Афганцы [Владимир Михайлович Рыбаков] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Владимир Рыбаков Афганцы
ДЕСАНТНАЯ ГРУППА
I
База была удобно и широко расположена на равнине, и по выходе колонны из ущелья старший лейтенант Борисов сразу же охватил её взглядом. В БМП духота была нестерпимой, превышавшей все мыслимые представления о жаре. «Хуже, чем в бане на бабе». Борисов безуспешно пытался найти лучшее сравнение; воспаленный мозг, как нарочно, ловил издевательское выражение складок лежащего рядом спального мешка из гагачьего пуха. На спальный мешок иногда, скаля зубы, косился экипаж БМП; в расстегнутых до пупа ХБ парни не потели, и Борисов знал почему: нельзя пить после восхода солнца. Не зря ведь говорят: «Не пивши, не потевши будете». Знал это вчера в Кабуле Борисов и повторял себе: «не пей перед дорогой воду, не то что водку, «духи» нагрянут, дыхания не будет, рукибудут дрожать и без… останешься, а то и без головы». Но угощал его Витька Карпенко, друг по училищу, уже майор, и в ресторане был кондиционер, неземная прохлада царила — и водка была ледяная. «Неужели бывает на свете что-то ледяное, кроме сердца Светланы? Ну, если шутишь — значит, еще живой». Борисов подумал так и смутился: «Не был еще в бою, не получил боевого крещения, а уже мысленно произношу, что еще живой». Не к добру. Забыть нужно о жизни, тогда и смерть не придет. И еще приводило его в замешательство неоднократно спонтанно приходившее желание приказать солдатам застегнуться, не нарушать устава, да еще в присутствии офицера. Две недели назад он был в своей части под Фрунзе и без особой надежды ждал ответа на просьбу быть отправленным в Афганистан. Желающих в армии было слишком много — почему именно ему, старшему лейтенанту Борисову, ничем особенно не отличившемуся, должен был выпасть счастливый жребий? Стрелял он плоховато, пил, правда, умеренно, верхом скакал хорошо, а вот подниматься по служебной лестнице на горбу солдат не любил. И политически активным не был. Но дисциплину любил. Приказ есть приказ, устав есть устав — без них нет армии. И вот — выпало счастье. Может, потому что — холостой? Да, счастье… База росла на глазах — в передних БМР и БМП откинули крышки люков. Чувствовалось, что люди наслаждаются ощущением безопасности… Колонна полностью уже выползла из ущелья. Борисова продолжали раздражать расхристанные в присутствии офицера солдаты, но полное отсутствие вины в их глазах, радость, что горы теперь уже позади, и какое-то давно забытое ощущение себя мальчишкой в этой стране — заставили и его улыбаться… Розово-рыжая пыль нависала над колонной, медленно оседала, будто скопищем газов, гримасничала в синеве странными узорами. Механик-водитель сказал, небрежно откинувшись на сидении: — Почти приехали, таищ лейтенант. Вас точно поведут в убежище. В его голосе чувствовалась неприкрытая зависть. В убежище? Борисов понимал: глупо притворяться всезнайкой в этих краях, срочник перед тобой или нет, но унижаться, задавая вопросы, ставящие тебя ниже солдата, тоже нельзя. — Да. А вам сколько еще служить, товарищ сержант? — Я уже год и два месяца на войне. Посмотрите по сторонам, тут у нас сплошные «консервы», минные поля я хотел сказать. Одна эта дорога свободна… Вам сегодня повезло. Было тихо в пути. Либо «духи» отдыхают, либо у них кончились боеприпасы, либо они сегодня работают на другом участке. Они, знаете, РПГ любят. Впрочем, сами скоро все узнаете, вы ж боевой. В голосе механика-водителя уже не было зависти, но и уважения не было, скорее грустная жалость. «Будто непременно меня убьют. А что, он прав, ведь я десантник, мать его так…». Пистолет в кобуре потяжелел за время дороги, и это знакомое ощущение, связанное с привычкой носить оружие, придало Борисову бодрости и уважения к себе, профессионалу. Въехав на территорию базы под веселые крики бежавшей навстречу армейской толпы, БМП покинула колонну и остановилась у сборного домика с русскими цветами в афганских вазочках на подоконниках, которые обрадовали Борисова: цветы создавали уют, а уют вестче стали и всей огромной базы подсказывал: «Мы пришли сюда навечно. Мы победим, непременно победим, черт возьми! «Приехали, лейтенант, здесь дворец полковника Осокина, вашего «бати». Прощайте… Сигаретки у вас не найдется, товарищ лейтенант? Целую пачку? Ну, спасибо. Не помереть вам раньше срока. И еще совет вам в благодарность за курево: «Старайтесь в будущем не попадать в бэмпэшки, выбирайте по возможности бэтээры или бээмрэшки — у них два движка». Отряхивая пыль с обмундирования и вытирая с лица, Борисов благодарно поглядел вслед бронемашине. Он был тронут добрым советом, но еще больше простым своим движением — без размышления полезть вот так в карман за пачкой «Примы» и протянуть ее сержанту, как это делают только старые друзья, без наигранного великодушия. И в части и дома Борисову перед отъездом не раз говорили: война особый мир, к нему нужно быстро приспособиться, ибо он безжалостен уничтожит без всякого промедления. Друзья отца вспоминали войны с немцами, с финнами, с американцами. У каждой войны было свое неповторимое лицо, но все они подчинялись одним и тем же законам, законы же эти никем не написаны и переданы словами быть не могут. Можно лишь давать советы, как легче их почувствовать, прочувствовать и, пропустив сквозь себя, выработать определенные нормы поведения, обеспечивающие максимально возможные шансы остаться в живых. Так говорил Борисову старый генерал в отставке, друг отца-полковника и друг дяди-полковника. Генерал сказал на прощание: «Опыт мне подсказывает — в войне с вооруженными гражданскими лицами офицеру следует прежде всего глядеть не вверх, как обычно, на начальство, а вниз — на личный состав». …Работу секретаря, вестового и денщика у полковника Осокина выполнял необъятный в ширину татарин в прилипшей к огромной груди тельняшке. Когда он встал из-за стола, опираясь на свои руки-кувалды, и направился быстро на кривоватых ногах к нему, Борисов решил: «Набросится! Что это он?» Но полная угрозы гримаса оказалась улыбкой. Татарин сказал на хорошем русском языке: — Добро пожаловать, товарищ старший лейтенант. Мы вас ждали. Посидите здесь, в предбаннике, а я Василию Степановичу о вас доложу. «Для чего полковнику такой Франкенштейн понадобился? Он же любое начальство перепугает. Странно. Обычно в денщики берут малых да расторопных. Этот же любую пишущую машинку мизинцем разворотит. Да и глядеть на него просто жутко. Может, он того…» Полковник Осокин явно любил комфорт: на полу и на стенах — ковры, вдоль стены шкафы из отличного дерева, огромный полированный стол, за которым сидел полковник. «Забрал у какого-нибудь феодала», — решил Борисов. В кресле у стола сидела маленькая обезьянка и умно стреляла глазками на вошедшего. На столе горела странной формы настольная лампа. Кондиционер работал на полную мощность, распространяя по кабинету прохладу. Огорошенный, ослепленный, ощущая лицом странную ласку холодного воздуха, Борисов почему-то подумал: «Да ведь он так свою обезьянку застудит». — Товарищ полковник, старший лейтенант Борисов… — Хорошо, хорошо. Присаживайтесь. Рад, рад. Хотите освежиться? Иван, соку! А, вы на мою «Т-6,1» смотрите? Я таких уже с десяток у ребят здесь купил. Хотите, вам одну дам? Здесь умельцы их мастерят из пластиковых корпусов итальянских мин, вот я их и покупаю, надо ж помочь ребятам. Да вы садитесь, садитесь. А, вот и сок. Иди, Иван, иди. Отличный парень, лучшего телохранителя не найти. Раз ко мне ворвались пятеро, я их дружка под трибунал отдал, афганку изнасиловал и убил, дурак, чуть ли не в мечети. Так мой Иван их мигом в госпиталь отправил, него первый по самбо, вообще мастер рукопашного боя, артист, палач в лучшем смысле этого слова. Видели бы, как он — по древнему их обычаю — убивает одним ударом ноги под сердце! Я его в одном кишлаке заметил — этот способ казни действует на афганцев… Я, Владимир Владимирович, — так ведь вас по имени-отчеству? — не болтливый человек, но нужно, необходимо, чтобы вы как можно быстрее почувствовали обстановку, поскольку этой же ночью полетите на первое свое задание. Как говорится, с корабля на бал. Зарумянившийся Борисов резко встал: — Готов… — Садитесь, садитесь, здесь всего этого не нужно, Владимир Владимирович. Война наша необычная, во-первых, воюем с трудным народом, во-вторых, — в основном в горах, в-третьих, воюем малыми группами под вашим началом будет пятнадцать человек, четвертых, воевать надо умело, до эвакуации осталось мало времени, лишние потери я никому не прощу… — Как… эвакуация? От изумления старший лейтенант Борисов разинул рот, глаза, потеряв силу, забегали. Осокин тоже удивился: — Что, разве не слышали? Пресса только об этом и говорит. — Слышал и читал, конечно, но я был уверен, что вся эта шумиха с примирением этим национальным и с нашей эвакуацией — это, чтоб обмануть американцев. — Что, неужели мы отдадим им Афганистан? Неужели проиграем? Полковник сморщился: — Ну, до поражения далеко еще. И учтите, старший лейтенант: обманем мы американцев или нет — не нашего это ума дело. Мы — солдаты. Наше дело — выполнять приказы и как можно лучше. Но, честно говоря, мне самому как-то не верится, что мы можем после стольких лет воины — когда мы на верном пути к победе — уйти как побитые собаки… как американцы из Вьетнама. Но, повторяю, не нашего это ума дело. Частный разговор этот пусть и останется частным. Кто знает, мы еще, может быть, в будущем и до океана дойдем. Но ныне и вам приказываю: по дурости под пули не лезть и своих людей на глупую смерть не посылать. Учтите, за такое геройство карьеры не будет, как старший товарищ вам это говорю. Вы должны понять — раз вы сюда попали, то ваше будущее обеспечено, но при условии, что не будете чудить. Ясно? — Ясно. А мое первое задание… Я бы хотел… — Не беспокойтесь, получите всю нужную информацию. Осокин усмехнулся, встал, подошел к окну, отодвинул тяжелую штору, посмотрел задумчиво на базу, на военную суету. Тут Борисов увидел то, чего не мог заметить раньше в прохладной полутьме кабинета: у полковника было до времени постаревшее болезненно-желтое лицо переутомленного человека. Полковник кивнул головой: — Да, Афганистан не малина. И меня гепатит не миновал. Кстати, не забудьте прихватить с собой таблетки для воды и профилактические таблетки от желтухи. Ну, да вам все выдадут и все объяснят, мудрость не велика. А вот понять людей вашей группы — это дело потруднее. Слушайте меня внимательно и готовьте вопросы. От того, правильно ли вы меня поймете и нужные ли зададите вопросы, зависит ваша жизнь: белые орлы любят нами питаться, лакомиться, афганское мясо жестче… Да, раз уж я об этом, то советую в плен не попадать. Лучше последнюю пулю или гранату себе оставить, легче будет. Афганцы — народ жестокий. Мучить человека — нет для них лучшего развлечения. Они так и говорят: «Мы этого шурави заставили жить шесть дней». Правда, они со своими, наджибовцами, обходятся точно так же. Такие нравы. Не говорю уж о том, что непременно они вас… да, да, в самом прямом смысле. Слышали вы об этом в Союзе? — Слышал, но… — Но думали: наши преувеличивают. На этот раз — нет. Про живые наши обрубки слышали? Без рук-ног, языка, глаз, ушей, х..? Тоже правда, хотя, возможно, молва их численность и преувеличила. Да, грязная эта война, в Корее или во Вьетнаме, говорят, было легче и чище. Тут вообще тыла нет, разве что вот наша база. Кругом враги. Помню капитана Васнецова: он на операции ребенка пожалел — так тот его убил. Нас убивают женщины, старики, старухи… нужно все время следить за руками жителей… любого возраста. И нужно привыкнуть заставлять себя… не стрелять в любого афганца. Ну, этому, надеюсь, вас быстро научат. Говорят, Наполеон в Испании столкнулся с похожей войной. Но, думаю, нам труднее: испанцы как-никак европейцы, можно было предвидеть реакцию населения на те или иные действия. А нам нужно вспоминать басмачей или же возвращаться к опыту завоевания Кавказа. Полковник нахмурил свое желтое лицо, вернулся к столу: — Но у басмачей не было стингеров, безоткаток, скорострельных минометов, зенитных пулеметов, пластмассовых мин… Так что война грязная и трудная, это вы должны уяснить себе чётко. У нас тут, спасаясь от эрэсов, можно лечь на скорпиона, к тарантулам на пир попасть. «Болтает полковник, болтает, а неболтливым себя считает. Испугать меня хочет, что ли? Не на того напал». Борисов кашлянул. — Да? Слушаю. — Вы, товарищ полковник, забыли, что я прошел спецподготовку. Я альпинист, на мастера сдавал. Горами меня не испугаешь. Полковник рассмеялся неожиданно тонко, с баса перешел на фальцет. Слушая этот смех, Борисов понял, что сидящий перед ним офицер серьезно болен не только телом, но и душой. «Ну, вымотала тебя война, так поезжай домой, отвоевался, ну и хорошо, дай другим. Сколько ему может быть лет? Не больше, наверное, сорока. А я что же, майором буду в его возрасте? На, выкуси. А смех у него такой, будто вот-вот сам себя укусит». — Все знаю. Ваше дело у меня в столе. Вижу, вы меня не понимаете. Речь идет не о вашей физической подготовке. О психологической. В прошлом месяце после пятой операции один наш десантник сказал другу «пойдем, погуляем». Повел его к бассейну, мы его убежищем называем: рыли-то бомбоубежище, а вырыли бассейн. Искупаться — для многих высшая награда, разрешение выдаю, как ордена. Тогда воду как раз из него выкачали, а новую еще не влили. Спустились они на дно посидеть в теньке. Вытащил тот парень из кармана гранату и говорит: «Давай уйдем на тот свет. Там клево». И держит друга, кажется, Скворешникова, за рукав, не отпускает. Тот еле вырвался, еле успел выскочить наружу, как внизу рвануло. Руку парню оторвало, десять осколков получил, но жив остался. Повезло. А все что? Нервы сдали. Одни себе отстреливают пальцы, другие капсулями себя уродуют, третьи затворами пулеметов. Симулянтов у нас — тьма. Ходят люди и о гепатите мечтают, завидуют желтым, таким как я. И далеко не всегда страх срабатывает, далеко не всегда. Но вы сами знаете: что солдату еще простительно, офицеру никогда не простят… Спокойно, я не хотел вас оскорбить. Но ведь мы — тоже люди, не правда ли, Владимир Владимирович? И вы, когда мы одни, называйте меня Василий Степаныч. Одну ведь работу делаем. Да, так вот: вы должны всегда помнить о своих нервах, всегда, всегда и всегда. Три года назад на этой базе один старший лейтенант дошел до того, что начал афганские черепа коллекционировать; другой, капитан, забавлялся: запалами пальцы у пленных отрывал. Пальцы летят, а он хохочет. Отозвали его быстро, но ведь духовным калекой стал. А все потому, что за нервами своими не следил. Все время повторяю: нервы, нервы, нервы… Хотите еще сока? Нет? Ничего, мы скоро ужинать пойдем, С офицерами вас познакомлю. Замечательные люди у нас есть, правда, все со своими странностями. У меня вот Черчилль есть (он указал на мирно спящую на подоконнике обезьяну). Борисов слушал теперь полковника с нарастающим интересом. «Да, он не просто болтает, он учит меня правилам игры. Но для чего? Какая ему выгода? Может, действительно не хочет лишних потерь? Как будто искренне говорит. Я же ему не соперник в конце концов». Борисов еще в самолете думал о том, что на войне не должно быть интриг, столь привычных в мирное время в любой части. Не должно быть и доносительства. В Кабуле Карпенко его разочаровал, но одновременно и обнадежил: «Володька, розовые слюни не распускай. Тут особистов прорва, более злые и жадные они, чем в Союзе. Всех берут на карандаш. И сук у них неограниченное количество, сам понимаешь: солдатик, чтобы отсидеться в тылу, готов на все — любого своего продаст, а уж нас, офицеров, и подавно, даже с удовольствием. Но там, в деле, тебе будет легче, чем нам тут. Даже на базах особисты обсираются, хотя земля как будто не ничейная: не одного после обстрела духов нашли обработанного, как выяснилось, не миной или ракетой, а — гранатой. Но все равно помни: у нас тут каждый себе на уме, тут карьеры делаются быстро, все торопятся. Тем более теперь… не спрашивай, что и как». «Что и как» было выводом армии из этой страны. Борисов пристально посмотрел на полковника, как бы в последний раз определяя, можно ли доверять новому командиру: — Я понял, кажется, понял. Но что, товарищ… Василий Степанович, неужели мы действительно уйдем? Неужели проиграем войну? Я не могу в это поверить. И кому? Этим чуркам! Что же, девять лет коту под хвост? А все погибшие? Борисов увидел отеческую улыбку на лице Осокина, открытую, теплую — и окончательно поверил в искренность полковника. Тот подошел, положил ему руку на плечо и сказал, глядя сверху вниз, будто он, коротышка, был на самом деле выше атлетического Борисова: — Не горячись. По моему разумению — и не только по моему — даже если мы уйдем, то это будет лишь стратегическим отступлением. Как бы то ни было, севера страны мы американцам не отдадим. В худшем случае будет Северный и Южный Афганистан, как есть Северная и Южная Корея, Южный и Северный Йемен, как был Северный и Южный Вьетнам. Но кто знает, что еще выкинут гласность и перестройка. Нужно быть готовым ко всему. И вот еще что: вижу, ты действительно боевой офицер, штабы и руткна тебя еще не съели. Здесь легко можешь говорить, что хочешь, от души, но не перед всеми. Я тебе после скажу, кого из продажных мерзавцев мы выявили. Однако сам понимаешь, невыявленные наверняка есть, а у нас многие ведут себя так, будто будущего не существует, в особенности наши десантники, вертолетчики, саперы, ну и — спецназовцы. Вот ты видишь себя с моими звездочками, но это — сегодня. А когда пойдет настоящая работа, тогда появится соблазн жить так, будто завтрашнего дня не существует. Логика в этом есть: для чего думать о карьере, о партийном билете, если… М-да, только логика эта поверхностная. У меня один приятель жил так, хорошо воевал, целым вернулся — так ему долго, очень долго со всеми его орденами звездочек ждать, и не видеть ему академии как своих ушей. Старший лейтенант ответил, нажимая на каждый слог: — Спасибо, Василий Степанович, я не забуду ваших советов. Спасибо. — И рассмеялся: — А правда ведь, авось и убьют. Полковник тоже рассмеялся, но в смехе было недоверие к случаю и к добру на земле: — Вот именно. К тому же ты должен знать, что пока в части парторг — я. Чего рот раскрыл? Нашего парторга убили в засаде, скоро пришлют нового. Хороший был, в общем, человек, только ходил в полный рост, не буду, мол, черножопым кланяться. Вот и подставил голову под снайперскую пулю. Да и ходил он весь чистенький, блестящий… кстати, смени кокарду, яркую чересчур с металлическим мужественным блеском — на полевую, зелененькую, незаметненькую. И значки свои сними. Можешь вообще снять все знаки отличия… Что, что так уставился? В горах один закон — обеспечить себе максимум безопасности. А зачем тебе в горах погоны, кокарды, эполеты, лампасы, просветы, звездочки, эмблемы, канты, нашивки? Тебе ребята все скажут. Теперь о работе. Ночью полетит на задание группа на двух «пчелах», значит шестнадцать человек. Один — выбыл, простудил себе легкие. Надрался, наверное, сволочь, на задании, лег спать как попало, а горы, помнишь у Высоцкого, никого не щадят, только и ждут малейшей оплошности. В общем, освободилось место для тебя, старший лейтенант. Им по дороге будет. Они тебя спустят в нужном месте. Предупреждаю, по канату придется тебе ползти вниз не меньше пятнадцати метров в полной темноте. Тебя будут ждать ребята из твоей группы. Пароль: «Кенгуру побежали». Твой ответ: «Они дерутся». Это не я придумал, а старший сержант Сторонков. С ребятами тебе, старший лейтенант, повезло. Все — старослужащие. Видишь, опять не следую уставу. Но что поделаешь: когда идут и салаги и старики, потери всегда большие. Старослужащие посылают молодняк в самые опасные места. У них своя логика: мол, нам уже долго везет, до демобилизации чуток остался, нечего играть с судьбой, а вам, молодым, даже неизвестно, везет в жизни или не везет. Вот вы и попробуйте, а мы поглядим. С этим бороться нет никакой возможности. Вот я и решил пойти в обход. Взял остатки разных групп и объединил их так, чтобы каждая восьмерка (столько человек, как ты должен знать, помещается со всем барахлом в один МИ-8, «пчелку», значит) была приблизительно одного призыва. Нет тебе молодых, нет чугунков, одни старики. Одна твоя восьмерка полтора года работает, вторая — год и два месяца. Все они прошли огонь, воду и медные трубы. Все — профессионалы. Все — потеряли многих своих друзей. Тебе придется выполнять трудную задачу: учась у них, командовать ими. А ребята эти — народ сложный, со своей особой философией, мировоззрением, мироощущением. У них интеллигенция правит, заматеревшая интеллигенция, одной восьмеркой Сторонков, другой — сержант Бодрюк. Прапорщиков я стараюсь давать группам, в которых много молодых. Задание твое простое. Вот посмотри на карту: из этого ущелья должен выйти караван духов, во всяком случае это стало известно хадовцам, но, во-первых, никогда неизвестно, на кого эти засранцы работают, во-вторых, точных сроков никогда не бывает… Караван может пройти тридцать километров за день, может пройти те же тридцать километров за десять дней. И дело не в том, что командиры духов хитрые мужики, у хитрости своя логика и ее можно разгадать, а в том, что они сами не знают, что будут делать не то что через день и, тем более, через неделю, но и через час. Полный бардак у них, похлеще, чем у нас. Караван может внезапно остановиться отдохнуть на несколько дней, может внезапно свернуть с маршрута, чтобы поторговать, на него, наконец, могут напасть другие духи. А ты сиди и жди. Караван может даже изменить маршрут, выбрать более трудный и опасный, такой, где и мулам трудно пройти. Так что придется наверняка долго ждать, можно и не дождаться, а продовольствия и в особенности воды — мало, в обрез. Вот и собирай росу, глотай свой пот. Но, повторяю, ребята у тебя будут первоклассные, только нужно ничему не удивляться, многое терпеть. И — нервы, нервы, нервы. Не один офицер упал с кручи, не у одного нашли дырку в затылке. Вопросы есть? Слушая полковника, Борисов чувствовал, что бледнеет, что беспомощность пронизывает не только мозг, но и тело. Он только теперь понял, что это — нечто прыгающее из желудка в горло, из горла в темя, есть страх, который он не хотел замечать, отказывался распознавать. Беспомощность заставила. Лавина информации, беспощадно обрушившаяся на него, разрушала все его представления о войне, об армии на войне, об офицерской чести, долге, обязанностях. «Я как мальчишка, оторванный от папы с мамой и брошенный в детский дом». Контуры бесчисленных вопросов появлялись и исчезали, не оформившись, не облекшись в плоть слов. «Я тут, как евнух на бабе. Чего это я все о бабах? Эх, Света, Света… Нужно бы все же о чем-то его спросить… А то ведь подумает, что я какой-то тупица…» — Если вы формируете группы из старослужащих, то кто же будет обучать молодых? Полковник улыбнулся своей желтой улыбкой: — Это я вам, старший лейтенант, по дороге скажу. Идем ужинать. При виде своего хозяина татарин одним упругим движением вскочил со стула и вытянулся. Борисов посмотрел на его огромную обувь и представил удар носком по груди жертвы так, чтобы лопнуло сердце, и хищную улыбку на плоском лице. Полковник махнул рукой: — Оставайся, Иван. Запри все, поставь дневального. И гуляй до завтра. Со мной лейтенант пойдет, видишь, какой он здоровый, и, между прочим, занимался дзюдо, это у него в личном деле имеется. Татарин с жадностью кота посмотрел на Борисова, руки его зашевелились. На улице полковник рассмеялся: — Ревнует. Этот, если не убьют наши же, наверняка останется в армии. Он честен и сметлив. С такой рожей, но женщину тут завел, а слабого пола у нас, можете поверить, не густо. Из военторга женщина. Принимает Ивана по пятницам. Он тайно от меня собирает деньги к ее пятидесятилетию, тайно договорился с нашими фарцовщиками — те ему добудут гэдээровскую комбинацию. Представляешь? Ну, пятьдесят не пятьдесят, а все равно вернется домой богатой… нет, нет, Ольга Алексеевна, вдовушка, денег не берет, она честная давалка. Только подарки. А уж на них она до смерти припеваючи жить будет. Если китайская болванка не угодит на ее точку. Только вчера или позавчера на периметр базы их упало штук десять, несколько, конечно, не разорвались, качество у китайцев гораздо хуже нашего. И прицельности никакой. Зато удобно, не нужен им ствол, положил голубушку на камень, отошел, пустил, ток — и полетела себе, а куда — не все ли равно? Однажды прямым попаданием угодила как раз во время ужина в офицерскую столовую — троих офицеров, как корова языком слизнула. Капитан Караташвили, сапер, умирая, смеялся над глупой гибелью. У нас на базе многие уже давно стали зарываться в землю, землянки рыть. Я отказываюсь, своим запрещаю, но не настаиваю. Мы не на фронте, а духи не немцы, чтобы я от них под землю прятался… Да и пачкает это честь мундира. Высокопарно сказано, а все же… Голову попусту подставлять глупо, но и зарываться на своей территории не стоит. Всему должна быть мера. Борисов, мокрый от пота, с отрадой ощутил в зное признаки приближающегося вечера, помечтал о кондиционере, о ветре, о кружке ледяного кваса. Страх в теле блуждал по-прежнему. Офицерская столовая была большой палаткой. За столами шумели танкисты, связисты, саперы. Две официантки, некрасивые и не молодые, но чувствовавшие себя под сдержанно-жадными глазами мужчин и красивыми и молодыми, улыбчиво сновали между столов. — А вот и наши там, в углу, сумел десант захватить самое прохладное место. Вот вам взводные, ротные, начштаба, замполит, связь. Остальные работают. Товарищи, прошу любить и жаловать — старший лейтенант Борисов Владимир Владимирович. Принял командование вторым взводом, ночью пойдет на соединение со Сторонковым и Бодрюком. Офицеры встали, некоторые странно щелкнули каблуками и наклонили резко головы. Борисов вспомнил: в училище любили играть в русских офицеров дореволюционного времени, многие искали в своем роду знать, царских офицеров, а находя или выдумывая их, хвастались. Но это было фантазией курсантов, забавой молодых людей. Боевым офицерам вести себя так в присутствии командира полка и замполита… немыслимо! «Они тут действительно дошли до ручки, что ли?» — Зарулов. — Саркян. — Платонов. — Андропов. Ничего не поделаешь… — Звонарь. Борисов, пожимая руки, ощутил желание тоже так подурачиться, щелкнуть каблуками, но сдержался, зная, что он, только прибывший, новичок, выглядел бы при этом глупо. Сапер майор Платонов воскликнул, вертя круглою головой и всем своим видом подчеркивая свою принадлежность к средней полосе России, где в характере смесь упрямства и фатализма: — Лида, бутылку заветную мою принесите. Нашего полку прибыло, нужно же отметить. Раздался веселый голос официантки: — Какую же заветную твою? Их много. — Коньяк, коньяк! Господа, это сюрприз для всех. Прибытие нового нашего боевого товарища следует отметить… бутылкой французского коньяка. Что скажете? Радостные возгласы были заглушены проходящей колонной, струйки пыли проникли в столовую, напоминая о стали и огне войны. На мгновение, следя за ползущей к нему змейкой пыли, Борисов напрягся, ожидая взрыва, вздрогнул, словно взрывная волна прокатилась над головой, передернул плечами и рассмеялся, отгоняя наваждение: — Что, действительно, есть французский коньяк? Здесь?! Замполит полка подполковник Звонарь грустно улыбнулся: — В капиталистической стране Афганистан можно найти буквально все — от «Стингера» до самого причудливого японского презерватива. А уж коньяк… Вы не можете себе представить, лейтенант… как будто мусульманская страна, а когда мы пришли, оказалось, что спиртного, кроме, правда, водки — полно. Афганцы в Кабуле ни в чем себе не отказывали. В провинции дело другое, в провинции до сих пор средневековье. А коньяк можно и сегодня добыть, еще остался. Командир десантного батальона капитан Саркян поднял стакан, полюбовался на переливающуюся орехово-красными тонами жидкость и воскликнул: — Тост, господа. Предлагаю выпить за нашу 105-ю гвардейскую десантную дивизию. Да хранит ее Бог! Да ниспошлет ей Господь победу! Да защитит ее Всевышний… не только от храбрых афганцев! Подполковник Звонарь развел руками: — Хватит, товарищи, хватит. Ну что за мальчишество! Стоит новенькому появиться, сразу театр. Пейте лучше да советы хорошие лейтенанту давайте, а то действительно подумает, что мы несчастные реакционеры, а я не замполит, а глава монархического кружка. Скажи им, Вася. Полковник Осокин мягко улыбнулся: — Мы здесь среди своих, старший лейтенант это понимает. Мы с ним уже подружились. На войне побаловаться не грех, но — меру, меру нужно знать. А мы здесь, замполит, ее не нарушили. Вот после второй бутылки… у меня тоже заветная бутылка есть, но только водки, не обессудьте. Кстати, что у нас сегодня на второе? Пача? Отлично, как раз к водке. Пача, старший лейтенант, чудесное афганское блюдо — плов с отварными овечьими ножками. Пальчики оближете. Но вам ночью на работу, так что советую остановиться на коньяке. Командир десантного батальона майор Андропов поднял свои стакан: — За вас, лейтенант. Получаете отличных ребят. Я их в Деванче в деле видел. Деванча, лейтенант, это квартал Герата, там жарко было, уличные бои самые паршивые, какие только могут быть. В горах вольготнее. Быстро привыкнете. Что-то заботит, лейтенант? Лицо у вас хмурое. Говорите смело, тут действительно все свои. Сами видите, сами слышите. И до нас перестройка докатилась, а с ней и гласность. Борисов помнил предостерегающие слова полковника, думал об осторожности, но кругом была обескураживающая откровенность, боевое товарищество плотно обступало его. Такого он в жизни еще никогда не испытывал. И Борисов отказался от осторожности: — Дома все только и говорят об эвакуации, о нашем поражении. Я был уверен, что мы вешаем американцам лапшу на уши. Но в Кабуле мне серьезно сказали, что это — не липа. Я… я не понимаю, как же так? Неужели нас ждет позорное поражение? Борисов увидел, что все переглянулись, словно то ли сказал он глупость, то ли нарушил табу. «Я так и знал, полковник мне наврал, боевой дух против духов поднимал, блядь!» Раздался спокойный голос замполита: — Вопрос вы задали серьезный. В таких случаях нужно отвечать что положено: о возможно уже выполненном интернациональном долге, об успехах политики национального примирения. Либо напомнить на худой конец, что мы — солдаты и наше дело выполнять приказ, а не обсуждать его, тем более размышлять о высокой политике. Но я все же скажу следующее, понимайте как хотите: англичане обещали уйти из Египта в 1887 году, но обещание свое выполнили в 1946. А теперь давайте выпьем и поговорим о чем-нибудь другом. Новая колонна сотрясла палатку, пустила пыли, прогрохотала победно-тяжело. На этот раз пыль, проникшая в столовую, словно была навеяна гибелью врагов, славой. «Мы не можем не победить». А страх про-должал себе прыжками холода давить на сердце и на что-то в затылке старшего лейтенанта Борисова.II
В вертолете было привычно тесно. Борисов устроился так, чтобы дать телу максимально расслабиться. Когда он подошел к группе, ожидавшей у МИ-8 погрузки, кто-то, не разобравшись в темноте, хлопнул его по плечу: — Вместо Земляного послали копыта откидывать? Откуда взялся? Салага? Чугунок? Курева набрал? Чего не отвечаешь? Или уже в отключке? Говорившего оттянули, прошипели на ухо об ошибке. — Простите, товарищ старший лейтенант, обознался. А то знаете, некоторые для спокойствия перед вылетом по три-четыре косяка шабят, а анаша афганская она черная, сильнее не бывает. Одни цепенеют от нее, другие без воды жить не могут, тырят ее у всех, а страшнее этого в нашем деле ничего не бывает. Тут один поиграл, говорят, в Гастелло: взорвал «пчелку», людей и себя. А все потому, что не хотели ребята его подвести под монастырь, видели, что он в отключке, а все равно пустили… Так что я решил проверить… Еще на пороге офицерской столовой молчавший весь ужин капитан Зарулов, коллега-десантник с тремя орденами, шепнул ему: — Будь осторожен, лейтенант. Солдаты наши совсем озверели. Бойся их больше, чем духов. Вот тебе мой совет. Действительно, пока Борисов готовился к операции, получал харчи, комбинезон, оружие, боеприпасы, ИП, прорву таблеток, он везде ощущал на себе взгляды, начиненные какой-то сосредоточенной злобой. «Или мне так кажется? Ведь они меня не знают, я им ничего еще не успел сделать плохого». Пока перекуривали, отойдя от вертолетов, Борисова обступила группа. Мусульманский месяц слабо освещал лица, придавая им трупную бледность. Здоровенный старший сержант, судя по легкому акценту прибалт, горячо заговорил, играя машинально десантным ножом: — Таищ старлейтенант, вы только что из страны… — Откуда ты это знаешь? — Видно. Вы еще не «афганец». Скажите, что, действительно нас скоро выведут? Действительно войне конец, а нам дембель будет? Когда домой? Да говорите вы, сейчас ведь позовут! Борисов услышал в голосе не только требование, но и угрозу. Он ответил полуоткровенно: — Не знаю, ребята. Всякие слухи бродят. Я же не начальство. Раздались тяжелые вздохи: — Все так говорят. Может, нас завтра домой отправят, а что, запросто, а нынче что же, все еще бродить за цинковым бушлатом, что ли? Пусть черножопые друг друга режут, нам этот Афганистан до фени… Борисов почти закричал, постарался не услышать услышанного, но не смог, безотказно сработало вложенное в него стремление пресечь, уничтожить в зародыше, не допустить… — Кто, кто это сказал? Оставить разговорчики! В группе ядовито хихикнули, и наступило тяжкое молчание. Старший лейтенант большим усилием воли заставил себя добавить: — Я вас понимаю, ребята, но поймите, как мне, офицеру, на такое отвечать? Старший сержант поднял руку: — А и правда, что вы к нему прицепились? Человек только приехал, наших порядков не знает. Давайте не будем, он молодой, а мы молодых любим. Раздался хохот, искренний, но не дружелюбный. Борисов проклял себя за несдержанность, глупость. «Это тебе не казарма, не учения, не караульное помещение. Тут надо круговую оборону держать. Если уже даже свои десантники такие разговоры ведут, то что же остальные думают? Нагадили, ух как нагадили эти сволочи со слухами о выводе войск. Они там в Москве умничают, а пулю в спину мне получать, что ли? Да, прав полковник, прав капитан, нужно быть предельно осторожным». Из тьмы одного из вертолетов вынырнул на свет месяца грузный капитан. Он подошел вразвалочку к курящим: — Перекур закончен. По «пчелкам». У нас сегодня один «шмель». Все проверить. Если найду что лишнее в РД, лично бить буду, духам ничего не достанется. Он остановил Борисова, подождал, пока группа не раскололась на две, не пошла колонной по два к вертолетам: — На медном руднике 13 наших штатских духи зарезали. Два поста афганских ублюдков там есть — пропустили. Кишлак рядом — не донесли. Афганцев, союзничков наших милых, приказано не трогать, хотя дураку ясно, что они были подкуплены. Их, недоразвитых, надо стрелять. А мне приказали кишлак почистить. Тьфу, никак не привыкну. А тебя, лейтенант, по дороге выкинем. Как услышишь, что «пчелка» пошла на снижение, как увидишь, что ковбои начали клоунов пускать, — готовься к сигналу. Все ясно? Вопросов нет? Вперед и ни пуха. — К черту. Латаный-перелатаный вертолет дрожал всем своим дряхлым существом, натужно кашлял, болезненно почихивал в безвоздушном пространстве — так казалось Борисову — несся в безобразном шуме к огромному черному бездонному колодцу. Автомат, пистолет, гранаты, нож были смехотворно нищей защитой. В семье только тетя Оля, младшая сестра матери, была верующей, и Борисов любил добродушно над нею смеяться. Теперь он с теплотой вспомнил ее любовь к нему, ее доброту; она не может ему помочь, потому что Бога нет, но мысль о ее молитве к Нему, дабы Он спас племянника, принесла Борисову единственную тихую радость. Он вспомнил: его в трехлетнем возрасте тайно крестили — тетя Оля настаивала, матери вообще нравилось все таинственное, а отец долго не сопротивлялся, хотя за это по головке не погладили бы, особенно по партийной линии, мог запросто угодить в черный список. Но, как отец рассказывал после, сам комполка своих тайно крестил, так что одного из друзей, да к тому же одного из лучших офицеров части он как-нибудь бы защитил. Отец всегда стоял горой за соблюдение обычаев, а крещение как-никак наш древний обычай, старая народная привычка, да и превосходнейший повод покутить от души — раз речь идет как раз о спасении души. Эта шутка всегда вызывала отцовский хохот, а у тети Оли добрую, чуть грустную улыбку. Вой, кашлянье и чиханье вертолета быстро стали привычными и превратились в особую тишину, в которой собственные мысли кажутся чужими, отдаленными. Чувство беспомощности перестало вызывать злобу, а лишь легкую жалость к себе. «Эх, Света, Света». Он вдруг понял, что никогда на ней не женится. Да, невыйдет она замуж ни за старшего лейтенанта, ни за капитана, ни за майора Борисова. Не достаточно он выгоден для нее, а она жертвовать ничем не привыкла…Света с ее московской мордашкой, акающей московской скороговоркой была холодна. «Белорыбица». Она давала только тогда, когда считала нужным, расчетливо. Никаких порывов. И ей вечно не хватало денег, хотя деньги она одновременно и презирала. А в любви была скупа, заставляла ждать и ждать, в постели бывало отворачивалась без всякого повода, бормотала «спать хочу» и, не обращая внимания на его жадные руки, действительно засыпала за минуту, дышала ровно, словно младенец, а он до середины ночи смотрел в потолок, тихо бесился. Вместо счастья — нытье в груди. Нет, если меня ранят — не хочу ее в госпитале, если убьют — не хочу ее на похоронах… Но меня не убьют и даже не ранят, правда, Борисов? Правда, правда. МИ-8 пошел на снижение, и в желудке старшего лейтенанта образовалась четкая пустота, а нервы придали телу скрытую пружинность и силу. Вот он, сигнал! Бго похлопали по плечам, спине. Кто-то пожелал ему локтем в ребра удачи. Яркие вспышки разнеслись от вертолета. «Клоуны». Вертолет застыл, прожектор осветил лунный пейзаж. Вертолет переместился. «Чего он себя выдает? Ну да, если были бы здесь душманы и был у них «Стингер», то они все равно видели бы нас как днем. Но их нет, правда ведь, Борисов, ведь правда? Правда, правда». Он все-таки поспешил и ободрал себе руки. Вертолет, быстро спустив Борисова, посветил напоследок и умчался в своем безобразном будящем все живое шуме. Старший лейтенант Борисов стоял на плосковатой вершине небольшого холма в двадцати километрах от пакистанской границы. Ему нужно было спуститься по правому склону, пройти несколько километров до трех скал, обойти их, найти удобное место для круговой обороны и ждать ребят. Как ему сказали, шансов при этом наткнуться на врага меньше, чем сломать ногу, тем более, что к нормальному весу военного барахла прибавили пятнадцать литров драгоценной воды. Он знал, что с каждой сотней метров каждый килограмм будет наливаться весом, станет сначала для восьмидесяти пяти килограммов Борисова чертыханием, затем проклятием, наконец, адовым мучением… Он долго осматривал местность в ночной бинокль и, поблагодарив месяц, постепенно перемещающийся, бледнея, к невидимому горизонту, пустился в путь — подумав все же, что было б славно, чтобы в эту секунду или в следующую, или ту, что после придет, афганский снайпер не благодарил тот же чудесный и проклятый месяц. Время от времени Борисов останавливался, дольше, чем это было необходимо, глядел на компас, водил ночным биноклем, отыскивал новый ориентир. Мыслей не было, только отрывки воспоминаний, как бы прорывавшихся сквозь усилия тела сосредоточиться на своем существовании, мелькали вспышками: отец дарит ружье; он целуется с совсем позабытой Таней из 9 «Б»; он медленно тянет водку из стакана, на дне которого лейтенантские звездочки; он отказывается запивать водку чехословацким пивом… Только перед самым рассветом он обогнул три остроконечных скальных зубца… Кенгуру побежали, старший лейтенант. Борисов судорожно вскинул автомат. «А если это духи? А если душманы хотят взять меня живым? Они уничтожили мою группу, пытками заставили пленных… Чушь какая! А что, что делать? Ах да, пароль! Надо быстрее его сказать, а то как бы не убили. Запросто ведь могут». — Они дерутся. Они дерутся! — Дуло-то, дуло к земле опусти, а то как бы греха не вышло. Борисов медленно, чувствуя, как вместе с облегчением на него наваливается страшная усталость, опустил предохранитель, медленно повесил автомат на шею и так же медленно поднес к глазам ночной бинокль: из-за разбросанных вокруг него по склону глыб вышло не меньше пяти человеческих фигур с гигантскими глазами и с чем-то вроде пик в руках. Это не могли быть люди из его группы! Но это не могли быть и душманы! Он заставил себя не ухватиться за автомат. «Я сдурел, они ведь знают пароль, назвали меня старшим лейтенантом на чистом русском языке. Но почему у них такие глаза?» Борисов резко выпустил из рук бинокль. Тот ударился об автомат. И Борисов проклял себя за шум-звяканье. В разжижающейся уже темноте руки стали пожимать его руку, здороваться. — Присядем, командир. Позавтракаем, пообедаем и поужинаем. Аш-два-о не потерял, командир? Мы сутки уже не пивши, двое не евши. Вот она служба. Спасибо за воду. Сядем, сядем. Каждому по сто грамм. Нас тут пять, старший лейтенант. Трое бродят вокруг, а вторая группа ждет на выходе из ущелья. Так что отдохнете часок, подкрепитесь, и в путь-дорогу. До западни нашей, мышеловочки, ходу минут двести. Хотя, простите, товарищ старший лейтенант, командир ведь вы. Забылся я, забылся. Борисов поморщился: — Ладно, давайте не будем. Не вижу я вас, а вы-ражение морд угадываю. Помогите мне, а я вам. И без меня, сами знаете, две группы будет, две группы есть. Это ты, Сторонков, со мной говорил? — Тебя Бодрюк слушает? — А он и не должен. — Вот именно. Кумекаешь, к чему я веду? — А чего кумекать, все ясно. Страх, уходя, впрыснул в ноги слабость. Борисов обрадовался передышке. Утро словно забросило свет из-за гор им на голову. Еще в темноте Борисов понял: глазищи, как у упырей, были очками ночного видения. «А я как дурак с биноклем спотыкаюсь. Они у них либо американские, либо японские… Откуда они их взяли? И батарейки к ним? Откуда?» Но увиденное импри свете утра едва не заставило его взвыть от яростного возмущения и ахнуть от неподдельного изумления. Все пятеро были в странных куртках. У каждого за поясом было по пистолету, у троих — с навинченным глушителем! Старший лейтенант Борисов поперхнулся. У старшего сержанта Сторонкова был заткнут за пояс на спине новейший пистолет для разведки со встроенным глушителем! Больше того — каждый держал в руке «драгуновку»! «Ничему не удивляйся, ничему не удивляйся. Легко сказать. Не подразделение, а действительно банда какая-то! И откуда, откуда у них такое оружие? А автоматы свои куда они дели? А оделись, оделись, как этот самый, о котором писали, как его… Рамбо! Что у нас, армия или бардак бесконечный? Все уставы — к черту! Так ведь никакая армия не выдержит, рассыпется, это ж табор, табор цыганский… Спокойно, возьми себя в руки. Да, нервы, нервы и еще раз нервы. Хорошо, что полковник меня предупредил. Он все-таки человек. Да, возьми себя в руки, а то не видать тебе дома, не духи, а эти бандиты тебя прикончат». Борисов хмуро, но спокойно спросил ласково попивающего воду Сторонкова: — А обувь такая откуда? Уставы, ребята, они все же уставы. Как вы думаете? Сторонков жмурился от удовольствия, причмокивал, словно жевал водяные капли. Это был маленького роста парнишка. Худенький, но по уверенным движениям, упругости шага, плотным мышцам шеи в нем угадывалась немалая сила и выносливость. Он мог бы казаться жилистым шестнадцатилетним парнем, если бы не морщинки на лице, не иронически-мудрое выражение глаз. Он словно все время повторял: «Над кем смеешься?» И тут же отвечал: «Над собою и мной, конечно». — Ботинки американские, командир. Американский спецназ, говорят, в них на задание ходит. В наших говнодавах по этим камням ногу вывихнуть легче легкого. Но давай, командир, поедим. У нас колбасный фарш, галеты, сгущенка. Да, забыл, вы знакомьтесь с личным составом. Мы все — последние из могикан. Это Коля Глушков. Из Кишинева. Отлично стреляет. На последних стрельбах наш приз завоевал, «три палки» называется. — Что это? — Как бы вам объяснить? У нас устраиваются стрельбы каждые две недели, хотя в принципе стрелять нужно каждый день, не терять привычки… но не всегда удается. Так вот, победителю предоставляется на общий счет, как бы вам сказать, ну… блядь что ли. Хотя что, блядь и есть. Одни рублями берут, другие чеками, третьи только афгани признают… А это Володька Пименов. Он из-под Фрунзе. Он дурной, свой колхоз любит, но мы его уже почти перевоспитали. Не курит, в этом ему повезло. Говорить не любит, тоже повезло. А этот, узкоглазый туркмен, который чавкает, хорошим манерам никак не обучим, — Борис Тангры, он вообще-то Тангрыкулиев, но кто ж такую фамилию может произнести, в особенности здесь. Он откуда-то оттуда, не могу запомнить его дыру… — Кара-Богаз-Гол. Покрасивее твоего Ленинграда. — Не Ленинграда, а — Питера. Сразу видно, что сельскохозяйственный техникум кончил. Борис, кстати, наш переводчик. Всякие «дрышь» да «бача» мы все знаем, но когда человека нужно допросить со всей серьезностью, тогда Борис работает. А это Артур Куманьков, самый сложный из нас — стихи пишет. Радист, а говорит так, что родная мать не поймет. Бурчит так, что артприкрытие всегда по нам и приходится. Шучу, конечно, хотя и не такое бывало. Артур из Питера, как и я. Ему перед вертушкой не повезло — проиграл контрольный. Или выигрыл. Это — с какой стороны подойти. — Какой? — Контрольный выстрел. Вы что, командир, не слышали разве? В каждого поверженного врага нужно дать контрольный выстрел, обычно сюда, за ухо нужно палить. Но можно я просто в голову. Афганцы мужики крепкие, цепкие — в нем пять дырок, а он себе лежит и ждет, пока к нему не подойдешь, не отвернешься, чтобы дать тебе последний выстрел, прежде чем предстать перед Аллахом. Так лучше — тут начальство правильно понимает — дать контрольный, чтобы только он, а не вы вдвоем предстали перед Аллахом, а то ведь у него куда больше шансов попасть в рай, чем у меня или тебя. Да и контрольный — он в сущности добрый: ну чего человеку мучиться? Здесь, да еще в такую жару, рана в голову, грудь, живот — почти всегда означает цинковыи бушлат. Да вы ешьте, ешьте, раз вода есть. Без витаминов десантнику хана: кожные язвы, фурункулез, авитаминоз понижают зрение, замедляют реакцию на опасность. Борисов чувствовал: скалы вокруг быстро накалялись в безветрии. Только что выпитая вода потом залила ему лицо. Он решительным жестом оторвал от губ флягу и под одобрительным взглядом солдат подвесил ее себе на ремень. Одна фраза Сторонкова его потревожила, она была произнесена странным тоном. Что же это была за фраза? Что-то важное? Ах, да! — Почему у духа больше шансов попасть в рай, чем тебя? Сторонков рассмеялся без всякой доброты: Потому что афганец верит в Аллаха и дерется за свою ватан, а мы в Аллаха не верим и деремся, чтоб отобрать у него ватан. — Что такое ватан? — Родина. Борисов вновь ощутил себя в опаснейшем окружении, в таком, когда не знаешь — где свои, где чужие, хуже: когда не знаешь — кто свои, кто чужие. По холодной улыбке Сторонкова он понял: сержант прочел его мысли, знает его опасения, разгадал страх. Это вызов, нельзя на него отвечать… Поев, Сторонков с наслаждением закурил, как будто с неменьшим удовольствием слушая молчание старшего лейтенанта. А вот и остальные идут. Вокруг, значит, тихо. Вон тот большой впереди, это пулеметчик Пашка Сергиюк, наш хохол из Ивано-Франковска. Его уже три раза афганцы приголубили, но так легко, все навылет в мякоть, что и отпуска не получил. Второй, это Колька Богров из Норильска. Он объявил себя убитым, так что, как он думает, убить его второй раз невозможно. Когда дембельнется, тогда и воскреснет. А третий — наш «священник» отец Анатолий, в миру Куроть, держите с ним ухо востро — он русский националист. Я не знаю, что это такое, но, наверное, нечто опасное. Отец Анатолий точнее всех и дальше всех кидает гранаты, жилистый и ловкий донельзя. Борисов смутился, побоялся насмешки, но все-таки спросил: — Он что, действительно, подпольный священник? Или это его кличка? — Ни то, ни другое. Он единственный верующий в нашем хозяйстве. Отец Анатолий каждому добыл по нательному кресту, вот, посмотрите. А так как он заботится о наших душах, то как же ему не быть священником. В русской армии до революции в каждой части было минимум по священнику. Только после их уничтожили и заменили комиссарами. Разве не так? Беда только, что отец Анатолий молитв наизусть не знает, вот и придумывает всякую ахинею, но для души такая ахинея лучше, чем ничего, не правда ли, товарищ старший лейтенант? «Это провокация. Они ждут, выдержу я или нет. Не выйдет! Как все-таки жарко, никогда не думал, что на земле может быть так жарко, лучи солнца отражаются от скал, марево вокруг какое-то. Ах да, нужно что-то ответить», — вспомнил Борисов. — Не знаю. Скажи, группа Бодрюка, она тоже такая… своеобразная? — Конечно! Я же вам сказал, мы все последние из могикан и полные психи. А как же иначе. Ну вот, все в сборе, можно и трогаться, с вашего разрешения, конечно. Кто не поел не попил, пусть подкрепляется на ходу. — Пошли. Только последний вопрос: о себе, сержант, ты так ничего и не сказал. — Забыл, забыл. Из Питера я. Мама есть, папа есть, дедушки есть, бабушки есть. На истфаке учился, историю любил, но меня она никак полюбить не хотела, вот и выгнала в армию. Теперь, как видите, сам, своими руками историю страны родной делаю. Пошли. В путь-дорожку. Борисов резко встал: — Пошли! Соблюдать тишину! Он знал, что говорит глупость, но он был обязан взять группу в руки, подчеркнуть свое присутствие как командира. Вес его поклажи уменьшился наполовину, и старший лейтенант был благодарен окружающим его людям за заботу, хотя одновременно знал: не о нем заботятся, о том, чтобы без задержки донести груз до ущелья. Если б нужно было выбрать между грузом и мною… Двое ушли вперед, двое остались прикрывать. Минуты тянулись долго, время тучным чертенком садилось на плечи, кололо мышцы, наливало чугуном ноги, сжимало грудь, вливало в горло огонь, ослепляло… Борисов, опытный альпинист и скороход, был вначале, несмотря на усталость от первого перехода, уверен в себе и даже мечтал, дав группе свой темп ходьбы, показать всем этим старикам, где раки зимуют. Но довольно скоро он стал замечать в себе острые признаки усталости, в то время как у других, кажется, ничего подобного не было. Люди шли не торопясь, молча, упруго-лениво. Наконец, когда Борисов уже перестал мечтать и думал только, хватит ли ему воли не осрамиться перед подчиненными, Сторонков поднял руку: привал. Борисов заметил слегка удивленные взгляды и ощутил жгучую благодарность к Сторонкову. «Он не захотел меня опозорить, хотя выгода ему в этом явная, смешать меня с говном. Да, чего там, он знает, что до самого дембеля командовать группой все равно будет на деле он, а не я…» Место для привала было выбрано удачно — с трех сторон нависали скалы, четвертая уходила ровным склоном вдаль. Двое из непообедавших ушли за скалы, остальные отошли подальше в тень под скалу. Старший лейтенант облизнул горячей слюной сухие губы, рука потянулась к фляге и остановилась на полпути: никто не пил, никто не курил. Все, кроме Сторонкова, легли, расслабились, задремали. Борисов сел в сторонке, подумал и решил все-таки всех удивить: закурил. Сторонков порылся в РД и воскликнул с досадой: — Так и знал, одни лимонки дали, сволочи. Я им говорил: «пяток» дайте, «пяток». Я что, даже за гранаты буду им платить, что ли? Нате вам, дождетесь! — Что такое? — А то, старший лейтенант, что они вам одних лимонок понасовали, а у лимонок, как вы знаете, большой радиус поражения. Для нашей засады они в общем-то подходят, но для гор они — дрянь, как и РГ-42, ее рубчатая стальная лента дает слишком много осколков, и набиты они как попало. Один осколок летит на несколько метров, а другой — прямо в хозяина. Мне нужны наступательные, РГД-5, радиус поражения небольшой и осколки в принципе равномерно летят. Ладно, я им скажу! Хорошо, что ныне мы в засаде. Борисов пересел поближе к сержанту: — Слушай, раз ты завел разговор об этих делах… Где ваше личное оружие? Почему у вас всех «драгуновки»? И эти пистолеты откуда, в особенности твой? Я тебе скажу честно: не знаю, как отнестись ко всему этому… У нас ведь все-таки армия, а для вас будто уставы не писаны. Мне трудно понять. Сторонков пытливо посмотрел на командира, в глазах его запрыгали искорки, тонкие губы скривились, то ли от тайного смеха, то ли от рождающейся злобы. Он провел рукой по лицу, возвратил ему спокойствие. Заговорил тихим, почти елейным голосом: — Если жить по уставам в этих горах — нас всех бы давно в живых не было. Сколько ребят из-за них полегло — никто не считал и никто никогда не подсчитает. Мы нынче в засаде. Нам нужна высокая дальность прицельного огня. У АК-74, дерьма этого, его нет. Мой «дракон» все живое прицельно пронижет на полкилометра. Мой оптический прицел, он же прицел ночного видения, не хуже любого американского или японского. Видите этот патрон — он калибра 7,62, это старый патрон трехлинейки с увеличенным зарядом пороха. И чтобы я ради устава поменял мой «дракон» на вшивую швейную машинку? Никогда! Вы сами увидите, если, конечно, повезет. На войне половина успеха зависит от умения и оружия, другая половина — от боевого счастья. Ж с детства люблю оружие — не потому, что оно дает власть над жизнью, а потому что, если его любить и холить, оно вернее верной собаки. Оружие накормит и от беды спасет, другому беду посылая. Я, как видишь, лейтенант, ростом не вышел, в детстве во дворе нашем меня часто обижали, били, бутылки сдавать все время посылали, унижали. Любовь к оружию спасла. И что жив еще, что, Бог даст, дембельнусь на своих двоих — ему во многом буду обязан… Я тебе все десять патронов обоймы вгоню в гвоздь на все сто, не то что в голову храброму афганцу. Так что не оскорбляй моего «дракона» знай, каждый свой «дракон», свою «драгуновочку», «драгунку» любит и в обиду ее не даст. Смотри на ребят: каждый гладит свою, заглядывает ей в глаза, чистит, ухаживает… Если что, мне говорите, я постараюсь понять, это входит в мою работу. С другими поосторожнее будьте, могут не понять-с и рассердиться, хоть они рядовые, а вы — старший лейтенант. Борисов был, конечно же, знаком с винтовкой Драгунова, знал ее как отличную снайперскую винтовку, но слушая рассказ о ней как о живой, как о любимой женщине, увидел в себе ущербность человека, вдруг обнаружившего скудость своего внутреннего мира, который он раньше считал не хуже любого другого. Он, профессиональный военный, увидел впервые, как мистика, явная, плотная, окружила оружие, и мистика эта исходила от тщедушного паренька, производящего вместе с тем впечатление очень сильного человека, от бывшего студента-историка, ставшего волей войны частью ее самой. Неужели он любит войну, сам того не понимая? — Хорошо. Учту. Но все-таки скажи: где же ваши АК? Как бы неприятностей не было. Мне ЧП, сам понимаешь, ни к чему. Сержант рассмеялся только ртом, в глазах его продолжали скакать искорки спокойной полумечтательности-полубезумия: — Не бойся. Все давно предусмотрено. Они будут в вертолете. За деньги любую услугу любой окажет, все дело в цене. Банально, но факт. Все привезут, все, что по вашему уставу положено. Вернемся на базу — хоть фотографируй героев-интернационалистов! Сержант произнес последнее слово с таким презрением, что у старшего лейтенанта мурашки по спине побежали. «Я их не понимаю, а ведь это опасно. И вредно для дела, для работы. Я должен их понять и как можно быстрее». Он еще думал о психологии, о том самом ключике, лежащем в мозгу каждого офицера и открывающем дверь в волевые центры солдата, как в ноздри его заполз неповторимый сладко-кислый и резко-мягкий запах гашиша-анаши. Борисов обернулся: двое, он никак не мог вспомнить их фамилии… один из них был украинец, другой из Кара-Богаз-Гола… глубоко вдыхали, держа выпяченные губы в сантиметре от сигарет, судорожно запрещали гашишному дыму подняться из горла — лица уродливо дрожали, чтобы затем застыть на мгновение в менее уродском покое. Борисов со страхом вспомнил слова того парня перед посадкой в вертолет. Что же это? Только этого мне не хватало! Он схватил за руку Сторонкова: — Шабят?! Как ты это позволяешь? На задании! Ты что, соображаешь, что делаешь? Сержант спокойно отодвинулся: — Соображаю. У нас на работе разрешается два косяка в сутки. Черная анаша крепкая, два косяка дают легкий приход, прибавляют сил, позволяют забыть о воде, усталости, страхе, а рефлексы остаются, в общем, нормальными. Не водку же нам с собой тащить — тяжело, дорого, вредно. Главное, следить, чтобы ребята не превышали норму, не перевыполняли план по плану. Чего? Давали же на фронте двести граммов, чтобы человеку было легче подыхать… Что это на вас лица нет, товарищ старший лейтенант? Вы на войне. Думаете, во время завоевания Кавказа наши анашу не шабили? Еще как! И не нужно быть историком, чтобы это понимать. Это теперь с трудом, но все же можно водки достать — ее везут в цистернах, вертолетами, самолетами, в танках. Начальство находит с неохотою только десятую часть, потому что многие наверху знают: клин клином вышибают. Пусть лучше водку глушат, чем сначала анашу, а после героин шабить. И они правы, если дело касается тыла. Мы — другое дело. Как и те, которые воевали на Кавказе, да не два года, а десять-двадцать лет, — тоже были другое дело. Борисову нечего было ответить, хотя он знал: этот сержант не может быть прав. Нормально нужно было бы их всех под трибунал, но кто тогда воевать будет?.. Прав, прав полковник, а всё к этой особой его правоте привыкнуть не могу. И причем тут Кавказ? И он растерянно спросил: — Да, действительно, причем тут Кавказ? Сторонков театрально помахал руками: — А чем вам тут не Кавказ? Горы, горцы, мусульмане и кацапы всякие, с ними воюющие… Подошедший к ним Сергиюк хохотнул: — Не слушайте его, таищ лейтенант, он всех нас замучил своей историей. Подождите, он вам и про Александра Македонского этого расскажет. Не обращайте внимания. Скажи лучше, Витя, сколько нам поспать еще осталось? — Минут десять. А так как ты меня, хохляндия, позоришь перед лейтенантом да историей пренебрегаешь, не понимая, что без прошлого нет будущего, то я тебе приказываю, тебе и твоей сухой наркоманской глотке, спеть перед маршем нашу родную. Давай! Он, товарищ лейтенант, хорошо поет. Давай, запевай, а вы все идите сюда и слушайте да подпевайте. Заводи, заводи нашу, афганскую. Первую. Борисову еще в части во Фрунзе друзья дали послушать песни, официальные, полуофициальные и неофициальные 40-й «афганской» армии. Он прослушалих с восторгом, в них была угрюмая простота солдата, тоска по дому и любви, которую побеждает чувство долга без прикрас. И возможность погибнуть присутствовала в песнях без надрыва. Там в Союзе Борисов слышал в «афганских» песнях спокойное знание неизбежной победы над врагом в сочетании с мыслью, что, мол, платить за победу мы привыкли, какой бы ни была цена. Один капитан…как же его фамилия?., сказал после выпитой бутылки водки, что «афганские» эти песни такие же солдатские, как он — папа римский, но Борисов ему не поверил. И теперь не верил, слишком они были настоящие. Ныне, в горах, идя на задание, возможно, на смерть, на подвиг, старший лейтенант приготовился, расчувствовавшись, услышать одну из них из уст бойца… мог ли он себе это представить тогда, в волнении наклонившись к магнитофону? Отголоски войны с песнями шли прямо в его душу, алчущую и карьеры, и настоящей власти, и славы для себя и родины. Сергиюк подмигнул и запел приятным баритоном:III
Безветренная жара конца афганского лета все мощнее пекла афганцев мертвых и «афганцев» живых. У старшего лейтенанта Борисова Владимира Владимировича кружилась голова, слабость сосала душу, будто приучала ее к равнодушию. Страх, тот скачущий страх, исчез, чтобы, как знал Борисов, больше не вернуться. «Мой страх отныне будет иным». По совету Куманькова они отвязали с мулов два легких тюка, оттащили их подальше от трупов и сели на них. Подразделение старшего лейтенанта продолжало спуск, труднее всего было нести тела погибших — носильщики, часто меняясь, старались не побить их о камни. — Хотите косяк? Борисов махнул рукой: — Хочу, но не возьму. Решил так. Ты не соблазняй. — Все равно ведь, рано или поздно начнете. Здесь водка не помогает. Куманьков пожал плечами, закурил. Протянув белый пластмассовый бидон с водой Борисову, сказал серьезно: — Умойтесь, а то глядеть на вас страшно, воды у них еще много. Борисов послушно умылся, послушно поправил на себе обмундирование, причесался. Куманьков посмотрел на него с одобрением: — Ты, старшой, прости, но самого молодого, юнца, я специально тебе оставил. Во-первых, ты сам пошел, никто тебя не просил, а, во-вторых, чего грех на душу брать, когда можно другому передать. Но даже дело не в этом — одним грехом больше или меньше. Лучше начать с самого трудного, вот что я подумал. Только теперь ты получил настоящее боевое крещение, теперь, не на рассвете. Теперь ты почти «афганец». Борисов посмотрел на него холодно: — Я это понял и на тебя не в обиде. Все равно нужно было мне через это пройти. Да и прав твой сержант — афганцу этому молодому только легче стало от моих пуль. Но я хочу с тобой о другом поговорить. Ты человек интеллигентный и сам должен понимать, что пропаганда, будто мы империалисты, до добра довести не может. Мы можем провести двадцать удачных операций, но если при этом наверху узнают, что в моем подразделении слушают «голоса» и сравнивают эту войну с завоеванием Кавказа, Бухары и считают командующего Сороковой армией вторым Скобелевым, — ничего, кроме неприятностей, а возможно, и трибунала, мы не заработаем. Идеологический саботаж остается в армии идеологическим саботажем, перестройка или не перестройка, гласность у них там в Москве или не гласность. Так скажи мне честно, что ты обо всем этом думаешь, а если знаешь, то — что же делать? Куманьков (анаша-гашиш уже успокаивала его кровь, замедляла движения) лениво, но выразительно посмотрел на горы, на трупы, на все еще спускающихся по тропе живых друзей, несущих друзей мертвых, словно говоря: ну какая может быть тут идеологическая диверсия, что за глупый разговор. Взгляд старшего лейтенанта не изменился, продолжал быть требовательно-беспокойным. Страх перед политикой остался в нем после событий последних суток едва ли не самым сильным. Куманьков скривил лицо. Плохо произносил он слова, шепелявил, проглатывал последние слога так, что Борисову приходилось наклоняться к нему, переспрашивать. Внешне получалось: учитель поучает незадачливого ученика. — Зря беспокоишься, старшой. Начальство про все это знает, тем более что этой, назовем ее так, болезнью — больны и многие офицеры. И я даже думаю, что эта, как ты ее называешь, идеологическая диверсия выгодна высокому начальству. Посуди сам. Едут люди либо выполнять интернациональный долг, защищать афганцев от американцев, китайцев, пакистанцев, либо защищать наши южные рубежи, либо всё вместе. Через некоторое время некоторым, тем, кто любит думать или иначе не может жить, становится ясно, что нет и не было в Афганистане ни американцев, ни китайцев, ни пакистанцев, что никого мы не опередили своим вторжением и своей войной, что «если бы мы не вошли, то вошли бы американцы» — такая же туфта, как и все остальное. Американцы не только не собирались входить, но даже и мало помогали афганцам до последнего времени, и чтобы это понять, не обязательно американское радио слушать, достаточно послушать стариков, которые сами слушали стариков, когда были салагами (и так далее до начала войны). А если американцы не собирались входить, то и не было никакой опасности для нашей границы. Так для чего, спрашивается, мы тут подыхаем и убиваем афганцев? Чтобы Наджиб-улла-улла нашу икру жрал да пшеничную водку пил? Нет уж, за это я воевать не буду, никто не будет, если, конечно, задаст себе этот вопрос. А в нашем деле времени свободно подумать предостаточно. Так что же было делать? Откажешься выполнить приказ — поставят к стенке. Плохо будешь воевать — тебя же афганцы и кончат. Сбежать? Вон граница рядом. Пробовали. Бежали на Запад. Будто Пакистан — Запад! Бежали по разным причинам. Чего ты меня все время перебиваешь, переспрашиваешь? Хочешь, старшой, слушать, так слушай, а то мне ведь и говорить не очень охота. Ладно. Так я о чем… Одни бежали, потому что их обманули, не на ту войну послали. Другие ждали трибунала. Третьи боялись войны и предпочли ей плен в Пакистане. Четвертые хотели свободы. Пятые — разбогатеть. А скольким удалось попасть на Запад? Единицам. Остальные попали к афганцам и погибли. Так что и побежать не побежишь. Выход только один — воевать, другого нет и не дано. А раз воюешь, то и путную причину войне нужно подобрать. Вот и выдумали продолжение нашей русской империалистической политики. Что делает Сороковая армия? Продолжает расширять империю! К теплым морям рвемся — говорят о нас американцы. Чепуха это все, но правды не знаю. Ну, чего мы сюда влезли? Сторонков говорит, что знает, но предпочитает ахинею нести насчет продолжения дела русских царей. Начальство понимает, что боеспособность армии зависит во многом от удачной легенды, ну, от кое-чего еще, о чем не говорят, одной безысходности маловато, но это уже другая песня. И ты ее, старшой, скоро будешь петь. А мне, скажу я тебе, не хватает веры в Афганистан как второй Кавказ. У меня горе от ума, потому и страдаю больше других. А ты страдать не будешь. У тебя от этой войны сплошная выгода будет, не беспокойся… Вон, наши подходят. Первым шел с искаженным болью лицом сержант Сторонков и, подойдя к Куманькову, с трудом хлопнул его по плечу: — Молодец, поэт. И чего тебе так не везет, ума не приложу, короткую соломинку все время вытаскиваешь. Зато живой еще. И даже не попятнали, вон как меня. Тяжелая у нас работа, ничего не скажешь… Эй, ребят положите подальше, в сторонке. Хорошо, что я достал целлофановые мешки. Доставал, о себе думал. Они даже большими оказались. Как у тебя, поэт, было стихотворение про наш саван? Саваном нам будет белый орел афганский, не гроб сосновый, для героев известных — будет гроб цинковый… что-то в этом роде. Но о мешках для удобрений, говорят, даже для мусора ты тогда не думал. Чего молчишь? Сколько косяков уже успел? Два? Три? Хватит. Это приказ. Я все понимаю, я каждый раз все понимаю, но это приказ. Борисов сидел молча рядом, не шевелясь. К нему быстро возвращались силы, а с ними и уверенность. «Мне не в чем себя упрекнуть. Я в первом же бою делал все, что делали они, опытные. Я даже сделал больше — пошел добровольцем. Нужно, чтобы об этом узнали не от меня… от Бодрюка. А Сторонков похож, точно похож сейчас на мартышку полковника. Даже не смотрит на меня, сволочь. Он еще извинится. Вот, поворачивается ко мне. Если еще раз оскорбит, то я… что я?» — Ну, товарищ старший лейтенант, с боевым крещением вас. Люди говорят, что с вами можно сработаться, я тоже так думаю. Подошедший Бодрюк широко улыбнулся и сильно закивал головой. — Это точно. Вы вели пулеметный огонь что надо, а после по своему почину спустились, вызывая огонь на себя, на разведку в долину. Сторонков желчно улыбнулся, то ли засмеялся, то ли закашлялся: — Ладно, ладно. Тебе, Леха, только волю дай, так ты без мыла… Чего руками разводишь, да я не против, пожалуйста. Сторонков бросил быстрый выразительный взгляд на старшего лейтенанта и, как бы продолжая разговор, сказал скороговоркой: — Леха, ты распорядись, пусть начнут работу, я громко говорить не могу, в рану отдает. Так что давай, а я тут с лейтенантом останусь. Бодрюк поколебался, ему явно не хотелось принимать командование над обеими группами, он бы предпочел, чтобы последнюю операцию, вероятно, по сбору трофеев, провел Сторонков. Борисову это показалось странным, но за последние сутки столько необычного произошло, что он отказался думать о возможной причине безынициативности инициативного Бодрюка, принявшего хмуро решение и заоравшего: — Все ко мне! Все устали, знаю, всем трудно, знаю, но надо сделать последнюю работу. Может, ничего и не найдем, но — надо. Не для себя только пашем. Думаю, афганцы не успели нам гостинцев оставить, но нужно быть все равно начеку. Ворча и матерясь, солдаты начали оттаскивать тюки подальше, потрошить их. Все афганские трупы были обысканы и найденное на них сложено на расстеленной на земле тряпице. Раздался крик: — Есть! Касса есть! Борисов видел: металлический ларец был осторожно вскрыт и его содержимое вытряхнуто на тряпку. Только после этой работы повеселевшие солдаты начали оттаскивать в кучу трофейное оружие, боеприпасы. Бумаги, найденные на афганском командире, Бодрюк отдал Борисову, тупо наблюдавшему за происходящим. Затем мешки с продовольствием, ящики с медикаментами, тюки с одеждой, еще какие-то коробки были брошены в кучу, чем-то политы, похоже маслом, чем-то посыпаны, похоже порохом… раздался выстрел из ракетницы и заполыхал костер, воняя и треща, выдыхая черный дым. И только глядя на огонь, неестественный в этой немыслимой жаре, Борисов понял, что произошло. Он повернул голову к сидящему рядом с ним на тюке Сторонкову и встретил внимательный, настороженно-холодный взгляд сержанта. Вот откуда у них американские ботинки, американские соки, таблетки, «пакистанки», «драгуновки», «бесшумки», транзистор, водка. Они — мародеры! В Союзе за пять помидор с колхозного поля солдата могут под трибунал отдать, в любом случае десяти суток губы ему не миновать, а они тут трупы обворовывают, кольца с рук сдирают… Лицо старшего лейтенанта исказилось, задрожавшая рука потянулась вдруг к кобуре… Сторонков спокойно ткнул своей «бесшумкой» старшего лейтенанта в плечо: — Подожди. Поговорим. Ты же живой. Ну и поговорим. Леха! Иди сюда! И Бодрюк с тобой поговорит. Или покивает головой. Спокойно, спокойно. Убери руку! Ну?! Вот дурень. Борисов не узнал своего голоса, и никогда еще в жизни не чувствовал себя таким благородным: — Ты у меня, сука, еще поплатишься. Под трибунал пойдешь, а после него тебя, гада, к стенке поставят. Я о чем-то догадывался, не зря ты о деньгах, о том, что все можно купить, лепетал. Меня не купишь! Мразь ты, армию позоришь, страну позоришь! Он крикнул подходящему Бодрюку: — Ну, а ты что скажешь, говно хохляцкое?! Не задумываясь, Бодрюк ответил: — Сам ты говно кацапское. Ишь ты, звездочки у него, подумаешь. Я с ним по-хорошему, а он? — Мародер! Трупы обираешь? Вместе с дружком под трибунал пойдешь! Бодрюк мгновенно успокоился, протянул: — А-а-а-а, вот оно что. А ты, Слав, чего ему не объяснил, не пояснил? — А сам ты не можешь? У меня плечо болит. — У тебя лучше получается. Лежащий рядом с тюками Пименов грустно сказал: — Будет вам лаяться, ребята. Мы же сегодня троих потеряли. Зачем же так? Бодрюк наклонился к нему: — Володь, нужно тебе чего? Соку хочешь? Больно тебе? Еще тебе иглу дать? — Не больно мне. Сок дай. И помолчи. Пусть Славка лейтенанту скажет. А то надоело. Кричите, кричите. Печальный Пименов закрыл глаза. Борисов, все еще задыхающийся от бешенства, не нашел ничего другого, как кивнуть головой. Бодрюк сел на землю и приготовился слушать. Подошли остальные — они гримасами и вопросительными взглядами пытались узнать, в чем дело. Маленький, сухой, нервный Сторонков выглядел странно-внушительно. Он усмехнулся: — Мы, значит, мародеры, позор армии, позор страны? Разберемся. Нас посылают в горы с АК на глупую смерть. Это чей позор? Нам не дают нужного обмундирования, достаточного количества витаминов, нужной боевой техники — и этим обрекают на смерть. Это чей позор? Наш или армии, страны? Погибают наши товарищи по оружию, да, выспренно изъясняюсь, высокопарно, но разве они не наши товарищи по оружию? Погибают они, часто кормильцы матерей, их опора. И что же? Матерям нашим запрещали годами говорить, где и как мы погибли, и выдавали копейки за нашу смерть. Теперь разрешили говорить — под занавес, но продолжают выдавать за сына жалкие гроши. Это чей позор? Не армии? Не страны? А наши раненые? Подыхают дома без ухода, без денег, без жилплощали, без уважения. Нам теперь говорят: вы герои, вам квартира вне очереди, поступление в институт вне конкурса, отпуска вам будут летом. И — x…! Забыть о нас хотят, об этой войне. Газеты нас теперь прославляют, а на деле мы все равно есть и будем отверженные. Так что же, нужно нам было спокойно подыхать тут или после дембеля дома? Нет! Старики нашего полка несколько лет назад создали Братство. Правильно они сделали или нет? Люди вокруг Сторонкова рявкнули: — Правильно! — Конечно, правильно. Если правительство о нас не заботится, то мы сами должны о себе позаботиться, о наших друзьях, о матерях погибших, о раненых. Правильно? — Правильно! — Деньги на кооперативные квартиры, на дома, на пенсии нашим матерям — потому что матери наших погибших товарищей — наши матери, разве не так? — Правильно! — …Нашим раненым, нашим инвалидам, нашим подыхающим от ран на родине, нам самим, наконец. Мы что же, должны вернуться голыми, а дома наши награды за бутылку отдавать? Мы имеем право после войны жить по-человечески. Правильно я говорю? — Правильно! Борисов отметил, что Бодрюк рявкает «правильно» с тем же фанатизмом, с той же восторженностью, что и другие. Борисов боролся с собой, но вынужден был признать, что слова Сторонкова смущают его. Сержант Сторонков выдержал в полной тишине паузу: — У нашего Братства справедливые законы. Мы не суки из нашей армии, торгующие оружием, из которого после по нам же стреляют афганцы. Мы не торгуем, как некоторые, планом, опиумом, героином, отравляющим людей, — мы сами, вернувшись домой, будем пить только водку. Правильно? — Правильно! — Мы не тыловые вши, продающие матрацы, на которых мы должны спать, мясо, которое мы должны есть, горючее, без которого мы гибнем. Мы берем только у врага и только у врага брать и будем. Таковы законы Братства. Не мы их выдумали, но мы с ними согласны. Правильно я говорю? — Правильно! — Так и не в чем нас обвинять. А кто это делает — тоже враг. Только вот что я должен еще сказать: наш командир только прибыл, всего несколько дней вообще в Афганистане, все ему ново, непонятно. И я честно скажу свое мнение: он хороший парень. Я за ним понаблюдал. Он глупо поступил: пошел с Артуром, подставил голову под пулю, хотя его об этом никто не просил. Мы посмеялись над ним, но, вспомните, смеялись мы над ним добродушно. А часто мы смеемся над офицерами добродушно? То-то. Много среди офицеров хороших ребят, но что делать, такая уж сволочная у них профессия… В общем, лейтенант показал себя покамест только с хорошей стороны, за исключением вот этого компота недавнего, но мы ему все пояснили, и я уверен, что в самом скором будущем мы все станем его друзьями. Алексей, что скажешь? Бодрюк улыбнулся широким ртом, повел широкими плечами: — Что скажу? Скажу, что ты правильно говорил, без нашего Братства нам никак нельзя. Но я уверен, товарищ старший лейтенант понимает, что Братство нам не мешает выполнять наш интернациональный долг и быть политически грамотными. Пусть он знает, что мы его не подведем. Правильно я говорю? Группа Сторонкова промолчала, группа Бодрюка дружно ответила Бодрюку, как раньше отвечала Сторонкову: — Правильно! И все взгляды устремились на уныло опущенную голову сидящего на тюке старшего лейтенанта Борисова, мысли которого старались поладить с чувствами и найти наиболее удобный выход из положения. «Я не ощущаю к ним никакой злобы. Зря я вспылил. Они по-своему правы, правительство действительно мало что делает для армии, а для солдат, воюющих в этом аду, и подавно. Мародерство, как ни верти, конечно, гадость и мерзость, но этих людей просто поставили в тупик. Да и идти против целого коллектива в таком деле — настоящее самоубийство. В конце концов главное — что они воюют и воюют хорошо, даже отлично, а все остальное… Это и вдалбливал мне в башку полковник». Борисов поднял голову: — Вот что, ребята: погорячился я, вы уж простите. Многое для меня здесь пока непонятно. Но я хороший ученик, а вы — учителя. Все будет в порядке, главное — чтоб комар носа… Договорились? Радостный гул был ему ответом. Отец Анатолий заявил: — Я благословляю тебя, командир. Ты верующий? — Нет. — Все равно благословляю. А теперь приглашаю всех желающих, верующих, неверующих, агностиков, даже атеистов пойти к ребятам и вместе со мной помолиться о них, выслушать мою молитву. Около старшего лейтенанта остались Сторонков и Бодрюк. Борисов сразу спросил: — Хорошо, а как вы… приобретенное прячете? И как перебрасываете в Союз, ведь в Термезе шмонают, говорят, зверски? Если поднакроют, нам всем не избежать трибунала… Бодрюк зычно загоготал: — Знаем! Жадность фраера губит. Либо он посредникам слишком мало дает, либо не обеспечивает достаточно эту, как ее, Слава? Да, круговую поруку. На нас работают разные люди, есть и полковники. Получают они много, иногда до двадцати процентов, хотя риск и пяти не стоит. Наши ребята, дембеля в Союзе приходят к нашим посредникам в гости, на каждого у нас заведено дело — не хуже, чем в разведке. За предательство, обман — смерть. Если случайно возьмут, посредник нас не выдаст, он свою выгоду знает: семья бедствовать не будет. Каждого из нас ждет неплохая куча денег, отдельно идут пенсии матерям погибших, раненым, инвалидам из нашего Братства. Мы своих в беде не оставляем, многим уже куплены кооперативные квартиры, кто в селе — дома. Мы иногда камушков да золота можем за раз набрать на сотни тысяч. На нас всякая сволочь здесь и в Союзе наживается, жиреет, но тут ничего не поделаешь. Хочешь, лейтенант, можешь и ты вступить в Братство на равных правах. От всей души предлагаем… — Спасибо, ребята, но я подожду. Видно будет. Мне еще нужно пообвыкнуть, пообтесаться. А теперь пойдем послушаем отца Анатолия. Надо же помянуть ребят. Ну и жара здесь, братцы, я вам доложу… неужели все лето так? — Чем ближе к Пакистану, тем душнее. А в Афганистане ветерок дует, нам просто нынче не повезло. Пошли. Долговязый отец Анатолий говорил, показывая всем свой большой нательный крест: — …Эту мою молитву, которую вы только что слушали, слушал и Бог. Он нас жалеет. Пожалеет он и наших ребят, лежащих вот здесь в мешках. Он знает, не по нашей воле воюем, убиваем людей и погибаем, знает, будь наша воля, — сидели бы мы дома, пили б пиво в предбаннике. Поэтому Он и обеспечил ребятам чистую бессмертную душу, а, следовательно, и рай. Грехи наши — подневольные, но это не значит, что мы должны о них забывать или списывать их полностью, или не замечать — они все же наши и принадлежат нам. О них надо думать, нужно их чувствовать совестью и душой, но не слишком, иначе потеряем лишний шанс вернуться домой. Ребята погибли в бою не по своей ошибке, вели себя правильно, кроме Пименова… разбросался, вот и ранили. Я к тому говорю, что никому из нас совесть и душа не должны мешать открыть огонь, когда этого требует обстановка. Главное, самое главное, сделать так, чтобы сохранить наибольшие шансы дотянуть целыми до дембеля. Господь знает, что мы в полном окружении — впереди афганцы, позади трибунал. Аминь. Может, лейтенанту хочется что-нибудь сказать, ведь он впервые прощается вместе с нами с нашими товарищами? Сторонков сказал: — Прости, лейтенант. Отец Анатолий, разреши людям надеть головной убор. Тангры, пойди к Коле, скучает небось. Прости, лейтенант, что перебил, но, сам знаешь, солнце тут, как и все, впрочем, остальное — не прощает. Борисов ответил с искренним волнением: — Да, конечно. Но, ребята, мне сказать нечего, кроме того, что мы друзья. Только я офицер и член партии… и неверующий. Так уж… Так что, в общем… Богров воскликнул: — Да что ты, лейтенант, верующих среди нас почти нету. Просто с отцом Анатолием и с его Богом как-то легче, только и всего. Так что не страдай. Все в порядке. Борис Тангрыкулиев из Кара-Богаз-Гола отстранил друга рукой: — Ты убитый, за себя говори. Убитым себя объявил, а говорит, что Бога нет. Есть Бог, есть Аллах, а ты, Колька, сам от себя бежишь. Пусть отец Анатолий скажет. Я сам слышал, как Богров молился, когда нас три дня обстреливали эрэсами, там Пашка Воронцов и Сашка Волковинский остались. Бог есть, это так же верно, как то, что у БТРа два движка или что Пименова ранили из «Энфильда». Бодрюк вдруг посуровел: — Сержант Сторонков, я тебя прошу в присутствии моих людей не разрешать своим вести религиозную пропаганду. Понял? Сторонков взвился: — Сержант Бодрюк, иди знаешь куда? — Что?! — А то. Не учи — ученый. Отец Анатолий закричал: — Хватит, ребята, только что наших отпевали, ссора не к лицу. Давайте лучше покурим и споем что-нибудь нашенское. Давай «Пусть кругом», заводи. Слушая, Борисов поймал себя на том, что расслабленно улыбается. За два дня как двадцать лет прожил.IV
Старший лейтенант Борисов, вернувшись на базу, лег на раскладушку вечером, а открыв сонные глаза, вновь увидел за окном вечер. Выходящий из палатки офицер обернулся: — Проснулся? Сутки дрыхнешь. Приказали не будить. Старик доволен, после первого же дела — тебя к награде. Хочет под занавес еще одного героя родине преподнести. Так что поздравляю. Борисов помотал головой, отгоняя остатки сна, прогоняя наваждение: вразумляющий голос мамы — вместо школы он день провел на катке… Офицер, смеясь, звал на ужин. — Постой, постой, — задерживал его Борисов. — Я больше суток спал, правда? И какая награда? Что ты мелешь? И где мои люди? Что они сутки делали? Как же это все так? Постой, дай прийти в себя. И мы, кажется, прежде не виделись? — Капитан Кузнецов. Когда ты прибыл, лейтенант, я на работе был под Кандагаром, потому и не встретились. Мне еще три месяца осталось до академии. Потом афганский дембель, после отпуск… только дожить надо. А люди твои тоже дрыхли. Какая награда, не знаю. Но Осокин нужных слов не пожалел: мол, прибыл и сразу в бой, в перерыве между боями вел политическую работу, под пулями разъяснял личному составу трудное международное положение, показывал пример мужества, ну, и все такое. Тем более Осокину это было легко, что твои сержанты тоже хороших слов в твой адрес не пожалели, а это, прямо скажем, бывает редко. Осокину-то месяц остался, у него генеральские звезды уже давно припасены. Мы все под его командованием проявляем чудеса храбрости, находчивости, а когда нужно — подыхаем героями. Мы не только, да и не столько на себя работаем, как на него. Вокруг дела худо идут, авиация летит высоко, артиллерия палит куда попало, мотопехота все противника в мешок залавливает, поймать не может, мешки-то все пустыми оказываются. Только мы, саперы да спецназ, чего-то сегодня стоим… так что быть Осокину генералом и генералом живым, чего и вам желаю. Идем ужинать, полковник приказал возиться с тобой, как с именинником. Борисов радостно кивнул головой. Как быстро все пошло. Не ожидал такой удачи. Несколько дней — и уже к награде. Но… неужели всего несколько дней прошло… даже меньше, чем несколько. Не может быть. Мне кажется, я здесь уже вечность. Но как мне все-таки повезло, обнять этого типа, что ли? — Да, да, пошли ужинать, надо отметить. Хотя нет, подожди, я должен прежде навестить ребят, у меня раненые есть, подумают еще, что я о них позабыл… Капитан Кузнецов рассмеялся: — Они об этом только и мечтают, чтоб ты о них забыл. А своих «попятнанных» после ужина навестишь, никуда они не денутся, у них сестрички там добрые, знаю, я сам три раза у полковника Штрехера валялся… идем, идем. Ты не поверишь. Меня месяцев пять назад осколком нашей же мины задело, бок сильно поцарапало (но двоих я на этой мине проклятой потерял). Так вот, лежу я, гляжу, медсестра новая, милая, узнаю — Боровицкая ее фамилия. Еще познакомишься с ней. Я, значит, подкатился к ней, к Наташе, ее так зовут, подарки, все такое, а она ни в какую, хоть убей. Главное, ведь вижу, что не ломается. Ну, отстал. А на следующий день, вернее, в следующую же ночь застукал я ее на складе с солдатиком, лежала с ним на топчане среди медицинских коробок. Да еще с салагой, ему осколком случайно здесь же на базе во время обстрела оторвало ухо и кусок щеки, ну и остальную харю чуть перебороздило… Направо надо, лейтенант, забыл дорогу в столовку, что ли? Да, прогнал я салагу и говорю ей, что же ты, мол, делаешь, я к тебе всем сердцем, а ты… Она увидела, что я по-настоящему разозлился, и тогда только всё рассказала. Оказывается, их сестричек-подружек штук восемь поехали сюда, и перед тем, как их поразбросали по гарнизонам и госпиталям, они успели договориться и дать клятву, что отдаваться будут только несчастным солдатикам и только получившим ранения, но ни в коем случае не офицерам. Мол, офицеры на войне работают по своей профессии, а, главное, что офицеры и так могут себе легко женщину найти, деньги у них есть, свобода передвижения и красивый мундир. Ну, лейтенант, что в таком случае делать? Это же, как в засаду попал. Что скажешь? Борисов улыбнулся: — А что? Красиво. Я — за, солдатам тоже нужно пожить. Капитан ехидно свистнул: — Э, да ты с хитрецой, лейтенант. Или добродушнее валенка. Не верю я в эту красоту, где-то тут собака зарыта. Откуда это у нас могут взяться такие чистые девушки, у которых чувство самопожертвования доведено до такого, понимаешь ли, уровня? Не верю! Кстати, о птичках, я могу тебе помочь найти, так сказать, женщину сердца… Борисов отвечал нарочито рассеянно: — Спасибо, потом, посмотрим, мне пока так жрать охота, что не до баб. Борисова действительно грыз голод и желание выпить залпом стакан холодной водки, а после выслушать хороший анекдот да расхохотаться в кругу сослуживцев. Но рассказ капитана прошелся по нему раскаленной волной, резко напомнившей, что для мужчины настоящим доказательством полноты жизни может быть только женщина… — Сегодня у нас борщ, битки и компот. А для Владимира Владимировича к десерту сюрприз есть. Официантка Лида мягко положила полную руку на плечо Борисова: — Надо же отметить ваше первое возвращение. У нас такой обычай. Правильно я говорю, товарищи? Сидевший за соседним столом майор-летчик подсел к Борисову с початой бутылкой водки: — Есть, Лидочка, есть. Отметим. И за меня выпьем— мне сегодня в хвостовую балку попали, как дотянул до своих, ума не приложу… Из ДШК вкатили мне очередь. А ведь теперь летаешь и мечтаешь: пусть они из двух ДШК палят, пусть даже «Стрелой» попробуют влепить, лишь бы не «Стингером». А вот дал дух очередь — и в балку. На прошлой неделе Колю Салькова сожгли вместе с вашими. Он их подобрал, только чуть поднял, а тут духи выходят из-за камней, ждали, значит, психи, — и вкатили ракетой почти в упор. А ведь знали, не могли не знать, что и себя на гибель обрекают… Хотя кажется иногда, им — что убьют, что нет — всё одно. Так что выпьем за тебя, лейтенант, за меня живого и за Колю мертвого. Мы с ним еще в училище были по корешам… Сапер майор Платонов сидел хмуро, тянул из пивной кружки уже не французский коньяк, а какое-то «плодововыгодное», морщился, сплевывал. С Борисовым он поздоровался приветливо, но и без особой радости. Он иногда кивал лейтенанту, словно повторял: живой, это хорошо, но тебе еще много, очень много раз нужно будет вернуться живым. Слова вертолетчика его явно раздражали, но он терпел, только кружкой своей все сильнее стукал после каждого глотка о стол. Вертолетчик продолжал, допив залпом водку: — Горим в небе, как свечи, слышишь, молодой? Мы — настоящие камикадзе. Смертники конца двадцатого. Где обещанная новая техника? Нет ее, а если есть, то ржавеет в Германии. А мы здесь должны погибать за просто так. Я против американской техники, как ты с палкой против автомата, понял? Эти суки на земле со мной все, что хотят, делают. Мы прямо спросили у папаши, генерала нашего, когда эта херня кончится. Он ответил, что наша промышленность вот-вот выпустит нечто такое, что можно будет спокойно в лоб на «Стингера» пойти. Больше года уже прошло, а мы все горим и горим… да что мы, МиГи горят… Ну и хрен с ним, гореть так гореть, правильно я говорю? Лицо майора Платонова сильно скривилось, он громыхнул кружкой о стол так, что все вздрогнули, как от неожиданного взрыва. В голосе майора было много язвительности: — Что ты все хнычешь, «горим, горим»?! Герой нашелся! Вертолетчик растерялся: — Чего ты, да я… — Заткнись. Вы восемь лет летали себе свободно, одни были в этом небе, у противника не было ни авиации, ни зениток, ни ракет… Афганец из ДШК твою броню пытался, бедненький, пробить, а ты его спокойненько расстреливал в упор. Будто я не видел, как вы с кишлаками воевали — под тобой дом за домом взлетает, а в тебя, в твою броню старик из берданки палит. Герой! А теперь американцы подкинули им десяток ракет, ты стал наконец воевать, как другие. Так нет, чтобы принять войну во всей, даже не во всей, ее красе… Нет, хныкать начинает, Гастелло из себя строит. Вертолетчик бросился на Платонова: — Сволочь! Борисов перехватил его, скрутил, чувствуя радостно, что голыми руками может этого летчика сломать, подвел обратно, усадил на место: — Простите, майор, но нельзя же нам, офицерам, прямо в столовой драки затевать, солдаты ведь увидят. Капитан Кузнецов закричал: — Чего там, нечего нам гавкаться! У каждого своя работа. Выпьем лучше, выпьем поскорей, выпьем за то, чтоб не было больше по России тюрем, не было по России лагерей. Давайте послушаем лучше Высоцкого, сразу на сердце легче станет. А то все о войне, а она вон — рядом, она с нами, так и нечего о ней говорить. Платонов бросил на капитана мрачный взгляд: — Чего это ты такой добрый? Нам с самого начала войны мины устанавливают на неизвлекаемость… Послать бы его на управляемое минное поле. Я только на этой неделе у Саланга троих ребят потерял, а сколько за год — считать не хочется. А ты, десантник, сколько своих оставил, сколько дырявых тельняшек сложил на память в чемодан? Между прочим, мы вьетнамцам помогали не так, как америкашки духам — они от наших ракетных комплексов сколько машин за войну потеряли? Ну, сколько? Не знаешь, так я скажу: больше пяти тысяч машин! Вот это была война! Так что глохни, майор, а лучше — помолись за души вчерашних семерых. …У борща странный вкус. Афганский. Овощи ведь не наши. Все равно хорошо, что — борщ. Борисов наслаждался, ел медленно, облизывая, как в детстве, ложку. Умиротворение от еды, водки, собственной силы, от того, что он — живои и представлен к награде, вселялось в него, создавало в душе уют. Говорить не хотелось, но он все же спросил: — Каких семерых? Капитан Кузнецов глухо ответил: — Вчера было прямое попадание китайской болванки в одну из палаток Саркяна. Семерых наповал… А вот и Саркян. Командир десантного батальона капитан Саркян пожал всем руки: — Вернулся, лейтенант. Слышал, наслышан. Повезло тебе. А моим — нет. Судьба это, я понимаю, но чтобы вот так, во сне… Лучше б в бою. Двоим неделя до дембеля оставалась, хорошие были ребята, я уж решил их оставить до дембеля тут, подальше от греха, чтобы напоследок не убили. И — вот. Судьба, ничего не скажешь, не добавишь. У меня три бутылки «Южного крепкого», из Ташкента привезли, по блату достали. Отрава первый сорт, такую больше не выпускают. Напоминает «Солнцедар» моей юности. Про него говорили, что французы им красят заборы, а американцы используют во Вьетнаме вместо напалма. А про «Южное крепкое» говорят, что его закупили южно-африканцы. Для чего оно им? Чтобы крыши красить и негров травить. Но одну бутылку «Южного» я припас для Андропова, его сегодня, несмотря на фамилию, ранили, прострелили легкое. Я ему ее в госпиталь отнесу. Вот как будто и все. Новости есть? Нетути? Тогда я вам скажу: будем скоро выкатываться из Афганистана, в Женеве подписывать на днях бумагу будут. И это — точно. Я свое почти отбарабанил тут, так что молодым надо спешить. Разливайте. Капитан Кузнецов усмехнулся: — Так мы и выкатимся, держи карман шире. Увидишь, эта волынка будет тянуться еще лет двадцать со всеми перестройками и гласностями. А подписывать в Женеве или в Вашингтоне — уже привыкли. Мы привыкли, американцы привыкли. Все равно ведь мы эту страну прожуем и выплюнем уже нашей, другого еще никогда не было. Ну, чего это я опять о ней, о войне. Надоело! Захмелевшему Борисову понравились слова капитана: — Вот это правильно, вот это разговор! Давайте лучше о бабах! Все расхохотались. Официантка Лида принесла поднос с порциями ванильного мороженого: — А вот и сюрприз. Не ждали? Нет, нет, тайны не выдам. Надо верить в чудо, так говорила моя бабушка… Прямо из Кабула вам на стол. Да не кричите, не кричите так. С боевым крещением вас, Владимир Владимирович… Ну вот, все опять вылакали, теперь спиртного неделю не увидите. Михаил Сергеевич объявил полусухой закон, а вы себя совсем на сухой обрекаете. Что, опять гадость всякую курить будете? Ешьте, ешьте, растает ведь. Платонов махнул рукой, вылил в себя «Южного крепкого», передернулся: — А чего, Лидочка, такую гадость копить? И где мы завтра будем? — Здесь будешь, здесь. Тебя никакая мина уже не возьмет. Платонов покачал головой: — Спасибо тебе на добром слове, но лучше об этом не говорить. Знаешь, Лида, одни люди спасаются от несчастья тем, что все время о нем говорят, другие — тем, что молчат о нем, будто нет его в природе, а я сам не знаю, то говорю, то молчу. Устал я — или вино такое… К жене охота, к детям. Пойду-ка лучше спать, выпить больше нечего. Спасибо, Лидочка. Господа офицеры, желаю всем здравствовать. Пью последнюю каплю за царя и отечество. Борисову на прощанье жали руку, хлопали по плечам, спине, а ему не хотелось уходить из столовой. Ему в первое мгновенье было весело, в следующее — грустно, в третье тоскливо, в четвертое бесшабашно. Он знал, что изменился после первого боя, что за несколько часов юность ушла безвозвратно, как и привычные представления об армии. Старый его мир ушел. Новый здесь, вокруг, в нем… Даже его отношение к войне изменилось. Конечно, он хочет победы, верит в нее, в себя, в свое будущее. Но он чувствовал, что нет в нем больше той заочной любви к войне и воли к победе, это чувство ушло… пришло… что? Можно ли уважать войну? Да, работа тяжелая. А, все равно, живем же и будем жить! И все-таки жаль мне, Борисов, потерять того Борисова. Может, седина уже на висках появилась? И к себе уже отношение будет, есть — другое, не может быть иначе на грязной войне… вот, и ты уже произнес «грязная война», не хватало еще о совести вспомнить. Ерунда, все я делал правильно, и Осокин это понял. Так что вперед! На мой век войны хватит… А любовь к Светке ушла, сгорела. Нельзя, нельзя так смотреть на официантку. Она же мне в матери годится. Не вежливо. Убирает посуду, ну и пусть убирает. Жаль все-таки, что выпить больше нечего. Но он не мог унять свой жадный взгляд, упорно преследовавший официантку. Она была некрасивой, слишком полной, под одеждой угадывалось тело, уже начинающее дряблеть, шея была морщинистой, почти старой. И все же Борисов не мог оторвать от женщины взгляда, не мог не желать ее обнять, положить голову ей на грудь, или… наброситься грубо, толкнуть ее неистово на кровать. Ее движения, когда она убирала посуду, вызывали в нем нежность, когда подметала — страсть, животней которой он за всю свою жизнь не ощущал, даже в пьяном полубреду, отмечая закончившиеся двухмесячные учения. «Но не могу же я ей сказать, давай, тетка, пошли». Он сидел оцепенело, держал судорожно пустой стакан, ждал чего-то, скорее всего приказа самому себе встать и уйти. «Мне еще нужно в госпиталь к ребятам». Официантка подошла, взяла из его руки стакан, заглянула в глаза: — Трудно было? Всегда трудно первый раз. Знал бы ты, мальчик, сколько я твоего брата перевидала, со мной бы вместе заплакал. Вот что, мне тут еще прибрать надо, а ты иди, погуляй, а через часика два приходи, наша палатка тут за столовой, стукни в последнее от входа окошко. А теперь иди. Спазма благодарности сжала горло Борисова. Слова официантки, бывшие еще минуту назад мечтой, сразу стали частью быта, чем-то само собой разумеющимся. Ему показалось, он бы обиделся, если б эта женщина не пригласила его к себе на ночь. Он спросил голосом, в котором не оказалось волнения: — Как к госпиталю дойти? У меня ребята там. — Далековато. Выйдешь, пойдешь прямо по дорожке, перейдешь плац, оставишь справа мастерские и через метров сто увидишь палатки лазарета. Тебе нужна самая длинная, она рядом с двумя палатками операционно-перевязочного блока. Найдешь? — Найду. Ну, до скорого. В ночном воздухе была прохлада. Уже осень, днем лето, а ночью осень. И луна здесь светит сильнее, чем дома, и звезды здесь крупнее… Борисов с детства знал, что будет офицером, еще до училища чувствовал себя им, но только теперь, шагая к госпиталю, ощутил в теле какую-то особую пружинистость военного человека. Да, теперь я «афганец». Он посмотрел в сторону гор, откуда могли на него свалиться смерть или увечье, и усмехнулся равнодушно. Он знал, есть связь между этим новым своим ощущением и тем афганцем, которого добил, тем парнишкой, но он также знал, что без предложения женщины, без ночи, которую он проведет с ней, круг бы не замкнулся. Гибели афганца, боя — было бы недостаточно, последним броском оказалось неистово-животное желание обладать женщиной. Его судороги на земле той долины были только началом метаморфозы. Ну и пусть. Все — правильно. Больше ума, меньше чувств, вот и вся тайна. Ночная база спала, кричала, ссорилась, пела. Борисов услышал, проходя мимо палаток саперной роты:V
Во время нападения на кишлак Борисов всё повторял про себя: «Так, гранату в окно, вышибить дверь и веером от пуза». Ни партизан, ни оружия в кишлаке не нашли. Группа Бодрюка все же обнаружила в шалашике под абрикосовым деревом раненного афганца. Борисов посмотрел вопросительно на Бодрюка. Тот пожал плечами: — Рана огнестрельная, почти зажила. Может, враг, может, нет. Ну его к черту! Борисов кивнул головой — убивать безоружного белобородого раненого претило. Главное, Борисов искренне считал — операция завершилась; боевое безумие поостыло, превратилось в усталость… Они отвернулись от раненого, чтобы увидеть подходившего к ним в окружении автоматчиков подполковника Звонаря, замполита полка. Бодрюк гримасой, смешно поджал губы, скосил сузившиеся глаза, мол, ничего не поделаешь, и, вновь повернувшись к молчавшему старику, всадил в него очередь. Звонарь был недоволен: — В чем дело? — Душман. Был ранен. — Так. Не нашли, значит, оружия. Плохо, плохо. Но душманы в этом кишлаке были. Кто-то ведь по нам выстрелил… а этот вот не ушел. Потерь нет? Это хорошо. Что, вспотели, братцы? А какие потери у противника? Бодрюк рявкнул: — Еще не подсчитали, товарищ подполковник! Вон идет гвардии сержант Сторонков, ему, возможно, уже доложили. — Сторонков! — Да? — Потери противника тебе известны? — Какого противника? — Не дури! Сколько? — Уже подсчитали: тридцать шесть трупов. Из них женских и детских… Замполит Звонарь крикнул сердито, но в его голосе не было ни угрозы ни исступления: — Хватит, Сторонков. Не заходи слишком далеко. А вам, товарищ старший лейтенант, следовало бы лучше заботиться о моральном облике своих подчиненных. Ладно, поехали. Через три дня во втором кишлаке также не нашли оружия, но обнаружили большие запасы продовольствия. Жители клялись Аллахом, что продовольствие — только для них самих, просили не обрекать кишлак на голодную смерть. Подполковник Звонарь остался в штабе. Но был с двумя другими группами капитан Саркян, поэтому, хотя приказ был ясен, Борисов решил подождать, пока закончится обыск всего кишлака. К нему подошел Стороков: — Нет тут оружия. А свое личное они, должно быть, хорошо спрятали. А продовольствия тут много. Начинать? — Надо подождать Саркяна. — Зачем? И так все ясно. Все равно ведь надо сжечь. Один склад нашли в полом дувале. Тангры нашел, у него нюх. Зачем ждать? Чем быстрее дело сделаем, тем быстрее и смотаемся отсюда. Борисов махнул рукой: — Давай. Вопли женщин и плач детей действовали на нервы. Напряжение росло. Борисов ждал выстрелов… дождался собак, огромных черных афганских псов. При вступлении в кишлак пристрелили пять или шесть собак. Сторонков сказал: — Их не кормят. Хорошие сторожа, а вместе с тем — похлеще волков. Что-то мало мы их кончили. Где остальные? Бросилось на них не меньше пятнадцати собак. Борисов оцепенел, настолько неожиданным оказалось для него нападение. Его спас отец Анатолий, успел дать очередь — пес, пораженный несколькими пулями в спину, все же успел последним судорожным движением челюстей, упав на Борисова, разодрать ему слегка плечо и лапой сильно поцарапать лоб. Прибежал Саркян: — А, псы. Бросают их на нас, а после кривятся: мы не знали, мы не понимали, собаки — не люди, не слушаются. Знаем мы все это… Капитан не успел договорить, ловко пущенный из соседнего дома камень попал прямо в лицо. С десяток автоматов стали бить по дому. Борисов, пошатываясь, размазывая ладонью по лицу стекающую со лба кровь, старался опомниться. Что случилось? А, это Саркян. Он орет, а я его плохо слышу. Выводят из дома афганцев, всю семью. Зачем? Как зачем… чтобы расстрелять, а как же. Да это же мои выводят… нужно им приказать. Что? Как что… стрелять… расстрелять. Он плохо слышал собственный голос, но он казался ему твердым, непреклонным: — Сторонков, чья сегодня очередь? Сержант мрачно ответил: — Моя. Бодрюк и Богров начали ставить афганцев к стене дома, парня, старика, двух женщин, начали было подгонять трех подростков лет девяти-десяти, но Сторонков так заорал, что Богров, дав им пинка, прогнал их… раздались очереди в упор. Вслед за выстрелами пошли взрывы, продовольствие летело с глиной стен, черный дым пополз по кишлаку. Капитан Саркян, выплевывая кровь из разбитого рта, орал: — Всех! Всех на х… перестрелять! Всех! Он всаживал в стены домов, в дувалы короткие злые очереди, долго не мог перезарядить и клял себя за трясущиеся руки… У самой околицы кишлака за несколько минут до подхода вертолетов несколько афганцев открыли огонь. Были убиты наповал Николай Богров и Борис Тангрыкулиев. Капитану Саркяну две пули попали в бок, и только рев вертолетов заглушил его стоны и матерщину. Вертолет боевой поддержки расстрелял убегающих партизан, затем, развернувшись, израсходовал над кишлаком весь свой боезапас. С каменного Пригорка старший лейтенант Борисов безучастно наблюдал, как рушились дома и погибали люди. Он пытался, но не мог ощутить удовлетворения от происходящей на его глазах мести за гибель ребят. Прыжок афганского пса словно отнял у него всякую возможность радоваться или огорчаться. Оскаленная морда пса мерещилась перед глазами, словно дразнила вывалившимся уже не дышащим языком… Ныло плечо. Сторонков доставал из РД прозрачные мешки… Только через сутки, ночью, заметив, сколь чутко Лида избегает прикоснуться в темноте к его еще болевшему плечу, он обрадовался, что жив. В спальном помещении взвода, большой новой палатке, состоялись поминки. Отец Анатолий, помолившись, сказал напоследок: — Пусть будет им земля пухом. Тангры не верил ни в нашего православного Бога, ни в Аллаха, но он не ведал, что творит, как и мы все не ведаем. Поэтому будет ему прощение. И Кольке тоже; говорил я ему, повторял: нельзя объявлять себя убитым — грех, но он не верил. Колька вообще был язычником, но он тоже будет прощен. Выпьем за ребят. Сторонковмолчал, втягивал в себя анашу, запивал чифиром. Бодрюк нервничал, все проверял посты салаг, расставленные им вокруг палатки — ему все мерещилось внезапное появление начальства. Приглашенный Борисов тоже чувствовал себя неуютно. Но… «не мог же я отказаться? Мне бы ребята не простили. Но эти дурацкие молитвы вместо политинформации прямо в расположении части… И эта водка, закуска… Не принято, видите ли, на поминках прятаться». Осокин принял его радушно, помахал рапортом: — Ничего, лейтенант, потери оправданы, вы с Саркяном не могли иначе поступить, уж очень упорным было сопротивление душманской банды. Как прошли поминки? Куроть опять дурил? От меня ничего не скроешь, главное, чтобы дальше не пошло… И не пойдет, я обеспечу, а ты продолжай так воевать, ничего другого от тебя не требуется. Да, отличные рапорты пишешь. Молодец! …В приемной откормленный татарин вытянулся, отдал честь, потом растянул лицо в то, что он считал подобострастной улыбкой. Старший лейтенант Борисов не отдал ему честь и на улыбку не ответил. На плацу маршировали салаги. Они обливались потом, мечтали о воде, но еще больше об отдыхе изнуренного тела, разбитых ног. Борисов добродушно понаблюдал за ними. Мимо плаца прогрохотал, натужно хрипя двигателем, полуразбитый БТР. В полукилометре на летное поле садились вертолеты. За плацем трое салаг — на них еще топорщилось обмундирование — засыпали воронки. Мимо них прошел со свертками под мышкой — мыться — взвод мотопехоты. Жизнь продолжается. Хорошо, что я добился для ребят пропуска в «убежище». Они барахтались в бассейне, как дети… Да, дети. Все мы… дети, только вот чьи? Эти вот салаги еще дети своих родителей, а вон те, что мыться пошли, дети армии, а мои ребята — дети войны. И я уже дитя войны. А наказывает мать по-разному. Кому выговор сделает болезнью, контузией, кого выпорет ранением или увечьем небоевым, а кого серьезно накажет… смертью. Да, все — продолжается. После поминок отец Анатолий преподнес старшему лейтенанту золотые швейцарские часы: «На память от ушедших ребят». И с просьбой: пусть их заменят не салаги. «Мы и так озверели, а салага под боком — только лишний соблазн, лишние грехи». Борисов обещал, а Осокин дал слово. «Ему самому выгодно, сам говорил. А выйдет — мы хорошие, о солдатах заботимся. Так и надо… А я ведь еще ни одной политинформации не провел. Но что я им скажу, когда они лучше меня все знают. Поставил галочку — и ладно. Нет, все-таки надо будет провести нужную беседу на тему «Армия и перестройка» или «Демократизация и вооруженные силы». Решено, а то как-то нехорошо получается».Очередной горный кишлак погибал медленно, но верно — пять десантных групп и пять вертолетов уничтожали его дом за домом. На этот раз информация хадовцев оказалась точной — в кишлаке отдыхал партизанский отряд, не меньше пятидесяти человек. К кишлаку шли полночи, таща на себе минометы, пулеметы, гранатометы. Шли быстро, теряя под конец лишившихся сил, вернее, переоценивших свои силы людей. Бодрюк ворчал «про себя», но так, чтобы было слышно: — Не могут бесшумные «шмели» придумать, что ли? Чтоб лопасти работали, как вентилятор у нашего полковника. Мы бы в этой сучьей деревне за минуту были. Так нет, тащи на горбу все это железо, будь оно проклято. Бодрюк шел за Борисовым, нес пулемет и боеприпасы к нему. Горы быстро отнимали силы, но Борисов еще совсем не устал, поэтому ворчание сержанта его не раздражало. Сержант неизменно добавлял: — Это я так, товарищ лейтенант, болтаю, чтоб душу отвести. Вы не беспокойтесь, все сделаем, все выполним. А Сторонков молчал мрачно, упорно. На все вопросы отвечал хмыканьем, отворачивался. В его глазах светилась умная злоба, губы передергивала едва заметная судорога. Куманьков сказал перед вылетом Борисову: — Это с ним бывает. Нужно переждать. У него тоже горе от ума. Кишлак взяли в большое кольцо и начали его стягивать. На беду афганцев ночь была без малейшего ветерка. Первые же выстрелы и крики часовых вызвали последний бросок к кишлаку. Были быстро расставлены минометы, пулеметы, снайперы выбрали себе позиции — все живое в кишлаке подлежало уничтожению. Все попытки афганцев вырваться из кишлака к горам оказались безуспешными — интенсивный огонь отбрасывал их. По дувалам и домам били из гранатометов. Хадовцы доложили: в кишлаке нет ни ракет, ни крупнокалиберных пулеметов; вертолеты завертелись над домами, под ними все живое и неживое оказалось как бы втянутым в гигантскую мясорубку. Красно-желтая пыль поднялась над превращающимся в кладбище кишлаком. Борисов, посылая в пыль очередь за очередью, в боевой горячке кричал что-то обидное для афганцев, с трудом слышал свой голос. Тишина на ступила внезапно: последний вертолет, выпустив весь свой боезапас, развернулся и ушел за кишлак — ждать в укромном месте убитых и раненых. Пулеметные и автоматные очереди стали тишиной. Пыль медленно оседала, осела, легла. Стрельба словно застыла в воздухе. Тишина была такая, что свистом отдавалась в ушах. — Вперед! Уличные бои продолжались не меньше часа. Старший лейтенант Борисов бил из гранатомета по дверям, отец Анатолий ловко швырял гранаты в окна. Ворвавшись в дом, Борисов давал длинную веерную очередь слева направо. Раз споткнулся, упал; ему показалось — ранили. Он застыл. Над ним склонилось лицо Бодрюка, руки быстро ощупали его, рывком подняли на ноги. В ярости от только что испытанного ужаса Борисов оттолкнул сержанта и бросился очертя голову к следующему дому. От удара ногой дверь удивительно легко распахнулась. Он дал очередь не слева направо, а с середины полутемной, поблескивающей отполированной глиной комнаты… Ожог ударил его в живот. Падая, Борисов увидел бросающуюся на него небольшую человеческую фигуру и успел очередью отбросить ее к стене… — Лейтенант, ты меня слышишь? — Слышу. Старший лейтенант Борисов видел и слышал сидящего рядом с ним Сторонкова… Чего он меня спрашивает? И чего это я валяюсь? И почему это я такой слабый? Я что, ранен? Но боли ведь нет… Да, ожог был, был. Точно был, меня ранили. Куда? Что со мной? — Лежи тихо, не дрыгайся. Красное от пыли лицо Сторонкова. — Лежи, лежи. «Пчелки» и «шмели» раненых увезли. Мы тебя не сразу нашли, а то бы запихнули как-нибудь. Придется ждать. Чего ты один попер в тот дом? Болит чего? Борисов прислушался к себе: — Нет. Куда меня? — В живот. Мальчишка тебя ножом пырнул. Но ты успел его кончить. Значит, не болит? Сторонков аккуратно спрятал шприц. — Серьёзно меня? Лицо сержанта искривилось, судорога приподняла верхнюю губу, в оскале стали видны мелкие зубы, розовые десны: — А чего тебе, лейтенант, правды не сказать? Хана тебе. Борисов в растерянности повертел головой, как бы отряхиваясь от неуместной шутки сержанта, увидел большой камень над собой, отбрасывающий густую тень, и поодаль сидящих людей, узнал своих ребят — Бодрюка, отца Анатолия, Глушкова, так и не выпустившего после боя из рук свою «драгуновку», Куманькова: у всех были уставшие и грустные лица… Они явно избегают смотреть на меня… Знание, что он умирает, оказалось на удивление простым и почему-то не внесло ужаса в его мысли. Так, значит я умираю. Грустно это, грустно, но ничего не поделаешь, такая у нас профессия. Надо только подготовиться. — А сколько, как ты думаешь, мне осталось быть в здравом уме и, как говорят, твердом сознании? Борисов себя слышал. Я говорю тихо, но голос мой не дрожит, нет, не дрожит. Сторонков ответил хмуро: — У тебя довольно сильное внутреннее кровоизлияние. Черт его знает, минут десять-пятнадцать. Что, хочешь, может, исповедаться? Отец Анатолий не настоящий, но все же полковой батюшка, а Богу, если он действительно есть, наплевать, наверное, настоящий он священник или нет, раз от души вера у него идет. Как? — Нет, не хочу. Нет Бога. — Гляди… А вдруг есть? — Ну, знаешь… Ладно после пусть молитву прочтет. Ты мне лучше скажи, что другим говорить не хочешь. Мне теперь можно: за Россию воюем здесь, как ты всем говоришь, или за что-то другое? Мне подыхать через несколько минут, знать охота — за что? Сержант Сторонков криво усмехнулся и сплюнул. Закурил, дал умирающему затянуться. Борисову дым показался горьким. Ему вообще не хотелось курить. — Выпить хочешь? Все ведь тебе одно. — Нет. Нет охоты. Даже бабы не хочется, а ведь меня уверяли, что смертельно раненные только о том и думают. Мне даже прошлое не вспоминается. Ну? Говори, а то время уходит. Сторонков заговорил чуть тянущимся спокойным голосом: — Нет, не за Россию ты помираешь, лейтенант, не за империю, не за выход к теплым морям, как говорят на Западе. Ты умираешь из-за трусости и глупости нашего руководства, за ничего больше. Мы здесь давим афганцев по той же причине, по которой раньше давили венгров, чехов и других. Эти суки в Москве уже давно выработали концепцию: страна, граничащая с СССР и вступившая на путь социализма, — с этого пути сойти не должна. Понял, лейтенант? Они боятся, что стоит в одной стране разделаться с коммунизмом — как начнется цепная реакция. А тупость тут в том, что мы с этой концепцией в один прекрасный день заработаем весь мир на голову — и будет нам хана, не только коммунистам, но и России. Вот за что ты умираешь. Ты сам понимаешь, что я не могу говорить ребятам правду, потому что такая правда — смерть, от которой спастись нельзя. Афганцы могут и промазать, трибунал — никогда. Да и как с такой правдой воевать, чтобы остаться в живых? Воевать за Россию здесь можно, хотя и противно, но как воевать здесь против России? Не выдержали бы ребята, они и так полоумными тут становятся… «Хорошо, что боли все-таки нет», — подумал Борисов, а когда стал говорить, удивился слабости своего голоса: — Ты, Сторонков, самый гнусный тип, которого я когда-либо встречал в жизни, а мне ее так мало осталось, что… А я ведь, не поверишь, уже считал тебя своим другом. Ловко ты меня обманул, врешь, все время врешь. Все, что ты говоришь, — ложь. Ты только о себе думаешь, о своей шкуре и о своем кармане. Ты пытаешься напоследок лишить меня офицерской чести. Я выполнял честно свой долг, это ты убийца и вор, потому что ни во что не веришь. Ничего у тебя не вышло, сержант. Уходи. Пусть ко мне Куроть подойдет. Сторонков задумчиво потер пальцами переносицу, после ладонью сильно провел по своему маленькому лицу. Когда он отнял руку, Борисов увидел в его глазах печаль и усталость, ничего больше. Борисову стало обидно, он предпочел бы увидеть злобу, доказательство своей победы. Но обида мгновенно прошла. Действительно, какое это теперь имеет значение? Борисов отвернулся медленным движением головы от сержанта. Сторонков ушел. — Нужно тебе что-нибудь, таищ лейтенант? Борисов с удовольствием прочел на лице присевшего рядом с ним человека доброту и участие. — Отец Анатолий, скажи лучше «господин лейтенант». Отец Анатолий улыбнулся, как взрослые улыбаются детям, когда не понимают их: — Да, да… господин лейтенант. — У меня к тебе, отец Анатолий, просьба. — Конечно. Все исполню, не сомневайся. — Расскажи моим родителям всю правду. Ничего не приукрашивай. Лиде, официантке, скажешь: «Борисов просил передать, что ты была права: нельзя торопиться ни в любви, ни на войне». У меня в кармане найдешь адрес Светланы Войковой. Напишешь ей от моего имени, что она стерва… только не забудь уточнить, что сказал я это спокойно. Что еще? Да, часы, ваш подарок, передай родителям, скажи, что это все, что я заработал на этой войне… Хотя, наверное, наградят меня посмертно, Осокин позаботится. Вот и все. Ты меня слышишь? — Слышу, слышу, все сделаю. А… — Да, если хочешь — помолись за меня, но только — после… После. Ну, прощай. — Болит у тебя там? — Нет. 1988 г.
Последние комментарии
5 часов 6 минут назад
5 часов 26 минут назад
5 часов 51 минут назад
5 часов 55 минут назад
15 часов 26 минут назад
15 часов 29 минут назад