь жест, сообразный с ритуальным настроением безумца. Попробовать стоило, и потому я с антифональным возгласом «Эвоэ!» воздел руки в торжественной обрядовой манере, надеясь незаметно дернуть за шнур. Но ничего не вышло. Мужчина разгадал мое намерение и живо поднес правую руку к карману, где лежал мой револьвер. В словах нужды не было, и несколько мгновений мы стояли неподвижно, точно каменные изваяния. Потом он негромко промолвил: «Поторопитесь!»

И вновь я отчаянно напряг ум в поисках пути к спасению. Двери в мексиканских поездах, как я знал, не запирались, но мой попутчик легко опередил бы меня, попытайся я отомкнуть щеколду и выпрыгнуть. Кроме того, мы неслись с такой скоростью, что, если бы попытка увенчалась успехом, участь моя наверняка оказалась бы столь же прискорбной, как и в случае неудачи. Оставалось одно — тянуть время. Значительная часть из трех с половиной часов уже осталась позади, а тотчас по прибытии в Мехико кондукторы и вокзальная полиция обеспечат мою безопасность.

У меня в запасе есть два разных варианта дипломатических проволочек и уверток, подумал я. Если мне удастся отсрочить минуту, когда придется надеть шлем, я выиграю время. Конечно, я не верил в смертоносность дурацкой штуковины, но я достаточно много знал о сумасшедших, чтобы понимать, что произойдет, когда она не сработает. К его разочарованию добавится параноидальная уверенность в моей ответственности за неуспех опыта, а результатом станет кровавая вспышка ярости. Значит, с экспериментом нужно тянуть по возможности дольше. Однако существовал и другой вариант: если хорошенько пораскинуть мозгами, возможно, мне удастся придумать убедительное объяснение неудаче, которое отвлечет внимание маньяка и побудит к более или менее продолжительному поиску способов устранения недочетов. Я гадал, насколько он доверчив и могу ли я заранее предсказать неуспех, дабы в случае оного предстать пророком или посвященным или даже божеством. В прошлом я нахватался достаточно знаний по мексиканской мифологии, чтобы подобная попытка имела смысл, хотя сначала я собирался потянуть время другими способами, а пророчество изречь в последний момент, как внезапное откровение. Пощадит ли он меня в конце концов, если мне удастся убедить его, что я пророк или божество? Смогу ли я сойти за Кетцалькоатля или Уицилопочтли? Все, что угодно, лишь бы дотянуть до пяти утра, когда мы прибудем в Мехико.

Но начал я со старой доброй уловки с завещанием. Когда маньяк повторил приказ поторопиться, я упомянул о своей семье, о намеченной свадьбе и попросил позволения написать прощальное письмо, дабы распорядиться своими деньгами и имуществом. Если он даст мне бумагу и согласится отправить мое послание, я приму смерть со спокойным сердцем и безропотно. После минутного раздумья безумец вынес положительный вердикт и извлек из саквояжа блокнот, который торжественно вручил мне, когда я снова уселся на свое место. Я достал карандаш и, ловко сломав грифель на первом же слове, выиграл несколько минут, пока мужчина искал свой карандаш. Отдав мне свой карандаш, он взял мой сломанный и принялся затачивать его длинным ножом с роговой рукоятью, который вытащил из-за пояса под сюртуком. От второй поломки грифеля я ничего не выгадал бы.

Я плохо помню, что писал тогда. В основном это была тарабарщина, составленная из разрозненных литературных цитат, запечатлевшихся в моей памяти, поскольку ничего другого мне не приходило на ум. Я старался писать по возможности неразборчивее, сохраняя при этом видимость связного почерка, ибо понимал, что маньяк наверняка бегло просмотрит написанное, прежде чем приступить к эксперименту, и хорошо представлял, как он отреагирует, увидев явную белиберду. То было мучительное испытание, и я страшно нервничал, стоило поезду хоть немного сбавить скорость. Прежде я частенько насвистывал резвые мазурки и галопы под бойкий перестук колес, но сейчас они стучали, казалось, в темпе похоронного марша — которым провожают в последний путь меня, мрачно подумал я.

Моя уловка действовала, покуда я не исписал более четырех страниц размером шесть на девять дюймов, но наконец безумец вынул часы и сообщил, что у меня осталось всего пять минут. Что мне делать дальше? Я уже торопливо дописывал заключительную формулу завещания, когда меня осенила новая идея. Поставив подпись размашистым росчерком и отдав исписанные листки мужчине, небрежно сунувшему их в левый карман сюртука, я вновь упомянул о своих влиятельных друзьях в Сакраменто, которых чрезвычайно заинтересовало бы его изобретение.

— Не дать ли вам рекомендательное письмо к ним? — спросил я. — Может, мне стоит набросать схему и составить описание вашего прибора, заверенное моей подписью, чтобы они благосклонно выслушали вас? Ведь они могут сделать вас знаменитым — и уж точно внедрят ваш метод в Калифорнии, коли узнают о нем от своего доброго знакомого, мнению которого безоговорочно доверяют.

Я избрал такой путь в надежде направить мысли разочарованного изобретателя в другое русло, чтобы он на время отвлекся от ацтеко-религиозного аспекта своей мании. Когда же он снова к нему вернется, я изреку «откровение» и «пророчество». План сработал: загоревшийся взгляд незнакомца выразил страстное согласие, хотя он резко велел мне поторопиться. Безумец вытащил из саквояжа замысловатую конструкцию из стеклянных элементов и катушек, к которой присоединялся провод от шлема, и с жаром пустился в объяснения, насыщенные недоступными моему пониманию техническими терминами, но в целом казавшиеся вполне вразумительными и правдоподобными. Я делал вид, будто все записываю, и задавался вопросом, действительно ли чудной прибор является аккумулятором. Получу ли я легкий удар током, когда он включит устройство? Мужчина, безусловно, говорил со знанием дела, как настоящий электротехник. Он описывал свое изобретение с явным удовольствием, и я заметил, что раздражение его пошло на убыль. Еще прежде, чем он закончил, за окнами забрезжили первые красноватые проблески зари, сулящие надежду, и я наконец почувствовал, что у меня появился реальный шанс на спасение.

Однако мой попутчик тоже заметил наступление рассвета и вновь принялся поглядывать на меня диким взором. Он знает, что поезд прибудет в Мехико в пять часов, и теперь не станет медлить с исполнением задуманного, если только мне не удастся переключить его внимание на другой важный предмет. Когда он решительно встал, положив аккумулятор на сиденье рядом с открытым саквояжем, я напомнил, что еще не набросал необходимую схему, и попросил подержать проволочный шлем таким образом, чтобы я мог зарисовать оный рядом с аккумулятором. Он согласился и снова сел, раздраженно призывая меня поторопиться. Спустя минуту я остановился, дабы уточнить кое-какие детали, и спросил, каким образом следует размещать приговоренного к казни и как преодолеть его возможное сопротивление.

— Преступника просто надежно привязывают к столбу, — ответил он. — А головой он может трясти сколько угодно, ибо шлем изначально плотно облегает череп и прилегает еще плотнее, когда пускают ток. Мы поворачиваем рубильник постепенно — вот он, видите эту рукоять с реостатом?

Новый предлог для промедления пришел мне на ум, когда возделанные поля и фермерские домики, все чаще проносившиеся за окном в рассветных сумерках, возвестили о нашем приближении к столице.

— Но я должен зарисовать шлем не только рядом с аккумулятором, — сказал я, — но и на человеческой голове. Не могли бы вы надеть его на минутку, чтобы я изобразил вас в нем? Чиновники, а равно газетчики пожелают увидеть все эскизы — ведь они придают особое значение полноте иллюстративного материала.

Ненароком я попал в цель точнее, чем рассчитывал, ибо при упоминании прессы глаза сумасшедшего снова вспыхнули.

— Газетчики? Да будь они прокляты… вы даже газетчиков заставите прислушаться ко мне! Они все смеялись надо мной и не хотели напечатать ни слова. Эй, давайте пошевеливайтесь! Нам нельзя терять ни секунды!

Он уже надел шлем и жадно следил за моим карандашом, порхающим по бумаге. Проволочная сетка придавала ему нелепый, комичный вид. Он нетерпеливо ерзал на сиденье, нервно ломая пальцы.

— Теперь, чтоб им пусто было, они всяко опубликуют схемы! Я подправлю ваш набросок, коли увижу там ошибки, — здесь нужна предельная точность. Полиция найдет вас в скором времени — они-то и засвидетельствуют, сколь эффективно мое изобретение. Сообщение в «Ассошиэйтед пресс»… подкрепленное вашим письмом… бессмертная слава! Живее, слышите? Живее же, черт вас побери!

Поезд трясся по расхлябанным рельсам столичных предместий, и иногда нас резко швыряло из сторону в сторону. Воспользовавшись этим предлогом, я снова умудрился сломать грифель, но маньяк, разумеется, мгновенно вручил мне мой собственный карандаш, который давно очинил и держал наготове. Я уже исчерпал первую серию уловок и чувствовал, что мне вот-вот придется напяливать шлем. До вокзала оставалась еще добрая четверть часа — настало время обратиться к религиозным чувствам моего попутчика и изречь божественное откровение.

Призвав на помощь все свои обрывочные знания по науанско-ацтекской мифологии, я внезапно отбросил карандаш и бумагу и затянул нараспев:

— Йа! Йа! Тлокенауаке[44] — Тот, Кто Содержит Все в Себе! Ипальнемоан — Дарующий Нам Жизнь! Я слышу! Я слышу! Я вижу! Я вижу! Привет тебе, Несущий Змею Орел! Послание! Послание! О Уицилопочтли, твой гром отзывается эхом в душе моей!

Заслышав мои завывания, маньяк недоверчиво уставился на меня сквозь дурацкую сетчатую маску, и на его породистом лице отразились изумление и недоумение, быстро сменившиеся тревогой. Похоже, мысли его на мгновение смешались, а затем потекли в другом направлении. Воздев руки, он заговорил речитативом, словно в гипнотическом трансе:

— Миктлантекутли,[45] Великий Бог, яви знамение! Знамение из своей черной пещеры! Йа! Тонатиу-Мецтли![46] Ктулхутль! Повелевай, и я повинуюсь!

В этой ответной тарабарщине прозвучало одно слово, задевшее странную струнку в моей памяти. Странную, поскольку слово это не встречается ни в одном из опубликованных трудов по мексиканской мифологии, хотя мне не раз доводилось слышать, как пеоны на рудниках моей компании в Тласкале произносят его исполненным благоговейного страха шепотом. Оно казалось частью некоего исключительно тайного древнего ритуала, ибо существовали определенные формулы ответа (тоже неизменно произносившиеся шепотом), неизвестные академической науке, как и само слово. Видимо, маньяк провел много времени среди горных пеонов и индейцев — ведь подобные незаписанные знания, ясное дело, не почерпнуть из литературы. Поняв, сколь огромное значение он придает этому сугубо эзотерическому жаргону, я решил нанести удар по самому уязвимому месту и ответить набором бессмысленных звукосочетаний, которые слышал от местных жителей.

— Йа-Р'льех! Йа-Р'льех! — выкрикнул я. — Ктулхутль фхтагн! Ниггуратль-Йиг! Йог-Сотот!..

Но я не успел закончить. Ввергнутый в припадок религиозного исступления точным ответом, которого он, вероятно, подсознательно не ожидал, сумасшедший повалился на колени и принялся безостановочно кланяться, одновременно поворачивая голову в шлеме налево-направо. От раза к разу поклоны становились все ниже, на губах у него выступила пена, и я услышал, как он монотонно повторяет «убей, убей, убей», постепенно повышая голос. Я с ужасом осознал, что перестарался и своим ответом вызвал вспышку неистового безумия, которое побудит моего попутчика к смертоубийству еще прежде, чем поезд достигнет вокзала.

Чем сильнее сумасшедший мотал головой, тем больше натягивался шнур, соединявший шлем с аккумулятором. Наконец, в совершенном беспамятстве экстаза, он принялся описывать головой круги, так что провод стал наматываться на шею и дергаться в месте крепления к аккумулятору. Я задался вопросом, как он поведет себя, когда случится неизбежное и батарея, стянутая с сиденья, разобьется при ударе о пол.

Затем наступила трагическая развязка. Аккумулятор, сдернутый с края диванчика последним исступленным движением маньяка, наконец с грохотом упал на пол, но, похоже, вовсе не сломался. В одно мимолетное мгновение я успел заметить, что удар пришелся на реостат, вследствие чего рубильник резко перескочил в крайнее положение, предполагающее подачу тока максимальной силы. И что самое поразительное — ток действительно пошел. Изобретение не было плодом воспаленного воображения безумца.

Я увидел ослепительную голубую вспышку, услышал завывающий вопль, более жуткий, чем все прежние дикие крики, звучавшие в ходе этой кошмарной поездки, и почувствовал тошнотворный запах горелого мяса. Тут мои до предела натянутые нервы не выдержали, и я потерял сознание.

Когда кондуктор, уже по прибытии в Мехико, привел меня в чувство, я обнаружил, что у двери моего купе на платформе толпится народ. Я невольно вскрикнул, и на прижатых к стеклу лицах мигом отразились любопытство и сомнение, но, к великому моему облегчению, кондуктор не впустил в купе никого, кроме элегантного врача, протолкавшегося ко мне через толпу. Мой крик являлся совершенно естественной реакцией на ситуацию, но завопить меня заставило нечто большее, чем ужасное зрелище, которое я ожидал увидеть на полу вагона. Вернее, нечто меньшее, поскольку на самом деле там вообще ничего не было.

По словам кондуктора, там ничего не было и тогда, когда он отворил дверь и обнаружил за ней меня в глубоком обмороке. Мой билет был единственным, проданным в это купе, и нашли в нем одного меня. Меня, мой саквояж — и ничего больше. Я ехал один от самого Кверетаро. Кондуктор, доктор и зеваки одинаково крутили пальцем у виска в ответ на мои лихорадочные, настойчивые вопросы.

Неужели мне все приснилось? Или я действительно сошел с ума? Я вспомнил свое тревожное состояние, истерзанные нервы — и содрогнулся. Поблагодарив кондуктора и доктора, я пробился через толпу зевак и с трудом забрался в кеб, который отвез меня в отель «Фонда Насиональ». Там я отправил телеграмму управляющему Джексону, а потом улегся спать в надежде восстановить силы и проспал до часа пополудни. Я велел разбудить меня в час, поскольку рассчитывал успеть на поезд узкоколейки, идущий к рудникам, но по пробуждении я обнаружил под дверью телеграмму от Джексона. В ней говорилось, что утром Фелдона нашли мертвым в горах. Все похищенные документы оказались при нем, в целости и сохранности, о чем должным образом поставили в известность сан-францисскую контору. Выходит, все мое путешествие, сопряженное с лихорадочной спешкой, нервными переживаниями и мучительным испытанием для моей психики, было напрасным!

Зная, что Маккомб, несмотря на такой поворот событий, потребует от меня подробного отчета о личных наблюдениях, я отправил Джексону еще одну телеграмму и в конце концов сел на поезд узкоколейки. Через четыре часа состав с грохотом и лязгом подкатил к станции у рудника № 3, где меня встретил и сердечно приветствовал Джексон. Он был настолько поглощен происшествием на руднике, что не обратил внимания на мой все еще потрясенный и нездоровый вид.

Управляющий кратко изложил мне обстоятельства дела, пока мы поднимались по горному склону над дробильней к лачуге, где лежало тело Фелдона. По его словам, Фелдон нанялся на рудник год назад и всегда был странным, угрюмым типом; он работал над каким-то секретным устройством, постоянно жаловался, что за ним шпионят, и держался до неприличия запанибрата с рабочими-мексиканцами. Но он, безусловно, хорошо знал свое ремесло, здешние края и местных жителей. Он нередко надолго уходил в горы, где жили пеоны, и порой даже принимал участие в древних языческих ритуалах. Он намекал на некие странные тайны и загадочные силы так же часто, как похвалялся своими незаурядными техническими способностями. В последнее время Фелдон стал совсем невыносим: с болезненной подозрительностью относился к своим коллегам и, несомненно, начал в сговоре со своими мексиканскими дружками воровать руду, когда поиздержался. У него регулярно возникала нужда в очень крупных денежных суммах — недаром он так часто получал посылки из лабораторий и механических мастерских Мехико или Штатов.

Что же касается заключительного бегства со всеми конторскими документами, то это была всего лишь бредовая месть за так называемую слежку. Безусловно, Фелдон совсем спятил, поскольку отправился к одной тайной пещере на диком склоне населенной призраками Сьерра-де-Малинче — в местности, где не живет ни одного белого человека, — и предавался там более чем странным занятиям. В пещере, которую никогда не нашли бы, если бы не финальная трагедия, обнаружилось великое множество отвратительных ацтекских идолов и алтарей с обугленными костями свежесожженных жертв непонятного происхождения. Туземцы ничего не рассказывают — собственно, все они хором клянутся, что ничего не знают, — но представляется совершенно очевидным, что пещера издавна служит местом их сборищ и что Фелдон принимал самое деятельное участие в их ритуалах.

Поисковая группа нашла пещеру потому лишь, что услышала монотонное пение и завершивший его вопль. Около пяти часов утра, после ночного привала, люди уже собирались вернуться на рудники ни с чем, когда кто-то различил приглушенные расстоянием ритмичные завывания и понял, что в каком-то укромном месте высоко на склоне горы, очертаниями похожей мертвеца в саване, отправляется один из нечестивых древних ритуалов. До слуха доносились все те же древние имена — Миктлантеуктли, Тонатиу-Мецтли, Ктулхутль, Йа-Р'льех и прочие, — но странным казалось то, что они перемежались с английскими словами, причем это была чистая английская речь белого человека, а не ломаный язык местных жителей. Люди бросились вверх по заросшему кустарником склону в направлении звука, когда после непродолжительной паузы вдруг раздался дикий вопль, ужаснее которого никто из них никогда не слышал. Они также почуяли дым и омерзительный едкий запах.

Потом они наткнулись на пещеру — вход ее скрывали плотные заросли мескита, но сейчас оттуда валили клубы зловонного дыма. Пещера была освещена: жуткие алтари и гротескные идолы явились взору в зыбком мерцании свечей, зажженных явно не более получаса назад, а на песчаном полу люди увидели нечто настолько ужасное, что все разом попятились. Там лежал Фелдон, с обгорелой до черной корки головой, сожженной странным устройством, натянутым на нее, — оно представляло собой подобие проволочного шлема, соединенного проводом с разбитым аккумулятором, очевидно, свалившимся на пол с ближайшего алтаря. При виде диковинного аппарата мужчины переглянулись, мгновенно вспомнив про «электрического палача», изобретением которого Фелдон частенько похвалялся, — аппарат, который якобы все отвергали, но упорно пытались украсть и скопировать. Все похищенные бумаги нашлись в открытом саквояже Фелдона, стоявшем поблизости, и часом позже поисковый отряд двинулся обратно к руднику № 3 со страшной ношей на носилках, изготовленных из подручных материалов.

Вот и все, что рассказал мне управляющий, но этого оказалось достаточно, чтобы я побледнел и зашатался, шагая вслед за ним мимо дробильни к лачуге, где лежал труп. Ибо я не лишен воображения, и мне стало до жути ясно, с каким чудовищным ночным кошмаром неким сверхъестественным образом совпадает описанная трагедия. Я понял, что мне предстоит увидеть за распахнутой настежь дверью, возле которой толпились любопытные рудокопы, и потому не дрогнул, когда разглядел в темноте громадное тело, вельветовый костюм грубого покроя, до странности изящные руки, клочья обгорелой бороды и саму дьявольскую машину — слегка поврежденный аккумулятор и проволочный шлем, покрытый копотью, выделившейся при сгорании содержимого. Огромный раздутый саквояж не удивил меня, и я исполнился ужаса лишь при виде сложенных листков бумаги, торчавших из левого кармана сюртука, и красноречивой оттопыренности правого кармана. Улучив момент, когда на меня никто не смотрел, я проворно схватил до боли знакомые мне листки и скомкал в ладони, не осмелившись взглянуть на почерк. Сейчас я сожалею, что в приступе безотчетного панического страха сжег их той же ночью, отводя взгляд в сторону. Они стали бы убедительным подтверждением или опровержением неких известных мне фактов — хотя, по правде говоря, я еще мог бы получить необходимое доказательство, справившись про револьвер, впоследствии извлеченный коронером из оттопыренного левого кармана. Но у меня так и не хватило духу спросить про него, поскольку мой собственный револьвер пропал после кошмарной ночи в поезде. Вдобавок мой карманный карандаш носил следы грубой и торопливой заточки ножом, хотя в пятницу вечером я аккуратно очинил его на механической точилке в личном вагоне президента Маккомба.

В конечном счете я отправился домой, по-прежнему пребывая в глубоком недоумении — возможно, к счастью для моего рассудка. Ко времени моего возращения в Кверетаро частный вагон уже отремонтировали, но самое большое облегчение я испытал, когда пересек Рио-Гранде и въехал в Эль-Пасо, на территорию Штатов. В пятницу я уже был в Сан-Франциско, и отложенное бракосочетание состоялось на следующей неделе.

Что же касается событий той ночи… как я уже сказал, я просто не осмеливаюсь строить никаких предположений на сей счет. В любом случае, Фелдон был сумасшедшим и усугубил свое безумие уймой древних ацтекских колдовских знаний, владеть которыми никто не вправе. Он действительно был гениальным изобретателем, и тот аккумулятор наверняка был дельной штуковиной. Позже я узнал, как в свое время от него досадливо отмахивались и пресса, и общественность, и представители власти. Слишком много разочарований не идет на пользу людям определенного склада. В любом случае, имело место некое роковое сочетание ряда неблагоприятных факторов. К слову, Фелдон действительно служил в армии Максимилиана.

Когда я рассказываю свою историю, большинство людей называют меня откровенным лжецом. Другие приписывают все это расстроенной психике — видит бог, тогда я и вправду находился в крайней стадии нервного истощения, — а третьи говорят о своего рода «астральной проекции». Мое страстное желание поймать Фелдона, безусловно, направляло мои мысли к нему, а он, со всеми своими индейскими магическими знаниями, должен был распознать и уловить их раньше кого бы то ни было. Он ли находился в вагоне поезда? Я ли находился в пещере на склоне населенной призраками горы, похожей очертаниями на мертвеца в саване? Что произошло бы со мной, не прибегни я к разного рода отвлекающим маневрам? Честно скажу, я не знаю и не уверен, что хотел бы знать. С тех пор я ни разу не был в Мексике и, как я уже отметил в самом начале, на дух не выношу никаких разговоров о казни электрическим током.

Говард Филлипс Лавкрафт, Зелия Бишоп Проклятие Йига[47] (перевод М. Куренной)

В 1925 году я приехал в Оклахому для сбора фольклорного материала о змеях, а уехал оттуда, полный страха перед змеями, который останется со мной до конца жизни. Я ясно сознаю нелепость своего страха, ибо существуют естественнонаучные объяснения всему мной увиденному и услышанному, но он все равно владеет моей душой. Если бы дело ограничивалось только древней легендой, мне поведанной, я бы не испытал столь сильного потрясения. Будучи этнологом, специализирующимся на культуре американских индейцев, я привык выслушивать разного рода невероятные предания и знаю, что в части диковинных выдумок обыкновенные белые люди дадут сто очков вперед краснокожим. Но я никогда не забуду того, что видел собственными глазами в психиатрической клинике в Гатри.

В клинику я наведался, так как несколько старейших местных жителей сказали мне, что там я найду нечто важное. Ни индейцы, ни белые не желали обсуждать легенды о змеебоге, интересовавшие меня в первую очередь. Новые поселенцы, прибывшие сюда на волне нефтяного бума, разумеется, ведать не ведали о подобных вещах, а краснокожие и старые первопроходцы заметно пугались, когда я о них заговаривал. О психиатрической клинике упомянули всего шесть-семь человек, причем опасливым шепотом. Они утверждали, что доктор Макнейл может показать мне некий воистину ужасный реликт и внести ясность в занимающие меня вопросы. Он объяснит, почему Йиг — прародитель змей, имеющий получеловеческое обличье, является объектом страха и отвращения в средней Оклахоме и почему старожилов ввергают в дрожь тайные индейские ритуалы, которые отравляют осенние дни и ночи неумолчным зловещим рокотом тамтамов, долетающим из диких пустынных мест.

Ведомый чутьем, точно взявшая след гончая, я отправился в Гатри, ибо уже на протяжении многих лет собирал сведения о развитии культа змей у индейцев. Очевидный подтекст фольклорных сказаний и археологических материалов всегда наводил меня на предположение, что у великого Кетцалькоатля — милостивого змеебога мексиканских племен — есть более древний и грозный прототип, и за последние месяцы я почти доказал это в ходе исследований, охватывавших огромную территорию от Гватемалы до прерий Оклахомы.

Воодушевленный перспективой получить новый и богатый источник информации, я разыскивал главного врача клиники с нескрываемым нетерпением. Доктор Макнейл оказался невысоким гладковыбритым господином почтенного возраста, чьи манеры и речь изобличали в нем широко образованного человека, обладающего немалыми знаниями во многих областях помимо его профессиональной деятельности. Когда я сообщил о цели своего приезда, на серьезном лице доктора отразилось сомнение, которое постепенно сменялось задумчивым выражением по мере того, как он внимательно просматривал мои документы и рекомендательное письмо, любезно составленное одним отставным индейским агентом.

— Стало быть, вы изучаете легенды об Йиге? — многозначительно промолвил он. — Я знаю, что многие оклахомские этнологи пытались связать Йига с Кетцалькоатлем, но думаю, никому из них не удалось столь успешно восстановить промежуточные звенья. Для столь молодого человека, каким вы кажетесь, вы проделали весьма основательную работу и, безусловно, заслужили право получить все сведения, какими мы располагаем. Едва ли старый майор Мур или еще кто-либо рассказал вам, что именно находится у меня в клинике. Они не любят говорить об этом существе, да и я тоже. Участь его воистину трагична и ужасна, но и только. Здесь нет ничего сверхъестественного. Однако с ним связана поразительная история, которую я поведаю вам позже, когда вы все увидите своими глазами, — чертовски прискорбная история, но я не усматриваю в ней никакой мистики. Она просто доказывает, сколь огромную власть имеют суеверия над отдельными людьми. Признаюсь, временами меня самого пробирает дрожь не столько телесная, сколько душевная, но при свете дня я понимаю, что во всем виноваты нервы. Увы, я давно не молод!

Однако перейду к сути дела. Существо, которое здесь содержится, можно назвать жертвой проклятия Йига — физически живой жертвой. Мы не допускаем к нему наших сиделок, хотя большинство знает о нем. Только двум своим старым надежным работникам я разрешаю кормить существо и убирать за ним — раньше их было трое, но старина Стивенс скончался несколько лет назад. Полагаю, в скором времени мне придется приставить к нему новых людей, ибо оно, похоже, не стареет и не меняется, а мы, старики, не будем жить вечно. Возможно, в недалеком будущем сложатся этические нормы, которые позволят нам милосердно избавить беднягу от мук, — трудно сказать.

Вы заметили единственное подвальное окно с матовым стеклом в восточном крыле здания, когда подъезжали по аллее? Там-то оно и содержится. Я сам отведу вас туда сейчас. Вам не нужно ничего комментировать. Просто загляните в смотровое окошко и возблагодарите Бога за то, что освещение там тусклое. Затем я расскажу вам историю — во всяком случае, постараюсь изложить в связной последовательности все известные мне факты.

Мы бесшумно спустились по лестнице и молча зашагали по коридорам пустынного с виду подвала. Через несколько минут доктор Макнейл отпер стальную дверь, выкрашенную в серый цвет, но за ней оказался лишь следующий коридор. Наконец он остановился перед дверью с табличкой «В-116», отодвинул щиток узкого смотрового окошка, в которое мог заглянуть, только поднявшись на цыпочки, и несколько раз ударил кулаком по окрашенному металлу, словно желая разбудить обитателя помещения, кем бы он ни был.

Из открытого отверстия слабо потянуло зловонием, и мне почудилось, будто в ответ на стук раздалось тихое шипение. Доктор знаком велел мне занять его место у окошка, что я и сделал, испытывая беспричинную дрожь, с каждым мигом становившуюся все сильнее. Сквозь зарешеченное наружное окно с матовым стеклом, расположенное у самой земли, проникал лишь слабый, неверный свет, и мне пришлось напряженно вглядываться в смрадную сумрачную каморку несколько секунд, прежде чем я различил некое существо, которое ползало, извиваясь, по устланному соломой полу, изредка испуская бессмысленные шипящие звуки. Потом неясные очертания начали обретать четкость, и я увидел, что оно имеет отдаленное сходство с человеком, распластавшимся на животе. В предобморочном состоянии я схватился за дверную ручку, чтобы удержаться на ногах.

Сие шевелящееся тело имело размеры, приближенные к человеческим, и на нем не было никакой одежды. Голое, абсолютно безволосое существо, чья темная гладкая спина казалась слегка чешуйчатой в зловещем тусклом свете. В области лопаток коричневатую кожу испещряли крупные пятна, а голова у него была поразительно плоской. Когда оно с шипением посмотрело на меня, я увидел черные глазки-бусинки, чрезвычайно похожие на человеческие, но не нашел в себе сил вглядеться в них получше. Они же вперились в меня до жути пристально, и я, задохнувшись от ужаса, резко задвинул щиток, оставив мерзкую тварь ползать там по соломе в призрачном полумраке. Видимо, я слегка пошатнулся, ибо доктор проворно подхватил меня под руку и повел прочь. Я, заикаясь, бормотал снова и снова: «Н-но ради всего с-святого, что это?»

Доктор Макнейл поведал мне обещанную историю в своем кабинете, где я бессильно рухнул в кресло напротив него. Золотые и багровые краски заката сменились лиловыми тонами сумерек, но я по-прежнему сидел неподвижно, объятый трепетом. Каждый телефонный звонок, каждый гудок зуммера внутренней сигнализации приводили меня в крайнее раздражение, и я проклинал медсестер и ассистентов, которые время от времени стучали в дверь и ненадолго вызывали доктора в приемную. Наступила ночь, и я обрадовался, когда мой хозяин включил все лампы. Хотя я был ученым, мой исследовательский пыл заметно поугас рядом с владевшим мной экстатическим страхом, какой, наверное, испытывает малый ребенок, с замиранием сердца слушающий страшные сказки, что рассказывают шепотом у камина.

Насколько я понял, Йиг — змеебог населяющих центральные равнины племен и предположительный прообраз Кетцалькоатля или Кукулькана,[48] чей культ распространен южнее, — являлся странным полуантропоморфным демоном с крайне непредсказуемым и вздорным нравом. Он не воплощал собой абсолютное зло и обычно относился вполне благосклонно ко всем, кто воздавал должное почтение ему и его детям, змеям. Но по осени Йиг становился кровожадным сверх всякой меры, и его приходилось отгонять с помощью определенных ритуалов. Вот почему на землях племен пауни, вичита и кэддо в августе, сентябре и октябре неумолчно рокотали тамтамы. Вот почему шаманы извлекали странные звуки из своих трещоток и свистулек, удивительно похожих на те, какими пользовались ацтеки и майя.

Главной чертой Йига была неизбывная любовь к своим детям — любовь настолько сильная, что краснокожие даже в целях самозащиты боялись убивать гремучих змей, в изобилии водившихся в тамошних краях. В тайных преданиях, передававшихся из уст в уста боязливым шепотом, говорилось о страшной мести Йига тем смертным, кто выказывал пренебрежение к нему или причинял вред его ползучему потомству. Обычно он превращал свою жертву в змею, предварительно хорошенько помучив.

В былые времена на Индейской территории,[49] продолжал доктор, образ Йига не окутывала непроницаемая завеса тайны. Равнинные племена, менее осторожные, чем кочевники пустынь и оседлые индейцы, вполне свободно рассказывали о своих легендах и осенних ритуалах первым индейским агентам, и потому значительная часть знания распространилась по соседним областям, заселенным белыми первопроходцами. Великий страх пришел в пору «земельной лихорадки» 1889 года, когда вдруг распространились слухи о разных невероятных происшествиях, подтвержденные до жути реальными фактами. Индейцы говорили, что пришлые белые люди не умеют ладить с Йигом, и впоследствии первые поселенцы признали их правоту. Ныне ни один старожил в средней Оклахоме, белый или краснокожий, ни за какие блага не станет говорить об Йиге, разве только туманными намеками. Но в конечном счете, добавил доктор, без особой необходимости выразительно повышая голос, единственное реальное свидетельство страшного проклятия змеебога следует приписать скорее прискорбному стечению трагических обстоятельств, нежели действию колдовских сил. Все случившееся воистину ужасно, но вполне объяснимо с научной точки зрения — даже заключительная часть трагедии, в свое время вызвавшая много споров.

Доктор Макнейл умолк и прочистил горло, прежде чем перейти к самой истории, и меня охватила дрожь возбуждения, какую испытываешь, когда поднимается театральный занавес. Итак, все началось весной 1889 года, когда Уокер Дэвис со своей женой Одри покинул Арканзас с намерением обосноваться на новых общественных землях, а развязка произошла в краю племени вичита — к северу от реки Вичита, на территории нынешнего округа Кэддо. Сейчас там появилась деревушка под названием Бингер, через которую проходит железная дорога, но в остальном местность изменилась меньше, чем остальные области Оклахомы. Там по-прежнему живут фермеры и скотоводы, процветающие в наши дни, поскольку обширные нефтяные месторождения находятся довольно далеко оттуда.

Уокер и Одри приехали из округа Франклин, расположенного в горном краю Озаракс. Все их имущество состояло из крытого парусиной фургона, двух мулов, дряхлого никчемного пса по кличке Волк да всякого домашнего скарба. Типичные горцы, еще довольно молодые и, вероятно, чуть более энергичные и предприимчивые, чем большинство людей, они с надеждой смотрели в будущее, рассчитывая упорным трудом добиться на новом месте большего, чем удалось в Арканзасе. Оба были сухопары и костисты; он — высокий, рыжеватый и сероглазый, она — малорослая и довольно смуглая, с черными прямыми волосами, наводившими на мысль о слабой примеси индейской крови.

В целом Дэвисы ничем не выделялись из общей массы, и когда бы не одно обстоятельство, они прожили бы точно такую же жизнь, как тысячи переселенцев, устремившихся тогда на новые земли. Речь идет о паническом страхе Уокера перед змеями, который одни приписывали неким особенностям внутриутробного развития, а другие считали следствием зловещего пророчества о смерти, коим в детстве Уокера стращала старая индианка. Какова бы ни была причина, результат оказался поистине поразительным: несмотря на свою общепризнанную храбрость, Уокер бледнел и испытывал дурноту при одном упоминании о рептилиях, а при виде даже самой крохотной змейки впадал в шоковое состояние, порой переходившее в судорожный припадок.

Дэвисы тронулись в путь в начале года, надеясь добраться до нового места к весенней пахоте. Двигались они медленно, ибо в Арканзасе дороги были скверные, а на Индейской территории их не было вовсе — кругом простирались холмистые равнины да красные песчаные пустыни. Ландшафт постепенно становился плоским, и разительное отличие равнинных пейзажей от родных горных угнетало обоих сильнее, чем они сознавали, хотя чиновники в местных агентствах по делам индейцев произвели на них самое приятное впечатление, а большинство оседлых индейцев казались дружелюбными и вежливыми. Иногда Дэвисы встречали таких же переселенцев, с которыми обычно обменивались грубоватыми шутками в духе дружеского соперничества.

В то время года змеи еще не пробудились от зимней спячки, а потому Уокер не страдал от своей органической слабости. К тому же в начале путешествия он еще не слышал никаких страшных индейских легенд о змеях, поскольку племена, переселенные сюда с юго-востока, не разделяли жутких верований своих западных соседей. По воле судьбы первое туманное упоминание о культе Йига Дэвисы услышали от белого человека в Окмалги, на землях племени криков, после чего Уокер стал расспрашивать о нем всех встречных-поперечных.

Вскоре его завороженное любопытство переросло в дикий страх. На каждом ночном привале он принимал чрезвычайные меры предосторожности, тщательно расчищая место от растительности и стараясь держаться подальше от каменистых участков. В каждой купе чахлых кустиков, в каждой расселине скал Уокеру мерещились злобные рептилии, а каждого показавшегося вдали человека, если только его принадлежность к числу местных жителей или переселенцев не представлялась очевидной, он принимал за змеебога, покуда не убеждался в обратном при ближайшем рассмотрении. К счастью, на данном отрезке пути не произошло никаких тревожных встреч, способных потрясти его нервы еще сильнее.

Но по мере приближения к территории племени кикапу становилось все труднее находить места для стоянок поодаль от каменистых россыпей. Наконец такая возможность и вовсе исчезла, и бедному Уокеру пришлось прибегать к ребяческому приему, усвоенному еще в детстве: бубнить деревенские заклинания против змей. Несколько раз он действительно мельком видел рептилий, каковое обстоятельство отнюдь не способствовало отчаянным попыткам бедняги сохранять самообладание.

На двадцать второй день путешествия поднявшийся к вечеру яростный ветер вынудил Дэвисов, опасавшихся за своих мулов, сделать привал в максимально защищенном месте. Одри убедила мужа укрыться за высоченным утесом, вздымавшимся над сухим руслом бывшего притока Канейдиан-ривер. Уокеру пришелся не по душе каменистый участок, но на сей раз он уступил настояниям жены, выпряг мулов и с угрюмым видом повел их к подветренному склону, куда подогнать фургон было невозможно из-за нагромождения валунов.

Между тем Одри, обследовавшая россыпи камней подле фургона, заметила, что немощный старый пес настороженно принюхивается. Схватив винтовку, она двинулась за ним и уже через несколько мгновений возблагодарила судьбу за то, что прежде мужа обнаружила пренеприятную находку. Ибо там, в укромной щели между двумя валунами, она увидела зрелище, от которого Уокеру стало бы дурно: лениво шевелящийся клубок, производящий впечатление сплошной массы, но в действительности состоящий из трех или четырех отдельных частей, — который являлся не чем иным, как выводком новорожденных гремучек.

Стремясь уберечь мужа от тяжелого потрясения, Одри не мешкала ни секунды: крепко сжав ствол ружья, она принялась молотить прикладом по извивающимся гадам. У нее самой змеи вызывали крайнее отвращение, но оно никогда не перерастало в подлинный страх. Закончив расправу, она отвернулась и стала вытирать свою импровизированную дубинку красноватым песком и сухой травой. Она подумала, что надо бы поскорее засыпать змеиное гнездо камнями, пока Уокер привязывает мулов. Старый дряхлый Волк, помесь овчарки и койота, куда-то исчез, и Одри опасалась, что он побежал звать хозяина.

Раздавшиеся позади шаги подтвердили ее опасения — и в следующий миг Уокер все увидел. Одри рванулась вперед, чтобы подхватить мужа в случае обморока, но он лишь пошатнулся. Потом гримаса ужаса на его бескровном лице медленно сменилась смешанным выражением благоговейного страха и гнева, и он принялся бранить жену:

— Бога ради, Одри, ну зачем, зачем ты сотворила такое дело? Разве ты не слышала всего, что здесь толкуют про змеиного дьявола, Йига? Тебе следовало сказать мне — и мы бы убрались отсюда восвояси. Или ты забыла про дьяволобога, который жестоко мстит любому, кто причиняет зло змеиному потомству? Для чего, по-твоему, индейцы пляшут да стучат в барабаны по осени? Здешние края прокляты — так нам говорили почти все, с кем мы встречались в пути. Тут правит Йиг, и он приходит каждую осень, чтобы отловить своих жертв и превратить в змей. Господи, Одри, да ведь ни один индеец по другую сторону Канейдиан-ривер ни за какие деньги не убьет змею! Одному Богу ведомо, на какие муки ты обрекла себя, женщина, истребив цельный выводок Йиговых детенышей! Он доберется до тебя рано или поздно, если только мне не удастся купить защитное заклинание у какого-нибудь индейского шамана. Он явится из ночной тьмы и обратит тебя в пятнистую ползучую тварь!

Всю оставшуюся часть путешествия страшно напуганный Уокер непрестанно выговаривал жене и предрекал беду. Они переправились через Канейдиан-ривер близ Ньюкасла и вскоре впервые встретили настоящих равнинных индейцев — группу закутанных в шерстяные одеяла вичитов, чей предводитель под воздействием предложенного виски стал весьма словоохотлив, а в обмен на квартовую бутылку того же вдохновительного напитка научил бедного Уокера длинному оборонительному заклинанию. К концу недели Дэвисы достигли места в краю вичитов, где облюбовали участок, поспешили обозначить границы своих владений и приступили к весенней пахоте, даже не начав строительства хижины.

Местность здесь была равнинная, открытая всем ветрам и почти лишенная растительности, но при должной обработке почва сулила богатые урожаи. Выходы гранитных пород несколько разнообразили равнинный пейзаж с преимущественно красно-песчаной почвой, а местами огромные скальные плиты простирались под ногами подобием искусственного каменного пола. Змей, да и подходящих укрытий для них нигде окрест не наблюдалось, поэтому Одри в конце концов убедила мужа построить хижину на обширном гладком пласте обнаженной породы. С таким полом да очагом изрядных размеров сырая погода не страшна — хотя в скором времени стало ясно, что дожди не характерны для данного района. Бревна они привезли в фургоне из ближайшего лесного массива, расположенного за много миль в направлении гор Вичита.

При содействии нескольких других переселенцев (даром что ближайший сосед жил в миле с лишним от них) Уокер построил хижину с широкой дымоходной трубой и на скорую руку срубил хлев. Он, в свою очередь, помог своим помощникам произвести аналогичные строительные работы, и между новыми соседями завязалась дружба. Ближайшим поселением, достойным зваться городком, являлся Эль-Рино, расположенный на железной дороге в тридцати с лишним милях к северо-востоку, и потому уже через считаные недели обитатели округи сплотились, несмотря на разделявшие их значительные расстояния. Местные индейцы, частью начавшие оседать на фермах белых поселенцев, в большинстве своем были людьми безобидными, хотя и становились довольно задиристыми под воздействием горячительных напитков, которые попадали к ним в обход всех правительственных запретов.

Самыми услужливыми и приятными из всех соседей Дэвисы считали Джо и Салли Комптонов, тоже уроженцев Арканзаса. Салли и по сей день еще жива (ныне она известна под прозвищем Бабуля Комптон), а ее сын Клайд, в ту пору грудной младенец, стал одним из влиятельнейших людей штата. Салли и Одри часто наведывались друг к другу в гости, ибо жили на расстоянии всего двух миль друг от друга, и долгими весенними и летними днями вспоминали свою прежнюю жизнь в Арканзасе и обменивались местными слухами.

Салли с великим сочувствием отнеслась к слабости Уокера по части змей, но, вероятно, скорее усугубила, нежели умерила тревогу подруги, вызванную бесконечными мужниными молитвами и пророчествами насчет проклятия Йига. Она знала уйму страшных историй про змей и произвела на Одри тяжелейшее впечатление своим коронным рассказом про одного человека в округе Скотт, которого искусал целый выводок гремучих змей, после чего он так раздулся от яда, что в конечном счете с треском лопнул. Ясное дело, Одри не стала передавать сей анекдот мужу и умоляла Комптонов не распускать жуткую байку по округе. К чести Джо и Салли, они, дав обещание молчать, всегда неукоснительно его соблюдали.

Уокер рано посеял кукурузу и в середине лета с толком потратил свободное время, накосив сена на местных лугах. С помощью Джо Комптона он вырыл колодец, обеспечивший небольшой запас воды превосходного качества, а впоследствии собирался пробурить артезианскую скважину. Приступы дикого страха, связанного со змеями, случались с ним редко, и он постарался создать в своих владениях предельно неблагоприятные условия для ползучих гадов. Время от времени Уокер наведывался в самое крупное поселение вичитов, представлявшее собой скопление крытых соломой конусообразных строений, и подолгу разговаривал со старейшинами и шаманами о змеебоге и возможных способах отвести от себя его гнев. В обмен на виски индейцы охотно выдавали оборонительные заклинания, но большая часть полученных от них сведений отнюдь не способствовала успокоению.

Йиг — поистине могущественный бог. Он обладает великой магической силой. Он не забывает обид. Осенью его дети голодны и свирепы, и сам Йиг тоже голоден и свиреп. В пору сбора урожая все племена принимают защитные меры против Йига. Они отдают змеебогу часть зерна и, нарядившись должным образом, исполняют ритуальные пляски под аккомпанемент свистулек, трещоток и тамтамов. Они бьют в тамтамы непрерывно и призывают на помощь Тираву, который является прародителем людей, тогда как Йиг является прародителем змей. Плохо, очень плохо, что скво Дэвиса убила детенышей Йига. Дэвису нужно многажды произнести оборонительные заклинания в пору сбора урожая. Йиг — это Йиг. Он могучий бог.

Ко времени жатвы Уокер успел довести свою жену до прискорбно нервического состояния. Его молитвы и выкупленные у местных жителей заклинания страшно надоели Одри, а когда с наступлением осени начались индейские ритуалы, по округе стал разноситься рокот далеких тамтамов, усугублявший общую зловещую атмосферу. Приглушенный расстоянием барабанный бой, круглые сутки разлетавшийся над широкими красноватыми равнинами, просто сводил с ума. Почему он не прекращался ни на минуту? День и ночь, неделю за неделей, неустанно стучали тамтамы, и равно неустанно пыльный ветер разносил окрест монотонные звуки. Они раздражали Одри сильнее, чем мужа, поскольку он хотя бы видел в них некий элемент защиты. Ощущая могущественную поддержку незримых сил, ограждающих от зла, Уокер собрал урожай и подготовил хижину и хлев к предстоящей зиме.

Осень выдалась на редкость теплой, и Дэвисы пользовались каменным очагом, построенным с чрезвычайным тщанием, только для приготовления нехитрой стряпни. Противоестественно жаркие пылевые облака действовали на нервы всем поселенцам, но больше всего Одри и Уокеру. Неотступные мысли о тяготеющем над ними проклятии змеебога в сочетании с неумолчным жутковатым рокотом индейских барабанов плохо сказывались на их душевном состоянии, и любая дополнительная странность делала общую атмосферу совершенно невыносимой.

Несмотря на все нервное напряжение, по завершении жатвы соседи несколько раз собирались за праздничным столом то в одной, то в другой хижине, таким образом неосознанно поддерживая обрядовые традиции праздника урожая, зародившиеся на самой заре земледелия. Лафайет Смит, уроженец юга Миссури, живший милях в трех к востоку от Уокеров, весьма недурно играл на скрипке и своими залихватскими мотивчиками помогал участникам пирушки отвлечься от монотонного боя далеких тамтамов. Близился Хеллоуин, и переселенцы решили устроить еще один праздник, знать не зная, что он уходит корнями в еще более глубокую древность, чем даже земледелие, и берет истоки в жутком ведьмовском шабаше древнейших доарийских племен, традиции которого соблюдались на протяжении многих веков в полночной тьме глухих лесов и по-прежнему таят отголоски неведомых ужасов под маской беззаботного веселья. Хеллоуин приходился на четверг, и соседи условились собраться на первую пирушку в хижине Дэвисов.

В тот день, 31 октября, погода резко испортилась. С утра небо заволокло свинцовыми тучами, и к полудню неослабный ветер, прежде сухой и горячий, стал промозглым. Люди дрожали тем сильнее, что оказались совершенно не готовы к холодам, а Волк, старый пес Дэвисов, еле втащился в хижину и улегся рядом с очагом. Но далекие барабаны продолжали греметь, да и белые жители округи не собирались отменять намеченное мероприятие. Уже в четыре часа пополудни к хижине Уокера начали подкатывать фургоны, а вечером, после незабываемого жаркого, скрипка Лафайета Смита воодушевила многочисленную компанию на самые разудалые пляски в просторной, но донельзя переполненной комнате. Молодежь выкидывала разные безобидные дурачества, обычные для Хеллоуина, а старый Волк изредка принимался тоскливо, до жути зловеще завывать, когда визгливая скрипка Лафайета — инструмент, которого пес никогда прежде не слышал, — исторгала какой-нибудь особо потусторонний звук. Впрочем, большую часть веселой гулянки сей видавший виды ветеран проспал, ибо он уже достиг возраста, когда живой интерес к реальной действительности угасает, и жил преимущественно в мире сновидений. Том и Дженни Ригби привезли с собой своего колли Зика, но собаки так и не подружились. Зик казался обеспокоенным и весь вечер к чему-то настороженно принюхивался.

Одри и Уокер отплясывали всем на зависть, и Бабуля Комптон до сих пор любит вспоминать, как лихо они зажигали в тот вечер. Казалось, они на время забыли обо всех своих тревогах, и Уокер был чисто выбрит и принаряжен прямо-таки щегольски. К десяти часам, когда у всех приятно горели отбитые ладони, гости начали постепенно разъезжаться по домам, обмениваясь на прощанье крепкими рукопожатиями и грубовато-добродушными заверениями, что все повеселились на славу. Том и Дженни посчитали, что тоскливый вой Зика, испущенный по выходе из хижины, выражает сожаление по поводу необходимости возвращаться домой, хотя Одри высказала предположение, что пса раздражают далекие тамтамы, чей неумолчный рокот действительно казался особо зловещим после веселого шума пирушки.

К ночи сильно похолодало, и Уокер впервые положил в очаг огромный чурбан и присыпал углями, чтобы тлел до утра. Старый Волк улегся в пятне неверного красноватого света и погрузился в обычное забытье. Одри и Уокер, слишком утомленные, чтобы думать о заклинаниях или проклятиях, рухнули на грубо сколоченную кровать и заснули еще прежде, чем дешевый будильник на каминной полке успел оттикать три минуты. А ледяной ночной ветер по-прежнему приносил издалека глухой ритмичный грохот чертовых тамтамов.

Здесь доктор Макнейл умолк и снял очки, словно с притуплением физического зрения у него обострялся внутренний взор, обращенный к картинам прошлого.

— Скоро вы поймете, — промолвил он, — сколь трудно было мне восстановить ход событий, последовавших за отъездом гостей. Однако в свое время — на первых порах — у меня все же имелась такая возможность. — После короткой паузы доктор продолжил свою историю.

Одри снились кошмарные сны, в которых Йиг являлся ей в обличье Сатаны, каким он обычно изображался на дешевых гравюрах. От дикого ужаса, вызванного кошмаром, она внезапно проснулась в холодном поту и обнаружила, что Уокер сидит в постели и сна у него ни в одном глазу. Он напряженно прислушивался к чему-то и зашикал на жену, когда она попыталась спросить, что его разбудило.

— Тише, Одри! — прошептал он. — Слышишь стрекот, жужжание и шорох? Думаешь, это осенние сверчки?

В хижине и вправду явственно слышались звуки, подходящие под такое описание. Одри напрягла слух в попытке определить происхождение странных шумов и с содроганием распознала в них нечто знакомое и ужасное — смутное воспоминание, ускользающее за границы памяти. А неумолчный рокот далеких тамтамов, пробуждающий в уме страшную мысль, все разносился над черными равнинами, едва освещенными ущербной луной, подернутой облачной пеленой.

— Уокер… ты думаешь, это… это… проклятье Йига?

Она почувствовала, как муж дрожит.

— Нет, голубушка, на Йига вроде не похоже. По обличью он натуральный человек, ежели не присматриваться хорошенько. Так говорит вождь Серый Орел. Видать, какие-то насекомые заползли к нам с холода — не сверчки, но наподобие их. Пожалуй, надобно встать да перетоптать всех, покуда они не расползлись по углам и не добрались до буфета.

Уокер встал, нашарил в темноте висевший поблизости фонарь и загремел жестяной коробкой со спичками, прибитой к стене рядом. Одри села в постели и увидела, как пляшущий огонек спички превращается в ровное пламя фонаря. Они огляделись по сторонам, и в следующий миг грубо тесанные стропила сотряслись от пронзительного вопля, одновременно вырвавшегося из груди у них обоих. Ибо гладкий каменный пол, явившийся взору в круге света, представлял собой сплошную шевелящуюся пятнистую массу гремучих змей, которые все ползли к очагу, время от времени угрожающе поворачивая омерзительные головы в сторону объятого диким ужасом мужчины с фонарем.

Сие кошмарное зрелище Одри видела лишь несколько мгновений. Бесчисленные рептилии были всевозможных размеров и, вероятно, нескольких разновидностей, и она успела заметить, как две или три из них резко вскинули головы, точно собираясь броситься на Уокера. Одри не лишилась чувств, а погрузилась в кромешную тьму потому лишь, что фонарь погас, когда Уокер замертво рухнул на пол. После первого своего душераздирающего вопля он не издал ни звука, полностью парализованный страхом, и упал, словно сраженный бесшумной стрелой, пущенной из потустороннего лука. Одри показалось, будто весь мир закружился вокруг нее фантастическим вихрем, где явь смешалась с кошмарным сном, от которого она недавно пробудилась.

Одри утратила всякую способность к сознательному действию, ибо воля и чувство реальности покинули ее. Она бессильно откинулась на подушку, надеясь вот-вот проснуться. Поначалу она толком не сознавала, что все происходит наяву. Потом мало-помалу у нее закралось подозрение, что она не спит вовсе, и тогда несчастная содрогнулась от захлестнувших душу горя и панического страха и истошно закричала вопреки злым чарам, ввергнувшим ее в немоту.

Уокер погиб, и она не смогла ничем помочь ему. Он умер от змеиных укусов, как и предсказывала старая ведьма, когда он был малым ребенком. Бедный Волк тоже ничем не помог своему хозяину — вероятно, он даже не пробудился от своего старческого сна. А теперь ползучие гады наверняка подбираются к ней в темноте, все ближе и ближе, и может статься, в данный момент они обвиваются вокруг кроватных столбиков и неслышно перетекают на грубые шерстяные покрывала. Одри бессознательно зарылась поглубже под одеяла и затряслась всем телом.

Должно быть, это проклятие Йига. Он прислал своих чудовищных отродий в канун Дня Всех Святых, и они забрали Уокера первым. Но почему — ведь он ни в чем не виноват! Почему они не напали сразу на нее — разве не она одна убила новорожденных гремучек? Потом Одри вспомнила рассказы индейцев о проклятии Йига. Нет, ее не убьют, а просто превратят в пятнистую змею. Брр! Она станет одной из мерзких тварей, кишмя кишащих на полу, — отвратительных тварей, присланных за ней Йигом, уже готовым причислить ее к своему племени! Одри попыталась пробормотать оборонительное заклинание, которому научил ее муж, но не смогла издать ни звука.

Громкое тиканье будильника перекрывало сводящий с ума рокот далеких тамтамов. Змеи все еще не добрались до нее — или они нарочно медлили, чтобы потерзать ей нервы? Часы продолжали мерно тикать в темноте, и постепенно мысли Одри приняли иное направление.

Змеи не стали бы так долго тянуть время. Никакие это не Йиговы посланники, а самые обыкновенные гремучки, которые гнездились под скальной плитой и приползли, привлеченные теплом очага. Они явились не за ней вовсе — возможно, им вполне хватило бедного Уокера. Где они сейчас? Уползли прочь? Лежат, свернувшись кольцами, у очага? Все еще ползают по бездыханному телу своей жертвы? Тикал будильник, и ритмично гремели далекие барабаны.

При мысли о мертвом муже, лежащем там в кромешной тьме, Одри содрогнулась от чисто животного ужаса. История Салли Комптон про того человека в округе Скотт! Его тоже искусала целая стая гремучих змей — и чем кончилось дело? Под действием яда плоть изгнила, труп раздулся и в конце концов лопнул — лопнул с омерзительным хлопком. Неужто с Уокером, распростертым там, на каменном полу, сейчас происходит то же самое? Одри осознала, что невольно напрягает слух в попытке уловить некие звуки, слишком ужасные, чтобы толком о них помыслить.

Будильник продолжал тикать, самым насмешливым, издевательским образом попадая в такт барабанному бою, приносимому издалека ночным ветром. Одри пожалела, что в хижине нет часов с боем, по которым она могла бы определить, сколько еще времени продлится кошмарное бдение. Она проклинала крепость своих нервов, не позволявшую ей лишиться чувств, и задавалась вопросом, на какого рода помощь можно рассчитывать с наступлением рассвета. Наверняка кто-нибудь из соседей будет проезжать мимо… несомненно, кто-нибудь заглянет… не повредится ли она рассудком к утру? Да и в своем ли уме она сейчас?

Мучительно прислушиваясь, Одри вдруг осознала одно обстоятельство, в которое поверила не сразу, но лишь после отчаянных волевых усилий, а когда наконец поверила — не знала, радоваться или ужасаться. Отдаленный рокот индейских тамтамов прекратился. Он всегда страшно действовал ей на нервы — но ведь Уокер видел в нем защиту от некоего потустороннего безымянного зла. Что там он рассказывал ей шепотом после своих разговоров с Серым Орлом и шаманами из племени вичита?

Нет, Одри нисколько не понравилась внезапно наступившая тишина! В ней чудилось что-то зловещее. Громкое тиканье часов казалось противоестественным в воцарившемся безмолвии. Обретя наконец способность к осознанным действиям, Одри откинула покрывала с лица и глянула в сторону окна. Должно быть, после захода луны развиднелось, ибо она увидела звездное небо в квадратном оконном проеме.

А в следующий миг, совершенно неожиданно, раздался тот самый неописуемо жуткий звук: глухой хлопок, с которым треснула изгнившая кожа, брызнув зловонной отравленной кровью. Боже!.. История Салли… этот мерзкий смрад и зловещая тишина, терзающая, рвущая нервы! Это было уже слишком. Оковы немоты лопнули, и в черной ночи раскатились долгим эхом безумные, дикие вопли Одри.

Но — увы! — она не лишилась чувств от потрясения. А сколь спасительно было бы забытье! Эхо пронзительных криков еще не замерло, а Одри по-прежнему видела усеянный звездами квадрат окна и слышала могильное тиканье проклятых часов. Но что такое? Не раздался ли новый звук? Не появилась ли некая тень в оконном проеме? Одри была не в состоянии верно оценить свои зрительные и слуховые восприятия или провести различие между явью и галлюцинацией.

Да, в оконном проеме действительно появилась какая-то тень. Она медленно вырастала над подоконником. И теперь в комнате слышалось не одно только тиканье будильника, но также тяжелое дыхание — не ее и не бедняги Волка. Старый пес дышал во сне бесшумно, а в бодрствующем состоянии издавал хриплое сопение, которое ни с чем не спутаешь. Потом Одри увидела на фоне звездного неба чудовищный черный силуэт некоего человекообразного существа — бугристые очертания громадной головы и могучих плеч, медленно надвигавшихся на нее.

— Йа-а-а! Йа-а-а! Пошел прочь! Пошел прочь! Пошел прочь, змеедьявол! Изыди, Йиг! Я не хотела их убивать — просто забоялась, что муж испугается! Не надо, Йиг, не надо! Я не желала зла твоим детенышам… не подходи ко мне… не превращай меня в пятнистую змеюку!

Но полубесформенные голова и плечи продолжали придвигаться к кровати, очень тихо.

В мозгу у Одри полыхнула яркая вспышка — и в мгновение ока из испуганного ребенка она превратилась в разъяренную буйнопомешанную женщину. Она знала, где топор — висит на стене на крючках. До него легко дотянуться, и она мигом нашарит его в темноте. Одри не успела ни о чем больше подумать толком, как топор уже находился у нее в руках и она кралась к изножью кровати — навстречу чудовищной голове и плечам, с каждой секундой придвигавшимся все ближе. Будь комната освещена, выражение ее лица не понравилось бы незваному гостю.

— Вот тебе, получай! Вот тебе, вот тебе, вот тебе!

Теперь Одри пронзительно хохотала, и истерический смех стал громче, когда она увидела, что свет звезд за окном меркнет в преддверии спасительного рассвета.

Доктор Макнейл вытер пот со лба и снова надел очки. Я ждал продолжения рассказа, но он все молчал — и тогда я тихо спросил:

— Она осталась жива? Ее нашли? Получило ли объяснение все произошедшее?

Доктор прочистил горло.

— Да, она осталась жива… в известном смысле. И все получило объяснение. Я же сказал вам: там не было никакого колдовства — только жестокая, прискорбная, поистине ужасная реальность.

Первой на месте происшествия оказалась Салли Комптон. На следующий день после полудня она отправилась к Дэвисам, чтобы обсудить с Одри вчерашнюю вечеринку, и еще издалека заметила, что из трубы хижины не идет дым. Это казалось странным. Погода, правда, опять стояла очень теплая, но в этот час Одри обычно стряпала. В хлеву беспокойно ревели голодные мулы, и старый Волк не нежился в солнечных лучах на своем излюбленном месте у порога.

В общем, Салли сразу почуяла что-то неладное, а потому сильно робела и нервничала, когда спешилась и постучалась в хижину. Ответа не последовало, но она подождала с минуту, прежде чем осторожно тронула грубо сколоченную дверь. Убедившись, что щеколда не задвинута, Салли медленно отворила дверь и переступила через порог. Но при виде представшей глазам картины она отпрянула назад со сдавленным вскриком и схватилась за косяк, чтобы удержаться на ногах.

Когда она открыла дверь, в нос ей ударил смрадный запах, но потрясло ее не это, а жуткое зрелище, явившееся взору. Ибо в полутемной хижине недавно разыгралась некая чудовищная трагедия, три страшных свидетельства которой, повергшие Салли в ужас и недоумение, остались там на полу.

Возле потухшего очага лежал огромный пес — пятна гнилостного разложения багровели на коже, оголенной в местах, где шерсть вылезла от чесотки и старости, и сам труп лопнул, раздувшись от яда гремучих змей. Похоже, собаку искусало целое полчище рептилий.

Справа от двери Салли увидела жестоко изрубленные останки мужчины — в ночной рубашке, с разбитым фонарем в окостенелой руке. На теле у него не было ни единого следа змеиного укуса. Рядом валялся окровавленный топор.

А посреди комнаты корчилось на полу отвратительное существо с пустыми глазами, которое в недавнем прошлом было женщиной, но ныне являло собой лишь бессловесную, безумную карикатуру на нее. Существо это не издавало никаких внятных звуков — только шипело, шипело, шипело…

К этому времени мы с доктором оба вытирали холодный пот со лба. Мой собеседник налил в два стакана из бутылки, стоявшей на столе, немного отпил из своего, а другой протянул мне. Я мог лишь тупо спросить дрожащим голосом:

— Выходит, Уокер просто упал в обморок, потом очнулся от криков жены — а топор довершил дело?

— Да, — тихо промолвил доктор Макиейл. — Но он все равно принял смерть от змей. Страх перед ними имел два роковых последствия — от страха Уокер потерял сознание, и в страхе своем он настолько запугал свою жену дикими историями, что она схватилась за топор, когда вообразила, будто видит перед собой змеедьявола.

Я на мгновение задумался.

— И Одри… не странно ли, что проклятие Йига подействовало на нее в конечном счете? Полагаю, кошмарное зрелище шипящих змей намертво запечатлелось у несчастной в сознании.

— Да. Поначалу у нее периодически наступали светлые промежутки, но с течением времени они становились все реже и реже. Волосы у нее стали седеть от корней, а позже и вовсе выпали. Кожа покрылась пятнами, а когда она умерла…

— Как — умерла? — вздрогнув, перебил я. — Тогда что же… что же за существо мы видели там, внизу?

— Это родилось у нее через девять месяцев, — мрачно ответил Макнейл. — Было еще трое — два из них выглядели даже ужаснее, — но выжило только одно.

Говард Филлипс Лавкрафт, Зелия Бишоп Курган[50] (перевод О. Басинской)

I

Только в самое последнее время американский Запад перестали считать новой землей. Я думаю, это произошло потому, что наша цивилизация появилась здесь довольно поздно; исследователи обнаруживают множество следов жизни, существовавшей среди этих равнин и гор задолго до того, как началась история колонизации. Мы ничего не знаем о поселках пуэбло,[51] возраст которых насчитывает 2500 лет, и нас нимало не беспокоит тот факт, что археологи относят раннюю культуру Мексики к семнадцатому, а то и восемнадцатому тысячелетию до Рождества Христова. В археологии имеются и более впечатляющие примеры — вроде первобытного человека, современника вымерших животных, известного сегодня только по нескольким фрагментам костей и остаткам материальной культуры. Одним словом, впечатление от новизны этих мест быстро испаряется. Обычно европейцы лучше нас ощущают дух древности и глубокой отстраненности от современных жизненных потоков. Всего пару лет тому назад один британский автор писал об Аризоне как о «туманной местности, по-своему очень привлекательной, но пустынной, древней и унылой земле».

Но и я чувствую волнующую, почти ужасающую древность Запада не хуже любого европейца. Это связано с событием, которое случилось в 1928 году; событием, которое я бы желал считать плодом воображения, однако оно настолько четко запечатлелось в моей памяти, что я не могу с легкостью от него избавиться. Это было в Оклахоме, куда меня постоянно приводят исследования по этнологии американских индейцев и где я и прежде натыкался на весьма странные, приводящие в замешательство явления. Без сомнения, Оклахома — это не просто последняя граница продвижения пионеров и предпринимателей. Там живут старые-престарые племена с их старыми-престарыми преданиями; и когда осенью над задумчивыми равнинами начинают непрерывно звучать тамтамы, людские души оказываются в опасной близости к таким изначальным вещам, что о них принято говорить только шепотом. Сам я белый, уроженец северо-востока, но обряды Йига, Отца Змей, вызывают у меня содрогание. Я достаточно много наслушался и навидался, чтобы быть «искушенным» в этих делах. Взять хотя бы тот случай, что произошел в 1928 году. Я был бы рад посмеяться над ним, да не могу.

Я приехал в Оклахому, чтобы проверить одну из множества легенд, распространенных среди белых поселенцев и индейцев и имевшую — в этом я был уверен — индейский источник. Нужно сказать, что в этом краю ходили весьма любопытные легенды о призраках, бродящих по воздушным просторам; и хотя в устах белых людей они звучали вяло и прозаично, их определенно что-то связывало с некоторыми сложными и неясными сюжетами мифологии коренных жителей. Речь шла об огромных, унылых, казавшихся искусственными холмах в западной части штата, где появлялись существа весьма странные по внешности и поведению.

Самая распространенная и чуть ли не самая древняя легенда стала широко известна в 1892 году, когда начальник тамошней полиции по имени Джон Уиллис отправился в район холмов в погоню за конокрадами и вернулся с нелепым рассказом о ночных конных битвах, происходивших в воздухе между несметными полчищами невидимых призраков, — он слышал топот коней, тяжелые удары, звон металла, приглушенные крики воинов и звуки падающих тел. Вся эта чертовщина творилась при лунном свете и до смерти напугала полицейского и его лошадь. Звуки битвы раздавались в течение часа, ясно слышимые и в то же время какие-то размытые, как будто их приносило ветром издалека. Между тем самих армий не было видно. Позднее Уиллис узнал, что он побывал в месте, которое издавна пользуется дурной славой, месте, столь густо населенном призраками, что его одинаково избегают как индейцы, так и белые. Многие видели — или им это только мерещилось — всадников, сражавшихся в небесах, правда, очевидцы описывали их в весьма туманных выражениях. Поселенцы говорили, что призрачные воины — это индейцы неизвестного племени, имеющие странное оружие и одежду. Они даже не были уверены в том, что лошади под призрачными всадниками действительно были лошадьми.

С другой стороны, местные индейцы, похоже, не считали призраков своими сородичами. Они называли их «эти люди», или «старые люди», или «те, кто живет внизу» и относились к ним со страхом и почтением, в то же время избегая любых разговоров на эту тему. Ни один этнолог не смог заставить индейца подробно описать эти существа, да, впрочем, никто из индейцев их толком так и не рассмотрел. Древние индейские поверья на сей счет гласили буквально следующее: «Очень старые люди делают очень больших призраков; эти люди старше всех времен, эти призраки такие большие, они почти плоть; эти старые люди и привидения смешиваются и становятся едиными».

Конечно, для серьезного этнолога все это — «обычные деревенские байки», еще одна из легенд о затерянных городах и исчезнувших народах, распространенных среди индейцев пуэбло и равнинных племен; легенд, которые несколько веков назад соблазнили многих на тщетные поиски загадочной Кивиры.[52] Меня же в западную Оклахому привело нечто более определенное — древняя местная легенда, содержащая первые четкие описания призраков. Еще больше интересовало меня то, что легенда происходила из отдаленного местечка Бингер, округ Каддо, то есть из места, давно известного мне по кошмарному происшествию, связанному с мифом о змеебоге.[53]

Внешне легенда была очень проста и наивна: в ней говорилось об одиноком кургане — или небольшом холме, — расположенном примерно в трети мили к западу от поселка. Одни считали, что этот холм естественного происхождения, другие верили, что это место погребения либо отправления религиозных культов, возведенное доисторическими племенами. На этом кургане, говорили жители поселка, обитали два призрачных индейца; один из них, старик, бродил по вершине от рассвета до заката в любую погоду, лишь ненадолго пропадая из виду; ночью же его сменяла индейская женщина с факелом, горевшим голубоватым пламенем до самого утра. Когда светила луна, странную фигуру индианки было видно совершенно отчетливо, и большинство сходилось на том, что у нее не было головы.

Мнения жителей разделялись в том, что касалось природы видений. Некоторые утверждали, что мужчина вовсе не призрак, а живой индеец, который убил и обезглавил женщину из-за золота, а потом закопал ее где-то на кургане. Согласно этой версии, он бродил по вершине, мучимый угрызениями совести или угнетаемый духом своей жертвы, который становился видимым в темноте. Однако сторонники более традиционных оккультных теорий считали, что и мужчина, и женщина в равной степени были призраками — мужчина якобы убил свою скво и покончил с собой когда-то очень давно. Эти и другие, менее интересные версии появились со времени заселения территории племени вичита в 1899 году и, как мне сказали, существуют до наших дней, поскольку само это изумительное явление все еще может наблюдать всякий желающий. Немногие легенды о призраках имеют столь доступное подтверждение, и мне не терпелось увидеть, что за чудеса происходят в этом маленьком поселке, расположенном вдали от столбовых дорог цивилизации и вне безжалостного света современной науки. Итак, в конце лета 1928 года я сел в поезд до Бингера и занимался размышлениями обо всех этих странных загадках, пока вагоны громыхали по рельсам одноколейки, а взору открывалась все более и более унылая местность.

Бингер представлял собой небольшую группу каркасных домов и складов, расположенных посреди плоской местности, открытой всем ветрам, которые несли над ней облака красной пыли. Здесь проживало около пятисот человек, не считая индейцев из соседней резервации; основным занятием населения было, по всей видимости, земледелие. Почва здесь была плодородная, а нефтяной бум еще не достиг этой части штата. Поезд прибыл на станцию в сумерках, и меня тотчас охватило странное ощущение опасности и тревоги, особенно усилившееся, когда паровоз, пуская клубы дыма, двинулся на юг без меня. На платформе было полным-полно зевак, и все они кинулись со своими разъяснениями, едва я спросил о человеке, к которому имел рекомендательное письмо. Меня повели по главной улице, изрытой колеями такого же красного цвета, как и вся эта местность, и наконец доставили к нужному дому. Те, кто готовил меня к поездке, поступили правильно, ибо мистер Комптон оказался человеком умным и к тому же весьма уважаемым в этих местах, а его матушка, которую здесь называли «Мамаша Комптон», принадлежала к поколению пионеров и была настоящим кладезем всяких поверий и мифов.

В тот же вечер Комптон собрал для меня воедино все легенды, ходившие среди поселенцев. Ознакомившись с ними, я понял, что явление, которое я приехал изучать, было и в самом деле загадочным и значительным. Жители Бингера, похоже, воспринимали призраков как нечто само собой разумеющееся. Два поколения выросли возле этого странного одинокого холма и его беспокойных обитателей. Естественно, окрестности холма внушали людям страх, и их обходили стороной, так что фермы не продвигались в эту сторону на протяжении четырех десятилетий существования поселка; хотя некоторые смельчаки и отваживались туда заглядывать. Одни, вернувшись, говорили, что вообще не видели призраков; что одинокий страж исчезал из виду до того, как они подходили к нему, и это позволяло им свободно карабкаться по крутому откосу и обследовать плоскую вершину. Там нет ничего, говорили они, только заросли кустарника. Должно быть, предполагали они, индеец спустился по другому склону и успел уйти по равнине незамеченным, хотя вблизи не было никакого укрытия. Во всяком случае, на вершине не было найдено ни одного отверстия, даже после самого тщательного исследования кустарника и высокой травы. Другие, более впечатлительные люди заявляли, что они все время чувствовали чье-то незримое присутствие, но не могли сказать ничего определенного. Им казалось, что воздух словно сгущался в том направлении, в котором они пытались двигаться. Разумеется, на такие вылазки решались только белые люди. Ничто во вселенной не могло заставить краснокожего приблизиться к этой зловещей возвышенности не только после наступления темноты, но и при самом ярком свете.

Но вовсе не рассказы очевидцев, вернувшихся здоровыми и нормальными, породили тот ужас, что витал вокруг кургана; если бы дело ограничилось этим, никакого шума бы не было. Страшным было то, что многие искатели возвращались странно повредившимися умственно и физически. Впервые это случилось в 1891 году, когда молодой человек по имени Хитон отправился к кургану с лопатой в надежде откопать что-нибудь интересное. Он неоднократно слышал от индейцев удивительные рассказы о холме и как-то раз посмеялся над другим юношей, который был там и ничего не нашел. Хитон наблюдал за курганом в бинокль до того, как приблизился к нему, и обнаружил, что индеец-часовой неторопливо спустился внутрь холма, словно на вершине были люк и лестница. Прежние наблюдатели этого не замечали.

Когда Хитон шел к кургану, он был одержим желанием разгадать тайну, и жители поселка видели, как усердно он рубил кустарник на вершине. Потом они заметили, как его фигура медленно исчезла из виду и долго не появлялась, пока не опустились сумерки и факел безголовой индианки не замерцал на далекой возвышенности. Два часа спустя Хитон, пошатываясь, вернулся в поселок без лопаты и остальных вещей и разразился бессвязным, пронзительным монологом. Он вопил о страшных безднах и чудовищах, об отвратительных изображениях и статуях, о безжалостных существах, которые схватили и пытали его, о других странных вещах, настолько сложных и причудливых, что их было трудно запомнить.

— Древние! Древние! Древние! — стенал он снова и снова. — Великий Боже, они древнее Земли и пришли сюда неизвестно откуда… Они читают твои мысли и заставляют понимать их мысли… Они полулюди-полупризраки… Они перешли через черту… Они растворяются и снова принимают форму… Все больше и больше… Мы тоже произошли от них… Дети Тулу… там все из золота… чудовищные звери… получеловеки… мертвые рабы… безумие… Йэ! Шуб-Ниггурат!.. Этот белый — о боже мой!., что они с ним сделали!..

С тех пор Хитон считался местным дурачком, пока восемь лет спустя неожиданно не умер от эпилептического припадка. После этой истории было еще два случая помешательства, связанных с курганом, и два исчезновения. Вслед за Хитоном на курган отправились трое отчаянных, хорошо вооруженных мужчин с лопатами и мотыгами. Наблюдатели из поселка заметили, как призрак индейца исчез, едва они приблизились к холму, а затем трое взобрались на вершину и стали рыскать в кустах. Они пропали из поля зрения разом, одновременно, и больше их никто не видел. Один из наблюдателей с особенно мощной подзорной трубой вроде бы разглядел, как какие-то формы смутно обозначились позади несчастных и затащили их внутрь кургана; но этот рассказ остался неподтвержденным. Излишне говорить, что после этого случая много лет никто не приближался к холму. Только когда происшествие 1891 года основательно забылось, кто-то осмелился подумать о дальнейших поисках. Около 1910 года один парень, слишком молодой, чтобы помнить старые ужасы, совершил новый поход к злополучному месту и не нашел абсолютно ничего.

К 1915 году фантастические легенды превратились в обычные рассказы о привидениях — но только среди белых людей. В соседней резервации были старые индейцы, которые многое знали, но мало говорили. Как раз в это время поднялась новая волна интереса к загадочному кургану, и несколько храбрецов ходили на его вершину, однако вернулись ни с чем. Затем туда отправились два археолога-любителя, приехавшие с востока страны по заданию одного небольшого колледжа для изучения быта и верований индейцев. Никто в поселке не наблюдал за их походом; спохватились, только когда они бесследно исчезли. Поисковая партия — а в ней был и давший мне приют Клайд Комптон — вернулась с пустыми руками.

Затем была одиночная авантюра старого капитана Лоутона, седого пионера, который принимал участие в освоении этого края еще в 1889 году, но с тех пор не бывал здесь. Все это время он помнил о кургане и его тайне и теперь, выйдя в отставку, решил попытать счастья. Хорошо зная индейскую мифологию, он готовился к раскопкам каким-то особенным образом. Он поднялся на холм утром в четверг 11 мая 1916 года. За ним следили в бинокли более 20 человек в поселке и с ближайшей равнины. Его исчезновение было внезапным, оно случилось, когда он рубил кустарник. Очевидцы не могли сказать ничего вразумительного. Все их речи сводились к тому, что стоял человек, и вот его уже нет. Около недели о нем не было никаких вестей, а потом, среди ночи, в поселок притащилось существо, по поводу которого и по сей день не стихают споры.

Говорили, что это вернулся капитан Лоутон, правда, моложе лет на сорок. Волосы существа были блестящего черного цвета, а перекошенное от невыразимого ужаса лицо — неестественно гладким, без морщин. Каким-то странным образом оно действительно напомнило Мамаше Комптон капитана, каким он был в 1889 году. Ступни его были аккуратно отрезаны по лодыжки, а культи залечены до гладкости почти невозможной — если, конечно, это и впрямь был тот человек, который всего неделю тому назад ходил на своих двоих. Существо бормотало совершенно невразумительные вещи и все повторяло имя «Джордж Лоутон, Джордж Э. Лоутон», как бы пытаясь убедить самого себя, что это он и есть. Его речи, считала Мамаша Комптон, напоминали галлюцинации, что обуревали беднягу Хитона в 1891 году, хотя имелись и незначительные расхождения.

— Голубой свет! Голубой свет! — лепетало существо. — Всегда там, внизу, до того, как появилась жизнь… Древнее динозавров… Всегда одни и те же… Только слабее… Никогда не умирают… Думают, думают, думают… Все тот же народ, полулюди, полупризраки… Мертвые двигаются и работают… О, эти твари, эти единороги… Дома из золота и города из золота… Древние, древние, древние, старше времени… Спустились со звезд… Великий Тулу… Азатот… Ньярлатхотеп… он ждет, ждет…

На рассвете существо испустило дух.

Конечно, состоялось расследование, и индейцев из резервации допросили с пристрастием. Но они, казалось, ничего не знали, и сказать им было нечего. Никто ничего не знал, кроме Серого Орла, вождя племени вичита, чей более чем столетний возраст ставил его выше обычных страхов. Только он позволил себе дать несколько ворчливых советов:

— Ты оставить их в покое, белый человек. Нет добра от этого народа. Они там внизу и здесь внизу, они очень старые. Йиг, большой отец змей, он там. Йиг — это Йиг. Тирава, большой отец людей, он там. Тирава — это Тирава. Нет умирать. Нет стареть. Такой как воздух. Только жить и ждать. Раньше они выходить сюда, чтобы воевать. Строить земляной вигвам. Я от них, ты от них. Потом большая вода приходить. Все менять. Никто не выходить наверх, никто не впускать вниз. Входить — нет выходить. Ты оставить их в покое, ты не знать плохое колдовство. Красный человек знать, его нельзя поймать. Белый человек вмешаться, он не приходить назад. Быть далеко от маленький гора. Нет хорошо. Серый Орел сказал все.

Если бы Джо Нортон и Рэнс Уилок последовали совету старого вождя, они бы и сейчас были с нами, но они поступили иначе. Начитавшись ученых книг и став материалистами, они не боялись ничего ни на земле, ни в небесах; они думали, что какие-то злодеи индейцы устроили тайное логово внутри холма. Они и раньше посещали курган, а теперь отправились туда отомстить за старого капитана Лоутона, похваставшись, что сделают это, даже если им придется срыть холм до основания. Клайд Комптон наблюдал за ними в бинокль и видел, как они обходили кругом зловещий курган. Они явно намеревались тщательно осмотреть территорию. Больше их никто не видел.

Курган опять стал внушать панический страх, и лишь события мировой войны отодвинули эту тему на задний план. С1916 по 1919 год туда никто не ходил, и так бы, наверное, и продолжалось впредь, если бы не безрассудство нескольких юнцов, вернувшихся со службы во Франции. С1919 по 1920 год в округе вспыхнула настоящая эпидемия походов на курган, охватившая преждевременно возмужавших молодых ветеранов, — эпидемия, которая распространялась по мере того, как все они возвращались живыми и невредимыми. К 1920 году — так коротка людская память — курган превратился чуть ли не в предмет насмешек, и тривиальная история об убийстве индианки возобладала над жуткой легендой о призраках. Наконец два отчаянных и напрочь лишенных воображения брата Клей решили сходить и откопать погребенную женщину, а вместе с ней и золото, из-за которого ее убил старый индеец.

Они отправились сентябрьским днем — в то время, когда индейские барабаны начинают свой ежегодный непрерывный гул над плоскими, покрытыми красной пылью равнинами. Никто не следил за ними, и родители их не беспокоились, даже когда прошло несколько часов. Потом была тревога, тщетные поиски, и вновь люди вынуждены были отступить перед этой тайной.

Но один из братьев все же вернулся. Это был Эд, старший. Его соломенные волосы и борода стали снежно-белыми на два дюйма от корней, а на лбу был странный шрам, похожий на выжженный иероглиф. Три месяца спустя после исчезновения он ночью тайком пробрался в свой дом. На нем не было ничего, кроме одеяла с необычным узором, которое он немедленно бросил в огонь, как только оделся в нормальное платье. Родителям он сказал, что их с Уокером схватили какие-то странные индейцы — не вичита и не каддо — и держали в плену где-то на западе. Уокер умер под пытками, а ему удалось каким-то чудом спастись. Все было ужасно, и он не в силах сейчас об этом говорить. Он должен отдохнуть — и вообще, незачем поднимать шум, искать и наказывать этих индейцев. Они не из тех, кого можно схватить и наказать, и, что очень важно как для Бингера, так и для всего мира, этих индейцев нельзя тревожить в их тайном логове. На самом деле они вообще не индейцы — он потом объяснит. А пока необходимо отдохнуть. Лучше не тревожить поселок известием о его возвращении — он пойдет наверх и поспит. Перед тем как подняться по шаткой лестнице в свою комнату, он взял с собой пачку бумаги и карандаш, а из ящика отцовского стола достал пистолет.

Три часа спустя прогремел выстрел. Эд Клейн пустил себе пулю в висок, оставив на расшатанном столе возле кровати лист бумаги, исписанный крупным почерком. Как выяснилось позже по огрызку карандаша и печке, наполненной золой, сначала он написал гораздо больше; но затем решил не говорить всего и отделался туманными намеками. Уцелевший кусок текста оказался всего лишь безумным предостережением, нацарапанным небрежным почерком со странным наклоном влево, — бред явно больного ума. Манера выражения была тем более странной, что Эд слыл человеком флегматичным и рассудительным.

Ради бога никогда не ходите к этой горе она часть какого-то мира настолько ужасного и древнего что об этом и говорить нельзя мы с Уокером пошли и нас взяли в эту штуку просто исчезает временами и снова появляется и весь мир снаружи бессилен по сравнению с тем что могут сделать они — они живут вечно молодыми как они хотят и нельзя сказать что они люди или призраки — и что они делают об этом говорить нельзя и там есть только один вход — нельзя сказать какой они величины — после того что мы видели я не хочу жить Франция ничто рядом с этим — и следите чтобы люди держались подальше о боже! все бы так и поступали если бы увидели бедного Уокера каким он стал в конце.

Искренне ваш

Эд Клейн

При вскрытии обнаружилось, что внутренности Клейна были перемещены слева направо, словно его вывернули наизнанку. Позже по документам армейской медкомиссии установили, что он был совершенно нормальным, когда демобилизовался в мае 1919 года. Была ли допущена ошибка в бумагах или с Эдом на самом деле произошла беспрецедентная метаморфоза, остается загадкой, как и происхождение странного шрама-иероглифа на лбу.

На этом исследование холма было закончено. Следующие семь лет никто не приближался к нему, и лишь у немногих возникало желание направить в его сторону бинокль. Время от времени люди нервно посматривали на одинокую возвышенность, круто вздымавшуюся над равниной в западном направлении, и вздрагивали, заметив маленькое темное пятнышко, которое двигалось по вершине днем, и мерцающий огонек, танцующий по ночам. Все решили, что тайна не подлежит раскрытию, и по общему соглашению перестали говорить об этом предмете. Это было нетрудно: земли, слава богу, хватало. И жизнь мирно катилась по накатанной колее. К холму не вело никаких дорог, словно там было море, болото или пустыня. И вот еще одно доказательство бедности людского воображения: шепотом сообщаемые детям и приезжим сказки о кургане вскоре опять приняли форму истории о кровожадном призраке-индейце и его жертве. Только жители резервации и старожилы вроде Мамаши Комптон помнили о намеках на дьявольщину и жуткую потустороннюю угрозу, звучавших в рассказах тех, кто вернулся с холма покалеченным умственно и физически.

Было уже очень поздно, и Мамаша Комптон давно поднялась к себе спать, когда Клайд закончил свой рассказ. Я не знал, что думать об этой страшной загадке, хотя все во мне протестовало против выводов, противоречащих здравому смыслу. Что привело к безумию тех, кто побывал на кургане? И хотя я был глубоко потрясен услышанным, все это скорее подталкивало меня к поискам, нежели удерживало от них. Разумеется, я должен докопаться до сути, я должен действовать уверенно и не поддаваться фантазиям. Комптон понял мое настроение и озабоченно покачал головой. Потом он знаком пригласил меня выйти на улицу.

Мы вышли на тихую боковую улочку и двинулись по ней при свете ущербной августовской луны. Через несколько шагов мы очутились на окраине поселка. Луна висела низко, не затмевая многочисленные звезды, и я смог увидеть не только склонившиеся к западу созвездия Альтаира и Веги, но и таинственное мерцание Млечного Пути. Затем я посмотрел в направлении, которое мне указал Комптон. И вдруг заметил проблеск. Нет, не звезды — это был голубоватый огонек, который двигался вдоль Млечного Пути совсем низко над горизонтом и казался зловещим и жутким, что странно контрастировало с общим настроением мирно спящего ландшафта. В следующий миг мне стало ясно, что свет шел от вершины холма, расположенного далеко на западе этой величественной, слабо освещенной равнины, и я обернулся к Комптону с вопросом.

— Да, — ответил он, — этот призрачный свет — с кургана. Не было еще такой ночи, когда бы мы его не видели, — и нет ни одной живой души в Бингере, которая бы осмелилась пойти в том направлении. Скверное это дело, молодой человек, и если ты достаточно умен, ты оставишь его в покое. Лучше брось свои поиски, сынок, и займись какими-нибудь другими легендами. У нас их здесь хватает, Бог свидетель!

II

Однако я не собирался следовать советам Комптона; и хотя он предоставил мне отличную комнату, я не смог сомкнуть глаз в ожидании утра, когда можно будет воочию увидеть дневной призрак, а также поговорить с индейцами из резервации. Я собирался действовать неторопливо и наверняка, вооружившись всеми доступными сведениями об этом деле, расспросив и белых, и краснокожих, прежде чем приступить непосредственно к археологическим поискам. На рассвете я встал, оделся и, когда услыхал, что все остальные в доме тоже поднялись, спустился вниз. Комптон разводил огонь на кухне, а его мать возилась в кладовой. Заметив меня, он кивнул и через минуту пригласил выйти на улицу, ярко освещенную солнцем. Я уже знал цель нашего пути и, пока мы шли по переулку, сколько мог напрягал зрение, глядя на запад через равнину.

Там я увидел курган — далекий и необычный своей геометрически правильной формой. Судя по всему, он был от 30 до 40 футов высотой и около сотни ярдов в длину. Комптон сказал, что он имеет форму сильно растянутого эллипса. Я знал, что Комптон бывал на кургане несколько раз и благополучно возвращался обратно. Глядя на контур, вырисовывающийся в темной небесной сини, я пытался отметить все его самые незначительные неровности, и мне вдруг показалось, что по нему что-то движется. Сердце мое забилось: я схватил мощный бинокль, протянутый Комптоном, и торопливо навел его. Сначала я увидел лишь густой кустарник на окраине холма, но потом в поле зрения возникло еще что-то.

Несомненно, это был человек, и я сразу понял, что вижу дневной «призрак индейца». Так и есть, высокая, худая, закутанная в темный плащ фигура с черными волосами, перевязанными лентой, и морщинистым, медным, бесстрастным, орлиным лицом классического индейца. И все же опытным взглядом этнолога я сразу определил, что этот краснокожий был не из тех, что в настоящее время известны истории; он принадлежал к какой-то иной расе или культуре. Современные индейцы — брахицефалы, круглоголовые, и вы не отыщете среди них долихоцефалических, или удлиненных, черепов, которые находили в двухтысячелетней давности останках древнего пуэбло; но череп этого человека был вытянут столь отчетливо, что я заметил это с огромного расстояния даже в неясном преломлении бинокля. Я также обнаружил, что узор на его одежде был выполнен в манере, совершенно не похожей на традиционное искусство племен юго-запада. Его блестящие металлические украшения и короткий меч или какое-то подобное ему оружие, висевшее на боку, не походили ни на что, о чем я когда-либо слышал.

Пока он шагал туда и обратно по вершине холма, я наблюдал за ним в бинокль, отмечая его походку и посадку головы, и у меня сложилось стойкое убеждение в том, что этот человек, кем или чем бы он ни был, определенно не являлся дикарем. Я инстинктивно почувствовал, что это было дитя цивилизации, хотя какой именно, сказать нельзя. Наконец он исчез за дальним краем холма, словно спустился по противоположному, невидимому склону. Я в замешательстве опустил бинокль. Комптон смотрел на меня вопросительно, и я неопределенно кивнул.

— Что вы думаете об этом? — наконец спросил он. — Вот то, что мы наблюдаем в Бингере каждый день — и всю жизнь.

Полдень застал меня в индейской резервации за разговором с Серым Орлом, который каким-то чудом был еще жив, хотя говорили, что ему уже исполнилось 150 лет. Это был необычный, внушительного вида человек — суровый, бесстрашный вождь из тех, что когда-то имели дело с авантюристами, торговцами в кожаных одеждах, отделанных бахромой, и французскими чиновниками в бриджах и треуголках, — и я был рад заметить, что мое почтительное обращение понравилось вождю. Однако его расположение ко мне не помешало ему начать меня отговаривать, как только он узнал, чего я добиваюсь.

— Ты хороший мальчик — ты не тревожить тот курган. Плохое колдовство. Большое зло под ним — схватить, когда ты копать. Нет копать, нет делать вред. Такой же, когда я мальчик, такой же, когда мой отец и его отец мальчик. Всегда мужчина ходить один день, скво без головы она ходить ночь. Белый человек в железный куртка они пришли от заката вниз по большой реке — много дней назад — три, четыре времени больше Серого Орла — два времени больше, чем французы, — все такое же после них. Много назад никто не ходить близко маленькие горы и глубокие долины с каменными пещерами. Еще много назад, эти древние не прятаться, выходить наружу, строить поселки. Приносить много золото. Я от них, ты от них. Потом прийти большая вода. Все меняться. Никто не выходить, никого не пускать. Если входить — нет выходить. Они не умирать — нет как Серый Орел — ущелья на лице и снег на голове. Как воздух — немного человек, немного дух. Плохое колдовство. Иногда ночью дух выходит наружу на получеловек-полуконь с рогом и сражаться, где однажды сражались люди. Держаться далеко от этого места. Нет хорошо. Ты хороший мальчик — идти назад и оставить этот древний одни.

Это все, чего я смог добиться от старого вождя, а остальные индейцы и вовсе молчали. Видимо, Серый Орел серьезно разволновался при мысли, что я собираюсь отправиться на холм, которого он так малодушно боялся. Когда я покидал резервацию, он остановил меня для последнего торжественного прощания и вновь попытался добиться обещания не ходить на курган. Когда он понял, что это бесполезно, то не совсем уверенно достал что-то из мешочка оленьей кожи и очень важно протянул мне. Это был полустертый, но прекрасно отчеканенный металлический диск диаметром около двух дюймов, украшенный странными изображениями и подвешенный на кожаный шнурок.

— Ты не соглашаться, тогда Серый Орел не мог говорить, что тебе будет. Но если помочь, вот хорошее колдовство, от моего отца — он получил от его отца — он получил от его отца все назад близко к Тирава, отцу всех людей. Мой отец говорить: «Ты держаться далеко от древних, держаться далеко от маленьких гор и долин с каменными пещерами. Но если древние придут наверх взять тебя, тогда ты им показать это колдовство. Они знать. Они сделать его много лет назад, они глядеть, тогда они, может быть, не делать такое плохое колдовство. Но нет можно говорить. Ты держаться далеко все равно. Они нет хороший. Нет сказать, что они делать».

Говоря это, Серый Орел повесил амулет мне на шею, и я заметил, что вещь и в самом деле была весьма любопытной. Чем дольше я смотрел на нее, тем больше восхищался, не только потому, что предмет был сделан из какого-то тяжелого, темного цветного металла, совершенно мне неизвестного, но главным образом потому, что он был исполнен с поразительным художественным мастерством. Насколько я мог разобрать, с одной стороны медали находилось тончайшей работы изображение змеи, а с другой — осьминог или какое-то другое чудовище с щупальцами. Там также было несколько полустертых иероглифов, о которых ни один археолог в мире не смог бы сказать ничего определенного. Позднее с разрешения Серого Орла я отдал диск на исследование опытным историкам, антропологам, геологам и химикам, но они лишь преподнесли мне ворох новых загадок. Химики сказали, что диск представляет собой соединение неизвестных металлов с тяжелым атомным весом, а один геолог предположил, что этот сплав, вероятно, добыт из метеоритов, прилетевших из неизвестных уголков межзвездного пространства. Я не уверен, что именно этот диск спас мою жизнь и рассудок, но Серый Орел убежден в этом. Он снова носит его, и я иногда думаю: не этим ли объясняется его необыкновенное долголетие? Все его предки, носившие амулет, прожили гораздо больше ста лет и жили бы еще, если бы не погибли в бою. А может, если оберегать Серого Орла от несчастных случаев, он вообще никогда не умрет? Но я забегаю вперед.

Вернувшись в поселок, я попытался что-нибудь еще выяснить о кургане, однако натолкнулся на глухое сопротивление. Мне, пожалуй, было приятно чувствовать, как люди заботились о моей безопасности, но я не внял их увещеваниям. Я показал им амулет Серого Орла, и оказалось, что никто раньше не слышал о нем и не видел ничего подобного. Все согласились, что это не может быть индейской реликвией, и предположили, что предки старого вождя получили этот предмет от какого-нибудь торговца.

Когда жители Бингера поняли, что не смогут удержать меня, они сделали все, чтобы получше снарядить меня в дорогу. Еще до приезда сюда я примерно знал, какую работу мне придется выполнять, и захватил с собой мачете и траншейный нож для расчистки кустарника и выемки грунта, электрические фонари на случай работы под землей, веревку, полевой бинокль, рулетку, микроскоп и разные мелочи для непредвиденных обстоятельств — ровно столько, чтобы это уместилось в удобном саквояже. К этому снаряжению я добавил лишь тяжелый револьвер, который меня заставил взять местный шериф, и кирку с лопатой для ускорения работы.

Кирку и лопату я решил нести, перебросив через плечо на крепкой веревке, так как очень скоро понял, что не могу рассчитывать на помощников. Поселок, конечно, будет наблюдать за моим походом во все имеющиеся бинокли, но ни один житель не пройдет и ярда по плоской равнине в сторону кургана. Свой поход я назначил на раннее утро, и остаток дня ко мне относились с неловким благоговением, как к человеку, который собирался отправиться навстречу смерти.

С наступлением утра — туманного, но не хмурого — весь поселок высыпал меня провожать. Одинокая фигура индейца, как обычно, уже маячила на вершине кургана, и я решил не выпускать ее из виду, пока буду приближаться к цели своего путешествия. В последний момент мной овладел безотчетный страх, и я, поддавшись слабости, вынул амулет Серого Орла и повесил на грудь, чтобы его могли видеть призраки и кто угодно еще. Простившись с Комптоном и его матерью, я бодро двинулся в путь, несмотря на то что нес тяжелый саквояж, а лопата и кирка бряцали у меня за спиной; в правой руке я держал бинокль и время от времени посматривал на одинокого призрака. Приблизившись к холму, я увидел индейца вполне отчетливо, и его морщинистое безволосое лицо вдруг показалось мне воплощением безграничного зла. Меня также поразило, что его сверкающий золотом чехол для оружия был украшен иероглифами, подобными тем, что были начертаны на моем амулете; качество отделки одежды и украшений свидетельствовало о высокой культуре. Вдруг я увидел, как он направился вниз по дальней стороне кургана и исчез из виду. Когда десять минут спустя я поднялся на вершину, она была пуста. Вряд ли нужно рассказывать о том, что я обследовал холм со всех сторон и произвел всевозможные измерения. Курган глубоко поразил меня, в его слишком правильных очертаниях, казалось, таилась какая-то угроза. Это было единственное возвышение на огромной равнине, и я был уверен, что оно искусственного происхождения. Крутые склоны его выглядели девственными, без всяких следов человеческого присутствия. На вершину не вела ни одна тропа, и поскольку я был тяжело нагружен, мне удалось вскарабкаться туда лишь с большим трудом. Вершина представляла собой довольно ровное плато в форме эллипса примерно 300 на 50 футов, сплошь покрытое густой травой и плотным кустарником и напрочь лишенное каких-либо следов ежедневного присутствия здесь одинокого «часового». Это меня потрясло, так как ясно доказывало, что старый индеец, каким бы живым он ни казался, был всего лишь плодом коллективных галлюцинаций.

С тоской и тревогой я оглянулся на поселок и кучку черных точек — наблюдавших за мною людей. Наведя на них бинокль, я увидел, что они, в свою очередь, жадно рассматривают меня; с самым беспечным видом я помахал им шляпой, чтобы успокоить, но мое собственное состояние было далеко от спокойствия. Затем я сбросил на землю кирку и лопату, вынул мачете и начал расчищать кустарник. Это было довольно утомительно, и я чувствовал безотчетный страх всякий раз, когда какой-нибудь порыв ветра с едва ли не преднамеренной ловкостью мешал моей работе. Временами чудилось, что какая-то сила тянет меня назад, воздух впереди меня как бы сгущался, и словно чьи-то невидимые руки дергали за запястья. И хотя дело продвигалось, мне казалось, что я расходую энергию впустую.

Ближе к полудню мне стало ясно, что в опутанной корнями земле к северному краю кургана тянется небольшое чашеобразное углубление. И хотя в итоге это могло ничего не означать, я мысленно отметил, что верно выбрал место для раскопок. В то же самое время я обнаружил другую очень странную вещь, а именно: индейский амулет, болтавшийся у меня на шее, вел себя как-то необычно в месте, находившемся футах в семнадцати к юго-востоку от упомянутой впадины. Его круговые движения замедлялись, стоило мне наклониться над этой точкой; он словно тянул меня вниз, как бы притягиваемый магнитом, скрытым в почве. В конце концов я решил копать именно тут.

Едва я воткнул лопату, меня поразила странная тонкость слоя красноватой почвы. Вокруг вся земля состояла из красного песчаника, а здесь, на глубине меньше фута, я обнаружил необычный черный суглинок. Это была точно такая же почва, что встречается в странных глубоких долинах, расположенных к югу и западу от этих мест; ее, должно быть, принесло сюда с большого расстояния еще в доисторическую эпоху. Пока я копал, стоя на коленях, я почувствовал, как кожаный шнурок натягивается на моей шее, словно что-то в земле тянуло к себе металлический талисман. Потом я наткнулся на твердую поверхность и решил, что достиг скальной породы. Потыкав вокруг, я понял, что ошибся. С величайшим изумлением я извлек из земли заплесневелый тяжелый предмет цилиндрической формы около фута длиной и четырех дюймов в диаметре. Мой амулет немедленно прилепился к нему, словно его приклеили. Я очистил предмет от черной глины, и мое изумление возросло еще больше при виде открывшихся моему взору барельефов. Весь цилиндр был покрыт изображениями и иероглифами. С растущим волнением я увидел, что они выполнены в той же неизвестной манере, что на амулете Серого Орла и на желтых украшениях призрака, которые я успел рассмотреть в бинокль.

Сев на землю, я почистил цилиндр о грубый вельвет моих брюк и обнаружил, что он сделан из того же тяжелого блестящего неизвестного металла, что и амулет, — отсюда, несомненно, и происходило странное притяжение. Орнаменты и гравировка были загадочными — безымянные чудовища и узоры, выполненные в зловещей манере, но с очень высоким мастерством. Я долго не мог разобраться с этой штуковиной и бесцельно вертел ее в руках, пока не заметил на одном ее конце щель. Тогда я стал нетерпеливо искать способ открыть предмет и наконец обнаружил, что его конец просто откручивается.

Колпачок поддавался с трудом, но в конце концов отвинтился, и я почувствовал странный аромат, исходивший из цилиндра. Единственным его содержимым был большой сверток желтоватого, похожего на бумагу материала, испещренного зеленоватыми значками, и на мгновение я испытал благоговейный трепет при мысли, что держу в руках письменный ключ к неизвестным древним мирам и безднам. Однако, развернув список, я увидел, что он написан по-испански — на пышном, торжественном испанском языке давно ушедшего времени. В золотом свете заката я с трудом разбирал заголовок и первый абзац, пытаясь расшифровать чудовищно прерывистый почерк исчезнувшего автора. Куда ведет этот след? На какое открытие я нечаянно натолкнулся? Первые же слова вызвали во мне бурю восторга и любопытства, ибо не только не уводили меня от первоначальных поисков, но лишь укрепили уверенность, что я действую в правильном направлении.

Желтый свиток с зеленоватыми буквами начинался четким заголовком, за которым следовали церемонные призывы поверить в те невероятные откровения, о которых пойдет речь:

«RELACION DE PANFILO DE ZAMACONA

Y NUŇES, HIDALGO DE LUARCA EN

ASTURIAS, TOCANTE AL MUNDO SOTERRÁNEO

DE XINAIÁN, A D. MDXLV

En el nombre de la santísima Trinidad, Padre, Hijo, у Espíritu-Santo, tres personas distintas у un solo. Dios verdadero, у de la santísima Virgen muestra Seсora, YO, PÁNFILO DE ZAMACONA, HIJO DE PEDRO GUZMAN Y ZAMACONA, HIDALGO, Y DE LA DOŇA YNÉS ALVARADO Y NUŇES, DE LUARCA EN ASTURIAS, juro para que todo que deco está verdadero como sacramento…»

Я остановился и задумался над необычайной важностью того, что мне пришлось прочесть. «История, написанная Панфило де Самакона-и-Нуньес, дворянином из Луарки, что в Астурии, повествующая о подземном мире Ксинайан, найденном в лето Господне 1545 года…» Здесь было слишком много информации, чтобы постичь все разом. Подземный мир — опять эта навязчивая тема индейских легенд и рассказов тех, кто вернулся с кургана. И дата — 1545 год: что это может означать? Мои глаза пробежали вниз по раскрытой части свитка и почти сразу же натолкнулись на имя Francisco Vásquez de Coronado. Автор этой рукописи несомненно был одним из людей Коронадо,[54] но что он делал в этой далекой земле через три года после того, как весь отряд вернулся назад? Однако из дальнейшего стало ясно, что текст, открытый моему взору, был всего лишь кратким отчетом о походе Коронадо на север и не имел существенных расхождений с уже известными историческими сведениями.

Лишь угасающий свет помешал мне развернуть рукопись до конца, а в своем нетерпении я почти позабыл о наступлении ночи и об опасности этого места. Но об этом помнили другие — я услышал громкие крики людей, собравшихся на окраине поселка. Дав им знак, я засунул рукопись обратно в таинственный цилиндр, с трудом оторвал от него амулет и уложил все это вместе с мелким инструментом в саквояж. Кирку и лопату я решил оставить до следующего дня. Взяв саквояж, я с трудом спустился по крутому склону и через четверть часа уже был в поселке, рассказывая об увиденном и демонстрируя свою странную находку. Когда стало темно, я оглянулся на холм и с содроганием увидел, что на вершине его зажегся голубоватый факел ночного призрака — индианки.

Мне не терпелось заняться рукописью; однако, зная, что для хорошего перевода нужны время и покой, я с неохотой отложил это на более поздний час. Пообещав жителям наутро подробный рассказ об увиденном, я отправился с Клайдом Комптоном домой и немедленно поднялся в свою комнату, чтобы погрузиться в перевод. Моему хозяину и его матери хотелось услышать о моих приключениях, но я решил, что лучше подождать до тех пор, пока я не прочту весь текст и смогу изложить суть дела точно и безошибочно.

Открыв саквояж при свете единственной электрической лампочки, я вынул цилиндр и тут же снова почувствовал, что он притягивает индейский амулет к своей резной поверхности. Рисунки зловеще мерцали на неизвестном блестящем металле, и я не мог без содрогания разглядывать злобно смотревшие на меня в упор неестественные, дьявольские изображения, выполненные с исключительным мастерством. Сейчас я жалею, что не сфотографировал эти рисунки — хотя, может быть, это и к лучшему. Но чему я действительно рад, так это тому, что я не смог тогда точно опознать существо с головой осьминога, изображение которого преобладало в большинстве изысканных орнаментов и которое в рукописи именовалось «Тулу». Недавно я сличил это изображение и рассказ о нем в рукописи с некоторыми новонайденными преданиями о чудовищном и загадочном Ктулху, спустившемся со звезд, когда наша юная Земля была сформирована лишь наполовину; знай я тогда об этой связи, я бы не стал оставаться с этой штуковиной в одной комнате. Другой мотив рисунков, полуантропоморфный змей, был легко узнаваем как прототип легендарных Йига, Кетцалькоатля и Кукулькана. Перед тем как открыть цилиндр, я проверил его магнитные свойства в сочетании с другими металлами, но обнаружил, что на них сила притяжения не действует. Странный магнетизм этого ужасного осколка неведомого мира проявлялся только в присутствии ему подобного.

Наконец я достал рукопись и углубился в перевод. Одновременно я делал по-английски краткую запись содержания, а время от времени натыкаясь на какое-нибудь особенно непонятное или устаревшее слово или выражение, сожалел, что не захватил с собой испанский словарь. Странно было почувствовать себя отброшенным на четыре века назад — в год, к которому относятся первые сведения о моих собственных предках, домоседах-помещиках из Сомерсета и Девона. Во времена правления Генриха Восьмого они и не думали, что их потомок родится в Новом Свете в Виргинии; и вот оказывается, что в ту давнюю пору загадка кургана будоражила умы людей так же, как и сегодня. Это чувство отброшенности назад в прошлое было оттого острее, что я инстинктивно понимал: загадка, которая объединяла меня со стародавним испанцем, пришла из таких далеких бездн времени, из такой внеземной вечности, что несчастные четыре сотни лет тут ничего не значат. Достаточно было одного взгляда на цилиндр, чтобы почувствовать, что между всеми людьми на этой земле и его тайной лежит непроходимая пропасть времен. Эта загадка одинаково ставила в тупик Панфило де Самакона и меня; и в той же мере она могла бы озадачить Аристотеля или Хеопса.

III

О своей юности, прошедшей в Луарке — маленьком тихом портовом городке на берегу Бискайского залива. — Самакона писал мало. Младший сын в семье, он уехал в Новую Испанию[55] в 1532 году, будучи всего 20 лет от роду. Одаренный богатым и пылким воображением, он, как зачарованный, внимал слухам о богатых городах и неизвестных мирах на севере. Особенно его поразил рассказ францисканского монаха Маркоса де Низы,[56] который в 1539 году вернулся из похода с восторженными известиями о сказочной стране Сиволе с ее огромными обнесенными стенами городами и каменными, стоящими друг над другом в виде ступеней домами. Услыхав, что Коронадо собирает экспедицию на поиск этого и прочих находящихся в стране бизонов чудес, юный Самакона примкнул к отряду из 300 человек, который отправился на север в 1540 году.

Истории известен рассказ об этой экспедиции: Сивола оказалась всего лишь убогой деревушкой племени зуни; де Низа был отправлен назад в наказание за свой обман; Коронадо увидел Великий каньон, а в Чикуйе, на реке Пекос, услышал от индейца по имени Эль Турко о богатой и таинственной земле Кивира, что находится далеко на северо-востоке. Земля эта была якобы богата золотом, серебром и бизонами, и по ней протекала река шириной в две мили. Самакона кратко поведал о зимней стоянке в Тигуэксе, на берегу Пекоса, и о выступлении на север в апреле, когда местный проводник, оказавшийся лжецом, сбил их с пути посреди страны луговых собачек,[57] соленых озер и кочевых племен охотников за бизонами.

Когда Коронадо распустил большую часть отряда и отправился в свой последний 42-дневный поход с маленькой группой избранных, Самаконе удалось попасть в их число. Он рассказывает о богатейшей стране, о громадных ущельях с деревьями, которые можно увидеть лишь с их крутых откосов, и о том, как все члены экспедиции питались одним только мясом бизонов. Затем идет упоминание о крайней точке пути — долгожданной, но разочаровавшей Кивире с поселками соломенных хижин, ручьями и реками, хорошей черной почвой, сливами, орехами, виноградом, тутовником и индейцами, которые выращивают маис и умеют добывать медь. Мимоходом упоминалось о казни плута проводника Эль Турко и о кресте, который Коронадо водрузил на берегу великой реки в августе 1541 года и на котором написано: «До этих пределов дошел великий генерал Франсиско Васкес де Коронадо».

Пресловутая Кивира лежала примерно на сороковом градусе северной широты, и совсем недавно нью-йоркский археолог доктор Ходж определил ее местонахождение на берегу реки Арканзас в округах Бартон и Райс штата Канзас. Это древняя родина племени вичита, которые жили там до того, как индейцы племени сиу вытеснили их на юг, в Оклахому, и действительно во время раскопок здесь были найдены остатки традиционных соломенных хижин. Возбужденный многочисленными индейскими рассказами о богатых городах и таинственных странах, Коронадо провел в том месте тщательные поиски. И хотя североамериканские индейцы менее охотно говорили об этом, чем индейцы Мексики, было видно, что они могли бы рассказать гораздо больше мексиканцев, если бы захотели. Их уклончивость выводила предводителя из себя, и после многих бесплодных поисков он стал весьма сурово относиться к столь немногословным рассказчикам. Самакона был более терпеливым и находил эти легенды исключительно интересными. Он выучил местный язык, чтобы подолгу беседовать с молодым индейцем по имени Скачущий Бизон, чья любознательность приводила его в места гораздо более необычные, чем те, куда забирались остальные его соплеменники.

Именно Скачущий Бизон рассказал Самаконе о странных каменных провалах и входах в пещеры, расположенных на дне глубоких, поросших лесом лощин, мимо которых отряд проходил по пути на север. Эти отверстия, говорил он, скрыты кустарником, и лишь немногие заходили туда. Но те, кто все-таки на это решался, никогда не возвращались назад — или в редких случаях возвращались либо безумными, либо странным образом изувеченными. Но это была только легенда, ибо даже самые старые люди не помнили, чтобы кто-то проникал глубоко внутрь пещеры. Сам Скачущий Бизон, вероятно, заходил глубже прочих и насмотрелся достаточно, чтобы обуздать свое любопытство и жажду золота, о котором ходили слухи.

За отверстием, в которое он проник, тянулся длинный проход, украшенный устрашающими изображениями чудовищ, каких не видел ни один человек. Наконец, после многих и многих миль поворотов и спусков, впереди сверкнул жуткий голубоватый свет, и внизу открылся целый потрясающий мир. Индеец не мог сказать о нем ничего определенного, ибо столкнулся с чем-то таким, что заставило его спешно вернуться назад. Наверное, добавил он, золотые города где-то там, внизу, и, возможно, белый человек со своей магической стреляющей палкой сможет добраться туда. Он не будет говорить великому вождю Коронадо о том, что знает, потому что Коронадо больше не слушает рассказы индейцев. Да, он может показать Самаконе дорогу, если только белый человек оставит отряд и возьмет его к себе проводником. Но он не пойдет внутрь вместе с белым человеком. Там, внутри, плохо.

До места было около пяти дней ходьбы на юг, рядом с районом больших холмов. Холмы имели какое-то отношение к миру зла, что скрывался там, внизу. Возможно, это были древние ворота туда, и подземные жители когда-то имели поселения на поверхности и торговали с людьми в тех землях, которые исчезли под большой водой. Когда случился потоп, древние жители затворились внизу и больше не имели дел с людьми на поверхности. Беглецы, спасшиеся после потопа, говорили им, что боги внешнего мира настроены против людей и никто не смог выжить там, кроме демонов. Вот почему они не пускали к себе никого с поверхности и делали ужасные вещи с теми, кто все-таки осмеливался спуститься вниз. Когда-то возле входов стояли часовые, но со временем необходимость в них отпала. Немногие жители земли имели желание толковать о Древнейших, и постепенно связанные с ними предания наверняка забылись бы, если бы время от времени разные призрачные явления не напоминали о них. Казалось, что бесконечная древность этих созданий сделала их почти бестелесными, при том что их призрачные воплощения, выходившие на поверхность, выглядели совсем как живые. Район больших холмов нередко сотрясали ночные призрачные битвы, подобные тем, что происходили до того, как закрылись ворота в нижний мир.

Сами Древнейшие были наполовину призраками — про них говорили, что они не стареют и не размножаются, а вечно колеблются между духом и плотью. Тем не менее они нуждались в воздухе, чтобы дышать. Именно поэтому входы в долинах никогда не были наглухо замурованы, как на холмах. Эти входы, прибавил Скачущий Бизон, возможно, являются естественными земными разломами. Ходили слухи, что Древнейшие спустились со звезд, когда наш мир был еще совсем молодым, и ушли в земные глубины, чтобы строить свои города из чистого золота, потому что поверхность земли была тогда непригодна для жизни. Они являются предками всех людей, но никто не знает, с какой именно звезды они явились. Их подземные города полны золота и серебра, но людям, не защищенным каким-нибудь сильным колдовством, лучше оставить их в покое.

У них были страшные звери с небольшой примесью человеческой крови, которых они использовали для езды и других целей. Говорят, что эти существа были плотоядными и, подобно своим хозяевам, предпочитали человеческое мясо; поэтому, хотя сами Древнейшие не размножались, у них существовало что-то вроде класса рабов — полулюдей, которые также служили пищей для хозяев и животных. Этот класс формировался очень странным способом и дополнялся оживленными трупами. Древнейшие знали, как превратить мертвеца в покорный автомат, который будет сохраняться почти бесконечно и выполнять любую работу, управляемый мысленными приказами. Скачущий Бизон сказал, что эти существа разговаривают мысленно, находя речь грубой и ненужной. Исключение делалось для религиозных обрядов и выражения эмоций. Они поклонялись Йигу, великому отцу змей, и Тулу, осьминогоголовому существу, которое привело их сюда со звезд; этих чудовищ они задабривали человеческими жертвами, приносимыми очень странным способом, который Скачущий Бизон не пожелал описать в деталях.

Самакона был зачарован рассказом индейца и сразу же решил принять его услуги проводника. Он не верил в легенды о загадочных подземных людях и их обычаях, ибо весь прежний опыт их отряда никак не вязался с этим; но он верил, что некая удивительная страна сокровищ и приключений действительно должна находиться где-то за таинственными ходами в земле. Сначала он думал убедить Скачущего Бизона рассказать все Коронадо, предложив свое посредничество для защиты индейца от вспыльчивого характера командира, но потом решил, что лучше действовать в одиночку. Если ему никто не будет помогать, то не придется и делиться тем, что он найдет, и он, возможно, станет великим открывателем и владельцем сказочных сокровищ. Успех сделает его более значительной фигурой, чем сам Коронадо, может быть, даже важнее иного вельможи в Новой Испании, включая могущественного вице-короля дона Антонио де Мендосу.

7 октября 1541 года, ближе к полуночи, Самакона тайком выбрался из испанского лагеря и встретился со Скачущим Бизоном, чтобы отправиться в долгое путешествие на юг. Он шел налегке, насколько это было возможно, без тяжелого шлема и нагрудника. О подробностях путешествия в рукописи говорилось очень мало, но Самакона точно помечает прибытие в большое ущелье 13 октября. Проход по густо заросшему лесом откосу не занял много времени, и хотя индеец долго искал каменный вход среди зарослей в полумраке узкого ущелья, они наконец нашли его. Это был небольшой дверной проем с косяками, перемычкой из монолитного песчаника и следами почти стершихся и неразличимых орнаментов. Его высота была где-то футов шесть, а ширина не более четырех. В косяках были высверлены дырки, что доказывало наличие в прошлом двери или ворот, но теперь от них не осталось и следа.

При виде этого черного провала Скачущий Бизон выказал великий испуг и быстро бросил наземь свой груз. Он доставил Самаконе большой запас смоляных факелов и продуктов и честно довел его до места, но сам отказался участвовать в предстоящей опасной затее. Самакона дал ему несколько безделушек, которые берег для такого случая, и получил обещание вернуться через месяц, чтобы показать дорогу на юг к поселкам пуэбло. Приметная скала на равнине была выбрана местом будущей встречи; тот, кто придет раньше, разобьет лагерь и будет ждать второго.

В рукописи приводится предположение Самаконы о том, сколь долго ждал его индеец, поскольку он сам так и не смог прийти на встречу. В последний момент Скачущий Бизон попытался отговорить его от похода в темноту, но скоро понял, что это бесполезно, и сделал прощальный жест. Перед тем как зажечь первый факел и войти внутрь с тяжелым грузом, испанец наблюдал, как худая фигурка индейца поспешно и легко карабкается вверх среди деревьев. Так прервалась его последняя связь с миром, хотя он и не знал, что ему больше никогда не придется увидеть человеческое существо в общепринятом смысле этого слова.

У Самаконы не было никаких дурных предчувствий, когда он входил в этот грозный провал, несмотря на то что его с самого начала окружала какая-то странная и нездоровая атмосфера. Проход, чуть более высокий и широкий, чем входное отверстие, на протяжении многих ярдов представлял собой ровный туннель циклопической кладки с сильно стертыми плитами под ногами и покрытыми резьбой блоками из гранита и песчаника по бокам и сверху. Резные изображения, судя по описанию Самаконы, были отвратительными и ужасными. Большинство из них представляло чудовищ Йига и Тулу. Они не были похожи ни на что прежде виденное Самаконой, хотя сей искатель приключений добавляет, что культура Мексики была ближе к ним, нежели какая-либо другая в мире.

Через несколько метров туннель начал круто уходить вниз, пробиваясь сквозь природную скалу. Проход был искусственным лишь отчасти, поэтому орнамент из ужасных барельефов встречался реже.

Крутой и скользкий коридор постоянно менял направление и очертания. Иногда он сужался до размеров щели или снижался настолько, что приходилось нагибаться и даже ползти, а иногда расширялся и становился пещерой значительных размеров или целым каскадом пещер. Было ясно, что в этой части туннеля рука человека не слишком потрудилась, хотя изредка какой-либо зловещий орнамент или замурованный боковой проход напоминали Самаконе, что этот путь ведет к древнему и невероятному миру, населенному живыми существами.

Три дня, если он верно сосчитал, Панфило де Самакона шел вниз, вверх, вперед и кругами, но преимущественно вниз, сквозь подземную ночь. Время от времени он слышал, как какой-то тайный обитатель тьмы топал и шлепал на его пути, а однажды он мельком увидел большое бесцветное существо, которое повергло его в трепет. Воздух был вполне сносным, хотя иногда попадались зловонные участки в сырых пещерах со сталактитами и сталагмитами. Когда здесь был Скачущий Бизон, эти известковые отложения сильно препятствовали его пути. Однако он пробил проход через них, поэтому Самакону они не задержали. Его также утешала мысль о том, что кто-то из внешнего мира побывал здесь раньше, и точные описания индейца устранили для Самаконы элемент внезапности. Кроме того, хорошо зная туннель, Скачущий Бизон снабдил его таким запасом факелов на дорогу туда и обратно, что не было никакой опасности оказаться в полной темноте.

В конце третьего дня, как считает Самакона, хотя на его хронологические выкладки нельзя полагаться, он подошел к огромному спуску, а затем к огромному подъему, о котором Скачущий Бизон говорил, что это последняя часть туннеля. Незадолго перед этим стали заметны следы искусственного улучшения прохода, и несколько раз крутой спуск облегчали грубо вырубленные ступени. Факел выхватывал из темноты все больше и больше чудовищных резных изображений на стенах, и наконец смолистый свет стал постепенно смешиваться с более слабым и рассеянным сиянием по мере того, как Самакона взбирался все выше и выше, оставив позади последний уходивший вниз лестничный марш. В конце концов подъем кончился, и ровный проход искусственной каменной кладки из темных базальтовых глыб повел его прямо вперед. Теперь факел был не нужен, потому что воздух светился голубоватым фосфоресцирующим сиянием, напоминавшим утреннюю зарю. Это был странный свет внутреннего мира, о котором говорил индеец, и в следующее мгновение Самакона вышел из туннеля на мрачный скалистый склон, который вздымался над головой в нависшее непроглядное небо с голубоватым блеском, а под ногами головокружительно обрывался вниз, к бескрайней равнине, окутанной синей дымкой.

Самакона наконец добрался до неизвестного мира, и из рукописи явствует, что он осматривал бесформенный пейзаж с такой же гордостью и восторгом, с какой его соотечественник Бальбоа[58] смотрел на впервые открывшийся его взгляду Тихий океан с незабвенного пика в Дарьене. В этом месте Скачущий Бизон повернул назад, напуганный неким фантомом, который он описывал весьма неопределенно и уклончиво как «стадо плохих коров» — ни лошадей, ни бизонов, но четвероногих тварей, похожих на те существа, на которых ездили по ночам призраки холмов. Но Самакону нельзя было испугать такими пустяками. Вместо страха его переполняло чувство гордости: у него было достаточно пылкое воображение, чтобы понять, что значит одному стоять вот здесь, в непонятном подземном мире, о существовании которого не подозревает ни один смертный.

Почва большой горы, круто вздымавшейся позади него и уходившей под ним вниз, была темно-серой, скалистой, без следов растительности и, вероятно, имела базальтовое происхождение. У нее был столь неземной оттенок, что он почувствовал себя пришельцем на чужой планете. На обширной равнине, простиравшейся в тысяче футов под ним, он не мог различить ничего, тем более что она была большей частью скрыта синеватым туманом. Но больше чем гора, равнина и туман, искателя приключений поразило сверкающее голубоватое небо, наполнившее его душу величайшим восторгом. Как возникло оно в этом мире, он не мог сказать, хотя знал о северном сиянии и даже видел его однажды или дважды. Он заключил, что этот подземный свет был чем-то сродни северному сиянию, — точка зрения, которую могут одобрить современные ученые, однако не следует также исключать возможности радиоактивного свечения.

За спиной Самаконы зияло темное отверстие туннеля, едва обозначенное каменным проемом, очень похожим на тот, в какой он вошел в верхнем мире, если не считать того, что он был сделан не из красного песчаника, а из серовато-черного базальта. Проем украшали ужасные изображения, хорошо сохранившиеся в отличие от резьбы на внешнем портале. Здесь они не подвергались атмосферным воздействиям — это подтверждал сухой, умеренный климат; испанец уже отметил по-весеннему свежий воздух при стабильной температуре, что характерно для удаленных от побережья районов севера. На каменных косяках были заметны следы навесных петель, но от двери или ворот ничего не осталось. Присев отдохнуть и поразмыслить, Самакона облегчил свою ношу, вынув часть еды и факелов, которых хватило бы на обратный путь сквозь туннель. Все это он припрятал возле отверстия под наспех сложенной грудой камней, а затем подхватил полегчавший груз и стал спускаться к далекой равнине, намереваясь вторгнуться в край, куда ни одна живая душа не входила в течение века или более; где никогда не ступала нога белого человека и откуда, если верить преданиям, ни одно органическое существо не возвращалось в здравом состоянии.

Самакона бодро спускался по нескончаемому каменистому склону, хотя дорога была неважной, слишком крутой и вдобавок засыпанной обломками скал. До затянутой дымкой равнины, вероятно, было приличное расстояние, ибо за много часов ходьбы он явно нисколько не приблизился к ней. Позади все так же возвышалась большая гора, тонувшая в море голубоватого сияния. Тишина была полной, так что его собственные шаги и звук падающих камней отдавались в ушах с поразительной четкостью. Около полудня, по его расчетам, он впервые увидел странные следы, которые заставили его вспомнить о страхах Скачущего Бизона и его поспешном бегстве из этого места. Скалистая почва мало годилась для сохранения каких бы то ни было следов, однако здесь обломки скал образовали гряду, возле которой тянулся значительный участок темно-серого суглинка. В этом месте Самакона и обнаружил странные следы, рассыпанные в полном беспорядке, словно здесь бесцельно топталось большое стадо. Жаль, что он не оставил их подробного описания, да и вообще, в рукописи отразилось больше эмоций, нежели точных наблюдений. Что именно напугало испанца, можно только догадываться по его более поздним намекам относительно этих животных. Он писал о следах: «Это были ни копыта, ни руки, ни ноги. Скорее их можно назвать лапами — в сущности, они даже не настолько велики, чтобы из-за них беспокоиться». Каким образом и как долго эти существа находились здесь, было неясно. Растительность в этих местах отсутствовала, следовательно, вопрос о пастбище отпадал; но, конечно, если животные были плотоядными, они могли охотиться на более мелких зверей, чьи следы затем затоптали.

Оглянувшись с плато назад на вершину, Самакона решил, что стоит на остатках большой извилистой дороги, которая когда-то вела из туннеля вниз к равнине. Это можно было понять только отсюда, издали, поскольку осколки горы давно завалили дорогу. Тем не менее наш искатель приключений был уверен, что она когда-то существовала. Возможно, это не был искусственно созданный магистральный путь, ибо маленький туннель едва ли был главным выходом во внешний мир. Двигаясь напрямую, Самакона не придерживался ее петляющих изгибов и, вероятно, пересекал ее один-два раза. Теперь, обнаружив дорогу, он посмотрел вниз, чтобы выяснить, сможет ли он идти по ней, и решил, что сможет, если сумеет ее различить. Некоторое время спустя Самакона подошел к точке, которая, как он решил, была поворотом древней дороги. Здесь были заметны следы земляных и каменных работ, недостаточных, однако, для того, чтобы дорога выглядела приличной. Потыкав почву вокруг себя, испанец неожиданно перевернул какой-то предмет, блеснувший в вечном голубом свете, и вздрогнул, увидев, что это была какая-то монета или медаль из неизвестного темного глянцевого металла с ужасными изображениями на обеих сторонах. Он ничего не мог сказать о ней, но из его описаний я догадался, что это была копия того амулета, который дал мне Серый Орел четыре века спустя. Внимательно изучив его, он положил амулет в карман и продолжил путь, пока наконец вечером не разбил лагерь. На следующий день он встал рано и продолжил спуск через этот светящийся мир голубой дымки, одиночества и оглушительной тишины. По мере продвижения он стал различать какие-то объекты на далекой равнине — деревья, кусты, скалы и маленькую речку, которая показалась справа и пересекала его маршрут. Через речку, судя по всему, был переброшен мост, в который и упиралась дорога, так что путешественник мог следовать через него дальше на равнину. Наконец ему показалось, что он различает какие-то поселения на дальнем и ближнем берегах реки. Возле них находились другие полуразрушенные или сохранившиеся мосты. Он уже спустился со скалистой местности на травянистую почву, и с каждым шагом трава становилась все гуще. Дорогу стало легче различать — она четко выделялась на фоне травы. Обломки скал попадались реже, и оставленный позади пейзаж выглядел мрачным и непривлекательным в сравнении с тем, что окружало путника теперь.

В этот день он увидел неясную массу, которая двигалась вдалеке от него по равнине. Так могло двигаться только стадо животных, и, вспомнив про виденные ранее следы, он не захотел встречаться с теми, кто их оставил. Тем не менее его любопытство и жажда золота были слишком велики, а стадо находилось далеко от дороги. И стоило ли бояться этих животных на основании их странных следов, а также бредней невежественного, перепуганного насмерть индейца?

Напрягая зрение, чтобы рассмотреть стадо, Самакона обнаружил несколько других интересных вещей. Прежде всего его удивило то, что города, о существовании которых он мог теперь судить безошибочно, странно сверкали в голубом свете. То же можно было сказать и о других строениях, беспорядочно рассыпанных вдоль дороги и по равнине. Они были скрыты живописными рощами, и к ним вели небольшие аллеи. Ни дыма, ни других признаков жизни заметно не было. Наконец Самакона увидел, что равнина не беспредельна, хотя и казалась такой до сих пор из-за окутывавшей ее голубой дымки. Вдали она ограничивалась грядой низких гор, рассекаемой рекой и дорогой. Все это — особенно странное сияние, идущее от построек, — стало отчетливым, когда Самакона сделал второй привал в середине бесконечного дня. Он также заметил стаи высоко парящих птиц, но к какому виду они принадлежали, с такого расстояния было не разобрать.

На следующее утро — говоря языком внешнего мира, на котором написана рукопись, — Самакона достиг молчаливой равнины и перешел через неторопливую, безмолвно текущую реку по хорошо сохранившемуся мосту из черного базальта, покрытого причудливой резьбой. Вода была прозрачной, и в ней плавали какие-то неведомые рыбы. Дорога стала мощеной и в некоторых местах заросла сорняками и ползучими растениями, а ее направление было отмечено маленькими столбиками с непонятными изображениями. Растительность становилась все гуще, там и тут попадались деревья и кустарники, а также синеватые цветы, которых путник раньше никогда в жизни не видел. Иногда легкое колыхание травы указывало на присутствие змей. Через несколько часов путешественник достиг рощи неизвестных вечнозеленых деревьев, в которой, как он заметил, скрывалось одно из строений со сверкающей крышей. Среди буйной растительности он увидел украшенные ужасными барельефами опоры каменных ворот, манивших свернуть с дороги, и вскоре уже продирался через кустарник по мозаичной, заросшей мхом дорожке, окаймленной громадными деревьями и низкими монолитными столбами.

Наконец в зеленоватом полумраке он увидел полуразрушенный фасад древнего здания — храма, как он, ни минуты не сомневаясь, решил. Его покрывали отвратительные барельефы, изображавшие фигуры и сцены, предметы и церемонии, которым не должно быть места ни на нашей, ни на другой разумной планете. Намекая на это, Самакона впервые обнаруживает поразительную благочестивую нерешительность, которая снижает информативную ценность остальной части рукописи. Стоит только пожалеть, что католический пыл Испании эпохи Возрождения так основательно проник в его душу. Дверь в храм оказалась широко распахнутой; во внутреннем помещении, лишенном окон, царила абсолютная темнота. Подавив отвращение, вызванное барельефами на стенах, Самакона вынул кремень и огниво, зажег смоляной факел, отодвинул плети растений, загородившие вход, и храбро перешагнул зловещий порог.

На мгновение он оцепенел от того, что увидел. Не пыль, покрывавшая все вокруг, не паутина незапамятных времен, не кружащиеся крылатые твари, не отвратительные изображения на стенах, не причудливая форма многочисленных чаш и жертвенников, не мрачный пирамидальный алтарь с вогнутой верхушкой и не чудовищное, с головой осьминога, существо из какого-то странного темного металла, сидевшее на своем покрытом иероглифами пьедестале и злобно смотревшее на него, изумили его и лишили дара речи. Нет, его просто поразил тот факт, что все здесь, за исключением паутины, крылатых тварей и гигантского идола с изумрудными глазами, было сделано из чистого золота. И хотя рукопись была написана уже после того, как Самакона узнал, что золото — самый обычный строительный материал в нижнем мире, где находятся его бесчисленные месторождения и жилы, она тем не менее ясно дает почувствовать тот безумный восторг, который овладел искателем приключений, внезапно обнаружившим источник индейских легенд о золотых городах. На время он утратил способность к спокойному наблюдению и очнулся, только когда заметил, что карман его камзола странным образом оттопырился. Заинтересовавшись этим, он обнаружил, что диск из неизвестного металла, найденный на заброшенной дороге, сильно притягивается к большому осьминогоголовому идолу с изумрудными глазами, сделанному, как ему вскоре стало ясно, из того же экзотического материала. Позже ему довелось узнать, что странное, обладающее магнетизмом вещество — такая же редкость в нижнем мире, как и во внешнем. Оно считалось единственным по-настоящему драгоценным металлом в той голубой светящейся бездне. Никто не знает его действительного происхождения, ясно только, что оно появилось на нашей планете со звезд, откуда великий Тулу, осьминогоголовый бог, доставил его на землю людей. Так что единственным его источником были доисторические останки, включая множество циклопических идолов. Невозможно было исследовать природу этого металла, и даже его магнетизм проявлялся только по отношению к себе подобному. Это был священный обрядовый металл подземных жителей, использование которого регулировалось традицией таким образом, чтобы его магнетические свойства не приносили людям вреда. Из сплава этого металла с такими основными компонентами, как железо, золото, серебро, медь и цинк, здесь чеканилась монета.

Размышления Самаконы о странном идоле и его магнетизме были внезапно прерваны волной отчетливого и явно приближающегося грохота. Нельзя было ошибиться в его природе. Это двигалось стадо больших животных, и, вспомнив ужас индейца, следы на дороге и виденное вдалеке стадо, испанец содрогнулся от страшного предчувствия. Он не успел ничего подумать, в нем просто заработал инстинкт самозащиты. Странно было бы ожидать, что животные станут искать жертву в столь глухом месте, и, если бы дело происходило на поверхности земли, Самакона чувствовал бы себя в безопасности в таком массивном, окруженном деревьями здании. Но все же какое-то подсознательное чувство рождало глубокий ужас в его душе, и он стал отчаянно озираться в поисках спасения. Так как внутри золотого храма не было никакого убежища, он понял, что ему нужно закрыть дверь, которая все еще висела на древних петлях, опираясь на внутреннюю стену. Земля, плети растений и мох уже проникли в храм снаружи, так что ему пришлось прокладывать путь к золотому порталу с помощью шпаги, что он и проделал как можно быстрее, прислушиваясь к приближающемуся грохоту. Топот звучал все громче и угрожающе. Самакона принялся тянуть за массивное кольцо, и на какое-то мгновение страх в нем достиг безумных размеров, ибо надежда сдвинуть осевшую металлическую дверь слабела с каждой секундой. Вот она со скрипом поддалась, и снова началась яростная борьба — он тянул и толкал изо всех сил. Наконец под грохот невидимых ему ног Самакона с лязгом захлопнул дверь, оставшись в кромешной темноте, если не считать единственного зажженного факела, который он втиснул между опор трехногой чаши. На двери был засов, и, запирая его, перепуганный человек возблагодарил своего ангела-хранителя, который и здесь не оставил его в беде.

Теперь он мог только догадываться о том, что происходило снаружи. Когда грохот подкатился ближе, он рассыпался на отдельные шаги, как будто вечнозеленая роща заставила животных разойтись. Но шаги продолжали приближаться, и стало ясно, что звери проходят между деревьями и окружают храм. В странной их неторопливости Самаконе почудилось что-то тревожное, не понравился ему и шаркающий звук, который был слышен даже через толстые каменные стены и тяжелую золотую дверь. Один раз дверь зловеще затрещала, словно под страшным ударом, но, к счастью, удержалась на своих древних петлях. Через какое-то время, которое показалось ему бесконечностью, он услышал удаляющиеся шаги и понял, что его непрошеные посетители уходят. Так как стадо было, по всей видимости, не очень большое, любой другой на месте Самаконы попытался бы выбраться отсюда через полчаса и даже меньше, но осторожный испанец поступил иначе. Он устроился спать прямо на золотых плитах пола, и сон его был спокоен и глубок. Его не пугала даже отвратительная осьминогоголовая туша великого Тулу, отлитая из неизвестного металла, что восседала на своем украшенном чудовищными иероглифами пьедестале и злобно косила на него тусклыми, зелеными как море глазами.

Впервые с тех пор, как вышел из туннеля, окруженный темнотой, Самакона спал глубоко и долго. Наконец он мог набраться сил. Хорошо, что он серьезно отдохнул, ибо ему еще предстояло столкнуться со множеством странных вещей.

IV

В конце концов Самакону разбудил оглушительный стук в дверь. Он пробился сквозь сон и рассеял туман затянувшейся дремоты. Ошибки быть не могло — это властно стучала человеческая рука, видимо, каким-то металлическим предметом. Когда проснувшийся путешественник вскочил на ноги, он услышал резкий громкий голос — кто-то довольно мелодично произносил какие-то заклинания, которые передаются в рукописи как «oxi, oxi, grathcan уса relex». Будучи убежден, что его посетители — люди, а не демоны, и внушая себе, что у них нет причин считать его врагом, Самакона решил предстать перед ними в открытую и потому начал с трудом отодвигать засов, пока дверь не заскрипела, распахиваясь под нажимом тех, кто стоял снаружи.

Когда огромная дверь отворилась, Самакона увидел группу примерно из двадцати человек, внешний вид которых ничем не встревожил его. Они выглядели как индейцы, хотя их со вкусом сделанные костюмы и украшения не были похожи на те, что он видел у каких-либо племен внешнего мира, а в их лицах угадывались едва уловимые отличия от индейского типа. Было ясно, что в их молчании не было враждебности, так как вместо того, чтобы угрожать Самаконе, они просто внимательно и со значением смотрели на него, словно ожидали, что их взгляд откроет обеим сторонам какой-нибудь способ общения. Чем дольше они смотрели на него, тем больше ему казалось, что он что-то узнает о них и их миссии; хотя никто не произнес ни звука с тех пор, как раздался призыв за дверью, он обнаружил, что постепенно понимает, что они приехали из большого города за низкими горами верхом на животных, которые рассказали о его присутствии здесь и не знают, что он за человек и откуда пришел, но понимают, что он, должно быть, связан с тем почти забытым внешним миром, который они иногда посещают в своих странных снах. Каким образом он прочел все это во взглядах индейцев, он, наверное, не смог бы объяснить.

Он попытался обратиться к ним на языке вичита, который перенял у Скачущего Бизона; не получив ответа, он перебрал языки ацтеков, испанский, французский и латинский, добавив, насколько смог вспомнить, несколько фраз из греческого, галисийского, португальского, а также на вавилонской смеси крестьянских говоров родной Астурии. Но даже этот лингвистический залп — весь его запас — не дал ответной реакции. Однако когда он в растерянности остановился, один из индейцев вдруг заговорил на неизвестном, но пленительном языке, звучание которого испанец позднее с таким трудом передал на бумаге. Поскольку он ничего не понял, говоривший сначала указал на свои глаза, затем на его лоб, а потом опять на свои глаза, как будто приглашая его смотреть на него, чтобы понять то, что он хочет передать.

Повиновавшись, Самакона обнаружил, что может получать информацию без речевого общения. Эти люди, как он узнал, общались с помощью беззвучной передачи мыслей, хотя прежде они пользовались обыкновенной речью, которая сохранилась как письменный язык и которую они еще иногда использовали для выражения слишком сильных и непроизвольных чувств. Он мог понимать их, просто сосредоточив внимание на их глазах, и отвечать, составив мысленный образ того, что он хочет сказать, и выразив этот образ в своем взгляде. Когда говоривший сделал паузу — очевидно, приглашая ответить. — Самакона постарался последовать совету, но, кажется, не очень преуспел. Тогда он кивнул и попытался описать себя и свое путешествие знаками. Он показал наверх, в сторону внешнего мира, затем закрыл глаза и изобразил роющего землю крота. Потом снова открыл глаза и показал вниз, чтобы обозначить свой спуск по большому склону. Для пробы он вставил два-три устных слова, например, указывая на себя и на своих посетителей и произнося «un hombre»[59], а затем указывая на одного себя и очень отчетливо произнося свое имя, Панфило де Самакона.

По ходу этой странной беседы обе стороны получили друг от друга немало новых сведений. Самакона пытался передавать свои мысли, а также выучил несколько слов местного архаичного разговорного языка. В свою очередь, его посетители усвоили кое-что из испанского словаря. Их собственный язык не походил ни на какой другой из тех, что Самаконе когда-либо приходилось слышать, хотя позднее он предположил некоторую бесконечно далекую связь с языком ацтеков, заподозрив, что последний представлял более позднюю стадию эволюции языка подземного мира. Этот мир, как выяснил Самакона, имел древнее название, которое передается рукописью как «Ксинайан», но которое, исходя из дополнительных пояснений автора, фонетически можно представить как трудно воспринимаемый для англосаксонского уха «К'ньян».

Ничего удивительного, что эта предварительная беседа не пошла дальше обмена самой простой информацией, но это было очень важно. Самакона узнал, что народ К'ньяна был очень древним и что он переселился из отдаленной части космоса, где природные условия были весьма похожи на земные. Конечно, все это было легендой, и никто не мог сказать, сколько в ней было правды и сколько вымысла. Особенно это касалось осьминогоголового Тулу, который, как считалось, привел сюда этих людей и которого все они почитали как божество. Но они имели сведения о внешнем мире и на самом деле являлись прародителями людей, которые заселили землю, как только ее поверхность стала пригодной для жизни. Между ледниковыми периодами они создали на поверхности несколько развитых цивилизаций, самая значительная из которых расцвела близ Южного полюса у горы Кадат.

Когда-то бесконечно давно большая часть земли оказалась под водами океана, и лишь несколько чудом спасшихся людей смогли донести эту весть в К'ньян. Это, несомненно, произошло из-за гнева космических злых духов, одинаково враждебных и людям, и их богам, и подтверждало слухи о более раннем затоплении, которое погрузило в воду самих богов, включая великого Тулу, до сих пор заточенного в подводном городе Релекс. Ни один человек, если он только не состоял на службе у космических демонов, не смог бы прожить на внешней поверхности земли; поэтому было решено, что все существа, которые остались там, связаны со злом. Таким образом всякое сообщение с солнечно-подлунным миром было резко прекращено. Подземные ходы в К'ньян были завалены, а оставшиеся тщательно охранялись, и все, кто проникал сюда снаружи, считались опасными лазутчиками и врагами.

Но это было давно. Шли века, и все меньше и меньше гостей приходило в К'ньян. В итоге часовых сняли с их постов, оставив входы незакрытыми. Многие из жителей подземного мира забыли о существовании внешней поверхности и видели ее только в смутных снах, хотя люди пообразованней хранили основные сведения о Земле. Последние посетители, которые спускались сюда века тому назад, уже не считались шпионами злых духов, поскольку старые предания давно потускнели. Их нетерпеливо расспрашивали, ибо научное любопытство здесь было весьма сильным, и время от времени даже делались попытки отправить на поверхность земли экспедицию, но все они кончались ничем. Единственное, что требовалось от гостей ради спокойствия жителей К'ньяна, — это воздержаться от возвращения наверх. Внешние люди слишком жаждут золота и серебра и могут причинить много беспокойства, узнай они о местных сокровищах. Те, кто повиновался этим предписаниям, жили счастливо, хотя, к сожалению, недолго; они рассказывали все, что могли, о внешнем мире — впрочем, их рассказы были столь отрывочны и противоречивы, что вызывали сомнения. Хотелось, чтобы гостей приходило больше. Что же касается тех, кто пытался бежать, — с ними получалось нехорошо. Сам Самакона был очень желанным гостем, ибо оказался человеком более высокого ранга, чем все, кто спускался сюда на их памяти. Он многое мог бы рассказать, и они надеялись, что он смирится с мыслью о том, что остаток жизни ему придется провести здесь.

Многое из того, что Самакона узнал о К'ньяне, повергло его в изумление. Например, он узнал, что жители подземного мира разгадали феномен смерти, они не старели и не умирали, разве что в результате убийства или по собственной воле. Управляя своим организмом, можно было оставаться молодым столько, сколько пожелаешь, и единственной причиной, по которой некоторые люди все же старели, был их собственный каприз, доставлявший им развлечение в мире, где царили застой и обыденность. Но они опять могли стать молодыми, как только того пожелают. Рождения прекратились, так как многочисленное население было ненужным излишеством для их расы, легко контролировавшей все природные явления и органическую жизнь. Многие, однако, предпочитали умереть через какое-то время, ибо, несмотря на все усилия изобрести новые развлечения, испытание бесконечностью оказалось слишком трудным для слабых людских душ. Всем членам группы, которая нашла Самакону, было от 500 до 1500 лет, и некоторые из них видели пришельцев с поверхности прежде, хотя время несколько притупило их память. Кстати, часть пришельцев пыталась перенять способность к бессмертию, но это им плохо удавалось из-за эволюционных различий, накопившихся за один-два миллиона лет раздельного развития.

Еще отчетливее эти эволюционные различия проявлялись в другой особенности — более поразительной, чем само бессмертие. Это была способность регулировать равновесие между материальной и духовной энергией. Иными словами, сделав необходимое усилие воли, образованный человек в К'ньяне мог дематериализоваться и воплотиться вновь, а применив более сложную технику, мог сделать то же самое с любым другим объектом по выбору, превратив материю в энергетические частицы и вновь соединив эти частицы без повреждений. Если бы Самакона не отозвался на стук, он бы познакомился с этим достижением самым удивительным образом, потому что лишь хлопотность этого процесса удержала двадцать человек от того, чтобы пройти сквозь золотую дверь, не задерживаясь для окликов. Это искусство было гораздо древнее искусства вечной жизни, и ему можно было до некоторой степени обучить любого разумного человека. Слухи об этом в прошедшие века доходили до внешнего мира, сохранившись в тайных обрядах и легендах о призраках. Жителей К'ньяна забавляли эти примитивные байки, о которых им рассказывали гости сверху. В практической жизни это искусство использовалось в некоторых областях производства, но в целом оставалось мало задействованным из-за отсутствия какого-либо стимула к применению.

В основном к нему прибегали во сне, чтобы увеличить яркость и живость ночных странствований. С помощью этого метода некоторые спящие даже наносили визиты в странный туманный мир холмов, долин и изменчивого света. Они отправлялись туда на своих животных и в мирное время переживали старинные славные битвы, случавшиеся в прежние века. Некоторые философы считали, что в таких путешествиях они действительно соединялись с нематериальными силами, оставшимися после их воинственных предков.

Жители К'ньяна обитали в большом, высоком городе Цатх, расположенном далеко за горами. Раньше несколько рас обитало в подземном мире, который простирался вниз до непостижимой бездны и кроме района голубого цвета включал в себя красный район, называвшийся Йот; в нем археологи находили остатки еще более древней и нечеловеческой расы. С течением времени, однако, жители Цатха покорили всех остальных и скрестили пленников с некоторыми рогатыми и четвероногими животными красного мира. Шли века, научные открытия сделали жизнь очень легкой, и потому все люди собрались в Цатхе, а остальные территории опустели.

Так было легче жить, не нужно было сохранять огромное население. Некоторыми старыми приспособлениями еще пользовались, но от большинства отказались, убедившись, что они не делают жизнь удобнее или что они не нужны малочисленному народу, чья умственная сила способна управлять низшими формами органической жизни. Обширный класс рабов — довольно сложный по составу — был выведен из покоренных в древности врагов, пришельцев из внешнего мира, мертвых тел, странным образом оживленных, и из низших от рождения членов правящей расы. Правящая раса возникла путем сложной эволюции и селекции — нация прошла период идеалистической индустриальной демократии, которая предоставляла всем равные возможности и таким образом подняла к власти людей, талантливых от природы, то есть выкачала из народа его мозг и силу. Затем промышленность, признанная в основном бесполезной, за исключением обеспечения самых основных нужд, существенно упростилась. Все бытовые удобства обеспечивались механизмами стандартного и удобного в эксплуатации типа, а продовольственные и иные простейшие нужды удовлетворяли научное сельское хозяйство и животноводство. Отказавшись от дальних путешествий, люди вновь стали пользоваться для передвижения рогатыми получеловеческими животными вместо былых транспортных средств из золота, серебра и стали, которые когда-то ходили по земле, плавали по воде и летали по воздуху. Самаконе с трудом верилось, что все это когда-то существовало в реальности, а не в мечтах, но ему сказали, что он может посмотреть на образцы этих машин в музеях. Он также может познакомиться с остатками других многочисленных машин и приборов, совершив однодневное путешествие в долину До-Хна, которая была когда-то густо населена. Города и храмы этой равнины относились к самой древней эпохе, они стали религиозными святынями в период правления людей из Цатха.

По форме правления Цатх был чем-то вроде коммунистического или полуанархического государства, в котором привычка, а не закон, определяла каждодневный порядок вещей. Это стало возможным благодаря вековому опыту и парализующей людей скуке. Выработанная веками терпимость, еще не подорванная понемногу нараставшей реакцией, уничтожила все иллюзии и идеалы, и от людей требовалось только соблюдение обычаев. Удовлетворяя все возникающие у них потребности и живя в свое удовольствие, одни при этом не должны были ущемлять права других — это был простой и естественный закон. Понятие о семье давно кануло в вечность, а социальное и гражданское разделение полов исчезло. Жизнь текла официально размеренным образом: игры, пирушки, пытки рабов, дневной сон, гастрономические удовольствия, буйные оргии, религиозные церемонии, художественные и философские дискуссии и прочее. Собственностью являлись главным образом земля, рабы и животные, а слитки магнетического металла, который служил универсальным денежным стандартом, распределялись по довольно сложному принципу, хотя некоторое их количество было разделено поровну между всеми свободными людьми. Бедных не было, а работа сводилась к определенным административным обязанностям, налагаемым хитроумной системой проверки и отбора. Самакона затруднялся описать эту систему, отличавшуюся от всего, что он знал, и текст его рукописи в этом месте чрезвычайно запутан.

Способности к искусству и умственному труду достигли в Цатхе очень высокого уровня, но и здесь царили вялость и упадничество. Прежнее преобладание механизмов нарушило эволюцию эстетического вкуса, введя безжизненную геометрическую традицию. От этого со временем избавились, но отпечаток остался, так что, кроме носивших условный характер религиозных рисунков, в любых последующих художественных творениях было мало глубины или чувства. Стилизованное воспроизведение более ранних работ было предпочтительнее для развлечения. Литература казалась чересчур аналитичной, и Самакона ее совершенно не понимал. Наука была серьезной, точной и всеобъемлющей, за исключением одного направления — астрономии. Последнее время, однако, и наука приходила в упадок: люди полагали бесполезным загружать свою память бесчисленными деталями. Считалось более разумным ограничиться самыми фундаментальными законами, а в философии — традиционными формами. Техника же продолжала развиваться эмпирическим путем. Историей пренебрегали все больше и больше, хотя точные и обширные хроники прошлого хранились в библиотеках. Этим все еще интересовались, и многих бы порадовали свежие сведения о внешнем мире, которые принес Самакона. В целом, однако, общая тенденция сводилась к предпочтению эмоций перед мыслью, так что людей теперь ценили за изобретение новых удовольствий, а не за классификацию старых фактов или исследование космического прошлого человечества.

Религия сохраняла в Цатхе ведущее значение, хотя лишь очень немногие по-настоящему верили в сверхъестественные силы. Все, чего они желали, было эстетическое и эмоциональное возбуждение, рождаемое мистическими настроениями и чувственными обрядами, которые присутствовали в красочной вере предков. Храмы великого Тулу, духа мировой гармонии, издревле изображаемого богом с головой осьминога, который привел людей со звезд, были самыми величественными зданиями в К'ньяне, а храмы Йига, источника жизни, символически изображаемого Отцом всех змей, были столь же вычурными, сколь и роскошными. Самакона узнал об оргиях и жертвоприношениях, связанных с этой религией, но, видимо, из благочестивых соображений не захотел описать их в своей рукописи. Сам он никогда не участвовал в этих обрядах, разве что в тех, которые напоминали ему собственную веру, а также не упускал случая попытаться обратить нижних людей в христианство, которое испанцы надеялись сделать всемирной религией.

Заметной чертой религии Цатха было искреннее почитание редкого священного металла Тулу — этого темного, блестящего магнетического вещества, которое не встречалось в природе, но всегда сопровождало людей в виде идолов и других предметов священной атрибутики. С самых ранних времен этот металл вызывал уважение — раньше все архивные материалы хранились в цилиндрах, выполненных из его чистейшего сплава. Теперь, когда люди охладели к науке с ее критическим взглядом на вещи, они снова стали испытывать к металлу благоговейное чувство, которое существовало в первобытные времена.

Другая функция религии заключалась в регулировании календаря, учрежденного в тот период истории, когда время и скорость считались основными понятиями в жизни человека. Сменяющиеся периоды бодрствования и сна, удлиненные, сокращенные и смещенные так, как диктовало настроение и желание, и отмеряемые ударами хвоста великого змееподобного Йига, весьма приблизительно соответствовали реальным дням и ночам, хотя Самакона полагает, что они были в два раза длиннее. Годовой период, отмеряемый ежегодной сменой кожи Йига, был равен примерно полутора годам внешнего мира. Самакона считал, что он хорошо изучил местный календарь, когда писал свою рукопись. Отсюда столь уверенно проставленная им дата — 1545 год, но едва ли его уверенность была обоснованной.

По мере того как один из жителей Цатха передавал Самаконе свое сообщение, Самакона ощущал растущее отвращение и тревогу. Не только то, о чем ему рассказывали, но сама странная, телепатическая манера этого рассказа, а также ясный вывод из него, означавший, что возвращение во внешний мир будет невозможным, заставили Самакону пожалеть о своей авантюре. Но он понимал, что самым разумным для него было сохранять невозмутимый вид, поэтому он решил слушаться своих посетителей и поведать им обо всем, что они пожелают. Те, со своей стороны, были очарованы рассказом Самаконы.

Это была первая достоверная информация о внешнем мире с тех пор, как к ним добрались беглецы из Атлантиды и Лемурии — а это случилось много веков тому назад; все последующие посланники принадлежали к мелким местным племенам и не имели о мире в целом никакого представления — это были майя, тольтеки и ацтеки (в лучшем случае), люди, как правило, очень невежественные. Самакона был первым европейцем, которого они видели, и тот факт, что он был образованным и умным юношей, делал его появление еще более ценным. Пришедшая группа с напряженным интересом выслушала все, что он рассказал, и стало ясно, что его приход сильно оживит затухающий интерес жителей Цатха к географии и истории.

Единственное, что не понравилось людям из Цатха, было то, что любопытные и жадные до приключений люди с земли стали проникать в те части внешнего мира, где находились проходы в К'ньян. Самакона рассказал об открытии Флориды и Новой Испании и дал понять, что огромная часть мира, в которую входят испанцы, португальцы, французы и англичане, охвачена жаждой открытий и завоеваний. Рано или поздно Мексика и Флорида станут частью великой колониальной империи, и тогда трудно будет удержать обитателей поверхности от поисков золота и серебра подземного мира, о которых ходят упорные слухи. Скачущий Бизон знает о путешествии Самаконы в глубь земли. Расскажет ли он об этом Коронадо или каким-то образом даст знать вице-королю об исчезновении Самаконы? На лицах жителей Цатха появилась тень тревоги, и Самакона понял из их мыслей, что с этих пор, несомненно, снова будут поставлены часовые у всех незакрытых входов, о которых жители Цатха только смогут вспомнить.

V

Долгая беседа Самаконы с местными людьми происходила в зелено-голубом сумраке рощи прямо перед дверью храма. Некоторые из людей полулежали на траве рядом с едва заметной тропинкой, другие, включая испанца и главного в группе из Цатха, сидели на низких монолитных столбах, что были расставлены вдоль тропинки к храму. Должно быть, они потратили на разговор весь земной день, так как Самакона успел несколько раз проголодаться и поесть из своих запасов, в то время как некоторые из группы уходили за провизией к дороге, где стояли их животные. Наконец главный в группе закончил разговор и дал понять, что пора отправляться в город.

Он заявил, что у них есть несколько свободных животных, на одном из которых может ехать Самакона. Перспектива сесть на одно из этих зловещих созданий, легенды о которых были столь пугающими и один вид которых обратил Скачущего Бизона в бегство, никак не вдохновляла путешественника. И еще одно обстоятельство беспокоило его — сверхъестественная разумность этих кочующих существ, которые смогли рассказать людям из Цатха о его присутствии в храме и привести сюда экспедицию. Но Самакона не был трусом, поэтому он бодро зашагал за людьми по заросшей тропе к дороге, где расположились животные.

И все же он не смог сдержать крик ужаса, когда, пройдя через огромные, увитые растениями столбы, вышел на дорогу. Ничего удивительного, что любопытный вичита бежал в страхе, и Самакона на мгновенье закрыл глаза, чтобы не потерять рассудок. К несчастью, религиозная сдержанность помешала ему описать полностью животных, которых он увидел. Он лишь намекнул на невероятную отвратительность этих огромных белых существ с черным мехом на спинах, зачаточным рогом в центре лба и пятнами явно человеческой крови на мордах с приплюснутыми носами и выпяченными губами. Они были, заявил он позднее в рукописи, самыми ужасными существами, которых он когда-либо видел и в К'ньяне, и во внешнем мире, причем особый ужас вызывали некоторые их свойства, не поддававшиеся описанию обычными словами. Страшил сам по себе уже тот факт, что они не были в полной мере творениями Природы.

Люди заметили испуг Самаконы и постарались успокоить его, насколько это было возможно. Эти животные, или гйаа-йотн, объяснили они, конечно, выглядят очень странно, но на самом деле они весьма безобидны. Плоть, которой они питаются, не принадлежит людям высшей расы, это мясо рабов, практически переставших быть людьми и являющихся основным источником мяса в К'ньяне. Животные — а точнее, их останки — были найдены среди циклопических развалин опустевшего, освещенного красным светом мира Йот, который располагался под голубым миром К'ньяна. Какие-то признаки указывали на то, что они принадлежали к человеческому роду, но ученые так и не смогли решить, действительно ли они были потомками существ, которые жили раньше среди этих развалин. Основанием для такого предположения было то, что исчезнувшие жители Йота были четвероногими. Это было известно из немногочисленных рукописей и орнаментов, найденных в подземельях Зина, самого большого города Йота. Но было также известно, что обитатели Йота создавали искусственные формы жизни; в течение своей истории они сконструировали несколько видов промышленных и транспортных животных, не говоря уже о всевозможных фантастических существах, используемых для развлечений. Обитатели Йота, несомненно, были по происхождению рептилиями, и большинство психологов Цатха соглашались в том, что нынешние животные также были близки к рептилиям до того, как их скрестили с млекопитающими из класса рабов К'ньяна.

Самакона подтвердил бесстрашный дух испанцев эпохи Возрождения, сев на одно из зловещих существ и заняв место рядом с руководителем процессии по имени Глл'-Хтаа-Инн, который проявил наибольшую активность в предшествующем разговоре. Ощущение было омерзительным, но в конце концов сидеть оказалось удобно, а поступь неуклюжего животного была на удивление ровной и размеренной. В седле не было необходимости, и животное не нуждалось в управлении. Процессия быстро двигалась вперед, останавливаясь только возле некоторых брошенных городов и храмов, которые интересовали Самакону и которые ему показывал Глл'-Хтаа-Инн. Самый большой из этих городов, Б'граа, был воистину чудом из чистого золота, и Самакона с интересом рассматривал изысканно украшенные здания, высоко вздымавшие острые шпили. Улицы были узкими и извилистыми, а временами живописно холмистыми, но Глл'-Хтаа-Инн сказал, что более поздние города просторнее и правильнее спланированы. Во всех городах бросались в глаза развалины крепостных стен — напоминание о древних временах, когда их успешно покоряли армии из Цатха.

Еще одно место Глл'-Хтаа-Инн показал по собственной инициативе, хотя для этого пришлось ехать в обход около мили по боковой дороге, заросшей вьющимися растениями. Это был приземистый плоский храм из блоков черного базальта без единого украшения, где находился лишь пустой пьедестал из оникса. Замечательной была его история, связанная со сказочным древним миром, по сравнению с которым даже Йот казался последним новшеством. Его построили в подражание некоторым храмам, изображенным в подземельях Зина, чтобы разместить там страшного черного жабоподобного идола, найденного в красном мире и в рукописях именуемого Цатхоггуа. Это был могущественный и почитаемый бог, и он дал имя городу Цатх, который позже стал главным в регионе. В легендах Йота говорилось, что Цатхоггуа явился из загадочных внутренних областей, расположенных под миром, освещенным красным светом, — из черного мира, где царил абсолютный мрак, но были великие цивилизации и могущественные боги еще до того, как появились рептилии Йота. В Йоте существовало множество изображений Цатхоггуа, и все они, как считали археологи из Йота, были завезены снизу. Этот мир, который в рукописях Йота назывался Н'кай, был исследован весьма тщательно, и его необычные каменные желоба возбудили в умах ученых множество самых невероятных предположений.

Когда люди из К'ньяна открыли мир красного света и расшифровали его странные рукописи, они охотно приняли культ Цатхоггуа и перенесли изображения бога в свою страну, поместив их в святилища, сложенные из добытого в Йоте базальта, — вроде того, что сейчас видел Самакона. Культ Цатхоггуа процветал и чуть не затмил собой древние культы Йига и Тулу; одна ветвь племени даже вынесла его во внешний мир, где самое маленькое изображение было помещено в храме Олатое в стране Ломар, недалеко от Северного полюса. Ходили слухи, что этот культ существовал на земле даже после ледникового периода, пока волосатые племена не уничтожили Ломар, но об этом в К'ньяне было известно мало. Здесь же культ исчез так же внезапно, как и появился, хотя название Цатха сохранилось.

Действительной причиной отмирания культа Цатхоггуа послужило более подробное исследование черного мира, предпринятое учеными К'ньяна. Согласно рукописям Йота, в Н'кае совсем не осталось жизни, но что-то, вероятно, произошло в промежутке между существованием Йота и приходом людей на землю, что-то, возможно, связанное с концом Йота. Возможно, это было землетрясение, открывшее более низкие части подземного мира, которые доселе были закрыты для археологов из Йота, или, может быть, произошло ужасное соприкосновение с энергиями, совершенно непостижимыми для разума позвоночных. Во всяком случае, когда люди из К'ньяна спустились вниз, в черную бездну Н'кай, со своими огромными прожекторами, они обнаружили живые существа, которые медленно двигались по каменным каналам и поклонялись изображениям Цатхоггуа из оникса и базальта. Но они не были жабами, как сам Цатхоггуа. Гораздо хуже — это были аморфные массы вязкой черной слизи, которые временами приобретали различные формы. Исследователи из К'ньяна не стали задерживаться для подробных наблюдений, и те, кто остался в живых, опечатали проход, ведущий из красного мира вниз, в адскую глубину. Затем все изображения Цатхоггуа в К'ньяне были разрушены дезинтегрирующими лучами, а культ навечно запрещен.

Столетия спустя, когда наивные страхи были преодолены и вновь возобладало научное любопытство, в Цатхе вспомнили легенды о Цатхоггуа и Н'кае, и исследовательская группа, соответственно вооруженная и оснащенная, спустилась в Йот, чтобы отыскать закрытые ворота черной бездны и посмотреть, что еще могло находиться под ними. Но они не смогли их найти, и никто не смог этого сделать в последующие века. Теперь находились и такие, кто вообще сомневался, что какая-то бездна существовала, но несколько ученых, читавших рукописи Йота, считали это доказанным, тем более что сохранился отчет об ужасной экспедиции в Н'кай. Некоторые из наиболее рьяных священнослужителей пытались уничтожить всякую память о мире Н'кай и назначали суровые кары за упоминание о нем, но ко времени появления здесь Самаконы это уже никем не принималось всерьез.

Когда процессия вернулась на прежнюю дорогу и подъехала к низкой гряде гор, Самакона увидел, что река находится совсем близко слева. Немного позже, когда местность стала подниматься, поток вошел в узкое ущелье и прошел сквозь горы, а дорога пересекла ущелье гораздо выше, почти у его верхнего края. Примерно в это же время пошел легкий дождь. Самакона заметил редкие капли и взглянул вверх в голубую бездну, но странное свечение не уменьшилось. Глл'-Хтаа-Инн сказал, что в такой конденсации водяного пара и выпадении дождя нет ничего особенного и что тучи никогда не закрывают голубого сияния. Что-то вроде легкой дымки действительно висело над низинами К'ньяна, восполняя отсутствие настоящих облаков.

Небольшой подъем горной дороги позволил Самаконе увидеть древнюю опустевшую равнину целиком. Он, видимо, оценил необычную красоту этих мест и смутно пожалел, что покидает их, потому что упоминает о том, как Глл'-Хтаа-Инн понуждал его ехать быстрее. Когда он вновь посмотрел вперед, то увидел конец дороги совсем близко. Она круто уходила вверх и резко обрывалась, словно упираясь в небо. Этот вид, несомненно, был глубоко волнующим — крутая стена зеленой горы справа, глубокий провал речной долины слева и другая зеленая гора за ней, а прямо впереди — океан голубоватых вспышек и внезапный обрыв. Затем они взошли на самую вершину, и с нее открылась изумительная перспектива на мир Цатха.

Самакона затаил дыхание при виде огромного заселенного ландшафта. Это было грандиознее всего, что он когда-либо мог себе представить. На сбегающем вниз склоне горы расположились редкие фермы и храмовые постройки, а за ними лежала огромная равнина, расчерченная полями, как шахматная доска, усаженная деревьями, пересеченная узкими каналами, отведенными от реки, и пронизанная широкими, аккуратными дорогами из золотых и базальтовых плит. Длинные серебряные тросы, подвешенные на золотых столбах, соединяли храмы с группами домов, стоявшими тут и там; в некоторых местах были видны ряды частично разрушенных столбов без тросов. По полям передвигались какие-то предметы, и, следовательно, они обрабатывались, кое-где люди пахали землю с помощью все тех же отвратительных четвероногих.

Но самым изумительным был вид шпилей и остроконечных крыш, поднимавшихся вдали на равнине и живописно блестевших, как призрачные цветы, в голубом свете. Сначала Самакона решил, что это гора, покрытая домами и храмами, какие часто встречаются в его родной Испании, но более внимательный взгляд показал, что это не так. Город стоял на равнине, но его башни вздымались в небо так высоко, что придавали ему форму настоящей горы. Над городом висела сероватая дымка, сквозь которую сверкал голубой свет, принимая различные дополнительные оттенки от сияния золотых шпилей. Взглянув на Глл'-Хтаа-Инна, Самакона понял, что это и есть чудовищный, гигантский и величественный город Цатх.

Когда дорога свернула вниз, к равнине, Самакона почувствовал какое-то беспокойство и тревогу. Ему не нравилось животное, на котором он ехал, не нравился мир, сотворивший такое животное, ему не нравилась атмосфера, нависшая над далеким городом. Когда кавалькада стала проезжать отдельные фермы, испанец заметил фигуры, работавшие в полях, и ему не понравились их движения, их пропорции и те увечья, которые были у большинства. Более того, ему не понравилось, что некоторые из этих фигур стояли в загонах для скота или паслись в густой зелени. Глл'-Хтаа-Инн объяснил, что эти существа относятся к классу рабов и что они работают на хозяина фермы, который утром с помощью гипноза внушает им, что они должны сделать за день. Производительность этих полуодушевленных машин была невероятна. Те же, что находились в загонах, были низшими представителями класса и считались просто домашним скотом.

Доехав до равнины, Самакона увидел более крупные фермы и отметил, что отвратительные рогатые гйаа-йотн выполняли на них почти человеческую работу. Он также заметил фигуры, более похожие на человеческие, тащившиеся по бороздам, и ощутил необычайный испуг и отвращение. Это, объяснил Глл'-Хтаа-Инн, были те, кого люди называли им-бхи, существа, которые умерли, но были механически оживлены для промышленных нужд средствами атомной энергии и силой мысли. Рабы не обладали бессмертием, как свободные жители Цатха, поэтому со временем количество им-бхи сильно увеличилось. Они были верными и преданными работниками, но не так точно исполняли мысленные команды, как живые рабы. Самое большое отвращение вызывали те трупы, чьи увечья были особенно заметными: у одних не хватало головы, у других присутствовали странные и причудливые на вид искривления, перемещения и пересадки в разных местах. Глл'-Хтаа-Инн пояснил, что этих рабов использовали в кровавых боях, частенько проводившихся на специальных аренах, ибо люди из Цатха были большими любителями острых ощущений и требовали все новых и новых зрелищ для стимуляции своей утомленной психики. И хотя Самакона не был слишком чувствительным человеком, его неприятно поразило то, что он услышал.

Вблизи городские здания внушали ужас своими чудовищными размерами и нечеловеческой высотой. Глл'-Хтаа-Инн пояснил, что верхние части башен больше не используются, и некоторые из них даже были сняты, чтобы не беспокоиться об их содержании. Равнина вокруг теперь застроена другими, низкими домами, которые гораздо предпочтительнее древних башен. От всей этой громады из золота и камня шел непрерывный гул, а по большим дорогам, вымощенным золотом и камнем, сновали потоки повозок.

Несколько раз Глл'-Хтаа-Инн останавливался, чтобы показать Самаконе отдельные интересные здания, например храмы Йига, Тулу, Нуга, Йеба и Невыразимого, которые стояли вдоль дороги через редкие промежутки, каждый в своей особой роще, как было принято в К'ньяне. Эти храмы, в отличие от тех, что остались на равнине за горами, активно посещались: большие группы всадников приезжали и отъезжали непрерывно. Глл'-Хтаа-Инн водил Самакону в каждый из храмов, и испанец наблюдал за изысканными и разнузданными обрядами со сложным чувством отвращения и восхищения. Ритуалы Нуга и Йига были особенно отталкивающими — до такой степени, что он даже воздержался от их описания в рукописи. По дороге им встретился только один приземистый черный храм Цатхоггуа, но он был превращен в святилище Шуб-Ниггурат, Всеобщей Матери и жены Невыразимого. Это божество чем-то напоминало Астарту, и ее культ показался набожному католику в высшей степени отвратительным. Меньше всего ему понравились эмоциональные крики, издаваемые молящимися, — необычно резкие для людей, которые перестали пользоваться речью для общения.

Недалеко от предместий города, уже в тени его устрашающих башен, Глл'-Хтаа-Инн указал на уродливое круглое здание, перед которым выстроились огромные толпы. Это, сказал он, один из многих амфитеатров, где пресыщенные впечатлениями люди наблюдают довольно странные игры и забавы. Он хотел остановиться и провести Самакону внутрь, но испанец, припомнив изуродованные фигуры на полях, отчаянно запротестовал. Это была первая дружеская размолвка, из которой жители Цатха поняли, что в моральном плане их гость слишком узок и ограничен.

Цатх представлял собой густую сеть удивительных древних улиц, и, несмотря на растущее чувство страха и отчуждения, Самакона был очарован какой-то космической тайной, которая присутствовала в этом городе. Головокружительный гигантизм его башен, внушавших благоговейный страх, многолюдная жизнь на его нарядных проспектах, необычные орнаменты на дверях и окнах домов, странные виды, мелькающие на окруженных балюстрадами площадях и ярусах огромных террас, и окутывающая город серая дымка, которая, казалось, подобно низкому потолку давила на улицы, похожие на ущелья, — все это смешалось в сознании Самаконы, исподволь готовя его к новым, дотоле не испытанным ощущениям. Его сразу же привели на совет руководителей, который собрался во дворце из золота и меди, расположившемся в парке с фонтанами, и некоторое время дружелюбно допрашивали в сводчатом зале, украшенном причудливой фресковой живописью. От Самаконы ждали исторических сведений о внешнем мире и обещали, что, в свою очередь, все тайны К'ньяна будут открыты для него. Единственным недостатком было то, что совет принял неумолимое решение: Самакона никогда не вернется в мир солнца и звезд, в свою родную Испанию.

Была утверждена ежедневная программа для гостя. В нее входили беседы с учеными и уроки, посвященные научным открытиям Цатха. Были предусмотрены свободные часы для исследований, все библиотеки К'ньяна должны были распахнуться перед ним, как только он сможет понимать туземный язык. Будут посещения религиозных церемоний и представлений — кроме тех случаев, когда он сам этого не захочет, — и еще много времени останется для различных удовольствий, которые, собственно, и составляли цель и смысл жизни в этом мире. Ему отведут дом в пригороде или городские апартаменты и сделают членом одной из каст, которые заменяли в К'ньяне семейные союзы и включали множество потрясающе красивых аристократок. Несколько рогатых животных будут предоставлены ему для передвижения и выполнения разных поручений, и десять живых рабов с неповрежденным телом будут вести его хозяйство и защищать его от воров, бандитов и религиозных фанатиков на дорогах. Ему нужно будет научиться пользоваться многими механическими приспособлениями, а пока Глл'-Хтаа-Инн покажет ему самые необходимые.

После того как Самакона предпочел выбрать городскую квартиру вместо загородного дома, его учтиво и торжественно провели по нескольким великолепным улицам к зданию в 70 или 80 этажей, похожему на высоченную скалу. Приготовления к его прибытию уже начались, и в просторных покоях на первом этаже рабы вешали портьеры и расставляли мебель. Там были покрытые инкрустациями и лаком скамеечки, бархатные и шелковые, с откидной спинкой и подушкой для сидения, бесконечные ряды стеллажей для бумаг из тикового и эбенового дерева с металлическими цилиндрами, в которых хранились рукописи, — обычный набор вещей, характерный для всех городских жилищ. Письменные столы с большими стопками пергамента и сосуды с зелеными чернилами были в каждой комнате — к ним прилагались наборы различных кисточек для краски и другие необычные канцелярские принадлежности.

Механические приборы для письма стояли на ярких золотых треножниках, а надо всем этим из энергетических шаров, закрепленных на потолке, струилось голубое сияние.

Были и окна, но здесь, низко над землей, в тени, они давали мало света. В некоторых комнатах были установлены ванны, а на кухне находился целый лабиринт технических изобретений. Самаконе сказали, что продукты поставляются через сеть подземных ходов, находящихся под Цатхом, с помощью любопытных механических повозок. На этом же подземном уровне находилось стойло для животных, и Самаконе обещали показать ближайший выход из такого стойла на улицу. Не успел он закончить осмотр, как прибыла группа постоянных рабов и его познакомили с ними, немного погодя пришли полдюжины мужчин и женщин из семейной касты, которые должны были стать его спутниками на несколько дней, делая все возможное для его обучения и развлечения. Потом их место займут другие — и так далее по очереди.

VI

Таким образом, Панфило де Самакона на четыре года погрузился в жизнь зловещего подземного города Цатх. В рукописи он явно утаивал некоторые подробности, религиозная сдержанность мешала ему, и когда он начинал писать на родном испанском языке, он не осмеливался излагать все. Многие вещи вызывали у него отвращение, и многое он отказывался делать. Он искупал свой грех частыми молитвами, перебирая четки. Он обследовал весь К'ньян, включая древние опустевшие города на заросшей кустарником равнине Нит, он спускался в страну красного света Йот, чтобы осмотреть циклопические руины. Он видел чудеса техники и мастерства, поразившие его воображение, он наблюдал метаморфозы, которые могут происходить с человеком, — дематериализацию, рематериализацию и воскрешение из мертвых, причем в последнем случае он неистово крестился. Даже его способность изумляться постепенно притупилась от избытка новых чудес.

Но чем больше он там находился, тем сильнее он хотел бежать, ибо жизнь в К'ньяне была основана на неприемлемых для него началах. Чем глубже он изучал историю, тем больше понимал эту жизнь, но это лишь усиливало его отвращение. Он чувствовал, что обитатели К'ньяна были людьми пропащими и опасными — более опасными для самих себя, чем они осознавали, — и что их безумная борьба со скукой и поиски новизны ведут к пропасти распада и предельного ужаса. Появление Самаконы усилило их беспокойство, не только породив боязнь вторжения извне, но и возбудив желание самим отправиться наверх и вкусить сладость иной, внешней жизни, о которой он им рассказывал. С течением времени он заметил растущую склонность людей к дематериализации как к развлечению, так что квартиры и амфитеатры Цатха превращались в настоящий бесовский шабаш. Он видел, как вместе со скукой растут злоба, жестокость и нигилизм. Ненормальных становилось все больше, всюду царили садизм, невежество и суеверие, а также стремление уйти из реальной жизни в мир грез и призраков.

Однако все его попытки бежать ни к чему не привели. Убеждать было бесполезно, высшие классы с трудом сдерживали свой гнев, видя настойчивое желание гостя покинуть их. В год, который он считает 1543-м, Самакона действительно попытался выбраться наружу через туннель, по которому попал в К'ньян, но после утомительного путешествия через пустынную равнину столкнулся в темном проходе с силами, которые надолго отбили у него охоту к такого рода опытам. Чтобы сохранить надежду и не забыть образ родного дома, он примерно тогда же начал делать черновые наброски своего жизнеописания, наслаждаясь добрыми старыми испанскими словами и знакомыми буквами латинского алфавита. Он вообразил, что должен каким-то образом доставить рукопись во внешний мир, а чтобы сделать ее еще более убедительной для своих собратьев, он решил вложить ее в один из цилиндров из металла Тулу, в каких хранились священные архивы. Это неизвестное магнетическое вещество могло бы подтвердить его невероятный рассказ.

Но даже думая об этом, он мало надеялся на то, что когда-нибудь выйдет на поверхность земли. Он знал, что все известные проходы охраняются людьми или существами, с которыми лучше не связываться. Его первая попытка усилила враждебность местных к внешнему миру, который он представлял. Он надеялся, что больше ни один европеец не забредет сюда, так как, скорее всего, нового гостя встретят иначе, чем его. Сам он был для них драгоценным источником знания и потому находился в привилегированном положении. Другие же, которых могли бы посчитать менее ценными, встретили бы здесь иной прием. Иногда он думал, что станет с ним самим, когда ученые из Цатха решат, что выжали из него все сведения, и в целях самосохранения стал более скуп на информацию, делая вид, что знает еще очень много.

Еще одна угроза положению Самаконы заключалась в его интересе к черному миру под Йотом, чье существование религиозный культ К'ньяна был склонен отвергать. Исследуя Йот, он тщетно пытался найти закрытый вход в него, а потом делал опыты с дематериализацией и проецированием, надеясь таким образом послать свое сознание вниз, в бездну. Хотя он и не овладел до конца этим искусством, ему удалось пережить ряд зловещих и ужасных видений, которые, как он думал, включали в себя элементы действительного проецирования в пределы Н'кай. Эти сны сильно встревожили жрецов Тулу и Йига, когда он рассказал им о них, а его новоиспеченные друзья посоветовали ему не распространяться на эту тему. Со временем такие сны стали очень частыми, они сводили его с ума; в них было нечто, о чем он не осмелился написать для себя, но о чем составил специальный отчет для некоторых ученых Цатха.

Может быть, к несчастью, а может, и к счастью, Самакона о многом умалчивал в основной рукописи, оставляя там много неразработанных тем. Главный документ позволяет лишь догадываться о подробностях нравов, обычаев, мыслей, языка и истории К'ньяна и не дает точного описания повседневной жизни Цатха. Остается только гадать о настоящих мотивах поведения людей, их странной инертности и малодушной невоинственности, об их почти раболепном страхе перед внешним миром — страхе, который сохранялся, несмотря на то что они обладали атомной энергией и силой дематериализации, делающими их непобедимыми. Было видно, что К'ньян далеко ушел по пути упадка, а его стандартизованная и размеренная жизнь основывалась на использовании техники, созданной много поколений назад. Даже причудливые и отвратительные обычаи и образ мыслей говорили об упадке, так как Самакона во время своих исторических разысканий нашел подтверждение тому, что и в К'ньяне в прежние времена случались периоды классики и ренессанса, когда национальный характер народа и его искусство были исполнены того, что европейцы называют достоинством, добротой и благородством.

Чем больше Самакона вникал во все это, тем больше тревожился за будущее, видя, что вездесущее нравственное и интеллектуальное разложение было глубоко укоренившимся и прогрессирующим явлением. Даже за короткий период его пребывания здесь признаки распада заметно умножились. Рационалистическое сознание сменилось самым фанатическим и разнузданным суеверием, выраженным в чрезмерном почитании магнетического металла Тулу, а терпимость неуклонно переходила в ненависть, особенно по отношению к внешнему миру, о котором ученые узнавали от Самаконы. Временами он начинал бояться, что однажды люди сбросят с себя апатию и хладнокровие и, как крысы, бросятся наверх, сметая все на своем пути при помощи своих все еще бесспорных технических и научных достижений. Но пока они боролись со скукой и душевной пустотой другими способами, щекоча свои нервы безумными развлечениями. Арены Цатха, должно быть, являли отвратительное зрелище — Самакона никогда не подходил к ним. А что будет в следующем веке или даже в следующем десятилетии, он даже и думать не осмеливался. Набожный испанец в эти дни еще неистовее осенял себя крестом и перебирал четки.

В 1545 году Самакона предпринял последнюю серию попыток бежать. Новая возможность представилась с неожиданной стороны — от женщины из семейной касты, которая испытывала к нему странное чувство личной привязанности, коренящееся в наследственной памяти о временах моногамного брака. На эту женщину — аристократку умеренной красоты и, по крайней мере, среднего ума по имени Т'ла-Йуб — Самакона имел необычайное влияние и легко склонил ее к побегу, пообещав, что возьмет ее с собой. Наконец представился удобный случай. Т'ла-Йуб происходила из знатной семьи хозяев ворот, в которой сохранялось предание об одном проходе во внешний мир — проходе к холму на равнинах, который, в силу того что большинство забыли о нем, никогда не охранялся. Она объяснила, что хозяева ворот вовсе не были их стражами, а только хранителями церемоний и хозяйственными владельцами в период, предшествовавший разрыву отношений с внешним миром. Ее собственная семья к тому времени стала настолько малочисленной, что этот проход во внешний мир совершенно упустили из виду, и с тех пор его существование хранилось в тайне, как своего рода наследственный секрет — источник гордости и чувства скрытой силы, возмещавших отсутствие богатства и влияния, которые их так раздражали в других представителях знати.

Теперь Самакона лихорадочно работал над рукописью, приводя ее в окончательный вид на тот случай, если с ним что-то произойдет; он решил взять с собой наверх лишь пять вьюков с чистым золотом в форме небольших слитков, из которых отливали мелкие украшения, — достаточно, подсчитал он, чтобы обеспечить себе влияние и власть в верхнем мире. Он немного привык к внешности чудовищных животных за четыре года пребывания здесь, поэтому не отказался от их использования, но решил убить их, закопать и спрятать вместе с золотом, как только они выйдут на поверхность, поскольку знал, что от одного взгляда на этих животных любой индеец обезумеет. Потом он сможет подготовить соответствующую экспедицию и переправить сокровище в Мексику. Возможно, он возьмет Т'ла-Йуб с собой, а возможно, устроит ей жизнь среди индейцев, поскольку он вовсе не хотел сохранять связь с подземным миром. В жены он, конечно, возьмет испанскую даму или, на худой конец, дочь индейского вождя, кровно никак не связанную с подземным миром. Но пока надо было использовать Т'ла-Йуб в качестве проводника. Рукопись он понесет с собой в цилиндре из священного магнетического металла Тулу.

Сам поход описан в дополнении к рукописи — почерком, выдающим сильное волнение. Они отправились в путь с большими предосторожностями, выбрав время, когда все отдыхали, и шли, держась наименее освещенных проходов под городом. Самакону и Т'ла-Йуб, одетых как рабы, с мешком продуктов и пятью нагруженными животными, легко принимали за обычных рабочих, и они старались как можно дольше идти под землей, следуя по длинному и редко посещаемому коридору, по которому прежде ходил механический транспорт к ныне разрушенному пригороду Л'таа. Среди развалин Л'таа они вышли на поверхность, после чего как можно быстрее пересекли пустынную, освещенную голубым светом равнину Нит по направлению к цепи низких гор Грх'йан. Там, среди густого кустарника, Т'ла-Йуб нашла давно заброшенный, полумифический вход в туннель — она видела его прежде лишь однажды, очень давно, когда отец взял ее с собой сюда, чтобы показать ей этот предмет фамильной гордости. Было трудно заставить тяжело нагруженных животных продираться через застилающие проход вьющиеся растения и заросли вереска; одно из них даже проявило непокорность, вырвалось и поскакало на своих мерзких лапах обратно в Цатх, унося часть бесценного золотого груза.

Это был кошмарный труд — при свете голубых факелов тащиться вверх, вниз, вперед и снова вниз по сырому, загроможденному проходу, где целые века не ступала нога человека; в одном месте Т'ла-Йуб пришлось даже применить страшное искусство дематериализации к себе, Самаконе и животным, чтобы пройти участок, полностью забитый сдвинувшимися пластами земли. Для Самаконы это было жутким испытанием, так как хотя он и присутствовал при дематериализации других и даже сам практиковал ее на стадии сновидений, но никогда прежде не подвергался ей целиком. Но Т'ла-Йуб была искусна и выполнила все прекрасно.

Затем они шли через жуткие склепы со сталактитами, где на каждом повороте на них злобно смотрели чудовищные изображения; время от времени они отдыхали. Наконец они пришли к очень узкому месту, где естественные скалы уступали место стенам искусственной кладки, покрытым жуткими барельефами. Эти стены после примерно мили крутого подъема кончались парой глубоких ниш, в которых сидели чудовищные изваяния Тулу и Йига, уставившиеся друг на друга через проход. Они попали в громадный круглый сводчатый зал, весь покрытый ужасными орнаментами; за ним открывался лестничный проход. Т'ла-Йуб знала из семейных преданий, что теперь они были очень близко к поверхности земли, но насколько близко, сказать не могла. Здесь они сделали привал, последний, как им казалось, во внутреннем мире.

Где-то несколько часов спустя звяканье металла и топот звериных ног разбудили Самакону и Т'ла-Йуб. Через мгновение все стало ясно. В Цатхе была поднята тревога тем самым бежавшим от Самаконы животным, и был направлен отряд, чтобы схватить беглецов. Сопротивляться было бесполезно. Отряд из двенадцати человек проявил известную сдержанность, и возвращение происходило почти без единого слова или обмена мыслями с обеих сторон.

Это было унылое путешествие, а дематериализация показалась Самаконе еще ужасней из-за отсутствия надежды и ожидания, которые облегчали его путь наверх. Самакона слышал, как отряд обсуждал необходимость расчистки этого места с помощью мощного излучения, так как впредь здесь будут установлены часовые. Нельзя позволять чужакам проникать внутрь и бежать наверх без должной обработки, ибо они могут оказаться достаточно любопытными, чтобы вернуться назад с армией. Надо установить часовых даже на самых дальних входах, набрав их из живых и мертвых рабов или из скомпрометировавших себя свободных граждан. С освоением американских равнин тысячами европейцев каждый такой проход представлял из себя потенциальную опасность, а ученые из Цатха еще не подготовили достаточно мощной энергетической машины, чтобы завалить все входы.

Самакона и Т'ла-Йуб предстали перед трибуналом во дворце из золота и меди позади парка с фонтанами, и испанцу даровали свободу, потому что все еще нуждались в его рассказах о внешнем мире. Ему велели вернуться в свою квартиру, к своей семейной касте и вести жизнь как прежде, продолжая принимать депутации ученых в соответствии с установленным распорядком. На него не будет налагаться никаких ограничений, пока он будет мирно жить в К'ньяне, но ему намекнули, что подобная снисходительность не повторится после следующей попытки к бегству. Самакона уловил легкую иронию в последних словах главного судьи — в заверении, что все его животные, включая бежавшее от него, будут ему возвращены. Т'ла-Йуб постигла худшая участь. Поскольку беречь ее не было смысла, а древняя родословная придавала ее предательству еще большую греховность, суд приговорил женщину к использованию в амфитеатре, чтобы затем в искаженном и полудематериализованном виде превратить в живого раба или полутруп и поместить среди часовых, охраняющих тот выход, через который она пыталась провести Самакону. Самакона потом с ужасом и стыдом узнал, что бедная Т'ла-Йуб вышла из амфитеатра без головы и неполноценной во многих других отношениях и была поставлена наружным стражем на кургане, где кончался проход. Ему сказали, что она стала ночным призраком, чьей механической обязанностью было предупреждать визиты новых гостей, сообщая группе из двенадцати мертвых рабов и шести живых о появлении людей. Она работала, сказали ему, вместе с дневным призраком — живым свободным человеком, который выбрал этот пост в качестве наказания за другое преступление против государства. Самакона знал, что большинство часовых были именно преступниками.

Теперь ему ясно дали понять, что в случае побега его также сделают часовым, но в виде мертвого раба и после более живописной обработки, чем та, которой подверглась Т'ла-Йуб. Ему дали понять, что в этом случае его — точнее, какие-то его части — оживят, чтобы он мог охранять внутренние коридоры в пределах видимости для остальных, и его расчлененная фигура будет служить символом кары за предательство. Но это, конечно, вряд ли случится, прибавляли его осведомители. Пока он будет мирно жить в К'ньяне, он будет оставаться свободным, привилегированным и уважаемым человеком.

В конце концов Панфило де Самакона навлек на себя судьбу, на которую ему так зловеще намекали. И хотя он не хотел верить в это, но заключительная, лихорадочно написанная часть его рукописи говорит о том, что он не исключал такой возможности. Последнюю надежду на бегство из К'ньяна давало ему искусство дематериализации, в котором он немало преуспел. Изучая ее годами и дважды испытав на себе, он понял, что может использовать ее самостоятельно. В рукописи приведено несколько замечательных опытов — скромных успехов, достигнутых в его квартире; там же выражена надежда, что вскоре он сможет принять форму призрака и оставаться невидимым столько, сколько пожелает.

Как только это случится, писал он, путь наверх будет открыт. Конечно, он не сможет унести никакого золота, но достаточно и просто спастись. Впрочем, он возьмет с собой и дематериализует рукопись в цилиндре из металла Тулу, и, хотя это и потребует от него дополнительных усилий, он сделает это, так как рукопись и металл должны попасть во внешний мир. Он теперь знал выход, и если бы он смог преодолеть его в состоянии рассеянных атомов, то ни один человек и ни одна сила не смогли бы его остановить. Но более всего его беспокоило то, что он, возможно, не сможет удерживать свою призрачность достаточно долгое время. Это была единственная реальная опасность, как он понял из прежних опытов. Но настоящий мужчина всегда готов пойти на риск. Самакона был дворянином из Старой Испании, в его жилах текла кровь тех, кто пошел навстречу неведомому и покорил цивилизации Нового Света.

Много дней и ночей после принятия окончательного решения Самакона молился святому Памфилию и другим святым, перебирая четки. Последней записью в его рукописи, которая к концу все более напоминала дневник, была такая фраза: «Es mas tarde de lo que pensaba — tengo que marcharme…» — «Уже поздно, пора отправляться в путь…» После этого следовал чистый лист. Можно лишь догадываться о том, что произошло с ним дальше.

VII

Когда я оторвался от этого ошеломляющего чтения, утреннее солнце уже стояло высоко. Электрическая лампа еще горела, но эти признаки реального мира были бесконечно далеки от моего взволнованного сознания. Я знал, что нахожусь в доме Клайда Комптона в Бингере, но думал совсем о другом. Что это? Мистификация или род безумия? Если это розыгрыш, то какого времени: XVII века или современный? На мой не совсем опытный взгляд, древний возраст рукописи казался несомненным, а над тем, что представлял собой странный цилиндр, я даже не решался задумываться.

Но какое ужасающе точное объяснение всему, что происходит на холме, давала эта рукопись — всем этим дневным и ночным призракам, а также странным случаям безумия и полного исчезновения! Это было пугающе правдоподобное и зловеще последовательное объяснение — если бы только можно было принять его за истину. Все же это больше походило на жуткую мистификацию. В рассказе о подземном деградирующем мире был даже явный элемент социальной сатиры. Наверняка это была искусная выдумка какого-то ученого циника — что-то вроде свинцовых крестов в Нью-Мексико, которые однажды якобы нашел некий шутник, заявив, что это останки европейской колонии времен Темных веков.

Я не знал, что сказать Комптону и его матери, а также любопытствующим гостям, которые уже начали стекаться в дом. Все еще находясь в замешательстве, я разрубил этот гордиев узел, зачитав несколько фрагментов из рукописи и пробормотав, что это тонкая и оригинальная подделка, оставленная кем-то из предыдущих исследователей кургана, и все, похоже, поверили мне. Более того, казалось, все приняли эту версию с облегчением. Они словно забыли, что сам курган предлагал немало загадок, решить которые мы были не в силах.

Страхи и сомнения стали возвращаться, когда я принялся искать добровольцев пойти на холм вместе со мной. Я хотел организовать большую поисковую группу для раскопок, но эта мысль, как и прежде, отнюдь не привлекала жителей Бингера. Я и сам чувствовал поднимающийся во мне ужас, когда смотрел на курган и видел движущееся пятнышко, которое, как я знал, было дневным призраком; очевидно, несмотря на весь мой скептицизм, рукопись все же произвела на меня неизгладимое впечатление. У меня не хватало решимости взглянуть на движущееся пятнышко в бинокль. Вместо этого я отправился на холм с той смелостью, которая посещает нас в ночных кошмарах. Мой заступ и лопата остались там, поэтому я взял с собой только саквояж с мелкими принадлежностями. В него я положил цилиндр и его содержимое, смутно чувствуя, что, возможно, натолкнусь на нечто похожее на описанное в рукописи. Даже если это мистификация, она, вероятно, основана на каких-то реальных вещах, которые обнаружил предыдущий исследователь, а магнетический металл был чертовски странен! Таинственный амулет Серого Орла все еще висел на кожаном шнурке у меня на шее.

Шагая к холму, я не смотрел на него, и, когда подошел близко, там уже никого не было. В то время, как я карабкался наверх, меня тревожили воспоминания о рукописи. Если все, описанное в ней, правда, то испанец Самакона едва ли достиг внешнего мира — возможно, он стал видимым, и в этом случае его заметил страж на посту, или провинившийся свободный человек, или, по иронии судьбы, та самая Т'ла-Йуб, которая помогала ему в первой попытке к бегству. Пока Самакона боролся со стражем, цилиндр с рукописью вполне мог выпасть на вершине кургана, чтобы пролежать забытым почти четыре столетия. Но, убеждал я себя, перелезая через гребень, не стоит думать о таких нелепых вещах. Все же, если это и в самом деле произошло, Самакону, видимо, уволокли назад, и его постигла чудовищная участь: амфитеатр, увечья и служба где-нибудь в промозглом коридоре в качестве полутрупа-раба…

Но все эти мысли были прерваны шоком, когда я, оглядевшись вокруг, обнаружил, что мои лопата и заступ были похищены. Это было очень досадное обстоятельство, а кроме того, совершенно непостижимое, так как едва ли кто из жителей Бингера ходил ночью на холм. Может, они только притворялись испуганными, а на самом деле сыграли со мной злую шутку, когда провожали меня десять минут тому назад на курган? Я взял бинокль и внимательно осмотрел толпу на краю поселка. Нет, непохоже, что они ломали комедию; и все же, может быть, все это только грандиозная шутка, в которой участвовали поселок и резервация, — все эти легенды, рукопись, цилиндр, прочее? Я вспомнил, как видел издалека часового, как потом он исчез; еще вспомнил Серого Орла и его речи, выражение лиц Комптона и его мамаши, явный страх жителей поселка Бингер. Вряд ли это был розыгрыш. Но, очевидно, нашлись в Бингере один-два шутника, которые отважились прокрасться к холму и унести мой инструмент.

Все остальное на холме было по-прежнему — вырубленный мачете кустарник, небольшая чашеобразная впадина ближе к северному краю и отверстие, которое я проделал, выкапывая магнетический цилиндр. Я решил не доставлять удовольствие тем шутникам, которые украли мой инструмент, и работать мачете и ножом, которые лежали в моем саквояже; итак, вынув их, я принялся расширять чашеобразное углубление, которое могло быть предполагаемым входом в курган. Когда я приступил к работе, я снова почувствовал внезапный порыв ветра, который казался более сильным, чем вчера, и напоминал прикосновение к моему запястью с целью помешать раскопкам. Все это происходило по мере того, как я приближался сквозь опутанную корнями красную почву к черной глине под ней. Амулет у меня на груди стал странно подергиваться под этим ветром — но не в каком-то определенном направлении, как раньше, когда я нашел цилиндр, а совершенно беспорядочно.

Затем неожиданно черная земля у моих ног начала с треском проваливаться, и в то же самое время я услышал глубокий звук чего-то падающего подо мной. Ветер подул изнутри, он словно помогал мне выбраться наверх, когда я отпрянул от образовавшейся воронки. Наклонившись над ее краем и обрубая нависшие корни, я почувствовал, что мне что-то мешает, но эта сила была слишком слабой, чтобы остановить меня. Наконец впадина стала расширяться сама по себе, и я увидел, что земля осыпается в какую-то пустоту. Еще несколько ударов мачете довершили дело, и из впадины на меня дохнул холодный и чужеродный воздух. Под утренним солнцем зияло огромное отверстие по крайней мере в три фута шириной, обнажая верхние ступени каменного лестничного пролета, по которому все еще сыпалась обрушившаяся вниз земля. Мои поиски наконец увенчались успехом! С восторгом я бросил мачете и нож обратно в саквояж, вынул мощный электрический фонарь и приготовился к одинокому, триумфальному и безрассудному вторжению в легендарный нижний мир, который я обнаружил.

Сначала было очень тяжело спускаться — как из-за продолжающей осыпаться земли, так и из-за зловещих порывов ветра снизу. Амулет мой странно раскачивался, и я начал жалеть о том, что покинул дневной свет. Электрический фонарь освещал влажные, покрытые солью стены из огромных базальтовых плит, тут и там я различал следы резьбы на них. Я крепче сжал свой саквояж и с радостью нащупал револьвер в правом кармане куртки. Немного погодя проход стал поворачивать в разные стороны, а лестница сделалась шире. Резьба на стенах прослеживалась нечетко, и я вздрогнул, заметив, насколько причудливые рисунки соответствуют чудовищным барельефам на цилиндре, который я нашел. Ветер продолжал злобно дуть навстречу, и на одном или двух поворотах мне почти показалось, что фонарь осветил прозрачные, тонкие формы, похожие на часового на холме, каким он был виден в бинокль. Я на мгновение остановился, чтобы взять себя в руки. Нельзя было позволить себе сорваться в самом начале тяжелого испытания и самого важного этапа моей археологической карьеры.

Но лучше бы я не останавливался. Я заметил маленький предмет, лежавший у стены на одной из ступеней, и эта находка заставила меня глубоко задуматься. То, что здесь не ступала нога живого существа в течение нескольких поколений, было очевидно, судя по скоплению земли над входом, тем не менее лежавший передо мной предмет был совсем не старый. Это был электрический фонарь, очень похожий на тот, что я держал в руках, — только покоробившийся и проржавевший. Я спустился на несколько ступеней вниз и поднял его, смахнув с корпуса ржавый налет. На одной из никелированных сторон оказались выгравированы имя и адрес, и я, вздрогнув, прочел их. Надпись гласила: «Джас. С. Уильямс, 17 Св. Троубридж, Кембридж, Масс» — и я понял, что он принадлежал одному из двух смелых преподавателей колледжа, исчезнувших 28 июня 1915 года. Всего тринадцать лет назад, а я-то думал, что только что пробился сквозь пласты веков! Как эта вещь попала сюда? Есть ли здесь другой вход, или все же в этих рассказах о дематериализации было что-то здравое?

Сомнение и ужас росли во мне по мере того, как я следовал дальше по бесконечной лестнице. Неужели она никогда не кончится? Орнаменты становились все более и более отчетливыми и принимали вид повествований в картинках, что почти привело меня в состояние паники, ибо я узнал многие перипетии истории К'ньяна, как они были описаны в рукописи, лежавшей сейчас в моем саквояже. Я впервые задумался над тем, стоит ли мне спускаться дальше и не лучше ли повернуть назад, пока я не наткнулся на что-нибудь, способное свести меня с ума. Но я был родом из Виргинии, и кровь моих благородных предков-воинов протестовала против отступления перед опасностью.

Я спускался все быстрее, стараясь не смотреть на рисунки на стенах. Наконец я увидел сводчатый проем и понял, что лестница кончилась. Но вместе с этим ко мне вернулся ужас, ибо я узнал тот самый резной зал, о котором читал в рукописи Самаконы.

Это было то самое место. Ошибки быть не могло. Если и оставались какие-нибудь сомнения, то они рассеялись после того, что я увидел дальше. А дальше шел проем под аркой, по сторонам которой находились две огромные ниши друг против друга с отвратительными исполинскими изваяниями знакомого вида. Это были жуткие Тулу и Йиг, глядевшие здесь друг на друга со времен ранней юности человечества.

С этого момента я не требую доверия к тому, что рассказываю, ибо это слишком неправдоподобно, слишком чудовищно и невероятно, чтобы быть правдой. Хотя мой фонарь и отбрасывал мощный сноп света, он, разумеется, не мог осветить весь циклопический склеп, поэтому я начал двигаться вдоль стен, чтобы рассмотреть их хорошенько. К своему ужасу, я заметил, что склеп загроможден различной утварью и мебелью, которыми как будто совсем недавно пользовались. Но едва мой фонарь задерживался на каком-нибудь предмете, его контуры начинали таять, пока не становились призрачными.

Все это время ветер яростно дул на меня, а невидимые руки злобно толкали и хватали амулет, болтавшийся у меня на шее. Дикие мысли и образы носились в моем сознании. Я думал о рукописи и о том, что в ней говорилось о гарнизоне, размещенном в этом месте: двенадцать мертвых рабов и шесть живых, но частично дематериализованных свободных людей — так было в 1545 году, 384 года назад… А что с тех пор? Самакона предсказывал дальнейшую деградацию… развитую дезинтеграцию… еще большую дематериализацию… все хуже и хуже… что останавливало их… амулет Серого Орла из священного металла Тулу… хотели ли они сорвать его, чтобы сделать со мной то же самое, что и с теми, кто приходил сюда раньше?… Я вдруг понял, что верю рукописи Самаконы. Нет, так нельзя! Я должен взять себя в руки!

Но будь все проклято — как только я пытался взять себя в руки, я сталкивался с чем-то таким, что снова выводило меня из равновесия! Как только я усилием воли отвлекся от наваждения, мой фонарь высветил два предмета, которые были явно из реального мира, но они потрясли мой рассудок сильнее, чем все, что я видел до сих пор. Это были мои собственные лопата и заступ, аккуратно прислоненные к стене в этом адском склепе! Боже правый, а я-то хотел все свалить на шутников из Бингера!

Это было слишком. После этого проклятый гипноз рукописи овладел мною окончательно, и я действительно увидел призрачные фигуры тех, кто тащил и дергал меня, — этих прокаженных древних созданий, в которых все же сохранилось что-то от людей… этих ужасных существ — четырехногих исчадий ада с обезьяньими мордами и рогами… И ни единого звука в кромешной тьме!

Потом я все же услышал звук — хлюпанье, шлепанье, глухой приближающийся шум, который возвещал о присутствии существа столь же материального, как мои лопата и заступ. Я попытался сосредоточиться и подготовиться к тому, что мне предстояло увидеть, но не смог представить себе ничего определенного. Я мог только повторять снова и снова: «Оно из бездны, но это не призрак». Шлепанье становилось все отчетливее, и по его однообразно-механическому ритму я понял, что приближалось несомненно мертвое существо. Затем — о боже! — я увидел его в свете моего фонаря, увидел его стоящим, как страж, в узком проходе между кошмарными идолами змееподобного Йига и осьминогоголового Тулу!..

Дайте мне прийти в себя и попытаться рассказать о том, что я увидел; объяснить, почему я бросил фонарь и саквояж и с пустыми руками метнулся обратно в темноту, охваченный спасительным беспамятством, которое длилось до тех пор, пока я не очнулся от яркого света солнца и доносившихся из поселка криков: я лежал, задыхаясь, на вершине проклятого кургана. Мне рассказали, что я появился через три часа после того, как исчез, и тотчас упал на землю, словно сраженный пулей. Никто не осмелился пойти и помочь мне, люди только пытались привлечь мое внимание криками и пальбой из пистолетов.

В конце концов это сработало, и, придя в себя, я почти скатился по склону холма, стремясь убраться как можно дальше от этого проклятого места. Все мои вещи остались внизу, но нетрудно понять, что ни я, ни кто другой за ними не пошел. Когда я добрался до поселка, я смолчал об увиденном. Я только бормотал что-то неопределенное об орнаментах, статуях, змеях и расстроенных нервах. Мне сказали, что призрак индейца появился на холме примерно тогда, когда я был на полпути к поселку. Я покинул Бингер в тот же вечер и никогда больше не возвращался туда, хотя до меня доходят слухи о призраках, которые все еще бродят по вершине кургана.

Но я хочу наконец сообщить о том, чего не решился рассказать людям в Бингере. Я и сейчас не знаю, как смогу справиться с этим, и если в итоге вам покажется странной моя сдержанность, то вспомните, что одно дело — вообразить этот ужас, а увидеть воочию — совсем другое. Помните, как в начале этой истории я упомянул о молодом человеке по имени Хитон, который однажды в 1891 году отправился на холм и вернулся оттуда ночью полным идиотом, восемь лет бормотавшим о каких-то ужасах и умершим в припадке эпилепсии?

Вот что он все время говорил: «Этот белый, о боже, что они с ним сделали!.

Так вот, я увидел то же, что бедняга Хитон, но я увидел это после того, как прочел рукопись, и знал больше его. Это было еще хуже, потому что я знал, что это все означает, знал обо всем, что живет и разлагается там, внизу. Итак, оно шагнуло мне навстречу и стало, как страж, в проходе между ужасными статуями Йига и Тулу. Конечно, оно было часовым. Его сделали стражем в наказание, и оно было совершенно мертво; кроме того, у него не хватало головы, рук, нижних частей ног и других привычных для человека членов. Когда-то оно было вполне человеческим существом, и оно было белым человеком. Но потом, если верить рукописи, его использовали для развлечений в амфитеатре, пока оно не умерло и не стало механически двигающимся трупом, направляемым волей извне.

На его белой, слегка волосатой груди были вырезаны или выжжены — я не стал внимательно рассматривать — какие-то письмена. Я лишь отметил, что они были сделаны на неуклюжем и нескладном испанском языке; писал явно не испанец, человек, плохо знакомый с испанскими выражениями и с латинским алфавитом. Надпись гласила:

«Secuestrado a la voluntad de Xinaián en el cuerpo decapitado de Tlayúb» — «Схвачен no воле К'ньяна, направлявшей безголовое тело Т'ла-Йуб».

Говард Филлипс Лавкрафт, Зелия Бишоп Локоны Медузы[60] (перевод М. Куренной)

I

Путь к Кейп-Жирардо пролегал по незнакомой местности, и, когда лучи предзакатного солнца приобрели сказочный густо-золотой оттенок, я понял, что надо спросить дорогу, иначе мне не добраться до города к ночи. Мне совершенно не хотелось мотаться по унылым равнинам южного Миссури после наступления темноты, поскольку грунтовые шоссе здесь находились в прескверном состоянии и в открытом автомобиле ноябрьский холод пробирал до костей. Вдобавок на горизонте собирались тучи — и потому я принялся внимательно обследовать плоские коричневатые поля, исчерченные длинными серыми и голубыми тенями, в надежде заметить какой-нибудь дом, где можно будет получить нужные сведения.

То был пустынный, безлюдный край, но наконец я разглядел крышу среди купы деревьев на берегу маленькой речушки — дом стоял примерно в полумиле от шоссе, по правую руку от меня, и к нему наверняка вела аллея или тропа, которую я вскоре увижу. За неимением поблизости другого жилья я решил попытать счастья там и премного обрадовался, завидев за кустами на обочине полуразрушенные резные каменные ворота, увитые сухими, мертвыми стеблями плюща и густо заросшие подлеском, каковое обстоятельство объясняло, почему издалека я не различил подъездную дорогу, тянущуюся через поля. Проехать здесь явно не представлялось возможным, а посему я аккуратно припарковал автомобиль у ворот, где плотные кроны вечнозеленых деревьев послужили бы для него защитой в случае дождя, и двинулся к дому пешком.

Пробираясь сквозь заросли кустарника в сгущающихся сумерках, я начал испытывать дурные предчувствия, порожденные, вероятно, зловещей атмосферой разрухи и запустения, что витала над старыми воротами и заброшенной подъездной аллеей. Судя по затейливой резьбе на каменных воротных столбах, здесь некогда находилось весьма и весьма богатое поместье; и я видел, что изначально дорогу с обеих сторон окаймляли ряды лип, часть которых к настоящему времени погибла, а остальные уже никак не походили на культурные насаждения среди окружающей дикой поросли.

Колючки дурнишника и репьи крепко цеплялись за одежду, и вскоре я уже начал задаваться вопросом, а живет ли здесь вообще кто-нибудь. Может, я понапрасну трачу время и силы? На миг я почувствовал искушение вернуться обратно и попытать удачи на какой-нибудь ферме дальше по шоссе, но уже в следующий момент вид показавшегося впереди дома возбудил во мне любопытство и азарт искателя приключений.

Было что-то чарующе-притягательное в окруженном деревьями обветшалом здании, явившемся моему взору, ибо оно свидетельствовало об изяществе и роскоши минувшей эпохи, воплощенных в чертах, характерных для архитектуры южных штатов, а не здешних краев. То был типичный плантаторский особняк, построенный по классическому архитектурному образцу начала XIX века: двухэтажный, с мансардой и большим ионическим портиком, колонны которого поддерживали треугольный фронтон на уровне мансарды. Здание явно находилось в состоянии крайнего упадка: одна из мощных колонн сгнила и обвалилась, а верхняя наружная галерея (или длинный балкон) угрожающе провисла. Насколько я понял, прежде рядом с ним стояли другие строения.

Поднимаясь по широким каменным ступеням на низкую веранду, к входной двери с веерообразным оконцем над ней, я вдруг здорово занервничал и сунул в зубы сигарету, собираясь закурить, но уже секунду спустя отказался от этой затеи, сообразив, что высохшее дерево повсюду вокруг может запросто вспыхнуть от малейшей искры. Хотя теперь представлялось очевидным, что дом необитаем, я все же не посмел нарушить царящий здесь величественный покой, предварительно не постучавшись, а посему с усилием приподнял залипшее дверное кольцо, изъеденное ржавчиной, и несколько раз осторожно брякнул в дверь, отчего все строение, как мне почудилось, сотряслось и жалобно затрещало. Ответа не последовало, но я снова постучал скрипящим массивным кольцом — столько же из желания рассеять тишину запустения, сколько с намерением привлечь внимание возможного обитателя сей руины.

Со стороны реки доносилось печальное воркование голубя, а журчание самого потока слышалось еле-еле. Словно в полусне, я подергал древний засов и крепко толкнул большую шестифиленчатую дверь. Она оказалась незапертой и неохотно открылась под моим напором, цепляясь за порог и визжа ржавыми петлями.

Я вступил в просторный, погруженный в полумрак холл, но уже в следующий миг пожалел о таком своем шаге. Не потому, что в этом сумрачном пыльном холле, обставленном старинной мебелью в стиле ампир, меня встретили полчища призраков, а потому, что я сразу понял: дом вовсе не пустует. Ступени широкой резной лестницы поскрипывали под тяжестью неуверенных шагов — кто-то медленно спускался вниз. Потом я увидел высокую сгорбленную фигуру, которая на мгновение вырисовалась на фоне большого палладианского окна[61] на лестничной площадке.

Первый приступ ужаса быстро прошел, и, когда человек спустился по последнему лестничному маршу, я уже приготовился поприветствовать домовладельца, чье уединение нарушил. В полумраке я увидел, как он полез в карман за спичками и зажег маленькую керосиновую лампу, стоявшую на шатком пристенном столике у подножия лестницы. В тусклом свете взору моему явился очень высокий, сутулый, изможденный старик, неряшливо одетый и небритый, но с осанкой и манерами истинного джентльмена.

Не дожидаясь, пока он подаст голос, я принялся торопливо объяснять свое появление здесь:

— Прошу прощения, что вошел без спроса, но, когда на мой стук никто не отозвался, я решил, что дом пустует. Вообще-то я хотел узнать дорогу к Кейп-Жирардо — в смысле, самый короткий путь. Рассчитывал добраться дотуда засветло, но теперь, конечно…

Когда я сделал паузу, переводя дыхание, старик заговорил — именно таким учтивым тоном, какой я ожидал услышать, и с мягким акцентом, столь же характерным для южных штатов, как вся архитектура ветхого особняка.

— Скорее, вы должны извинить меня за то, что я не сразу отозвался на ваш стук. Я веду крайне уединенный образ жизни и обычно не жду посетителей. Поначалу я принял вас за праздного любителя достопримечательностей. Когда же вы постучали вторично, я пошел открывать, но я несколько нездоров и вынужден передвигаться очень медленно. Радикулит, знаете ли, — пренеприятный недуг. Ну а добраться до города засветло у вас точно не получится. Выбранная вами дорога — а я полагаю, вы пришли от главных ворот, — не самый лучший и не самый короткий путь. Вам надо повернуть налево на первую же дорогу после ворот — я имею в виду настоящее шоссе. Там еще есть три или четыре проселка, которые следует пропустить, но мимо шоссе вы всяко не проскочите: прямо напротив него, чуть справа, растет огромная ива. Когда свернете, проедете два перекрестка, а на третьем повернете направо. Потом…

Сбитый с толку замысловатыми объяснениями (скорее усложнявшими дело для человека, совершенно незнакомого с местностью), я не удержался и перебил старика:

— Погодите минутку, пожалуйста! Да разве ж я смогу последовать всем вашим указаниям в кромешной тьме, коли никогда прежде не бывал здесь? Разве сумею отличить шоссе от проселков при слабом свете фар? Вдобавок, мне кажется, скоро разразится гроза, а у меня машина с открытым верхом. Похоже, я попаду в серьезную переделку, если не отступлюсь от намерения добраться до Кейп-Жирардо сегодня. По-моему, лучше и вовсе не пытаться. Я не люблю обременять людей своими проблемами или доставлять беспокойство любым другим образом — но с учетом сложившихся обстоятельств не могли бы вы приютить меня на ночь? Я не причиню вам никаких хлопот — мне не нужно ни еды, ни питья, ничего такого. Просто позвольте мне приткнуться в каком-нибудь уголке, чтобы проспать там до рассвета, и я буду вполне доволен. Автомобиль я оставлю на дороге у ворот — если он, на худой конец, намокнет под дождем, ничего страшного.

Излагая эту внезапную просьбу, я заметил, как лицо старика утрачивает прежнее кроткое выражение и принимает до странности изумленный вид.

— Вы хотите переночевать здесь?

Он казался настолько пораженным моей просьбой, что мне пришлось подтвердить:

— Ну да, хочу переночевать у вас — почему бы и нет? Честное слово, я не буду вам в тягость. Что еще мне остается делать? Я в ваших краях впервые, дороги здесь — чистый лабиринт, а сейчас вдобавок ко всему темно; и я готов поспорить, что максимум через час хлынет ливень…

Теперь настала очередь хозяина дома перебить меня, и в его звучном, мелодичном голосе послышались странные нотки:

— Ах, так вы впервые в наших краях! Ну разумеется, иначе вы не только не попросились бы ко мне на ночлег, а и близко не подошли бы к дому. Нынче сюда никто не наведывается.

Он умолк, и мое желание остаться тысячекратно усилилось, возбужденное намеком на некую тайну, почудившимся мне в лаконичных словах старика. Безусловно, все здесь дышало притягательно странной атмосферой, и в вездесущем запахе затхлости, казалось, таились тысячи секретов. Я снова обратил внимание на крайнюю ветхость всего вокруг, заметную даже при тусклом свете единственной керосиновой лампы. Я зябко поежился от холода и с сожалением осознал, что дом не отапливается. Однако, охваченный любопытством, я все равно горел желанием остаться и узнать побольше о престарелом отшельнике и его мрачном обиталище.

— Пускай так, — ответил я. — Насчет других мне дела мало, но сам я очень хотел бы найти пристанище до утра. И все же… может, местные жители обходят ваш дом стороной потому только, что он пришел в чрезвычайный упадок? Разумеется, чтобы содержать в порядке столь обширное поместье, необходимы огромные деньги, — но, если вам не потянуть такие расходы, почему вы не подыщете себе жилище поменьше? Какой смысл торчать тут до скончания дней, терпя многие лишения и неудобства?

Старик, похоже, нисколько не обиделся и промолвил самым серьезным тоном:

— Конечно, вы можете остаться, коли желаете, — насколько мне известно, вам здесь ничего не грозит. Но все в округе говорят, что в доме обитает нечистая сила. А я… я живу здесь потому, что мне нельзя иначе. Есть здесь нечто такое, что я считаю своим долгом охранять. Жаль, конечно, что у меня нет денег, здоровья и честолюбия, дабы надлежащим образом заботиться о доме и поместье.

Заинтригованный сильнее прежнего, я тотчас поймал хозяина на слове и медленно проследовал за ним по лестнице, когда он знаком пригласил меня подняться наверх. Уже совсем стемнело, и снаружи доносился тихий шум начавшегося наконец дождя. В данных обстоятельствах я обрадовался бы любому пристанищу, а этот окутанный атмосферой тайны дом казался мне вдвойне привлекательным. Для неисправимого любителя всего причудливого и загадочного трудно было найти более подходящий приют.

II

Угловая комната на втором этаже находилась в менее запущенном состоянии, чем весь остальной дом, и именно в нее хозяин привел меня. Он поставил маленький фонарь на стол и зажег лампу побольше. По опрятности и обстановке комнаты, а равно по пристенным стеллажам, забитым книгами, сразу стало ясно, что я не ошибся, предположив в домовладельце истинного джентльмена с развитым вкусом и прекрасным образованием. Безусловно, он был отшельником и чудаком, но при этом не опускался ниже достойного уровня и имел разносторонние интеллектуальные интересы. Когда старик знаком предложил мне сесть, я завел разговор на общие темы и с удовольствием обнаружил, что он довольно словоохотлив. Во всяком случае, он явно обрадовался заинтересованному собеседнику и даже не пытался увести разговор в сторону от предметов личного свойства.

Он носил имя Антуан де Рюсси и происходил из старинного, влиятельного, знатного рода луизианских плантаторов. Больше ста лет назад его дед — младший сын в семействе — перебрался в южный Миссури и с принятым в роду широким размахом основал новое поместье, возведя сей особняк с колоннами, а вокруг него — многочисленные хозяйственные и жилые строения, являющиеся неотъемлемой частью любой крупной плантации. Когда-то в хижинах позади особняка — на плоском участке земли, ныне затопленном рекой, — проживало двести негров, и всякий, кто слышал по вечерам их пение, смех и игру на банджо, в полной мере проникался очарованием жизненного уклада и общественного устройства, навеки, увы, оставшихся в прошлом. Перед домом, в окружении могучих дубов и раскидистых ив, простиралась подобием широкого зеленого ковра лужайка, всегда ухоженная, обильно политая и подстриженная, с плиточными дорожками, обсаженными цветами. Риверсайд (так называлось поместье) в те дни являл собой прелестный, идиллический уголок, и мой хозяин хорошо помнил времена, когда здесь еще сохранялись следы былого процветания.

Дождь теперь лил как из ведра. Упругие частые струи хлестали по ненадежной крыше, стенам и окнам, и вода просачивалась сквозь тысячи щелей и трещин, стекая тонкими струйками на пол в самых неожиданных местах. Крепчающий ветер с грохотом сотрясал изгнившие и расхлябанные наружные ставни. Однако я не обращал на все это ни малейшего внимания и даже не думал о своем автомобиле, оставленном под деревьями у ворот, ибо предвкушал услышать интересную историю. Увлеченный воспоминаниями, мой хозяин отказался от своего принятого было намерения проводить меня в спальню и продолжил рассказ о прежних, лучших днях. Я понял, что вот-вот прояснится вопрос, почему он живет один-одинешенек в древнем ветхом особняке, в котором местные жители видят обиталище некой злотворной силы. История, излагаемая чрезвычайно благозвучным голосом, вскоре приняла столь захватывающий оборот, что я напрочь забыл про сон.

— Да… Риверсайд построили в тысяча восемьсот шестнадцатом году, а в двадцать восьмом здесь родился мой отец. Доживи он до наших дней, ему сейчас было бы за сто лет, но он умер молодым — таким молодым, что я едва его помню. Он погиб на войне, в шестьдесят четвертом году…[62] служил в седьмом Луизианском пехотном полку, ибо посчитал своим долгом записаться в армию в родном штате. Мой дед был слишком стар для сражений, однако он дожил до девяноста пяти лет и помогал моей матери растить меня. Надо отдать им должное — воспитание я получил хорошее. В нашем роду всегда сохранялись крепкие традиции и высокие понятия о чести, и дед позаботился о том, чтобы я воспитывался так, как воспитывались все де Рюсси, поколение за поколением, со времен Крестовых походов. Мы понесли серьезные финансовые потери, но не разорились — и после войны смогли жить вполне обеспеченно. Я учился в хорошей школе в Луизиане, а потом окончил Принстонский университет. Позже мне удалось превратить плантацию в весьма прибыльное хозяйство, хотя вы сами видите, в каком упадке она находится сейчас.

Моя мать умерла, когда мне было двадцать, а двумя годами позже скончался и дед. Без них мне стало очень одиноко, и в восемьдесят пятом году я женился на одной дальней родственнице из Нью-Орлеана. Наверное, моя жизнь сложилась бы иначе, доживи супруга до преклонных лет, но она умерла при родах нашего сына Дэниса. После того у меня остался один только Дэнис. Я не пытался жениться вторично, а посвятил все свое время мальчику. Он был похож на меня и на всех де Рюсси: высокий, худой, темноволосый и чертовски горячего нрава. Я дал сыну такое же воспитание, какое сам получил от деда, хотя в вопросах чести он не особо нуждался в наставлениях и поучениях. Полагаю, это было у него в крови. Никогда не встречал более благородной и пылкой души — я едва сумел удержать Дэниса, когда он собрался сбежать на Испанскую войну[63] в одиннадцатилетнем возрасте! Романтически настроенный чертенок, с самыми высокими понятиями о чести и долге, какие сейчас вы назвали бы викторианскими, — никаких проблем с приставаниями к черномазым девчонкам и тому подобное. Я отдал сына в ту же школу, где учился сам, а потом отправил в Принстонский университет. Он был выпускником тысяча девятьсот девятого года.

В конечном счете Дэнис решил стать врачом и год проучился на медицинском факультете Гарварда. Потом он вдруг загорелся идеей соблюсти старинную французскую традицию нашего семейства и убедил меня послать его в Сорбонну. Я так и сделал — с немалой гордостью, хотя и знал, сколь одиноко мне будет без любимого сына. Боже, как я жалею об этом своем шаге! Я думал, мальчик вроде него застрахован от всех парижских соблазнов. Дэнис снимал комнату на рю Сен-Жак — неподалеку от университета, в Латинском квартале, но, судя по его письмам и письмам его друзей, совсем не знался с беспутными прожигателями жизни, а водил знакомство главным образом с молодыми соотечественниками — серьезными студентами и художниками, которые думали больше о работе, нежели об эпатажных выходках да кутежах.

Но, разумеется, многие из знакомых Дэниса делили время между усердной учебой и пороком. Все эти эстеты, декаденты, знаете ли. Любители экспериментов в сфере чувственного восприятия — малые типа Бодлера. Само собой, мой мальчик нередко сталкивался с ними и невольно наблюдал за их жизнью. Они состояли в разных безумных сектах и отправляли всевозможные нечестивые культы — имитировали ритуал поклонения дьяволу, церемонию черной мессы и тому подобное. Думаю, в конечном счете им это не особо вредило — скорее всего, большинство из них через год-другой забывали о своих дурачествах. Сильнее всех прочих подобной бредятиной увлекался один парень, которого Дэнис знал еще со школы — и с отцом которого я сам водил знакомство, коли на то пошло. Некто Фрэнк Марш из Нью-Орлеана. Ученик Лафкадио Хирна,[64] Гогена и Ван Гога — истинное олицетворение бульварных девяностых. Бедняга — а ведь у него были задатки великого художника.

Марш был самым давним приятелем Дэниса в Париже, и потому они часто виделись — вспоминали прежние дни в академии Сен-Клэр и все такое прочее. Сын много писал мне о нем, но меня в ту пору не насторожили рассказы о группе мистиков, в которую входил Марш. Похоже, тогда представители левобережной богемы[65] повально увлекались каким-то доисторическим магическим культом Египта и Карфагена — несусветной чушью, якобы берущей начало в забытых источниках сокровенной истины, сохранившихся среди останков древнейших африканских цивилизаций — в Великом Зимбабве[66] и мертвых городах-колониях Атлантиды на нагорье Хоггар[67] в Сахаре. В означенном культе было много разного вздора, связанного со змеями и человеческими волосами. По всяком случае, тогда я называл это вздором. Дэнис часто приводил в письмах странные высказывания Марша насчет фактов, кроющихся за легендой о змеелоконах горгоны Медузы и позднейшим египетско-эллинистическим мифом о Беренике,[68] которая во спасение своего мужа-брата принесла в жертву свои волосы, впоследствии помещенные богами на небо и превращенные в созвездие Волосы Береники.

Думаю, все эти дурацкие дела не производили особого впечатления на Дэниса до того рокового вечера, когда во время проведения очередного странного ритуала на квартире Марша он встретился с верховной жрицей. Большую часть приверженцев культа составляли юноши, но возглавляла оный молодая женщина, которая называла себя Танит-Исидой,[69] хотя и не скрывала, что ее настоящее имя — данное ей в последнем воплощении, как она выражалась. — Марселина Бедар. Она утверждала, что является внебрачной дочерью маркиза де Шамо. Кажется, до своего увлечения весьма прибыльной игрой в магию она была средней руки художницей и заодно натурщицей. По слухам, Марселина какое-то время жила в Вест-Индии — вроде бы на Мартинике, — но сама она ничего не рассказывала о своем прошлом. В роли верховной жрицы она усиленно демонстрировала аскетизм и благочестие, но полагаю, студенты поискушеннее не воспринимали это всерьез.

Однако Дэнис был весьма и весьма неискушенным юношей, и он написал мне целых десять страниц разного сентиментального вздора о богине, которую повстречал на своем жизненном пути. Если бы я тогда сознавал, насколько он наивен и простодушен, я бы принял какие-нибудь меры, но мне просто не пришло в голову, что подобная мальчишеская влюбленность может иметь серьезные последствия. Я был до смешного уверен, что щепетильность в вопросах личной чести и фамильная гордость непременно уберегут Дэниса от любых крупных неприятностей.

С течением времени, однако, письма сына стали меня тревожить. Он все чаще и чаще упоминал о Марселине и все реже — о своих друзьях, а потом вдруг начал сокрушаться по поводу «глупой и оскорбительной неучтивости», с какой все они отказываются знакомить сию особу со своими матерями и сестрами. Похоже, Дэнис не задавал Марселине никаких вопросов о ее прошлом, и я нисколько не сомневаюсь, что она наплела ему с три короба романтических небылиц насчет своего происхождения, божественных откровений и многих унижений, претерпленных ею от окружающих. В конце концов мне стало ясно, что Дэнис совсем перестал знаться со старой компанией и почти все время проводит в обществе обольстительной жрицы. По ее настойчивой просьбе он никогда не говорил товарищам, что они с ней продолжают встречаться, а потому никто из них и не попытался расстроить эту любовную связь.

По-видимому, Марселина думала, что он баснословно богат, — ведь Дэнис выглядел настоящим аристократом, а люди определенного разряда считают всех американских аристократов богачами. Во всяком случае, она наверняка увидела в сложившейся ситуации редкий шанс сочетаться законным браком с молодым человеком, представляющим поистине выгодную партию. Ко времени, когда наконец моя тревога вылилась в прямые предостережения и советы, было уже слишком поздно. Мой мальчик вступил в законный брак и уведомил меня, что бросает учебу и приезжает в Риверсайд с молодой женой. Он писал, что Марселина принесла великую жертву, отказавшись от места главы магического культа, и что отныне она станет обычным частным лицом — хозяйкой Риверсайда и матерью будущих де Рюсси.

Я постарался отнестись к случившемуся спокойно. Я знал, что принятые у изощренных европейцев жизненные нормы и принципы сильно отличаются от наших, американских, — и в любом случае я не знал об этой женщине ничего по-настоящему плохого. Да, положим, она обманщица — но зачем же обязательно подозревать в ней некие худшие качества? Полагаю, ради моего мальчика я старался смотреть на все сквозь розовые очки. Представлялось очевидным, что в данной ситуации разумнее всего оставить Дэниса в покое, покуда его молодая жена следует правилам поведения, принятым в роду де Рюсси. Надо дать ей шанс проявить себя — возможно, она не нанесет особого ущерба фамильной чести, вопреки моим опасениям. Посему я не стал возражать или требовать от сына раскаяния. Сделанного не воротишь — и я приготовился встретить Дэниса с распростертыми объятиями, кого бы он ни привез с собой.

Они прибыли через три недели после того, как я получил телеграмму с сообщением о свадьбе. Спору нет, Марселина оказалась настоящей красавицей, и я хорошо понял, почему мой мальчик потерял голову из-за нее. В ней чувствовалась порода, и я до сих пор считаю, что в ее жилах имелась примесь благородной крови. На вид ей было немногим больше двадцати лет — среднего роста, тонкая и стройная, с царственной осанкой и грациозной пластикой тигрицы. Лицо темно-оливкового цвета, похожего на цвет старой слоновой кости, и огромные черные глаза. Мелкие, классически правильные черты (хотя, на мой вкус, недостаточно четкие) — и самая роскошная грива смоляных волос из всех, какие мне доводилось видеть в жизни.

Неудивительно, что Марселина привнесла в свой магический культ тему волос: обладательнице столь густой и пышной шевелюры такая мысль должна была естественным образом прийти на ум. Крупные крутые локоны придавали ей вид восточной принцессы с рисунков Обри Бердслея.[70] Ниспадая волнами по спине, волосы спускались ниже колен и сияли, переливались на свету, точно некая живая субстанция, обладающая собственным нечестивым существованием. При виде них я бы и сам невольно вспомнил Медузу или Беренику, даже если бы Дэнис не упоминал сии имена в своих письмах.

Иногда мне чудилось, будто они слегка шевелятся, словно пытаясь разделиться на пряди или скрутиться в локоны, но, скорее всего, то была просто игра воображения. Марселина постоянно расчесывала волосы и, похоже, умащала каким-то бальзамическим средством. Однажды они представились мне (странная, нелепая фантазия!) неким самостоятельным живым существом, требующим ухода и регулярного кормления. Дурацкая мысль, конечно, — но она усугубила смутное беспокойство, которое вызывала у меня эта женщина со своими роскошными волосами.

Ибо должен признать: несмотря на все свои старания, я так и не сумел проникнуться симпатией к своей снохе. Я сам не понимал толком, в чем тут дело, но что-то в ней вызывало у меня легкое безотчетное отвращение и порождало жутковатые болезненные ассоциации. Цвет ее кожи наводил на мысли о Вавилоне, Атлантиде, Лемурии[71] и ныне забытых ужасных царствах доисторического мира, а ее бездонные темные очи порой казались мне глазами какого-то богопротивного лесного существа или звероподобной богини, слишком древней, чтобы в полной мере походить на человека. Волосы же Марселины — небывалой густоты и длины ухоженная смоляная грива с сочным маслянистым блеском — приводили меня в содрогание, точно огромный черный питон. Она, безусловно, замечала мое невольное отвращение (хотя я старался скрывать свои чувства), но не показывала виду.

Однако страстная влюбленность Дэниса не шла на убыль. Он положительно пресмыкался перед женой, оказывая ей повседневные мелкие услуги с прямо-таки тошнотворной угодливостью. Она, казалось, отвечала взаимностью, но я видел, что ей стоит немалых трудов изображать ответные восторг и умиление. Думаю, Марселина здорово раздосадовалась, узнав, что мы не так богаты, как она предполагала.

В общем, дело было плохо, и прискорбные тенденции набирали силу. Дэнис, ослепленный своей мальчишеской любовью, начал отдаляться от меня, когда заметил мою неприязнь к Марселине. Так продолжалось месяц за месяцем, и я понимал, что теряю единственного сына, который являлся смыслом моей жизни на протяжении последней четверти века. Признаюсь, я испытывал горькую обиду — любой отец на моем месте чувствовал бы то же самое. Но я ничего не мог поделать.

Первые несколько месяцев Марселина довольно успешно справлялась с ролью жены, и наши друзья приняли ее без всяких придирок и вопросов. Однако мне не давала покоя мысль о том, что могут написать своим родственникам приятели Дэниса, оставшиеся в Париже, когда новость о его женитьбе распространится. Несмотря на любовь сей особы к секретности, брак не мог держаться в тайне вечно — собственно говоря, Дэнис сам сообщил о нем нескольким ближайшим своим друзьям (строго конфиденциально), едва лишь поселился с женой в Риверсайде.

Я стал все больше времени проводить в своей комнате, ссылаясь на нелады со здоровьем. Как раз тогда у меня начал развиваться радикулит, а потому отговорка звучала вполне убедительно. Дэнис, казалось, не замечал моего недуга и вообще не интересовался мной и моими делами. Бессердечное равнодушие сына причиняло мне боль. У меня появилась бессонница, и я часто по ночам ломал голову, пытаясь понять, почему же все-таки новоиспеченная сноха вызывает у меня такое отвращение и даже смутный страх. Безусловно, прежняя мистическая чепуха была здесь ни при чем, ибо Марселина покончила со своим прошлым и никогда о нем не вспоминала. Она даже не занималась живописью, хотя в свое время, насколько я знал, баловалась красками.

Как ни странно, мое беспокойство разделяли одни только слуги. Черномазые сразу же отнеслись к ней крайне враждебно, и в считаные недели все они уволились, кроме самых преданных слуг, сильно привязанных к нашей семье. Немногие оставшиеся — кухарка Делила, старый Сципион, его жена Сара и дочь Мери — держались по возможности вежливо, но всем своим видом недвусмысленно давали понять, что прислуживают новой госпоже только по обязанности, но никак не по любви. Все свободное время они проводили в своих комнатах в заднем флигеле особняка. Наш белый шофер, Маккейб, выказывал Марселине скорее наглое восхищение, нежели неприязнь, а другим исключением являлась древняя зулуска, которая, по слухам, приехала из Африки более ста лет назад, а ныне жила в маленькой хижине на положении своего рода семейного пенсионера. При виде Марселины старая Софонизба неизменно выражала самые униженные знаки почтения, и однажды я видел, как она целует землю, по которой ступала госпожа. Чернокожие страшно суеверны, и я задался вопросом, не морочит ли Марселина нашим слугам головы своей мистической чепухой, чтобы преодолеть их нескрываемую неприязнь.

III

Так все продолжалось почти полгода. Потом, летом тысяча девятьсот шестнадцатого, начали происходить события, в конечном счете приведшие к трагической развязке. В середине июня Дэнис получил от старого друга Фрэнка Марша письмо, в котором тот сообщал о приключившемся с ним нервном срыве и своем желании отдохнуть в сельской местности. Письмо было отправлено из Нью-Орлеана — ибо Марш вернулся из Парижа домой, когда почувствовал первые симптомы психического расстройства, — и содержало открытую, но притом вполне вежливую просьбу пригласить его в гости. Марш, разумеется, знал, что Марселина находится в Риверсайде, и очень учтиво справлялся о ней. Дэнис принял близко к сердцу проблемы друга и написал, чтобы он приезжал немедленно на сколь угодно долгий срок.

Марш приехал, и меня неприятно поразила перемена, произошедшая с ним со времени нашей последней встречи. Я помнил его малорослым светловолосым пареньком с голубыми глазами и безвольным подбородком, а теперь набрякшие веки, расширенные поры на носу и глубокие складки у рта явственно свидетельствовали о приверженности к пьянству и бог ведает каким еще порокам. Полагаю, он всерьез вжился в роль декадента и решил походить на Рембо, Бодлера или Лотреамона[72] во всем, в чем только возможно. Однако Марш был очень приятным собеседником: как все декаденты, он исключительно тонко чувствовал цвет, атмосферу, материю звука и обладал восхитительно живым умом и сознательным опытом знакомства с темными, загадочными сферами жизни и чувственного восприятия, о существовании которых большинство из нас даже не догадывается. Бедный малый — если бы только его отец прожил подольше да покрепче держал его в руках! У мальчика были поистине незаурядные способности.

Я премного обрадовался гостю, поскольку надеялся, что с его приездом в доме снова установится нормальная атмосфера. Поначалу так оно и вышло, ибо, как я уже сказал, с Маршем было очень приятно общаться. Я в жизни не встречал более искреннего и глубокого художника, чем он, и уверен, что для него ничего на свете не имело значения, кроме постижения и воплощения прекрасного. Когда он видел — или создавал — некое совершенное творение, зрачки у него расширялись чуть не до полного исчезновения светлой радужной оболочки, и глаза казались таинственными черными провалами на тонком, безвольном, мертвенно-бледном лице — черными провалами, ведущими в странные миры, недоступные нашему воображению.

Однако по прибытии в Риверсайд Марш не имел особой возможности проявить свои дарования, поскольку он, по его словам, совершенно выдохся. Похоже, одно время он имел огромный успех в качестве фантасмагорического художника типа Фюсли,[73] Гойи, Сайма[74] или Кларка Эштона Смита,[75] но внезапно утратил вдохновение. Он перестал видеть в окружающем обыденном мире прекрасное в своем понимании — то есть образы, достаточно выразительные и яркие, чтобы пробудить в нем жажду творчества. Такое случалось с ним и прежде, как бывает со всеми декадентами, но на сей раз он, хоть убей, не мог найти ни одного нового, странного, экзотического чувственного переживания, которое дало бы необходимую иллюзию прекрасного или исполнило бы его трепетным предвкушением, пробуждающим созидательные силы. Он походил на Дюрталя или на Дезэссента[76] в самый упаднический период его экстравагантной жизни.

Когда Марш приехал, Марселины дома не было. Она не пришла в восторг по поводу предстоящего визита парижского знакомого и решила принять приглашение наших друзей из Сент-Луиса, как раз тогда поступившее им с Дэнисом. Дэнис, разумеется, остался встретить гостя, а Марселина уехала одна. Они впервые со дня свадьбы расставались, и я надеялся, что разлука поможет рассеять своего рода помрачение ума, превращавшее моего сына в полного дурака. Марселина долго пробыла в Сент-Луисе и, похоже, умышленно тянула с возвращением. Дэнис переносил разлуку лучше, чем можно было ожидать от ослепленного любовью мужа, и стал похож на себя прежнего, болтая с Маршем о минувших днях и изо всех сил стараясь взбодрить впавшего в апатию эстета.

Казалось, из всех нас именно Марш с самым страстным нетерпением ждал встречи с Марселиной — вероятно, он надеялся, что экзотическая красота женщины или некий элемент мистицизма, присутствовавшего в магическом культе, который она возглавляла в недавнем прошлом, пробудят в нем интерес к жизни и дадут новый творческий импульс. Зная характер Марша, я был абсолютно уверен в отсутствии у него каких-либо низменных мотивов. При всех своих слабостях он всегда оставался истинным джентльменом — и я даже испытал облегчение, узнав о его желании приехать к нам, поскольку такая готовность воспользоваться гостеприимством Дэниса свидетельствовала, что нет никаких причин, препятствующих его визиту.

Когда наконец Марселина вернулась, я сразу заметил, что Марш пришел в сильнейшее душевное возбуждение. Он не пытался заводить с ней разговоры об эксцентричных занятиях, явно оставленных ею в прошлом, но не скрывал своего глубокого восхищения и всякий раз, когда она находилась поблизости, ни на миг не сводил с нее глаз, зрачки которых теперь — впервые со дня приезда Марша — были неестественно расширены. Она же казалась скорее смущенной, нежели польщенной столь пристальным вниманием — по всяком случае, поначалу, хотя через несколько дней чувство неловкости прошло и между ними двумя установились самые сердечные и непринужденные отношения. Я видел, как Марш постоянно изучает Марселину жадным взором, когда думает, что на него никто не смотрит, и невольно задавался вопросом, долго ли еще ее загадочная привлекательность будет волновать в нем только художника, а не мужчину.

Дэниса, разумеется, такой поворот событий несколько раздражал, хотя он понимал, что наш гость имеет высокие понятия о чести и что у Марселины и Марша, как у двух связанных духовным родством мистиков и эстетов, много общих интересов и тем для разговоров, в которых более или менее обычный человек не в состоянии принять участия. Он не держал на них обиды, а просто сожалел об ограниченности и заурядности своего воображения, не позволявших ему общаться с Марселиной на том уровне, на каком общался с ней Марш. В сложившихся обстоятельствах мы с сыном стали видеться чаще. Лишившись общества жены, постоянно занятой нашим гостем, Дэнис вспомнил, что у него есть отец — причем отец, готовый прийти к нему на помощь в любой неприятной или затруднительной ситуации.

Мы частенько сидели вдвоем на веранде, наблюдая, как Марш и Марселина катаются верхом по подъездной аллее или играют в теннис на корте, расположенном с южной стороны дома. Они предпочитали разговаривать между собой на французском, каковым языком Марш владел гораздо лучше меня и Дэниса (при том что он был лишь на четверть французом по крови). Английский Марселины, всегда академически правильный, быстро совершенствовался в части произношения, но представлялось очевидным, что она от души наслаждается возможностью поболтать на родном языке. Они производили впечатление идеальной пары, и я не раз замечал, как при виде их у моего сына вздуваются желваки на скулах и жилы на шее — хотя он по-прежнему оставался радушным хозяином для Марша и заботливым мужем для Марселины.

Подобное времяпрепровождение обычно начиналось далеко за полдень, ибо Марселина просыпалась очень поздно, завтракала в постели, а потом тратила уйму времени на утренний туалет. Я в жизни не встречал женщины, которая бы так увлекалась массажем лица, косметикой, бальзамами для волос, питательными мазями, кремами и всем таким прочим. Именно в эти утренние часы Дэнис и Марш по-настоящему общались и вели доверительные беседы, благодаря которым дружба между ними сохранялась, несмотря на известное напряжение, вносимое в их отношения ревностью.

Во время одного из таких утренних разговоров на веранде Марш и сделал предложение, ставшее причиной трагической развязки. Тогда меня скрутил очередной приступ радикулита, но я все же умудрился спуститься в гостиную и улечься на диване, стоявшем возле самого окна. Дэнис и Марш сидели сразу за окном, и потому я волей-неволей услышал весь их разговор до последнего слова. Они рассуждали об искусстве и странных, порой случайных и непредсказуемых элементах окружения, могущих вдохновить художника на создание подлинного шедевра, и вдруг Марш резко перешел от отвлеченных рассуждений к личной просьбе, которая, вероятно, была у него на уме с самого начала.

— Полагаю, — говорил он, — никто не может сказать, какие именно черты отдельных сцен, пейзажей или объектов превращают оные в эстетические стимулы для личностей определенного склада. В сущности, конечно, это так или иначе связано с характером ассоциативных связей, запечатленных в подсознании каждого человека, ибо на свете не найдется двух людей с одинаковыми чувственными восприятиями и реакциями на внешние впечатления. Для нас, художников-декадентов, обыденные вещи утратили всякое эмоциональное и художественное значение, но на одно и то же необычное явление все мы отреагируем совершенно по-разному. Возьмем, к примеру, меня… — Он немного помолчал, а затем продолжил: — Я знаю, Дэнни, что могу говорить с тобой совершенно откровенно, поскольку у тебя поразительно неиспорченный ум — благородный, тонкий, честный, объективный и все такое прочее. Ты не истолкуешь мои слова превратно, как сделал бы какой-нибудь пресыщенный и развращенный светский хлыщ. — Он снова немного помолчал. — В общем, мне кажется, я знаю, что мне необходимо для того, чтобы мое воображение пробудилось и заработало в полную силу. Я еще в Париже смутно подумывал об этом, но сейчас убедился окончательно. Это Марселина, дружище, — ее лицо, волосы и все туманные образы, которые они вызывают в моем сознании. Не просто внешняя красота — хотя, видит бог, в ней нет недостатка, — но нечто особенное, сокровенное, не подающееся определению. Знаешь, последние несколько дней я столь остро ощущаю воздействие такого вот эмоционального стимула, что мне думается, я бы превзошел самого себя и создал истинный шедевр, окажись у меня под рукой краски и холст в тот момент, когда лицо и волосы Марселины возбуждают, воспламеняют мое воображение. Есть здесь что-то странное, потустороннее — что-то, связанное с погруженным во мрак забвения древним существом, воплощением которого является Марселина. Не знаю, рассказывала ли она тебе об этой стороне своей натуры, но могу тебя заверить: в твоей жене очень много от него. Она неким чудесным и непостижимым образом связана с иным миром…

Очевидно, Дэнис заметно переменился в лице, ибо Марш вдруг умолк и последовала довольно долгая пауза. Не готовый к такому повороту разговора, я совершенно оторопел — а какие чувства испытывал мой сын, я и близко не представлял. Сердце мое бешено заколотилось, и я напряг слух, подслушивая уже умышленно. Наконец Марш продолжил:

— Разумеется, ты ревнуешь — я понимаю, как звучат мои речи, — но я клянусь: у тебя нет повода для ревности.

Дэнис не ответил, и после короткого молчания Марш снова заговорил:

— По правде говоря, я никогда не смог бы полюбить Марселину — даже не смог бы стать ее задушевным другом в полном смысле слова. Да я, черт побери, постоянно чувствовал себя законченным лицемером, общаясь с ней столь близко в последнее время. Просто дело в том, что одна сторона ее натуры завораживает меня самым странным, немыслимым и жутким образом, тогда как тебя — вполне естественным образом — завораживает другая сторона. Я вижу в Марселине — вернее, не в ней, а как бы за ней или даже сквозь нее — нечто такое, чего ты вообще не видишь. Нечто такое, что вызывает торжественные сонмы образов из забытых бездн и возбуждает во мне страстное желание изобразить на холсте немыслимых, фантасмагорических существ, чьи очертания расплываются перед моим умственным взором, едва лишь я пытаюсь ясно их представить. Пойми меня правильно, Дэнни: твоя жена поистине изумительное создание, блистательное средоточие космических сил, которое имеет право называться божественным, как никто и ничто другое на земле!

Я почувствовал, что напряжение разрядилось: отвлеченность странных высказываний Марша и дифирамбы, пропетые сейчас Марселине, не могли не умиротворить и не смягчить мужчину, столь гордившегося своей обожаемой супругой, как всегда гордился Дэнис. Очевидно, Марш тоже заметил перемену в своем собеседнике, поскольку продолжил более уверенным голосом:

— Я должен написать ее портрет, Дэнни, — должен написать эти волосы, — и ты не пожалеешь, коли дашь согласие. В этих локонах есть нечто большее, чем земная, тленная красота…

Он умолк, и я задался вопросом, что думает обо всем этом Дэнис — и что, собственно говоря, я сам думаю. Действительно ли Маршем руководит единственно интерес художника — или же он просто влюбился до безумия, как это в свое время произошло с Дэнисом? Когда мальчики учились в школе, мне казалось, что Марш завидует моему сыну, и сейчас у меня возникло смутное ощущение, что история повторяется. С другой стороны, все, что он говорил о творческом импульсе, звучало на удивление убедительно — и чем дольше я размышлял, тем больше склонялся к тому, чтобы принять все его слова за чистую монету. Похоже, Дэнис разделял мои чувства: я не расслышал ответа, произнесенного тихим голосом, но по реакции Марша заключил, что он положительный.

Раздался звук дружеского похлопывания по спине, а потом Марш произнес благодарственную речь, которую я надолго запомнил:

— Ну и отлично, Дэнни! Как я уже сказал, ты никогда не пожалеешь о своем согласии. В определенном смысле я делаю это и для тебя тоже. Ты станешь другим человеком, когда увидишь картину. Я верну тебе твою прежнюю сущность — пробужу ото сна наяву и дам своего рода спасение. Впрочем, пока ты не можешь понять, что я имею в виду. Просто помни о нашей старой дружбе и не думай, будто я переменился к худшему!

Глубоко озадаченный, я поднялся с дивана и увидел, как они неторопливо идут рука об руку через лужайку, синхронно попыхивая сигарами. Что означало странное, почти зловещее заверение Марша? Чем больше я успокаивался по одному поводу, тем сильнее тревожился по другому. С какой стороны ни посмотри, дело казалось скверным.

Но, так или иначе, события начали развиваться. Дэнис оборудовал одно из мансардных помещений световыми фонарями, а Марш заказал необходимые для живописца материалы и принадлежности. Все были радостно возбуждены новой затеей, и мне оставалось утешаться мыслью, что все происходящее по крайней мере разрядит напряженную атмосферу. Вскоре начались сеансы позирования, и мы все относились к ним вполне серьезно, поскольку видели, сколь огромное значение они имеют для Марша. В такие часы мы с Дэнни ходили по дому на цыпочках, словно там творилось некое священнодействие, — собственно, для Марша работа над портретом и являлась самым настоящим священнодействием.

С Марселиной, однако, дело обстояло иначе. Как бы ни относился к сеансам живописи сам Марш, реакция моей снохи была до боли очевидной. Всем своим видом и поведением она выдавала свое страстное плотское увлечение художником и старалась по возможности отвергать знаки внимания со стороны любящего мужа. Как ни странно, я замечал это гораздо лучше самого Дэниса и все пытался придумать, как бы оградить мальчика от мучительных переживаний до поры, покуда все не уладится. К чему бедняге лишние треволнения, коли их можно избежать?

В конце концов я решил, что Дэнису лучше уехать куда-нибудь на время, пока неприятная ситуация продолжается. Я вполне в состоянии защищать его интересы здесь, а Марш рано или поздно завершит портрет и покинет Риверсайд. Я держался столь высокого мнения о порядочности Марша, что не ожидал от него ничего дурного. Когда эта история закончится и Марселина забудет о своем новом увлечении, Дэнис спокойно вернется домой.

Итак, я написал своему торгово-финансовому агенту в Нью-Йорке длинное письмо, в котором изложил план, как вызвать туда моего сына на неопределенный срок. Я велел агенту написать Дэнису, что наши дела требуют срочного присутствия одного из нас в Нью-Йорке — и, разумеется, сам я поехать никак не смогу ввиду моей болезни. Мой финансовый представитель пообещал найти достаточно благовидных предлогов, чтобы задержать там Дэниса на любое время до дальнейших моих распоряжений.

План сработал безукоризненно, и Дэнис отправился в Нью-Йорк, ничего не подозревая. Марселина и Марш проводили его до Кейп-Жирардо, где он сел на дневной поезд, идущий в Сент-Луис. Они вернулись поздно вечером и, когда Маккейб поехал ставить машину в гараж, расположились на веранде — в тех же креслах у большого окна гостиной, где сидели Марш и Дэнис, когда я случайно подслушал разговор о портрете. На сей раз я решил подслушать умышленно, а посему тихонько спустился в гостиную и улегся на диване у окна.

Поначалу не раздавалось ни звука, но вскоре послышался шум передвигаемого по полу кресла, а потом тяжелое частое дыхание и невнятное обиженное восклицание Марселины. Затем Марш промолвил напряженным, почти официальным тоном:

— Мне бы хотелось поработать сегодня вечером, если ты не слишком устала.

В голосе Марселины звучали прежние обиженные нотки. Она говорила по-английски, как и Марш.

— Ах, Фрэнк, неужели тебя больше ничего не интересует? Вечно у тебя на уме одна работа! Разве нельзя просто полюбоваться волшебным сиянием луны?

Он ответил раздраженно — голосом, в котором помимо вдохновенной горячности явственно слышалось презрение:

— Волшебным сиянием луны! Боже мой, какая дешевая сентиментальность! Для человека, предположительно искушенного и утонченного, ты слишком увлекаешься самыми пошлыми трескучими фразами из всех, какие встречаются в дрянных бульварных романах! Перед лицом подлинного искусства ты болтаешь о луне, которая ничем не лучше любого паршивого прожектора в варьете! Или, может, она напоминает тебе о Вальпургиевой ночи и плясках вокруг каменных столбов в Отее?[77] А как ты была хороша, черт возьми! Как таращились на тебя жалкие плебеи! Но нет — полагаю, ты забросила все свои занятия. Магия Атлантиды и обряды поклонения змеелоконам не для мадам де Рюсси! Один только я помню Древнейших, что нисходили на землю через храмы Танит и гулкой поступью шествовали по твердыням Зимбабве. Но этих воспоминаний у меня не отнять — они воплощаются в образе на моем холсте… в образе, который олицетворит великие чудеса и тайны семидесятипятитысячелетней давности…

Марселина перебила со смешанным чувством в голосе:

— А вот теперь ты ударяешься в дешевую сентиментальность! Ты прекрасно знаешь, что Древнейших лучше оставить в покое. Всем вам следовало бы остерегаться, как бы я не произнесла древние заклинания и не попыталась вызвать к жизни силы, сокрытые в Югготе, Зимбабве и Р'льехе. Я думала, у тебя больше здравого смысла! Ты ведешь себя нелогично. Ты хочешь, чтобы я только и думала, что о твоей драгоценной картине, но при этом ни разу не позволил взглянуть на нее хоть одним глазком. Она постоянно закрыта черной тканью! Ведь это мой портрет — и думаю, ничего плохого не случится, если я увижу…

На сей раз перебил Марш, до странного резким и напряженным тоном:

— Нет. Не сейчас. Ты все увидишь в свое время. Ты говоришь, это твой портрет — да, отчасти так оно и есть, но на картине изображено нечто большее. Если бы ты знала, о чем я говорю, ты не выказывала бы такого нетерпения. Бедный Дэнис! Господи, как жаль!..

Его лихорадочно возбужденный голос возвысился почти до крика, и у меня вдруг пересохло в горле. Что Марш имел в виду? В следующий миг я понял, что он закончил разговор и входит в дом один. Хлопнула входная дверь, и на лестнице раздались его шаги. С веранды по-прежнему доносилось тяжелое, прерывистое дыхание раздраженной Марселины. Полный самых дурных предчувствий, я крадучись вышел из гостиной, ясно сознавая, что мне необходимо разведать еще много темных тайн, прежде чем я смогу со спокойной душой вернуть Дэниса домой.

После того вечера обстановка в доме накалилась до предела. Марселина давно привыкла к атмосфере лести и низкопоклонства, и несколько резких слов, брошенных Маршем, совершенно вывели из равновесия сию вздорную особу. Жить с ней под одной крышей стало просто невыносимо: поскольку бедный Дэнис находился в отъезде, она срывала дурное настроение на всех подряд. Когда же побраниться было не с кем, она отправлялась в хижину Софонизбы и часами разговаривала с чудаковатой старухой-зулуской. Из всех окружающих одна только тетушка Софи выказывала достаточно раболепные знаки почтения, чтобы угодить потребностям Марселины. Однажды я попытался подслушать их разговор и обнаружил, что моя сноха шепчет всякий вздор о «древних тайнах» и «неведомом Кадате», а старая негритянка завороженно раскачивается взад-вперед в своем кресле, изредка испуская восклицания, исполненные благоговейного трепета и восхищения.

Но ничто не могло поколебать ее собачьей преданности Маршу. Она разговаривала с ним неизменно ожесточенным, угрюмым тоном, но с каждым днем все больше подчинялась его воле. Марша такое положение дел премного устраивало, ибо теперь он мог заставить Марселину позировать в любой момент, когда на него нисходило вдохновение. Он пытался показать, что благодарен ей за беспрекословное послушание, но в нарочитой учтивости художника мне чудилось своего рода презрение и даже отвращение. Что же касается меня, я всем сердцем ненавидел Марселину! Сейчас уже нет нужды называть тогдашнее мое отношение к ней простой неприязнью. Разумеется, я радовался, что Дэнис находится в отъезде. В его письмах — не столь частых, как мне хотелось бы, — сквозили тревога и волнение.

В середине августа по нескольким случайно оброненным замечаниям Марша я понял, что картина почти закончена. С каждым днем художник приходил во все более сардоническое настроение, зато у Марселины расположение духа несколько улучшилось, ибо мысль о портрете, который она увидит в самом скором времени, тешила ее тщеславие. Я живо помню тот день, когда Марш сказал, что завершит работу в течение недели. Марселина просияла, хотя и не преминула метнуть на меня злобный взгляд. Мне показалось, будто черные крутые локоны, обрамлявшие ее лицо, дрогнули и напряглись.

— Я должна увидеть картину первой! — выпалила она. А потом с улыбкой добавила, обращаясь к Маршу: — Если она мне не понравится, я изрежу ее на кусочки!

Марш ответил с самым странным выражением лица из всех, какие я видел у него прежде:

— Не могу ручаться за твой вкус, Марселина, но клянусь, она будет поистине великолепна! Я не ставлю это себе в заслугу — искусство само творит себя, и данный шедевр появился бы на свет в любом случае. Потерпи еще немного!

Следующие несколько дней меня одолевали дурные предчувствия — словно завершение работы над портретом сулило некую катастрофу вместо долгожданного облегчения. Вдобавок от Дэниса довольно давно не приходило писем, и мой нью-йоркский агент сообщил мне, что он собирается предпринять поездку за город. Я мучительно гадал, чем же закончится вся эта история. Какое странное сочетание элементов — Марш и Марселина, Дэнис и я! В какую реакцию вступят они друг с другом в конечном счете? Когда мои страхи обострялись до болезненной степени, я пытался отнести все за счет старческой мнительности, но такое объяснение не удовлетворяло меня в полной мере.

IV

Катастрофа разразилась во вторник двадцать шестого августа. Я встал в обычное время и позавтракал. Я чувствовал себя неважно из-за боли в позвоночнике, которая сильно беспокоила меня в последнее время, а порой становилась просто невыносимой, вынуждая меня принимать опиаты. Внизу никого не было, кроме слуг, но я слышал, как Марселина ходит в своей спальне. Марш ночевал в мансардной комнате, смежной со студией; с недавних пор он начал так поздно ложиться, что редко просыпался раньше полудня. Около десяти часов боль обострилась до такой степени, что я принял двойную дозу опиата и прилег на диван в гостиной. Уже погружаясь в забытье, я слышал шаги Марселины наверху. Бедное создание — если бы я только знал! Видимо, она прохаживалась перед зеркалом, любуясь собой. Это было на нее похоже. Тщеславная до мозга костей, она упивалась своей красотой, как упивалась всеми маленькими удовольствиями, какие мог предоставить ей Дэнис.

Я проснулся незадолго до заката и по густо-золотому свету солнца да длинным теням за окном мгновенно понял, сколько часов я проспал. Поблизости не было ни души, и в доме царила неестественная тишина. Однако откуда-то издалека до меня доносился чуть слышный вой — прерывистый, тоскливый вой, показавшийся мне смутно знакомым. Я не особо верю в дурные предчувствия, но тогда мне сразу стало не по себе. Все время, пока я спал, мне снились кошмары — даже более страшные, чем кошмары, мучавшие меня на протяжении последних недель, — и на сей раз они казались теснейшим образом связанными с некой жуткой, злотворной реальностью. Самый воздух был словно напоен ядом. Впоследствии я решил, что отдельные звуки все же просачивались в мое отключенное сознание в течение всех часов наркотического сна. Боль, однако, отпустила, и я поднялся с дивана и сделал первые несколько шагов без труда.

Довольно скоро я почуял неладное. Марш и Марселина, положим, могли кататься верхом, но кто-то ведь должен был готовить ужин на кухне. Однако в доме царила мертвая тишина, которую нарушал лишь упомянутый выше вой или стенания, и никто не явился ко мне, когда я подергал шнур старомодного колокольчика, вызывая Сципиона. Потом, случайно взглянув наверх, я увидел на потолке расползающееся пятно — ярко-красное пятно в месте, где находилась комната Марселины.

Мигом забыв о больной спине, я бросился наверх, готовый к самому худшему. Дикие догадки и предположения мелькали в моем уме, пока я пытался открыть перекошенную от сырости дверь безмолвной комнаты, но ужаснее всего было сознание фатальной неизбежности свершившейся катастрофы. Я ведь с самого начала знал, что вокруг меня сгущаются безымянные ужасы и что под моей крышей поселилось некое бесконечное, космическое зло, которое может вылиться лишь в кровавую трагедию.

Наконец дверь поддалась, и я на ватных ногах вступил в просторную комнату, погруженную в полумрак, поскольку окна там затеняли густые ветви деревьев. В нос мне ударило слабое зловоние, и я вздрогнул и на несколько мгновений застыл на месте. Потом я включил верхний свет и увидел непередаваемо кошмарное существо, распростертое на желто-голубом ковре.

Оно лежало ничком в огромной луже темной загустевшей крови, с кровавым отпечатком обутой человеческой ноги на голой спине. Брызги крови были повсюду — на стенах, на мебели, на полу. Колени у меня подломились от ужаса, и я с трудом доковылял до ближайшего кресла и бессильно рухнул в него. Труп явно принадлежал человеку, хотя я опознал его не сразу, поскольку он был без одежды, а почти все волосы были грубо срезаны с головы под корень и местами просто выдраны с мясом. По коже цвета слоновой кости я понял наконец, что это Марселина. Отпечаток подошвы на спине усугублял чудовищность зрелища. Я не мог даже отдаленно представить, что за дикая, отвратительная трагедия разыгралась здесь, пока я спал внизу. Я поднял руку, чтобы вытереть пот со лба, и почувствовал, что пальцы у меня липкие от крови. Я содрогнулся всем телом, но в следующий миг сообразил, что испачкался о ручку двери, которую неизвестный убийца захлопнул, покидая место преступления. Похоже, орудие убийства он забрал с собой, ибо ни одного предмета, способного послужить таковым, я в комнате не приметил.

Обследовав взглядом пол, я увидел ведущую от трупа к двери цепочку липких человеческих следов, аналогичных отпечатку подошвы на голой спине. Там имелся и другой кровавый след, не вполне понятного происхождения: довольно широкая сплошная полоса, словно оставленная проползшей здесь огромной змеей. Поначалу я предположил, что убийца волок за собой какой-то предмет. Однако потом заметил, что отпечатки человеческих ног местами накладываются на кровавую полосу, и волей-неволей пришел к заключению, что она уже была здесь, когда злодей уходил. Но что за ползучая тварь находилась в комнате вместе с жертвой и убийцей — и покинула место жестокого злодеяния первой? Едва я задался этим вопросом, как мне снова почудился далекий, еле слышный вой.

Наконец, стряхнув с себя оцепенение ужаса, я поднялся на ноги и двинулся по следу. Я не имел ни малейшего понятия, кто убийца, а равно не понимал, куда подевались все слуги. У меня мелькнула смутная мысль, что надо бы подняться в мансарду к Маршу, но уже в следующий миг я увидел, что именно туда и ведут кровавые следы. Неужели Марш и есть убийца? Может, он сошел с ума, не выдержав нервного напряжения, и внезапно впал в буйство?

В мансардном коридоре отпечатки подошв стали почти неразличимыми на темном ковре, но я по-прежнему видел странную полосу, оставленную существом, которое двигалось впереди человека. Она тянулась прямиком к закрытой двери студии Марша и исчезала под ней посередине. Очевидно, неведомая ползучая тварь переползла через порог, когда дверь была распахнута настежь.

Обмирая от страха, я повернул ручку — дверь оказалась незапертой. Несколько мгновений я стоял на пороге в бледном свете меркнущего северного солнца, силясь разглядеть, какой новый кошмар поджидает меня здесь. На полу явно лежало человеческое тело, и я потянулся к выключателю.

Но когда вспыхнул свет, я тотчас отвел взгляд от ужасного зрелища на полу — трупа бедного Марша — и ошеломленно уставился на живое существо, съежившееся в дверном проеме, ведущем в спальню художника. Взлохмаченное, с диким взором, покрытое запекшейся кровью, оно сжимало в руке смертоносный мачете, что прежде висел в студии на стене среди прочих предметов убранства. Но даже в тот кошмарный миг я сразу узнал в нем человека, который, по моим расчетам, должен был находиться за тысячу миль от Риверсайда. То был мой сын Дэнис — вернее, безумное подобие прежнего Дэниса.

Похоже, при виде меня у бедного мальчика немного прояснилось сознание — или по крайней мере память. Он выпрямился и лихорадочно затряс головой, словно стараясь стряхнуть с себя какое-то наваждение. Не в силах произнести ни слова, я беззвучно шевелил губами в отчаянной попытке обрести дар речи. Я бросил короткий взгляд на тело, распростертое на полу перед накрытым черной тканью мольбертом, — охладелый труп, к которому тянулся странный кровавый след и который обвивало тугими кольцами некое подобие черного каната. Очевидно, движение моих глаз вызвало какую-то реакцию в помраченном сознании моего мальчика, ибо внезапно он забормотал хриплым шепотом отрывочные фразы, смысл которых я вскоре уловил.

— Я должен был уничтожить ее… она была дьяволом-воплощением и верховной жрицей вселенского зла… адским отродьем… Марш знал и пытался предостеречь меня. Бедный Фрэнк… я не убивал его, хотя поначалу хотел убить. Но потом до меня дошло. Я спустился вниз и убил ее… а потом проклятые волосы… — Дэнис задохнулся, немного помолчал и продолжил: — Ты ничего не знал… Ее письма стали какими-то странными, и я понял, что она влюбилась в Марша. Потом она вообще перестала писать. Марш в своих письмах ни словом не упоминал о ней… Я почуял неладное и решил вернуться, чтобы все выяснить. Тебе говорить не стал — они бы по твоему виду обо всем догадались. Хотел застигнуть их врасплох. Приехал на такси сегодня около полудня и отослал прочь всех домашних слуг… полевых рабочих не стал трогать, они бы все равно ничего не услышали в своих хижинах. Маккейба отправил в Кейп-Жирардо за покупками и велел не возвращаться до завтра. А неграм дал старую машину, чтобы Мери отвезла всех в Бенд-Виллидж на выходной, — сказал, что мы все уезжаем на целый день и они нам не понадобятся. Посоветовал остаться на ночь у кузена дядюшки Сципа — хозяина пансиона для негров.

Речь Дэниса становилась все бессвязнее, и я отчаянно напрягал слух, силясь разобрать каждое слово. Мне снова почудился истошный вой вдалеке, но в данный момент он мало интересовал меня.

— Увидел, что ты спишь в гостиной, и постарался не разбудить тебя. Потихоньку поднялся наверх, чтобы застать Марша с… этой женщиной!

Дэнис содрогнулся всем телом, когда упомянул о Марселине, не назвав ее по имени. Глаза у него расширились при очередном взрыве далекого плача, который теперь казался мне страшно знакомым.

— В спальне ее не оказалось, и я поднялся в мансарду. За закрытой дверью студии слышались голоса, и я ворвался без стука. Она там позировала — голая, но окутанная мантией своих чертовых волос — и усиленно строила глазки Маршу. Мольберт стоял обратной стороной к двери… я не увидел картины. Оба они оторопели при виде меня, и Марш выронил кисть. Я кипел яростью и велел Маршу показать мне портрет, но он быстро овладел собой и сказал, что работа еще не вполне закончена — мол, я смогу увидеть картину через пару дней… она ее тоже еще не видела. Но меня это не устроило. Я подошел, и Марш проворно накинул на холст бархатную ткань. Казалось, он готов драться со мной, только бы не подпустить к портрету, но тут эта… эта… она подошла и поддержала меня. Сказала, что мы должны взглянуть на картину. Фрэнк пришел в бешенство и ударил меня, когда я попытался сорвать ткань с мольберта. Я нанес ответный удар, и он рухнул на пол без чувств. Потом я сам едва не лишился чувств, услышав дикий вопль этой… этого существа. Она сама сдернула ткань с холста и увидела, чт о на нем изображено. Я резко обернулся и увидел, как она сломя голову вылетает из студии… А потом я увидел картину.

Тут в глазах мальчика снова полыхнуло безумие, и на мгновение мне показалось, будто он собирается броситься на меня с мачете. Однако спустя несколько секунд он немного успокоился.

— О господи… какой кошмар! Не вздумай смотреть на нее! Сожги холст вместе с тканью, наброшенной на него, и выброси пепел в реку! Марш знал — и пытался предостеречь меня. Он знал, кто она такая… знал, что представляет собой на самом деле эта женщина… эта кровожадная пантера, или горгона, или ламия,[78] или кто там еще. Он намекал на это с первого дня нашего с ней знакомства в его парижской студии, но такое не выразить словами. Когда мне нашептывали про нее разные ужасы, я думал, что все просто несправедливы к ней… она загипнотизировала меня до такой степени, что я не верил очевидному. Но этот портрет обнажил всю ее сокровенную природу — всю ее чудовищную сущность! Бог мой, Фрэнк поистине гениальный художник! Эта картина — величайшее произведение искусства, созданное человеком после Рембрандта! Сжечь ее — преступление, но гораздо тяжелейшим преступлением было бы сохранить ее, как было бы непростительным грехом оставить в живых проклятую дьяволицу. При первом же взгляде на портрет я понял, кто она такая и какое отношение имеет к ужасной тайне, дошедшей до нас со времен Ктулху и Древнейших, — тайне, которая едва не канула в забвение вместе с утонувшей Атлантидой, но все же чудом сохранилась в секретных традициях, аллегорических мифах и нечестивых обрядах, творимых в глухие ночные часы. Ибо эта женщи… это существо было настоящим — никакого обмана, к несчастью. То была древняя чудовищная тень, о которой не смели ни единым словом обмолвиться философы былых времен и которая косвенно упомянута в «Некрономиконе» и воплощена в каменных колоссах острова Пасхи. Она думала, мы не разгадаем ее сущности — рассчитывала держать нас в заблуждении, покуда мы не продадим свои бессмертные души. И она почти добилась своего — меня бы она точно заполучила в конце концов. Она просто… выжидала удобного момента. Но Фрэнк… старина Фрэнк оказался ей не по зубам. Он знал, что она собой представляет, и изобразил ее на холсте в истинном виде. Неудивительно, что она завизжала и бросилась прочь, едва увидела портрет. Картина не вполне закончена, но, видит бог, явленного на холсте вполне достаточно.

Тогда я понял, что должен убить дьяволицу — уничтожить ее и все, что с ней связано. Эта зараза пагубна для здорового человеческого духа. Я рассказываю не все, но худшего ты не узнаешь, коли сожжешь полотно, не взглянув на него. Я снял со стены мачете и спустился к ней в комнату. Фрэнк по-прежнему лежал на полу без сознания. Однако он дышал, и я возблагодарил небо за то, что не убил друга.

Когда я вошел, она заплетала в косу свои проклятые волосы перед зеркалом. Она набросилась на меня, точно разъяренный дикий зверь, и принялась вопить о своей ненависти к Маршу. Тот факт, что она была влюблена в него (а я знал, что она влюблена), только ухудшал дело. С минуту я не мог пошевелиться, она практически загипнотизировала меня. Потом я вспомнил картину, и наваждение рассеялось. Она поняла по моим глазам, что я освободился от чар, и тогда же заметила мачете в моей руке. Она вперилась в меня по-звериному злобным взглядом, какого мне не доводилось видеть ни разу в жизни, и прыгнула вперед, выпустив когти на манер пантеры, но я оказался проворнее. Один взмах мачете — и все было кончено.

Дэнис снова умолк, и я увидел струйки пота, стекающие у него со лба и ползущие по измазанному кровью лицу. Однако через несколько мгновений он продолжил:

— Я сказал «все было кончено», но — господи! — самое страшное только начиналось! Я чувствовал себя победителем, сокрушившим полчища Сатаны, и поставил ногу на спину убитой твари. И вдруг я увидел, что богомерзкая коса жестких черных волос зашевелилась и стала извиваться сама по себе. Мне следовало догадаться раньше. Все это описано в древних легендах. Проклятые волосы жили собственной жизнью, которая не пресеклась со смертью чудовищного существа. Я понял, что должен сжечь их, и принялся орудовать мачете. Дело оказалось чертовски трудным — все равно что рубить и резать железную проволоку. И толстая длинная коса самым отвратительным образом корчилась и билась в моей руке, пытаясь вырваться. Когда я откромсал или выдрал с корнем последнюю прядь, со стороны реки донесся леденящий душу вой. Ты знаешь, о чем я: он так и продолжается до сих пор, лишь изредка ненадолго стихая. Я понятия не имею, что там за вой такой, но он наверняка прямо связан с этим кошмаром. Когда он раздался в первый раз, я здорово испугался и от страха выронил из рук отрезанную косу. Но в следующий миг я испугался еще сильнее, ибо мерзкая коса вдруг набросилась на меня и принялась яростно хлестать, молотить одним своим концом, скрутившимся в гротескное подобие головы. Я рубанул по ней мачете, и она отступила. Переведя дыхание, я увидел, что чудовищная коса ползет по полу, точно огромная черная змея. Несколько секунд я неподвижно стоял на месте, парализованный ужасом, но когда она скрылась из виду, я кое-как справился с собой и шаткой поступью двинулся за ней. Я шел по широкому кровавому следу, который привел меня в мансарду, — и будь я проклят, если не видел через открытую дверь студии, как кошмарная живая коса бросается на несчастного, все еще полуоглушенного Марша, словно разъяренная гремучка, и обвивается вокруг него кольцами, как питон. Бедняга только-только начал приходить в себя, но омерзительная змееподобная тварь добралась до него прежде, чем он успел подняться на ноги. Я знал, что вся ненависть той женщины передалась ей, но у меня не хватало сил оторвать ее от Марша. Я старался, но все без толку. Я даже не мог воспользоваться мачете — примись я орудовать ножом, я бы изрубил Фрэнка на куски. Я видел, как чудовищные кольца сжимаются все плотнее… слышал тошнотворный хруст костей… и все это время откуда-то с полей доносился ужасный вой.

Вот и все. Я набросил на холст бархатную ткань и надеюсь, никто под нее не заглянет. Картину надо сжечь. Я не смог оторвать от бедного Фрэнка змееподобную косу, обвившуюся вокруг него тесными кольцами, — она намертво пристала к телу и, похоже, утратила двигательную способность. Такое впечатление, будто она питает своего рода извращенную любовь к мужчине, которого убила… липнет к нему, крепко обнимает и не отпускает. Тебе придется сжечь несчастного Фрэнка вместе с ней, но только, бога ради, сожги ее дотла. И портрет тоже. Во благо всего человечества они должны быть уничтожены.

Возможно, Дэнис сказал бы больше, но нас прервал скорбный вой, снова долетевший откуда-то издалека. Впервые за все время мы поняли происхождение сих леденящих кровь звуков, ибо переменившийся на западный ветер наконец донес до нас членораздельные слова. Нам давно следовало догадаться, поскольку мы и раньше нередко слышали подобные завывания. То древняя сморщенная Софонизба — зулусская ведьма, пресмыкавшаяся перед Марселиной, — голосила в своей хижине, воплями своими венчая свершившуюся кровавую трагедию. Мы с Дэнисом оба разобрали отдельные фразы и ясно поняли, что некие сокровенные первобытные узы связывали эту колдунью-дикарку с другой наследницей древних тайн, недавно убитой. Судя по всему, чернокожая старуха знала толк в первозданных демонических культах.

— Йа! Йа! Шуб-Ниггурат! Йа-Р'льех! Н'гаги н'булу бвана н'лоло! Йа, йо, бедный мисси Танит, бедный мисси Исид! Могучий Клулу, выходи из вода и забери свой дитя — она умереть! Она умереть! У волосы больше нет хозяйка! Могучий Клулу! Старый Софи, она знать! Старый Софи, она иметь черный камень из Большого Зимбабве в древний Африка! Старый Софи, она плясать при луна вокруг камень-крокодил, пока Н'бангус не поймать ее и не продать люди на корабль! Больше нет Танит! Больше нет Исид! Больше нет великий колдунья, чтобы поддержать огонь в большой каменный очаг! Йа, йо! Н'гаги н'булу бвана н'лото! Шуб-Ниггурат! Она умереть! Старый Софи знать!

Причитания продолжались, но я уже перестал обращать на них внимание. По лицу моего мальчика я понял, что слова Софонизбы напомнили ему о чем-то ужасном, и он стиснул мачете в руке с видом, не сулившим ничего хорошего. Я понимал, что он в отчаянии, и бросился вперед с намерением разоружить его, пока он не сотворил еще чего-нибудь.

Но я опоздал. Старик с больной спиной мало на что способен. Последовала короткая яростная схватка, но уже через несколько секунд Дэнис покончил с собой. Подозреваю, он хотел убить и меня тоже. Перед самой смертью он, задыхаясь, пробормотал что-то о необходимости уничтожить все, что связано с Марселиной любыми узами — будь то кровными или брачными.

V

До сих пор не понимаю, почему я не сошел с ума в тот же миг — или в последовавшие за ним минуты и часы. Передо мной лежало мертвое тело моего мальчика — единственного на свете человека, дорогого моему сердцу, — а в десяти футах от него, рядом с накрытым тканью мольбертом, лежало тело его лучшего друга, туго обвитое кошмарными черными кольцами. В комнате этажом ниже находился оскальпированный труп женщины-монстра, относительно которой я был готов поверить чему угодно. В своем оглушенном состоянии я никак не мог оценить степень правдоподобности истории про волосы — но в любом случае, скорбных завываний, доносившихся из хижины тетушки Софи, в данный момент оказалось бы вполне достаточно, чтобы рассеять все сомнения на сей счет.

Будь я благоразумнее, я бы выполнил наказ бедного Дэниса: сжег бы картину и оплетавшие бездыханное тело волосы, не медля ни минуты и не любопытствуя, — но я был слишком потрясен, чтобы проявлять благоразумие. Полагаю, я долго бормотал разные глупости над мертвым сыном, но потом вдруг вспомнил, что уже близится полночь, а утром вернутся слуги. Объяснить произошедшее, ясное дело, совершенно невозможно — значит, мне надо уничтожить все следы трагедии и сочинить какую-нибудь достоверную историю.

Черная коса, обвившая тело Марша, наводила дикий ужас. Когда я ткнул в нее снятой со стены шпагой, мне почудилось, будто она еще туже сжалась кольцами вокруг мертвеца. Я не осмелился дотронуться до нее руками — и чем дольше я смотрел на нее, тем больше жутких подробностей замечал. Одно обстоятельство испугало меня до полусмерти — не стану уточнять, какое именно, но оно отчасти объясняло, почему Марселина постоянно подпитывала волосы диковинными маслами и бальзамами.

В конце концов я решил похоронить все три тела в подвале, засыпав негашеной известью, запас которой, я знал, хранился у нас в сарае. Я трудился всю ночь не покладая рук. Я выкопал три могилы — одну, предназначенную для моего мальчика, поодаль от других двух, ибо я не хотел, чтобы он покоился рядом с этой женщиной или ее волосами. К великому сожалению, мне так и не удалось отодрать чудовищную косу от несчастного Марша. Перетащить трупы в подвал было чертовски трудно. Женщину и оплетенного волосами беднягу я отволок вниз на одеялах. Потом мне еще предстояло принести из сарая два бочонка извести. Видимо, Господь дал мне силы, ибо я не только справился с этим делом, но и без промедления засыпал негашенкой и зарыл все три могилы.

Часть извести я развел для побелки, а затем притащил в гостиную стремянку и хорошенько замазал кровавое пятно на потолке. Я сжег все вещи Марселины и тщательно вымыл стены, пол и мебель в ее комнате. Равно тщательно я убрался в мансардной студии и стер ведущие туда следы. И все это время я слышал завывания старой Софи в отдалении. Должно быть, сам дьявол вселился в нее, давая силы голосить без передыху много часов кряду. Но она и прежде частенько вопила на все лады, изрекая разные странные слова, — вот почему негры-рабочие не испугались и не выказали особого любопытства той ночью. Я запер дверь студии и отнес ключ в свою комнату. Потом я сжег в камине всю свою одежду, испачканную кровью. К рассвету дом выглядел вполне обычно на любой посторонний взгляд. Я не осмелился дотронуться до закрытого тканью мольберта, но намеревался сделать это позже.

Утром вернулись слуги, и я сказал, что молодежь уехала в Сент-Луис. Никто из полевых рабочих, похоже, ничего не видел и не слышал, а причитания старой Софонизбы прекратились с первым проблеском зари. В дальнейшем она молчала, как сфинкс, и ни единым словом не обмолвилась о мыслях и чувствах, владевших ею накануне вечером и ночью.

Впоследствии я всем сказал, что Дэнис, Марш и Марселина вернулись в Париж, и заручился содействием одного надежного агентства, начавшего пересылать мне оттуда письма, которые я сам же и писал поддельным почерком. Мне пришлось много хитрить и изворачиваться, чтобы объяснить ситуацию разным нашим друзьям и знакомым, и я знаю, многие втайне подозревали меня в сокрытии правды. Во время войны я получил мною же самим сфабрикованные извещения о гибели Марша и Дэниса, а позже сообщил всем, что Марселина ушла в монастырь. К счастью, Марш был сиротой, а по причине своего эксцентричного образа жизни он давно порвал всякие отношения с родней в Луизиане. Все могло бы сложиться гораздо лучше, если бы у меня достало благоразумия сжечь картину, продать плантацию и оставить всякие попытки вести дела в своем состоянии умственного и нервного истощения. Сами видите, до чего довела меня моя глупость. Начались неурожаи, рабочие стали увольняться один за другим, дом пришел в упадок — и я превратился в затворника и предмет дичайших местных сплетен. В наши дни никто и близко не подходит к Риверсайду после наступления темноты — да и в любое другое время, коли есть возможность обойти поместье стороной. Вот почему я сразу понял, что вы не из наших краев.

Почему я остаюсь здесь? Я не могу сказать вам всю правду. Она слишком тесно связана с вещами, выходящими за пределы реальности, постижимой человеческим разумом. Возможно, все сложилось бы иначе, не взгляни я на картину. Мне следовало поступить так, как велел бедный Дэнис. Я действительно собирался сжечь холст, когда неделю спустя поднялся в студию, но сперва я посмотрел на него — и это все изменило.

Нет смысла рассказывать вам, чт о я увидел. Вы можете и сами взглянуть на портрет, хотя время и сырость уже сделали свое дело. Думаю, с вами не случится ничего страшного, коли вы увидите творение Марша, но со мной вышло совсем иначе. Ибо я слишком хорошо знал, чт о все это значит.

Дэнис был прав: картина, пусть и не вполне законченная, представляет собой величайшее достижение художественного гения со времен Рембрандта. Я с первого взгляда понял: передо мной подлинный шедевр и бедняга Марш явил в нем самую суть своей декадентской философии. В живописи этот юноша был тем же, чем Бодлер был в поэзии, — а Марселина являлась ключом, отомкнувшим кладезь его гениальности.

Когда я откинул в сторону бархатную ткань, картина глубоко потрясла меня еще прежде, чем я успел охватить взглядом всю композицию в целом. Это лишь отчасти портрет, знаете ли. Марш выразился вполне буквально, когда намекнул, что рисует не просто Марселину, а нечто сокрытое в ней и проглядывающее сквозь нее.

Разумеется, она изображена там и в известном смысле задает тон всей картине, но ее фигура составляет лишь часть сложной композиции. Полностью обнаженная, если не считать жуткого черного покрова распущенных волос, она полусидит-полулежит на некоем подобии скамьи или дивана, украшенном причудливыми резными узорами, не принадлежащими ни к одному известному стилю декоративного искусства. В одной руке она держит чудовищной формы кубок, из которого изливается жидкость, чей цвет я до сих пор не в силах определить — ума не приложу, где Марш вообще раздобыл такие пигменты.

Диван с фигурой сдвинут влево и расположен на переднем плане самой странной мизансцены из всех, какие мне доводилось видеть в жизни. На ум приходит мысль, что вся мизансцена есть плод воображения женщины, но одновременно напрашивается и прямо противоположное предположение, что именно женщина является зловещим видением или галлюцинацией, порожденной фантасмагорическим пространством на заднем плане.

Не знаю, интерьер или экстерьер изображен там — изнутри или снаружи видит зритель циклопические своды, и высечены ли они из камня или же представляют собой просто уродливо разросшиеся древовидные образования. Геометрия пространства просто бредовая — беспорядочное смешение острых и тупых углов.

И боже! Эти кошмарные фантомы, парящие в вечном демоническом сумраке! Эти богопротивные твари, что таятся, крадутся в тенях и справляют ведьмовской шабаш под водительством той женщины, своей верховной жрицы! Черные косматые существа, напоминающие козлов… чудовище с крокодильей головой, тремя ногами и рядом щупалец вдоль позвоночника… плосконосые эгипаны, исполняющие отвратный танец, который был известен египетским жрецам и считался святотатственным!

Но там изображен не Египет, а нечто более древнее, чем Египет, более древнее, чем даже Атлантида, легендарный My[79] и мифическая Лемурия. Там явлен доисторический первоисточник всех земных ужасов, и символический характер живописного языка выразительно подчеркивает исконное сродство Марселины с ними. Думаю, это ужасный запретный Р'льех, построенный пришлецами из космоса, — таинственный город, о котором Марш и Дэнис частенько разговаривали в сумерках приглушенными голосами. Такое впечатление, будто все изображенное на холсте находится под огромной толщей воды, хотя его обитатели, похоже, свободно дышат.

И вот, не в силах пошевелиться, я стоял и смотрел на картину, дрожа всем телом, но потом вдруг заметил, что Марселина с коварным видом наблюдает за мной с холста своими жуткими, широко раскрытыми глазами. Нет, во мне говорил не один только суеверный страх: в своей безумной симфонии линий и цвета Маршу действительно удалось воплотить часть чудовищной жизненной силы сей женщины — и она продолжала вынашивать черные мысли, сверлить взглядом и люто ненавидеть, словно и не упокоилась вовсе под слоем негашеной извести в подвале. Но дальше стало хуже, ибо несколько кошмарных змееподобных прядей вдруг зашевелились, отделились от поверхности холста и медленно потянулись по направлению ко мне.

Тогда я познал последний безмерный ужас и понял, что мне суждено навеки остаться здесь стражем и узником. Марселина являлась существом, давшим начало первым смутным легендам о Медузе и прочих горгонах, и теперь наконец моя надломленная воля покорилась сильнейшей воле и обратилась в камень. Никогда уже не уйти мне от этих извилистых змееподобных прядей — как живущих на картине, так и лежащих под слоем извести в могиле рядом с винными бочками. Слишком поздно вспомнил я истории о нетленных волосах мертвецов, пусть даже погребенных века и тысячелетия назад.

С тех пор моя жизнь превратилась в сплошной ужас и рабство. В самом воздухе здесь постоянно витает страх перед темной силой, затаившейся в подвале. Не прошло и месяца, как негры начали шептаться о большой черной змее, которая ползает по вечерам рядом с винными бочками и неизменно оставляет след, ведущий к месту в шести футах от них. В конце концов мне пришлось перенести все, что там хранилось, в другую часть подвала, ибо ни один чернокожий ни за какие коврижки не соглашался и близко подходить к месту, где видели рептилию.

Потом полевые рабочие стали поговаривать о черной змее, что наведывается в хижину старой Софонизбы каждую ночь после двенадцати. Один из них показал мне змеиный след, а вскоре я заметил, что и сама тетушка Софи взяла странное обыкновение спускаться в подвал особняка и проводить там по много часов кряду, бормоча непонятные заклинания над тем самым местом, к которому не смели приближаться все остальные негры. Господи, как же я обрадовался, когда старая ведьма умерла! Уверен, у себя в Африке она была жрицей какого-то ужасного древнего культа. Она дожила чуть не до ста пятидесяти лет.

Ночами мне порой чудится, будто некое существо тихо скользит по дому. Расшатанные ступени лестницы слегка поскрипывают, и дверной засов в моей комнате звякает, словно кто-то пробует дверь с другой стороны. Разумеется, я всегда запираюсь на ночь. Иногда по утрам мне слышится тошнотворный запах плесени в коридорах, и я замечаю на пыльном полу слабый след в виде сплошной полосы. Я знаю, что должен охранять волосы на картине: если с ними что-нибудь случится, обитающие в доме темные силы неминуемо отомстят самым жестоким образом. Я даже не осмеливаюсь умереть, ибо жизнь и смерть — одно и то же для человека, оказавшегося во власти обитателя Р'льеха. Меня ожидает страшное возмездие за небрежение своими обязанностями. Локоны Медузы крепко держат меня и уже никогда не отпустят. Если вы дорожите своей бессмертной душой, молодой человек, никогда не имейте дела с тайным первозданным ужасом.

VI

Ко времени, когда старик закончил свой рассказ, маленькая лампа уже давно выгорела, а в большой керосина осталось чуть-чуть. Видимо, близился рассвет, и тишина за окнами свидетельствовала, что гроза миновала. Глубоко потрясенный историей, я почти боялся взглянуть на дверь — вдруг она подрагивает под напором некой неведомой силы. Трудно сказать, какое чувство преобладало во мне — ужас, недоверие или своего рода болезненное, извращенное любопытство. Я полностью утратил дар речи и ждал, когда мой странный хозяин рассеет чары безмолвия.

— Хотите увидеть… картину?

Он говорил очень тихим, нерешительным голосом — и в высшей степени серьезно. Любопытство взяло верх над всеми прочими эмоциями, и я молча кивнул. Он встал, зажег стоявшую на столе свечу и, держа ее перед собой в вытянутой руке, направился к двери.

— Пойдемте со мной… наверх.

Перспектива еще раз пройти по темным затхлым коридорам пугала меня, но завораживающий интерес оказался сильнее страха. Половицы скрипели под нашими ногами, и один раз я сильно вздрогнул, когда различил в пыли на лестничной площадке слабый след в виде сплошной полосы, словно оставленный толстым канатом.

В мансарду вела страшно скрипучая расхлябанная лестница, где не хватало нескольких ступенек. Я только обрадовался необходимости внимательно смотреть под ноги, ибо в таком случае мне не приходилось озираться по сторонам. В мансардном коридоре, часто искрещенном нитями паутины, царила кромешная тьма и лежала толстым слоем пыль, в которой при свете свечи ясно виднелся проторенный след, ведущий к двери в дальнем конце. Заметив останки истлевшего ковра, я невольно подумал о других ногах, ступавших по нему в былые годы, — а также о существе, не имеющем ног.

Старик провел меня прямо к двери в конце коридора и несколько секунд возился с ржавым замком. Теперь, когда картина находилась совсем близко, я испугался не на шутку, но уже было поздно идти на попятный. Мгновение спустя хозяин ввел меня в заброшенную студию.

Трепетный огонек свечи едва рассеивал тьму, но все же позволял составить общее представление о помещении. Я разглядел низкий наклонный потолок, огромное мансардное окно, разные диковинные сувениры и трофеи на стенах, а самое главное — накрытый тканью мольберт, стоящий посередине студии обратной стороной к нам. Де Рюсси подошел к мольберту, откинул с холста пыльный бархатный покров и молча поманил меня рукой. Мне потребовалось собрать все свое мужество — особенно когда я увидел в неверном свете свечи, как расширились глаза моего хозяина, едва он взглянул на полотно. Но вновь любопытство пересилило, и я подошел к де Рюсси. В следующий миг я увидел проклятую картину.

Я не лишился чувств — хотя ни один читатель даже представить не может, каких усилий мне это стоило. Правда, я вскрикнул, но тотчас умолк, заметив испуганное выражение на лице старика. Как я и предполагал, холст сильно покоробился, растрескался и покрылся плесенью от сырости и из-за отсутствия должного ухода, но тем не менее я распознал чудовищные эманации запредельного космического зла, источаемые безымянными бредовыми фантомами и всей извращенной геометрией населенного ими пространства.

Я увидел все, о чем говорил старик: адскую смесь черной мессы и ведьмовского шабаша среди кошмарного нагромождения немыслимых сводов и колонн. А какой вид приобрела бы картина по окончательном завершении работы над ней, я и близко не представлял. Следы тления и распада лишь усугубляли жуткое впечатление от недвусмысленной символики запечатленных на полотне образов, ибо сильнее всего пострадали от времени именно те части холста, где изображались объекты, которые в Природе — или в явленном на полотне запредельном мире, пародирующем Природу, — подвержены гниению и разложению.

Самое страшное впечатление, разумеется, производила Марселина. При виде сей поблекшей женской фигуры с размытыми очертаниями у меня возникло странное ощущение, будто она связана некими таинственными потусторонними узами с телом, что покоится под слоем негашеной извести в подвале. Может статься, известь сохранила труп, вместо того чтобы уничтожить, — но могли ли сохраниться в могиле эти бездонные черные глаза, со злобной издевкой глядевшие на меня из представленной на полотне преисподней?

И весь облик женщины на холсте явственно свидетельствовал еще об одном обстоятельстве — о том, что не смог выразить словами де Рюсси, но что, по всей видимости, имело прямое отношение к желанию Дэниса убить всех своих родственников, проживавших под одной крышей с Марселиной. Неизвестно, знал ли о нем Марш — или же пребывающий в нем гений изобразил это без его ведома. Но Дэнис и его отец точно не знали, пока не увидели картину.

Самым страшным из всех ужасов, явленных на полотне, были струящиеся черные волосы, которые покрывали подобием мантии нагое тело, тронутое распадом, но сами не обнаруживали ни малейших признаков порчи. Все, что я слышал о них, полностью подтвердилось. Ничего человеческого не было в этой черной полутекучей-полуволокнистой массе извилистых змееподобных прядей. В каждом неестественном изгибе, извиве и завитке чувствовалась злотворная жизненная сила, а бесчисленные змеиные головы на концах локонов были намечены слишком четко, чтобы оказаться случайными штрихами или обманом зрения.

Богопротивное создание притягивало меня точно магнит. Я чувствовал себя совершенно беспомощным и уже не находил ничего неправдоподобного в мифе о взгляде горгоны, обращающем в камень всякое живое существо, которое на нее посмотрит. Потом мне почудилось, будто изображение на холсте переменилось. Черты злобного лица дрогнули и пришли в движение — тронутая распадом челюсть отвисла, и непристойно толстые губы раздвинулись, обнажив ряд острых желтых клыков. Зрачки демонических глаз расширились, а сами глаза полезли из орбит. А волосы — эти проклятые волосы!.. Они вдруг явственно зашевелились, зашуршали, и все змеиные головы обратились к де Рюсси и принялись угрожающе раскачиваться, точно перед стремительным броском!

Рассудок у меня помутился от страха, и, безотчетным движением выхватив свой автоматический пистолет, я всадил в жуткую картину одну за другой двенадцать пуль. Холст моментально рассыпался на куски, и даже рама с грохотом упала с мольберта на пыльный пол. Но едва я избавился от одного кошмара, как передо мной предстал другой — в облике самого де Рюсси, чьи дикие вопли повергли меня почти в такой же ужас, как сама картина.

Невнятно прокричав: «Боже, что вы наделали!», обезумевший от страха старик схватил меня за руку и потащил прочь из студии, а затем вниз по шаткой лестнице. В панике он уронил свечу, но уже близилось утро, и скудный серый свет просачивался сквозь пыльные окна. Я постоянно спотыкался и оступался, но мой хозяин ни разу не сбавил шага.

— Бегите! — истерически вопил он. — Спасайтесь! Вы не знаете, что вы натворили! Я ведь не все рассказал вам! У меня были обязанности — картина разговаривала со мной и предостерегала меня. Я должен был беречь и охранять ее — а теперь случится самое страшное! Она и ее волосы восстанут из могилы — бог ведает, с какой целью! Быстрее, быстрее же! Бога ради, давайте уберемся отсюда, покуда еще есть время. У вас машина — довезите меня до Кейп-Жирардо. В конце концов она настигнет меня где угодно, но предварительно я заставлю ее попотеть. Прочь же, прочь отсюда — скорее!

Когда мы спустились на нижний этаж, я услышал размеренные глухие удары, донесшиеся из глубины дома, а потом стук захлопнутой двери. Ударов де Рюсси не расслышал, но второй звук достиг его слуха — и старик издал самый душераздирающий вопль, какой только способно исторгнуть человеческое горло.

— О Боже!.. Всемогущий Боже!.. То хлопнула подвальная дверь… Она идет…

Я уже лихорадочно дергал ржавый засов и налегал плечом на перекошенную входную дверь с разболтанными петлями — тоже охваченный паническим ужасом теперь, когда я слышал тяжкую медленную поступь, приближавшуюся из задних комнат проклятого особняка. От ночного дождя дубовые доски разбухли, и массивную дверь заело еще сильнее, чем накануне вечером, когда я с немалым трудом отворил ее.

В одной из ближайших комнат под ногой неведомого существа громко скрипнула половица, и сей жуткий звук, похоже, лишил несчастного старика последних остатков рассудка. Взревев подобно разъяренному быку, он отпустил мою руку и метнулся направо — в дверной проем, видимо, ведущий в гостиную. Секундой позже, когда входная дверь наконец поддалась, открывая мне путь к бегству, я услышал звон разбитого стекла и понял, что де Рюсси выпрыгнул в окно. Слетев с перекошенного крыльца и опрометью бросившись по длинной, заросшей бурьяном аллее, я различил позади глухие размеренные шаги таинственного существа, которое не последовало за мной, но тяжкой поступью направилось в гостиную с затянутыми паутиной стенами и потолком.

В сером свете пасмурного ноябрьского утра я мчался сломя голову по заброшенной аллее, сквозь заросли чертополоха и шиповника, мимо засохших лип и уродливых карликовых дубов. Оглянулся я лишь дважды. В первый раз — когда почуял едкий запах дыма и вспомнил о свече, оброненной де Рюсси в мансарде. К тому времени я уже находился в спасительной близости от шоссе, на возвышенности, откуда была хорошо видна крыша особняка над деревьями. Как и я ожидал, густые клубы дыма валили из мансардных окон и подымались к свинцовому небу. Я возблагодарил силы небесные за то, что огонь истребит древнее проклятие, освободив от него землю.

Но несколько секунд спустя я оглянулся во второй раз и увидел две вещи, и чувство облегчения мигом сменилось глубоким шоком, от которого я не оправлюсь полностью до конца жизни. Как я уже сказал, я находился на возвышенности, откуда была видна значительная часть плантации — не только окруженный деревьями особняк, но также заброшенный, частично затопленный плоский участок земли у реки и несколько изгибов заросшей бурьяном аллеи, по которой я промчался во весь дух. И там, и там взору моему явилось — или примстилось — нечто такое, что мне искренне хотелось бы признать обманом зрения.

Обернуться меня заставил еле слышный отчаянный крик, донесшийся издалека, и я заметил какое-то движение на серой заболоченной равнине позади дома. На таком расстояния человеческие фигуры выглядят совсем крохотными, но мне показалось, что там двое — преследователь и преследуемый. Мне даже почудилось, будто я увидел, как убегающего человека в темной одежде настиг и схватил лысый голый преследователь — настиг, схватил и поволок к дому, уже объятому пламенем.

Но я не увидел, чем там кончилось дело, ибо в следующий миг взгляд мой привлекло движение на запущенной аллее — неподалеку от места, где я стоял. Сорная трава и кусты вздрагивали и покачивались — причем явно не от ветра, а так, словно в зарослях быстро ползла огромная змея, исполненная решимости догнать меня.

Нервы у меня окончательно сдали. Я как сумасшедший бросился к воротам, не обращая внимания на изодранную одежду и кровоточащие царапины на руках и лице, и запрыгнул в машину, припаркованную под огромным вечнозеленым деревом. Сиденья насквозь промокли от дождя, но мотор от воды не пострадал и завелся сразу же. Я рванул с места и помчался вперед, движимый единственным желанием убраться прочь от жуткого места, населенного кошмарными фантомами и демонами, — убраться как можно скорее и дальше.

Через три или четыре мили меня окликнул местный фермер — добродушный мужчина средних лет, с неторопливым говором и живым природным умом. Обрадовавшись возможности спросить дорогу, я затормозил, хотя и понимал, что представляю собой довольно странное зрелище. Мужчина охотно объяснил, как доехать до Кейп-Жирардо, и поинтересовался, откуда я еду в столь ранний час да в таком плачевном виде. Я счел за лучшее помалкивать, а потому сказал, что ночью попал под дождь и нашел пристанище на ферме неподалеку, а с утра долго плутал в зарослях колючего кустарника, пытаясь разыскать свою машину.

— На ферме, значит? Интересно, на чьей бы это? В той стороне, откуда вы едете, нет никакого жилья аж до самой фермы Джима Ферриса, что за Баркерс-крик, а до нее добрых двадцать миль по дороге.

Я вздрогнул и задался вопросом, что за новую тайну знаменуют сии слова. Потом спросил мужчину, не забыл ли он про большой полуразрушенный особняк, древние ворота которого выходят на дорогу недалеко отсюда.

— Забавно, что вы о нем вспомнили! Верно, вам доводилось бывать здесь раньше. Этого дома теперь нет. Сгорел дотла лет пять или шесть назад. Ох и странные же слухи о нем ходили!

Я невольно встрепенулся.

— Вы имеете в виду Риверсайд — поместье старого де Рюсси. Пятнадцать-двадцать лет назад там творились странные дела. Сын старика женился за границей на иностранке. Многим здесь она пришлась не по душе: уж больно чудной был у нее вид. Потом молодые внезапно взяли да уехали, а после старик сказал, что сын погиб на войне. Но негры намекали на разные темные обстоятельства. Под конец прошел слух, будто старик сам втрескался в девицу и прикончил ее заодно с сыном. А в доме том, точно вам говорю, водилась громадная черная змея, хотите — верьте, хотите — нет. Лет пять-шесть назад Риверсайд сгорел дотла, а старик сгинул без следа — иные болтают, сгорел в доме. Помнится, было пасмурное утро после дождливой ночи — в точности, как теперь, — и вдруг с полей за домом донесся дикий вопль де Рюсси. Когда народ сбежался посмотреть, дом уже вовсю занялся огнем. Сгорел в два счета — ведь все дерево там было сухое, что твой трут, дождь или не дождь. Старика больше никто не видел, но говорят, призрак огромной черной змеи время от времени наведывается на пепелище. Вы сами-то что об этом думаете? По всему, вам не впервой слышать про Риверсайд. А историю про отца и сына де Рюсси слыхали раньше? Как по-вашему, что было неладно с девицей, на которой женился молодой Дэнис? Все ее чурались, просто на дух не выносили, а вот почему — непонятно.

Я пытался собраться с мыслями, но у меня плохо получалось. Значит, дом сгорел много лет назад? Тогда где и в каких условиях я провел ночь? И откуда я знаю историю, поведанную фермером? Случайно опустив взгляд, я вдруг увидел волос на своем рукаве — короткий, седой стариковский волос.

В конечном счете я поехал дальше, так ничего и не рассказав мужчине, но намекнув, что людская молва несправедлива к бедному старому плантатору, претерпевшему много страданий. Я дал понять, что из свидетельств не очень близких, но вполне заслуживающих доверия знакомых мне доподлинно известно: если кто и виноват в несчастье, случившемся в Риверсайде, так только та женщина, Марселина. Она совершенно не вписывалась в здешний образ жизни, и безумно жаль, что Дэнис вообще женился на ней.

Больше я ничего не сказал, ибо почувствовал, что отец и сын де Рюсси, с их высокими понятиями о фамильной чести и благородными щепетильными натурами, не захотели бы, чтобы я трепал языком. Видит бог, они достаточно настрадались и без того, чтобы еще все местные строили разные предположения да гадали, какое исчадие ада — какая горгона из сонма древнейших чудовищ — явилось обесчестить старинное имя де Рюсси, дотоле незапятнанное.

Не стоило соседям знать и о другом ужасном обстоятельстве, которое мой странный ночной хозяин так и не решился открыть мне и о котором, надо полагать, он узнал так же, как узнал я: внимательно всматриваясь в ныне утраченный шедевр бедного Фрэнка Марша.

Нет, ни в коем случае не стоило местным знать, что бывшая наследница Риверсайда — проклятая горгона или ламия, чьи отвратительные волнистые змеелоконы, надо полагать, и по сей день обвиваются тесными кольцами вокруг скелета художника в засыпанной известью могиле под обугленным фундаментом, — являлась потомком первобытных идолопоклонников, населявших Зимбабве, каковое обстоятельство ускользало от неискушенного взгляда простых смертных, но было безошибочно распознано проницательным взором гения. Посему неудивительно наличие какой-то особой связи между ней и старой ведьмой Софонизбой — ведь Марселина, пусть в ничтожно малой степени, тоже была негритянкой.

Говард Филлипс Лавкрафт, Хейзл Хилд Каменный человек[80] (перевод М. Куренной)

Бен Хайден всегда отличался упрямством, и когда он услышал о диковинных статуях, найденных в горах Адирондак,[81] ничто не могло удержать его от поездки туда. Я многие годы водил с ним самую близкую дружбу, и в конечном счете мы стали неразлучны, как Дамон и Финтий.[82] Посему, когда Бен твердо решил ехать, мне оставалось только последовать за ним, точно верному псу.

— Джек, — сказал он, — ты ведь помнишь Генри Джексона? Ну, который еще перебрался жить в какую-то лачугу за Лейк-Плэсидом, когда у него в легком обнаружили то поганое пятно? Так вот, на днях он вернулся почти здоровым и много всего рассказал о чертовски странной находке. Он наткнулся на нее совершенно случайно и толком не знает, причуда ли это неведомого скульптора или нечто большее. Но в любом случае, у него осталось самое тревожное впечатление.

В общем, однажды он отправился на охоту и ненароком набрел на пещеру, у входа в которую стояла собака. Генри ожидал, что она залает, а потом пригляделся и увидел: собака-то не живая, а каменная — но все в ней, до последней шерстинки, настолько натурально, что и не понять, изваяние ли это, выполненное с невероятным мастерством, или же окаменелое животное. Он даже боялся до нее дотронуться, а когда все-таки потрогал, удостоверился: собака каменная.

Немного погодя Генри собрался с духом и вошел в пещеру — и там испытал еще сильнейшее потрясение. Неподалеку от входа он увидел вторую каменную фигуру (во всяком случае, на вид она казалась таковой), только теперь человеческую. Каменный мужчина, в одежде, лежал на боку, со странной улыбкой на лице. На сей раз Генри не стал ничего проверять на ощупь, но круто развернулся и стремглав помчался в ближайшую деревню, Маунтин-Топ. Разумеется, он расспрашивал местных, но все без толку. Он понял, что затрагивает запретную тему, ибо деревенские жители лишь испуганно мотали головой, суеверно скрещивали пальцы да невнятно бормотали про какого-то Полоумного Дэна.

Нервы у Джексона не выдержали, и он вернулся домой на несколько недель раньше намеченного срока. Зная мою слабость ко всему необычному, он поведал мне об этом случае — а я, как ни странно, выудил из памяти историю, которая вполне увязывается с рассказом Генри. Ты помнишь Артура Уилера? Скульптора, чьи работы за реализм называли трехмерными фотографиями? Вроде ты водил с ним шапочное знакомство. Так вот, он сам сгинул в той части Адирондака. Всегда проводил там много времени, а потом и вовсе как в воду канул. С тех пор о нем ни слуху ни духу. И если теперь там обнаруживаются каменные изваяния, в точности похожие на живых собак и людей, думается мне, это вполне могут быть работы Уилера — что бы о них ни говорили или, точнее, что бы ни отказывались говорить местные жители. Разумеется, слабонервный малый вроде Джексона легко мог потерять душевное равновесие и впасть в смятение при виде подобных скульптур, но я бы на его месте разобрался в деле, прежде чем ударяться в бегство.

Одним словом, Джек, я безотлагательно отправляюсь в Адирондак, чтобы выяснить все на месте, и ты едешь со мной. Было бы здорово найти Уилера или какие-нибудь его работы. Но в любом случае горный воздух взбодрит нас обоих.

И вот, спустя неполную неделю, после долгого путешествия железной дорогой и поездки на тряском автобусе по живописнейшей горной местности, золотым июньским вечером мы прибыли в Маунтин-Топ. Деревушка состояла всего из нескольких домишек, гостиницы да сельской лавки, возле которой и остановился автобус. Но мы с уверенностью предполагали, что именно лавка окажется средоточием всех интересующих нас слухов. Действительно, у крыльца там ошивались обычные деревенские праздношатайки, и когда мы представились туристами, прибывшими сюда для поправки здоровья и желающими снять жилье, нас просто засыпали различными рекомендациями.

Мы планировали приступить к расследованию только на следующий день, но Бен, обративший внимание на старческую словоохотливость одного из досужих оборванцев, не удержался и принялся осторожно, исподволь задавать вопросы. Учитывая предыдущий опыт Джексона, он понимал, что начинать разговор с упоминания о странных статуях бесполезно, но решил обмолвиться о нашем былом знакомстве с Уилером, которое, соответственно, дает нам право интересоваться его судьбой.

Собравшиеся явно забеспокоились, когда Сэм перестал обстругивать ветку и заговорил, но особого повода для тревоги у них не было. Даже этот босоногий древний селянин заметно насторожился, услышав имя Уилера, и Бену стоило немалых трудов вытянуть из него что-нибудь внятное.

— Уилер? — наконец одышливо просипел он. — А, ну да… тот малый, что постоянно взрывал скалы да вытесывал из обломков статуи. Так вы, значится, евонные знакомцы? Дак ведь нам сказать о нем особо нечего, а что есть — пожалуй, и говорить-то не след. Он жил в хижине Полоумного Дэна в горах, но недолго. Стал там нежеланным гостем… в смысле, для Дэна. Угодливый такой, обходительный, все увивался за Дэновой женой, покуда старый чертяка не заприметил. Видать, втрескался в нее по уши. А потом вдруг свалил невесть куда, и с тех пор о нем ни слуху ни духу. По всему, Дэн поговорил с ним напрямоту — с ним ведь шутки плохи, с Дэном-то! Вы лучше держитесь оттуда подальше, ребята, в тех местах нет ничего хорошего. Дэн после того случая ходил мрачнее тучи, а в последнее время так и вовсе запропал. И женка евонная тоже. Верно, он посадил ее под замок, чтобы никто больше на нее не заглядывался!

Высказав еще несколько соображений подобного толка, старик вновь принялся обстругивать палочку, а мы с Беном переглянулись. Вот новая ниточка, за которую, безусловно, стоит потянуть. Мы решили поселиться в гостинице и, быстро устроившись на новом месте, постановили выдвинуться в дикую горную местность с утра пораньше.

Мы тронулись в путь на рассвете, взяв с собой по рюкзаку, нагруженному провизией и различными предметами снаряжения, могущими нам понадобиться. Нас бодрило радостное предвкушение, лишь слегка омраченное смутной тревогой. Почти сразу неровная горная тропа круто пошла вверх и стала петлять, так что ноги у нас скоро заныли от усталости.

Через две мили мы свернули с тропы направо, перевалили через невысокую скалистую гряду в месте, где рос огромный вяз, и двинулись наискось к склону покруче, руководствуясь нарисованной от руки картой с пояснениями, которую вручил нам Джексон. Восхождение было трудным, но мы знали, что пещера находится где-то поблизости. Наконец мы, совершенно неожиданно, вышли к заросшей кустарником черной расселине в почти отвесном склоне. Перед ней, рядом с мелким чашеобразным углублением, совершенно неподвижно — словно соперничая своей сверхъестественной неподвижностью с камнем — стояла маленькая четвероногая фигура.

Это была серая собака — или статуя собаки, — и мы с Беном разом ахнули от изумления, не зная, что и думать. Джексон нисколько не преувеличил, и нам просто не верилось, что на свете найдется скульптор, способный сотворить произведение столь совершенное. Каждый волосок великолепной шкуры животного был явственно различим, а шерсть на загривке щетинилась, словно пса застигла врасплох некая неведомая угроза. Наконец Бен, почти любовно проведя ладонью по дивному каменному меху, восхищенно воскликнул:

— Бог мой, Джек, да никакая это не статуя! Ты только посмотри: все до наимельчайших деталей на месте — и как лежит шерсть! Нет, мастерство Уиллера здесь ни при чем! Это настоящая собака — хотя одному богу ведомо, что с ней произошло такое. На ощупь — настоящий камень, да ты сам потрогай! Может, из недр пещеры время от времени вырывается какой-нибудь странный газ, действующий на живые организмы таким образом? Нам следовало хорошенько изучить местные легенды. А если собака настоящая — то есть была таковой в прошлом, — значит, и человек в пещере тоже настоящий.

Исполненные неподдельной серьезности, даже страха, мы наконец проползли на четвереньках в расселину — Бен первый, я следом. Узкий лаз тянулся фута на три, не больше, а затем резко расширялся, образуя подобие сырого сумрачного зала с песчаным полом, усыпанным битым камнем. Поначалу мы почти ничего не видели, но, когда поднялись на ноги и напрягли зрение, постепенно различили в сгущавшемся впереди мраке очертания лежащей фигуры. Бен зажег фонарь, но помедлил в нерешительности несколько секунд, прежде чем направить на нее луч света. Мы нисколько не сомневались, что каменная статуя в прошлом была живым человеком, и эта мысль здорово нервировала нас обоих.

Когда Бен наконец посветил вперед фонариком, мы увидели, что фигура лежит на боку, спиной к нам. Она явно состояла из той же минеральной субстанции, что и собака снаружи, но была одета в неокаменелый походный костюм из грубой ткани, изрядно тронутый тлением. Подготовленные рассказом Джексона к подобному зрелищу, мы довольно спокойно приблизились к ней с намерением хорошенько все рассмотреть, и Бен обошел статую, чтобы взглянуть на лицо. Но ни один из нас не был готов увидеть то, что явилось взору Бена, когда он направил луч света на каменные черты. По вполне понятной причине он испустил короткий вопль, и я также невольно вскрикнул, когда одним прыжком подскочил к нему и увидел то же, что и он. Нет, мы не узрели ничего поистине ужасного или омерзительного, а заорали потому лишь, что безошибочно опознали в сей холодной каменной фигуре с застывшим на лице полуиспуганным-полуожесточенным выражением нашего давнего знакомого Артура Уилера.

Движимые безотчетным инстинктом, мы на ватных ногах бросились прочь, лихорадочно выползли из пещеры и неслись сломя голову вниз по густо заросшему склону, покуда зловещая каменная собака позади не скрылась из виду. Мы не знали, что и думать, ибо в уме у нас теснились всевозможные дикие догадки и предположения. Бен, хорошо знавший Уилера, расстроился чуть не до слез и, похоже, увязывал в единое целое какие-то факты, ускользнувшие от моего внимания.

Пока мы переводили дух на зеленом склоне, мой друг восклицал снова и снова: «Бедный Артур! Бедный Артур!» — но только когда он пробормотал имя Полоумного Дэна, я вспомнил про неприятную историю, в которую, по словам старого Сэма Пула, влип Уилер перед самым своим исчезновением. Полоумный Дэн, предположил Бен, премного обрадовался бы, узнав о случившемся. Нам обоим внезапно пришло на ум, что, вполне возможно, скульптор оказался в страшной пещере по милости ревнивого мужа, но мысль эта исчезла так же быстро, как появилась.

Сильнее всего нас озадачил сам феномен окаменения. Мы совершенно не представляли, какого рода природные газы или минеральные испарения могли вызвать подобную метаморфозу за сравнительно короткое время. Обычное окаменение, знали мы, является медленным процессом химического преобразования, длящимся многие века; однако налицо имелись две каменные фигуры, которые всего несколько недель назад были живыми существами — во всяком случае, Уилер. Строить догадки было бесполезно. Представлялось очевидным, что нам остается только поставить в известность власти, чтобы они и разбирались в деле, но все же у Бена из головы не выходила мысль о Полоумном Дэне. Мы продрались сквозь кустарник обратно к дороге, однако Бен не повернул к деревне, а посмотрел в сторону, где, по словам старого Сэма, находилась хижина Дэна. Сей древний ленивец доложил нам, что это второй по счету дом от деревни и стоит он слева от дороги, в густых зарослях низких дубков. Не успел я опомниться, как Бен уже тащил меня за руку по песчаной дороге мимо запущенной фермы, за которой начиналась довольно дикая местность.

Мне и в голову не пришло упираться, но, по мере того как вокруг постепенно пропадали знакомые признаки сельскохозяйственной деятельности и цивилизации, в моей душе нарастала смутная тревога. Наконец мы увидели слева заброшенную узкую тропу, а над чахлыми полусухими деревьями показалась остроконечная крыша убогого некрашеного домишки. Я понял, что это и есть хижина Полоумного Дэна, и невольно задался вопросом, с какой стати Уилер поселился в столь неприглядном месте. Я страшился сворачивать на заросшую бурьяном тропку, но обреченно потащился за Беном, который решительно прошагал к лачуге и громко постучал в хлипкую, пахнущую плесенью дверь.

На стук никто не отозвался, и гулкие отзвуки ударов ввергли меня в дрожь. Однако Бен даже бровью не повел и тотчас же двинулся вокруг дома в поисках незапертого окна. Третье по счету — в задней стене унылой хижины — отворилось от крепкого толчка, и Бен проворно перемахнул через подоконник, а затем помог забраться внутрь и мне.

Мы оказались в комнате, заваленной глыбами известняка и гранита, инструментом для каменных работ, глиняными скульптурными эскизами, и моментально поняли, что здесь находилась мастерская Уилера. Мы не замечали никаких признаков человеческого присутствия, и в воздухе висел зловещий застарелый запах пыли. Открытая дверь слева от нас, очевидно, вела в кухню (ибо дымовая труба торчала над крышей с той стороны дома), и Бен стремительно направился к ней, исполненный решимости тщательнейшим образом обследовать последнее место проживания своего друга. Я значительно отстал от него и потому не сразу понял, с чего вдруг он резко остановился на пороге и сдавленно вскрикнул от ужаса.

Уже через несколько мгновений, однако, я заглянул в кухню — и тоже невольно вскрикнул, как недавно в пещере. Ибо здесь — в хижине, расположенной вдали от любых подземных полостей, из которых могли бы вырываться странные газы, вызывающие странные преобразования живых тканей, — находились две каменные фигуры, явно не сработанные резцом Артура Уилера. Возле очага, в грубо сколоченном кресле, привязанный к спинке длинным сыромятным кнутом, сидел каменный человек — неопрятного вида пожилой мужчина, с искаженной от дикого ужаса злобной физиономией.

На полу рядом лежала каменная женщина — стройная, изящная, с молодым красивым лицом, на котором застыло чудное выражение, одновременно язвительное и удовлетворенное. Возле откинутой в сторону правой руки валялось жестяное ведерко с темным осадком на дне и стенках.

Мы не стали приближаться к этим невесть почему окаменевшим телам и обменялись лишь самыми очевидными предположениями. Вне всяких сомнений, мы видели перед собой Полоумного Дэна и его жену, а по какой причине они обратились в камень — это уже другой вопрос. В ужасе оглядевшись по сторонам, мы поняли, что заключительное страшное событие произошло совершенно неожиданно: хотя все вокруг и покрывал толстый слой пыли, на кухне царил рабочий беспорядок, свидетельствующий об обычной возне по хозяйству, внезапно прерванной.

Единственное исключение из общего беспорядка составлял предмет, будто нарочно положенный на самом виду посреди расчищенного кухонного стола: потрепанная конторская книга, придавленная большой жестяной воронкой. Подойдя к столу и открыв журнал, Бен увидел, что это своего рода дневник — собрание датированных заметок, — написанный неразборчивым и весьма корявым почерком. Первые же слова текста привлекли внимание моего друга, и уже через десять секунд он, затаив дыхание, глотал прыгающие строки одну за другой, и я тоже жадно читал, заглядывая Бену через плечо. В процессе чтения (а продолжали мы читать в менее отвратительной обстановке соседней комнаты, куда переместились по ходу дела) многие загадочные обстоятельства прояснились, вызывая в нас дрожь от смешанных эмоций.

Ниже приводится текст, который прочитали мы, а впоследствии и коронер. Общественность видела в бульварных газетах сильно искаженную и приукрашенную для пущей сенсационности версию, но даже она вызывает ничуть не больше неподдельного ужаса, чем испытывали мы, когда с трудом разбирали каракули незамысловатого оригинала, — одни, в затхлой хижине среди диких гор, в непосредственной близости от двух противоестественных каменных образований, затаившихся в гробовой тишине соседней комнаты. Когда мы дочитали до конца, Бен почти с отвращением сунул журнал в карман и сказал лишь одно: «Пойдем отсюда!»

Охваченные нервной дрожью, мы шаткой поступью молча прошли к выходу, отомкнули дверь и пустились в долгий обратный путь к деревне. В последующие дни нам пришлось дать множество показаний и ответить на множество вопросов, и мне кажется, ни я, ни Бен никогда полностью не оправимся от пережитого потрясения. Как и некоторые представители местной власти и городские репортеры, живо съехавшиеся в деревню, — хотя позже полномочные лица сожгли некий дневник и все бумаги, найденные в ящиках на чердаке, а также уничтожили изрядных размеров аппарат, обнаруженный в самой глубине жуткой пещеры. Итак, вот эти записи.

«5 нояб. Меня зовут Дэниел Моррис. В округе меня кличут "Полоумный Дэн", потому как я верю в силы, в которые нынче никто больше не верит. Когда я поднимаюсь на Громовую гору, чтобы отмечать праздник Лис, все называют меня сумасшедшим — все, кроме жителей глухомани, они меня боятся. Местные всячески мешают мне приносить жертвы Черному Козлу в канун Дня Всех Святых и не дают совершить Великий Обряд, открывающий врата в иной мир. Им надо бы соображать получше — знают ведь, что по материнской линии я принадлежу к роду Ван Кауранов, а по эту сторону Гудзона любой скажет вам, что передавали Ван Каураны из поколения в поколение. Род наш берет свое начало от Николаса Ван Каурана, колдуна, повешенного в Вийтгаарте в 1578 году, и всем известно, что в свое время он заключил сделку с дьяволом.

Солдаты, получившие приказ сжечь дом Николаса, так и не нашли Книгу Эйбона. Его внук, Уильям Ван Кауран, хранил книгу у себя, когда поселился в Ренсселервике, а позже перебрался в Эсопус, за реку. Спросите любого в Кингстоне или Хартли, как потомки Уильяма Ван Каурана поступали с теми, кто вставал у них на пути. Полюбопытствуйте заодно, удалось ли моему дяде Хендрику удержать Книгу Эйбона в своем владении, когда его изгнали из города и он с семьей поднялся вверх по реке, чтобы обосноваться в здешних краях.

Я пишу это — и собираюсь писать дальше, — поскольку хочу, чтобы люди узнали правду, когда меня не станет. Вдобавок я боюсь, что и впрямь сойду с ума, коли не изложу все черным по белому. Все складывается против меня — если так пойдет и дальше, мне придется воспользоваться тайными знаниями из Книги и призвать на помощь известные Силы. Три месяца назад в Маунтин-Топ заявился этот скульптор, Артур Уилер, и его направили ко мне, потому как я единственный в округе, кто сведущ не только в пахотном деле, охоте да приемах вытягивания денег из летних постояльцев. Казалось, парня заинтересовали мои разговоры, и он условился со мной о найме жилья за 13 долларов в неделю, с кормежкой. Я отвел жильцу заднюю комнату рядом с кухней, чтобы он хранил там свои каменные глыбы да тесал статуи, и договорился с Нейтом Уильямсом, что он станет подрывать для него скалы и перевозить громадные обломки на волокуше, запряженной парой волов.

С тех пор прошло три месяца. Теперь я понял, почему мой дом сразу же приглянулся чертовому поганцу. Не болтовня моя заинтересовала его, а милое личико моей жены Розы — старшей дочери Осборна Чендлера. Она на шестнадцать лет младше меня и постоянно строит глазки молодым деревенским парням. Но мы с ней всегда славно ладили, покуда не появился этот подлый тип, пусть она порой и артачилась, отказываясь отправлять со мной обряды на майский сочельник или в канун Дня Всех Святых. Теперь я вижу, как Уилер обхаживает Розу, завлекает, влюбляет в себя все сильнее — на меня она уже и не смотрит, — и думаю, рано или поздно он попытается сбежать с ней.

Но малый действует медленно, исподволь, как все хитрые лощеные шельмецы, и у меня еще полно времени, чтобы придумать, как поступить. Ни один из них не догадывается, что мне все известно, но скоро оба они поймут: нельзя безнаказанно разрушать семейный очаг Ван Кауранов. Ручаюсь, я доставлю им массу новых впечатлений.

25 нояб. Нынче День благодарения! Забавно, право слово! Но у меня, собственно, будет кого и за что благодарить, когда я завершу начатое дело. Не осталось ни тени сомнения: Уилер пытается увести мою жену. Однако покамест пускай он чувствует себя чуть ли не хозяином в моем доме. На прошлой неделе я достал Книгу Эйбона из старого дядиного сундука, что стоит на чердаке, и теперь выискиваю в ней что-нибудь дельное, не требующее жертвоприношений, совершить которые здесь у меня нет возможности. Мне нужно найти способ расправиться с двумя подлыми предателями, но такой, чтобы самому не влипнуть в неприятности. Хотелось бы чего-нибудь поэффектнее. Поначалу я думал призвать эманацию Йота, но для этого необходима кровь невинного младенца, а мне надо быть поосторожнее с местными. Зеленая Гниль — стоящая вещь, но в этом случае не только им придется худо, но и мне будет малость неприятно. Я на дух не выношу некоторые запахи и зрелища.

10 дек. Эврика! Наконец-то я нашел то, что нужно! Месть сладка — и лучшей развязки не придумать! Уилер, скульптор… вот удача-то! Да уж, воистину, этому чертову подлецу предстоит сотворить статую, которая продастся быстрее любой другой, вытесанной им за последние недели. Реалист, значит, да? Что ж, новая скульптура будет в высшей степени реалистичной! Я нашел рецепт на рукописном листочке, вложенном в Книгу на странице 679. Судя по почерку, писал мой прадед, Бареут Пиктерс Ван Кауран — тот самый, что бесследно исчез из Нью-Палца в 1839 году. Йа! Шуб-Ниггурат! Козел с Легионом Младых!

Одним словом, я нашел способ превратить этих гнусных крыс в каменные статуи. Все до смешного просто, и прибегнуть придется скорее к самой обыкновенной химии, нежели к Потусторонним Силам. Если мне удастся раздобыть нужные компоненты, я сварю напиток, который легко сойдет за домашнее вино, и один-единственный глоток мигом умертвит любое живое существо, кроме, разве только, слона. Дело сводится к процессу окаменения, в миллионы раз ускоренному. Соли кальция и бария моментально забивают организм до отказа, и минеральные вещества замещают живые клетки столь стремительно, что остановить процесс невозможно никакими силами. Видимо, этот секрет среди всех прочих мой прадед узнал в ходе Великого Шабаша на горе Сахарная Голова в Катскиллах.[83] Там всегда творились странные дела. Помнится, я слышал про одного человека в Нью-Палце — мирового судью Хасбрука, который обратился в камень или что-то вроде того в 1834 году. Он враждовал с Ван Кауранами. Теперь перво-наперво мне надобно заказать в Олбани и Монреале пять необходимых химических реактивов. Потом у меня будет полно времени для экспериментов. Когда все закончится, я соберу все статуи и продам, выдав за работы Уилера, чтобы возместить все причиненные мне убытки! Уилер всегда был реалистом и эгоистом — так не естественно ли для него обратиться в каменный автопортрет и задействовать мою жену в качестве второй модели (что он, собственно говоря, и делал последние две недели)? Полагаю, тупоумная публика даже не задастся вопросом, в какой каменоломне добыт столь диковинный материал.

25 дек. Рождество. Да будет мир на всей земле, и все такое прочее! Эти две свиньи таращатся друг на друга так, словно меня вообще не существует на свете. Судя по всему, они считают меня слепоглухонемым! Ну ладно, в прошлый четверг из Олбани пришла посылка с сульфатом бария и хлоридом кальция, а кислоты, катализаторы и все необходимые приборы со дня на день пришлют из Монреаля. Жернова судьбы мелют медленно, но верно! Я буду работать в пещере Аллена, что близ нижнего лесного пояса, и одновременно без утайки делать вино здесь в погребе. Еще надобно найти повод угостить любовничков новым напитком — хотя мне не составит особого труда одурачить этих жалких простофиль. Вот только заставить Розу выпить будет сложновато, ведь она прикидывается заядлой трезвенницей. Все эксперименты на животных я буду проводить в пещере, зимой туда никто не наведывается. Чтобы объяснить свои отлучки, я заранее нарублю в лесу дров. Буду каждый раз приносить домой по вязанке-другой, тогда они ничего не заподозрят.

20 янв. Дело оказалось труднее, чем я думал. Многое зависит от точности соотношения компонентов. Посылку из Монреаля я получил, но пришлось заказать еще ацетиленовую лампу и весы поточнее. Деревенские уже начинают поглядывать на меня с любопытством. Плохо, что почтовая контора размещается в лавке Стинвика. Испытываю смеси разных составов на воробьях, которые пьют и купаются в ямке перед пещерой, когда там снег подтаивает. Я определенно пропустил какую-то важную химическую реакцию. Полагаю, Роза и этот наглец пользуются моими отлучками на всю катушку — но я ничего не имею против. Я абсолютно уверен, что добьюсь успеха в конечном счете.

11 фев. Получилось наконец-то! Вылил свежую порцию в ямку — сегодня снег там хорошо подтаял, — и первый же попивший оттуда воробей упал наземь как подстреленный. Я тотчас же подобрал птицу — вся сплошной камень, до мельчайшего коготка и перышка. Она застыла в той позе, в какой пила, — значит, погибла сразу, как только ничтожная доля смертельного препарата попала в желудок. Столь быстрого окаменения я не ожидал. Но опыт с воробьем еще не дает представления о том, как подействует напиток на живое существо изрядных размеров. Надо проверить состав на экземпляре покрупнее, чтобы не промахнуться с дозой, когда дело дойдет до этих свиней. Пожалуй, для эксперимента сгодится Рекс, любимая собака Розы. В следующий раз возьму пса с собой и скажу потом, что его задрал волк. Жена сильно привязана к Рексу, и я с удовольствием предоставлю ей повод похлюпать носом перед часом великой расплаты. А дневник нужно прятать понадежнее. Роза иногда шарит по самым немыслимым углам.

15 фев. Я на верном пути! Опробовал препарат на собаке: эффект поистине чудодейственный, хотя я увеличил дозу всего вдвое. Развел состав в ямке с талой водой и заставил Рекса попить. Похоже, он испытал некие незнакомые, крайне неприятные ощущения, ибо ощетинился, зарычал, но не успел и головы повернуть, как обратился в камень. Раствор следовало сделать покрепче, а для человека он должен быть гораздо крепче. Думаю, теперь я разобрался с дозировкой и вполне готов взяться за мерзавца Уилера. Жидкость вроде безвкусная, но для пущей надежности я разбавлю ее душистым молодым вином, которое изготавливаю дома. Будь я твердо уверен, что она не имеет вкуса, так развел бы ее в воде, чтобы не уговаривать Розу попробовать вина. Я расправлюсь с ними поодиночке: с Уиллером — здесь, с женой — дома. Только что приготовил крепкий раствор и убрал все странные предметы от входа в пещеру. Когда я сказал, что Рекса задрал волк, Роза заскулила, как жалкий щенок, а Уилер еще долго кудахтал, рассыпаясь в соболезнованиях.

1 марта. Йа Р'льех! Хвала великому Цатхоггуа! Наконец-то я разделался с чертовым гаденышем! Сказал, что нашел здесь новый пласт рыхлого известняка, и он побежал за мной, точно безмозглая дворняжка! В походной фляге у меня был мой препарат, разбавленный вином, и Уилер охотно согласился приложиться к ней, когда мы добрались досюда. Отхлебнул здоровенный глоток, не поморщившись, и рухнул замертво, не прошло и трех секунд. Но он понял, что я за все отомстил, ибо я скорчил такую рожу, что и самый тупой догадался бы. Я видел, как на лице у него проступило понимание, пока он падал. Через пару минут он весь обратился в камень.

Я отволок Уилера в пещеру, а каменного Рекса снова поставил у входа. Фигура ощетинившейся собаки будет отпугивать народ. С наступлением весны здесь начнут шастать охотники, да вдобавок этот чертов легочник, Джексон, живущий в хижине за перевалом, постоянно таскается по заснеженным горам, все что-то вынюхивает да высматривает. Мне не хотелось бы, чтобы мою лабораторию и кладовую нашли в ближайшем будущем! По возвращении я сказал Розе, что в деревне Уилеру вручили телеграмму со срочным вызовом домой. Не знаю, поверила она или нет, но это и неважно. Для проформы я собрал вещи Уилера и сказал, что отнесу в деревню да отправлю за ним следом, а сам бросил все в сухой колодец на заброшенной ферме Рэйпли. Теперь возьмусь за Розу!

3 марта. Никак не уговорить жену выпить хотя бы глоток вина. Надеюсь, препарат достаточно безвкусен, чтобы остаться незамеченным при разведении в воде. Пробовал подливать в чай и кофе, но образуется сильный осадок, а значит, такой способ отпадает. Если все-таки прибегнуть к варианту с водой, придется сократить дозу и надеяться, что она подействует должным образом, только медленнее. Нынче днем к нам наведались мистер и миссис Хуги, и мне стоило немалых трудов уводить разговор в сторону от внезапного отъезда Уилера. Будет скверно, если по деревне пойдет слух, что мы с Розой говорим, будто нашего постояльца срочно вызвали в Нью-Йорк, — ведь там все до единого знают, что он не получал никакой телеграммы и не садился на автобус. Роза ведет себя чертовски странно. Придется затеять с ней ссору, а потом запереть на чердаке. Хорошо бы, конечно, все-таки уговорить ее выпить разбавленного вина — если она согласится по доброй воле, тем лучше для нее.

7 марта. Взялся за Розу вплотную. Мерзавка категорически отказывается пить вино, а потому я отстегал ее кнутом и загнал на чердак. Живой она оттуда уже не выйдет. Два раза в день отношу наверх тарелку с соленым хлебом и солониной, а также ведерко с водой, слегка разбавленной препаратом. Соленая пища вызывает жажду — значит, Роза наверняка много пьет, а следовательно, очень скоро смертельное средство начнет действовать. Мне тошно слушать, как она орет что-то про Уилера всякий раз, когда я подхожу к двери. Но все остальное время она молчит как рыба.

9 марта. Чертовски странно, что препарат так медленно на нее действует. Придется сделать раствор покрепче — скорее всего, она не почувствует никакого привкуса после того, как я скормил ей столько соли. Ладно, если мое зелье ее не проймет, у меня еще останется множество других верных способов расправиться с изменницей. Хотя, конечно, хотелось бы все-таки довести до конца славную задумку со статуями! Утром наведывался в пещеру, там все в порядке. Иногда я слышу шаги Розы наверху, и мне кажется, она все сильнее подволакивает ноги. Препарат, безусловно, действует, но слишком уж медленно. Раствор недостаточно крепок. С сегодняшнего дня начну резко увеличивать дозу.

11 марта. Ничего не понимаю, хоть убей. Роза все еще жива и не утратила двигательных способностей. Во вторник ночью услыхал, как она возится с окном: пришлось подняться наверх и отходить негодницу кнутом. Вид у нее скорее угрюмый и строптивый, нежели испуганный, а глаза — опухшие от слез. Но с такой высоты ей не спрыгнуть, а спуститься по стене невозможно — там нет ни единого выступа, чтобы зацепиться. Мне всю ночь снились дурные сны, ибо медленные шаркающие шаги на чердаке страшно действуют на нервы. Иногда мне кажется, будто она ковыряется в дверном замке.

15 марта. Все еще жива, хотя я сильно увеличил дозу. Странно, очень странно. Теперь она передвигается ползком, а ходит крайне редко. Но звук волочащегося по полу тела поистине ужасен. Вдобавок она то и дело гремит оконными рамами или возится с дверью. Коли так будет продолжаться и дальше, мне придется забить ее насмерть кнутом. У меня слипаются глаза. Может, Роза каким-то образом догадалась и теперь остерегается есть и пить? Но нет, она наверняка пьет раствор. Меня одолевает сонливость — видимо, сказывается нервное напряжение. Я засыпаю…»

(Далее неразборчивый корявый почерк переходит в совсем уже невнятные каракули, и запись обрывается, а ниже следует другая, написанная более твердым и явно женским почерком, свидетельствующим о сильном душевном волнении.)

«16 марта, 4 часа утра. Дальше пишет Роза К. Моррис, находящаяся при смерти. Пожалуйста, сообщите моему отцу, Осборну Э. Чендлеру, проживающему по адресу: 2-й проезд, Маунтин-Топ, штат Нью-Йорк. Только что прочла записи мерзкого скота. Я сразу догадалась, что он убил Артура Уилера, только не знала, каким образом, покуда не прочитала этот ужасный дневник. Теперь я знаю, какой участи избегла. Я тотчас почу