Классическая драма Востока [Антология] (fb2) читать онлайн
- Классическая драма Востока (а.с. Антология классической прозы -1976) (и.с. Библиотека всемирной литературы-17) 6.34 Мб, 719с. скачать: (fb2) - (исправленную) читать: (полностью) - (постранично) - Антология
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Классическая драма Востока
Индия
Классический театр Индии
Театр возник в Индии в древности, достиг наивысшего своего расцвета к концу древней эпохи, в период империи Гуптов (IV–V вв.), и, просуществовав после этого еще два с половиной — три столетия, стал быстро сходить на нет. Исчезновение театра, однако, не повлекло за собой исчезновения драмы. И в IX–X веках, когда профессиональное сценическое искусство переживало состояние глубочайшего упадка, и в последующие века, когда его уже давно не было, продолжали писаться пьесы, и притом во множестве. Правда, они теперь уже не ставились, а просто читались или в лучшем случае декламировались перед ученой публикой. Очень редко в этих поздних драмах можно обнаружить оригинальность замысла и построения, всегда так или иначе связанную с воздействием народной сцены. В подавляющем большинстве это сочинения, целиком — ив том, что касается тем, сюжетов, образов, и в том, что касается композиции, стиля и даже языка — повторяющие старую драматическую традицию. Они писались в строгом соответствии с правилами театральных учебников, нередко, видимо, в учебных целях и, во всяком случае, для того, чтобы продемонстрировать эрудицию, знание древних образцов и литературной теории и мастерство во владении сложной формой. Понятно, что такая "ученая" драма, при всем ее внешнем сходстве с ранней, по существу, не имела с ней ничего общего и значительно уступала ей в художественном отношении. Вот почему, когда говорят о классической индийской (или, что более обычно, — о классической санскритской) драме, имеют в виду не литературную драму на санскрите вообще, но именно драму, связанную с живой театральной традицией, то есть драму эпохи древности и раннего средневековья. В истории классической (в особенности древней) драмы до сих пор остается много неясного. Дошедший драматический материал весьма далек от полноты. Отсутствие изображений актеров в памятниках искусства и сколько-нибудь подробных описаний театральных спектаклей в литературе делает наши представления о сценической технике крайне приблизительными. Наконец, мы, как правило, ничего не знаем об авторах пьес, в частности, когда они жили, и потому хронология классической драмы неопределенна и в большинстве случаев предположительна. Самым же сложным и неясным является вопрос о происхождении театра. Дело в том, что первоначальная — становящаяся — драма нам неизвестна. Мы знаем древнюю драму в высших ее образцах, относящихся к гуптской эпохе. Единственное исключение — пьесы Ашвагхоши, предположительно датируемые первой половиной II века, но они сохранились лишь во фрагментах, и притом столь незначительных, что составить по ним представление о догуптской драматургии невозможно. К тому же театр II века уже далеко ушел от своих истоков. За это говорит, во-первых, структурная близость пьес Ашвагхоши к драме гуптской эпохи (то же оформление текста, включающее пролог, деление на акты и заключительное благословение, то же сочетание стихов и прозы, тот же набор ролей и т. д.), а во-вторых, появление в это время (или несколько позднее — в начале III в.) специального трактата "Натьяшастра" ("Наставление в театральном искусстве"), излагающего правила актерской игры, постановки спектакля и составления драматических произведений. Ясно, что при таком положении вопрос о происхождении драмы может решаться только гипотетически и в самом общем смысле. Попытки определить генезис индийского театра предпринимались неоднократно. В XIX веке было распространено мнение (очень скоро, правда, отвергнутое) о том, что драматическое искусство было заимствовано индийцами у греков. Позднее стали выдвигаться различные предположения о генетической связи театра с более древними действами, развившимися в самой Индии. Однако сведений о подобных действах почти не сохранилось, и ни одна из предложенных до сих пор теорий не обладает поэтому достаточной степенью доказательности. В настоящее время наиболее вероятным представляется происхождение театра из двух зрелищных форм — культовой мистерии и импровизационного смехового представления, возникшего также на почве культовых празднеств. Относительно первого из этих истоков мы располагаем интересным свидетельством "Натьяшастры". Отраженная здесь традиция связывает начало театра с представлениями, созданными якобы самим богом Брахмой и разыгрывавшимися на празднике Индры. В этих представлениях изображалась победоносная борьба богов с асурами (демонами). Хотя нигде, кроме "Натьяшастры", упоминаний об индраитских мистериях пока не обнаружено, они представляются весьма вероятными, исходя и из мифологии Индры, и из характера праздника, безусловно, связанного с ритуалом плодородия. Индра — бог-громовержец, податель жизненных благ, которые он постоянно отвоевывает в героических сражениях у демонических чудовищ. Культ его очень древний. Он играл важную роль в ведийскую эпоху и сохранил свое значение и позже в системе раннего индуизма. Формы культа на протяжении веков, конечно, менялись, и праздник в честь Индры, хорошо известный нам не только по "Натьяшастре", но и по другим источникам, возник, вероятно, уже в послеведийский период. Судя по описаниям, он входил в число крупнейших североиндийских культовых празднеств. Справляли его в сезон дождей. Праздничные обряды призваны были обеспечить плодородие, всеобщее процветание и победы над врагами. Центральным событием праздника являлось воздвижение на площади привезенного из леса и нарядно украшенного дерева, которое символизировало знамя Индры и отождествлялось также и с самим богом. По прошествии пяти-шести дней дерево торжественно опускалось и топилось в реке, дабы передать земле и воде заключенную в нем растительную силу. Победе животворящих сил в природе должна была способствовать и вся игровая сторона праздника. Сюда входили, по-видимому, упомянутые в "Натьяшастре" мистериальные действа (о борьбе Индры и возглавляемых им богов с демонами), а также многочисленные увеселительные представления, о которых мы знаем по другим сочинениям. В ряде описаний праздника Индры говорится, что в это время происходили состязания борцов, выступления музыкантов, фокусников, канатоходцев. Здесь же показывали свое искусство и народные забавники, именовавшиеся натами (термин "ната" в дальнейшем становится обозначением профессионального актера). Упоминания об этих забавниках неоднократно встречаются в литературе второй половины I тыс. до н. э. Судя по всему, наты выступали одновременно как плясуны, музыканты, жонглеры и, надо полагать, также как актеры, увеселявшие публику небольшими фарсовыми сценками, в которых использовался импровизированный текст и разнообразные буффонные трюки. Во взаимодействии смехового и мистериального представлений и рождался театр. Как именно это происходило, мы, конечно, не знаем. Но главным здесь должно было быть высвобождение драматического действа из сферы культа, постепенное приобретение им самодовлеющего характера, даже при сохранении определенной религиозной функции. Это, в свою очередь, предполагает совершенствование зрелищной стороны представления, расширение его сюжетной основы (скажем, использование мифов, лежащих на стыке или даже за пределами индраитского мифического цикла) и, наконец, возрастание роли словесного текста. Древняя мистерия, именно потому, что она строилась как сцепа битвы, сражения, должна была представлять собой — во всяком случае, по преимуществу — танцевально-пантомимическое действо. Характерно, что "Натьяшастра", описывая "первый" спектакль, постоянно именует исполнителей танцорами. Если в мистерии на ранних этапах и существовал текст, то это скорее всего был текст священный (может быть, фрагменты ведийских гимновых песнопений). Расширение же круга мистериальных сюжетов вело к появлению наряду с танцевальными сценами также и таких, в которых слово было уже необходимым компонентом действия (в отличие от, в сущности, внеположного ему торжественного песнопения). Одновременно с этим должны были возникнуть и новые требования к исполнителям. Можно думать, что на начальном этапе мистерии разыгрывались профессиональными исполнителями ритуальных танцев. Позднее, когда характер представления стал меняться, танцор должен был уступить место актеру. Это, вероятно, создало благоприятные возможности для проникновения в мистерию забавников — натов. Их опыт сценического перевоплощения, умение вести живой диалог, владение искусством импровизации и мимики давали им немалые преимущества перед прежними исполнителями. Но, становясь участниками мистериального представления, наты, в свою очередь, не могли не приобщиться к традиции ее исполнения. Эта традиция явственно присутствует в искусстве театрального актера. Танец в чистом виде, как отдельный номер, вводился в индийскую драму редко. Зато форма спектакля в целом была, по сути дела, танцевальной. Причиной тому — чрезвычайная разработанность пластической стороны действия, богатство пантомимических средств, используемых при создании сценического образа, прежде всего — высоко стилизованный, часто условный и символический жест. Характерно, что некоторые из этих жестов обнаруживают сходство с жестами ведийского жертвенного ритуала. Преемственность тут очевидна: ритуальный танец заимствовал жестовую символику из жертвенной церемонии, передал ее мистерии, откуда она была усвоена затем театром. Следует также иметь в виду, что весь спектакль шел в музыкальном сопровождении (тоже мистериальное наследие!), и подчиненность движения актера музыкальному ритму делала его тем более танцевальным. Представление натов не базировалось на сколько-нибудь развитом сюжете (сюжетом обладала именно мистерия). Оно сводилось, как было сказано, к маленьким сценкам, обыгрывавшим определенные бытовые ситуации. Вот эти сценки должны были войти в мистерию вместе с их исполнителями. Они внесли в нее смеховое, житейское начало, изменили разработку сюжета и, конечно, ослабили ее привязанность к культу. С ними, вероятно, пришли в театр и традиционные комические роли — видушака (букв.: "охальник", "ругатель"), неизменно сопровождающий героя брахман-шут, безобразный, страдающий обжорством, неуклюжий и невежественный; буффонный хвастун и злодей шакара; вита — веселый и ловкий горожанин, живущий за счет богатого покровителя. Возможно также, что именно в смеховом представлении родилась практика использования разных диалектов в качестве признака, дифференцирующего персонажи. В театре система различий, определяющая распределение языков, в значительной степени стерлась, но само по себе многоязычие сохранилось — наряду с санскритом, на котором говорили герой и вообще высокие мужские персонажи, классическая драма употребляет пракриты — стилизованные литературные диалекты (на них говорят женщины и низкие мужские персонажи). Даже из самой общей, приблизительно вырисовывающейся картины становления театрального искусства ясно, что процесс этот был крайне сложным и длительным. Периодом интенсивного формирования театра следует считать вторую половину I тыс. до н. э. К концу этого периода должны были оформиться основные театральные каноны и литературная драма. Театр первых веков нашей эры — это уже самостоятельное, высокоразвитое и чрезвычайно популярное искусство. Хотя спектакли по-прежнему приурочиваются ко времени культовых празднеств, их развлекательная, и эстетическая функции выдвигаются на первый план, а ритуальная стирается. Представления даются труппами профессионально подготовленных актеров, специализирующихся, как правило, на исполнении определенных ролей (очень возможно, что такая специализация передавалась по наследству в актерских семьях). Как и труппы древних комедиантов, актерские труппы были по большей части смешанными, то есть включали и мужчин и женщин, хотя "Натьяшастра" упоминает о возможности исполнения женских ролей мужчинами, а также о существовании чисто женских трупп. Во главе труппы стоял сутрадхара — ее хозяин, выполнявший обязанности постановщика, режиссера и обычно также первого актера. Актеры постоянно путешествовали, переезжая из одного места в другое. Во время религиозных праздников в городе оказывалось сразу несколько таких бродячих трупп, и между ними нередко устраивалось состязание. Специальная судейская коллегия должна была определить, какой из спектаклей может быть признан лучшим, и в соответствии с ее решением победители награждались заранее назначенной денежной премией и флагом. Представления давались либо в особых театральных помещениях, либо — что чаще — прямо под открытым небом. Шли они подолгу, растягиваясь на много часов, а иногда даже и несколько дней. Зрителей, по утверждению "Натьяшастры", собиралось множество, и они бурно выражали свой восторг и недовольство игрой актеров. Это, между прочим, показывает, сколь ошибочно мнение, что индийский театр как основанный на санскритском литературном тексте, непонятном народу, был театром для узкого круга образованной публики. Не говоря уже о выразительности пластической стороны спектакля, следует помнить, что драматические сюжеты, как правило, традиционные, были всем хорошо известны. Так что языковой барьер был не таким уж значительным препятствием для зрительского восприятия, как это может показаться сейчас. К тому же язык ранних пьес, судя по фрагментам драм Ашвагхоши, был весьма прост. Внешний рисунок спектакля определялся сочетанием крайней простоты оформления и высокого уровня исполнительского мастерства. Сценическая площадка была открытой и отделялась занавесом только от артистической уборной. Поэтому знаком окончания акта служил уход со сцены всех актеров. В задней части площадки помещался музыкальный ансамбль, состоявший из небольшого оркестра и певицы или певца. Никаких декораций не было. Все убранство сцены сводилось к нескольким табуретам или креслам. Отсутствие декораций давало неограниченную свободу в размещении событий, позволяло переносить действие из одного места в другое в пределах акта и даже показывать два действия, параллельных во времени. Представление о конкретном месте действия создавалось репликами персонажей, а позднее и подробными описаниями. Чтобы облегчить зрителям пространственную ориентацию, применялась также условная разбивка сценической площадки на так называемые зоны. Например, если нужно было показать дом и примыкающую к нему улицу, выделялись две зоны — внутренняя и внешняя. Персонаж, выходивший на сцену первым, должен был считаться находящимся во внутренней зоне, то есть в доме, а выходивший позже оказывался снаружи, то есть на улице. Переход из одного места в другое изображался проходом из зоны в зону, а если нужно было подчеркнуть дальность расстояния — то одним или несколькими обходами сцены. Кроме того, определенные изменения в походке должны были служить знаком того, что персонаж взбирается на гору, поднимается на колесницу (или спускается с нее), едет в экипаже, летит по воздуху и т. д. Вообще развитая система речевых и, главное, пантомимических средств помогала актеру создавать иллюзию любого окружения и самых разных деталей обстановки. Один из характернейших приемов индийского театра — разговор с лицом, которого в действительности на сцене нет. Речь персонажа при этом включает как его собственные вопросы, так и ответы якобы присутствующего здесь собеседника, которые вводятся методом переспрашивания. "Слова в воздух" (так именуется этот прием) особенно эффектно используются в уличных сценах, где они создают ощущение многолюдной толпы. При том, что сцена никак, в сущности, не оформлялась, внешнему убранству актера уделялось чрезвычайно большое внимание. Применялись ли в театре маски (которые, очень вероятно, надевали на себя исполнители древней мистерии), сказать трудно. Но грим ряда комических персонажей (видушаки, например), несомненно, был маскообразным. Костюм обладал рядом отличительных признаков, которые сразу же позволяли определить характер, занятия, положение и даже эмоциональное состояние появляющегося на сцене лица. Платья были яркие, красочные. На головы царей и полководцев надевались блестящие короны, прически женщин убирались жемчугом, диадемами, плюмажами. К этому надо прибавить и другие украшения — ожерелья, браслеты, серьги, драгоценные пояса. Хотя все это делалось из кожи, дерева, раскрашенной слюды, олова, лака, со сцены (особенно при искусственном освещении — когда спектакль, что бывало нередко, давался в ночное время) одеяние актера должно было оставлять впечатление роскоши. Если же попытаться соединить все это вместе — музыку, пластичность жеста, походки, сверкание костюма и, наконец, напевность декламации, то ложно себе представить, каким великолепным зрелищем должен был быть спектакль древнего театра. Два основных жанра классической драмы — натака и пракарана — явственно обнаруживают различия генетического порядка. Собственно, эти различия и определяют их специфику. Натака — высокая драма на мифический сюжет. Ее отличает более или менее ярко выраженная религиозная настроенность, идеальная возвышенность атмосферы и поведения героев, торжественная медлительность в развертывании событий. Все это, очевидно, — наследие мистериального действа. Даже само наименование жанра ("натака" буквально значит "танцевальное представление") недвусмысленно указывает на его истоки. Первоначальные натаки, вероятно, представляли собой просто литературные обработки мистериальных сюжетов (преимущественно индраитского цикла). Показательно, что даже у такого сравнительно позднего автора, как Калидаса, все еще сохраняется тема борьбы с демонами — притом направляемой и организуемой Индрой. В "Шакунтале" Индра посылает за царем Душьянтой, прося его возглавить битву с могучим племенем асуров. Совершив этот подвиг, Душьянта удостаивается не только милости лицезреть бога и воссесть с ним рядом на небесном троне, но и счастья вновь обрести потерянную Шакунталу. В "Мужестве и Урваши" сюжетная роль этой темы еще значительнее. Бесстрашие царя Пурураваса в борьбе с демонами дважды дарует ему Урваши — в начале драмы, когда он отбивает ее у злого похитителя асуры Кеши, и в конце, когда, испуганный его решением удалиться от мира (а следовательно, и от ратных дел), Индра, готовящийся к очередной битве богов и асуров, разрешает Урваши остаться с ним навсегда. Показательно также, что и в "Шакунтале", и в "Мужестве и Урваши" героиня все еще небесная дева (апсара). Специфические черты пракараны, в свою очередь, определяются ее связью с народным смеховым представлением. В отличие от натаки, ориентированной на идеальное мифическое прошлое, действие пракараны происходит в настоящем. Место действия — не спокойные отшельнические обители, небесные просторы или царский дворец, но — город со всем многообразием его беспорядочной и напряженной жизни. Герой здесь чаще всего купец, а героиня — гетера. И, наконец, главное — в пракаране много смеха, самого разного — от легкой шутки до площадной буффопады. Надо сказать, что комические сцены, связанные преимущественно с наперсником героя — видушакой, есть и в натаке. Но они немногочисленны, и функция их состоит прежде всего в том, чтобы несколько смягчить, разрядить торжественную возвышенность происходящего. Иное дело пракарана. Смех здесь — полноправный участник действия. Он пронизывает собою большинство сюжетных ситуаций и окрашивает легкой иронией даже серьезные положения, в которые попадают герои. К тому же и круг носителей смешного в пракаране шире — помимо видушаки, тут участвуют шакара и вита. Еще более явственно проглядывает народная площадная основа в бхане — очень своеобразном малом жанре классического театра. Это небольшая пьеса для одного актера, в сущности, даже не пьеса, а сцена, потому что сюжета в ней нет. Роль, исполняемая актером в бхане, — всегда одна и та же. Это вита. Он направляется с каким-либо поручением в веселый квартал и, проходя по городским улицам, весело приветствует знакомых, вступает с ними в беседу, обменивается новостями, вводя реплики собеседников в свою речь приемом переспрашивания. На начальных этапах развития драмы жанровые различия были, надо полагать, очень сильны и сказывались не только в отмеченных признаках, но и иных — формальном построении, например. Однако со временем границы между отдельными жанрами стали утрачивать свою первоначальную четкость. Сочетание прозаического диалога со стихом, развившееся, вероятно, ранее всего в натаке, начинает использоваться также в пракаране и бхане. Вырабатывается единая для всех жанров и притом чрезвычайно интересная форма пролога. Пролог состоит из стихотворной молитвы о ниспослании зрителям милости бога (перекликающейся с также обязательным для всех жанров благословением — концовкой пьесы) и собственно вступления к спектаклю, которое содержит объявление имени автора и названия пьесы. Вот эта вторая часть, вступление, строится как небольшая, но очень эффектная диалогическая сценка между хозяином труппы — сутрадхарой и актрисой (реже — актером). Прелесть прологовой сцены, во-первых — в достаточно искусно создаваемой иллюзии непринужденной беседы, которую якобы ведут между собой актеры, готовясь к выступлению. Впечатление это усиливается еще более, когда актриса оказывается женой сутрадхары и беседа перерастает в комическую семейную перепалку. Второй момент, определяющий художественную действенность пролога, — осуществляемый в нем переход к драме, который достигается немногими остроумными приемами. Переход, собственно, состоит в представлении зрителям первого персонажа, появляющегося на сцене, — прочие персонажи будут представляться публике уже в ходе действия, но тот, кто выходит первым, ей неизвестен, и тут действительно нужна специальная информация. Как объявление пьесы обставляется в прологе диалогом, имитирующим свободный или даже интимный разговор, так и персонаж представляется хозяином труппы не просто, но таким образом, чтобы создать ощущение непосредственной связи драматического действия и прологовой ситуации. Иногда действие пьесы просто врывается в беседу пролога — засценной репликой, криком, и сутрадхара, объясняя причину шума (который, кстати говоря, удивляет и его самого своей неожиданностью, хотя, казалось бы, кому, как не ему, знать, с чего начнется пьеса), вводит первое действующее лицо. Иногда персонаж связывается с ситуацией пролога по ассоциации. Пример — переход к действию в "Шакунтале" Калидасы: очарованный песней актрисы, сутрадхара замечает, что она пленила его так же, как царя Душьянту — преследуемая им на охоте лань. В любом случае, каким бы приемом ни пользовался драматург, создается парадоксальное положение. Пролог, убеждая сперва в нереальности мира пьесы, который будет разыгрываться вот этими актерами, беседующими о том, все ли готово к началу спектакля, в следующий момент представляет этот мир как равноправно входящий в мир самого пролога и, значит, реальный. В предельном своем развитии это оборачивается прямым совмещеписм прологовой ситуации с действием драмы. Так происходит в прологе к "Глиняной повозке" Шудраки, где хозяин труппы оказывается знакомым с Джурнавриддхой, другом героя пьесы Чарудатты, и приглашает к себе на трапезу еще одного друга Чарудатты, видушаку Майтрейю. Стирание жанровых различий затрагивает не только форму. В жанрах сюжетных, то есть в пракарапе и натаке, можно обнаружить и более важное сходство, именно — обязательность счастливой развязки. Вообще сближение натаки и пракараны, которое становится очевидным уже к началу гуптской эпохи, представляет собой двусторонний процесс. С одной стороны, в пракаране, поначалу, видимо, преимущественно (если не исключительно) комедийном представлении, чрезвычайное развитие получает тема любви. В пьесе Шудраки "Глиняная повозка" (IV в.) она уже доминирует, определяя собой строение сюжета. С другой стороны, и натака постепенно концентрируется на любовной теме и в соответствии с этим становится драмой, в сущности, светской, и более того — бытовой. Бытовизация натаки в большой степени была связана с развитием придворного театра. Приобщение театра ко двору началось, очевидно, еще в догуптский период, но особый размах приобрело при Гуптах. Актеры постоянно приглашались на придворные торжества, во дворцах строились театральные залы, создавались свои труппы, особенно часто — женские, гаремные. Культивировалась при дворе в первую очередь, естественно, натака, рассказывавшая не только о богах, но также и о мифических царях, которых царствующие особы считали своими предками. Постепенно фигура бога и вовсе была вытеснена из натаки, а атмосфера действия стала все более проникаться духом утонченной придворной галантности. В конце концов начинают появляться такие натаки, в которых нет уже никаких следов мифа. Они пишутся на сюжеты, принадлежащие к сказочно-легендарной традиции и строятся на дворцовой интриге. Действие разворачивается главным образом в царских покоях и парках, в обстановке, обладающей всеми приметами придворного быта. Любопытно, что в "Натьяшастре", где уже есть описание подобных пьес, они характеризуются как нечто среднее между натакой и пракараной и выделяются в особый жанр, "нати" (или "натика") — "малая", "легкая" натака. Впоследствии, в IV–V веках и позднее, в средние века, этот жанр приобретает большую популярность и даже начинает теснить древние жанры. Объединение в IV–V веках почти всей Индии (за исключением крайнего юга) в рамках Гуптской империи, приведшее к значительному экономическому и социальному развитию страны, благоприятно сказалось и в области духовной культуры. С этим временем связаны крупнейшие достижения в истории индийской пауки, философии, литературы. Что же касается театра, то в гуптскую эпоху он приобретает значение ведущего искусства. Влияние его ощутимо в формировании светской музыкальной традиции, в развитии танца, в живописи. Соответственно и литературная драма достигает в этот период своего наивысшего расцвета. Драматургия гуптской эпохи дошла до нас в произведениях трех великих поэтов — Бхасы, Шудраки и Калидасы. Как полагает большинство исследователей, время жизни Бхасы приходится на конец III — начало IV века, Шудрака жил, вероятнее всего, также в начале или в середине IV века, а Калидаса в конце IV — начале V века. Количество сочинений, сохранившихся от трех этих драматургов, очень невелико. Нам известна только одна пьеса Бхасы, безусловно ему принадлежащая, — "Увиденная во сне Васавадатта". Долгое время о ней знали только по ссылкам в поздней, средневековой, литературе. Рукопись драмы была обнаружена только в начале XX века на юге Индии, в Керале. Вместе с ней были найдены рукописи еще двенадцати анонимных пьес, которые на основании некоторого структурного и стилистического сходства с "Увиденной во сне Васавадаттой" сочли также принадлежащими Бхасе. Однако, как было установлено позднее, сходство найденных драм обусловлено тем, что все они представляют собой сокращенные сценические редакции, осуществленные храмовыми актерами Кералы в эпоху позднего средневековья. Среди этих обработок есть, между прочим, одна (сохранившаяся, правда, не полностью и без названия), почти дословно совпадающая с текстом первых актов "Глиняной повозки" Шудраки. Пока мнение о принадлежности Бхасе всех найденных в Керале драм не было еще опровергнуто, "Глиняную повозку" в индологической литературе рассматривали как гениальную переработку этой пьесы Бхасы, условно названной "Чарудатта" или "Чарудатта в бедности". Сейчас появилась обратная возможность — рассматривать "Чарудатту" как сокращенный вариант произведения Шудраки. Но и "Глиняная повозка", в том виде, в каком она до нас дошла, обнаруживает следы поздней редакции. Дело в том, что в прологе к пьесе сам Шудрака описывается как давно уже умерший, храбрый, ученый и добродетельный царь. Иногда считают, что автор драмы сознательно скрыл свое имя, объявив ее созданием легендарного царя. Но вероятнее другое предположение, подтверждаемое, в частности, некоторыми особенностями языка "Глиняной повозки", а именно — что сведения об авторе как фигуре легендарной были введены в пролог средневековым редактором драмы, жившим, возможно, в IX–X веках я. э. Как бы там ни было, но "Глиняная повозка" — единственное произведение Шудраки, которым мы располагаем. И, наконец, от Калидасы сохранились три пьесы, лучшей из которых, по всеобщему признанию, является "Шакунтала". В тех образцах, в которых она до нас дошла, гуптская драма обнаруживает ряд общих черт, которые позволяют рассматривать ее как некое единое явление в истории индийского театра. Ее отличает прежде всего интерес к внутреннему миру человека, к психологии душевного переживания. В пьесах царит атмосфера повышенной эмоциональности. Способность к сильному, напряженному чувству рассматривается как один из основных, если не главный показатель благородства и духовной высоты. Монологи героев, как правило, связаны с раскрытием их эмоциональных переживаний. Эти монологические описания занимают в драмах (особенно у Калидасы) огромное место, замедляют действие, то и дело прерывая ход внешних событий. Вообще не будет преувеличением сказать, что в большинстве известных пьес эмоциональная линия превалирует над чисто событийной. Говоря о психологизме и эмоциональности гуптской драмы, необходимо, однако, иметь в виду следующее. Во-первых, изображение эмоции отличается определенной статичностью. Даже любовь, чувство, в разработке которого драматурги достигают поразительной тонкости и точности анализа, никогда не дается как развивающееся, как душевное движение, но предстает как состояние или точнее — ряд замкнутых в себе последовательных состояний. Это — любовное томление, которое возникает сразу же за первой встречей и мучает героя и героиню до тех пор, пока они наконец не соединяются друг с другом. Затем — страдание, переживаемое в разлуке, и, наконец, радость нового обретения. Во-вторых, — и это, пожалуй, главное, — изображаемая эмоция в высшей степени обобщена, лишена индивидуальных черт и выступает как бы сама по себе, не будучи детерминирована какими-либо свойствами душевного облика соответствующего персонажа. Это, конечно, связано с тем, что в гуптской (и вообще индийской драме, как древней, так и средневековой) нет характеров. И дело здесь не только в том, что образы героев тяготеют к типам, повторяющимся из драмы в драму, от одного драматурга к другому. Гораздо важнее, что черты, характеризующие каждый такой тип, крайне немногочисленны и не складываются в некое единство, определяющее все поведение персонажа. Отсюда, между прочим, — возможность сочетания в одном образе сторон, даже исключающих ДРУГ друга. Так, Душьянта, герой натаки Калидасы "Шакунтала" (как и другой его герой — Пуруравас), любопытным образом соединяет в себе черты божественного, наделенного священной властью царя (мистериальная традиция!) и галантного и несколько даже ветреного любовника. Он прекрасен, доблестен, благороден. Он пастырь народа, неустанно заботящийся о благе подданных. Он обладает способностью магического воздействия на окружающий мир, — скорбь, охватившая его после того, как он вспомнил Шакунталу, объемлет и природу: хотя пришла весна, по деревья не цветут и птицы не щебечут. И наряду со всем этим — сцена пятого акта с песней гаремной красавицы, упрекающей его за измену. Это уже — от традиции придворного театра, от образа героя иного типа, свойственного жанру "легкой" натаки. Сходным образом небесная дева Урваши временами обнаруживает в своем поведении решительность и свободу (свойственные гетере, обычной героине пракараны), а временами (особенно в сцене первой встречи) несколько неожиданно превращается в застенчивую, не умеющую скрыть свою влюбленность девушку, очень напоминающую другую героиню Калидасы — Шакунталу. Возвращаясь к вопросу об изображении чувства, надо сказать, что при ограниченности характеризующих героя черт и преобладающем интересе к эмоциональной линии в его поведении он часто выступает просто носителем определенной эмоции. Качества, свойственные Душьянте, декларируются в речах окружающих его персонажей, но видим мы его не героем и не мудрым и справедливым царем, а только страдающим влюбленным. Недаром знаменитый средневековый теоретик литературы Ананда-вардхана (IX в.), обобщая опыт классической литературной (и в первую очередь — драматической) традиции, выдвигает эмоцию в качестве главного компонента произведения и рассматривает ее как фактор, определяющий выбор и сюжета, и — прежде всего — типа героя. Психологизм и эмоциональность — не единственное, что сближает между собой драмы гуптского периода. Мы обнаруживаем в них, несмотря на разность жанров и сюжетов, поразительное постоянство сюжетной схемы. Герой и героиня встречаются, мгновенно, с первого взгляда влюбляются друг в друга и даже становятся супругами; неожиданно наступает разлука, приносящая обоим невыносимые страдания; затем, однако, они вновь соединяются, теперь уже навсегда. Момент разлуки несет тут основную нагрузку. Именно в этом событии действие достигает своего высшего напряжения и драматичности. И именно характером разлуки, или, точнее, даже вызвавших ее причин, определяются различия в разработке сюжета, специфические для каждого жанра. В "Шакунтале" Калидасы использован древний миф, в виде законченного повествования встречающийся впервые в "Махабхарате", но упоминаемый уже в брахманах. В мифе царь Душьянта, охотясь в лесу, попадает в обитель отшельника Канвы, вступает в связь с его воспитанницей Шакунталой, дочерью апсары и царя-мудреца Вишвамитры, и затем уезжает. Когда Шакунтала с шестилетним уже сыном является к Душьянте, он отказывается от нее, и она, в гневе бросив ему ребенка, уходит. Однако голос свыше приказывает Душьянте признать жену и сына, и он возвращает Шакунталу, объясняя, что хотел только испытать ее. Сохраняя основные события мифа, Калидаса в то же время совершенно иначе строит разлуку героев, вводя в драму мотив проклятия и потерянного кольца. Уезжая из обители в столицу, куда его призывают обязанности государя, и не имея возможности взять с собой Шакунталу без согласия ее приемного отца, который находится в отсутствии, Душьянта оставляет на память Шакунтале кольцо с печатью. Не успевает он удалиться, как в обители появляется знаменитый аскет Дурвасас. Шакунтала, занятая грустными мыслями об уехавшем царе, не замечает его прихода, и он в гневе проклинает ее за то, что она нарушила обычай гостеприимства: царь забудет ее, как она забыла о своих обязанностях хозяйки, и вспомнит, только когда увидит кольцо. Итак — Душьянта забывает Шакунталу, забывает сразу, начиная с этого момента. Только иногда, при звуках песни, например, его охватывает смутное беспокойство, некое предчувствие воспоминания, которое так, однако, и не становится действительным воспоминанием. И когда отшельники приводят к нему Шакунталу, происходит непоправимое — он не узнает ее, тем более что кольца на ней нет, она его потеряла. Апсары уносят Шакунталу из дворца, и только спустя долгое время найденное рыбаком кольцо возвращает царю память, а с ней и горестное раскаяние. Проклятие, введенное Калидасой в сюжет мифа, коренным образом меняет соотношение и смысл событий. Мотив этот заимствован из эпоса. В эпосе — в "Махабхарате" особенно — все непредвиденное, неожиданное, необъяснимое, включая перерождения и смерть, мотивируется обычно проклятиями мудрецов-аскетов. Проклятия эти имеют власть даже над богами и в этой своей функции непреложной силы, царящей над всем и определяющей ход событий, оказываются эквивалентными самой судьбе. Таким образом, героев "Шакунталы" (в отличие от мифа) разлучает не равнодушие царя, не измена, но нечто, стоящее над ними и обрушивающееся на них, как незаслуженная кара. В "Глиняной повозке" героев разлучает тоже судьба. Но это драма чисто бытовая, без всякой примеси сверхъестественного, и судьба оборачивается здесь не магическим проклятием, а случаем. Весь сюжет "Глиняной повозки" вообще развертывается, как цепь случайностей. Васантасена, влюбленная в Чарудатту уже к началу действия, спасаясь от преследующего ее шакары Самстханаки, случайно попадает в дом своего возлюбленного. Драгоценности, которые она оставляет ему на хранение, украдены, но, по счастливой случайности вор, бедный брахман Шарвилака, отдает их самой Васантасене в качестве выкупа за ее служанку, в которую он влюблен. И, наконец, еще одна, теперь уже роковая, случайность. Васантасена, уходя от Чарудатты, с которым она провела первую ночь любви, по ошибке садится в повозку Самстханаки. В результате — разлука, едва не заканчивающаяся смертью героев. Самстханака, к которому привозят ничего не подозревающую Васантасепу, в злобе душит ее, а сам обвиняет в убийстве Чарудатту. И так как — опять-таки по случайности! — у друга Чарудатты Майтрейи в суде выпадают из кармана драгоценности Васантасены, обвинение признается справедливым, и Чарудатту приговаривают к смерти. И только неожиданное воскресение Васантасеиы, успевающей к месту казни, спасает его и их любовь. Наконец, в "Увиденной во сне Васавадатте", принадлежащей к жанру "легкой" патаки и написанной на сюжет известной фольклорной легенды о царе Удаяне, разлука героев "организуется" не судьбой, но планом хитрого министра. Задумав важный в политическом отношении брак царя с юной Падмавати и зная, что, страстно влюбленный в свою жену Васавадатту, Удаяна не согласится на это, Яугандхараяна устраивает ложный пожар в покоях Васавадатты и распускает слух о ее смерти. Удаяпа в отчаянии. А между тем Васавадатта инкогнито живет во дворце Падмавати, заботам которой поручил ее все тот же Яугандхараяна, и должна стать свидетельницей свадьбы Падмавати со своим супругом. Все, однако, кончается счастливо — Падмавати узнает в портрете жены Удаяны оставленную на ее попечение героиню, и влюбленные соединяются вновь. Какими бы причинами ни была вызвана разлука, составляющая главное организующее сюжет событие драмы, она всегда есть нечто, совершающееся над героями. Сами герои не порождают событий и не сознают себя способными к этому. Взять хотя бы "Шакунталу". Казалось бы, здесь ставится проблема вины и ответственности: героиня нарушает правила гостеприимства и навлекает тем самым на себя проклятие; герой впадает в еще более тяжкий грех, отвергнув свою беременную супругу. Однако и тот и другой проступок совершаются неосознанно. Шакунтала даже вообще до самого конца пьесы не знает, что она в чем-то виновата. Царь после того, как память вернулась к нему, мучается, правда, раскаянием, но в этом раскаянии много жалоб на несправедливость судьбы, на кольцо, которое так "подвело" его, соскользнув с руки Шакунталы, и нет нравственной готовности к расплате за совершенное. В последнем акте устами божественного мудреца Кашьяпы, объясняющего происшедшее, вина с царя торжественно снимается, и оба они — и Душьянта и Шакунтала — счастливы этим, и теперь уже Шакунтала раскаивается в том, что несправедливо корила царя за его поведение. Отсутствие напряженности в осознании героями своей вины лишает драму трагического звучания (хотя сам по себе сюжет и дает возможности для такого развития), и в результате она оказывается ближе к мелодраме, чем к трагедии. Но даже если герой активен и тем самым как будто не признает своей зависимости от высших (и вообще внешних) сил, она этим отнюдь не снимается. В этом смысле чрезвычайно показателен Шарвилака, самый "действующий" среди всех персонажей гуптской драмы. Находясь в том же положении, что и Чарудатта, — он беден и влюблен в гетеру, которую не может выкупить, — Шарвилака, в отличие от бездейственного Чарудатты, постоянно что-то предпринимает. Однако при ближайшем рассмотрении оказывается, что активность его мнимая или, точнее, — "холостая". В самом деле, Шарвилака убивает злого царя Палаку и помогает бежать из тюрьмы сменяющему его на престоле Арьяке. Но свержение Палаки и восшествие на престол Арьяки было уже предсказано, — значит, "запрограммировано" судьбой, и Шарвилака явился только исполнителем ее воли. Шарвилака, далее, совершает грабеж, но волею случая воровства, собственно, не происходит, потому что он только возвращает драгоценности их законной владелице. Единственным, пожалуй, истинным организатором событий выступает Яугандхараяна в пьесе Бхасы. Но характерно, что в более поздних натиках — в "Малявике и Агнимитре" Калидасы, в драмах Харши — план министра либо сочетается с игрою судьбы, либо вовсе ею заменяется. Итак, герои гуптской драмы не действуют; по сути дела, они только претерпевают обрушивающуюся на них разлуку. Но в этом претерпевании есть свой большой смысл. Через все перипетии, через все выпадающие на их долю испытания герои проносят верность друг другу, сохраняя ее даже перед лицом смерти. Васантасена гибнет с именем Чарудатты на устах, Чарудатта мысленно призывает ее, шествуя на казнь; Удаяна по-прежнему любит Васавадатту, хотя думает, что она умерла; Душьянта и Шакунтала хранят свою любовь, несмотря на годы разлуки. Финал драм — торжество неизменности связывающего героев чувства, восстановление несправедливо нарушенного единства, и в этом смысле всегда — возвращение к исходу. Не случайно последний акт "Шакунталы" построен совершенно симметрично первому: опять Душьянта мчится на колеснице, опять вступает в обитель отшельников, где его ждет встреча все с той же Шакунталой, все так же его любящей. В этом идеале неизменной, высокой любви весь пафос гуптской драмы. И в этом же — глубокая ее человечность. Средневековая драма, продолжая во многом традиции древней, обнаруживает и некоторые новые тенденции. Хотя система жанров остается прежней, жанровые каноны претерпевают значительную трансформацию. Натака, в сущности, утрачивает свою мифическую основу — миф заменяется исторической легендой (как у Вишакхадатты в "Перстне Ракшасы") или буддийской (как у Харши в "Счастье нага"), а позднее — эпическим сказанием. В ней явственнее обозначается интерес к этической проблематике. Пракарана в значительной степени теряет свой бытовой характер и, по-видимому, начинает выходить из моды. Зато натика становится очень популярной и окончательнопревращается в легкую, динамичную пьесу, построенную на увлекательной интриге. Решающую роль в оформлении этого жанра сыграло творчество Харши (VII в.), в особенности — его драма "Ратнавали". Следуя Бхасе, Харша пишет свою пьесу на сюжет, заимствованный из цикла сказаний о царе Удаяне. В разработке же сюжета он почти полностью повторяет "Малявику и Агнимитру" Калидасы: здесь тот же мотив инкогнито героини, случайно оказавшейся в царском гареме; те же тайные свидания устраиваемые ловкими слугами; то же заточение героини царицей и, наконец, заключительное узнавание. Но при всем внешнем сходстве "Ратнавали" с ее древним прототипом в ней легко заметить значительное отступление от канона гуптской драмы. Дело в том, что изображение чувства, так занимавшее древних драматургов, отступает здесь на второй план. У Харши акцепт переносится на само действие, оно развертывается стремительно, легко, изящно, остроумно построенными эффектными ситуациями, включая путаницу переодетых героинь, уловки слуг, устраивающих свидания героя, выступление иллюзиониста и прочие перипетии. Многие из этих эффектных сценических положений были усвоены более поздними драматургами. Вообще эта пьеса пользовалась у средневекового зрителя огромным успехом, а теоретики неизменно оценивали ее как образцово построенную драму. Напротив, у Бхавабхути (VIII в.), другого великого средневекового драматурга, заметно тяготение к продолжению древней традиции именно в области разработки эмоциональной линии. Принципы изображения остаются, в сущности, теми же. Но у Бхавабхути, во-первых, значительно возрастает экспрессивность в передаче чувств, а во-вторых, появляется тенденция к изображению ужасного и вообще всяких эмоциональных потрясений. Пьесы его еще в большей степени, чем драмы Калидасы, приближаются к мелодраме. Это впечатление усиливается, между прочим, и тем, что Бхавабхути, стремясь к углублению эмоционального звучания, полностью снимает в своих патаках смеховой элемент, исключая из них традиционный образ видушаки. Любопытно, что видушаки нет и в пракаране Бхавабхути "Малати и Мадхава". Вообще эта пьеса весьма далека от древней пракараны типа "Глиняной повозки". Не говоря уже о том, что смешное сведено здесь к минимуму, вся пьеса в целом, с характерным для нее смешением обыденного и чудесного, представляет собой скорее романтическую сказку, чем бытовую драму. В "Малати и Мадхавс" особенно отчетливо проявляется еще одна характерная особенность стиля Бхавабхути — страсть к огромным описательным монологам, иногда растягивающимся на целый акт. Описания, великолепно построенные, яркие, экспрессивные (достаточно указать на пятый акт с его гротесковыми картинами), делают, однако, пьесу статичной и более приспособленной для декламации, чем для исполнения на сцене. В этом уже явственно видны черты наступающего кризиса классического театра[1]. Ю. АлихановаБхаса[2]. Убиенная во сне Васавадатта
Фрагменты Действующие лица Удаяна, царь ватсов. Яугандхараяна, его министр Пратихара-церемониймейстер. Васантака, шут. Студент. Стражи. Васавадатта, супруга Удаяны. Падмавати, сестра Даршаки, царя Магадхи[3]. Падминика, наперсницы царевны Мадхукарика, наперсницы царевны. Кормилица. Отшельница. Прислужница. Привратница. Яугандхараяна, министр царя Удаяны, стремится восстановить власть своего повелителя над всеми землями, отторгнутыми царем Аруни. Для этого необходимо добиться союза с правителем Магадхи. Министр старается устроить женитьбу Удаяны на Падмавати, сестре царя Магадхи. Но царь глубоко любит свою жену Васавадатту и упорно отвергает подобные предложения. Министр побуждает царицу помочь ему в осуществлении замысла, и когда царь уезжает на охоту, он распускает слух, что царица погибла во время пожара в деревне Лаванака. Изменив свою внешность, министр и царица скрываются у отшельника.Пролог Действие первое
СутрадхараВас всех осени Баларама руками
Оттенка недавно взошедшей луны,
Слабеющими от густого вина,
Блистающими от присутствия Лакшми!
Да будет вам известно:
Тут слуги повелителя Магадхи
И дочери его телохранители,
Тесня пустынножителей бесчинно,
Проходят сквозь толпу в лесной обители
В святом убежище тревожить
его достойнейших насельников,
В кору древесную одетых,
плоды вкушающих отшельников,
Посмел наглец высокомерный,
обласканный судьбой неверной!
Он окриками, как в деревне,
дорогу расчищал царевне!
Твои веленья тоже выполнялись!
С победой государя ты опять
Возвысишься: бег времени вращает,
Как спицы колеса, людские судьбы.
Не навлекайте на царя хулу,
Насильем унижая святомудрых,
В лесной глуши убежище нашедших
От неурядиц жизни городской!
В лесу возможно раздобыться
пустынножителя богатством:
Цветами и травой священной,
елеем и святой водой.
Препятствий к исполненью долга
царевна вам чинить не станет:
Она блюдет благочестивый
обет правителей Магадхи.
Приязнь или вражда в нас наобум
Не возникают: их лелеет ум.
И я, надеждою горя,
что станет кроткая царевна
Супругой нашего царя,
расположился к ней душевно!
Нуждается ли кто в одежде,
желает получить кувшин
Иль, завершив ученье в срок,
вручить наставнику подарок?
Царевна, друг боголюбивых,
просила оказать ей честь
И объявить свои потребы —
кого и чем тут наделить?
Что толку в богатстве, усладах, нарядной одежде?
Я в красном хожу не в надежде снискать пропитанье!
Приязни исполнившись к набожной этой царевне,
Я сестрину честь без боязни готов ей доверить.
Богатство, и жизнь, и заслугу святую
Иные готовы отдать безрассудно.
Однако чужое добро зачастую
Сберечь для владельца бывает им трудно.
Падмавати станет царицей,
предрек прорицатель, что краю
Вещал злополучье. На этом
основан и замысел мой!
Я верю словам тайновидца:
Все в точности осуществится!
Вокруг безбоязненно бродят олени и лани;
Цветы и плоды в изобилье свисают с ветвей;
В нетронутых травах раздолье коровьим стадам.
Повсюду курятся дымки: тут священная роща!
Пускай ни разлученная чета,
ни чакравак разъединенных пара
Не убиваются, как царь злосчастный,
Но женщина благословенна та, —
испепеленная огнем пожара,
Живущая в любви супруга страстной!
Как царь, от пищи отказался,
как царь, лил слезы, спал с лица
И в траурной ходил одежде.
Он властелину днем и ночью
Служил с усердьем. Если б тот
себя лишил внезапно жизни,
Тогда и он, без колебаний,
с восторгом отдал бы свою!
От ноши я устал не слишком
и тем обязан передышкам.
А он столь тягостное бремя
не может с плеч сложить на время.
Его занятье таково,
что все зависит от него!
Чем больше царь его возвысит,
тем больше от него и сам зависит!
Шива, царь танцоров, Элора. IX в.
Они говорят о тоске самого Удаяны по мнимо погибшей Васавадатте, память о которой не может вытеснить даже юная страсть Падмавати. Шутки Васантаки только усугубляют тяжесть воспоминаний царя.Действие пятое
Входит Падминика. Падминика. Мадхукарика, Мадхукарика, иди сюда поскорее! Мадхукарика (входя). Я здесь, дорогая! Чего тебе надобно от меня? Падминика. Разве ты не знаешь, голубка, что царевну Падмавати мучает головная боль? Мадхукарика. Вот беда! Падминика. Ступай скорей, позови госпожу Авантику. Ты только дай ей знать, что царевна страдает от головной боли, и она придет сама. Мадхукарика. А что проку в ее приходе? Падминика. Ну как же! От ее сладостных повествований головную боль как рукой снимает! Мадхукарика. И то правда! Где, скажи, приготовлено ложе для царевны? Падминика. В Беседке Океана! Да ступай же! А я поспешу найти благородного Васантаку, чтобы он известил государя. Мадхукарика. Да будет так! (Уходит.) Падминика. Где же искать достойного Васантаку? Васантака (появляясь). Воистину, счастливый и многообещающий повод для веселья. Великий государь, владыка ватсов, хотя и опечаленный утратой царицы, вновь ощутил в себе ярый пламень любви, раздуваемый женитьбой на Падмавати. (Видит Падминику.) Как! Падминика здесь? Что нового, голубка? Падминика. Неужто не знаете вы, благородный Васаптака, что царевна Падмавати страдает от головной боли? Васантака. Я и вправду не слыхивал об этом! Падминика. Вам бы следовало известить повелителя, а я тем временем схожу за снадобьем чтобы унять боль. Васантака. Где постлано ложе для Падмавати? Падминика. В Беседке Океана! Васантака. Сходи за лекарством, Падминика, а я дам знать обо всем нашему повелителю. Уходят. Конец правешаки Входит царь. ЦарьПребывая в супружестве новом,
я не в силах забыть добродетель
И другие достоинства девы,
что вручил мне Аванти владетель!
Уничтожило пламя пожара
тело дивное, полное неги.
Так порой, опаленные стужей,
гибнут лотосов нежных побеги.
Благодаря миловидной, безгрешной Падмавати
Скорбь утихает чуть-чуть, но прошедшим изранено
Сердце мое, и, единожды горя хлебнув,
Жду я невольно беды для супруги второй.
Что же ты молчишь? Говори, где Падмавати?
Дурак! Ты думал, — по земле
Ползет змея, шурша во мгле?
Тут плетеница, что у входа
свисала ранее со свода,
И на полу, от ветерка,
теперь колышется слегка!
Гладкий покров не имеет
ни складки, и ложе — без вмятин!
На белоснежной подушке
не видно лекарственных пятен.
Нет ни одной безделушки —
для царственных глаз развлеченья.
Где же больная? Так быстро
могло ль наступить излеченье?
Я вспомнил царевну Аванти —
как слезы любви пред отъездом,
О близкой родне помышляя,
лила на груди у меня,
И медленно глаз уголки
Слезами опять наполнялись…
Царевна с меня не спускала задумчивых глаз
В то время, когда я давал ей урок музыкальный.
При этом нередко соскальзывал с пальчика плектр,
И, воздух колебля, играла беззвучно рука.
Выскакивая второпях,
Расшиб я голову об дверь.
Не знаю сам — сбылось ли, нет ли
Желанье сердца моего?
Пробудив меня, на ложе спящего,
Удалилась прочь моя прекрасная!
Как же верить Руманвата выдумке,
Что жена моя погибла в пламени?
О, если это было сновиденье —
Я рад бы целый век проспать без пробужденья!
А если чувств обман — какое наслажденье
Продлить навеки это наважденье!
Пробужденный от сна, разглядел я черты
Хранящей свою добродетель:
Ниспадали волнистые пряди волос,
Сурьма не коснулась очей.
Более того! Погляди, друг:
Во сне я ощутил прикосновенье
К руке моей, что стиснула царица.
А между тем я вижу наяву
Взъерошенные волоски на коже!
Раздорами ослаблен вражий стан.
Меж тем, твои достоинства ценя,
Тебе народ всецело доверяет.
Опора наступленью — крепкий тыл.
Я сам предусмотрел его охрану.
Войска готовы разгромить врага!
Они успели Гангу пересечь,
И ватсов край почти в твоих руках".
Я с Аруни, погрязшим в преступленьях,
сойдусь на поле битвы, взборожденной
Слонами и конями, океану
безбрежному подобном, чьи валы
Плотинами неисчислимых стрел
Рассечены, — и сокрушу злодея!
Действие шестое
Действие шестое Пратихара. Эй! Кто там стоит на страже у Златосводчатых ворот? Привратница (входит). Это я, господин, Виджайя. Что угодно твоей милости? Пратихара. Скажи царю Удаяне, чье величье возросло с возвращением страны ватсов под его руку: "Прибыл от Махасены пратихара из рода Райбхья, а с ним — кормилица Васавадатты, досточтимая Васундхара, посланная царицей Ангаравати. Они дожидаются у входа". Привратница. Не ко времени и не к месту, господин, принесло этого пратихару! Пратихара. Отчего же не ко времени и не к месту? Привратница. Сегодня кто-то играл на лютне в Восточном дворце нашего повелителя, и, услышав музыку, государь произнес: "Сдается мне, будто звучит Гхошавати[11]!" Пратихара. И что ж такого, почтенная? Привратница. Придя к Восточному дворцу, отыскали там человека, игравшего на лютне. Тот сказал: "Я увидел ее в зарослях тростника, на берегу реки Нармады. Если государю благоугодно взять ее, пусть берет!" Как только лютню принесли нашему властителю, он положил ее себе на колени и впал в беспамятство. Когда царь очнулся, лицо его было залито слезами. Он воскликнул: "Тебя, Гхошавати, обрел я вновь, но не нашел ее!" Вот почему говорю я, что время самое неподходящее. Как же мне осмелиться про вас доложить? Пратихара. Ступай, доложи, почтенная! Ведь это имеет касательство к твоему рассказу. Привратница. Хорошо, господин, я схожу и сообщу об этом государю. Вот спускается повелитель наш по лестницам Восточного дворца. Здесь передам я ему твои слова. Пратихара. Да будет так, почтенная! Оба уходят. Конец вступительной сцены Входят царь и Васантака. ЦарьО ты, что, слух мой услаждая, пела
И отдыхала на груди царицы!
Здесь нечистотами покрыли тело
Певучее твое лесные птицы.
В игре на лютне черпая отраду,
тебя царица на бедре держала
И, от занятий музыкой устав,
не выпускала из объятий нежных,
Ласкала гладкие твои бока,
тебе, тоскуя, душу изливала,
Когда я отлучался… Речь ее
была прекрасна, сладостна улыбка.
Гхошавати мне службу сослужила:
Разбужен лютнею мой спящий пыл,
Но мир без той, что лютней дорожила,
Намного неприютнее, чем был!
Что скажет он? Я дочь его увел,
А защитить не смог! Превратным роком
Лишенный всех достоинств и заслуг,
Стою, как сын, пред отчим гневным оком.
Жребий печальный царевны Аванти!
Радость прибытья в союзное царство
Нам отравило коварство судьбы!
Лучше б она попустила врагам
Перешагнуть государства границу,
Но пощадила бы вашу царицу!
Здоров ли венценосный государь,
Что возвышает и ниспровергает
Правителей других своей рукой, —
Великовластный, с кем ищу союза?
Кто немощен и духом слаб —
усилия, как правило,
Не сделает, чтоб над людьми
оно его поставило.
Без рвенья и без твердой воли —
Сидеть не будешь на престоле!"
Он обо мне когда-то пекся,
как о своем любимом сыне,
От нашей дружбы не отрекся,
узнав о дочери кончине.
Тебе, о Махасена, благодарствую
За то, что вновь над ватсами я царствую!
Скажи, как матери моей здоровье, —
Старейшей из шестнадцати цариц,
Святейшей града нашего богини,
Столь опечаленной моим отъездом?
Кто властен отвратить кончину?
Веревка лопнула — пропасть кувшину!
Деревья и людей — закон единый губит:
Ты вовремя расцвел, и в час урочный срубят!
Дочь Махасены! О, моя царица,
Моя возлюбленная ученица!
Не только жизнь — грядущие рожденья
Душе моей не принесут забвенья!
Ста царств я не возьму
За матери слова,
Что, промах мой простив,
Меня, как прежде, любит!
Нежное телосложенье
Уничтожило сожженье.
Дивный лик, ласкавший взор,
Беспощадный пламень стер.
Но если это брахмана сестра,
Что приютила ты из доброхотства, —
Пускай в обман тебя не вводит сходство,
Природы прихотливая игра!
Я, спрятав царицу для блага
Царя и державы, тревожусь:
Какими глазами сегодня
Посмотрит на это властитель?
О Бхаратов храбрый потомок, собою владея,
Умом просвещенным и чистой душой отличаясь,
Обязан ты царскому долгу других наставлять.
Зазорно тебе увести эту женщину силой!
Пусть утверждать, что не во сне, а въяве
Ее вторично вижу, — я не вправе,
Но на обман поддался я в тот раз,
Хотя ее отлично видел глаз!
Благодаря притворному безумью[13],
Благодаря сраженьям и уловкам,
Без коих царством править невозможно, —
Благодаря твоим усильям
спаслись мы из пучины бедствий.
Да правит лев наш, царь благорассудливый, —
Землей, что океаном опоясана,
Землей, чьи серьги — Виндхья[14] с Гималаями
Отмеченной зонтом единым царственным.
Шудрака[15]. Глиняная повозка
Действующие лица В прологе Сутрадхара Актриса, играющая Васантасену. В драме мужчины: Чарудатта, разорившийся брахман-купец. Рохасена, сын Чарудатты. Майтрея, друг Чарудатты. Вардхаманака, слуга Чарудатты. Арьяка, сын царя Гопалы, смененного на троне его братом Палакой. Шарвилака, брахман — вор, друг Арьяки. Самстханака, шурин царя Палаки. Вита из свиты Самстханаки. Стхаварака, слуга Самстханаки. Массажист, впоследствии буддийский монах. Матхура, хозяин игорного дома. Игрок. Дардурака, игрок и друг Шарвилаки. Вита, приближенный Васантасены. Карнапурака, слуга Васантасены. Кумбхилака, слуга Васантасены. Вирака, начальник городской стражи. Чанданака, старшина городской стражи. Судья. Старейшина. Писец. Служитель суда. Первый палач. Второй палач. Женщины: Васантасена, знаменитая гетера города Уджайини. Старуха, мать Васантасены. Маданика, служанка Васантасены. Служанка Васантасены. Дхута, жена Чарудатты. Раданика, служанка Чарудатты. Место действия — столичный город Уджайини и запущенный парк Пушпакарандака в его предместье. Время действия — четыре дня.Пролог
МолитваЧтоб ноги, под себя поджатые, связать,
Двойным сплетеньем змей обвил их Шамбху.
Дыхание прервав, он успокоил
Все чувства, что препятствуют познанью.
И, мудрым взглядом к истине приблизясь,
Рассматривает душу он в себе,
Свободную от всех мирских желаний.
Так созерцанье Шамбху растворилось
В усилии постигнуть пустоту
И тем с душой всемирною слилось.
Пусть же хранит вас созерцанье Шамбху!
И да хранит вас шея Нилакантхи,
Она подобна темно-синей туче,
И Гаури рука, лианы гибче,
Сверкает, словно молния, на ней!
Он изучил Ригведу, Самаведу,
Он математикой владел отменно,
А также изучал гетер искусства
И тайны обучения слонов;
Утратив зренье, стал он снова зрячим —
Был Шарва мудрый милостив к нему;
Он сына вырастил — сын стал царем;
Он жертвоприношение коня
Под старость совершил с успехом полным;
Сто лет и десять дней он жил на свете
И, жизнь свою прервав, вошел в костер.
Покоя и беспечности не зная,
Царь Шудрака был смел, любил войну он;
Средь мудрецов всех лучше знал он веды
И аскетизма подвиги творил;
Царь Шудрака на вражеских слонов
Не раз кидался в рукопашной схватке.
Владыкой Шудракой изображен
И брахман Чарудатта молодой —
Купец, по воле рока обедневший,
Что жил в старинном городе Аванти;
И юная прекрасная гетера,
Подобная весны великолепью, —
Не зря она звалась Васантасеной,
Она героя драмы полюбила
За многие достоинства его;
И благородное их поведенье,
Что к окончанью пьесы увенчалось
Счастливою взаимною любовью;
И судопроизводства произвол,
И нрав злодея, и веленья рока.
Пуст дом того, кто не имеет сына;
Подолгу пуст бывает дом того,
Кто не имеет истинного друга;
Пуст целый белый свет для дурака,
Для бедняка ж — весь мир пустей пустого!
Действие первое. Вручение драгоценностей на хранение
Входит Майтрея с плащом на руке. Майтрея (повторяя сказанное им ранее: "Пригласи другого брахмана…" и так далее). Пожалуй, все-таки мне, Майтрее, стоило бы принять приглашение этого незнакомого мне человека. О, судьба! С чем тебя сравнить? Ведь раньше я, благодаря благосостоянию почтенного Чарудатты, день и ночь был сыт. Ел я только искусно приготовленные лакомства, испускающие приятный аромат. Частенько сидел я во внутреннем дворе под навесом, окруженный сотнею блюд, как художник — банками с краской, и, едва коснувшись пальцами то одного, то другого, оставлял их без внимания. Я пережевывал пищу медленно, как священный бык на городской площади. Ну а теперь я из-за того, что обеднел Чарудатта, скитаюсь целыми днями, а сюда прихожу только ночевать, как домашний голубь, возвращающийся вечером на свою голубятню. Этот плащ, благоухающий цветами жасмина, вручил мне милый друг почтенного Чарудатты — Джурнавриддха, чтобы я передал его Чарудатте, когда он окончит поклонение богам. А пока что я пойду посмотрю, где почтенный Чарудатта. (Ходит и осматривается.) Вот как раз идет сюда и сам Чарудатта, он кончил поклонение богам и несет жертвы для божеств — покровителей его дома. Входит Чарудатта, за ним Раданика. Чарудатта (смотрит на небо и печально вздыхает)Бывало, жертвою у моего порога
Кормились гуси, стаи журавлей,
А ныне мой порог травой порос,
И падает печально на него
Лишь пригоршня зерна, — и только черви
Сползаются на жертвоприношенье…
Друг, после длинной цепи неудач
Нам радостно увидеть проблеск счастья,
Как лампы свет среди кромешной тьмы
А у того, кто долго жил в богатстве,
А позже впал в безвыходную бедность,
Лишь тело живо, но душа мертва;
Не человек он — он мертвец ходячий.
Из двух несчастий — бедности и смерти —
Признаться, я предпочитаю смерть:
Не долги, друг, предсмертные мученья, —
От нищеты ж до смерти нет спасенья!
Меня печалит то, что дом наш обедневший
Не посещают гости с давних пор, —
Так на щеке слона, когда на ней
Просохнет полоса любовной течки,
Ты больше не увидишь диких пчел,
Что прежде дружным роем прилетали.
Верь, друг, не об утраченном богатстве
Я сокрушаюсь. Знаю я, что деньги
Приходят и уходят по веленью
Судьбы…
Меня ж печалит только то,
Что с той поры, как я свою опору —
Свое богатство навсегда утратил,
Ко мне друзья внезапно охладели.
Знай: если нищета вступила в дом —
Достоинство разрушено стыдом;
Тому же, кто достоинство утратит,
Пренебреженьем друг недавний платит
К унынию ведет пренебреженье;
Отчаянье — унынья порожденье;
Безумие — отчаяния плод,
Оно нас к верной гибели ведет.
От гибели спастись не в нашей власти,
Знай: нищета — основа всех несчастий!
Обитель забот и источник
Пренебрежешь тобой;
Твоя нищета вызывает
К тебе отвращенье друзей,
И злобу родных и знакомых,
И смех и злорадство чужих.
Зовет нищета человека
Отшельником скрыться в лесу —
Ведь даже жена презирает
Того, кто унижен и нищ;
И пламя отчаянья в сердце
Бросает ему нищета
И медленно жжет его душу…
Поверь, что вечно после их кончины
К ним будут боги милостивы, если
Они при жизни им достойно служат
Словами, мыслью, укрощеньем плоти
И жертвы им приносят, не скупясь…
Какие в этом могут быть сомненья!
А потому иди, принеси жертву матерям.
Зачем ты убегаешь, как газель,
Гонимая охотником жестоким?
Скрывает страх твою красу и нежность,
А ноги, столь искусные в движенье,
В круженье плавном танца, ныне резко
Стучат по этой грубой мостовой,
И, созданные для призывных взглядов,
Глаза в испуге мечутся твои.
К чему убегать, бежать, торопиться,
К чему уходить, скакать, спотыкаться, —
Девушке доброй надо быть доброй, —
Эй, да постой же, постой, красотка!
Ты ж не помрешь — так постой, послушай:
Сердце мое от любви сгорает,
Жарится сердце мое от страсти,
Будто кусок хорошего мяса,
В груду горячих углей упавший!
Почему ты бежишь в испуге,
Будто пава летней порою,
Широко растопырив крылья?
За тобой ведь гонится славный
Господин мой, — взгляни, не бойся:
Как павлин молодой на воле,
За тобою он поспешает!
Зачем ты убегаешь? Ты дрожишь,
Как молодой платан; играет ветер
Кистями платья алого, — и мнится,
Что алых, нежных лотосов бутоны
Ты на бегу роняешь. А сама
Подобна ты таинственной пещере,
Что вырублена в красном мышьяке.
Ты разжигаешь любовь, вожделенье,
Страсть раскаляешь ты; ночью в постели
Спать не даешь мне — снишься все время!
Не убегай! Эй, постой, постой-ка!
Что ты бежишь, спотыкаясь в страхе,
В ужасе ты бежишь, оступаясь, —
Все ведь напрасно — будешь моею, —
Вроде как Кунти у Раваны в лапах[21]!
Зачем бежишь ты впереди меня?
Ты — как змея, охваченная страхом
Перед Гарудой, властелином птиц.
А я так быстро бегаю, что ветер
Порою догоняю на лету, —
Тебя же, стройная, поймать не в силах…
Васантасена — плеть бога любви,
Которой он деньги у нас вымогает;
Она — пожирательница рыб;
Она — курносая танцовщица;
Она — губительница семей,
Копилка бога любви, гетера,
Она потаскуха, модница, шлюха!..
Я, видно, напрасно перечислял
Все десять ее наименований, —
Она меня так и не полюбила!
Зачем же бежишь ты,
Объятая страхом,
И серьги, качаясь,
Царапают щеки?
Дрожишь ты, как вина,
Задетая пальцем,
Ты, как журавлиха,
Что гром услыхала,
От страха трепещешь!
Зачем ты бежишь, бренча драгоценностями,
Как Драупади от Рамы, мчишься?
Сейчас поймаю тебя, как Хануман
Субхадру поймал, сестру Вишвавасу!
Отдайся, отдайся любимцу царя!
Накормлена досыта будешь за это
И рыбой и мясом! Решайся скорей!..
А рыба-то свежая!
А мясо хорошее!
При виде их даже собака '
Про падаль забудет!
Почтенная Васантасена!
Зачем ты в страхе и негодованье
Бежишь, подобно города богине[22],
Решившей вдруг покинуть город свой?
На бедрах у тебя широкий пояс
Сияет драгоценными камнями,
Переливается цветами всеми,
Как звезды в небе. А лицо твое
Так и пылает красным мышьяком,
Припудрено его мельчайшей пылью!
Стремительно мы мчимся за тобой, —
Так в чаще псы преследуют шакала.
А ты бежишь поспешно, быстро, скоро, —
Мое ты сердце от меня уносишь
И внутренности, близкие к нему!
Тебя спасет лишь только Бхимасена,
Иль Кунти сын, иль отпрыск Джамадагни,
Иль десятиголовый.
Но подобно
Духшасане с тобой я поступлю, —
Я за волосы вмиг тебя поймаю!
Меч острый, голова пред ним склонилась, —
Оттяпать — или выбрать казнь иную?
Прерви, прерви, свой бег, Васантасена, —
Кто смерти обречен — не быть тому в живых!
Запомни — дом гетер открыт для всех,
кто хочет
О том подумай, что тебя, гетеру,
Сравнить с лианой придорожной можно.
Знай: тело, что считаешь ты своим, —
Товар, который продается многим.
Поэтому, прекрасная, должна ты,
Приятен человек или противен,
Всех принимать, любезной с каждым быть!
Мудрец великий и глупец ничтожный
Порой в одном купаются пруду.
Ворона, отдохнуть присев, порою
Сгибает ту же ветку, на которой
Сидел павлин прекрасный до нее.
Купец, и брахман, и отважный воин
Переезжают через реку в лодке,
В которой ездит и простой народ.
А ты подобна и пруду, и ветке,
И лодке тоже, — вот и сделай вывод, —
Всех услаждай ты, ибо ты — гетера!
Глаза мои, еще совсем недавно
Все ясно различавшие вдали,
Поражены наставшей темнотою.
И кажется, что это тьма сама
Мне закрывает их, хоть я стараюсь
Открытыми все время их держать.
Мне чудится теперь, что даже тело
Чернит густая эта темнота,
А с неба дождь идет из черной мази!
Глаза теперь мне столь же бесполезны,
Как служба у дурного человека.
Ты мне во тьме глубокой не видна,
Как молния, что тихо спит в объятьях
Возлюбленного — облака. Но все же
Тебя, трепещущую, выдает
Венок своим дыханием душистым
И звон браслетов на твоих ногах.
Ты слышала, Васантасена?
Бедность к тому человека приводит,
Что и родные не внемлют ему.
Лучших друзей, обеднев, он теряет,
Мужество падает, беды растут.
Светлой луне его нрав был подобен —
С горя тускнеет и портится он,
И злодеянья чужие отныне
Люди готовы ему приписать!
С ним, бедняком, не общаются люди,
Все без почтения с ним говорят,
В дом к богачу он на праздник заглянет —
Пренебрежешь лишь видит к себе.
Он от людей, от толпы сторонится,
Жалкой одежды стыдится своей…
О бедность, в тело ты мое вселилась,
Как друг, — и я, бедняк, тебя жалею:
Куда пойдешь ты, — думаю со страхом, —
Когда умру, и тело станет прахом.
Бедность к тому человека приводит,
Что и родные не внемлют ему.
Лучших друзей, обеднев, он теряет,
Мужество падает, беды растут.
Светлой луне его нрав был подобен —
С горя тускнеет и портится он,
И злодеянья чужие отныне
Люди готовы ему приписать!
С ним, бедняком, не общаются люди,
Все без почтения с ним говорят,
В дом к богачу он на праздник заглянет —
Пренебрежешь лишь видит к себе.
Он от людей, от толпы сторонится,
Жалкой одежды стыдится своей…
О бедность, в тело ты мое вселилась,
Как друг, — и я, бедняк, тебя жалею:
Куда пойдешь ты, — думаю со страхом, —
Когда умру, и тело станет прахом.
Во тьму убегала она,
Но запах венка ее выдал, —
Ее — как Чанакья Драупади,
Схватил я за шапку волос!
Ты, молодостью гордая своей,
За сыном рода знатного спешила,
Но за волосы поймана была, —
За те благоухающие кудри,
Которым нужен тщательный уход
За волосы, что на твоей голове,
За косы, растущие из головы,
Схватил тебя, девушка, я наконец!
Кричи теперь, жалуйся, громко зови
И Шамбху и Шиву на помощь себе,
И Шанкару с Ишварой громко зови!
Не мудрено! На сцене выступая,
Искусства изучив, Васантасена
Приобрела уменье притворяться
И как угодно голос изменять.
Танцовщица и музыканты. Аджанта, 7 в.
Раданика. А как же иначе? Майтрея. Правда? Раданика. Правда. Майтрея (в гневе поднимая палку). Прекратите! Даже собака придет в ярость, если увидит такое у себя в доме; что же говорить обо мне, брахмане? Я размозжу твою голову, словно дрянной иссохший тростник, ударами этой палки, суковатой, как судьба человека, подобного мне! Вита. Благородный брахман, прости! Майтрея (глядя на тунеядца). Виноват не этот. (Глядя на Самстханаку.) Вот кто виноват! Ах ты, Самстханака, царский шурин! Ах, злодей и подлец! Так не годится! Хоть славного, почтенного Чарудатту и постигла бедность, но разве его достоинства перестали быть украшением города Уджайини? Как же посмел ты, ломясь в его дом, так издеваться над его слугами? В несчастье нет позора. Знай: до смерти Нельзя считать несчастным никого; А потеряв хороший образ жизни, Становится несчастным и богач. Вита (смущенно). Благородный брахман! Прости, прости! Ведь мы поступили с ней так не преднамеренно, а только потому, что спутали ее с другой женщиной. Ведь ту искали мы, которая бы нас Любовью одарила… Майтрея. Кого же? Ее? Эту? Вита.В несчастье нет позора. Знай: до смерти
Нельзя считать несчастным никого;
А потеряв хороший образ жизни,
Становится несчастным и богач.
Ведь ту искали мы, которая бы нас
Любовью одарила…
Избави нас от такого греха:
… мы искали
Ту, что хозяйка юности своей.
Она исчезла, — мы же обманулись
И приняли другую за нее —
Ту женщину, которую схватили…
Возьми за это все, что у нас есть!
Твое великодушие, о брахман,
Всего дороже! И недаром нас
Ты победил оружием достоинств,
Хоть с нами были острые мечи!
Он бедным стал из-за того,
Что добрым был к таким, как мы,
И никого не унижал
Своим богатством никогда.
Подобен водоему он,
Что, утолив своей водой
Немало жаждущих людей,
Порою летней высох сам.
Нашелся тоже доблестный герой!
Он Пандава? Иль Шветакету славный?
Он Индрадатта? Или Радхи сын?
Он Равана? Он Кунти сын и Рамы?
Ашваттхаман? Сын бога правосудья?
Иль он Джатаю? Отвечайте мне!
Он древом был, покорно исполнявшим[23]
Желанья бедняков, — и вот согнулся
Под тяжестью плодов своих заслуг.
Знай, — он глава семьи людей добрейших,
Он — зеркало для мудрецов ученых,
А также — пробный камень добронравья;
Он — океан душевной доброты,
Он — благодетель, ни к кому презренья —
Ни разу в своей жизни не питавший,
Он — кладезь человеческих достоинств!
Всегда он благороден и любезен,
Лишь он один достоин всех похвал,
Так как, воистину, живет в избытке
Несчетных добродетелей своих!
Знай: по сравненью с ним другие люди
Лишь прозябают, он один — живет!
Так пойдем отсюда!
При встрече с тобою исчезла она,
Как радость при встрече с врагом исчезает,
Как зренье слепца покидает навек,
И ум — дурака, и здоровье — больного;
Исчезла она, как успех от ленивца,
Как знанье и память бегут от того,
Кто низменным, чувственным предан утехам…
Слона привязывают к столбу,
Уздою сдерживают коня, —
Ты ж сердцем женщину привлеки,
А сердца нет — уходи скорей!
Что тыква, черенок которой
В коровьем вымазан навозе,
А также овощи сухие,
И жареное мясо тоже,
И рис, что зимней ночью сварен,
Да вот еще долги и ссоры —
Совсем не портятся с годами!"
Мой спящий в ножнах меч кладу я на плечо,
Меч, цветом столь похожий на редиску, —
И, как шакал, которого со зла
Облаяли и кобели и суки,
Иду я восвояси!..
Когда велением судьбы
В несчастья ввергнут человек,
Он видит — прежние друзья
Его встречают, как враги,
И все приятели его
Отныне холодны к нему!
Кто незнакомка та, которую
Я обесчестил по неведенью
Прикосновением плаща?..
На серп луны, слегка подернутый
Осенней, легкой дымкой облачной,
Похожа незнакомка та…
Я разорен, увы, — и та любовь,
Которую зажгла она во мне,
Должна лишь в сердце теплиться моем,
Нигде ничем себя не выдавая, —
Так человек злопамятный, дурной
Свой гнев таит до времени…
Не тронулась с места она, —
Она поняла, что произошла —
Ошибка волей судьбы.
И, хоть в разговорах искушена,
И не страшится мужчин,
Хоть говорлива всегда, — но здесь
Смолчала она в ответ!..
Бледна, как щека возлюбленной,
Восходит луна, окруженная
Бессчетной толпою звезд, —
Пусть будет на главной улице
Она фонарем для нас.
Лучи ее беловатые
Во тьму этой ночи падают,
Словно в болото иссохшее —
Капельки молока…
Ведь пуста эта главная улица,
Только стражники бродят вокруг,
Ведь полна эта ночь опасностей, —
Надо промахов избегать!..
Действие второе. Массажист-игрок
Входит служанка. Служанка. Мать гетеры послала меня к почтенной Васантасене, чтобы я кое-что передала ей. Что ж, сейчас я подойду к ней и исполню это поручение. (Входит и осматривается.) Почтенная госпожа здесь, но я вижу, что грусть овладела ее сердцем. Подойду-ка я к ней. Васантасена сидит грустная, с ней Маданика. Васантасена. Рассказывай дальше, служанка! Маданика. Как так "рассказывай дальше", почтенная? Ведь мы же еще ни о чем с тобой не говорили. Васантасена. А что я сказала? Маданика. "Рассказывай дальше!" Васантасена (хмуря брови). Ах, так! Первая служанка (подойдя к Васантасене). Почтенная, твоя мать велела мне сказать тебе, чтобы ты выкупалась и совершила поклонение богам[24]. Васантасена. Служанка, скажи матери, что сегодня я не буду купаться, а поклонение богам пусть совершит брахман. Первая служанка. Как прикажет почтенная. (Уходит.) Маданика. Почтенная, но любопытство, а любовь к тебе заставляет меня спросить, что же происходит с тобой? Васантасена. Маданика, какою я кажусь тебе сейчас? Маданика. По твоей рассеянности, госпожа, я вижу, что ты тоскуешь, почтенная, и жаждешь увидеть того, кто овладел твоим сердцем. Васантасена. Ты угадала. Ведь ты, Маданика, мастерица разгадывать тайны чужих сердец. Маданика. Приятно слышать приятное. Я знаю, любовь — лучший праздник для молодых сердец. Так скажи мне, почтенная, кому ты служишь сейчас: царю или его любимцу? Васантасена. Служанка, я хочу наслаждаться, а не служить! Маданика. Не полюбила ли ты какого-нибудь молодого брахмана, украшенного особенными познаниями? Васантасена. Брахманов я должна почитать. Маданика. Не полюбила ли ты молодого купца, который, посетив много городов, сколотил себе изрядное состояние? Васантасена. Купцы разжигают страсть в сердце женщины, а потом уезжают в чужие страны, оставляя возлюбленной тяжкую боль разлуки. Маданика. Почтенная! Не царя, не его любимца, не брахмана, не купца! Так тогда кого же любишь ты, госпожа? Васантасена. Служанка, ходила ты со мной в сад возле храма бога любви? Маданика. Ходила, почтенная. Васантасена. Так что же ты задаешь такие вопросы, как будто вчера родилась! Маданика. А, понимаю! Не тот ли это, почтенная, кто предоставил тебе защиту, когда ты обратилась к нему за помощью? Васантасена. А как его звать? Маданика. Ведь он живет в квартале старейшин. Васантасена. Я же спрашиваю у тебя, как его звать! Маданика. Почтенная, его все уважают и именуют "почтенный Чарудатта". Васантасена (радостно). Хорошо, Маданика, хорошо! Ты правильно угадала! Маданика (про себя). Скажу я ей вот что! (Громко.) Говорят, что он беден. Васантасена. Потому-то я его и люблю. Гетеру, полюбившую бедного человека, люди перестают считать стяжательницей. Маданика. Почтенная, но разве пчелы посещают дерево манго после того, как оно отцвело? Васантасена. Потому-то их и называют собирательницами меда. Маданика. Почтенная, если ты так увлечена почтенным Чарудаттой, то почему бы тебе не навестить его сейчас же? Васантасена. Служанка, если я навещу его сегодня, чтобы дать ему ничтожное вознаграждение за оказанную мне услугу, то потом мне будет трудно увидеть его вновь. Маданика. Так ради этого ты и отдала ему на хранение свои украшения? Васантасена. Служанка, ты не ошиблась! Голос за сценой. Эй! Почтенный! Убежал игрок, которого хотели задержать из-за десяти золотых! Убежал! Лови его! Лови! Стой! Стой! Я узнал тебя издалека! Массажист (в смятенье вбегая на сцену). Удивительно! Как плохо кончается игра в кости!Подобно ослице, сорвавшейся с привязи новой,
Лягнул меня этот бросок, что в игре называют "ослицей"!
Броском же костей, что "копьем" игроки именуют,
Сражен я, поверьте, как некогда сам Гхатоткача
Сражен был копьем, что царь Анги[25] метнул в него гневно…
Потом я приметил, — хозяин игорного дома
Стал записи делать, — и тут убежал я оттуда.
И вот я на улице. В ком же найду я защиту?
Знай: если в ад ты нынче попадешь
И помощи просить у Индры станешь,
То даже Рудра не спасет тебя, —
Теперь один владыка над тобою —
Хозяин дома, где ты проигрался!
Куда, куда, обманув меня,
Бежишь ты, дрожа от страха,
Бежишь, спотыкаясь на каждом шагу
Даже на ровном месте?
Бежишь ты, свой род и славу губя!..
Увы, увы, костей игральных стук
Чарует проигравшемуся душу,
Влечет, как барабанный бой — царя,
Который царства своего лишился.
Я знаю — в кости мне уж не играть,
Игра — падение с горы Сумеру;
Но все ж, как пенье кокилы-кукушки,
Пленителен и сладок этот звук!
Оскорблений не стыдится он,
От кого б они ни исходили;
Деньги получает каждый день —
Отдает их тоже ежедневно;
Изобилен игрока доход,
Богачи ему охотно служат!
Лишь игра богатство нам приносит,
Лишь игра дает друзей и женщин,
Щедрым быть игра лишь дозволяет,
Лишь игра дает нам наслажденья,
Лишь игра у нас все отнимает!..
Три очка состоянье украли мое,
Два очка иссушили тело мое,
Указало мне выход одно очко, —
А дублет погубил меня, доконал.
Нитками стала эта одежда бедна,
Сотнями дыр разукрашена эта одежда,
Эту одежду больше нельзя мне носить, —
Лишь в темноте она может казаться
красивой.
Поставлю на небо ногу одну,
На землю другой обопрусь ногой, —
И гордо буду я здесь стоять, —
Покуда солнце в небе сияет[27]!
Нет, не сидит до вечера он,
Склонив свою голову над игрой,
Никто не видал на его спине
Шрамов от палок, глины комков!
Не искусаны псами ноги его,
И телом нежен и строен он.
Ну, разве этакий человек
Похож на завзятого игрока?
Человека, пятью одаренного чувствами,
Губишь ты за десять монет!..
Впрочем, правильно говорят, что
Тот человек, кто силы рассчитал
И ношу выбрал соразмерно силам,
Дорогою идет, не спотыкаясь,
И не погибнет ни в каком лесу.
Но жаль, что меня здесь узнали!..
Зачем ты речи нежные ведешь,
Бросая завлекающие взгляды, —
Недаром нижняя твоя губа —
В укусах от любовных наслаждений!
Игра со мной сумела сделать то,
Чего не в силах были сделать люди, —
Теперь монахом, с голой головой[29],
Ходить по главной улице я буду.
"Детей уводите быстрей,
На деревья взбирайтесь, на стены:
Видите, — мчится сюда
Дикий охотничий слон!"
"Пояса драгоценные рвутся,
И браслеты падают с ног,
Золотые звенят запястья,
Сплошь в жемчужинах дорогих!"
Слона громадного, что схож
С вершиною могучей Виндхья,
Ударил палкой я — и спас
Аскета, что сидел на бивнях.
Высоких чувств исполненный бедняк
Достойней богачей, лишенных чести!
К достоинствам должны стремиться люди
Ведь нет на свете ничего такого,
Чего не мог бы человек добиться
Благодаря достоинствам своим!
Действие десятое. Возмезди
Входит Чарудатта в сопровождении двух палачей. Оба палачаРазве мы не знаем, как нам быть!
Справимся с преступником любым!
Мастера мы головы рубить
И сажать их на кол — мастера!
Венок душистый олеандровый
Уже возложен на преступника,
И держим крепко осужденного
Мы, опытные палачи!
И, уподобленный светильнику,
В который мало масла налили,
Он гаснет на глазах у нас.
Вороны, каркая зловеще,
Сожрать готовы, словно жертву,
Мое истерзанное тело
В следах сандала ярко-красных,
Облитое слезами тело,
Осыпанное серой пылью,
Цветами убранное тело,
Цветами, что росли, красуясь,
На месте, где сжигают трупы[31]!..
Что вы уставились, почтенные,
На человека благородного,
Которого разрубим скоро мы
Смерть приносящим топором!
Был этот мужподобен дереву, —
И, словно птицы, люди добрые
Кров находили у него!
Иди, Чарудатта, иди!
Все тело мое — в отпечатках ладоней,
Ладоней, намазанных красным сандалом;
Мукою и пудрою весь я осыпан,
И хоть человек я, но, волею рока,
Животному жертвенному уподоблен!
"Позор!", "Позор!" — горожане кричат,
Из глаз у них слезы льются.
Они мне желают небес достичь,
Спасти же меня — бессильны…
Нельзя смотреть вам на четыре вещи:
На Индры опускаемое знамя,
И на корову в час ее отела,
И на паденье звезд с небесной выси,
И на плохую смерть людей хороших!
Не лучшего ли человека ныне
Ведем на казнь сегодня мы с тобою?
Не плачет ли в печали горькой небо,
Не блещет ли в нем молния без туч?
Нет, небо не плачет в печали своей,
Не падает молния с ясного неба, —
Слезами исходит женщин толпа,
Как туча исходит потоками ливня!
В то время, как приговоренный к смерти
Идет на казнь, — кругом все люди плачут,
И, смоченная этими слезами,
Не может пыль подняться над дорогой.
Из дворцовых высунувшись окон,
Женщины кричат мне: "Чарудатта!",
Слез потоки в горе проливая…
Мой знатный род, очищенный от скверны
Ценою сотен жертвоприношений,
Молитвами, которые читались
У жертвенников среди толп народа, —
Мой знатный род сегодня упомянут
В позорном и жестоком приговоре
Людьми, которые в грехе погрязли
И род мой недостойны называть!
И губы твои — как кораллы, прекрасны и алы,
Из уст твоих нектар испил я в счастливые дни, —
Как выпить мне чашу с убийственным ядом позора?
Сокровищницу благородных дел;
Мост через все несчастья, что воздвигнут
На благо добрым людям; человека,
Который краше золота душой, —
Выводим мы из города для казни!
На этом свете почему-то все
Заботятся лишь о счастливых людях;
Но где найдешь такого, кто б помог
Попавшему в несчастье человеку?
Недавние друзья, прикрыв одеждой лица,
Уходят далеко, чтобы навеки скрыться, —
Ведь первый встречный дружбу предлагает
Тому, кто счастлив, кто преуспевает;
Но вот не повезет, придется туго —
И нет тебе ни помощи, ни друга!..
Когда уйду в потусторонний мир,
Я долго буду там страдать от жажды, —
Ведь слишком мал пока что тот сосуд,
В котором будут подавать мне воду!..
Это — брахманов украшенье,
Не жемчужное, не золотое, —
С его помощью воздается
Дань богам и душам усопших.
В несчастье и счастье и ночью и днем
Судьба беспрепятственно шествует в мире,
Как волю почуявший конь молодой!
Что ж, что померкла слава Чарудатты, —
Но головы свои мы, как бывало,
Должны пред ним с почтеньем преклонять,
Луну хоть и проглатывает Раху,
Но для луны позора в этом нет[33]!
Олеандров душистых гирлянду
Сегодня несу я на шее,
Кол несу на плече,
Груз печали на сердце несу.
К месту казни ведут меня,
Словно козла на закланье,
Словно в жертву богам
Жизнь мою принесут палачи!..
Ты злодеями нас не считай,
Хоть и чандалы мы по рожденью;
Мальчик, знай, что злодей — это тот,
Кто хороших людей притесняет!
Любовь — сокровище, доступное
Равно богатому и бедному,
Она — бальзам всеисцеляющий
Для сердца, — хоть и не примешаны
К ней ни ушира, ни сандал[34]!..
Первый палач. Расступитесь, почтенные, расступитесь!
Довольно вам глазеть на Чарудатту,
На благороднейшего человека,
Надежду потерявшего на жизнь
Из-за того, что был он обесславлен!
Подобен он кувшину золотому,
Что из-за оборвавшейся веревки
В колодец погружается на дно…
Второй палач. Огласи приговор вновь!
Первый палач вновь оглашает приговор.
Чарудатта
В печальное попал я положенье,
И смертью увенчается оно,
И этот приговор мне мучит душу, —
Я слышу в нем, что я ее убил!
О, кто явился в этот горький час,
Когда я нахожусь в преддверье смерти?
Сравню пришельца с тучей дождевой
Над нивою, от зноя изнемогшей!
Вы слышали, почтенные, —
Я смерти не боюсь, мне только жаль,
Что клеветою род мой опозорен.
Будь я оправдан — смерть приму свою
С отрадой, словно первенца рожденье!
Мне жаль, что полоумным подлецом
Погублен я, хоть зла ему не делал;
Подобен он отравленной стреле, —
Убийца он — и он же обвинитель!
Я пообедал в собственном доме,
Мяса отведал в соусе остром,
Ел я похлебку, овощи, рыбу,
Рис по-домашнему, рис подслащенный…
Расступитесь! Дорогу! Дорогу!
На запор закрывайте ворота!
Берегитесь! Злой бык сюда мчится,
И рога его острые — грубость!
Встань, бескорыстный друг, пришедший мне на
помощь,
Встань, сострадательный и честный человек!
Чтобы спасти меня, ты сделал все, что мог,
Но ты бессилен — и всесилен рок!..
Дитя, не медли! С матерью своей
Из города беги в места глухие, —
Чтоб по вине безвинного отца
Тебя судьба такая ж не постигла!
Низвергнутый судьбой в несчастий океан,
Не знаю больше я ни горестей, ни страха,
И лишь одна меня смущает мысль, —
Боюсь, всеобщей ненависти пламя
Сожжет меня, едва произнесу,
Что это я убил Васантасену!
Скульптура, воспроизводящая, видимо, сцену из пьесы Шудраки 'Глиняная повозка'. Матхура
Первый палач. Когда мой отец умирал, он сказал мне: "Если тебе придется казнить, то не убивай приговоренного к казни сразу". Второй палач. Почему? Первый палач. Может быть, найдется какой-нибудь добрый человек, заплатит деньги и выкупит приговоренного к казни. Или у царя родится сын, и по поводу такой большой радости все приговоренные к казни будут помилованы. Или сорвется с цепей пойманный слон, и тогда во всеобщем смятении приговоренный к казни сбежит. Или произойдет смена царя, благодаря которой все приговоренные к казни будут помилованы. Самстханака. Что? Что? Произойдет смена царя? Первый палач. Это мы здесь занимаемся жеребьевкой и толкуем между собой. Самстханака. Быстрее убивайте Чарудатту. (Отходит со слугою в сторону.) Первый палач. Почтенный Чарудатта! Тебя казнит приказание царя, а не мы, чандалы. Вспомни о том, о чем ты хочешь вспомнить. ЧарудаттаПусть я унижен силой власть имущих
По воле злой, неправедной судьбы, —
Но если до сих пор имеют силу
Те добрые дела, что я творил, —
Пусть та, что ныне в неизвестном крае
Иль во дворце царя богов живет,
Позор с меня своею властью смоет
И роду славу добрую вернет!..
Куда мне идти?
Ты видишь — половину трупа
Терзают тощие шакалы;
Его другая половина, —
Что на колу торчит, похожа
На маску с дикою усмешкой…
Как!
Хоть рукоять я крепко сжал в руке,
Но почему-то меч мой смертоносный
На землю, словно молния, упал!..
Кто эта женщина, спешащая
С распущенными волосами?
Бежит она с руками поднятыми,
Кричит: "Помедлите! Помедлите!"
Кто ты, пришедшая сюда, подобно ливню
На засухой иссушенную ниву,
Пришедшая в тот страшный миг, когда
Был поднят меч и был я в пасти смерти?
Кто это, кто? Двойник Васантасены?
Или сама она спустилась с неба?
Иль это только краткое виденье,
Рожденное мятущейся душой?
Иль это прежняя Васантасена, —
И никогда она не умирала?
Или, может быть, —
Сошла она с неба, чтоб жизнь мне спасти?
Иль это другая небесная дева
Явилась на землю, приняв ее облик, —
И схожи они, как две капли дождя?
Потоком слез твоя омыта грудь…
Любимая моя, ответь, — откуда —
Явилась ты, подобно заклинанью,
И гибель отвратила от меня?!
Милая Васантасена!
Спасла ты жизнь мою! Она могла
Из-за тебя угаснуть. Что за сила
Таится в этой встрече двух влюбленных!
Кто и когда из мертвых воскресал?!
А также, милая,
Смотри, — и этот красный плащ,
И осужденного венок
Ты в украшенья жениха
Своим приходом превратила!
Ты слышишь барабанов бой?
О казни он оповещал,
Но ты явилась — и теперь
О свадьбе он оповещает!
Могущественный враг, достойный ада,
Давно возненавидевший меня,
Едва меня сейчас не уничтожил!..
Да здравствует, да будет славен тот,
Кто ныне жертвоприношенье Дакши
Навеки ниспроверг и уничтожил,
И знамя то, где бык изображен!
Враг Краунчи[38] будь славен шестиустый,
Что разрубил его!
Да будет славен
Царь Арьяка, пусть землю завоюет!
На знамени его не зря сияет,
Белея, Кайласа-гора! Отважно
Врагов могучих он сразит в бою!
Палаку — злого царя — я убил,
Арьяку быстро на царство помазал,
И, возлагая себе на главу,
Словно венок, приказанье владыки,
Я к Чарудатте на помощь спешу!
Сразив врага, оставленного войском,
Покинутого всей придворной кликой,
И успокоив горожан Аванти,
Стал Арьяка владыкой всей земли, —
Как Индра, он вознесся над врагами!
Какое счастье, — вновь его я вижу!
Благополучно выплыл Чарудатта
Из океана горя и печали
При помощи подруги бескорыстной
И полной многочисленных достоинств!
Она его спасла, подобно лодке,
Которую тянули на канате!
Он вновь сверкает перед нами, словно
Освобожденный от затменья месяц!
Я тот, кто, совершив пролом в стене,
Проник в твой дом и утащил оттуда
Шкатулку с драгоценными вещами,
Которую ты принял на храпенье…
И, совершив великий этот грех,
К тебе же обращаюсь за защитой!
Знай, благородный Арьяка,
Хранитель чести рода,
Царя-злодея Палаку
Убил у алтаря,
У алтаря, где в жертву
Животные приносятся!
Тот, кто в твоей повозке укрывался,
Кто в трудный час к твоей прибег защите,
Убил сегодня Палаку-злодея,
Как жертвенных животных убивают!
Казалось мне, — я убежал далеко,
Как с привязи сорвавшийся осел,
А получилось, что меня обратно,
Как злого пса, приводят на цепи!..
Связать его и по земле влачить,
Или отдать собакам на съеденье,
Или немедля на кол посадить,
Иль распилить его пилой прикажешь?
Врага преступного, просящего защиты,
Припавшего к ногам, — нельзя казнить мечом…
Вернул себе я славу человека,
Ведущего достойный образ жизни,
И враг, который пал к моим ногам,
Сегодня мной отпущен на свободу!
Царь Арьяка — мой драгоценный друг
Своих врагов навеки вырвал с корнем
И получил господство над страной,
А я опять обрел Васантасену,
Возлюбленную верную свою!
И ты, почтенный, снова встретил друга.
Чего ж еще достичь мне остается,
Чего бы в мире мог я пожелать,
О чем бы мог просить тебя, почтенный?
Одних разоряет бесстыдно судьба,
Других одаряет богатством чрезмерным;
Одних возвышает над всеми людьми,
Других же приводит к позору, к паденью;
Но вновь она милость им дарит, когда
Они безысходно отчаялись в жизни.
Она поучает, что все на земле —
Всего лишь случайное соединенье
Враждебных друг другу мятущихся сил,
И нами играет она; без разбору
Нас вертит и крутит, как будто бы мы —
Кувшины на водочерпальных колесах!..
Но все-таки пусть совершится в заключение вот что:
Пусть коровы дают молоко в изобилье!
Пусть богатые будут у всех урожаи!
Пусть Парджанья нам вовремя дождь посылает!
Пусть все ветры нам будут благоприятны!
Пусть живут в вечной радости и ликованье —
Все, кому в мире выпала доля родиться!
Каждый брахман в своем благочестии добром
Уважаем пусть будет и здравствует долго!
Пусть цари, соблюдая во всем справедливость,
Берегут свои земли, врагов устраняя!
Калидаса. Шакунтала, или перстень-примета[41]
Действие первое
Появляется царь Душьянта на колеснице; в руке у него лук и стрелы; он преследует лань; рядом с ним — колесничий. Колесничий (Смотрит на царя и лань.) Государь, когда за ланью мчитесь вы один без слуг, Мнится мне: то мчится Шива, свой натягивая лук! Душьянта. Далеко эта лань завела нас с тобой, колесничий! Посмотри на нее:Пленительно выгнула шею,
Бежит, озираясь в тревоге,
И к задним передние ноги
Подтягивает, а за нею —
Грохочет моя колесница
И скоро стрела устремится!
Травинок поесть не успела, —
Она изо рта их роняет,
И землю как бы отклоняет,
И в воздухе движется тело!
Я отпустил поводья, и, радуясь погоне,
С такою быстротою помчались наши кони,
Что уши их подвижны, султаны их застыли,
И не хотят копыта коснуться топкой пыли,
И внемлет лес дремучий и топоту и ржанью,
И мчатся кони, будто соперничают с ланью!
Что мне казалось малым — внезапно возросло;
Что было расчлененным — единство обрело;
Что было кривизною, то стало прямизной!
С такою быстротою летим в глуши лесной,
Что близь и даль смешались для глаза моего:
Ни близко, ни далеко не вижу ничего!
Для чего ты настигаешь
Лань своей стрелой?
Ты живой цветок сжигаешь,
Чтобы стал золой!
Смертна лань; в лесу подлунном
Скоротечны дни,
А твоя стрела перунам Громовым сродни!
Спрячь стрелу внутри колчана, —
Пусть не будет зла,
Ибо страждущих охрана —
Воина стрела!
О светоч рода Пуру, о царь и лучник меткий,
Поверь, твое деянье благословляют предки.
Да обретешь ты сына, чтоб он вселенной правил,
Чтоб добрыми делами свой древний род прославил!
Увидев, как, исполнены отрады,
Отшельники вершат свои обряды
При тихом трепетании листвы, —
Подумаешь: "Когда приду к покою?
Иль долго буду биться я рукою,
Отмеченной рубцом от тетивы?
Зерна дикого риса — везде на земле:
Попугаи, что в каждом гнездятся дупле,
Их, клюя, разбросали.
Там и сям — для размола плодов жернова,
К ним, промасленным, снизу прилипла трава,
А красавицы-лани
Так доверчивы к людям, что им не страшны
Наши речи среди вековой тишины,
Громкий бег колесницы,
А на тропках, что выведут нас на пруды,
Почему-то виднеются капли воды, —
Понимаю, в чем дело:
То отшельники, помыслом светлым добры,
Шли в одеждах своих из древесной коры, —
И вода с них стекала…
Приносились здесь жертвы с напевом святым;
Пахнет маслом топленым; возносится дым,
Застилает он прелесть
Тех деревьев, чьи корни питает вода
Ручейков, что с вершины сбегают сюда,
Листьев слышится шелест,
И оленей бестрепетно бродят стада,
Будто с родом людским прекратилась вражда!
От всех страстей обитель далека,
Так почему дрожит моя рука?
Или повсюду мы стоим у врат
Грядущего — и нет пути назад?
Лишь девушки в спасительной глуши
Так целомудренны, так хороши,
А во дворцах, на женской половине,
Подобной красоты нет и в помине:
Лиан садовых так затмят красу
Лианы, свет узревшие в лесу!
Кто принуждает молодость прелестную
Жить в пустыни, надев кору древесную,
Тот вздумал лотосовыми листами
Рубить твердейшую лиану Шами[43].
Вот одежду из коры древесной
На плече связует узелок,
И наряд суровый, жесткий, тесный,
Холмики ее грудей облек.
Всех движений спрятана веселость,
Свежая сокрыта красота, —
Так цветок порой упрятан в полость
Слабого, поблекшего листа.
Нежные руки — побеги лианы,
Алые губы — душистая завязь.
О, этой юности цвет несказанный,
В каждой лиане он вызовет зависть?
Она за воина должна быть отдана, —
Вот почему во мне к ней родилось влеченье.
Когда в сомненьях ум, когда стезя трудна,
Лишь голос внутренний дарует нам решенье.
Зачем ты вьешься, шестиногий?
Свой взгляд, потупленный досель,
Она направила с тревогой
Вслед за тобой, жужжащий шмель!
Несмело изогнула брови, —
Кого прельщать в глуши лесной?
А ей играть глазами внове:
Не страсть, а страх тому виной!
Во время своего полета
У возбужденных вьешься глаз,
Ты на ухо ей шепчешь что-то,
Как будто тайна есть у вас. —
Отмахивается руками Красавица: ты слишком груб!
Но вьешься вновь над ней кругами
И пьешь нектар невинных губ.
Познать ее я жажду страстно, —
Увы, недостижима цель:
К чему стараться мне напрасно?
А ты всего добился, шмель!
Она в обители, мирских не зная бед,
До дня замужества должна ль блюсти обет,
Удерживать себя от радостей любовных,
Иль до скончанья дней для подвигов духовных
Ей надо жить в лесу, среди безлюдных троп, —
Ей, чьи глаза сравню с глазами антилоп?
Я броситься за девушкой хотел,
Но сразу же собою овладел.
И что же? Не вставал я со скамьи,
Но ощущенья таковы мои,
Что я пошел за ней, чтоб удержать,
Вернулся, на скамье сижу опять!
Плечи поникли, ей трудно в воду кувшин окунуть;
Красными стали ладони; часто волнуется грудь;
Лента упала; и блещет пот на ланитах; и ей
Сдерживать надо рукою черные волны кудрей.
Пыль от копыт, пыль от копыт,
Густа и горяча,
В закатном зареве дрожит,
Летит, как саранча.
На все плоды, на все дары
Она спешит обрушиться —
И на одежду из коры,
Что на деревьях сушится!
Вторгается слон в нашу мирную рощу,
Его устрашил государь-властелин,
Он древо сломал, сокрушил своей мощью,
Но в ветке застрял его бивень один.
Как цепи, влачит он с безумным томленьем
Лианы, что тяжкой сорвал он стопой.
О, горе деревьям, о, горе оленям,
О, горе обители нашей святой!
Пролог Действие четвёртое
Появляются две подруги; они изображают, что собирают цветы. Анасуйа. Хотя я радуюсь, Приямвада, что Шакунтала вступила в вольное супружество с царем и вполне счастлива, у меня все же есть причины для беспокойства. Приямвада. Какие? Анасуйа. Сегодня после окончания жертвоприношения отшельники разрешили мудрому царю покинуть святую обитель. Но когда он вернется во дворец к своим женам и наложницам, вспомнит ли царь о бедной девушке из лесной глуши? Приямвада. Не беспокойся. Он не забудет ее. Столь красивая внешность, как у него, не может не сочетаться с внутренним благородством. А вот что скажет ее отец, когда возвратится из паломничества, — это еще неизвестно! Анасуйа. Мне кажется, что святой Канва одобрит этот брак. Приямвада. Почему ты так думаешь? Анасуйа. Самое главное желание отца — выдать дочь за человека достойного. А если сама Судьба этого пожелала, то, значит, отец достиг цели без всяких усилий. Приямвада (смотрит на цветы в кошелке). Мы собрали достаточно цветов, чтобы почтить небожителей. Анасуйа. Но мы еще должны оказать почести богине — покровительнице нашей дорогой Шакунталы. Соберем цветов побольше. Приямвада. Хорошо. (Изображают, что собирают цветы.) Голос за сценой. Госпожа, это я! Анасуйа. Кажется, к нам пришел гость. Надо его встретить. Приямвада. Но ведь возле хижины Шакунтала. (В сторону.) Но не возле супруга. Анасуйа. Ну хватит, цветов у нас предостаточно. Голос за сценой. А, ты пренебрегаешь мною, который так богат благочестием!За то, что ты думаешь только о нем,
Не в силах о чем-нибудь думать ином,
За то, что ко мне ты не вышла навстречу
С поклоном, с почтеньем, с приветливой речью, —
Тебя да забудет отныне супруг,
А если напомнят ему — пусть вокруг
Посмотрит, как пьяный, чей разум — в тумане,
Чье сердце не помнит своих обещаний!
Владычица лекарственных растений, —
Зашла за гору Запада Луна,
И вспыхнула другая сторона:
То Солнце гонит прочь ночные тени.
В движенье двух светил, в их вечной смене
Превратность нашей жизни нам видна.
Луна зашла, и утро снова
Небесный озаряет свод,
И прелесть лотоса ночного
Лишь в памяти моей живет.
Но женщине, когда любимый
Лишь в памяти живет, — беда:
Ее страдания тогда
Воистину невыносимы!
Как властитель огня, запылавший от семени Шивы,
Слился с деревом шами, — так с дочерью слился твоей Царь
Душьянта, — да сына родит, чтобы он, справедливый,
Потрудился для блага и счастья Земли и людей!
На дереве одном возникло одеянье,
Чье лунно-белое узрели мы сиянье,
И краска — на другом, которой искони
Привыкли женщины окрашивать ступни,
Из третьих, посреди зеленого навеса,
Ладони выросли богинь — владычиц леса,
А на протянутых ладонях — чудный дар:
То драгоценности, горящие как жар!
"Прощается со мной сегодня дочь!" —
От этой мысли мне дышать невмочь,
Я плачу, в горле слезы будто ком.
Уж если я исполнился страданий,
С мирскою суетою незнаком,
То что же чувствовать должны миряне,
Как только приближается пора
И дочери уходят со двора?
Ты в вольное супружество вступила
С царем, владыкою земли и рати, —
Так некогда Шармиштха вышла замуж
За деда мужа твоего — Яяти.
И так же, как родился от Шармиштхи
Могучий Пуру, — да родишь ты сына,
Вожатого победоносных воинств
И всей земли царя и властелина!
Дитя мое, на костерки вкруг алтаря[48] взгляни
И дарбхи, благостной травы, дыхание вдохни.
О, пусть очистят и тебя священные огни, —
От скверны очищают мир, всесильные, они!
Та, кто испить воды не может и глотка,
Покуда вас водой не напоит проточной,
Кто с ветки не сорвет и малого цветка,
Хотя ей хочется надеть венок цветочный,
Кто нежно любит вас, деревья, как сестра,
Та, кому праздником всегда была пора
Цветенья вашего, — уходит в дом к супругу.
Так проводите в путь Шакунталу-подругу,
Благословите вы сестру свою сейчас:
Надолго, может быть, она покинет вас!
(Слышит волос кукушки.)
Деревья — Шакунталы сестры, подружки —
Прощальный услышали голос кукушки,
И той, кого ждут уже в царском чертоге,
Желают деревья счастливой дороги.
Пусть в пруду сверкает лотос нежной белизной,
Пусть тенистые деревья умягчают зной,
Пусть и пыль взлетит пыльцою лотоса-цветка,
Пусть ее дорога будет радостна, легка.
Выпадает трава изо рта у оленей,
Перестали павлины плясать в отдаленье,
И, разлуки изведав душевные раны,
Слезы — бледные листья — роняют лианы.
Девушка с подносом. Аджанта. VI в.
КанваТы избрала супруга славного,
Какого я тебе желал, —
Сердечного и добронравного,
Как ты, достойного похвал.
Вступила в брак, — да счастье множится!
Лиана, манго полюбя,
Теперь не буду я тревожиться
Ни за нее, ни за тебя!
Ступай к мужу, дитя мое.
Это олененок, сын приемный твой.
Он обрезал губы острою травой,
Ты его лечила снадобьями, соком, —
Вот и чует горе в сердце одиноком.
Ты, чьи глаза исполнены истомы, —
Не плачь, иначе к цели не дойдешь:
Здесь на дороге — спуски и подъемы,
И ты, от слез ослепнув, упадешь.
Когда разлучена с любимым птица,
Ночь для нее томительнее длится,
Но, как за ночью следует рассвет,
Придет свиданье за разлукой вслед.
…Запомни, царь, — помимо дел благих
Нет у отшельников богатств других.
Ты полюбил ее в нежданный час,
Не родичи соединили вас, —
Тебя, поставленного над страной,
И девушку из пустыни лесной;
Теперь союз меж вами заключен,
Ты почитай ее, как прочих жен,
А милость ей окажешь сверх того
Ну что ж, Судьбы веленье таково!
Старших, дитя мое, слушайся в доме супруга.
Жен государя приветствуй всегда, как подруга.
Если окажется муж виноват пред тобой —
Ты не сердись, ты не следуй неправой тропой.
Будь справедлива со слугами: хоть и царица —
Помни: над малыми ты не должна заноситься.
Если же ты наставленья забудешь мои —
Бременем станешь, царица, для царской семьи.
А что скажет на это мать Гаутами?
Ты станешь в царском доме госпожою,
Женою станешь мудрого царя,
Деля его заботы всей душою,
Ему любовь и преданность даря.
Как на востоке юная заря
Рождает свет — родишь ты сына вскоре,
Чтоб государя обрела страна,
И вот тогда, — царица, мать, жена, —
Поведай мне, почувствуешь ли горе
От мысли, что с отцом разлучена?
Ты и Земля, — вы много лет вдвоем,
Как жены, с вашим будете царем.
Но ты свою обитель переменишь,
Как только сына своего ты женишь:
Твой муж оставит бренные труды,
И царской власти передаст бразды
Он сыну, от всего далек мирского, —
Ты с мужем в нашу пустынь вступишь снова.
class="poem">
Шакунтала и ее спутники уходят.
Подруги (глядя вслед Шакунтале). Увы, она уже скрылась за деревьями.
Канва. Анасуйа и Приямвада! Ушла ваша сотоварка по жизни в святой обители. Сдержите свое горе и ступайте за мной.
Обе подруги. Отец, как мы войдем теперь в священную рощу? Без Шакунталы она кажется нам пустой.
Канва. Потому что вы смотрите на рощу глазами, полными любви к Шакунтале. (Идет, погруженный в размышления.) А я, отправив Шанкуталу к мужу, снова обрел душевную ясность.
Правильно сказано: "Дочь — достоянье другого".
К мужу отправил я ту, что растил и берег,
И преисполнилось сердце покоя благого:
Отдал я то, что мне дали когда-то в залог.
Все уходят.
Конец четвертого действия.
Ты говоришь: с разлукой примирись…
Но только я взгляну на дикий рис,
На зерна для зверушек и для пташек,
Тобой рассыпанные там и тут, —
Они теперь, наверно, прорастут, —
Как станет мой удел угрюм и тяжек.
Иди. Да сопутствует тебе бог-создатель.
Действие пятое
Появляются царь, шут, слуги. Матхавья (прислушиваясь). Обратите внимание, государь, какие стройные звуки доносятся из зала. Они сопровождают нежное и чистое пение госпожи Хансападики, которая упражняется в искусстве сочинения музыки. Душьянта. Помолчи, дай послушать. Песня за сценой:Медолюбивая пчела,
Ты с манговым цветком лобзалась,
А ныне лотос избрала:
Ты вероломной оказалась.
Скажи, — ты помнишь о цветке,
Который вянет вдалеке?
Увидев прекрасное, чудный услышав напев,
Порой загрустит и счастливец, душой оробев:
Каких-то друзей вспоминает с неясной тоской
И светлые дни, что изведал он в жизни другой.
Когда я был силен и молод, мне — знак высокой власти —
Вручили тростниковый посох, и я сказал: "О счастье,
Во внутренних покоях царских начну свое служенье!"
Но надо мной не прекращалось дней и ночей круженье,
И вот — я немощный и старый, и смерти жду я скорой,
И стал мне посох царедворца лишь костылем-опорой!
Мчится неустанно солнца колесница,
Ветер днем и ночью на просторе мчится,
Шеша держит Землю на себе все время, —
Видно, таково же государя бремя!
О подданных заботясь, как о детях —
Внимательный и любящий отец,
Устал он от обязанностей этих,
Уединенья ищет наконец.
Так неусыпный слон — вожатый стада,
Палимый зноем, движется вперед,
Пока такого места не найдет,
Где долгожданная прохлада!
В царской власти, в царском сане
Есть погибель всех желаний.
Охраняю каждый день я
Свой престол, свои владенья!
Государство мне досталось,
Чтоб я чувствовал усталость:
Царство — зонтик. Долго ль буду
С ним ходить везде и всюду?
Не думая о собственном покое,
О подданных исполнен ты забот,
Так дерево изнемогает в зное,
Но людям тень желанную дает.
Поднявший царский жезл высоко,
Тех, кто ступил на путь порока,
Приводишь вновь на путь благой.
Ты судишь правильно и здраво,
Да благоденствует держава,
Да люди обретут покой.
Кто накопил сокровищ груду,
Отыщет родственников всюду,
Найдет он близкого в чужом.
А ты о подданных любовно
Заботишься, как будто кровно
Со всеми связан ты родством!
Я знаю: добрый царь, носитель правой власти,
Блюдет Закон, душа его светла,
И каждый, — к высшей ли принадлежит он касте
Иль к низшей, — здесь не совершает зла.
Но мы, отшельники, из мест глухих пришельцы, —
В чертоге этом царском как в дому,
Охваченном огнем, и слышим: погорельцы
Вопят и задыхаются в дыму!
Как искупавшийся — на умащенного,
Как чистый сердцем — на в грехе взращенного,
Как бдительный — на спячкой поглощенного,
Как вольный человек — на заключенного, —
Так я на них взираю, в шумном граде
Живущих только наслаждений ради!
Ветки склоняются, если в избытке плоды.
Тучи спускаются, если в них много воды.
Пусть не гордятся и те, у которых премного
Всяких богатств: добродетель — вот мудрых дорога.
Хоть легкое на ней надето покрывало,
Чтоб юная краса людей не чаровала,
Среди отшельников она — цветок живой,
Который окружен увядшею листвой.
Кто помешает священным занятиям в роще,
Если ты нас охраняешь, исполненный мощи?
Разве посмеет полночная тьма появиться,
Если над миром на небе сверкает денница?
Ты великих царей украшенье,
Ты явил благородства черты,
Шакунтала есть воплощенье
Благочестия и доброты.
Много свадебных было веселий,
Многих Брахма исполнил мечты,
Но такой не знавал он доселе
Добродетельной, чистой четы!"
Хоть женщина замужняя верна,
Но если с мужем не живет жена,
А в доме родичей, ей близких кровно, —
Считают люди, что она виновна.
Поэтому желают, чтоб она, —
Пусть даже мужем нелюбима будет, —
Жила при нем: не то ее осудят.
Разве вправе нарушать законы
Государь — и на глазах у всех?..
Только хмелем власти опьяненный
Может совершить подобный грех!
Отшельница, обворожив мой взгляд,
Открыла красоту свою.
Но был ли прежде я на ней женат? —
Себе вопрос я задаю.
Так над жасмином кружится пчела,
Едва лишь утро настает:
Она росу внутри цветка нашла,
А ей добыть хотелось мед.
И мысль ее способна заблудиться:
Как быть, — отвергнуть или насладиться?
Ведете вы бесчестный разговор!
Добро, что вы похитили, как вор,
Вам подарил наставник наш почтенный,
А вы ему ответили изменой,
Удвоили подвижника позор!
Зачем словами лживыми такими
Свое чернишь ты родовое имя,
Зачем меня свалить желаешь в грязь?
Вот так поток, на берег устремясь,
Внезапно дерево на землю валит,
И берег весь водою мутной залит!
Всех женщин одинакова природа.
Они, — пусть даже не людского рода, —
Полны смышлености и вероломства.
Кукушка поступает, как блудница:
Другим яйцо подкинув, эта птица
Отказывается растить потомство!
Она разгневалась на то, что я ее забыл,
А я не помню, чтоб ее когда-нибудь любил,
И стали у нее глаза от горя жарче крови,
Она нахмурила свои изогнутые брови,
Как будто божества любви она сломала лук,
И гнев ее меня пронзил, и я смутился вдруг…
Нельзя спешить в любви, — опасность в чувстве это,
Особенно когда свиданья под запретом.
Друг друга следует узнать, попять сначала,
Чтоб страстная любовь потом враждой не стала.
Верить не должен я той, кто не знает обмана,
Той, кто постигла с младенчества истину божью,
Верить я должен тому, кто хитрит постоянно,
Чье ремесло — всех опутывать ловкою ложью!
О царь, ее отвергни иль прими, —
Она твоя жена.
Тебе перед богами и людьми
Над нею власть дана.
Идем, Гаутами.
Послушай Шакунтала.
Если, как считает царь, ты дурная женщина,
Как вернешься ты к отцу, сплетней обесчещена?
Если ж ты чиста душой — не страдай гордынею,
В доме мужа не стыдись сделаться рабынею!
Останься. А мы уйдем.
Ночные лотосы раскроет лишь луна,
Дневные лотосы лишь солнца блеск разбудит.
Тот муж, что сердцем тверд и воля чья сильна,
С чужой женою жить не будет!
Иль буду верить я ее обману,
Иль разум ослепленный проясню:
Иль, с ней живя, прелюбодеем стану,
Иль я жену чужую прогоню!
Та женщина осталась молодая,
Ввысь простирая руки и рыдая,
Судьбы жестокой проклиная зло…
Сиянье в женском облике сошло,
Схватило женщину и заблестело
Еще слепительней и улетело,
Невиданных исполненное чар,
На небеса, на озеро апсар!
Не помню, что я брал когда-то в жены
Ту, что росла в священной тишине,
Но сердцу я внимаю, пораженный:
О чем оно напоминает мне?
Отправляюсь я в дорогу.
Ты на перстне именном
Каждый день читай по слогу
В честном имени моем.
В этом имени — три слога.
Дочитаешь до конца, —
Быстрых дней пройдет немного,
За тобой пришлю гонца.
Действие седьмое
На колеснице, летящей в воздухе, появляются царь и Матали. Душьянта. Матали, хотя я исполнил приказ могучего Индры, я чувствую, что не заслужил того милостивого приема, какой мне оказал предводитель богов. Матали (улыбаясь). Я думаю, — о долгоживущий, — что каждый из вас считает себя должником другого.Ты говоришь: "Божественному другу
Я оказал столь малую услугу,
Что храбрецом себя не вправе счесть.
Так почему же мне такая честь?"
А бог, твоей отвагой изумленный,
Когда, священным гневом окрыленный,
Ты поражение нанес врагу,
Себя считает у тебя в долгу.
Индра усадил меня рядом с собою на престоле,
А в это время, втайне мне завидуя,
Джайанта, сын его, смотрел с обидою.
Бог улыбнулся, на него взирая,
С себя венок душистый он совлек,
Потом на шею мне надел венок,
Сплетенный из цветов бессмертных рая, —
Сандала их осыпал порошок,
Которым грудь свою раскрасил бог.
Для Индры создан, для его услад,
Был защищен однажды райский сад
От бесов, возжелавших торжества,
Всесильным Вишну, праотцем твоим,
Принявшим облик Человеко-Льва.
О царь, как Вишну, ты непобедим,
И нынче, Индры услыхав приказ,
Вторично райский сад от бесов спас.
Слуга, что подвиг совершил великий,
Великим стал благодаря владыке,
И разве б Аруна развеял тьму,
Когда бы честь не выпала ему
Быть Тысячелучистому возницей, —
Слугою Солнца, светлою денницей?
Используя в качестве краски
Румяна красавиц небесных,
Бессмертные пишут стихами
На листьях деревьев чудесных
О том, как разбил ты нечистых
В теснинах, на скалах отвесных, —
Да сила твоя и отвага
Отныне прославятся в песнях!
Воитель, ты на путь шестой ступил,
Где ветер Париваха движет воды
Небесной Ганги, где круги светил
Заоблачные озаряют своды,
Где незакатной светится зарей
Пространство неба — Вишну шаг второй.
Повнимательней стоит взглянуть,
И поймешь, что на облачный путь
Опустилась твоя колесница:
Между спицами быстрых колес,
Там, где облак плывет водонос,
Вижу, — кружится чатака-птица:
Ей из облака надо напиться;
Сквозь огонь устремляются молнийный
Кони Индры, масти зеленой;
Облаков могучие лона
Дождевою водою наполнены;
Непременно жди многоводья:
В брызгах — наших колес ободья.
Как бы спускается Земля с высоких гор,
Живет отдельно дерево любое,
Река, что узкою казалась до сих пор,
Бежит широководною тропою.
Мне кажется, когда стремлюсь я в вышине,
Что все кругом исполнено полета.
Что и Земля теперь летит навстречу мне,
Как будто вверх ее подбросил кто-то!
Внук Брахмы Самосущего и сын
Маричи, всех народов властелин,
Царей, богов и бесов Прародитель,
Здесь подвигов установил обитель, —
Здесь обитает Кашьяпа святой
С женой, сияющею чистотой.
Колеса колесницы не скрипят,
При их вращении не видно пыли,
Слух не услышал, не увидел взгляд,
Как с высоты на Землю мы ступили.
Вон там — на изваяние похожий,
До самых чресел — в муравьиной куче,
И солнца диск разглядывая жгучий,
И опоясав грудь змеиной кожей,
И шею старой оцепив лианой,
Являя отрешенность и величье,
С кудрями, где воздвиглись гнезда птичьи, —
Подвижник встал скалою первозданной,
На мир глядит спокойным, строгим взглядом,
А пустынь совершеннейшего — рядом.
Они проводят дни свои в молебнах,
В лесу, в содружестве дерев волшебных,
Питаются лишь воздухом одним,
Ко благам равнодушные земным.
В озерах, желтизною облаченных, —
Пыльцою лотосов позолоченных, —
Свершают омовения обряд.
На тех камнях, где яхонты горят,
Они обуздывают вдох и выдох,
Забыв о всех желаньях и обидах.
Среди собрания небесных жен
В святую думу каждый погружен.
Они свершают подвиги благие
В таких глухих местах, куда другие —
Отшельники, исполнив свой обет,
Попасть мечтают после долгих лет!
Рука моя дрожит, — к чему мне добрый знак?
Я больше никаких не жду услад и благ.
Я счастье оттолкнул, что было мне дано,
И сделалось моим страданием оно.
От сосцов материнских он отнял ребенка,
Беспокоится грозная мать,
И с собой со взъерошенной гривою львенка
Принуждает он силой играть.
Этот мальчик — маленькое семя,
Но величье прозреваю в нем,
Он всего лишь искра, — будет время,
Вспыхнет всесжигающим огнем!
И пальцы прижаты вплотную друг к другу.
И чашечкой — вижу — сложил он ладонь.
В ней светится краска? Мерцает огонь?
Иль, может быть, лотос рассветной порою
Когда смеется без причин дитя,
Жемчужинами-зубками блестя,
Когда — случается — трудна разгадка
Тех слов, что мальчуган лепечет сладко,
Когда пугает что-то малыша,
И он бежит к родителям, спеша
Взобраться на колени к ним в тревоге,
И пылью, грязью пачкает их ноги, —
И вот уже испуга нет следа, —
Как счастливы родители тогда!
В священной ты растешь обители,
Где ради блага — все дела,
Где учат маленьких родители
Не причинять живому зла.
Ты, издеваясь над зверенышем,
Отца призванье запятнал,
Так оскверняется змеенышем
Благоухающий сандал!
Едва лишь я коснулся чужого малыша,
Почувствовала нежность к нему моя душа,
О, если б это было родное существо,
О, если б я коснулся ребенка моего!
Сначала во дворцах вкушают все услады
И землю защищают от врагов,
Потом они в лесах свершают все обряды
И просят благостыни у богов.
Смотрю, — исхудала жена от поста,
Одежда в пыли, а душа-то чиста,
Она моего не запомнила зла
И волосы в косу одну заплела,
Но помнит меня, но тоскует жена,
И даже в разлуке она мне верна!
Развеян тяжкий мрак безумия былого,
И волею Судьбы ты предо мною снова:
Затменье кончилось, и Месяц молодой
Вновьвместе с Рохини — любимою звездой!
Хоть слезы тебе помешали
Мне слово "победа" сказать,
Но я победил все печали,
Едва лишь увидел опять
Лицо твое без украшений
И губ твоих трепет весенний.
Тебя отверг я. Страшная беда!
Но ты из сердца прогони мученье.
Не знаю сам, как у меня тогда
Произошло рассудка помраченье.
Молю, — жестокость позабудь мою!
Как тот слепец, я принял, в самом деле,
Цветочную гирлянду за змею,
Когда ее на шею мне надели!
Когда рассудок мой померк,
Во мне возлюбленной рыданья
Не вызывали состраданья,
И я несчастную отверг.
А ныне я смотрю, горюя,
И нет моей тоске границ,
Пока с изогнутых ресниц
Твои слезинки не сотру я.
Ты видишь Душьянту, земли властелина,
Возглавил он воинов нашего сына,
Он полчища Индры — оплот и ограда,
И все он свершил, что свершить было надо,
И если он лук опустил, отдыхая,
То нашего Индры стрела громовая,
Злокозненных бесов разившая славно,
Становится жалкой игрушкой подавно!
Не та ли чета предо мной, что воспета
Приверженцами всеблагого обета?
Не та ли чета предо мною, чей дед
Есть Брахма? Чета, от которой на свет
Двенадцать блистательных месяцев года
Родились, — а также сиянье восхода?
Чета, воплотившая бога того,
Кто выше и старше творца самого?
Чета, от которой родился властитель
Всех трех мирозданий, богов предводитель, —
Тот Индра, которого преданно чту?
Скажи, — я ту самую вижу чету?
Твой муж, как Индра изобильный, славен,
Джайанте, сыну громовержца, равен
Твой сын, рожденный здесь, в священном доме,
А ты, о дочь, пребудь как Пауломи, —
С женою Индры ты сравнись судьбою,
Мое благословение — с тобою.
Втроем вы уселись вокруг:
Супруга, и сын, и супруг,
То Верность, Расцвет и Завет —
Творения тройственный свет.
Сперва — цветок, а плод — потом,
А облака — перед дождем,
А перед следствием — причина,
Я здесь обрел жену и сына, —
Мечта исполнилась сперва,
Потом ты нам сказал слова
Благословения святого:
То нашей радости основа.
Я был как тот, кто крикнул: "То не слон", —
Хоть пред собой слона увидел он.
Но слон ушел, — его сомненье гложет:
"Я видел все-таки слона, быть может?"
Потом он изучает каждый след
И вновь кричит: "То — слон, сомненья нет!"
Из-за проклятия жену отверг супруг:
Он память потерял, тебя забыл он вдруг.
Но тьма беспамятства развеялась — и снова
Властительница ты супруга дорогого.
Пустует зеркало, когда оно в пыли.
Взглянули в чистое — и мы себя нашли!
На колеснице быстро, без толчков,
Он Океан пересечет огромный,
Добудет землю силой неуемной, —
Семь покорит ее материков.
Всеподавляющий — такое имя
Заслужит он деяньями своими.
Когда же уничтожит всех врагов, он
Бхаратою будет назван скоро:
Держатель Мира и его Опора.
Пусть Индра, чтоб страна оделась в цвет и плод,
Всем подданным твоим обильный дождь пошлет,
Но приношеньем жертв ты удовольствуй бога,
И если много дашь, то и получишь много.
Да будет ста времен таков круговорот:
Пусть смертный жертвует, бессмертный воздает!
Для блага подданных пусть правит царь страной,
Пусть всюду ценится святая мудрость слова,
Пусть Шива, властный бог, увенчанный луной,
Не даст мне на земле родиться снова!
Харша[51]. Ратнавали, или Жемчужное ожерелье
Фрагменты Действующие лица Сутрадхара. Актриса. Удаяна, царь ватсов. Яугандхараяна, его министр. Васантака, шут Удаяны и его наперстник. Бабхравья, пратихара Удаяны. Васубхути, министр царя Ланки. Руманват, военачальник Удаяны. Васавадатта, супруга Удаяны. Сагарика-Ратнавали, дочь царя Ланки. Канчанамала Маданика, служанка царицы Васавадатты. Нипуника, служанка царицы Васавадатты. Сусамгата, служанка царицы Васавадатты. Пьеса начинается прологом, в котором сообщается, что по случаю праздника Весны собрались из разных стран цари, покорные Харше. Они наслышаны о том, что их повелитель сочинил пьесу, называемую "Ратнавали, или Жемчужное ожерелье", и поэтому просят сутрадхару устроить ее представление. Он соглашается, так как Харша искусный поэт, а те, кто просят, — истинные знатоки театрального искусства. Он решает пойти к себе, позвать свою жену и взять необходимое для представления. Сутрадхара просит жену принести жемчужное ожерелье, чтобы показать его собравшимся зрителям. Она в ответ почтительно упрекает его, словно бы предвещая сюжет самой пьесы: "До чего же ты забывчив, о почтенный! Ведь ты же меня в какой-то дальней стране кому-то отдал". Пока сутрадхара отвечает ей, описывая кораблекрушение, из-за сцены раздаются крики, будто и в самом деле волны выбросили на берег потерпевших кораблекрушение. Сутрадхара же, обращаясь к супруге, говорит, что пришло время ему облечься в одежду Яугандхараяны и закончить приготовления за сценой. Первое действие начинается вишкхамбакой, открывающейся словами Яугандхараяны, который рассказывает, как дочь царя Ланки, предназначенная в жены Удаяне, плыла вместе с министром своего отца и министром Удаяны на корабле. Он был разбит бурей, но Ратнавали уцепилась за доску, и ее выбросило волнами на берег. Ее находят и, назвав Сагарикой (то есть "океанская" — от санскрит, "сагара" — "океан"), поручают попечениям царицы Васавадатты. Однажды во время праздника Камадевы, бога любви, Васавадатта совершает жертвоприношение воплощенному Каме, своему супругу Удаяне. Несмотря на запрет царицы присутствовать при этом, Сагарика спряталась в кустах и впервые видит Удаяну, которого принимает за самого Каму, бога любви.Действие второе
Входит Сусамгата, держа клетку с попугаем. Сусамгата. Вот еще досада! И куда подевалась дорогая моя подруга Сагарика, оставив клетку с попугаем у меня в руках? (Глядя вдаль.) Да это Нипуника направляется сюда! Спрошу у нее… Входит Нипуника. Нипуника. Чудо! Чудо! Неисповедимо могущество богов! Я узнала новость о государе. Пойти рассказать царице! (Идет дальше.) Сусамгата (приближаясь). Куда торопишься, Нипуиика? Или душа твоя так потрясена чудом, что ты меня и не заметила? Нипуника. Как? Сусамгата? Ты угадала, дорогая! Вот причина моего изумления: великомудрый Шрикантхадаса сошел с горы Шри. Он обучил царя искусству — как заставить вьющиеся растения цвести в неурочное время. Царь получит облюбованный им вьющийся жасмин, усыпанный обильными цветами! Царица послала меня разузнать про это. Куда ты, однако, направляешься? Сусамгата. Хочу повидать свою подругу Сагарику. Нипуника. Я встретила Сагарику с кистью и рисовальной дощечкой. Она вошла в банановую рощу и глядела опечаленной. Ступай туда, а я пойду к царице. Расходятся. Появляется Сагарика, охваченная любовным томлением. В руках у нее кисть и рисовальная дощечка. Сагарика. Сердце мое, пощади! Стоит ли потакать себе, страстно тоскуя по Недостижимому, если это неминуемо кончится страданьем? (Удивленно.) О, глупое! Ты жаждешь вдобавок узреть его, чей вид лишь усугубляет печаль твою! Жестокое сердце, разве не совестно тебе покинуть ту, с которой ты росло с самого рожденья, ради того, кто на миг предстал перед тобой? Однако следует ли тебя осуждать? Ведь ты устрашено стрелами Камы! (Со слезами.) Нет! Я должна побранить его. (Сложив ладони, преклонив колени.) О бог, вооруженный цветочными стрелами! Не стыдно ли тебе, победителю богов и асуров, ранить женщину? (С глубоким вздохом.) Впрочем, где тебе понять чужую боль? Ведь ты бестелесен! Мне, со всех сторон окруженной бедами, дурные приметы, без сомненья, вещают близкую кончину. (Вглядываясь в рисовальную дощечку.) Покамест никто не пришел, я могу всматриваться в изображение любимого и делать, что мне вздумается! (Сосредоточенно рисует, вздыхая.) Входит Сусамгата. Сусамгата. Вот и роща банановая. Войду-ка я в нее. А, здесь и подруга моя Сагарика. С сердцем, отягощенным глубокой привязанностью, она что-то рисует, ничего не видя вокруг. Да будет так! Укрываясь от ее глаз, подойду и взгляну. (Тихонько подкрадывается сзади и глядит с восхищением.) Как! Изображение царя? Превосходно, Сагарика! Превосходно! Белый гусь не покидает пруда[52], заросшего лотосами, ища утех в другом месте. Сагарика (сквозь слезы). Я изобразила его, но не могу разглядеть: слезы заволакивают мой взор! (Поднимает голову. Заметив Сусамгату, прикрывает рисунок накидкой, улыбается.) Это ты, Сусамгата? (Вставая, берет ее за руку.) Посиди со мной, подруга моя. Сусамгата (садится, вырывает из рук Сагарики картину и рассматривает ее). Кого же изобразила ты здесь? Сагарика (смущенно). Это бог любви Камадева, бестелесный бог! Я нарисовала его к весеннему празднику. Сусамгата (улыбаясь). Какое дивное мастерство! Но картина твоя остается как бы незаполненной. Поэтому я пририсую здесь подобье его супруги Рати. (Берет кисть и набрасывает Сагарику в облике богини Рати.) Сагарика (рассердившись). И зачем взбрело тебе на ум изобразить здесь меня? Сусамгата (смеясь). Чего опасаешься ты беспричинно, подруга? Коль скоро ты нарисовала своего бога любви, я изобразила его супругу Рати. Откинем эти недомолвки! В такой беседе мало проку. Расскажи мне правду, без обиняков! Сагарика (стыдясь, про себя). Должно быть, она все знает. (Вслух.) О Сусамгата, я в великом смущенье. Ты должна постараться, чтоб никто другой об этом не проведал. Сусамгата. Нечего стыдиться, дорогая! Питать привязанность к столь превосходной особе — вполне естественно для такой девы-жемчужины, как ты! Кроме меня, об этом никто, надеюсь, не догадается. Вот разве что Медхавини — попугай — может оказаться орудием предательства. Боюсь, как бы не уловил он несколько слов из нашего разговора и не повторил кому-нибудь. Сагарика (с горячностью). После этого, подруга, чувство мое возрастет еще больше. Сусамгата. Видно, что она истомлена любовью. (Кладя руку Сагарике на сердце.) Успокойся, голубка! Я сбегаю к озеру да тотчас принесу оттуда охапку лотосовых листьев и волокон лотоса. (Уходит, быстро возвращается, устраивает ложе из лотосовых листьев и плетет браслеты из волокон. Оставшиеся листья кладет Сагарике на грудь.) Сагарика. К чему эти листья и браслеты? Какая польза от них? Скажу тебе по правде: Страсть к Недоступному, гнетущий стыдИ чуждой воли власть — мне истомили душу. О милая подруга! БеспощаднаКо мне любовь! Одно спасенье — смерть. Сусамгата (с состраданием). О Сагарика, успокойся, успокойся!Страсть к Недоступному, гнетущий стыд
И чуждой воли власть — мне истомили душу.
О милая подруга! Беспощадна
Ко мне любовь! Одно спасенье — смерть.
С обрывком цепи золотой на шее,
гремя ножных браслетов бубенцами,
Сбежала из конюшни обезьяна
и мечется, распахивая двери,
По всем покоям царского дворца.
Шарахаются женщины в испуге,
А конюхи растерянно толкутся —
никак не могут изловить беглянку.
Евнухи бесстыдно дали тягу.
Что с них взять? Они ведь не мужчины!
Карлики попрятались в доспехи
Главного Хранителя гарема.
Горцы-слуги убежали в горы.
Горбуны, под тяжестью горба,
Гнутся в три погибели и, в страхе
озираясь, медленно плетутся.
На белые цветы лианы,
трепещущей в саду от ветра,
Взглянув, как будто предо мной
вздыхающая тяжко дева,
Сегодня же заставлю я
Царицу побледнеть от гнева!
Камень волшебный,
висящий у Вишну на шее[54],
Уничтожил врагов.
Обезвредили змей заклинанья.
Индраджитом сраженный,
понюхав целебной травы,
Лакшмана ожил,
воспрянула рать обезьянья.
Сарики щебет сладок и чист,
Но для слуха едва уловим
Из-за женской природы ее:
Тельцем она невеличка!
"Страсть к Недоступному, гнетущий стыд
И чуждой воли власть — мне истомили душу.
О милая подруга, беспощадна
Ко мне любовь! Одно спасенье — смерть".
Если деву юную ранил Камадева,
Тайну, что наперснице поверяла ночью,
Прокричат любимому попугаи с древа
Либо он подслушает болтовню сорочью.
О, женственный лотос! О, дева,
Что, поступью дивной пленяя,
Нам кажется лебедью белой,
Стремящейся к озеру Манас!
Когда создатель сотворил
Луноподобный лик в сиянье безупречном
И сел на свой престол — в самом Предвечном
Мужчина вдруг заговорил.
Когда создатель сотворил
Луноподобный лик в сиянье безупречном
И сел на свой престол — в самом Предвечном
Мужчина вдруг заговорил.
С трудом преодолев округлость бедер,
по ягодицам без конца блуждая,
На трех прелестных складках живота
застыл, опасной пагубой плененный,
Мой жадный взор, чтоб медленно взобраться
на два холма ее грудей упругих,
При этом устремляясь вновь и вновь
к очам ее прекрасным, слезы льющим.
Обилье слез девичьих на рисунке
С испариной моей внезапной схоже,
Что у меня на коже проступила,
Когда я тронул нежную ладонь.
Из лотосовых листьев ложе
примято бедрами и грудью.
Свежа листва лишь посредине,
где помещался тонкий стан:
Он зелени и не коснулся!
Но листья ложа разбросали,
Измяли кисти гибких рук,
любовное смятенье выдав.
Не скажет лотосовый лист,
лежавший на груди у девы,
О том, что у нее внутри
бушует пламя Камадевы;
Он скажет, что любовный пыл,
от коего она худела,
Сжигал пленительное тело,
но полноту грудей щадил.
О волокнистый лотосовый лист!
Для чаш ее грудей, палимых страстью,
Твоя прохлада обернулась жаром!
Не иссушай их зря:
Не уместиться между ними
твоей тончайшей жилке!
Женщину создав для украшенья
трех миров, сам Брахма изумился.
Четырьмя главами покачал,
четырьмя устами — "превосходно,
Превосходно!" — вымолвил творец,
и, любуясь, широко раскрыл
Он глаза, блистающие краше
лотосов его святого ложа.
Думаешь, взоры твои преисполнены гневом?
Трудно сердиться любовью охваченным девам!
Не удаляйся! Ведь поступь такая поспешная
Бедрам тяжелым твоим повредит, о безгрешная!
Воистину она — богиня Лакшми,
И Париджаты ветвь — ее рука!
Иначе амриту, под видом пота,
Рука могла бы разве источать?
Красавица, пылая страстью,
мне будучи судьбы подарком, —
Сверкающим жемчужным ожерельем, —
Из рук внезапно ускользнула
из-за тебя, глупец,
Когда жемчужным ожерельем
обвить желал я шею!
Если снисхожденья попрошу —
разве ты неправый гнев умеришь?
Если от вины я отрекусь
либо в ней раскаюсь — не поверишь!
Заподозришь ты меня волжи,
если я скажу: "Не повторится!"
Что же я могу сказать, — скажи?
Что же я могу сказать, царица?
Дыханье прерывисто,
гневно нахмурены брови,
Но очи потуплены,
и осмотрительна в слове.
С улыбкой (хоть слезы кипят),
без гордыни во взоре,
Глядит уважительно,
будто со мной и не в ссоре!
Действие третье
Входит Маданика. Маданика (в пространство). О Каушамбика! Видела ты Канчанамалу с нашей царицей или нет? От тебя только и услышишь: "Она приходила давным-давно да опять куда-то ушла! Где же мне найти ее? (Глядя вперед.) Что это? И впрямь сюда спешит Канчанамала. Пойду ей навстречу! Входит Канчанамала. Канчанамала (насмешливо). Отменно, Васантака, отменно! Своими хитросплетениями в делах войны и мира ты самого министра Яугандхараяну перещеголял! Маданика (с улыбкой). О Канчанамала! Чем же заслужил почтенный Васантака этакие славословья с твоей стороны? Канчанамала. Напрасно, Маданика, задаешь ты мне этот вопрос! Всем известно, что ты не умеешь держать язык за зубами! Маданика. О Канчанамала! Никто от меня не услышит ни звука. Клянусь стопами нашей повелительницы! Канчанамала. Коли так, знай! Нынче, возвращаясь из дворца, у входа в картинную галерею, подслушала я беседу Васантаки с Сусамгатой. Маданика (с любопытством). И какого рода была эта беседа? Канчанамала. "О Сусамгата! У моего господина нет иных причин для беспокойства, кроме Сагарики. Хоть бы ты придумала лекарство!" Вот каков оказался этот разговор. Маданика. Что же ответила Сусамгата? Канчанамала. Она сказала: "После случая с рисовальной дощечкой Сагарику отдали под мое смотрение. Я наряжу ее царицей, в то самое платье, что мне, в знак милости, пожаловала наша госпожа. Я же, одевшись Канчанамалой, вечером пойду к царю. Ты тоже меня дожидайся у самого дворца. Наш повелитель встретится с Сагарикой в беседке, оплетенной мадхави!" Маданика. Сусамгата, негодница! Постыдилась бы так безбожно обманывать государыню, которая добра к своим приближенным. Канчанамала. А ты-то куда направлялась? Маданика. Тебя искать! Меня послала царица. Она сидит как на иголках, не терпится ей узнать новости. А ты пошла справиться о здоровье повелителя, — ему, видишь ли, неможется! — да и замешкалась! Канчанамала. Да! Царицу нашу нетрудно провести, коли она этому верит! Государь, под видом нездоровья скрывая любовную страсть, сидит на террасе, над воротами Слоновой Кости. Пойдем, доставим эти новости царице! (Удаляются.) Конец правешаки Входит царь, задумчивый, как бы истомленный любовью. Царь (вздыхая)О сердце, тебе от пожара,
что Кама зажег,
Страданья терпеть суждено.
Загасить его нечем!
Глупец я, — не смог ухватить эту руку, чья
нега
Под стать умащенью сандалом,
и долго держать на тебе!
Как тут не подивиться великому чуду:
Хоть сердце мое переменчиво,
Трудную эту мишень
Своими цветочными стрелами
Кама сумел поразить.
(Подымая глаза к небу.) О божественный лучник!
О Кама, пять стрел бережешь
В колчане для целого света,
А тысячью стрел смертоносных
Меня, беззащитного, ранишь!
"Про это знает каждый!" —
лицо от встречных прячет.
Беседуют ли двое:
"Не обо мне ль судачат?"
Смеются ли подруги:
"Не над моей ли тайной?" —
Твердит она в испуге,
в тревоге чрезвычайной.
"Неужто мне завтра опять
ни свет ни заря подниматься
И путь многотрудный свершать,
на свою взгромоздясь колесницу?" —
Подумало Солнце, зайдя
за гору Заката, раскинув
Руки-лучи и забрав
в персты медно-красные землю.
Теперь недолго ждать:
Лучом коснувшись лба горы Заката,
Лотосоокой спящей молвит Солнце:
"Урочный час настал: раскрыться Месяц
Заставит лотосы твоих очей!"
Восток темнеет первым, утопают
во мраке и другие страны света.
Темнее темно-синей шеи Шивы,
сгустившаяся постепенно тьма
От глаз людских скрывает горы, долы,
деревья, города и члены тела.
Она пути-дороги заступает
и делает незрячим целый мир.
Теперь отправимся!
Аромат выдает синдувару во мраке,
и, должно быть, поблизости, пахнут чампаки.
Рядом — заросли бакулы благоухают,
посылая идущим душистые знаки,
Благовонная патала рада влюбленным помочь!
По цветам распознаем дорогу, что спрятала ночь.
Торопится расстаться он с супругой,
Высвобождаясь из объятий силой;
Ни любящего взора, ни упругой
Груди не замечая, рвется к милой!
Вначале не сулит любовь печали,
Зато чем дальше, тем тоска надрывней.
Пора дождей, приятная вначале,
Мучительна, когда начнутся ливни.
Твое лицо прекраснее луны,
персты — нежнее лотоса, глаза
Двум темно-синим лотосам под стать,
и пальмовых стволов стройнее — ноги.
Прильни ко мне своим прохладным телом
и сладостным объятьем утоли
Божественное пламя Камадевы,
что жжет неудержимо плоть мою.
Владыка ночи, на гору взойдя,
Серебряные руки для возмездья
Воздел, и поделом:
блистающим челом
Ты затмеваешь месяц и созвездья!
Глаз твоих блистающее чудо
верх берет над лотосами пруда.
Твой прекрасный лик — луны двойник.
Нынче ей всходить — излишний труд.
Разве только вздумает кичиться
тем, что амриты она — сосуд?
Но в твои уста перелита
амрита из этого сосуда!
Как чандала презренный, брошусь в ноги,
Чтоб с них стереть шафрановую краску
Повинной головой, лишь краску гнева
Сотри с лица и мне даруй прощенье!
Как чандала презренный, брошусь в ноги,
Чтоб с них стереть шафрановую краску
Повинной головой, лишь краску гнева
Сотри с лица и мне даруй прощенье!
Поступков, что претили мне когда-то,
Дождавшись от меня, Васавадатта
Убьет себя: для любящей души
Любви крушенье — худшая утрата!
Бесценная моя, остановись!
Трепещет у меня дыханье в горле,
А ты надела петлю на свое!
Зачем даешь ты волю себялюбью?
Ну полно, хватит! Жизни Повелитель
Уйдет из жизни, если ты не бросишь
На землю эту петлю из лианы,
А мне на шею — петлю рук твоих!
Трепещет грудь ее от вздохов —
я трепещу. Она молчит —
Я умоляю. Гневно брови
нахмурит — падаю к ногам.
Так служим царственной супруге!
Зато привязанность, и страсть,
И возрастающее чувство
любви — твои, твои всецело!
Горько мне, что гнев улыбку
стер с лица моей супруги,
Что дрожит перед царицей
дева юная в испуге.
В довершенье всех несчастий
ждет Васантаку темница.
Насылает сто напастей
на меня судьбы десница!
Бхавабхути. Малати и Мадхава[55]
Фрагменты Действующие лица Сутрадхара. Парипаршвака, его помощник. Камандаки, буддийская монахиня, воспитательница Малати. Авалокита, ученица Камандаки. Малати, дочь Бхуривасу, министра в царстве Падмавати. Мадаянтика, сестра царского фаворита Нанданы, подруга Малати. Лавангика, сводная сестра Малати. Саудамини, ученица Камандаки. Буддхаракшита, ученица Камандаки. Мандарика, служанка Камандаки. Капалакундала, йогини, ученица Агхорагханты. Мадхава, сын Девараты, министра в царстве Видарбха. Макаранда, друг Мадхавы. Калахамсака, слуга Мадхавы. Нандана, фаворит царя страны Падмавати. Бхуривасу, отец Малати, министр царства Падмавати. Деварата, отец Мадхавы, министр царства Видарбха. Агхорагханта, могущественный волшебник, преданный кровавой богине Чамунде.Пролог
Храни вас Ганеша, кивая, когда возглашают неистово "Слава"[56]!
Когда, разъяряясь, обладатель Трезубца запляшет и Змей
затрепещет,
Напуган павлином в жужжанье пчелином, когда разбудил
тамбурином
Ликующий Нанди весь мир, так что в хобот Винаяке змей
заползает.
Да хранят вас огнистые волосы бога змеиным извивом,
Воды сквозь ожерелие из черепов изливая потоком,
Со своими сполохами молнию третьего глаза сливая,
Хоть нежнее цветка полумесяц на светлом челе властелина.
Этот мир — проявленье твое, ты, возвышенно-благостный!
Совершенство в искусстве даруй недостойному, смилуйся!
Истреби ты пороки во мне, просвети меня, грешного!
Совершенство придай, всеблагой, представлению нашему!
Многообразие чувств и желаний,
Хитросплетение дивных событий[57],
Одушевленье волнующей страсти,
Очарование сладостной речи.
Истину в ведах священных находят,
Лишь величайшего блага желают,
Жертвуют нажитым честно богатством,
Долго живут, чтобы дольше молиться.
Если даже слывут знатоками хулители,
Не для них сочиненья мои предназначены,
Потому что ценитель однажды появится
На бескрайней земле в нескончаемом времени.
К тому же:
Не помогут ни веды, ни упанишады, ни санкхья, ни йога,
Никакая наука не в силах помочь, если действо хромает.
Мощь словесная, речь безупречная, смысл бесконечно
глубокий, —
Вот призванье поэта, его дарованье, наука поэта.
Действие первое
Вишкхамбака Затем появляются они в ролях Камандаки и Авалокиты, облаченные в шафранно-красные одежды[59]. Камандаки. Доченька Авалокита. Авалокита. Да повелит почтенная! Камандаки. Должно быть, все-таки состоится давно задуманный союз Малати и Мадхавы, детей блистательных министров Бхуривасу и Девараты. (Изображая подергивание левой брови, с радостью.)Левое дрогнуло веко!
Это к добру, несомненно.
Левое веко сегодня
Дрожью сулит ликованье.
Это дело мне вверено другом достойнейшим,
И была бы я жизнью готова пожертвовать,
Лишь бы только сбылось наше давнее чаянье
И была бы достигнута цель долгожданная.
О клятве напомнить он другу решил.
Поэтому сына послал он сюда.
Достойному юноше тоже пора
На мир посмотреть и себя показать.
Ласкатель царёв, государев любимец,
Устами царёвыми Нандана просит красавицу в жены.
Отказом разгневать недолго владыку.
Избрали мы путь безопасный, сулящий нам благо.
Малати чувства не скроет,
Мадхава неосторожен,
И не открыл Бхуривасу
Юным свой замысел тайный.
Этой любовью взаимной
Вызваны разные слухи.
Это нам на руку тоже:
Перехитрим государя!
Себя не уронит разумный, достойно ведет он себя;
Скрывая свои помышленья, таит он стремленья свои;
В своем равнодушье притворном соперника перехитрит,
И, как полагается, молча достигнет он цели своей.
Из окна с высоты посмотрела на улицу Малати,
И увидела дева: гуляет по улице Мадхава.
Так, наверное, Рати глядела на Каму воскресшего.
И, любовь затаив, истомилась прекрасная Малати.
Да будет он счастлив, да будет красавица счастлива с ним!
Так лотос холодною ночью луна поцелуем целит.
Да будет оно плодоносно, искусство благое творца!
Да сбудется все, что мне сердце всеведущее предрекло!
Медленно шествует он; увядает он, мрачный и скорбный.
Он беспрестанно вздыхает, неведомым горем томимый.
Всюду любовь, и страдает везде беззащитная юность.
Нежный и пылкий пропал: уязвимых казнит Камадева.
Ненаглядной луною навеки прельщенная,
Безвозвратно душа меня, видно, покинула:
Забывая приличия, бредит, бесстыдная:
Предаваясь мечтаньям, вконец обезумела! —
Увидала душа ненаглядную Малати,
И воспрянула, как бы амритой омытая,
А потом разболелась душа моя скорбная,
Сжалась, будто потрогала уголь пылающий.
Бог, рожденный в душе, поражает безжалостно
Всех, кто мраком и светом объят в мироздании.
Он, творца не помиловав, ранит всевышнего,
И, поверь мне, стыдиться влюбленному нечего.
Как богиня, царит она в мире чарующем.
Бог любви, создавая такую красавицу,
Перевил волоконцами тонкими лотоса
Лунный свет, напоенный амритой живительной.
В истоме клонилась она, словно сломанный лотос,
Внимала подругам рассеянно и безучастно.
Ланиты светились прозрачною бледностью лунной,
Как светится бивень слоновый на свежем изломе.
Впереди вереница скорбей нескончаемых.
Мне страдать госпожою судьбою поведено.
Осчастливить могла бы меня полновластная.
Всё в мире сплетенье причин потаенных и явных,
От века на свете одна лишь любовь беспричинна;
В сиянии солнечном лотосу время раскрыться,
А в лунном сиянии лунному камню померкнуть.
"Вот он!" Быстрые взоры служанок догадливых
На меня показали движеньем стремительным.
С недомолвками дружные,взоры лукавые
Усладительным смехом, казалось, насыщены.
В ней сказалось веленье Манматхи могучего,
Победившего разум своим обаянием;
И от этой победы смятенье душевное,
И в мечтанье податливом речи бессвязные.
Лианы бровей не скрывали застенчивых взоров,
Которые льнули ко мне, расцветая, взлетая,
От взоров ответных спасаясь в бутонах укромных:
В глубоких очах, от волнения полузакрытых.
Призывными взорами в этом восторге пугливом,
Упорными, робкими, нежными в сумраке смутном,
Очами под сенью густою ресниц беспокойных
Похищено, вырвано, выпито скорбное сердце.
И проехала мимо подобная лотосу,
Уязвив мое сердце своими ресницами,
Опалив мое сердце отравой погибельной,
Упоив мое сердце отрадой целительной.
Недуг непостижный постиг меня, смысл потеряли слова,
И я не испытывал, кажется, сроду напастей таких.
Я, ввергнутый в бездну смятенья, рассудком оставлен моим.
То жар меня жжет нестерпимый, то в холод бросает меня.
Знакомых вещей распознать я не в силах сегодня вблизи.
Как марево, мир повседневный сегодня морочит меня.
Студеного озера мало горячке моей при луне.
Потерянное, заблудилось в отчаянье сердце мое.
"Бог, рожденный в душе! Не казни беззащитного!"
"Страсть нечистая! Не затуманивай разума!"
Заклинанья подобные вовсе бессмысленны
Там, где бог ненасытный сопутствует юности.
Та, в которой ты видишь сияние лунное,
Несомненно, счастливец, тобой очарована.
Единение ваше судьбой предначертано,
Счастью вашему явно способствует Мадана.
Слезы взор застилают, как только я вспомню прекрасную;
Каменеет злосчастная плоть, весь в поту содрогаюсь я;
Содрогаются пальцы, противятся всякому замыслу.
Что мне делать? Подобный рисунок едва ли под силу мне.
Много прекрасного в мире. Прекрасное многообразно.
Праздник, единственный в жизни моей, наступает, великий,
Лишь засияет она, как луна, в благосклонной прохладе,
Взор зачарованно-пристальный светом своим услаждая.
Жгучая, жаркая влага
Блещет у ней на ланитах.
Утром служанки напрасно
Их расписали шафраном.
Блуждающий всюду, насыщенный духом жасминным,
Настигнув красавицу вдруг, чьи тяжелые груди
Ей стан тяготят и трепещет во взорах разлука,
Настиг меня ветер теперь, не дает мне покоя.
Камадева жестокий разит беспощадно.
Нежный Мадхава, сам на себя не похожий,
Лихорадкой сражен. Так в лесах изнывает
Юный слон, пораженный смертельным недугом.
Впереди, позади, вдалеке и поблизости,
Вне меня и во мне днем и ночью мне видится
Дивный лик, золотое подобие лотоса,
Очи в блеске томительном, в беге стремительном.
Не ведаю, друг, что такое со мною творится.
Недугом пронизано тело, душа в лихорадке;
Мешаются мысли, тоска сотрясает мне душу,
Любовь неизбывная заживо сердце сжигает.
Действие пятое
Влетает по воздуху Капалакундала, одетая в ужасающе сверкающие наряды. Вишкхамбака КапалакундалаВластителю сил в окружении сил[62] вездесущих,
Властителю сильных, которые в нем пребывают,
Властителю сведущих, истинный путь находящих,
Тебе, обитающий в сердце и в жилах, победа!
Вот теперь,
В средоточии жизненных сил сокровенный, ты в облике Шивы
Явлен лотосом сердца мне, слитой с тобой, так что я прилетела,
Пять начал подавив, духом верным в шестнадцати
жизненных силах,
Силой мысли моей безо всяких усилий грозу обгоняя.
И при этом:
Наслаждение мне доставлял в поднебесье
Этот яростный лязг с неумолчным трезвоном,
Потому что в полете гремит и трезвонит
Ожерелье мое: черепа с бубенцами.
На север, на юг и на запад волосья мои на лету развевались.
Бубенчик, болтаясь на посохе, взвизгивал дико на все мирозданье.
Полотнища ветер трепал, в исступленье хлестал он бегучие тучи.
Огни задувал, черепа задевал он, в глазницах пустых завывал он.
(Прохаживается, всматриваясь и принюхиваясь.)
Но кто это, суровый и прекрасный, со вздыбленными волосами, с мечом в руке вступает на кладбище? Кто ж это?
Телом он темен и бледен, как синий застенчивый лотос;
Шествует он, как плывет над землею заоблачный месяц.
Левая только рука, позабыв дерзновенно смиренье,
Мясом прельщает людским, человеческой кровью
прельщает.
Кругом наподобие черных цветов расцветают исчадия мрака;
Земля погружается в зыбкую глубь, словно падает в бездну
глухую;
И в темных чащобах темнеет, сгущается сумрак во мрак
непроглядный,
Как будто ползет, надвигаясь клубами зловещими, дым отовсюду.
Ах, обнять бы прекрасную мне, испытать бы мне хоть на
мгновенье
Страсть в объятиях сладостных этих, которые даже в мечтанье
Несказанно блаженною близостью вдруг зачаровывать могут
На мгновение, так что сказаться нельзя сокровенному чувству.
Да хорошо бы
Целовать ненаглядное сладкое ушко,
Целовать ее грудь, где моя плетеница
И поныне, наверное, благоухает,
Жемчугами ничтожными пренебрегая.
Но пока, увы, до этого далеко. Но вот чего хотел бы я сейчас, так это увидеть ее лицо.
Бестелесным самим облюбованный, лик ее виден во мраке,
Порожденный сиянием юного месяца, праздник для взора,
Порождающий страсть, порожденный наитием Страсти
небесной
И в сердцах ненасытных людских порождающий столько
блаженства!
Видно, в сердце моем воцарилась она и в душе растворилась,
Отраженная, неискаженная, преображенная мыслью,
Возлелеяна, к сердцу приклеена, памятью в сердце зашита,
Словно стрелами — всеми пятью! — дивный образ привил мне
Тьма, которую не пересилить печальным кострам погребальным,
Чьи бессильные проблески, правда, заметней во тьме вездесущей.
С визгом, с плачем, со всхлипами, с воем кишат омерзительным
роем
Даже в небе великое множество духов: отвратные рожи
Разевают зубастые рты, изрыгают зловонное пламя;
Извиваются в корчах тела, увиваются друг подле дружки.
Мельтешат брови, бороды, зенки, волосья пучками сполохов.
Налетают, как волки голодные, в воздухе жалобно воют,
Человечину, чавкая, жрут, полусгнившие клочья сдирают
С костяков, сухожильями только скрепленных под кожею черной.
Эти кости берцовые, кажется, пальм длинностволых длиннее.
Долговязые духи с пещерами ртов,
Где трепещут, во тьме затаясь, языки.
Так в деревьях пожарами выжжены дупла,
Где гнездятся громадные хищные змеи.
Как целую тушу, взвалив на колени себе полусгнившее тело,
Пирует упырь; потроха раздирает он, ягодицы пожирает;
Он бедра грызет, он кусает лопатки, как будто, зловонные, сладки.
И снедь ему нравится, жрет он и давится, лязгая жадно клыками!
Они волокут из костров погребальных, не брезгуя смрадною
смертью,
Одетые дымом, омытые пламенем трупы, с которых свисает
Паленое мясо клоками, суставы безжизненные обнажая.
Тут, кажется, каждая гадина жаждет кипящего костного мозга.
Что за гнусно-мерзкие забавы у их подруг!
Глаз дурной отвращая, красотки по-своему принарядились;
Из кишок ожерелья, сердца вместо лотосов для плетеницы,
Пальцы женские — серьги в ушах, кровь засохшая — для
притираний,
Костный мозг в черепах, как вино, для таких вот счастливых
влюбленных.
Эй, налетайте, хватайте!
Кто человечины хочет,
Свежей, нетронутой вовсе
Кровопролитным оружьем?
Исступленная бьется река и, не зная покоя, бушует,
Потому — что поток многоводный навек запружён черепами;
Вечно бьется река в берега, где голодные воют шакалы
И, в заклятой чащобе гнездясь, полуночницы-совы хохочут.
Стон этот жалобный слышен,
Кажется, в храме Каралы,
Где надлежит совершиться
Жуткому богослуженью.
Слава пляскам твоим, от которых колеблется все
мирозданье,
Так что чудом Вселенная держится на черепахе.
Слава пляскам твоим, восхищающим свиту великого
Шивы
И тебе в преисподнюю рта низвергающим семь океанов.
Слава тебе, Чамунда!
Нам на благо, богиня, на радость нам пляски твои
громовые,
При которых тебя на земле превозносят, напуганы
смехом
Черепов, пробужденных в твоем ожерелье амритой
целебной,
Потому что исходит амритою месяц, пронзенный ногтями.
Заплясав, ты расшвыриваешь высочайшие горы,
Если только взмахнешь ты руками, весь мир поразив
языками
Ядовитого пламени, так как, свирепо раздув капюшоны,
Кобры черные вместо браслетов запястья тебе обвивают.
Все круги мировые сливаешь ты пляской своей воедино,
И заискрится вдруг, загорится единственный круг,
воцарится,
Как твоя голова, пламенея лучами, сверкает очами,
И созвездия в ужасе мечутся, стяг твой победный завидев.
Исступленною пляской твоей наслаждается Шива
могучий,
Упоенный в объятиях Гаури, чьи содрогаются серьги
В лад, как только начнут вурдалаки неистово хлопать
ладоши,
Одержимые, неудержимые в яростно-радостном буйстве.
Славься, царица Чамунда!
Жертву прими благосклонно!
Жертвою мы подкрепляем
Нынче заклятия наши.
Не увенчанный в жизни тобою, желанная,
Я в отчаянье бросился было на кладбище.
Упырей накормить я хотел человечиной
И услышал поблизости голос твой жалобный.
Что мне делать? Мой дух опален пламенеющим негодованьем,
Уязвлен состраданьем глубоким, в слезах ослеплен
изумленьем,
Упоен ликованьем теперь, когда мерзостный меч не
достигнет
Ненаглядной моей, не получит луны свирепеющий Раху.
Мне, которому сладко заклать человека, теперь ты попался,
В лапы тигру попался, как пылкий олень из-за нежной
подруги.
На алтарь возолью кровь твою перед грозною матерью
нашей;
С плеч до бедер в бою раскрою тебя сразу, мечом
размахнувшись.
Как смеешь вселенную грабить, как смеешь прекрасное
красть,
Как смеешь ты небо и землю всемирного света лишать,
Как смеешь ты, смерть накликая, глумиться над богом любви,
Весь мир превращая в пустыню для наших бесплодных
очей?
Так берегись, греховный,
Ударю тебя, нечестивец, как смерть беспощадная бьет,
За то, что дерзнул замахнуться ты, бешеный, на красоту,
Чье нежное тело болело, когда за игрою, шутя,
Цветами, легчайшими в мире, подруги бросали в нее.
Не страшись! Не спастись твоему ненавистнику!
Разве на водопое оленя пугается
Лев, чьи грозные когти, бывало, как молнии,
Лбы могучим слонам сокрушали без промаха?
Шум за сценой — все прислушиваются.
Агхорагханта жестокий
Это злодейство затеял:
Вновь человеческой жертвой
Жаждет почтить он Каралу.
Пусть меч мой тяжелый разрубит со скрежетом кости
твои
И, в мышцах упругих помешкав, пронзает пускай потроха,
Как в мягкую липкую глину, пускай погружается в них,
И в прах, перемешанный с грязью, развалится тело твое!
Действие шестое
Вишкхамбака Появляется Капалакундала. Капалакундала. А, гнусный Мадхава, убивший из-за Малати моего наставника! Хоть яростно я на тебя набрасывалась, но ты меня презрел лишь потому, что я женщина! (Злобно.) Теперь берегись! Ты непременно отведаешь от плодов гнева Капалакундалы!Знай: человеку, сразившему змея,
Лучше забыть, что такое беспечность:
Подстерегает змея, настигает;
Скорбь ядовитая в сердце змеином.
Повелители мира, внемлите велению мудрости!
Усладите нас, боги земные[67], на празднике мантрами!
Пусть на сотни ладов прозвучат песнопенья заздравные!
Достославные! Мешкать не время: жених приближается!
С той поры, как узрели глаза мои деву с глазами газели,
От озноба и зноя не знала покоя душа, изнывая.
Так нежданно-негаданно ранит нас Мадана! Хоть бы сегодня
Счастье выпало мне! На моей стороне прозорливая мудрость.
На земле потрясенной мы слуха лишаемся,
Если радостней многоголосого вестника
Приближается гром на конях ослепительных, —
Грозный, в тучах стремительных, ветром разорванных.
Подойди сюда. Посмотри на процессию из этого решетчатого окна.
Оперенье камней драгоценных, лучи в светозарном паренье,
Золотое горенье сокровищ несметных в лучах разноцветных,
Словно райская птица крыла напрягла, золотая, взлетая,
Словно радуга рада играть в переливах китайского шелка.
Бледностью блеск дорогих украшений украсила дева,
Словно в цветах изобильных лиана, зачахшая томно.
Праздником близким чело несказанно прекрасной чарует,
Только незримо тревогою сердце прекрасной томимо.
Но что это? Слониха преклонила колени.
Достойным на благо пускай завершится прекрасный обряд!
Достигнуть возвышенной цели пусть боги сподобят меня!
Пускай повенчаются дети моих благородных друзей!
Пускай увенчаются благом заветные мысли мои!
Как я счастлив! Услышал я слово целебное,
И цветок увядающий вновь распускается.
Эликсира волшебного сердце отведало,
Упивается жизнь моя новою радостью.
Ах, как жалостно плачет газель безутешная!
И, такою тоскою в слезах очарованный,
Заблуждением тем же сраженный и нежностью,
Торжествуя, скорблю и в отчаянье радуюсь.
Забудь, простодушная, замысел страшный,
Внушенный отчаяньем, к нашему счастью, пока не
свершенный!
Помедли, прекрасная, грех торопиться!
Разлука страшит, сокрушит она сердце мне вскоре.
Что мне сказать, я не знаю.
Муки разлуки грозят мне.
Так поступай же как знаешь!
Только обнимемся прежде!
Услаждают меня эти груди упругие
Камфарою, сандалом, цветами целебными,
Жемчугами, снегами, волокнами лотоса,
Излучением лунного камня прохладного.
Разве я не томился в недуге мучительном,
Не сгорал днем и ночью в губительном пламени,
Лишь в мечтах услаждаемый нашею близостью,
Лишь надеждами робкими вознаграждаемый?
День-деньской повторял он с тоской: "Незабвенная!"
Сокровенная боль — провозвестница радости.
Нитью свадебной руку повяжут[69] влюбленному.
Исцеленному благо: надежды сбываются!
Однажды тебя увидал он, и ты увидала его.
Потом, как цветок, увядал он, и ты увядала в слезах.
Теперь не стыдись! Наконец, во взаимном влеченье сердец
Нам явлен творец: торжествующий Мадана вознагражден.
Природа твоя такова, что нежней год от года
Ты будешь любить, потому что душа не забыла
Ни прежнего пыла, ни страсти: когда почитаешь
Меня, как тебе подобает, над нею ты сжалься!
И прекрасна она и знатна, благонравная!
Так она привлекательна, так добродетельна,
Что, питомицей милой своей очарована,
Умолять за нее не преминет наставница.
Нет на свете богатства желаннее,
Нет на свете родства неразрывнее,
Нет на свете союза надежнее,
Нет содружества крепче супружества.
И пускай защитит вас живая ограда укромного сада,
Где земные дары, так что птицы небесные словно хмельные,
Где в таком изобилье плоды, что деревьям нельзя не сгибаться,
Потому что в придачу к лианам на пальмах арековых бетель.
А как туда придете, то подождите, пока не появятся Макаранда с Мадаянтикой.
Словно слои изнуренный, срывающий в озере
Красный лотос, до корня покрытый ворсинками,
Взял я руку желанную, благоуханную,
Словно пальцы — тычинки сладчайшего лотоса.
Действие десятое
Входят Камандаки, Мадаянтика и Лавангика. Камандаки (рыдая). Где ты, где ты, дитя мое Малати? О, молви мне, украшавшая мои колени,Где же, где же теперь твои детские шалости,
Каждой малости сладостный смысл даровавшие?
Где же, где же, разумница, голос твой слышится?
Тяжко дышится мне; как в огне, убиваюсь я.
Ах, доченька,
Помню лик твой младенческий, нежный бутон,
Помню первые зубки твои, лепестки,
Расцветавшие радостно в первых улыбках;
Помню слезы твои, помню лепет невнятный.
Союз ваш блаженный, такой совершенный,
Любовь заключила; однако счастливых судьба
разлучила
Незримым своим, нестерпимым ударом,
Как ветер лиану и дерево вмиг разлучает.
Брошена в мире тобою,
Меркнет подруга, мрачнеет,
Словно бессильный светильник,
Брошенный собственным светом.
Отнимали от груди тебя; ты была словно куколка;
Я с тобою играла, тебя воспитала, взлелеяла,
Обучила тебя, обручила тебя я с достойнейшим.
Больше матери было бы должно любить меня
Малати.
Богиня дерева. Гиараспур. IX–X в.
(В отчаянии.) О луноликая, судьба отвернулась от меня, и я совсем утратила надеждуУвидать у тебя на руках твоего первородного
Ненаглядного сына, сосущего грудь материнскую;
Видеть, как он смеется, когда на младенческом
темени
Зерна белой горчицы, отборные, чтобы не сглазили.
Если в грядущих рожденьях
Карма друзей разлучает,
Все же кончина — причина
Нашего освобождения.
Мгновенная молния мрак пронизала мгновенный.
В таком озаренье утратили зрители зренье.
Воистину так! Это воля великой ведуньи,
Искусно владеющей вечными тайнами йоги.
Услыхав, что пропала прекрасная Малати,
Сокрушенный, отчаяньем обуреваемый,
Бхуривасу в огонь вознамерился броситься
И, взыскуя погибели, в храм направляется.
Несчастью сегодня сопутствует счастье.
Дождь маслом сандаловым раны кропит и слепит нас
мечами.
Из ясного неба невиданный ливень:
Амрита целебная смешана с ядом смертельным.
Сварила судьба небывалое зелье,
В котором веселье и горькая скорбь: не без яда
отрада;
И солнечный свет с темнотою густою,
И вместе с луною гроза, предваренная громом[71].
Судьба спохватилась: ты здесь очутилась,
Однако другая беда налетела, грозя и пугая.
Неистовый, так появляется Раху
И в гневе глотает луну беззащитную в небе.
Горе сменяется горем;
Вновь угрожает ей горе,
И неужели удара
Предотвратить невозможно?
С высот Шрипарваты я быстро спускался.
Нес Малати я на руках, окрыленный, в стране
отдаленной.
Отшельник меня дружелюбно приветил,
И я не заметил, как йогини мудрая скрылась.
Грудь колыхнулась, дыханье вернулось, и сердце забилось;
Пусть не очнулась, очнется; безжизненный сумрак покинул
Дивное это лицо, так что скоро сиянье вернется:
Вновь на заре встрепенется, сияя, воскреснувший лотос.
Не внимая смиренной царевой мольбе,
Бхуривасу в огне пожелал умереть;
К счастью, внял напоследок он все-таки мне
И теперь в изумлении возликовал.
Ведунья спускается к нам с небосвода,
Летит, облака рассекая, откуда целительным ливнем
На нас низвергаются дивные речи
Целительней, благостней, сладостней влаги небесной.
Долгий век проживи, в детях жизнь продли!
Осчастливь ты своих, детям жизнь даруй!
Жизнь даруешь ты мне за мою любовь,
Снегом плоти твоей усладив меня.
Капалакундала в гневе
Гибелью нам угрожала.
Лишь Саудамипи мудрой
Мы спасены, без сомненья.
Подойди, подойди ты ко мне, благодатная!
Сколько жизней спасла ты своей добродетелью!
Нет, не кланяйся, милая! Лучше обнимемся!
Услади меня ласковым прикосновением!
Это ты поклоненья достойна, премудрая!
Разве ты не возвысилась над бодхисаттвами[72]?
Совершенная, разве в себе не взрастила ты
Плодоносное дерево, дерево дивное?
Камень волшебный причудлив:
Требует он заклинаний.
Йогини чудом спасала
Нас безо всяких молений.
Ваш союз, ожидаемый мною давно, столь желаемый мною,
Наконец-то теперь заключен; мне судьба воздает по
заслугам.
С Мадаянтикой друг обручен, преуспели мои ученицы.
Счастлив Нандана, рад государь. Не сбываются разве
желанья?
Пусть вовеки не ведают бедствий и горестей добрые люди!
И пускай государи царят на земле, соблюдая законы!
И пускай проливается дождь плодородным полям на потребу!
И пускай, окруженный своими навек, человек торжествует!
Вараручи. Влюбленные[73]
Бхана В пьесе действуют сутрадхара и вита, которого зовут Вайшикачала, а он упоминает о героях — Куберадатте, сыне купца Сагарадатты, о Сахакарике, слуге Куберадатты, о сыне чиновника Нагадатте, о купце Самудрадатте, сыне Дханадатты, о царском зяте Рамасене, о купце Дханамитре, сыне Партхаки, и еще об одном Рамасене, об учителе игры на вине Вишвавасудатте и еще об одном купце, которого зовут Дханика, а также о героинях — самой главной из них Нараянадатте, о служанке ее Канакалате, о Маданасене, о дочери Чаранадаси — Анангадатте, Мадхавасене, дочери Вишнудатты, о мнимой подвижнице Виласакаундини, о Рамасене, матери Чаранадаси и бабке Анангадатты, о гермафродите Сукумарике, о Ратисене, дочери еще одной Рамасены, о танцовщице Приянгусене и ее сопернице Девадатте и о Ратилатике, а также о том, что случилось с ними в славном городе Кусумапуре. После чтения нанди входит сутрадхара. Сутрадхара."Кто я тебе? Мы — чужие! Не вцепляйся, негодный
в одежду мою!
Ишь глаза растаращил!
Знаться с тобой не желаю! Вот, вот, на бесстыжем обличье —
зубов соперницы след!
К той самой красотке, что сердце пленила твое,
за ласками бегай, распутник!" —
Пусть женщина, лучшая в мире,
любовью и гневом пылая, нам говорит.
С весны приходом древо лодхра
Не обрело одежд зеленых
И выглядит, как бедный вита,
Ходатай по делам влюбленных.
Время весны упоительно! Кокиля стоны,
Манго с ашокой в цвету, и вино, и качели
Каму свели бы с ума красотою и негой,
Если б он мастером не был на это и сам[74]!
Сладострастные кокиля стоны,
Опьяненного манговым соком,
В ход пускает весна, как средство
К примиренью влюбленной четы.
Лучше весны не дано примирить никому
Деву с возлюбленным, если он статен, прекрасен,
Если он людям приятен своим обхожденьем,
Юностью, щедростью и красноречьем своим.
На челе земли — Кусумапура благосветлым тилаком сияет,
Как небесная столица Индры. Высшими достоинствами блещут
Жители ее, не зная страха, дивными каменьями, венками
Украшаясь, радостям любви предаваясь. Их занятье — праздник!
Не дали очам сомкнуться ласки!
След зубов на нижней губке виден.
В беспорядке, на прекрасных бедрах,
Опоясок спутанный остался.
Чтоб возлюбленный тебе достался
Щедрый, ласковый, в любви искусный
Пусть он будет молод, независим,
Обходителен, красив, богат!
Пусть исполнятся твои желания, прелестная.
Богиня Лакшми средь наложниц!
Да будет Кама благосклонен
К тому, с кем нынешнею ночью
Делила наслажденье ты!
Алчность матери презрев и закон любви продажной
Позабыв[77], хоть он завидный урожай тебе сулит,
В дом возлюбленного вступишь ты для таинств нежной
страсти
И гетер корыстолюбье посрамишь красой души.
Слов не найду,
Восхваляя твои добродетели!
Юности этой чарующей —
Длиться века!
Ее лица усталость не коснулась.
Затейливая красота прически
Нетронута, и свежи в ней цветы.
С грудей объятьями не стерта пудра.
А если бы любовник упивался
нектаром, был бы след на нижней губке.
Целехонек и опоясок чудный:
не пострадал он от усилий страсти!
Любой, кто мил тебе, — богатым будь!
Пусть нищим будет каждый ненавистный,
Чтоб матери не вздумалось корыстной
Тебя в постель к немилому толкнуть!
Ты сердце скрепя
подставляла румяные губы.
Шепча с придыханьем притворным любовные речи,
смеялась безрадостно и обнимала бесстрастно.
На ложе легла с отвращеньем,
искусственный выказав пыл.
Прическу заботливо ночь напролет берегла
и жаждала Сурьи восхода!
Твой долг — и с милым, и с немилым тоже
Делить, как повелит вам шастра, ложе!
Тем более что не приятства ради
Так поступают, но богатства ради!
Рассеянно скользит прелестный взор.
Отмечено лицо трудами страсти.
Усталое, с припухшей нижней губкой,
оно сдается очень миловидным!
В походке разлита истома — память
о празднике любви, прошедшем бурно.
Во всех тебе подробностях, богиня,
счастливцы излагали страсти смысл!
Что ты говоришь? "А, раб по-рабски рассуждает".
К стопам, как лотос, нежным, припадают
Рабы твои, счастливцы! Разве счастье
Такое может привалить бедняге,
Чьих добродетелей запас иссяк?
О бесподобная, чье тело — сущность,
красоты — качества, а молодость —
всеобщность!
Красавцы юные хвалу тебе поют,
превознося твои деянья хором.
Они с тобой соединенья жаждут,
прельщенные спецификой твоей.
Соединенье с милыми творя,
ты от немилых ищешь избавленья.
Изведавшая множество услад,
любовника не одного в плену
Державшая у прелестей своих,
дабы прибрать к рукам его казну, —
Она предметом распрей для юнцов
была, а нынче — что греха таить? —
По городу вечернему спешит —
возлюбленного дочери доить!
Заполучив красавца, обобрав его до нитки, убедясь вполне,
Что впал он в нищету и взятки гладки с него, —
Никак она не сбудет с рук любовника, пылающего страстью!
Иль шастра для нее лишь звук пустой?
Пылкость ласк, объятий сладость
расточая всем без меры,
Обирают их, — на радость,
не себе, другим, — гетеры.
Тело отчуждать — их дело;
но у них и тело злата
Отнято — продажей тела
завоеванная плата!
Игривостью бровей, блистаньем взора,
прельстительной походкой, гибким
телом,
Улыбками и негой пылких ласк
и ягодиц роскошных широтой,
В истерзанном, измятом опояске,
соперниц посрамившая, ответь,
Откуда вышла ты с тяжелым сердцем,
неупоенная трудами страсти?
В чреве твоем невозможно свершиться зачатью,
свежести и миловидности юной во вред.
Плоские груди твои — не помеха объятью.
Страсти препон у тебя ежемесячных нет.
Если он деву покинул
с такой восхитительной статью —
Праздник любви он отринул,
разумному чуждый понятью!
Волосы не стрижены твои,
ногти отрасли и тело грязно,
Исхудалый, побледневший лик
омрачен тревогой неотвязной,
И одежда ветхая твоя
нищеты отмечена печатью.
Иль обязан злополучьем ты
старца богомудрого проклятью?
При встрече с бешеным слоном — беги!
Ужаленный змеей — противоядье
Из трав целебных ней. Спасайся вплавь,
когда исчадье океанской бездны
Чудовищную разевает пасть.
Но если изрыгает рот гетеры
Подводный пламень[81] светопреставленья —
мир обречен! Спасенья не ищи!
Среди сановников злодействам своим виновников искать —
Уловка гнусная царей.
Своих любовников умеют гетеры по миру пускать,
Вину свалив на матерей.
Нежными ногами, кулачками
Отбиваясь от чрезмерной страсти,
Бедра сжав, любимому противясь,
Да вкусишь блаженство ты на ложе!
Дивное тело твое увидав без украшений, сандалом натертое, со
следами безудержных ласк,
Улыбку, слегка покрасневшие очи, округлые груди, что юного
пыла полны,
Тонкую ткань одежд, соскользнувших к лодыжкам, и плавную
бедер окружность, от опояска свободных,
Божественный Кама — и тот не в силах с собой совладать.
Телодвижений прелестью и негой
Плясать заставишь ты сердца и взоры!
Да что о танце говорить? С избытком
Хватило б одного очарованья!
Богатство, юность, красота
Не принесут плодов тому,
Кто, вместе с милой, не сумел
Отпраздновать весны приход.
И вот такой:
Останется бесплодной жизнь мужчины,
Того, что, кокиля внимая пенью
И видя в небе лик луны невинный,
С возлюбленной не склонен к примиренью.
Будь юности твоей цветенье — вечным!
Будь ваше упоенье — обоюдным!
Возлюбленному будь милее всех,
Да не пребудет жизнь его бесплодной!
Сегодня влюбленных чету примирил благодетель,
Прекрасный Васанта, — безмерна его добродетель!
Пускай время года любое таким же радетелем
Им будет, коль скоро окажется ссоры свидетелем.
Лунные ночи, благоуханье садов, звуки волшебные вины,
приятность бесед,
Щебет веселый девушек-вестниц и прелесть годичного
круговращенья природы, —
В этом, быть может, источник тяги взаимной влюбленных? Нет!
Восхищенье друг другом
Двух добродетельных душ, пылкой любовью объятых, — вот
Вам довелось глядеть на юный лик,
раскрывшегося лотоса двойник,
Чей блеск усугублен отрадой страсти.
Всеобщую любовь да обретет
Наш государь, лаская эту землю,
чьи груди — горы Виндхья и Сумеру,
Чьи житницы полны зерном обильным,
чье лоно омывает океан.
Китай
Китайская классическая драма
Драматургия как полноправный жанр литературы возникла в Китае сравнительно поздно — на целые тысячелетия позже поэзии и прозы и позже эпохи расцвета театрально-драматического искусства в других древних центрах цивилизации — Греции и Индии. Первые сохранившиеся китайские пьесы датируются XIII веком. Известно, однако, что уже в VII веке возникла простейшая форма театральных представлений — фарс "игра о цаньцзюне", не имевший еще фиксированной драматургии. Фарс разыгрывался двумя исполнителями, один из которых, "цаньцзюнь" (название чиновничьей должности), неизменно оказывался в смешном положении и терпел побои. Еще несколько столетий спустя, при династии Сун (X–XIII вв.), получают распространение более сложные, но тоже комические, "смешанные представления" ("цза-цзюй"), в которых участвовало по пяти актеров, не считая танцоров и музыкантов. "Смешанными" эти представления именовались потому, что состояли из трех различных по характеру исполнения и не обязательно связанных общим сюжетом частей. По-видимому, для них уже составлялись специальные либретто. Записи их, однако, не сохранились; известны лишь названия около тысячи "смешанных представлений", бытовавших преимущественно на юге страны, и их северных аналогов "юаньбэнь". Судя по этим названиям, героями сцепок были обычные для средневековых фарсов персонажи — лекари, монахи, нищие школяры, незадачливые чиновники. Но встречаются и исторические личности, полководцы и даже государи, — разумеется, прежних эпох. Одновременно все более популярными становились различные виды сказов, песенной лирики и танцевальных сюит с пением. Во всех этих жанрах большую роль играло музыкальное сопровождение, во многих сочетались проза и стихи — черты, свойственные китайскому традиционному театру в любой его разновидности. Сказы, песни и танцы зачастую исполнялись в тех же балаганах, где и "смешанные представления", что не могло не способствовать взаимному обогащению этих видов искусства: сказители и певцы порой "входили в роль", перевоплощались на время в героев исполняемых произведений, комические же сценки все чаще сопровождались музыкой и пением. Так создавался зрелый, синтетический вид театральных представлений, включавших в себя прозаические диалоги, поэтические арии и пантомимы. В южной части Китая, остававшейся под властью династии Сун, этот процесс завершился в XII веке созданием театра "наньси", что означает просто "южный театр". В северной части страны, с 1126 года попавшей под власть чжурчжэней, а к 1234 году завоеванной монгольскими армиями Чингисхана и его преемников, несколько позже — в первой половине XIII века — возникла другая театральная форма. Как это нередко случалось в истории китайской культуры, новаторство облеклось в одежды традиции — новая форма стала обозначаться привычным названием "смешанные представления", "цзацзюй". Этот жанр, господствовавший на протяжении всего времени правления монгольской династии Юань (1260–1368), и приобрел у потомков славу под названием "юаньская драма". Когда к 1278 году монголы завершили покорение Южной Сунской империи, "смешанные представления" стали на какое-то время доминировать и в культурной жизни городов южной части страны настолько, что ранние формы драматургии "наньси" были забыты. Лишь в нынешнем столетии случайно были найдены тексты трех "южных" пьес XIII — начала XIV века ("Чжан Се, победитель на экзамене", "Сунь-мясник", и "Ошибка знатного юноши"). Несмотря на недостаточную местами литературную отделанность, в них подкупают правдоподобие и драматизм ситуаций, свобода композиции, живость языка, неизменное сочувствие безымянных авторов слабым и обиженным. Вне сомнений, они представляют полнокровный простонародный театр, и нельзя не пожалеть, что судьба оказалась к нему столь неблагосклонной. Впрочем, удивляться скорее следует не пропаже многих произведений, а самому факту расцвета драматургического творчества в тот период и тому, что значительное число образцов все же дошло до нас, пусть не всегда в полном или первоначальном виде. Ибо нечасто в истории Китая внешние условия для развития и самого существования литературы и искусства складывались столь неблагоприятно, как в эпоху монгольского завоевания, особенно в ее начальные десятилетия. Захватчики в значительной степени разрушили традиционную политическую и экономическую структуру китайского общества, они массами угоняли в плен или обращали в рабство жителей, разоряли города, обращали пахотные земли в пастбища. Широко практиковалась национальная и социальная дискриминация, больно ударившая и по китайскому образованному сословию. Юаньские правители поначалу не последовали примеру предыдущих иноплеменных династий и не стали широко привлекать китайскую служилую аристократию: в точение нескольких десятилетий не функционировала система экзаменов — главный способ пополнения ее рядов. Китайскому интеллигенту, который раньше занимал, как правило, более или менее видный служебный пост, теперь доставались лишь малозначительные и плохо оплачиваемые должности. К концу правления Юаней прежние порядки были восстановлены, но длившееся многие десятилетия падение престижа служилой интеллигенции и ухудшение ее статуса имели одним из последствий явный упадок "высоких" жанров — пяти- и семисложного стиха ши, песенной лирики цы, ритмизованной прозы и новеллы на литературном языке. Их место на авансцене культурной жизни заняли демократические, использовавшие живой разговорный язык жанры, прежде всего драматургические и повествовательные. Они начали набирать силу уже при Сунах, но тогда еще считались низменными, недостойными внимания людей просвещенных. Теперь же многие выходцы из ранее привилегированных сословий — в поисках заработка или возможностей самовыражения — обратились к этим жанрам, привнеся в них свою начитанность в классической литературе и более совершенное мастерство. Одновременно росла и аудитория: трудолюбивый народ отстраивал разрушенное, изделия искусных ремесленников расходились по необъятным просторам монгольской державы, снова богатели города, люди тянулись к зрелищам и увеселениям. К их услугам были сказители и певцы, танцоры и музыканты. Знавшие начатки грамоты могли купить дешевые, с упрощенными начертаниями иероглифов, издания прозы и стихов, материалы для которых поставляли "книжные общества" — объединения литераторов-профессионалов типа ремесленных цехов. Наряду с народными повестями, крупными по объему сказками и сборниками песен эти общества производили если не всю, то значительную часть драматургической продукции. Количественно эта продукция была огромна: известны названия около семисот пятидесяти пьес в жанре цзацзюй, созданных на протяжении XIII–XIV веков, из которых сохранилось примерно сто шестьдесят. Исключительно широк и выбор тем и сюжетов. Острые коллизии окружающей действительности, события далекого и близкого прошлого, даосские и буддийские легенды, народные предания оживали в ярких образах на многочисленных театральных подмостках в городах и на сценических площадках при сельских храмах. Исторические сочинения, сборники литературных новелл и простонародных повестей, философские притчи, поэмы знаменитых стихотворцев — все служило исходным материалом для творческого воображения драматургов, сплошь и рядом становясь затем источником новых произведений в других жанрах. О драматургах того времени известно до обидного мало. Никто из них не продвинулся по службе настолько, чтобы заслужить право на официальную биографию, а сведения о них в "частных" публикациях отрывочны и порой противоречивы. Далеко не всегда можно установить хотя бы приблизительные даты их жизни; более или менее достоверно лишь деление их на "ранних" и "поздних", считая рубежом начало XIV столетия (при этом к "ранним" относятся почти все крупнейшие имена). Во многих случаях спорна атрибуция пьес, примерно четвертую часть которых приходится считать "анонимными". Не исключено, что среди них немало плодов коллективного творчества участников "книжных обществ". Слава первого драматурга юаньского театра — первого по времени, по плодовитости и многосторонности — искони закрепилась за Гуань Хань-цином (краткие сведения о нем и других представленных е настоящем томе авторах содержатся в примечаниях). Среди его творений есть и инсценировки эпизодов из истории Троецарствия, в которых можно ощутить горечь сожаления о том, что прошли времена славных богатырей; есть лирические комедии и бытовые сцены. Но особым вниманием всегда пользовались те его пьесы, которые можно с полным основанием отнести к числу социальных драм, и среди них — "Обида Доу Э", в которой сфокусировались две более всего волновавшие драматурга темы — обличение произвола власть имущих и сочувствие женской доле. Здесь необходимо сделать уточнение: в большинстве своих пьес Гуань Хань-цин, конечно же, говорил о своем времени, о порядках, свидетелем которых был он сам. Но, как и у других драматургов, писавших на злобу дня, конкретных, специфических только для монгольской эпохи примет в его произведениях очень немного. В частности, ни в одной из сохранившихся пьес мы не встретим монгола хотя бы в качестве эпизодического персонажа. Отдельные китайские исследователи, стремясь обосновать тезис о патриотизме юаньских драматургов, в том числе Гуань Хань-цина, утверждали, что в некоторых из их отрицательных персонажей следует, — несмотря на их китайские имена, — видеть монголов, но это не выглядит убедительным. Во-первых, существовали строгие законы против "клеветнических" и "непотребных" пьес (которые можно было, разумеется, толковать весьма широко). Затем следует учитывать, что Северный Китай и до монголов управлялся чужеземными династиями, простой же народ в повседневной жизни чаще сталкивался с чиновниками-китайцами. И главное, те пороки, которые обличали драматурги, не были свойственны лишь монгольскому, довольно короткому, периоду в истории Китая, а вытекали из совокупности феодальных общественных отношений, складывавшихся тысячелетиями. Так и в "Обиде Доу Э": судя по упоминанию об экзаменах, действие пьесы происходит при Сунах, но уже в завязке читатель сталкивается со злом, особенно свирепствовавшим именно при Юанях, — ростовщичеством. Бедняк-ученый, чтобы расплатиться с долгами, вынужден отдать процентщице свою дочь. Пусть ее в рабыни, а в невесты ее малолетнему сыну — все равно процентщица оставалась в барыше: не придется тратиться на дорогостоящие свадебные подарки, а пока что девочка будет прислуживать в доме. Безрадостно начатая жизнь Доу Э рано приходит к трагическому исходу — ее казнят за чужое преступление. Достойно внимания, с каким искусством, нигде не "пережимая", ведет сюжетную линию драматург. Его персонажи вовсе не патологические злодеи, их поступки объясняются самыми что ни на есть прозаическими мотивами. Лекарь не мог вернуть долг старухе и решил ее задушить; отец и сын Чжаны, спасшие ее, позарились на богатство свекрови и молодость вдовой невестки; старуха побоялась пойти им наперекор; случайно отравив отца, Осленок ради собственного спасения должен свалить вину на кого-то другого; жадного и подлого судью меньше всего интересует истина — ему бы лишь выколотить из обвиняемого признание… И некому пожаловаться на несправедливость — разве только всеведущему Небу. Но Доу Э не только жалуется, она обвиняет верховные божества — Небо и Землю — в забвении своего прямого долга, в потакании злодеям и притеснении слабых. И, как бы устыдившись, Небо ниспосылает чудеса, подтверждающие невинность Доу Э, а ее отыскавшийся наконец отец воздает по заслугам правым и виноватым. Казалось бы, справедливость восстановлена, — но уже после гибели героини. Так можно ли эту и подобные пьесы называть трагедиями? Думается, что да: ведь и у Шекспира злодеи караются по делам их. Но нужно сказать, что по трагическому накалу страстей, по глубине философского осмысления противоречий человеческого бытия китайская классическая драма заметно уступает европейскому театру, рожденному эпохой Возрождения: ее творцы не пережили ни такого бурного расцвета гуманистических идеалов, ни такого быстрого их краха. Они творили в эпоху, когда феодальный строй был еще жизнеспособен, на их творчество влияло и оптимистическое мироощущение жителей процветающих городов, и буддийская вера в будущие перевоплощения и воздаяние за грехи. Кроме того, в Китае литература издревле рассматривалась как своего рода моральный кодекс и учебник жизни, в котором каждый "пример" должен сопровождаться недвусмысленным приговором. Применительно ко многим пьесам слово "приговор" имеет не только фигуральный, но и юридический смысл — их финалы завершаются чтением судебного вердикта пли решения государя. В роли вершителя правосудия чаще других выступает Бао Чжэн — реально существовавший, во идеализированный позднейшей молвой сановник XI века. Иногда он наделен сверхъестественными чертами — может вызвать по ночам души умерших и с их помощью выяснить подлинные обстоятельства дела. Но чаще он изображается вполне реальным персонажем, только более проницательным и бесстрашным, чем окружающие. В остро реалистической пьесе анонимного автора "Поставки риса в Чэньчжоу" он разоблачает обирающих население области чиновных грабителей и карает их, несмотря на высочайшее покровительство двора. Порой, однако, и обширных полномочий Бао Чжэн оказывается недостаточно для того, чтобы добиться правды. В пьесе "Лу Чжай-лан" (не исключено, что она написана Гуань Хань-цином) он без труда узнает, что местный сатрап, по имени которого названа драма, в действительности убийца, насильник и клеветник. Но чтобы добиться разрешения на казнь негодяя, Бао Чжэну приходится записать его имя другими, по начертанию похожими, иероглифами — такую силу тот имеет при дворе. В мире, изображенном юаньскими драматургами, царит полнейшее бесправие, и честным людям приходится лишь терпеть да уповать на рыцарей правды вроде Бао Чжэна. Но бывает, что терпеть уже невмоготу, — тогда те, что похрабрее, берутся за оружие, чтобы в меру собственных сил и разумения отстаивать справедливость. Таковы герои большой группы пьес о повстанцах из Ляншаньбо, тех самых, предания о которых составили основу знаменитого романа "Речные заводи", появившегося тоже в конце юаньской эпохи. Сюжеты пьес не всегда находят соответствие в эпизодах романа, однако общего много — разлитый в повествовании дух благородной вольницы, бесшабашная удаль одних героев и сочетающаяся с чувством справедливости осмотрительность других. Было бы ненужной модернизацией рассматривать эти пьесы как апологию крестьянских восстаний, тем более, что крестьян среди их героев почти нет (их вообще очень мало в юаньском театре, этом детище средневекового города). Конечно, эти удальцы борются не против существующих порядков, а "лишь" за устранение личных обид. Они не восстают и против традиционной идеологии, тем более что конфуцианство оправдывало выступление против недостойных правителей. Но когда личных обид становится слишком много, — значит, что-то не в порядке в государстве. Герои, жившие в начале XII века, спустя два столетия как бы сошли с подмостков и повели против ослабевавших монгольских государей все более многочисленные армии повстанцев. И они победили, но фактически дело свелось лишь к замене иноземной жестокой власти своей, отечественной, не менее жестокой. В пьесах о храбрецах Ляншаньбо подлинное историческое событие еле различимо за окутавшим его флером народных преданий и писательского воображения. Во многих других драмах интерес сосредоточен именно на реальных исторических событиях и их действующих лицах. Некоторые из этих пьес выглядят простыми иллюстрациями к хроникам, ограничиваются воспроизведением внешней канвы событий, перегружены дипломатическими интригами или батальными эпизодами. Зато в центре других — судьбы людей далекого прошлого, их мысли и чувства, находившие несомненный и живой отклик у современных драматургам зрителей. Именно такова "Осень в Ханьском дворце" Ма Чжи-юаня — недаром эта трагедия открывает собой ставший каноническим "Изборник юаньских пьес". Ставшие седой древностью времена Ханьской империи. Государство ослабло, перестало наводить страх на окрестные народы. Кочевники сюнну усилились настолько, что китайский император вынужден отдать в жены их предводителю свою любимую наложницу Бан Цян. Столько лет она в результате интриг придворного художника находилась в пренебрежении, только недавно заметил и полюбил ее государь — и вот грозит разлука. В бессильной ярости обрушивает император горькие упреки на трусливых полководцев, неспособных защитить страну от угроз, на дармоедов-министров, умеющих лишь истощать казну… Но разве драматург разит негодованием только незадачливых сановников давно прошедших времен, разве перед его мысленным взором не вставали вельможи Сунского государства, больше всего радевшие о собственном благополучии и без настоящей борьбы отдававшие область за областью сначала чжурчжэням, а потом монголам? И когда после томительной сцены прощания Ван Цян увозили в далекую холодную степь, трудно представить себе, чтобы зрители не вспоминали о соотечественниках, которых так недавно толпами угоняли во все концы Чингисхановой державы… История утверждает, что Ван Цян стала женой предводителя сюнну, шаньюя, а после его смерти, согласно местному обычаю, супругой его наследника. Но драматург следует другой, народной версии: героиня бросается в реку, отделяющую владения дома Хань от кочевников. Шаньюй, — надо воздать должное поэтической беспристрастности Ма Чжи-юаня, обрисованный довольно привлекательными красками, — посылает на казнь живописца, непосредственного виновника случившегося. А безутешный император, такой человечный в своем бессильном горе, изливает его в стихах, относящихся к числу шедевров драматической поэзии юаньской эпохи. Так трагедия переводится в эмоциональный план, приобретая элегическое звучание. Это соответствует общему характеру творчества Ма Чжи-юаня, в драмах и песенной лирике которого преобладают грустные мотивы, ощущение несовершенства и быстротечности жизни и стремление укрыться от ее бед среди природы или в мире даосских фантазий. По-иному звучит другая знаменитая историческая драма — "Сирота из дома Чжао" Цзи Цзюнь-сяна — первая китайская драма, переведенная в XVIII веке в Европе и переделанная Вольтером в классическую трагедию под названием "Китайский сирота". Тема пьесы — воспевание самоотверженной верности долгу и благородного стремления отомстить тирану — должна была импонировать европейской публике. Вельможный злодей Ту Аньгу в древнем царстве Цзинь истребил весь род честного сановника Чжао Дуня. Остался лишь младенец, его внук. И вот сначала мать, потом двое придворных жертвуют собой, чтобы спасти дитя, будущего мстителя, а дворцовый лекарь обрекает на смерть своего сына, выдав его за "сироту Чжао". Настоящий же сирота растет в доме обидчика, пользуясь его доверием и расположением. Но приходит должный час, сирота узнает о своем происхождении, и справедливое возмездие свершается. Зло, каким бы всесильным оно ни казалось, не может остаться безнаказанным — таков нравственный лейтмотив пьесы, своим суровым колоритом напоминающей японские сказания о верных долгу самураях. Но перенесемся из мира возвышенных страстей и дворцовых интриг в мир обыкновенных чувств, повседневных радостей и горестей, обратимся к тем произведениям, героями которых выступают рядовые жители средневекового города — купцы и певички, мастеровые и праздные гуляки. Такие пьесы должны были развлекать — поэтому в них всегда должна быть занимательная интрига, недоразумения, случайные совпадения. Они должны были и поучать — отсюда проповеди добродетельной жизни, умеренности, доброты в отношениях между родственниками, верности друзьям и супружескому долгу. В этих бытовых пьесах преобладают светлые тона. Зрителя как будто приглашают забыть на время о тяжелых временах и пользоваться доступными радостями. Порок — скопидомство, разгул, обман — осуждается, но весело, с шуткой. В отличие от европейских моралите, в них нет и следа аллегоричности, герои остаются живыми людьми, ситуации — вполне жизненными. Пьеса неизвестного автора "Убить собаку, чтобы образумить мужа" дает хорошее представление об этой разновидности юаньской драматургии. Положенная в ее основу ситуация несложна, близка к бытовому анекдоту и не очень оригинальна; добродетельная жена, использующая хитрость, чтобы припугнуть мужа-гуляку и наставить его на путь истинный, известна фольклору и простонародной литературе многих стран. Впрочем, есть и чисто китайские черты, — например, готовность младшего брата терпеть любые поношения, поскольку этого требовал кодекс уважения к старшему в роде. Сюжет изложен живо, с той долей серьезности, которую требуют законы нравоучительной комедии, а в условно-обобщенных фигурах персонажей проглядывают индивидуальные штрихи. Юаньская драма, наряду с городской повестью хуабэнь, впервые обратила пристальное внимание на "частную" жизнь простых людей, и это было заметным шагом китайской литературы по пути к реализму. Несомненно также новаторское звучание тех лирических и нравоописательных комедий, в центре которых находится любовная интрига. Новаторство здесь — в более смелом, нежели в предшествующей литературе, проведении мысли о праве человек на любовь независимо от социальных различий и воли родителей. Существенно и то, что особенно активно это право отстаивают — не речами, а поступками — молодые женщины, которым домострой предуказывал путь смирения и послушания. Наиболее прославленный образец таких пьес — "Западный флигель" Ван Ши-фу (она известна у нас в русском переводе) (Ван Ши-фу. Западный флигель. М., 1960). Сюжет ее восходит к новелле танского поэта Юань Чжэня "Повесть об Ин-ин", но в ходе неоднократных переработок он претерпел радикальные изменения. Рассказ о недолгой любовной связи, заканчивающийся сентенциями в духе традиционной "антифеминистской" морали, превратился в славословие любви, преодолевающей все препоны. Ван Ши-фу придал сюжету окончательный вид, сделал характеры героев более одухотворенными и — благодаря большим размерам пьесы — более многогранными. Особого упоминания заслуживает стилистическое совершенство пьесы Ван Ши-фу. Он недаром считается крупнейшим мастером школы "изукрашенного стиля" в юаньской драме. Для этого стиля характерна ориентация на "высокую" лексику, частое использование литературных намеков, изысканных сравнений и эпитетов. Представители школы "натурального стиля", у истоков которой стоит Гуань Хань-цин, более широко черпали выражения из разговорной речи, не избегая вульгаризмов, и нередко естественность и экспрессию они предпочитали филигранной отделке стиха. Первая школа чаще ассоциируется с тенденцией романтической, книжной, вторая — с реалистической, бытовой. Но делать из этого прямолинейные выводы об идейной направленности произведений, принадлежащих к различным стилистическим школам, было бы неверно. Иные "натуральные" пьесы проповедуют обветшалые феодальные догмы, тогда как в некоторых "изукрашенных" звучит их явное неприятие. В их числе и "Западный флигель". Бедный студент Чжан Гун и дочь первого министра любят друг друга, и когда мать героини хочет помешать их счастью, они при содействии разбитной и умной служанки Хун-нян (этот образ, родственный персонажам европейской комедии XVII в., - еще одна новация Ван Ши-фу) вступают в тайную связь. Сочувствие драматурга знатной барышне, решившейся преступить заветы девичьей скромности, и содержащееся в пьесе описание эротической сцены (весьма целомудренное, если вспомнить иные более поздние произведения китайской литературы) шокировали ортодоксальных ханжей, зачисливших пьесу в число "развратных". Но она широко распространялась, трогая и воодушевляя "всех влюбленных Поднебесной", к которым и обращался Ван Ши-фу. Однако не следует преувеличивать глубины разрыва автора "Западного флигеля" с традиционной моралью. Дерзость Ин-ин в какой-то мере оправдана тем, что мать первоначально соглашалась на ее брак, а Чжан Гун "реабилитирует" себя блестящей сдачей государственного экзамена. Характерным является я разрешение конфликта в "Гармонии ветра и луны" Гуань Хань-цина: служанка Янь-янь посмела вступить в любовное соперничество со знатной девицей и добилась успеха — став второй, после соперницы, женой возлюбленного. Здесь явственно проступает и гуманистическая тенденция, утверждающая равенство людей в области чувства, и молчаливое признание патриархальной полигамной формы брака как вполне естественной. Но при всей ограниченности сферы свободного проявления чувств в юаньской драме ее возникновение говорило о начале долгого, к началу нашего столетия так и не завершившегося процесса формирования в китайском обществе новых, более человечных этических норм. Многообразию тем и персонажей китайской драмы первых веков ее существования соответствует и разнообразие компонентов, составляющих ее идейную основу. Среди них — конфуцианство, даосизм и буддизм, главным образом в их вульгаризованных версиях, народный религиозный синкретизм, легенды и суеверия, ортодоксальный домострой и отмечавшиеся выше ростки гуманистического мироввозрения. В этой пестроте отразилась свойственная юаньской эпохе сравнительная терпимость к вероучениям разного толка. Господствовавшее при Сунах конфуцианство (точнее, неоконфуцианство, далеко отошедшее от первоначального учения древнего философа и ставшее, по существу, государственной религией) утратило свое главенствующее положение; двор покровительствовал, или, во всяком случае, не чинил препон, не только последователям таких традиционных для Китая религий, как буддизм и даосизм, но и мусульманам, несторианам и даже католикам. И все-таки идеи конфуцианства в его позднейшей интерпретации занимают в драме самое видное место. Это прежде всего представление о том, что единственно достойное благородного человека занятие — изучение конфуцианского канона с тем, чтобы сдать экзамены и затем верой и правдой служить стране и государю. Сюда же относятся и тезисы о безусловном почитании старших, о главенствующей роли мужчины в семье. Несправедливо было бы отмечать лишь отрицательную, консервативную функцию конфуцианства. В конфуцианские тона были окрашены главным образом фигуры честных слуг государства, борющихся против лихоимства и интриганов или защищающих страну от захватчиков. Кроме того, превознесение ученого сословия — основного носителя конфуцианских идеалов — в первые десятилетия юаньского правления носило оттенок социального протеста. Позднее, когда конфуцианцы вновь были приближены ко двору, роль выразителя нонконформистских идеалов опять вернулась к даосизму и буддизму с их отказом от служения власть предержащим и особенно проповедью ухода от "пыльного мира". Наиболее широкое распространение получили такие настроения в последний период монгольского правления, когда восстания, войны и социальная анархия охватили значительную часть Китая, когда жизнь опять стала казаться неустойчивой и полной опасностей. Большинство пьес, основанных на даосских и буддийских (они не всегда четко разграничены) легендах и концепциях, имеют сходные сюжетные построения. Некий человек живет в "миру", живет "как все" — копит деньги, предается страстям, притесняет — порою сам того не осознавая — ближних. Он не подозревает, что на самом деле он не простой смертный, а воплощение какого-либо небожителя, сосланного на землю, чтобы искупить свои прегрешения. Ему предстоит вновь обрести свою "истинную природу", но сделать это можно лишь в озарении веры, с помощью божественного наставника, предварительно отрекшись от всех мирских соблазнов. А поскольку человеку трудно решиться на это, наставнику приходится прибегать к помощи чудес, дабы устрашить и вразумить его.Сцена казни Доу Э. Гравюра в 'Изборнике юаньских драм'. 1617 г.
Именно так развивается действие и в пьесе Чжэн Тин-юя "Знак "терпение". Лю Цзюнь-цзо — "самый большой богач в Бяньляне", но он скуп настолько, что не хочет потратиться на лишнюю чарку вина в собственный день рождения. К тому же он легко впадает в гнев, — а это, согласно буддийскому учению, первая из четырех дурныхстрастей, свойственных людям. И вот будда Милэ является в образе популярного в китайских народных сказаниях "Монаха с мешком", чтобы побудить его отказаться от своего богатства, укротить свой нрав и порвать все цепи, связывающие его с этим миром. Ведь Лю Цзюнь-цзо является перерождением некогда согрешившего святого архата, и ему вскоре, по окончании срока искуса, предстоит вернуться в свое первоначальное обличив. Достичь просветления Лю Цзюнь-цзо монах хочет через проповедь терпения, подкрепляя ее чудесами. После каждого чуда Лю соглашается последовать за монахом, но вновь и вновь не выдерживает искушений. И в монастыре он не в силах забыть об оставленном дома богатстве, о жене и детях. "Огонь желаний" по-прежнему жжет его. И лишь когда Лю, получив разрешение посетить родные места, узнает, что за время его иночества, показавшегося ему очень коротким, в "пыльном мире" прошел целый век и все его родные давно умерли, он приходит к убеждению во всемогуществе Будды. Пьеса, вроде бы проповедующая религиозную мораль, фактически говорит о несовместимости ее с "нормальными" потребностями и чувствами людей, преодолеть которые можно лишь со сверхъестественной помощью. В других драмах — в таких, как "Бешеный Жэнь" Ма Чжи-юаня или анонимная "Лань Цай-хэ" — герой, ради его индивидуального "спасения" понуждается к жестоким поступкам — убийству собственных детей, оставлению семьи без средств к жизни. Как это нередко бывает в европейских мираклях, достижение освященного церковью идеала здесь ставится выше повседневной, общепринятой морали. Чисто средневековые черты, в той или иной мере свойственные всей юаньской драматургии, в этих пьесах проступают особенно отчетливо, и это сказывается на их художественных достоинствах. Но без знакомства с одной из таких драм представление о жанре в целом было бы явно односторонним. В то же время есть пьесы с участием божеств и святых, почти свободные от религиозного морализирования. Так, "Путешествие на Запад" Ян Цзин-сяня — самая крупная по объему из пьес цзацзюй — рассказывает о путешествии оберегаемого небесными силами монаха Сюань-цзана за буддийскими каноническими книгами. По за фасадом религиозной легенды таится сказочно-авантюрное повествование о борьбе с чудищами, оборотнями и всякой нечистью. До сих пор речь шла о содержании юаньских драм, но необходимо рассказать и об их весьма своеобразной форме. Дело в том, что структуру цзацзюй в значительной мере определяет музыкальная основа пьесы. Каждый из четырех, в редчайших случаях пяти, актов (кроме них, в начале или середине пьесы могла добавляться более короткая сценка) включал в себя, наряду с прозаическими диалогами, цикл арий, написанных на довольно строго определенный состав мелодий в определенной же ладотональности. Мелодический рисунок определял размеры арий и отдельных строк. Все арии в цикле были связаны единой рифмой и исполнялись одним персонажем. Чаще всего этот персонаж пел на протяжении всех четырех актов. Амплуа актеров, исполнявших эти ведущие роли, именовались чжанмо (для мужчин) и чжэндань (для женщин). На долю остальных амплуа — их количество и функции жестко фиксировались — оставалось вести диалоги и декламировать нараспев стихи иных, отличных от арий, форм. Только шут чоу иногда поет комические песенки, не входящие в циклы арий. Соотношение между прозаическими и поэтическими частями в китайской драме существенно отлично от того, к которому мы привыкли, скажем, у Шекспира. В его творениях чередуются сцены, написанные прозой и стихами; те и другие одинаково необходимы для уяснения сюжета, в равной степени движут действие, хотя эстетическое их воздействие, конечно, различно. В цзацзюй стихи (арии) сюжетослагающей роли фактически не имеют, обо всем, что происходит, мы узнаем из диалога. Но это суховатая, почти что деловая информация; эмоциональная же сторона свершающегося, мысли и чувства героев раскрываются в ариях. Их нельзя уподоблять и песням, которые поют персонажи некоторых шекспировских пьес. Песни можно изъять, пьеса потеряет какие-то дополнительные краски, по будет продолжать существовать. В ариях же главная прелесть юаньских драм, без арий они просто немыслимы. Роль декламируемых стихов гораздо более скромная. Вокально-лирический жанр цюй, к которому принадлежат как драматические арии, так и песни (самостоятельные или объединенные в циклы) для сольного исполнения вне рамок спектаклей, возник на фольклорной основе, но был обогащен за счет элементов классической поэзии и различных видов сказа. Он ближе к разговорной речи и в некоторых отношениях менее скован правилами, чем классический стих, но более "литературен" и формализован, нежели народная песня. Прозаический же текст пьес — насколько можно судить сейчас — был весьма близок к разговорному языку, хотя и включал отдельные книжные образы. Оговорка объясняется тем, что мы не располагаем оригинальными записями диалогов — большинство юаньских пьес сохранилось в редакциях XVI–XVII веков. В тех тридцати произведениях, которые вошли в единственный уцелевший доныне сборник начала XIV века, диалогов почти нет — напечатаны только арии. Это породило даже версию о том, что диалоги вообще не записывались, а импровизировались. Импровизация, несомненно, имела место, особенно в комических ролях. Но из арий нельзя узнать пи состав действующих лиц, ни их взаимоотношения, ни перипетии действия. Все это раскрывалось лишь в диалогах, которые должны были фиксироваться хотя бы в сокращенном виде. Сложность формы цзацзюй, необходимость укладывать действие в строго ограниченные рамки и концентрировать его вокруг одного поющего персонажа, требовали от авторов незаурядного мастерства. В то же время это накладывало известные ограничения на выбор сюжетов и степень детализации их разработки. Поэтому некоторые драматурги пошли на объединение в одно целое нескольких цзацзюй обычного размера; так, "Западный флигель" состоит фактически из пяти формально законченных пьес, объединенных общим сюжетом. Но большинство избрало другой путь — они обратились к отошедшей на второй план, но отнюдь не исчезнувшей "южной драме". Там не ограничивались пи размеры пьес, ни число поющих персонажей, более свободным был выбор мелодий (и южного происхождения и северного, тогда как в цзацзюй использовались только последние). В итоге с середины XIV века южная драма начинает брать реванш. Цзацзюй еще оставались живым жанром довольно долго (одним из видных его мастеров был в начале XV в. внук основателя Минской династии, принц Чжу Ю-дунь), но выдающихся образцов уже не появлялось. Однако сюжеты, темы и образы, созданные замечательными юаньскими драматургами, не стали просто достоянием истории литературы и театра. Многие из них, изменяясь в соответствии с запросами времени, вновь и вновь оживали в творениях драматургов последующих эпох. Уже все известные произведения "южной драмы" середины XIV века представляют собой обработку сюжетов более ранних пьес. Так, в пьесе Гао Мина "Пипа" (название музыкального инструмента) фабула в основном та же, что и в ранней "южной драме" "Чжан Се, победитель на экзамене": о том, как молодой человек, оставив в деревне жену, уехал в столицу, сдал экзамен и, женившись на дочери министра, забыл о былой подруге жизни. Но между пьесами есть и характерное различие: в более ранней — вероломный герой явно осуждается, тогда как Гао Мин всячески старается обелить его, представить жертвой обстоятельств, и подводит действие к благополучному финалу (дочь министра соглашается уступить деревенской жене первое место в семье). Дело в том, что к этому времени драматурги все чаще стали ориентироваться на вкусы и представления образованной публики, на те труппы, которые приглашались для выступлений во дворцах вельмож и самого императора. Приобретая композиционную стройность и стилистический лоск, их пьесы теряли жизненность и непосредственность, столь характерные для "золотого века" юаньского театра. При Минах — национальной династии, сменившей монгольских правителей в 1368 году, — эта тенденция усилилась. Наведя порядок в стране, улучшив на время положение народа, первые минские государи жестоко преследовали свободомыслие. Одно время действовал, в частности, закон, запрещавший представлять на сцене императоров, сановников, святых и мудрецов древности. Но отнюдь не запрещалось славословить правителей или разыгрывать безобидные сказочные сюжеты. Так, драматургия становится "респектабельным" жанром, ею не пренебрегают самые высокородные литераторы, — мы уже упоминали принца Чжу Ю-дуня, назовем и его дядю Чжу Цюаня, автора одного из первых сочинений о пьесах и их авторах. Несколько десятков драм удостоились чести быть включенными в составленный по высочайшему повелению в самом начале XV века энциклопедический свод "Юилэ дадянь". Но внимание верхов оказалось губительным для театра — подлинная творческая жизнь замерла на целых полтора столетия. Новый подъем ощущается лишь с середины XVI века. Он связан с усилением борьбы сторонников реформ против деспотического режима и с выступлениями передовых мыслителей против неоконфуцианской ортодоксии. Ли Кай-сянь в пьесе "Меч" вновь обратился к повстанцам из Ляншаньбо, и когда его герой Линь Чун обличал камарилью, "грабящую страну и топчущую народ", его слова звучали вполне современно. А в "Поющем фениксе" (пьесе, созданной или отредактированной одним из виднейших литераторов эпохи Ван Ши-чжэнем) впервые была отброшена завеса "историчности" драмы и воссозданы актуальные политические события — история борьбы нескольких честных чиновников против придворной клики, принесшей бедствие стране. Оба эти произведения написаны в жанре "повествование об удивительном" ("чуаньци"), фактически являющемся продолжением "южной драмы" в ее более позднем, "олитературенном" варианте. Это, как правило, крупные по объему вещи, насчитывающие по нескольку десятков картин, с большим числом действующих лиц и более или менее сложной фабулой. Талантливым драматургам это позволяло насытить пьесу острыми коллизиями, детальнее обрисовать фон, углубить характеры героев; заурядные — шли по пути механического увеличения размеров пьесы за счет общих мест и трафаретных ситуаций. Благодаря стараниям последних широко распространились шаблонные сюжеты, получившие название "рассказы о талантливых юношах и юных красавицах", — сентиментальные повествования о том, как бедный студент и знатная барышня полюбили друг друга и как после разных злоключений они обрели супружеское счастье. Чуаньци предназначались больше для чтения, нежели для постановки — из-за непомерного объема многих из них для сцены отбирались лишь наиболее яркие, кульминационные сцены. В настоящем издании придется последовать этому обычаю, чтобы дать читателю представление о трех наиболее прославленных "повествованиях об удивительном". Первое из них — "Пионовая беседка" — создано Тан Сянь-цзу в 1598 году. "От чувства живой может умереть, а мертвый воскреснуть", утверждает драматург в предисловии к пьесе, противопоставляя эмоциональное субъективное начало реалистическому моральному императиву неоконфуцианцев. Соединяя действительность и фантастику, прославляя любовь, побеждающую смерть, Таи Сянь-цзу недвусмысленно выступает против защитников домостроевского уклада, губящего любовь. Героиня пьесы, дочь видного сановника Ду Ли-иян, рвется из дома, от наставлений и запретов, от схоластических толкований учителя-начетчика. Она мечтает о счастье с юношей, пригрезившимся ей во сне. Достичь желаемого невозможно, она тоскует и умирает, но и став бесплотным духом, не отказывается от мечты. Она находит героя своего сновидения и соединяется с ним. Затем она убеждает возлюбленного раскопать ее могилу и вновь обретает земное обличье — уже как обладательница вполне реального, земного счастья. Казалось бы, перед нами вновь традиционный счастливый конец. Но это уже не следствие случайной удачи или успеха на экзаменах, а итог бескомпромиссной борьбы героев, их веры во всемогущество человеческого сердца. Мотив сна, играющий такую важную роль в "Пионовой беседке", присутствует и в нескольких других пьесах Таи Сянь-цзу, но уже в ином осмыслении. В пьесе "Рассказ о Нанькэ", основанной на сходной по названию новелле IX века, сон является метафорой человеческого бытия с его быстротечностью, суетными желаниями и тщетностью надежд на постоянство успеха и благополучия. Идея этой пьесы представляется резко контрастной в отношению к предыдущей. Но между ними есть и внутреннее родство. Оно состоит в глубокой неудовлетворенности драматурга окружавшей его жизнью и стремлении возвыситься над ней либо в мечтах, либо во сне. Иначе как романтической, такую тенденцию не назовешь, хотя философская основа европейского романтизма, разумеется, имеет мало общего с мировоззрением китайского драматурга рубежа XVI–XVII веков. Тан Сянь-цзу творил в период, когда страна переживала застой и была изолирована от других центров цивилизации, когда стремление к радикальным переменам беспощадно подавлялось, так что пессимистический налет на некоторых творениях драматурга легко объясним. Но он утверждал, что стремление к счастью и свободе, пусть не без помощи чуда, но все же осуществимо, и утверждал это в исполненных высокого поэтического мастерства строках, которые не одно столетие восхищали ценителей изящного. Прославление чувства, торжествующего над смертью, составляет лейтмотив и написанной почти на столетие позже (в 1688 г.) исторической трагедии Хун Шэна "Дворец вечной жизни". В основе ее сюжета лежит история любви танского императора Мин-хуана (VIII в.) к его наложнице (гуйфэй) Ян, уже использованная до Хун Шэна в ряде известных литературных произведений, включая поэму Бо Цзюй-и "Песнь о бесконечной скорби" и пьесу юаньского драматурга Бо Пу "Дождь в платанах". Хун Шэн заимствует некоторые мотивы у предшественников и даже переносит из пьесы Бо Пу в почти нетронутом виде отдельные арии. Но в его трактовке сюжета есть и своеобразие — явная тенденция к идеализации Ян. Бо Пу изображает ее женщиной легкомысленной, преданной удовольствиям, в значительной степени повинной в возникновении мятежа Ань Лу-шаня, принесшего неисчислимые беды стране. Ее гибель от рук возмущенных солдат выглядит справедливым возмездием, причем император ничего не пытается предпринять для ее спасения. Хун Шэн, правда, сохранил эпизод о том, как ради удовлетворения прихоти наложницы с далекого юга везут плоды личжи, умножая этим тяготы простого народа. Но в целом она обрисована как женщина благородная, преданная и глубоко чувствующая. Император готов пожертвовать жизнью ради нее, но она для блага страны решает покончить с собой. У Бо Пу в финале трагедии престарелый император предается скорби и воспоминаниям о былом счастье. Хун Шэн же, возвращаясь к старинной легенде, приводит действие к благополучному исходу: сила любви и горя Мин-хуана настолько трогает божества, что они позволяют ему вновь соединиться со ставшей бессмертной феей Ян. Исполненная величавой гармонии и изящества, насыщенная яркими, хотя и не всегда оригинальными поэтическими образами, пьеса Хун Шэна приобрела широкую популярность. Однако уже через год ее представление было запрещено. Существует предположение, что в образе главаря мятежа иноплеменника Ань Лу-шаня власти усмотрели намек на маньчжуров, захвативших в середине XVII века Китай. Это событие нашло прямое отражение в последней из знаменитых драм в жанре чуаньци — "Веере с персиковыми цветами" Кун Шан-жэня (1698). Однако эта пьеса со стороны правителей возражений не вызвала, ибо положение Минской империи в последние ее годы изображено в ней (в соответствии с исторической истиной) в самом неприглядном свете, и это при желании можно было расценить как косвенное оправдание маньчжурского вторжения. Почти все действующие лица пьесы — реально существовавшие лица. Развертывая весьма сложный сюжет вокруг истории любящей пары — певички Ли Сян-цзюнь и молодого ученого Хоу Фан-юя, драматург воссоздает широкую панораму бурных лет крушения Минского государства. Поставив перед собой цель — показать "из-за чего потерпела поражение просуществовавшая триста лет династия", Кун Шан-жэнь обличает алчных и сластолюбивых сановников, заботящихся лишь о собственном благе, трусливых царедворцев и бездарных военачальников. Он находит слова осуждения и для главных героев, хотя и относится к ним в целом с несомненной симпатией. Перед тем как Хоу и Ли уходят в монастырь, даосский священнослужитель восклицает, обращаясь к ним: "Бедные глупцы! Оглянитесь кругом: где ваша страна, где ваш государь, где ваши родители? А вы никак не можете отказаться от своего чувства!" Этим драматург вновь привлекает внимание к своей главной мысли об ответственности каждого за судьбы страны, без благополучия которой невозможно и личное счастье. В XVIII и особенно в XIX веках развитие драматургии в Китае идет по нисходящей линии. Между тем театр в это время переживает пору расцвета: возникают все новые его локальные разновидности, совершенствуется техника исполнения. Но репертуар его составляют главным образом переложения ранее созданных драм и отрывков из популярных романов и повестей. Переложения эти делались безвестными ремесленниками или самими актерами и в литературном отношении, как правило, заметно уступали первоначальным версиям. Из оригинальной же продукции этого периода заслуживает быть выделенным лишь созданный в 60-70-х годах XVIII века "Павильон поющего ветра" Ян Чао-гуаня — яркий образец жанра "коротких пьес". Это сборник, состоящий из тридцати двух одноактных миниатюр (автор по традиции именовал их "цзацзюй", по формального сходства с юаньскими пьесами в нпих нет). Сюжеты их Ян Чао-гуань черпал из старинных книг, народных легенд и преданий прошлых веков, героями же выступают чаще всего представители хорошо знакомого ему чиновного мира. Каждая пьеса имеет дидактическую "сверхзадачу", которую автор излагает в кратких предисловиях, — осуждение того или иного порока, проповедь честности, бескорыстия и прочих добродетелей, которыми должен обладать достойный слуга государства. В лучших своих творениях Ян Чао-гуаню на ограниченном пространстве удается создать волнующую драматическую ситуацию и придать хотя бы некоторым персонажам "лица необщее выраженье". Не случайно "Отмененный пир" вплоть до недавних лет шел на подмостках театров. Пьесами Ян Чао-гуаня фактически завершается история китайской классической драмы.[85] В. СорокинГуань Хань-цин. Обида Доу Э
Сочинил при Юанях Гуань Хань-цин из Даду[86].Пролог
"Буэр" в роли тетушки Цай входит и говорит нараспев:Дважды цвести
порою цветам дано,
Юность одна,
у людей не бывает двух.
Почести бренны,
богатство — к чему оно?
Радость, покой —
и ты небожитель, дух.
Десять тысяч книг в обложках
синих и желтых шелков
Сыма Сян-жу прочел и остался
беднее всех бедняков.
Но, принятый ханьским двором, умолчал,
как в лавке вином торговал,
Говорил о поэме "Цзысюй",
о смысле своих искусных стихов.
Я жалкий бедняк и, увы, никак
денег на жизнь добыть не могу,
в доме царит нужда.
Я должен расстаться с дочкой родной,
ей суждена разлука со мной, —
о, злая беда!
Я вскоре отправлюсь
пыльной дорогой
в столицу Лоян.
Бесконечно далек возвращения срок;
когда же его череда?!
На устах печать, остается молчать,
словно душа из тела ушла навсегда.
Действие первое
"Цзин"[90] в роли лекаря Сай-лу входит и говорит нараспев:"Книга о травах"
до тонкостей ведома мне:
С чувством и с толком —
лечу по сходной цене.
Своим лекарством
покойника не воскрешу,
Зато живого
угробить могу вполне.
Нутро изболело, томится тело
который год.
Ныне и впредь суждено терпеть
бремя невзгод.
Знает ли Небо, как тяжек
подобный гнет?
Оно исхудало бы, услыхав мои жалобы,
и со мною рыдало бы
ночь напролет.
И никто не знает, когда придет конец этой скорби! (Поет.)
На мотив "Замутивший реку дракон"
В желтые сумерки, в белые дни,
безмерно грустна и сна лишена,
Забыв о еде, вопрошаю: где окончанье беде,
ужель мне без меры она суждена!
На вдовьем ложе одно и то же
я вижу в мареве сна,
Весь день-деньской той же тоской
томлюсь допоздна.
Если ветка в цвету, блестя, как парча,
коснется расшитого полога
исторгнет слезы она.
Сердце рвется, когда гляжу из окна,
и вижу, как, совершенно кругла,
над женским покоем повисла луна.
Душу жжет непонятный пламень палящий,
неуемные мысли все чаще и чаще
бегут за волною волна.
Грузно гнетет тоска, складка на лбу глубока,
с бровью бровь сведена.
Хочу с собой совладать, но вдвойне нарастает
смятенье во мне
и горшим горем душа полна.
Неужто гласили "восемь примет" [92]и сочетанье планет,
что мне горевать до конца моих лет?
Кто несчастней меня?
Дайте ответ!
Не могут сердца, как воду, точить без конца
боль безысходную.
Я трехлетней была, когда мать умерла,
покинула свет.
На седьмом году с отцом в разлуке,
он ушел, и я потеряла след.
Выдали замуж,
супругом стал наш сосед,
Но краток был его жребий,
быстро поблек его цвет.
Со свекровью вдвоем
сторожим мы пустынный дом,
Кто проявит заботу о нас, —
никому дела нет!
В прежнем рожденье, быть может, мало
благовонья во храме я воскуряла:
не потому ль на себя навлекла
В жизни нынешней столько горя и зла?
О бытии предстоящем заботясь, спешите
сегодня творить благие дела!
Стану свекрови служить —
жизнедатна ее похвала.
Буду траур носить —
сколько бы я ни прожила!
Почему она слезы льет без конца?
Это странно весьма!
Побранилась, что ли, взимая долги,
обозлясь: мол, пуста сума?
Лучше к ней поспешу да быстрей расспрошу:
что же с ней приключилось?
Сдается, она мне хочет поведать сама.
Она, вполовину колеблясь, вполовину смутясь,
от стесненья нема.
Чтобы не вышло зла и мимо напасть прошла,
выбрав счастливый день,
совершите должный обряд:
Идите в семейный храм, усердно молитесь там,
да заботьтесь о том, хорошо ли
благовонья горят.
На иней и снег ваших волос
достойно ли невпопад
Сходный с облаком и зарей
парчовый накидывать плат?
Вовсе нет греха, когда невесте ищут жениха,
выдать ее хотят, —
Но вам-то сейчас, простите, на глаз
едва ли не шестьдесят.
Говорится не зря ведь, что нужно оставить
мирские дела, если старость пришла,
иначе это разврат.
Разумно ли напропалую верность отринуть былую
и ждать от нового мужа, что он
вашей жизни украсит остаток:
Будет людям потеха — они от смеха
разинут рты, надорвут животы —
истинно вам говорят.
Разумеется, вас он от смерти спас —
велика его доброта.
Но зачем вам супруг — стан ваш боле не юный
бамбук,
поблекли уста.
Как вам не стыдно: вы лелеете бабочки-брови,
выйти замуж хотите внове,
но какая из вас чета?!
Припомните хоть на миг, что прежний ваш
господин —
велика его щедрота! —
Вам оставил земли — и не затем ли,
чтоб не знала вас нищета.
На утро и вечер он вас обеспечил
рисом и супом.
На зной и холод
платьем и теплым тулупом.
Как мечтал ваш господин, чтоб его жена и сын —
вдовица и сирота —
Без печали, без слез до седых волос
Прожили вместе честь по чести, —
не сбудется, видно, его мечта!
Ты молвишь, вот-вот день свадьбы придет…
Бахвальный зарок!
Но весьма печалюсь я о тебе,
невзгоду сулит тебе рок.
Я печалюсь, мой друг, ослабеешь ты вдруг,
и едва ли от чарки взаимного счастья
отопьешь хоть глоток.
Я грущу и скорблю: ты не вденешь застежку в
петлю —
потемнеет в глазах у тебя,
и вся свадьба будет не впрок.
Я печалюсь о том, что в смятенье ума
не уснешь ты на шитой цветами постели
ни на часок.
Хочешь ты непременно, чтоб под звуки шэна[93]
тебя позвал в узорчатый зал
твой будущий муженек.
Но мне кажется, что не стоит тревожиться, —
ибо свадьба твоя отложится
на долгий срок.
Не должно женщине верить тому,
что твердит мужчина.
Беда с моею свекровью. —
Что может быть хуже — о покойном муже
нет и помина!
Собирается в дом ввести
невежду простолюдина,
А заодно и достойного казни злодея —
мужичьего сына.
Ведь подобный брак что подземный мрак!
Гибель, кончина!
Ты, свекровь, совсем лишена стыда,
поступаешь бесчинно!
Мой свекор честный по всей Поднебесной
колесил, выбивался из сил, но добра накопил:
денег — корзина!
Разве не святотатство, коли все богатства
добродетельного семьянина
Осчастливят нежданно Осленка Чжана,
обогатится наглый детина.
Нет, не так должна пребывать жена,
лишившаяся господина.
Десять тысяч и даже больше
женщин зналось со мной,
Но такой занозистой, как эта,
не видывал я ни одной, —
Ты, старуха, была бы мертва без меня,
давно бы не видела света —
Так что же не хочет невестка твоя
любиться со мной хоть за это?
Действие второе
Лекарь (входит, говорит нараспев)Науку о врачеванье
я до тонкостей изучил.
Понятия не имею,
скольких до смерти залечил.
Вечно боюсь доноса,
дела ото всех таю,
Но запертою — ни дня
не держал аптеку свою.
Под вышитым пологом хочет свекровь
почивать и ночи и дни,
Но не хочет она почивать одна
ни за что, ни-ни!
Была господину Чжану женой, а нынче, к примеру, Ли —
и поди, упрекни!
Много женщин, что делом не занимаются,
друг за дружкой слоняются,
сплетни плетут они,
Ни хозяйства не ведают, ни стряпни.
Только и слышишь: как бы убить им феникса,
как изловить дракона[96]:
не спастись от их болтовни!
На мотив "Седьмая песня из Лянчжоу"
Одна, словно Чжо Вэнь-цзюнь, хлопочет,
продает вино, моет посуду
и мужа уверить хочет,
что она, домашнего рвенья полна,
никогда не вступает в спор.
Другая, как Мэн Гуан, угощая супруга,
покорно столик до лба поднимет,
потупит взор.
Скупы они на слова, опущена голова,
закрыты ноги;
так ведут разговор.
И, покуда не сделано дело,
в их речах не поймешь, где правда, где ложь,
их речи — вздор!
Вот новой любви черед, — ей честь и почет,
а старой — урон да разор.
На мужней могиле комья земли
не просохли до этих пор,
а на вешалке — новое платье,
новый убор.
Где же ныне жена, чьи слезы
Великую стену подмыли, когда рыдала она на могиле
и плач оглашал простор?!
Где же ныне жена, что шелк промывала
и, спасая героя, почила на дне, в речной
глубине, —
многим женам пример и укор.
Где же ныне жена,
что мужа ждала, взойдя на скалу,
и стала одной из гор[97]?!
Горе, горе, стыд и позор,
если нынче жена совсем лишена
всех достоинств супруги,
и кругом цветут распущенность, блуд,
долгу наперекор.
Все они опозорены, посрамлены
перед доблестью жен древних времен.
Не природа виновна, что вдова греховна,
вы сами — ваш приговор!
Что ж, поневоле перцу и соли
добавить надо, видать.
Если кушанье пресно, то вам известно,
как тончайший запах ему придать.
Одного желаю — лишь бы матушка стала
здорова опять.
Лучше выпить бульону, чем в "сладкой росе"
тело свое искупать.
Здоровье телесное — счастье небесное,
подлинная благодать.
Говорит она:
"Господин, извольте поесть".
Он в ответ:
"Прежде вы окажите честь", —
Их разговоры — хуже ссоры,
тошнотворная лесть.
Известно мне, что к нашей родне
их даже нельзя причесть.
Как тяжело, что столь быстро могло
былое чувство отцвесть.
Вам стало желанно ложе мужлана —
этого не перенесть.
Матушка! Не бесчесть
наше семейство. Это злодейство!
Неужто затем,
чтоб мирские блага обресть,
Ты, зная, что мало кому удается
до белых волос добресть,
Забыла о старой любви
и посмела новую предпочесть?
Ваша печаль минует вскоре,
не плачьте от пустяка.
Ведь жизнь и смерть — это круговерть,
длящаяся века.
То горькое горе, то долгие хвори;
и вот уже смерть близка.
Трудные годы, скорби, невзгоды —
разница невелика, —
От ветра, от холода, от боли, от голода,
даже от сквозняка,
От вечной заботы, от трудной работы,
от хозяйского тумака —
Только в час кончины ее причины
узнаешь наверняка.
Человечий жребий ведом на земле ж да небе,
он изменчив, словно река,
Свою ли, чужую судьбу изменить
попробуйте-ка!
И в своей судьбе ни мне, ни тебе
не изменить ни вершка.
Ваша совместная жизнь
слишком была коротка.
Говорить о супружестве странно — вы еще
не кололи барана,
не отведали ни куска,
И даже вина не выпили вы
ни глотка,
Не были вам подарены
свадебные шелка.
Просто: стали жить вместе —
в руке рука,
А разымите руки — в знак разлуки,
беда невелика!
Ведь дело не в том, что я дерзкая дочь,
ни непочтительна, некротка,
Но я больше всего пересудов боюсь,
сплетен исподтишка.
Взгляните на дело здраво — ведь, право,
это горе не на века.
Денек подождите и гроб купите
для бедного старика,
Ткани дорогой кусок-другой
достаньте из сундука
И отправьте на родовое кладбище
несостоявшегося муженька.
Да разве он вам настоящий супруг?
Ваша доля не столь уж горька.
А по мне и вовсе плакать не надо
из-за этого чужака.
У меня не нашлось для него бы слез,
ни малого ручейка.
Не ходите, молю, словно вы во хмелю,
выйдите из столбняка!
В толк никак не возьму — скажите, к чему
ваши слезы и ваша тоска?
Этот парень втерся к свекрови в дом,
чтоб ее разорить дотла, —
Отравил отца и меня порочит,
запугать меня хочет,
ну и дела!
Посчитайтесь со мной — у кобылы одной
не может быть два седла.
Со своим господином — с вашим сыном! —
два года я прожила,
И нынче опять хотите, —
чтобы я за другого пошла?
Никогда!
Ответ я дала.
Я верный чиновник, я твердо стою
на страже чужого добра.
Если с просьбою кто приходит ко мне —
пусть принесет серебра.
Если ж начальство нагрянет внезапно,
проверить ведение дел —
Больным скажусь, дома запрусь,
и — ни на шаг со двора.
Большой господин, лишь ты один
ясен, как зеркало, чист, как вода.
Ты все поймешь, ты правду и ложь
различишь без труда.
Повторю опять: в супе были все пять
вкусов, поскольку без них
несовершенна еда!
Одни приправы — никакой отравы
не было и следа.
Но "свекор" мой новый бульон готовый
попробовал, как всегда,
Сделал едва глоток или два,
и тут же случилась беда.
Я вовсе не лгу и отнюдь не бегу
от праведного суда.
Никого не кляну, но чужую вину
не приму на себя никогда.
Больно мне, больно, палач, пощади,
о Небо, как больно мне!
Не гневайся, матушка, на других,
по твоей страдаю вине!
Пусть по всей Поднебесной об этом известно
станет каждой жене;
Пусть и помыслить вдовам о муже новой
неповадно будет вдвойне!
На мотив "Тронут монаршей милостью"
Кричу! Свой голос узнать не могу!
Прислужник, повремени!
Рвется из тела моя душа!
Гнев на милость смени!
Вот бить перестанут — очнусь едва
и вновь сознанье теряю.
Десять тысяч казней и тысячу мук
для меня измышляют они.
Голова в огне — кровь на спине —
содранной кожи ремни.
На мотив "Песнь сборщиц чая"
Льется крови струя, клочья плоти моей
наземь летят, —
Кому расскажу все, что молча сношу,
дрожа с головы до пят,
Где, простая женщина, я
достала бы яд?
О праведный суд, что же в темный сосуд
проникнуть лучи не хотят?
Осуждена судом неправым, стану духом безглавым
по дорогам мрака брести,
Но как от тебя, от убийцы отца, от распутника, подлеца,
обиду перенести?
Ведь нельзя без конца людские сердца
по ложному следу вести.
Земля и Небо знают о моей обиде напрасной!
Не поддамся кривде вовеки, живая ли, мертвая!
Но где же, где в этой страшной беде
мне справедливость найти?
Я готова признаться в чужой вине,
чтоб от вас приговор отвести!
Но если я умереть не решусь,
как же мне вас спасти?
Действие третье
Входит "вай"[99] в роли распорядителя казни: Я — распорядитель казни. Сегодня будет предана смерти преступница. Пусть стражники преградят все переулки, чтобы прохожие не шлялись здесь без дела! "Цзин" в роли служителя трижды ударяет в барабан и трижды в гонг. Входит палач, держа в руке меч и размахивая флагом; за ним следует Доу Э с кангой на шее. Палач. Пошевеливайся, пошевеливайся, распорядитель давно уже ждет на площади. Доу Э (поет) На мотив "Осмотрительность" в тональности "чжэнгун"Говорят, что мной нарушен закон:
как наказана я тяжело!
Не ждала никогда, что по слову суда
склоню на плаху чело.
Вот я о своей обиде кричу,
чтоб Земля содрогнулась
и Небо заплакать могло.
Скоро душа моя оставит земные края.
и войдет во дворец Сэньло[100].
А Земля и Небо взирают
на подобное зло?
На мотив "Катится вышитый мячик"
В утренний час, в вечерний час светят для нас
солнце и луна.
Добрые духи, злые духи владычат людьми,
власть их равна.
О Небо! О Земля!
В чем моя вина?
Вам известно всегда, где чиста вода,
где мутна.
Но дай, о Небо, ответ: отчего же мало лет
прожил праведпик Янь Юань, —
А разбойнику Чжи за какую заслугу, скажи,
долгая жизнь была суждена?
Светоч доброты умер от нищеты —
был короток век его.
Делатель зла жил посреди тепла,
жизнь его оказалась длинна.
О Небо! О Земля!
В чем моя вина?
Ведь это великий грех — возвеличивать тех,
чья власть сильна,
и принижать живущих кротко.
Попустительством вашим правосудная лодка
по течению унесена.
О Земля! Разве ты мудра, если не отличаешь
зла от добра, —
разве ты Земля?!
О Небо! Велика твоя слепота, тобою попрана
чистота, —
разве ты Небо?!
Горька судьбина моя, по щекам струятся два
слезных ручья —
я остаюсь одна!
Канга меня давит, и я клонюсь:
не снести мне позора такого, —
То влево, то вправо,
то взад, то вперед меня влечет
снова и снова.
Снизойди, почтенный, к мольбе, говорю тебе:
"Дай молвить слово!"
Прошу тебя, улицей главной
меня не веди — нет у меня
желанья иного!
Веди по заулкам, в обход, чтоб не видел народ,
и буду я к смерти готова.
Это так легко, не бранись, что идти далеко,
не встречай мою просьбу сурово!
Одинока я, будто сирая тень,
я готова сгореть со стыда.
Но стон проглочу, не вздохну, промолчу,
не унижу себя никогда.
Чжао-цзюнь едет за пределы Китая. Ксилография, цветная печать, подкраска от руки. Государственный Эрмитаж.
Палач. Значит, у тебя — ни отца, ни матери? Доу Э. Есть отец, только он тринадцать лет назад уехал в столицу держать экзамен и с тех пор не подавал вестей. (Поет.)Я тринадцать лет не видала лица родного отца,
он все не вернется сюда.
Если пойду у всех на виду,
опасаюсь я, что свекровь моя
увидит меня тогда.
И она умрет от волнения,
какая в том нужда?
Умрет она от волнения —
какая в том нужда?
Послушай, стражник почтенный — будь
подобрей, — и без того беда!
Поминай обезглавленную Доу Э,
неприкаянного мертвеца.
Поминай Доу Э — женщину эту казнили по навету
низкого подлеца.
Поминай Доу Э, что вела все домашние дела, —
не говоря ни словца.
Пожалей, свекровь, Доу Э, что не знала
ни матери, ни отца!
На мотив "Старый Бао"
Поминай Доу Э, сделай милость, она для тебя трудилась
верней любого слуги.
He жалей погребального дара — чашку рисового отвара
подноси богам в надлежащие дни, — себя не вини,
упокоиться мне помоги.
Забудь все страхи, связку денег бумажных[101] у плахи
сожги, —
Как если бы ты поминала сына,
могилу мою береги!
Не плачь, не стони, свекровь, отдохни,
не пришлось мне увидеть удачу,
я на казнь иду и не плачу,
у судьи справедливости нет, ибо навет
на меня возвели враги.
Я к Небу мольбу возношу, не из прихоти я прошу
о столь необычном ныне;
Ведь обиды страшной такой
не стерпеть и рабыне!
Людям было бы худо, если бы чуда
не являли порою святыни,
Мы, земные люди, не знали бы мощи
правосудной Небесной Сини.
Воля моя тверда: пусть от крови моей ни следа
не будет на красной глине,
Но пускай будет так: по древку на белый флаг
кровь вверх моя потечет, — и узнает народ
о моей безвинной кончине,
Ужаснется тот, кто на площадь придет,
на ту, что с плахою посредине, —
Вспомнят люди о древнем чуде,
о том, как кровь Чан Хуна[102] яшмою стала,
а крови — нет и в помине.
Пусть припомнят Ван Ди, чья душа из груди
упорхнула и стала кукушкой в долине.
Твоя правда: с утра немилосердна жара
и не время для снегопада,
Но запомни слова, что скажет вдова —
будто ты заучил их измлада —
Цзоу Янь казнен, но истребовал он
у Неба — снега и хлада,
Ведь обида моя горячей огненных ключей,
в душе у меня — злая досада,
Небеса услышат ее, и падет на тело мое
снежинок прохлада,
Укроют они пеленою белой мое бездыханное
тело
от постороннего взгляда.
Не надо ни дрог, ни коня, чтоб отвезти меня,
ни траурного наряда,
Чтоб меня погребли средь пустынной земли, —
никакого не нужно обряда!
Говоришь ты, бесчестный, что Государь Небесный
знает — что прямо, что криво.
Мол, оставь в покое сердце людское —
мол, ему неведома жалость.
Но тайну открою — Небо порою
поступает человеколюбиво.
Доказательств немало — бездождье стояло
три года без перерыва;
Ибо судьба лихая почтительной вдовы из Дунхая[103]
была несправедлива.
Грядет беда: дошла череда
до уезда Шаньян, и не диво,
Ибо чиновники тут закон не блюдут,
важна им своя нажива,
А простой народ и открыл бы рот,
но стоит молчаливо.
Воля Неба высока — ради меня облака
вдоль окоема летят.
Судьба ко мне добра — ради меня ветра
готовят снег и град.
Я верю, что Небо исполнит
три желанья моих подряд.
Срок пролетит — Доу Э отомстит
свою обиду стократ!
Действие четвертое
Входит Доу Тянь-чжан в чиновничьем облачении, за ним "чоу" в роли слуги Чжан Цяня и свита. Доу Тянь-чжан (говорит нараспев)В зале пустой одиноко стою,
мысли мои мрачны.
Дымка окутала лес, над горой
светится серп луны.
Нет, не дела сегодня гнетут
усталую душу мою: —
Тревога в душе не дает уснуть
и видеть спокойные сны.
Я на "Башне духов"[105] стою и слезы лью,
стенаю безгласно и ежечасно
встречи жду
С теми, кто злою властью обрек меня несчастно,
кто ввергнул меня в беду.
Скитаюсь, брожу, неспешно кружу
во мраке, на холоду,
Тенью летучей скольжу над тучей;
в небесах, на земле, в тумане, во мгле,
ставшая духом, бреду.
Я не злодей из мира людей,
дайте дорогу мне,
Я дочь судьи, — пока он в забытьи,
с ним побуду наедине.
Хоть на краткий срок пустите на порог,
я предстану ему во сне,
Так мала поблажка — ведь мне столь тяжко
глядеть на него извне!
(Кричит.) Батюшка!
Ты верховный судья, но власть твоя
в невысокой нынче цене!
Не может бесчестья пресечь
твоя золотая пластина, твой меч[106],
Три года прошло
от неправедной казни,
так помоги же мне
Вызволить истлевшие кости мои,
что потонули в море скорбей,
в бездонной его глубине!
Он не в силах меня понять —
догадками он смущен.
Я всплакнула — и вдруг сковал его испуг,
страшно взволнован он, —
Верховный судья, взгляни, это я,
бедный дух, что плоти лишен, —
Доу Тянь-чжан, в эту ночь твоя несчастная дочь
Доу Э тебе бьет поклон!
Я Небу обиду свою вознесла,
и не стала тревожить суд.
Но горечь, таимую в сердце моем,
слова не передадут.
Я не стала доказывать правоту
и взяла вину на себя, —
Надеясь на то, что признанья мои
свекровь от пыток спасут.
Снег тело мое слоем в три чи[107]
прикрыл, белей полотна,
Была моя всем и каждому кровь —
на белом флаге видна.
Так же, как некогда Цзоу Янь,
я доказала всем,
Какая страшная Доу Э
обида причинена.
Изучи непотребное дело судебное,
отец мой, сперва.
Я стерпела бы всё, и наветы и ложь,
но я же была права!
Рассуди сурово: прогнала я мужлана чужого,
а ценой — моя голова.
Защищала свою честную семью —
и вот я за это мертва.
Мой дух одинокий томится печалью,
я этого часа ждала, —
Отец! Тебе ведомы все виновные, ты вправе
вершить дела уголовные
и равно гражданские дела, —
Рассуди, как тебе государь повелел,
и за это тебе хвала.
Склони свой взор, оцени приговор,
сколь задача ни тяжела, —
Это ничтожество пустое рушит нравственные устои,
мужлан, рассадник зла!
Если даже за подлый ков на десять тысяч кусков
расчленит злодея пила —
И этого мало, чтоб терзаться я перестала
и покой обрела.
Печалью сражен безысходной
твой седовласый отец.
Сколь мерзки твои палачи —
в мире нет жесточе сердец.
Близок рассвет, дочь моя,
в свою обитель вернись —
Наутро возмездье настигнет
преступников наконец.
Негодяй, злодей, достойный плетей,
у тебя на уме разврат.
Лишь одно нам скажи:
откуда взялся яд?
Задумавши лихо, все обстряпал
был своей выдумке рад,
Твоя западня ловила меня,
да старался ты невпопад.
И хотя отравил родного отца,
оказался не виноват —
По какой же причине безвинную ныне
терзает ад?
Жалок твой удел, ибо ты не хотел
платить долги.
А с ядом все выяснилось.
Оказался яд по карману Осленку Чжану,
недолгими были торги.
Чужая вина мне была вменена;
умоляю, отец, помоги!
Судью сменили, но, как прежде, в силе
мои враги.
Не стоило мне сознаваться в чужой вине —
так утверждаете вы,
Мое терпение, мое почтение,
приличные для вдовы,
Стали ненароком бед моих истоком
и худой обо мне молвы.
А поверила суду и попала в беду —
увы!
Не прошло и дня — на площади меня
лишили головы.
И я захотела, чтобы кровь моего тела —
не лилась просто так, но поднялась на флаг,
что плескался среди синевы,
Желанье второе — я хотела,
чтобы снежный слой лег надо мной
вместо зеленой травы,
И желанье третье — чтоб от засухи на трехлетье
стали посевы мертвы.
Судья, смотри, — были все три
желанья мои таковы!
Всюду вокруг только на юг
смотрят ямыней врата,
Судилищ земных, — и творятся в них
подлость и неправота.
Скорблю я жестоко у Желтых источников,
куда заточила меня клевета.
Уже три года, как нет исхода,
и горечь до дна испита, —
Моя скорбь бесконечна, как Янцзы и Хуай,
и плачу я, сирота.
Да будет славен твой гордый меч
и твоя золотая пластина.
Чиновников здравствующих, самоуправствующих,
Истреби за коварство — в них бед государства
главнейшая причина.
Пусть каждый час с Сыном Неба у вас
будет одна кручина:
Пусть лиходей не тронет людей,
что не имут ни званья, ни чина.
Еще, наконец, любезный отец,
прошу, поступи, как мужчина.
Свекровь к себе возьми пока, пусть ей будет
легка
ее недальная кончина.
На целый свет у бедняжки нет
ни невестки, ни сына.
Кто ее пригреет, в старости взлелеет?
Печальна ее судьбина.
Свиток вновь разверни, на него взгляни
и все сведи воедино,
Напиши, что она была казнена
безжалостно и безвинно.
Пусть не скажут, что ради дочери я —
преуменьшил ее вину —
Я Чучжоу хочу от засухи спасти,
я жалею нашу страну.
Некогда Юй-гун оправдал
женщину из Дунхая
И тотчас была орошена
земля, три года сухая.
Разве можно богов и природу винить
в отсутствии дождей,
Забыв, что Небо внемлет порой
моленьям добрых людей.
Я свиток судебный сейчас разверну,
чтобы правильной запись была —
Чтобы всем было ясно: царский закон
не причиняет зла!
Ma Чжи-юань[110]. Осень в Ханьском дворце
Пролог
Входит "чунмо" в роли шаньюя[111], сопровождаемый своими соплеменниками. Говорит нараспев:По войлочным юртам ветер несет
запах осенних лугов.
На ущербе луна. Тростниковая флейта
слышна в предрассветную рань.
Сто тысяч лучников у меня,
я стою во главе полков.
Бью челом на границе:
примите меня в данники дома Хань.
Вот уж верно говорится:
Мирных, сельских занятий
нет у племен кочевых:
Только лук да верные стрелы —
в жизни опора для них.
Я — человек с когтями ястреба,
с сердцем орла.
Сильным — лгу, слабых — крушу,
устраивая дела.
Всегда исправно служили мне
коварство и лесть.
Чрезмерных благ, что добыты мной, —
не перечесть.
Я наследую власть десяти поколений,
я сын династии Хань.
На четыреста округов Поднебесной
простер могучую длань.
На границах союзы я заключил,
настали мирные дни,
И я отныне спокойно могу
возлежать в прохладной тени.
Покой посреди четырех морей,
не рвутся воины в бой.
Злаки растут, и занят народ
не битвой, а молотьбой.
Из девушек выбрать желаю я
ту, что всех прекрасней собой.
Скачи, гонец, изнуряя коня,
найди на дороге любой
Девушку, что для дворца моего
назначена судьбой.
Действие первое
Мао Янь-шоу входит, говорит нараспев:Любыми средствами добываю
золотые слитки.
Законы страны преступаю
все подряд.
При жизни — хочу, чтобы все у меня
было в избытке.
Когда умру — пускай обо мне
говорят, что хотят.
Ненависть — высокое чувство,
достойного мужа удел.
Настоящий мужчина без яду
не свершает великих дел.
Мне оказана честь: во дворец Шантъян[115]
была я привезена.
Государя увидеть не довелось
мне за целые десять лет.
Кто в эту ночь навестит меня?
Кругом царит тишина.
Чтоб излить печаль свою, никого
со мной, кроме лютни, нет.
Проезжают колеса повозки
по весенней цвели.
Прелестная дева при свете луны
наигрывает на свирели.
Государя увидеть ей не пришлось,
оттого так печальны трели.
От скорби давней у девы прекрасной
волосы поседели.
Знаю, дева глядит на дворец Чжаоян[116], —
он так безмерно далек!
Жемчужную занавесь
ей опустить невдомек
Не государь ли? Нет, шелохнулся в безветренной
тьме
бамбуковый росток.
Сквозь тонкую занавесь луч луны
проникает наискосок.
Заслышите музыку — мнится вам:
государь ступил на порог.
Вы подобны Ткачихе — далекой звезде,
что милости ждет от сорок.
Кто там играет на лютне,
чьи это руки
Столько чувства влагают
в печальные звуки?
Вовсе не нужно о воле монаршей
сообщать впопыхах,
Возвещать избраннице мой приход
в торопливых словах.
Боюсь, что внезапная милость монарха
вызовет только страх
И повредит прекрасный росток,
что в глуши едва не зачах.
Боюсь, что воронов вы вспугнете,
спящих на деревах,
Спугнете дремлющих меж ветвей
нежных и робких птах.
Не пугайтесь меня — за вами
нет ни малейшей вины.
Просто хочу побеседовать с вами —
среди тишины.
Я не ведал, что ждут меня в этих покоях
от весны до весны.
Впервые сюда пришел и вижу:
вы удивлены,
Но я пришел вас согреть — ваши нежные ноги
от росы совсем холодны…
Платок ваш влажен от слез — отныне
будьте вознаграждены…
Небо сотворило ее,
прекрасней всех в Поднебесной,
Чтобы я осчастливил ее любовью,
воистину, для этого!
Пусть в серебряной башне — приюте бессмертных —
будут свечи возожжены,
И благовестные воска наплывы нам даруют удачу,
пусть радостью дни наши будут полны.
Пусть ярче сияет праздничный свет
сквозь алый шелк фонаря!
Погибнешь от счастья, взглянув на нее,
но погибнешь не зря!
Она назвалась недостойной,
встречая меня.
Величает меня "ваше величество",
при этом скромность храня.
Столь благородная девушка среди грубых людей
не прожила бы и дня.
Как совершенна ее красота! Эта девушка поистине прекрасна.
Подобные брови в моем дворце
встречаю я в первый раз.
Прекрасен тончайший шелк волос
и щек пурпурный атлас.
У висков изумруды, словно цветы,
блестят и радуют глаз.
От улыбки ее падёт —
крепость в одно мгновение.
Если б на башне Гоу-цзянь[117]
не Си Ши увидел, а вас,
Даже от мысли о ней
отрекся б он наотказ,
И много быстрей для державы его
настал бы гибели час.
Я вижу, что вы подвели свои брови
столь искусно и столь красиво.
Ваши волосы на висках — как вороново
крыло
смоляного отлива.
Стан ваш изящен и гибок,
как молодая ива,
Алый румянец на ваших ланитах
играет счастливо, —
Во дворце Чжаоян не найдется достойных
покоев для этого дива. —
Вы крестьянского рода — но оттого
не стоит краснеть стыдливо.
Разделите брачное ложе со мной,
милость моя справедлива,
Словно небо, дарящее дождь конопле,
чтоб зеленела нива.
Если б в голосе лютни сегодня я
не услыхал призыва,
Ради вас я многие тысячи ли
прошел бы терпеливо,
Отыскал бы вас среди рек и гор,
и вас берег бы ревниво.
Посланец мой лживый ни слова о ней не сказал,
и портретом обманным
Красавицу скрыл он,
прекрасную ликом и станом.
Глаза ее, чистые, словно осенние воды,
стали как яшма с изъяном,
Но пусть даже глаза
была бы она лишена,
Пусть даже была бы слепа — хоть ужасно
помыслить
о горе столь несказанном,
Все восемьсот
красавиц дворца,
Красотой превзойти не смогли бы
ту, чей портрет осквернили изъяном.
Трудом в огороде капустном бывали
натружены ваши персты.
На тыквенных грядках трудились вы
до темноты.
Сажали рис, коноплю поливали
и ткали холсты.
С любовью беру я вас ныне к себе,
ибо равной не знал красоты.
Я нынче указом родителей ваших
возвышу из бедноты,
Налоги сниму и повинности с них,
пусть исполнятся их мечты.
Во дворец Чжаоян вы войдете,
достигнете высоты,
Прославится ваш отец
мудростью и добродетелью,
Станет дом его — словно управа,
никогда кладовые не будут пусты.
О Небо! Сжалься над теми,
чьи зятья — бедны и просты,
Но горе тому, кто в тесте моем не узрит
светоча доброты!
О чувствах, что мною владеют,
не в силах сказать я словами.
Молю вас, молчите! Все завтра скажу я,
когда встречусь с вами
Завтрашний день придет,
наступит счастливый час,
И на ложе мое во дворце Чжаоян
вы возляжете в первый раз.
Пусть не будет в сердце у вас
даже тени испуга.
В час, когда я войду в ваш покой
и мы познаем радость в объятьях друг
друга,
Вы поверите в то, что сбылись мечты
и кончились годы недуга.
Я случайно нашел к вам дорогу сегодня,
бесценна судьбы услуга!
Но отныне тропинке в ваш дворец
не страшны ни ветер, ни вьюга.
Завтра ночью у Западного дворца,
когда затихнет округа,
Встречайте меня, своего
государя и супруга.
Я боюсь, что красавицам в прочих дворцах
останется струны на лютнях порвать
в час вынужденного досуга.
Действие второе
Шаньюй входит, сопровождаемый соплеменниками: Я — шаньюй Хуханье. Вчера отправил посла ко двору Хань передать мою просьбу: пожаловать мне в жены принцессу. Ханьский государь под предлогом, что принцесса еще слишком юна, ответил отказом, и в сердце моем родилась обида. Можно ли смириться с тем, что в Ханьском дворце, где красавиц не счесть, для меня не нашлось ни одной?! Посла моего отправили ни с чем. Я хотел тут же повести своих воинов на юг в набег, но все-таки жаль нарушать мир и дружбу, столько лет царившие между нами. Посмотрим, как пойдут дела, и решим, что нам следует предпринять. Мао Янь-шоу (входит). Я — Мао Янь-шоу. Отбирая для государя лучших девушек, я вымогал у них золото. Портрет красавицы Ван Чжао-цзюнь я нарочно испортил, и ее отправили в самый отдаленный дворец. Кто мог подумать, что государь сам увидит девушку и, узнав, почему она до сих пор оставалась в неизвестности, прикажет предать меня смерти. Мне удалось бежать, но где я найду спасение? Правда, я решил прихватить с собой портрет красавицы, чтобы поднести его шаньюю. Подговорю его потребовать в жены Ван Чжао-цзюнь, и пусть попробует Ханьский двор отказать ему! Прошло уже несколько дней, как я в пути. Вот вижу вдалеке множество людей, скакунов. Пожалуй, это стан сюнну. (Подходит.) Сотник, доложи шаньюю, что прибыл сановник Ханьского двора и просит его принять. Воин идет с докладом. Шаньюй. Вели ему войти. (Видит Мао Янь-шоу.) Ты кто такой? Мао Янь-шоу. Я — сановник Ханьского двора Мао Янь-шоу. В Западном дворце нашего государя живет красавица Ван Чжао-цзюнь, равной которой не сыщешь. Когда недавно посол великого шаньюя приезжал просить вам в жены принцессу, эта Чжао-цзюнь хотела отправиться к вам, но правитель Хань не в силах был с ней расстаться и не позволил ей уехать. Я несколько раз обращался к нему с укором, говоря: "Неужели можно из-за любви к женщине утратить дружбу между двумя государствами?" Мои слова привели лишь к тому, что правитель Хань решил меня казнить. Поэтому я захватил с собой портрет этой красавицы, чтобы поднести его вам, великий шаньюй. Можно вновь отправить посла, который, предъявив портрет, потребует девушку, и вы непременно ее получите. Вот портрет. (Приближается к шаньюю и показывает ему портрет.) Шаньюй. Могут ли на свете быть такие красавицы! Если бы она стала моей женой, я больше ничего не желал бы. Сегодня же отправлю в сопровождении отряда своего посла. В письме к Сыну Неба потребую: пусть отдаст мне в жены Ван Чжао-цзюнь. Если же не согласится — не теряя и дня, ринусь на юг, и трудно будет ему защитить свои земли. Нужно еще послать воинов, которые, как бы охотясь, проникнут за Великую стену и хорошенько разузнают, что там происходит. Так будет неплохо! (Уходит.) Ван Чжао-цзюнь (входит в сопровождении служанок). Я — Ван Цян. Незаметно прошел месяц с тех пор, как я была удостоена милости и познала счастье. Мой повелитель очень полюбил меня и совсем перестал встречаться со своими сановниками. А сегодня мне сказали, что он отправился во дворец. Я же тем временем перед туалетным столиком причешусь и подрумянюсь. Хочу быть как можно красивей, чтобы достойно встретить государя.Будда Сакьямуни. Шелк. XIII–XIV вв.
Пантомима: Ван Чжао-цзюнь перед зеркалом. Государь (входит). Повстречал у Западного дворца Ван Чжао-цзюнь, и будто разум у меня отняло, словно все время пьян. Давно уже не занимался делами двора. Сегодня наконец во дворце выслушал доклады своих сановников и никак не мог дождаться, когда все разойдутся. Думал только о том, как поскорее увидеть свою возлюбленную в Западном дворце. (Поет.) На мотив "Цветущая ветка" в тональности "наньлюйк"Дождь и росу равномерно дарит
земле небесная вышина.
На десять тысяч ли вокруг
красотой природа полна.
Чиновники служат усердно мне,
и полнится казна.
Я мог бы уснуть без тревог и волнений,
но все же не знаю сна.
Даже дня не могу прожить без той,
что мне Небом дана,
В день подобный мне кажется — плоть моя
недугом поражена.
То тревожусь о доле простого люда,
о том, как живет страна,
То грущу о прекрасных цветах
и мечтаю о чаше вина.
Я встречаюсь с первым министром
длинный выслушиваю доклад,
Я словно Вэнь-ван, насаждаю добро,
не страшусь никаких преград,
Но лишь уйду от Мин-фэй, тотчас
хочу вернуться назад,
Мне близок ныне Сун Юй[118],
воспевший горечь утрат.
Одежды ее, где вышиты шелком драконы,
небесный струят аромат,
Она пленительно хороша,
вся, с головы до пят.
Любые дела, что вершит она,
достойны похвал и наград.
Она развеет заботы мои,
каждому мигу, что с ней проведен,
я бываю безмерно рад.
Мы праздно бредем под цветущими грушами,
восходим на башню
и слушаем песни цикад.
Играем в "спрячем крючок"[119], покуда алые,
словно лотос,
свечи не догорят,
Ни изъяна в нежном и жарком теле —
В ней все совершенно!
В пять столетий — одна подобная в мире,
дивный источник услад!
Прекрасно лицо ее — тысяча слов
скажет о нем навряд.
Лишь ее одну я любить хочу —
кубок жизни едва почат!
Она как богиня: бессмертьем дарит
ее пленительный взгляд.
Любовь ее в сердце твое войдет —
ты станешь счастлив стократ,
Словно сгинет тоска, отплывут облака,
ливни отговорят.
Узнали красавицы, что Мин-фэй
мне более всех желанна,
И сказали в обиде, что я вожделею
к дочери мужлана.
В сумерках я слежу, как спадают
одежды с тонкого стана,
В эти мгновенья ее красота
поистине несказанна.
Бессильны слова описать ее
волосы и румяна.
Ее красота легко посрамит
цветок водяного каштана.
(Идет и встает за спиной Ван Чжао-цзюнь.)
Подхожу к вам, встаю за вашей спиной
наподобие истукана.
Вы словно Чан-э, лунная дева,
что к людям спустилась нежданно.
Долгие годы стою во главе
политики всей страны.
Прочный мир — в моих руках,
нелегок подобный труд.
К сожалению, я живу на одно
жалованье от казны.
И, увы, правителем нашей страны
меня люди не назовут!
Вечно царства и падали и возникали
для бытия,
Длились войны, и не ржавело
никогда острие копья.
Всегда кормила вас казна
и милость моя.
Небесами выше людей
поставлен я.
Высоким постом и заслугами,
трусость свою тая,
Кичились вы во времена
мирного житья,
А свалилась беда — от вас ничего
не слышно, кроме нытья.
Клянча награды, пели вы
слаще соловья,
А теперь изгоняете Мин-фэй,
как злодейку, в чужие края.
Кто поможет несчастному государю,
где же его друзья?
Не осмелитесь вы прыгнуть от государя
через перила дворца[120].
Вы к дереву не прикуете себя,
и Небо вам не судья.
Не пытался я башню такую воздвигнуть,
чтобы небес достигала,
Так не нужно мне об И Ине твердить,
что Чэн Тану помог немало,
Или о том, как рука У-вана
Чжоу-вана покарала.
Когда к источникам Желтым
направитесь вы устало,
Вы встретите там Лю-хоу,
чье имя в веках звучало, —
Не охватит ли стыд такого, как вы,
предателя и бахвала?
Всегда простиралось на вашем ложе
роскошное покрывало,
Вы вкушали тончайшие яства, вы пили
из дорогого фиала,
Вы носили одежды, сшитые
из драгоценных тканей.
Сытые кони возили вас,
истража вас охраняла,
Вы любили танцы девушек юных,
звуки лютни и звон кимвала —
А теперь хотите, чтоб в Зеленом Кургане[121]
Мин-фэй во веки веков лежала,
Чтобы в глубинах Черной реки
лютня ее замолчала.
Известны мужеством были герои
в минувшие века.
Один из них сумел погубить
Сян Юя, грозу большака,
И подчинить Лю Бану сумел
горы, леса, облака.
Хань Синь победил у гор Цзюлишань,
как не вспомнить про смельчака, —
За подвиги он удостоен отличий,
слава его велика.
Во всем государстве теперь не найти
толще, чем ваш, кошелька,
И не одна золотая печать
свисает у вас со шнурка.
Красновратные ваши дворцы
смотрят на все свысока,
Каждая девушка ваша танцует
легче мотылька,
Но вы боитесь, что враг придет
и крепко даст вам пинка,
И ваши пятки сверкнут перед ним
вместо клинка.
Вы безмолвны как гусь, что стрелой сражен
посреди тростника,
Молчите, кашлянуть боясь,
и кутаетесь в шелка.
А я в бесконечных раздумьях о той,
что столь нежна и кротка,
Прекрасна, молода и чиста,
словно струя родника.
Спасителя нет для нее среди вас,
бессильна моя тоска.
Вы Чжао-цзюнь ненавидите, словно она
убила родителей ваших!
Вы все во дворце — словно Мао Янь-шоу,
недостойный даже плевка!
Полководцы, чиновники у меня
не служат, а греют бока,
Все четыреста округов для них
не стоят и медяка,
Меж нами и сюнну придется ров
выкопать наверняка.
Мне не трудно в самый короткий срок
собрать большие войска,
Но нет, увы, у меня для них
достойного вожака.
Когда вы с докладом шли во дворец,
вам никто не чинил препон,
Не грозили кипящим котлом, и бывал
возвеститель беды прощен.
Думал я, что чиновники мне верны,
что крепок мой трон,
Что полководцами ратный строй
вокруг меня сплочен,
А они в это время ждали чинов
и считали ворон,
"Тысяча лет государю", — неслось
с разных сторон,
Летела пыль оттого, что вы
за поклоном били поклон.
Расшибали лбы, величали меня
тысячью пышных имен,
Теперь к заставе Янгуань[122],
в руки чуждых племен
Отправляете вы мою Чжао-цзюнь,
едва расцветший бутон!
Если б сейчас во дворце Вэйяньгун,
что башнями окружен,
Предстала государыня Люй-хоу
из глубины времен,
Чиновники и полководцы, всем вам,
кто вооружен,
Было бы худо, каждый из вас
стал бы весьма смущен,
Не посмели бы вы отправить ее
под чужой небосклон.
Ныне настал ужасный час,
чреват опасностью он,
В схватке сошлись не на жизнь, а на смерть
тигр и дракон, —
И о том, чтоб наложницы шли воевать,
нужен, как видно, закон.
В жены шаньюю Мин-фэй отдаю,
о, горе, о, тяжкий позор!
Первый министр, дармоед, не смог
варварам дать отпор.
Выходит, одна Мин-фэй способна
предотвратить раздор,
Уехать в край, где желтые облака
не спускаются с синих гор.
Настало время, чтобы меж нами
бескрайний лег простор.
Одинокого гуся, вестника осени,
видит мой грустный взор.
Много горя придется мне пережить,
о, безмерна тоска моя!
Бедной Ван Цян злая судьба
вынесла приговор.
Из перьев зимородка был
ее головной убор.
Благоуханные шелка
носила она до сих пор,
А теперь облачится в соболий халат,
на котором жемчужный узор.
И наденут высокий тюрбан на нее,
душе моей наперекор!
Ненавижу пса, что кусает хозяина,
нет,
He будет висеть во дворце Линъяньгэ
поганый его портрет!
Сановников властью я наделил,
в государстве настал расцвет.
Разве, решая дела державы,
не звал я вас на совет?
Разве не слушал ваших докладов,
не соблюдал этикет?
Встречи мои с Ван Цян отпылали, —
как летнего солнца свет.
Едва мы увидели первый сон,
уже начался рассвет.
Ей придется смотреть на Северный ковш
на сонмы звезд и планет,
Свиданья ждать, как Пастух и Ткачиха,
будем мы много лет.
Никто из минувших красавиц
не стоит с Мин-фэй наравне.
Неужели же я, Сын Неба,
оставлю ее в западне?
Как сможет хрупкая Мин-фэй
скакать на коне?
Здесь, во дворце, носилки ее
слуги несли на спине,
Ей не хватало сил самой
занавеску поднять на окне
Служанки сажали ее в паланкин,
внимательные вдвойне.
Снова, как прежде, в хрустальную реку,
сладко смотреть луне.
Но гневные и печальные мысли
беспредельны во мне.
Вы есть захотите, но соли не будет
в ястве мясном.
И жажду вы утолите,
слезы теряя в нем.
Печален обычай — ветку ивы сломить
перед горестным днем.
На прощальном обеде вам подадут
последнюю чашу с вином.
У вас перед глазами — дорога,
вы думаете об одном —
Как будет печально вам без меня
возлежать во мраке ночное
Будет боль ваше сердце жечь
неумолимым огнем,
В тоске оглянетесь вы на пыль,
взметенную скакуном,
Исчезнут башни дракона вдали,
расплывшись туманным пятном.
У моста Балинцяо[123] этой ночью
вы забудетесь сном.
Действие третье
Посол сюнну, ведя за собой Ван Чжао-цзюнь, входит, наигрывает мелодию песни сюнну. Ван Чжао-цзюнь. Я — Ван Чжао-цзюнь, жила в отдаленных покоях после того, как, выбирая лучших девушек, Мао Янь-шоу испортил мой портрет. Совсем недавно я все-таки была замечена императором и удостоилась его любви. Но Мао Янь-шоу преподнес мой портрет Шаньюю. Сегодня прибыли его воины и потребовали выдать меня. Если я не поеду, наши реки и горы попадут в руки врагов. Остается одно — мне, ничтожной, отправиться за Великую стену к сюнну. Поеду, но смогу ли привыкнуть к ветрам и инею варварского края! Еще в древности говорили:Несчастнее всех обычно та,
что всех прекрасней собой.
Ветру весеннему жалоб не нужно
слать и спорить с судьбой.
Нынче вы — в шубе собольей, а не в платье
Ханьского двора.
Что мне осталось? Пред вашим портретом
коротать вечера.
Такая любовь — золотая уздечка
до смертного одра.
А свежая боль, словно плеть из яшмы,
горяча и остра.
Мы словно дикий селезнь с уткой,
что вместе были вчера,
Но нынче нам безо всякой надежды
разлучиться пора.
Говорят сановники: "Чжао-цзюнь
скорее отправить надо,
Ведь посла шаньюя на родине ждет
заслуженная награда.
Прощанье для мужа и для жены —
последняя отрада.
Прощаются даже бедняки,
прощаются малые чада.
От плакучей ивы возле Вэйчэна[124] —
еще сильнее досада.
У моста Балинцяо — горечь множит
речной воды прохлада.
Дела нет вам до Чжао-цзюнь,
до ее прекрасного взгляда.
А мне вспоминаются — лютня, ночь,
печальной песни рулада.
Пойте прощальную песню —
разлука недалека,
Вот-вот наступит она и будет длиться
месяцы, годы, века.
Пусть медленней чашу к устам
подносит ваша рука.
Я хочу, чтобы длилось прощанье наше,
как длится эта река.
Не бойтесь мелодию песни последней
растянуть, нарушить слегка —
Молю, не спешите, медленней пойте —
доля ваша горька.
И без того предстоит
сегодня разлука нам.
А вы все торопите нас и уже
тоскуете по стременам.
Раньше вас долечу я сегодня душой
до башни Ли Лина[125], к чужим
племенам.
Образ Мин-фэй останется лишь
моим одиноким снам —
Не ждите, что я, благородный муж,
забвенью счастье предам.
Сегодня — счастливая девушка
из Ханьского дворца.
Завтра — стану несчастной женщиной
варварской земли.
Я оставлю здесь мой прекрасный наряд
и сотру румяна с лица,
Чтобы о красоте моей
сюнну узнать не могли.
Зачем вы хотите оставить здесь
ваш прекрасный наряд?
Ведь западный ветер скоро
развеет былой аромат.
Мою колесницу к вашим покоям
кони, как прежде, примчат.
В комнаты ваши я поспешу,
что память о вас хранят.
Вас перед зеркалом в ранний час
с болью припомню я.
О, как прелестен ваш облик был,
как пленителен робкий взгляд.
Горько мне, горько — ведь я до сих пор
не знал подобных утрат.
Мысли о дальнем пути Чжао-цзюнь
душу мою томят.
Когда же вы, подобно Су У[126],
возвратитесь назад?
Я князь из Чу, что расстался с Юй-цзи,
и горя мне не снести.
Нет у нас полководца который мог бы
войско мое повести.
Нет Ли Цзо-чэ, чтоб любви моей
мог бы на помощь прийти.
Нет министра Сяо Хэ,
чтоб ее поддержать в пути.
Мин-фэй уезжает ныне,
и помочь не в силах беде.
Напрасно держал на границах
смелых воинов я.
Вы рады, когда о вас
заботится ваша семья.
Легко ли расстаться мне с той, что дороже
всех радостей бытия?
Стоит вам только увидеть меч
и острие копья —
Сразу же сердцем становитесь вы
не храбрей воробья.
Сегодня вы шлете на смерть Мин-фэй,
трусости не тая,
А мужчина должен быть силен и смел
и не должен шипеть, как змея.
Неужто должны мы от места прощанья
бежать, будто от чумы?
Раньше них от заставы уехать
можем ли мы?
Вы умеете гармонию установить
меж силами света и тьмы,
Все тонкости ведомы вам
дворцовых хитросплетений.
Державой правя, берете дань,
никогда не берете взаймы,
Расширяете наши границы —
всюду наших застав дымы.
Если б я, правитель, что платит вам
жалованье из казны,
Отправил наложницу,
любимую вами,
Прочь от родимых мест, на север,
за снежные холмы,
В страну, где сугробы да иней, в край
долгой зимы,
И если б она не заплакала там,
среди этой снежной тюрьмы,
Я бы чином поставил вас выше, чем все
государственные умы.
Вы все твердите, что государь
не должен любить Ван Цян.
Но как запретить ей глядеть назад,
уезжая в варварский стан!
Горестен вид уходящих знамен;
ветер, снег и туман.
Слышно только, как вдалеке, у заставы,
скорбно звучит барабан.
На мотив "Вино из цветов сливы"
Я смотрю на равнину — она
безбрежна и холодна.
Блекнет осенней травы
тусклая желтизна.
Заяц бежит. В полях —
иней, как седина.
Вылиняли у собаки
и бока и спина.
Копья грозно колышутся
над тобою — чужая страна.
Надежно вьюки приторочены
к седлу скакуна.
Телеги скрипят — под тяжким грузом
рисового зерна.
Всадники мчат на охоту,
грозно звенят стремена.
Ван Цян! Ван Цян! Ван Цян!
Безмерна моя вина!
Меня покидаешь ты,
болью поражена!
Юань-ди! Юань-ди! Юань-ди!
Горечь испей до дна!
Руки сжав, стою на мосту,
и душа от боли черна.
С отрядом в бескрайней степи
исчезает она.
Моя колесница в Сянъян[127].
вернется еще дотемна.
Она возвратится в Сянъян
еще дотемна.
Вот промелькнет
дворцовая стена.
В краткий миг промелькнет
дворцовая стена.
Вот уже галерея
невдалеке видна.
Вот уже галерея
невдалеке видна.
К женским покоям ведет она,
а там царит тишина.
В женских покоях сегодня
грустная тишина.
Только в высоком окне
тускло светит луна.
Только в высоком окне
тускло светит лупа.
Ночь темна, и безбрежна,
и прохладой полна.
Безбрежна ночь, и темна,
и прохладой полна.
Только в темном саду цикады
плачут, не зная сна.
В саду одни цикады
плачут, не зная сна.
Прозрачна и зелена
тонкая ткань у окна.
Топкая ткань у окна
прозрачна и зелена.
Разлуки тоска беспредельна,
печальна душа и мрачна.
Беспредельна тоска разлуки,
не забрезжит рассвет.
Не каменное сердце
в груди человека, нет.
Заплакал бы даже каменносердый,
не плакавший много лет,
Ибо камень в груди его горем подобным
был бы отогрет.
Нынешней ночью во дворце Чжаоян
повешу любимой портрет.
Там, в покоях, пустых отныне,
свечей сияющий свет
Осветит только наряд, что был
на плечи ее одет.
Вельможи меня торопили проститься,
пусть услышат мой горький упрек.
Летописцы, верно, о нашем прощанье
напишут немало строк.
Вот и не вижу я больше вас,
похожую на цветок.
Кто сумеет догнать в степи
несущийся ветерок?
Долго стою и на север смотрю,
безмерно горек мой рок.
Никак не могу решиться уйти,
еще обернусь хоть разок.
Слышу — с севера дикий гусь летит,
печален и одинок.
Грустно, пронзительно он кричит,
и путь его далек.
Кажется, вижу отары овец,
коровьи стада вдоль дорог.
Слышу стук колесницы, везущей ту,
чей жребий так жесток.
Негодяй исказил портрет Чжао-цзюнь
и бежал из земли родной,
Государя предал, нашел приют
в нашей стране степной.
Чтоб задобрить меня, привез мне портрет красавицы,
что жила за Великой стеной.
Я потребовал, чтобы Чжао-цзюнь
стала моей женой.
Разве думал я, что гибель она
обретет в глубине речной?
На воду речную смотрю — напрасны
думы о ней одной.
Нельзя потерпеть, чтоб остался в живых
такой человек дурной,
Надо голову оттяпать ему,
не стоит он казни иной!
Дому Хань надо выдать его, чтобы он
заплатил достойной ценой.
Чтоб навсегда воцарился мир
между Ханьским двором и мной,
Между моей великой страной
и его великой страной.
Действие четвертое
Государь (входит в сопровождении телохранителей). Я — ханьский государь Юань-ди. С тех пор как моя любимая наложница Мин-фэй ради сохранения мира уехала к сюнну, я уже сто дней не даю никому аудиенций. Сегодня ночь так тиха, уныла, тоска овладела мною. Повесил портрет красавицы, чтобы хоть немного рассеять свою печаль. (Поет.) На мотив "Белая бабочка" в тональности "чжунлюй"В покоях дворца прохладно,
закат померк давно.
Девы Шести покоев
спят от меня вдали.
В комнате Чжао-цзюнь
лампа едва мерцает.
Ложе ее, подушки —
всё в тончайшей пыли.
Окину взором покои,
где лучшие дни прошли,
Цветы недолгого счастья
навсегда отцвели.
Она живет от меня
за десять тысяч ли,
У кочевников сюнну,
вдали от родной земли.
Благовонные свечи
догорели дотла.
Добавьте новых свечей —
нестерпима ночная мгла.
О вас, красавице, мысль
в душу мою сошла,
Словно о Чжулиньсы[129], —
завершились земные заботы.
Только тень, только портрет
мне судьба в утешенье дала.
Покуда смерть не коснулась
моего чела,
Покуда я живу,
и доля моя тяжела,
Только перед портретом Мин-фэй
душа моя светла.
Вблизи Гаотана,
на большой вышине,
Не увидеть красавицу
мне во сне.
Только любовь
оставлена мне.
О, побудь со мною
наедине!
Наверное, возвратить Чжао-цзюнь
отдал Шаньюй приказ.
Словно по имени ее
кто-то окликнул сейчас.
Но она не хочет явиться ко мне,
хоть зову я за разом раз,
Лишь портрет ее на стене висит —
не свожу с него глаз.
Слышу звуки бессмертной лютни,
слышу волшебный глас,
Будто музыки Яо и Шуня[130] напев
не до конца угас.
На мотив "Ползучие травы"
Жду вестей от любимой
целые дни напролет.
Но безрадостно день за днем
рассвет настает.
Только ночью, во сне,
настает свиданья черед.
Кричит дикий гусь.
Слышу, как дикий гусь
исходит жалобным криком.
Дикий гусь — в небесах, а я во дворце,
мы — словно двое сирот!
Кричит дикий гусь.
На мотив "Белый журавль"
О гусь, видно, лета твои
немолоды.
Ты ослаб, но это еще
полбеды —
Воды не хватает тебе —
и еды.
Ты легок и тощ, и крылья твои
худы.
Ты на юг, в Цзяннань воротился, на родные
озера
и пруды, —
Опасаешься сети ты в тростнике
у воды.
Когда же на север летишь, туда, где снега
и льды, —
За Великой стеною боишься
стрелы великой вражды.
На тот же мотив
Печален твой крик — словно Чжао-цзюнь
зовет правителя Хань.
Словно скорбная песня над трупом Тянь Хэна[131]
доносится в глухомань.
Мне тоскливо, как будто песни Чу
я услышал в раннюю рань.
Горько мне, словно слышу прощальную песню
о заставе Янгуань.
Давно не зная покоя,
дух мой от горя поник.
О жертве невинной напоминают
тысячи улик.
Вот опять одинокого гуся
крик
То смолк, то опять
возник.
Ночь на исходе,
близок рассвета миг.
Зачем же ты кружишься в небе,
крича, озирая тростник?
Никто не ответит тебе,
горемыка из горемык.
Не сыщешь подруги в осеннюю пору,
когда увял цветник.
Может, ты хочешь Су У отыскать
или найти Ли Лина?
Свечи ярко горят. Темна
небесная пучина.
Ты звал подругу, но разбудил меня,
несчастного властелина.
Долго гляжу на портрет Мин-фэй —
безмерна моя кручина!
Мин-фэй на севере, далеко,
горька для нее чужбина.
Ни пернатого вестника ей не увидеть,
ни своего господина.
Дикий гусь, дикий гусь, от криков твоих
я изнемог.
Словно пенье иволги, крик твой
тосклив и глубок.
Леденит этот крик,
словно горный поток.
Вижу горные выси, и воды
лежат у ног.
Боюсь, что ты собьешься с пути
иль попадешь в силок,
Меж реками Сяошуй и Сяншуй
опустившись на песок.
Больно мне — за Великую стену
любимую бросил рок.
Всегда говорят: "Дикий гусь улетел,
но крик его камнем лег".
Красавица ночью грустила, но мой
жребий — безмерно жесток.
Сижу, освещенный светом луны,
печален и одинок.
Не говорите мне,
чтоб я о печали забыл.
На месте моем вы бы тоже
от боли были без сил.
Крик дикого гуся — не ласточек посвист,
что вьются возле стропил,
Не пенье иволги, что расточает
в роще любовный пыл.
Чжао-цзюнь, ты покинула край родной
и того, кто был тебе мил, —
Каково тебе слышать крик дикого гуся,
что так безмерно уныл?
Дикий гусь, ты кричишь над островком,
что травами оплетен.
Гусь не хочет расстаться с городом, где
двум фениксам снился сон.
Колокольчики-кони звенят
под самой крышей: динь-дон.
Холод ночной на ложе меня
объемлет со всех сторон.
Холод окружает меня,
и все сильнее он.
Листья уныло шуршат,
опадая на склон.
Пламя свечей догорело,
дворец тишиной окружен.
Заключительная ария
Крик дикого гуся над Ханьским дворцом
звучит неизменно.
Крик дикого гуся
скоро достигнет Вэйчэна.
Все больше седых волос у меня,
все ближе дыханье тлена.
Но плакать буду о Мин-фэй
и нощно и денно.
Пора, когда дикий гусь кричит, —
листопада пора.
О возлюбленной думаю всю ночь,
не могу заснуть до утра.
Пришлось в Зеленый курган
моей возлюбленной лечь —
За это художнику голову снимем с плеч.
Чжэн[133] Тин-юй Знак "Терпение"
Пролог
"Чунмо" в роли Ананды[134] входит и говорит нараспев:Не нужно цветком вразумлять того,
кто смотрит на мир просветленно,
Не нужно на пальмовом листе
начертанного канона.
Восходит солнце, тает лед —
оказывается, это вода.
Отсияет луна и за горы зайдет —
но не сойдет с небосклона.
Стоило грешным мыслям предаться —
и вот ты в мирской пыли.
Знатности ищешь, копишь монеты,
шелка и мучные кули.
Будда Жулай просветит тебя —
мудрым словам внемли.
Срок искуса пройдет — и прямо в рай
ты попадешь с земли.
Нутром своим до конца я постиг
Весь мир, который столь велик.
Но по воле судьбы я — в Поднебесной
Несчастнейший из горемык.
Нынче ценят одежды на человеке,
а его не ценят никак.
Что поделаешь, с каждым днем все дороже
становится каждый медяк.
Холодный ветер, колючий снег,
мучителен каждый шаг.
Прямо на главной улице ты
замерзнешь среди зевак.
Брат, подумай сам, я, такой богач, побратался с таким бедняком, как ты.
Ведь я так богат и знатен,
а ты бедняк.
Ты всеми оставлен, беден,
ты хуже бездомных бродяг.
У меня — серебро, и злато, и жемчуг,
и не счесть житейских благ.
Брат, много добра — много забот!
Вот закладная лавка —
отныне твой дом и очаг.
Пусть говорят обо мне,
что попал я впросак.
Пускай смеются!
Итак,
Сегодня я — против правила — дам
тебе приют, чужак.
Действие первое
Лю Цзюнь-ю (входит в сопровождении слуг). С тех пор как Лю Цзюнь-цзо побратался со мной, прошло уже полгода. Мой названый брат — человек скупой, прижимистый, лишней монетки не потратит. Давать деньги в рост, собирать долги — все это лежит на мне. Сегодня у брата день рождения. Обычно он его не справляет, а на этот раз я велел зарезать барана, приготовить вина и фруктов. Но придется сказать, что все это принесли родные, друзья и соседи. Ведь если он узнает, что все это приготовлено мною, он, чего доброго, с горя помрет. Меньшие слуги! Готово угощение? Слуги. Все готово. Лю Цзюнь-ю. Тогда просите брата и невестку пожаловать сюда. Входит Лю с женой и детьми. Лю. С тех пор как я побратался с Лю Цзюнь-ю, прошло полгода. Брат мой оказался работящим, заботливым — рано встает, поздно засыпает, отдает в рост деньги, собирает долги… Я на него не нарадуюсь! Хозяюшка! Сегодня мой день рождения, но ты же знаешь — мы его сроду не праздновали. Так что не говори ничего брату, а то он узнает и закатит такой пир, что вконец нас разорит. Жена. Твой братец зачем-то зовет нас сегодня. Ты бы сходил, узнал. Лю (встречается с братом). Ты звал меня с женой? Что случилось? Лю Цзюнь-ю. Садитесь, брат. Сегодня ваш день рождения, и я приготовил кое-какое угощение, чтобы выразить свое почтение к старшему брату. Лю. Ну, что я говорил хозяйке? Стоило ему узнать, как началось сущее разорение! Ох, умру с расстройства! Лю Цзюнь-ю. Братец, вы еще не знаете: этовсе не куплено за деньги, а подарено родными, друзьями да соседями. Я их поблагодарил и проводил из дому, а приношения разложил на столах. Братец и невестка, выпейте чарочку-другую! Лю. Что же ты сразу не сказал! Ну, коли так получилось, давайте выпьем по чарке. Жена. До чего же ты скуп, юаньвай! На самого себя боишься потратиться. Лю Цзюнь-ю. Вина сюда! Примите чарку, брат! Желаю, чтобы ваше долголетие и счастье были подобны вечнозеленым сосне и кипарису! Лю. Благодарствую, братец! (Поет.) На мотив "Алые губы" в тональности "сяньлюй"Спасибо друзьям,
что затратили столько труда
И рано, в пятую стражу[137],
пришли сюда.
Ты говоришь, что отмечена счастьем
дней моих череда,
Что возраста сосен и кипарисов
достигли мои года?
На мотив "Замутивший реку дракон"
Перепутались кубки и фишки,
а я все пью до дна.
От ветра восточного пляшут завесы
из тонкого полотна.
Музыка барабанов
даже Небу слышна,
Свирель и флейта звучат в ушах
от доброй чаши вина.
Нефритовая чаша
весенним вином полна.
Над курильницами с "ароматом жизни"
дыма тонкая пелена.
Пусть он спокойно себя ведет,
уймите же крикуна!
Пускай не смеет он шуметь
у моего окна!
Я деньги берег, экономил на всем,
оттого и толста мошна.
Я богатства достиг, и жизнь моя
роскошью окружена.
Я хожу — мешок со мной.
Я сижу — мешок со мной.
Вот сниму с себя мешок
И возрадуюсь душой!
Ты смеешься над бедняками,
Я смеюсь над твоими шелками,
Ибо смертный час мы оба
С пустыми встретим руками.
Я посмотрел на него
и решил, что это сон.
Чуть не свалился под стол от смеха,
столь этот монах смешон!
За ним, смеясь, детвора бежит,
он насмешками окружен.
Не тонкостями ль монастырской кухни
бедный монах огорчен?
Он сыт подношеньями добрых людей,
подаяньем откормлен он.
Поясница его на бочку похожа —
как, несчастный, он истощен!
Его живот толщиною в три чи
воистину непревзойден!
Появись тут верблюд, лев, или барс,
или даже огромный слон —
Даже им под тяжестью туши подобной
был бы смертный час предрешен!
Тысяча фунтов мяса растет
на этом изящном стане.
Любопытно бы знать, что он ест?
Любопытно бы знать, сколько еды
помещается в этом болване?
С кем бы тебя сравнить, толстяк,
при твоем монашеском сане?
Ты напомнил мне о Трижды Веселом[139]
бритолобом Мин-хуане.
Жира в тебе не меньше, чем было
в танском Ань Лу-шане[140].
Как не вспомнить еще и о Дун Чжо,
о коварном ханьском пузане?
Что бог богатства пришел ко мне,
подумают поселяне.
Так толст и огромен
твой живот,
Как же избавишь птицу ты
от голода и невзгод?
Чтоб увидеть твою поясницу, нужно
долго идти в обход —
Как же пройдешь по тростинке ты
над пучинами вод?
Ты лыс, монах, на твоей голове
ни волоска не растет,
Как же в твоих волосах воробей
себе гнездо совьет?
Говоришь, мы не слушаем будды Жулай
среди наших мирских забот,
Мы едим, но сало у нас не растет —
скорее наоборот.
Трудно поверить, что можешь ты,
обойти даже малый храм.
Разве можешь ты поклоняться святым
и молиться по утрам?
Наверняка
Из монастырских дверей
твоим необъятным жирам
Тяжко небось на Небо
восходить по синим горам?
Сколько же нужно, чтоб насытить тебя,
копиться людским дарам?
Но в твоей толщине есть кое-что хорошее.
(Поет.)
Ведь ты наверняка легкосерд,
благодушен и неупрям.
Вот как?
Что за слова?
Ты говоришь — велика
мощь твоего волшебства?
Жаль, что живот у тебя маловат,
подрастил бы его сперва.
Слушай, монах!
Я не думал, что ты — больной Вэймо[142],
ушедший в суть естества,
И о том, что ты — худой Ананда,
тоже молчит молва.
Выходит, что ты — Шэнь Дун-ян,
императрица-вдова?
Монах, ты причиняешь мне страдания и беспокойство!
Я боюсь, что за Южным морем ты
не сдвинешь сосуда с ветками ивы, —
ведь плоть твоя чуть жива.
Я боюсь, что за Западным небом ты
бутоны лотоса повредишь,
к ним прикоснувшись едва.
"Рог черного дракона" — тушь он растер
в тушечнице резной,
Кисть "Багряный иней" в нее омакнул,
не постоял за ценой.
Под "лезвием" "сердце" рисует он,
получается знак двойной.
И болтает: мол, этот знак — драгоценность,
что пребудет вечно со мной!
Испачкал мне руку, теперь опять придется тратиться.
Чтоб смыть его — мыло потребно, вода,
придется тряхнуть мошной.
Чем плести словеса — лучше прямо сказать
и не ходить стороной:
Спасибо, Дамо, за посвященье
пред лавкою закладной!
Он отвернуться меня
заставил обманом,
Сам же ни шагу не сделал,
стоял истуканом.
Я щедро полнил ямшовый кубок,
чтоб напоить его пьяным,
Он превратился в солнечный луч,
исчез за туманом!
Как это удивительно!
Сдается мне, прикрываясь
монашеским саном,
Посетил нас волшебник из южных краев,
что привык скитаться по разным
странам,
Чтобы людей смущать
своим поведением странным!
Не замешана эта тушь на клею
из рыбьего пузыря,
Эти знаки не выколоты иглой.
Короче говоря,
Почему не смываются они,
на старание несмотря?
Нарочно этот толстый прохвост
из монастыря
Ставит подобные метки на нас,
издеваясь и дуря.
Если вдруг на главной улице с ним
столкнусь я у фонаря
Или в глухом переулке даже,
у брошенного пустыря, —
Я велю молодцам отвести к судье
этого богатыря,
Пусть палками спину сломают ему,
чтоб людей не дурил зазря!
Стоило только его
толкнуть чуть-чуть
Он повалился на мостовую,
не успев и моргнуть.
Неужели же в самом деле
кончен твой путь?
Ни охнуть, увы,
ни вздохнуть!
Чуть не до смерти душу мою
пробрала жуть.
Видно, как в пене хрипит он, глаза
застилает муть.
Хлынула кровь из семи отверстий,
жизни ему не вернуть,
Оледенели руки и ноги,
застыла грудь.
Линии знака "терпение"
правильны и чисты.
Как же знак на груди у него оказался,
не знаешь ли ты?
К тому же тут совпадают
все до единой черты.
Тот же размер, и линии все
так же просты.
Мне придется сознаться в убийстве,
мне, грозе бедноты!
Видишь, — рука свидетель моей
неправоты!
Очи мои отличать начнут
от черноты белизну.
Сердце узнает — что низко, что славно,
и обретет тишину.
Ничего мне отныне не нужно, я
Три Сокровища[144] чтить начну.
Стоило знак начертать тебе,
доброму колдуну,
Как я уже вижу плоды поступков
и сознаю вину.
Терпение — плата за все труды,
Терпение принесет плоды.
А если тебе не хватит терпенья,
Горшей себе дождешься беды.
Если я оживлю убитого, ты пойдешь за мной в монастырь?
Больше не буду я тратить сил
на то, чтоб набить мошну,
Страсти мирские угаснут во мне,
тебя я не обману.
Прятать в рукав только ветер чистый
учиться начну,
Как ты, наставник, на кончике посоха
буду носить луну.
Сто и десять еще семей
мне задолжали.
Тридцать других заложили мне вещи,
предо мной от страха дрожали.
Эти деньги
Ночью и днем
душу мою истязали.
Отныне террасы и павильоны
мне понадобятся едва ли.
Чтобы сутры[145] читать и постичь добродетель,
я шалаш поставлю подале,
Не буду бояться воров, что всегда
на богачей нападали,
По поводу паводков и пожаров
я знать не буду печали.
Подумай сам, Лю Цзюнь-ю!
(Поет.)
До старости — сгинет богатство, иссохнет,
словно вино в бокале.
(Смотрит на знак "терпение".)
Смотрю я на знак "терпение",
что вы мне нарисовали,
И благодарю вас за наставление
в благочестивой морали!
Нож убийцы был спрятан в сердце того,
кто погряз в житейском начале!
Добродетель постичь — с коромыслом на гору
взойти, как путь ни далек,
Не размышляя о том, как вернешься,
и о том, как ты одинок.
Но в конце концов с коромысла груз
чуждой ношею упадет,
И ты станешь свободен меж Землею и Небом,
когда исполнится срок.
Действие второе
Лю (входит). Восприняв благие поучения наставника, я, Лю Цзюнь-цзо, поставил за домом в саду хижину для себя, трижды в день ем постное, читаю молитвы. Как быстро летят дни и месяцы! (Поет.) На мотив "Цветущая ветка" в тональности "наньлюй"Ласточка с иволгой защебетали
над цветами возле ручья —
И вот уже лебеди, утки кричат,
по глади пруда снуя.
Над хризантемами дикий гусь
пролетел в родные края —
Ворона закаркала в диких сливах,
закрылась в реке полынья.
За сменой времен в раздумье слежу,
нежность в груди затая,
Щелкнешь пальцами — черную пашню сменяет
желтое море жнивья.
Кажется, сердцу не нужно ни славы,
ни шелкового шитья,
Я с усильем рву нефритовую цепь,
золотую цепь бытия.
Скакуна желаний, обезьяну страстей
навеки стреножил я.
На мотив "Седьмая песня из Лянчжоу"
Каждый день я Будде молюсь и вдыхаю
благовонные струи дымка,
Это лучше, чем рис и дрова покупать
и семью одевать в шелка.
Если бы не наставник, что стало бы со мною, с Лю Цзюнь-цзо!
(Поет.)
Бодхисаттвы и махасаттвы[146],
вам, чей приют — облака,
Спасибо вам и, наставник, тебе,
кто избавил меня от мешка,
Кто приблизил меня к себе,
недостойного ученика,
Теперь надо мною не властна
строгих законов рука,
Не подвержен я наказанью,
не завишу от пустяка.
Пустые надежды терзали меня,
снедала меня тоска,
Но от участи горькой, ждавшей меня,
ушел я наверняка.
Бесконечно учителю я благодарен,
чья мудрость столь высока.
Это он поведал мне слово Будды,
изреченное на века,
Чтобы стал я монахом, лишенным тревог,
в тиши своего уголка,
Если ж огонь страстей во мне
затлеет исподтишка,
Успокою себя, станет мысль моя
от желаний земных далека.
Буду четки перебирать
и слушать шум родника,
Буду молча сидеть, не шевеля
даже кончиком языка.
Буду вздыхать я над опавшими
лепестками цветка,
Буду в вечернем тумане бродить
под легкий шум ветерка.
Вот и завесы я опустил
из легкого бамбука,
У меня спокойно — ни суеты,
ни шума, ни малого стука.
Даже скрип одностворчатой двери здесь —
невыносимая мука.
Ничто не смущает меня,
с миром у нас разлука.
Смотреть ни на что не хочу,
пред собой гляжу близоруко,
Не хочу ничего больше слышать
и не слышу ни звука.
Это, наверно, моя жена
сетует в миру,
Что под полог к ней я не вхожу,
забравшись в свою нору.
В курильнице жгу
благовонную палочку.
Одежду оправлю — кто там стучится,
к злу или к добру?
В руки четки
поспешно беру.
Может быть, свежей воды
принесли ко мне в конуру?
Может быть, свежий чай
мне принесли поутру?
Быстро иду по ступеням,
но, прежде чем отопру,
Гляну в окно через занавес,
что колышется на ветру.
Сын. Откройте!
От солнца в глазах зарябило —
кто это там?
Уж не будда ль, не бодхисаттва ли
явился к моим вратам?
Ах, это мой мальчишка,
избалованный не по летам?
Должно быть, в доме опять
нашлась работа кнутам?
И жаловаться ко мне
ныне явился сам.
Зачем ты пришел, сынок?
Ты огорчил меня,
в сердце моем досада.
Не подвела ли тебя
юная зоркость взгляда?
А может, наша соседка —
сердцу его отрада?
Правдивы ли слова твои,
мое чадо?
Не обманны ли речи твои,
нет ли в них яда?
Не нужны мне ивовые канги,
и железной цепи не надо,
И к судье не пойду я по поводу этого
семейного разлада.
Знай — ты умрешь от моей руки,
и минует тебя пощада!
Окна закрыты,
в сердце возникла дрожь.
Вышибу дверь ногою,
если ты, братец, не отопрешь!
Гнев из груди поднимается,
ничем его не уймешь.
Я сжимаю в руке
наточенный нож.
О блудодей, от этих дверей
не уйдешь,
Я расправлюсь с тем, кто с чужой женой
устроил кутеж!
Что это ты
орешь,
Будто вот-вот
умрешь?
А ну, иди сюда, потаскушка,
мерзкая вошь,
С глазу на глаз мне расскажешь
про подлость свою и ложь!
(Видит на ноже знак "терпение".)
Эх, не вовремя знак "терпение" вижу —
душе моей невтерпеж!
Черный оттиск на ручке ножа
отпечатался кое-как.
О Небо! Руки мне связал
этот противный знак!
Перестань вопить и метаться,
раз уж попала впросак!
Не станем спорить о законах страны,
о смысле имперских бумаг,
Поговорим о законах,
что диктует домашний очаг!
Разве цветная ряса на мне
и подрясник черный, как мрак? —
Разве стрижен я золотым ножом,
разве расторгнут наш брак?
Оставь свои увертки,
не думай, что я дурак.
Перестань молоть чепуху
и не тверди лжеприсяг.
Я твой супруг, ты моя жена, —
разве не так?!
Ухвачу-ка его за пояс,
осилю одной рукой!
Не думай прятаться и соседей
воплями не беспокой!
Предо мною монах, отлучивший меня
от суеты мирской!
В испуге руки мои дрожат,
душу пронзило тоской.
Все же надо бы лезвие в сердце вонзить
жене за грех такой!
Опять заладил, снова бубнит
про символ свой колдовской!
Я едва не схватил сластолюбца,
смутившего мой покой,
Но исчез он за краем неба,
пропал за далью морской!
Два носа на одном лице,
совсем различную стать
В одном и том же человеке
мне довелось увидать.
Спешу, поклон отбив перед ним,
почтенье ему воздать.
Бодхисаттва-спаситель, ты вновь явил
мне свою благодать,
Ибо мне до совершенья убийства
оставалась едва ли пядь!
Мне нужно подумать, как сбросить с плеч
свою мирскую кладь,
Решить, как узы чувства и долга
навсегда разорвать,
Связующие ныне меня с женой,
будто с лезвием — рукоять.
Дозволь, учитель, все это мне
подробно обмозговать!
Все равно отговорку какую-нибудь
выдумаю опять!
Сколько денег сумел ты собрать,
полноценен ли вес монет?
Ну, а золото и серебро —
настоящие или нет?
Все ли долг возвращали по доброй воле,
дай ответ!
Только монет коснулся я,
белых, как солнечный свет,
Немедля на них появился знак,
словно немой запрет.
Не было здесь печатной доски:
и ни от кого не секрет,
Что тушью никто на монетах этих
не ставил подобных мет!
Снова и снова терпеть —
наставник дает совет!
Убери ее! Я и взял бы, конечно,
да не смею нарушить обет!
Не стоит любить полновесное
золото и серебро,
Ни к чему ублажать и холить
собственное нутро,
Даже если Северный ковш[147]
деньгами наполнишь ты,
Заявится смерть — и другим отдашь
накопленное добро.
О прошлых рожденьях, о будущих
буду я говорить,
о жизни, подобной сну.
Семь чашек чая выпив, "под мышками
почувствую весну".
Я полагаю, что вовсе
не прихвастну,
Если скажу — я богач, какие
были лишь в старину.
И вот с бедняком я пить готов
и хвалу возносить вину,
Выпить с бездельником чашку чая
тоже не премину.
Смеюсь над скупцом я — у собственных прибылей
он в плену,
Он склонен нарушить закон, но не склонен
свою осознать вину.
Спасибо, учитель, ты мне открыл
учения глубину.
Свое имущество я раздам
и спокойно вздохну.
Поручаю брату своих детей,
а равно — и жену.
Спасибо брату, спасибо ему,
доброму опекуну.
Отныне не буду я без конца
перетряхать мошну,
В дальних горах успокою сердце,
стану вкушать тишину
И сквозь окошко монашеской кельи
чистую зрить луну.
Действие третье
"Вай" в роли настоятеля входит, декламирует:Счастье, даримое Небом,
множат мои слова.
Светоч Будды в себе ношу,
благой закон божества,
С тех пор как ряса — одежда моя,
как смиренным монахом стал,
Но связь между мной и миром земным
и поныне жива.
Подвизаться в учении —
все равно, что крепость стеречь.
Днем — "шесть разбойников" нас гнетут,
да и ночью — не вздумай лечь.
Но вот полководец
отдает разумный приказ —
И нерушимого мира годы наступят,
отдохнет и копье и меч.
Знак "терпе[150]ние" у тебя на руке —
ты постиг ли, что он такое?
Если будешь терпеть весь век —
пребудешь в чистоте и покое,
Почаще о знаке "терпение",
говорю тебе, вспоминай —
Бессмертье и молодость обретешь,
отвергнувши все мирское.
Все люди видят сны,
монахи ли, миряне.
Изменчивых тысячи обликов
возникают, тонут в тумане.
А проснешься и поразмыслишь
над тем, что приснилось тебе, —
Поймешь — это сердце твое блуждает
в неведенье, в незнанье.
Погрузись в созерцанье, забудь о своей
сердечной ране,
И покоем проникнешься ты
у нас в глухомани.
Прими обет благочестия,
и, поверь мне, тогда
Истинною стезей
придешь ты прямо к нирване.
Заботься сам о себе, заботься,
забывши свой дом и двор.
Если не сам ты, то кто же сумеет
держать над тобой надзор?
Денно и нощно неси
ношу свою, но бойся
Споткнуться и демонам в руки попасть,
обету наперекор.
В любомудрии скрыт зародыш несчастья,
с предсказующего позор.
Совершишь недоброе — будешь вовеки
совести чуять укор.
Я смеюсь над мирянами — все они
предаются пустым заботам
И о том, что мое, что твое,
никак не могут окончить спор.
Ищут сотни путей, чтобы выгод достичь,
чтоб в соседях посеять раздор.
И железное сердце от этого может
разбиться, словно фарфор.
Если в землю ты смотришь — злое нажало
все глубже врастает в тебя,
Все труднее адских печей избежать,
все тяжелее взор.
Старик Яньло не знает жалости,
суров его приговор,
У него поймешь, что заботы мирские —
суета и бесплодный вздор.
Я бежал из краев, где правда и ложь
не живут наравне.
Учитель, я думаю, что моя жена
(продолжает петь)
С тех пор, как мы расстались,
жива и здорова вполне.
Я постиг этот мир — красную пыль,
приют муравьиной возне,
Прошлое пронеслось,
промчалось, будто во сне.
Но все былые волненья
и желанья ныне вдвойне,
Учитель мой, ударили
в голову мне.
"Намо Эмитофо" тверди —
и станешь сильней сплачей,
Исчезнут "гора ножей"[151] —
и "дерево мечей".
За то, что содеешь, — не минет
расплата тебя!
И ничего не поправишь ни мощью деяний,
ни многословьем речей.
Молись и терпи!
Я не могу не страдать
и не плакать в силах едва ли,
Не в силах я укротить
растущей в сердце печали.
Ведь мы же были такой
прекрасной парой вначале,
Откуда же взялся монах-мужлан,
погрязший в собственном сале?
Он хочет, чтоб от палки его
неразлучницы-утки взлетели.
Разве, чтоб фениксов соединить,
он станет играть на свирели?
Ты говоришь о тоске своей,
что боль твоя бесконечна,
А я что ни день
нежность твою вспоминаю!
Когда помыслю о том,
что случилось со мной доселе,
Словно лезвие входит в сердце мое,
и на сердце все тяжелее.
Как ни стараюсь придумать,
хоть что-нибудь, в самом деле.
Остается лишь нашу любовь оборвать,
не мечтать об ином уделе.
Я едва коснулся бровей,
едва лишь коснулся глаз —
Вот он, знак, в коем горя — больше,
чем радости, в тысячи раз!
Сумей я даже в пустую тыкву
спрятать луну и солнце,
На твою ладонь, хозяйка, смотреть
отказался б я наотказ!
Лань Ин (XVI–XVII вв.). В осеннем пейзаже ищет стихи.
На Лю Чэня, разлученного с феей Тяньтай,
стал я похож сейчас.
У мальчика — этот знак на бровях
выставлен напоказ.
У девочки — светится тот же знак
в уголках прищуренных глаз.
Терпенье, ты рвешь нить отцовской любви
ты разлучаешь нас!
Выходит, монах еще сумасброднее,
чем показался сначала!
Как он ловко меня заманил в западню!
В чем же сила его, пахала?
Были рисовые поля у меня,
было прудов немало,
Озера с рыбой и камышом,
ясные, как зерцало.
Маслобойни, харчевни — не одного
моего квартала.
В винных лавках — вина, в чайных лавках — чая
всегда хватало.
Как парча, изукрашены были в дому
галерея любая и зала,
В местах моих богаче меня
богача не живало!
Когда я, недостойный, день рождения свой
справлял, бывало,
О великих удачах моих
все застолье болтало!
Я вышел из лавки закладной,
трудами утомлен,
Тут-то мне, увы,
и повстречался он,
Монах, дожравшийся до того,
что толстым стал, как слон!
На край огненной ямы меня заманил
сей пустозвон!
Сам Сакьямуни покинул бы в гневе
свой лотосовый трон!
На мотив "Вино из цветов сливы"
Он дом заставил меня покинуть,
уйти из моих палат,
Отречься от любимой жены,
отрады, из отрад.
Бросить моих неразумных
малых чад,
У самого же — две жены
и куча ребят.
Вот какой печальный итог,
ему я и сам не рад.
И вам, наставник, я причинил
столько душевных затрат!
Вы можете не сердиться,
но я сердит стократ!
Вы можете не спешить,
но я спешу стократ!
Когда это я возжигал куренья
и вдыхал дорогой аромат?
А он велел мне средь бела дня
совершать за обрядом обряд.
Всю свою жизнь я любил торговлю,
ценил только звон деньжат,
Но в келью монашью меня он загнал
на много дней подряд.
Я изменил свое сердце,
стал добродетелен, свят,
А он оказался таким негодяем,
что место ему — ад!
Вы, учитель, должны понять меня,
я хочу вернуться назад!
О Небо! Я лишился родных и богатства!
С чем я вернусь домой?
Кто поверит, что Сакьямуни жене
подводит брови[152] сурьмой?
Жена, с которой мы некогда бедность делили,
ждет у врат, окутана тьмой.
Сегодня же путь к ней
направлю мой,
Пока шпильку златую не стерла она,
считая зиму за зимой.
Если бы знал я, что за пологом скрыты
его жена, сыновья, —
Разве бросил бы я свой корабль,
полный золота и серебра?
Его окружала здесь
счастливая семья,
В то время как там в нищете и горе
пребывает семья моя.
И вот покидаю я монастырь,
стыд в душе затая,
И в Бяньлян возвращаюсь после стольких
дней
монашеского житья.
Закатным солнцем озарена
тропинка в траве пожухлой.
Вдаль в бесплодной тоске
ныне взираю я.
С полной смущенья душой
возвращаюсь в родные края.
Созерцанье и проповеди для меня
отныне — галиматья.
Всемогущий Будда выделил
пять священных школ.
Созерцая, следует разобраться,
как он их возвел.
Когда завершится срок
твоего земного искуса,
Ты предстанешь пред буддой Жулай,
свободен от мук и зол.
Действие четвертое
"Цзин" в роли старика входит в сопровождении ребятишек. Старик. Я — житель Бяньляна по имени Лю Жун-цзу, мне идет восьмидесятый год. У меня много детей и внуков, обширны мои поля, велики мои достатки. В Бяньляне я первый богач. Мой отец рассказывал, что моего деда Лю Цзюнь-цзо какой-то толстый монах увел за собой в монастырь. У дедушки была особая примета — знак "терпение" на ладони. В нашей семье по сей день хранится полотенце со знаками "терпение", и мы все от мала до велика почитаем его, как самого дедушку. Сегодня как раз праздник великого равноденствия, вот я и иду с этим полотенцем на могилы предков, чтобы сжечь там номинальные деньги. (Уходит.) Лю (входит). Я — Лю Цзюнь-цзо, обманутый одним лысым негодяем. Теперь я решил вернуться в свою семью. (Поет.) На мотив "Белая бабочка" в тональности "чжунлюй"Что мне сказать? Для злости моей
нет подходящих мерил.
Мошенник-монах меня обманул,
исчадие адских сил.
Понапрасну я бросил все,
что так долго копил.
Жена и дети решили, что мне
домашний очаг не мил,
Что я — на лотосовом престоле,
среди цветов и светил.
Испытанье послано мне за то,
что многих я погубил,
Что слишком жадность во мне велика
и корыстолюбивый пыл.
На мотив "Опьянен весенним ветром"
Я ненавижу монаха
из обители, скрытой в горах,
В сердце моем огонь сильней,
чем в пограничных кострах.
Этот толстяк, этот безумец
и вертопрах
Сумел надуть меня,
до смерти напугать!
Не пример мне — Пань Юнь[153], что корабль
с богатством
обратил во прах,
Ни цзиньский Сунь Дэн, что на кряже Сумэнь
пел о высших мирах,
Разве я Се Ань-ши, что спокойно
возлежал в Восточных горах?
Вплотную к кладбищу я подошел
с благочестивым приветом.
Повсюду зеленые иглы —
над моей головой.
Были сосны и кедры ростом с меня,
когда я уходил отсюда.
И вот они уже так густы у
и так высоки!
Должно быть, выпало много дождей,
это ясно по всем приметам.
Иначе зачем бы им так тянуться
ввысь, за солнечным светом?
Ведь всего три месяца, как я ушел,
связан монашьим обетом.
Давай, деревенщина, разберемся,
ссориться нам ни к чему,
He то я в суд на тебя подам
и быстро тебя уйму!
Кто позволил тебе на кладбище нашем,
словно в своем дому,
Располагаться и сеять хлеба —
и кто и почему?
Порядочный кусок земли —
целых пять му.
Не то ты смельчак, не то дурак —
никак не пойму,
Раз ты посмел вспахать тут землю,
не боясь угодить в тюрьму.
Могилы дедов моих — там,
могилы прадедов — тут.
Почему я должен их отдавать,
во имя каких причуд?
Можешь идти, если хочешь
в суд,
Можешь кричать и вопить,
плут,
Ничего у тебя не выйдет,
все на тебя наплюют!
Я больше но в силах терпеть
и буду с тобою крут.
Ах, отлупить его не сочту
за великий труд!
Но нельзя! "Терпения" знак на нем
увидит почтенный люд.
Вот вы пришли поклониться мне,
и вот я не одинок.
Между нами, родичи, веселье и радость,
нет ни забот, ни тревог.
Но кто из вас почтенней всех,
признаться, мне невдомек.
Да, его волосы белее,
чем белого шелка клубок!
Она же годится мне в матери,
я перед ней — сосунок!
Это скорей мой старший брат,
а не правнук и не внучок!
Теперь открыта мне истина,
что прежде учитель изрек.
Сколько же длится
человеческой жизни срок?
Столько же, сколько сон о Нанькэ[155],
что на сердце печаль навлек.
Учитель, приди и спаси меня,
я понял, все в мире — тщета!
Не оставь меня, пусть вовеки
не иссякнет твоя доброта!
Когда я помыслю, что время — вода,
убегающая из-под моста,
Что светила небесные снуют,
как челнок на основе холста,
Мне целыми днями тогда
открывать не хочется рта,
Только во славу Будды
я отверзаю уста.
На мотив "Песнь времен Яо"
Нет, он не Будда-пустослов,
чьи поступки смешны,
Это я — как Чжуан-цзы, что по горшку
лупил после смерти жены.
Учитель, неужто ты на Небо ушел?
Глаза мои слез полны.
Довольно, довольно! Зачем мне эта жизнь?
Только мне и осталось, что голову
разбить о ствол сосны.
Неужели все это правда
и нет на мне вины?
Виной всему знаки "терпенье",
что были мне всюду видны!
Еще бы десятка три
отпечаталось тут, у стены.
Не вероучитель Дамо
тебя примирил с судьбой,
Не танский Сань-цзан тебя отучил
соваться в ссору и в бой —
Я не просто Монах с мешком,
которого ты угощал, —
Узнай же: будда Милэ
ныне перед тобой!
Хотел вернуться, я к жизни мирской,
не дано было сбыться чуду,
Ничего подобного не ожидая,
вдруг обратился в Будду.
Я ушел в монастырь, от страданий бежав,
что царят повсюду, —
Но высшего просветленья достиг
и прославлен отныне буду!
Неизвестный автор. Убить собаку, чтобы образумить мужа
Пролог
Входит "чунмо" в роли Суня и "дань" в роли его жены Ян Мэй-сян. Сунь. Моя фамилия Сунь, а имени два: Жуй и Сяо-сянь. Род мой из Нанкина. Наш дом стоит как раз за Земляной улицей. Жена из семейства Ян. Есть еще младший брат, подросток. Его зовут Сунь Чун-эр. Но, скажу вам, хоть он мне и родной, — плоть от плоти, кровь от крови, — глаза бы мои на него не глядели! Сегодня у меня день рождения. Ты, супруга моя, приготовила добрый праздничный стол, и барана зарезали и поросенка. Да вот беда: гостей нет как нет! Зато Лю Лун-цин и Ху Цзы-чжуань, два моих задушевных друга, — уже, наверно, пришли. Жена, встреть их да пригласи в дом выпить по чарке вина долголетия. Поди, поди к воротам: они уж наверняка здесь и ждут приглашения… Ян Мэй-сян. Эх, юаньвай! Младшего братца своего Сунь Чун-эра ты презираешь, а к этим прохвостам так и льнешь душою… Прогнал из дома мальчишку, родного, из твоей же семьи! Появляются два "цзина" в ролях Лю Лун-цина и Ху Цзы-чжуаня. Лю Лун-цин (говорит нараспев)Хозяйствовать я вовсе не привык,
Зато в трудах вседневных мой язык:
То здесь, то там болтает без умолку,
Доверчивых людей сбивает с толку.
Бесчестного ль, бездельника ль,
Спесивца иль упрямца,
Кто воду баламутит,
Кто ветер поднимает —
Всех Небо различает…
Их не одни соседи,
Их вся округа знает!
Опомнись, старший брат!
В ком видишь баламута?
И поступать со мной
Зачем тебе столь круто?
От посторонних тут и там
не трудно услыхать,
Как домом нашим и добром
ты завладел один.
Но звал ты матерью, отцом
моих отца и мать.
И пусть ты первенец у них,
я, младший, — тоже сын!
Равняться с братом не могу.
Он так со мной жесток.
Нет, защититься от него
Ничем бы я не мог!
Действие первое
На сцене Лю Лун-цин и Ху Цзы-чжуань. Лю и Xу (говорят нараспев)Вчера мы день рожденья отмечали,
К могилам предков нынче нас позвали.
Как тени, мы, два названые братца,
Не будем с юаньваем расставаться.
С тех пор как лишился матери
и не стало отца,
Заботы о пропитании
гнетут меня без конца.
Не о богатстве думаю,
мне заиметь бы грош…
Шаришь вокруг да около
и — ничего не найдешь.
Нельзя назвать семейство Сунь
безденежным иль бедным,
Но серебро течет в карман
двум жуликам зловредным.
Я жил в родительском дому, —
но злою волей брата
Ищу ночлег на стороне
и все бегу куда-то.
В гончарню старую прогнал
меня мой брат суровый.
Там голод, холод я познал —
и нищеты оковы.
А люди говорят: провел
старшой меньшого ловко,
Сам крышу прочную обрел,
а младший брат — циновку…
Однако, братством дорожа, —
родства не забывая,
Из-за такого дележа
вражду не раздуваю.
В единокровье рождены,
как день и ночь мы вроде:
Сияет солнце — нет луны
в тот час на небосводе.
Бранится старший брат,
зовет меня бродягой.
Я сам бродить не рад:
в скитаниях ли благо!
Искать бы я не стал
на стороне приюта,
Когда б не поступал
со мною брат столь круто.
Я сам теперь истец,
сам пред собой в ответе.
О, если б жил отец
и мать жила на свете!
Почтенная Мэй-сян,
к чему мне жить изгоем
И вечно слушать брань
да счет вести побоям!
Коли ты брата посчитал
всего лишь за бродягу,
Зачем же у могилы ждал
Ты все-таки беднягу?
Зачем человеком,
который по крови всех ближе,
Я так бессердечно
обруган, отвергнут, унижен?
Повинны во всем
безобразные два выпивохи
У брата всегда
под рукою шакалы-пройдохи.
Не нужно мне золота,
и серебра мне не надо,
А брата порадовать —
лучшая сердцу награда.
За брата меня не желая признать,
Твердит он, что мы — не родные.
Но оба мы — Суни!
Не хочет он внять,
Заладил одно: не родные.
А предки, которых мы чтили сейчас,
В конце-то концов не одни ли у нас?
Опять он свое: не родные!..
Где доводы взять мне иные?
Я — Сунь по рожденью — ему не родня,
Так кто я? Зачем же он гонит меня?!
Как жить мне, бедняге, на свете,
И кто ему пьяницы эти?
Ты важной персоной себя почитаешь,
И вот не себя ты — других осуждаешь.
Богатым — любовь и почтенье,
А к бедным ты полон презренья.
Льется в глотки двух молодчиков вино,
Уж пьяным-пьяны, а хлещут все равно!
Покосился с пьяных глаз у них восток,
Да и запад с места сдвинулся чуток.
Перепутали, где лбы, а где затылки —
Вот уж, право, генералы от бутылки.
Оскверняют здесь священные могилы
Безобразные пропойцы и кутилы!
Так-растак вас…
Не родней ли уж какой
Вы приходитесь нашедшим здесь покой?
Я уповаю, старший брат, на твой рассудок.
Законнорожденный ведь я, а не ублюдок.
Одна утроба нас двоих на свет явила,
Одним и тем же молоком нас мать вскормила.
Немного схожи мы с тобой лицом и статью,
И люди говорят про нас: родные братья.
Вот ты выходишь из ворот, степенный, сытый,
И гости следом за тобой толпятся свитой.
А после пьянки, где вино текло рекою,
Вернешься в дом — жена ведет тебя в покои.
Но младший брат твой не имел подобной чести:
В гончарне старой он живет, в глухом предместье.
Его и холод леденит, и голод гложет,
И одиночества тоска в ночи тревожит…
Земля, и слуги у тебя, и дом богатый,
Очаг остывший, нищета — в лачуге брата.
К могилам предков я пришел —
злонравье у могил царит,
А возвращенье в отчий дом
побои братние сулит.
Ведь никогда еще мой брат
свой грубый нрав не укрощал:
Коль на глаза ему явлюсь,
мне двести палок обещал.
Грущу поодаль от могил —
мне избиение грозит,
А в дом родительский войду —
так непременно буду бит.
Куда деваться? Всюду зло!
О, дайте, небеса, ответ.
Ни у могил и ни в дому —
ни тут, ни там мне места нет!
Держу в руках всего полчаши
простого кислого вина,
Есть для сожжения немного
рисованных бумажных денег.
Не раздражит усопших предков
моя сыновняя вина,
Они поймут, что очень беден
их сын, почтительный смиренник.
А рядом пьют за чашей чашу,
уже и речь у них мутна.
Я в стороне сжимаю зубы,
печали одинокий пленник.
Там раздается хохот пьяный,
брань непристойная слышна,
А здесь вздыхаю я и плачу,
не нужный никому смиренник.
На мотив "Зеленый братец"
Отчего это, Небо, к иным
снисходительно ты, благосклонно?
И за что я тобой не любим,
обойденный судьбой, обделенный?
Брату шляпу послало ты
с красной кистью[160], коня и платье,
Но в глазах его доброты
никогда не могу прочитать я.
Почему-то случилось так,
что он счел меня чужеродным,
Бить готов за каждый пустяк,
а бранится как только угодно.
Младший Сунь, я всех прав лишен
я брожу, не имея крова;
Прихожу — выгоняют вон.
Плачу… Участь моя сурова.
Ужели вправду брату старшему
так я противен, так далек?!
Траву колышет над могилами
внезапный свежий ветерок.
Он то ленивый, то порывистый,
то вдруг подует, то замрет.
Зачем судьба богатство — старшему,
а младшему — беду несет?
Когда могли бы вы, родители,
восстать живыми из могил,
Всю б добродетель суд ваш поровну
меж мной и братом поделил.
Обруган я тобой тысячекратно,
Тобой побит раз тридцать, вероятно;
Пусть лязгают клыки у горла волчьи,
Терплю беду с достоинством и молча.
При матери с отцом все было б честно:
Владели б мы имуществом совместно.
Пусть старшему в семье дается право
Являть и щедрость и причуды нрава,
Иметь друзей, бесчисленных знакомых
И приглашать и днем и ночью в дом их.
Но рассуди, на что это похоже,
Коль брат родной не ближе, чем прохожий?
Ты золотом владеешь, серебром, Я
— обделен родительским добром…
В гончарне я средь битой черепицы
Вновь буду при луне всю ночь томиться.
Действие второе
Входят Сунь, Лю Лун-цин и Ху Цзы-чжуань. Сунь. Вчера на могиле осушил я невесть сколько чарок, так что до сих пор в себя не приду. Однако вместе с моими верными братцами направляюсь в заведение дома Се, чтобы снова устроить выпивку. Входят в кабак. Лю и Ху. Старший брат! Давайте мы заключим братский союз, как в свое время Лю, Гуань и Чжан. Станем жить вместе, пока живется, а коль умирать, так и умирать вместе. У младших братьев несчастье — старший спасет; у старшего горе — младшие помогут; так и запишем в нашей клятве: стоять друг за друга не на жизнь, а на смерть! Сунь. Совершенно согласен с вами, милые братцы! Пьют вино и, захмелевшие, выходят из кабака; Лю и Ху волокут пьяного Суня, но тот падает и засыпает. Лю и Ху. Послушайте, брат! Это же вам не постель, а улица! Нашли место, где спать! Разве не слышите, что уже ударили в колокол[162], возвещающий ночь и запрет ходить по улицам? Пора возвращаться домой! Сунь не просыпается. Экий увалень! Крепко заснул. Буди не буди — не проснется. А погода внезапно испортилась, поднимается пурга, мы оба промерзли… Тащить его домой слишком долго, к тому же в эту пору нас могут застать стражи. Ему-то ничего, он богатый, откупится, а мы? Мы ведь бедняки, и если нас схватят — так уж не пощадят: прощай жизнь! Лучше всего махнуть на него рукой, — пусть валяется, а самим поспешить по домам… (Ощупывают Суня.) Ого! Да у брата в голенище пять серебряных слитков! Как говорится, увидел да не взял — хуже, чем потерял! Видно, само Небо дарит вам такое богатство: мы не возьмем — другие возьмут!.. (Забирают деньги.) Если же он замерзнет, — мы ни при чем! (Удаляются.) Появляется Сунь Чун-эр. Сунь Чун-эр. Какая пурга! Я, Сунь Чун-эр, ходил по улицам, чтобы заработать хоть несколько грошей перепиской бумаг. Теперь стемнело, и я возвращаюсь к себе в старую гончарню. (Поет.) На мотив "Осмотрительность" в тональности "чжэнгун"В черном-черном, кромешном небе
тучи стылые все мрачнее;
В пустоте, в безлюдье пустынном
резкий ветер все холоднее;
Вихрь снежинок шестиконечных
все плотней, все чаще и гуще,
С ног сбивает жестокий ветер,
леденящий и вездесущий.
От колючего ветра и снега
мне, бедняге, некуда деться,
От промозглого холода-стужи
мне, бродяге, негде согреться.
О снегопаде у богатых мненье —
дурные, мол, уносит испаренья;
Мол, снег — благое предзнаменованье,
мол, будет урожай и процветанье.
А вот бедняк, что наг и обездолен,
и рассуждал бы так, да нет, не волен!
Я вижу, обложили небо тучи,
И представляю каждое мгновенье,
Что с высоты летят, летят каменья,
Как ядра смертоносные, гремучи.
И голову я низко опускаю,
И, зябко ежась, поднимаю плечи,
Замерзшими ногами, как увечный,
Едва-едва в снегу переступаю…
Услышу ли я о весне известье?
Чтобы сугроб не стал моей постелью,
Брести придется мне, борясь с метелью,
Опять в гончарню старую, в предместье.
Я слыхал от господ немалых,
От людей высокого званья,
Что приятно в такую пору,
Снег собрать с дорожек, натаять,
Заварить душистого чаю
И в хранилище сесть за книгу.
Говорят еще, что недурно,
За расшитым пологом сидя,
Коротать ненастное время.
Предаваясь вину хмельному.
Но ведь все это, впрочем, доступно
Либо книжникам многоученым,
Подражателям древнего Тао[163],
Либо самым сановным лицам,
Составляющим цвет государства.
Ну а старый рыбак, который
Знает только мороз и голод
И, в плаще дрожа тростниковом,
По замерзшей реке стремится
Очутиться скорей под крышей, —
Что рыбак нам на это скажет?
За хворостом ходить во время вьюги, —
как ни гони, а не желают слуги.
В такой вот снег при всем своем желанье
Хань Синь не собирал бы подаянье.
Судейский — арестанта не повел бы,
Сунь Кан — строки единой не прочел бы.
Во время вот такого снегопада
Конь Хань Туй-чжи вперед бы не стремился;
Мэн Хао-жань с ослом бы не решился
Моста Балин преодолеть преграду.
Во время вот такого снегопада
Не знал Су Цинь[164], куда ему податься.
Не стал бы в гости к Даю собираться
И Ван Цзы-ю, как ни брала досада!..
Спал Юань Ань во время снегопада,
Иных забот себе не представляя;
И люди знали: дверь его сарая,
Покуда спит он, отворять не надо.
Встарь Люй Мэн-чжен во время бури снежной
С жаровнею остывшей ночь возился…
А мне, что крова отчего лишился,
Мне погибать придется неизбежно.
Совершенный человек
Не корысти ради дружит;
Низкий просится в друзья
Неспроста: ищи подвох.
Брат мой, бросили тебя
Замерзать в метель и стужу…
Ныне ль подлость не поймешь
Двух приятелей-пройдох?!
(Поет.)
Мой братец с дружками напился вина,
В глухом переулке свалился спьяна.
Где бросили, там и обрел он ночлег,
Не чует, что сильный посыпался снег.
Боюсь только, колокол скоро пробьет
И двинутся стражи ночные в обход.
Сюда, в переулок-то, вряд ли свернут,
Надеюсь, что мы в безопасности тут.
Прохожих не видно, шагов не слыхать…
Ты что же, собрался в снегу подыхать?
Не чуешь, что весь обморожен, хмельной,
Что грязь на повязке твоей головной?
"…Цветы потоптал я… Такое стряслось,
Что шляпа сползает с затылка на нос…"
А ныне, промерзший, лежишь ты в снегу.
И чем же теперь я тебе помогу?
Скажи, не вчера ль признавался ты днем:
"Рубаха насквозь пропиталась вином"?
С давних пор образцом являлась
Дружба крепкая Лэя и Чэна[165],
Не похожа она на сговор,
Что с прохвостами заключил ты.
Братской дружбы Фаня и Чжана[166]
Неразрывными были узы —
Болтовню ли твою напомнят
с Лю Лун-цином и Ху Цзы-чжуанем!
Если б не было, проходимцы,
Рядом с вами старшего брата,
Почернели бы с голодухи
Непотребные ваши лица.
Вы, поклонники винопийства,
Все вы высосали из брата.
И не стыдно вам было ночью
Пьяным бросить его на дороге!
Вы выглядите очень благородно,
но вам чужое только и угодно.
Винище пили, пищу пожирали,
где угощали вас, там вы и крали.
Узнай мой брат обычай ваш и норов,
не заключал бы братских договоров…
Не разглядел он ваше лицемерье,
Не оценил разбойничьей сноровки:
Вы применили хитрые уловки,
Он оказал вам полное доверье.
Для вас пускался на любые траты…
Те, что вчера могилы посетили,
Свидетелями этим тратам были.
А как же вы благодарите брата?
Он замерзал в снегу вдали от дома…
Вот так и в старой песне распевают:
Высоко в небо лебеди взмывают,
Когда вода ушла из водоема.
Везут плоды личжи. Гравюра в 'Изборнике юаньских драм'. 1617 г.
Появляется Ян Мэй-сян. Ян Мэй-сян. Братец! Да вы, я вижу, помирились со старшим братом! (Замечает, что Сунь спит, свесив голову через плечо Сунь Чун-эра.) Что случилось? Почему это ты несешь его на спине? Сунь Чун-эр. Дело было так, сестра Мэй-сян. Я возвращался к себе в старую гончарню, проходил переулок за Земляной улицей, остановился передохнуть… И вдруг вижу, на дороге кто-то валяется. Оказалось, что это старший брат. Он спал, занесенный снегом. Два негодяя бросили его. Я же, Сунь Младший, подумал: ведь мы единокровные братья, и мой братский долг — не допустить, чтобы он замерз на улице. Вот я поднатужился и донес его до дому. Он спит, сестрица, — вы его уложите, а я пойду… Ян Мэй-сян. Погоди, братец. Одежонка на тебе ветхая, ты же совсем замерз… Выпей немного вина, поешь, — потом и пойдешь. Сунь Чун-эр. А вдруг брат проснется? Тогда мне несдобровать! Ян Мэй-сян. Не беспокойся. Уж коль проснется — тебя защищу. Сунь Чун-эр. У брата крутой нрав. Что вы можете поделать, когда он начнет меня бить? Ян Мэй-сян. Что-нибудь придумаю. Бояться нечего. (Слуге.) Принеси-ка моему брату лапши. Сунь Чун-эр ест лапшу. Сунь Чун-эр (поет) На мотив "Разносчик товаров"Покуда, пьяный, спит он крепким сном,
Лапши поем я и согреюсь чаем…
Опомнится, пожалуй, завтра днем,
Но вдруг сейчас проснется невзначай он?
Сунь просыпается.
Никак, мой братец вертит головой?
Вот с боку на бок он перевернулся…
Ведь только что лежал, как неживой,
Но, кажется, совсем теперь очнулся.
Сестрица! Он уже не спит!
Ян Мэй-сян. А ты не бойся, не бойся…
Сижу, напуган,
Сижу, изруган,
Забит совсем…
В ногах дрожанье,
Таю дыханье,
От страха нем.
Он смотрит злобно,
Звероподобно,
И трезв и пьян:
И трезвый крут он,
И пьяный лют он,
Глаза — капкан.
Еду и питье принимаю спокойно
От щедрой и добросердечной сестрицы.
Ее угощенье и вправду достойно
Самой Люй-тайхоу[167], императрицы.
Смотрите, мой старший брат пробудился,
Теперь умоляю вас о защите;
Я сам бы перечить ему не решился,
Уж вы за робость с меня не взыщите.
Руки дрожат, неловки движенья,
Словно дожил я до смертного часа;
И не поддастся изображенью
Лица испуганного гримаса.
Застряла в горле щепотка риса,
От страха ее проглотить не смею…
Хоть тысячеустым пред ним явись я,
И то от боязни тотчас онемею.
Запорошивший весь белый свет
Снег смел с дорог человечий след.
Белым-бело и темным-темно.
Земля и небо слились в одно.
Продрогший, холодный, как этот снег,
К себе в гончарню я брел на ночлег,
И слезы капали мне на грудь,
И так хотелось чуть-чуть отдохнуть!
Но кто это, вижу сквозь снежный туман,
Лежит на дороге, мертвецки пьян?
Присел и — такое увидел вдруг,
Что до сих пор не унять испуг.
На мотив "Смеющийся монах"
Я,
как приговоренный к плахе,
Глядел и трясся молча в страхе.
И в мыслях не было такого,
Что встречу брата там родного.
В снегу его я не оставил,
А на спине домой доставил.
Уж он и не дышал как будто,
А пробудился — смотрит люто.
Не видит правых, виноватых,
Забыл он, что грешно, что свято…
Пронизывающий насквозь,
холодный дует ветер,
Мне нет спасенья от него
нигде, нигде на свете.
И этот колющийся снег,
что все быстрей кружится:
Во мрак он погрузил меня,
и от него не скрыться.
Рубашка тонкая моя —
увы, одни лохмотья.
А как хватил по ней мороз —
и тех не соберете.
Какие же разведал брат
за мною прегрешенья,
Что выгоняет на мороз
и ставит на колени?
Чем я покорней, чем смирней,
тем больше слышу брани,
Но до жестокости такой
Не доходил он ране!
Есть закон, не дающий нам совершать
"Десять зол" и "Пять преступлений"[168].
Не осмелюсь, сестрица, я нарушать
Брата старшего строгих велений.
Отношенья в семье и дела семьи
Предоставлены вашим заботам.
Устанавливать правила — каждый свои
Никуда не годится… Да что там!
Не позволю себе болтать языком,
Брат и старше меня и сильнее —
Утверждает он право свое кулаком,
И перечить ему я не смею.
Говорят же, однако: обидчик людей
Небеса-то обидеть не сможет,
День придет — и познает всю боль лиходей,
Боль, что так меня бедного гложет.
Я унижен, отвержен — поистине так!
К Небесам обращаюсь я с дрожью.
А для брата слова мои — сущий пустяк,
Называет их блажью и ложью.
Я скорблю о превратностях тяжких судьбы,
но дойдут ли до Неба мольбы?
Бедняков ли ему свысока замечать
и на просьбы ли их отвечать?!
Вот, бия себя в грудь, на коленях стою,
слезы лью, но напрасно их лью!
День за днем я все клянчу гроши на еду,
а иначе совсем пропаду!
Две монетки иль три — в день доход невелик,
вечный голод терпеть я привык,
Но ни разу на просьбу решиться не мог, —
чтобы братец мне старший помог.
Он, как встретит меня, засучит рукава, —
пропадай ты, моя голова!
Оскорбленья твои и гоненья твои —
мой удел.
Но прохвостов зато, пьяниц злостных зато
ты согрел!
Были б в дружбе верны… Но с тобой не дружны, —
сплошь обман!
Нужно клад обрести — могут и потрясти
твой карман.
Чтобы кашу сварить, где мне рису добыть? —
Не найдешь!
Чем наполню суму, где сегодня займу
жалкий грош?
Зол мой жребий и лих, об обидах моих
я кричу
От утра дотемна, даже ночи без сна
прихвачу.
Лишь притворство во мне, непокорство во мне
ты узрел,
А в страданьях помочь да не гнать меня прочь —
не хотел.
Ты — не я, мы с тобой совсем непохожи.
Ты врага отличить не способен от друга.
Ты — не я… И меня постоянно тревожит
То, что старший мой братец — завзятый пьянчуга.
Разум свой пропивать — никуда не годится,
А прохвосты с тебя и рубаху-то стащат.
Ты обрек на печаль дорогую сестрицу,
Огорчаешь ты всех, человек ты пропащий!
Коченел ты под снегом, почти бездыханный.
Если б стража ночная на тело наткнулась,
Увидав, что лежишь ты бездомный и пьяный, —
Как не петлей бы дело твое обернулось!
Почему ж негодяев, что пили с тобою
И тебя подвели, не призвал ты к ответу?
Отчего же ты брата встречаешь хулою,
Не воздашь за добро мне добром и приветом?
Невинного меня ты выгнал вон,
А сам ненастной ночью был спасен.
Тебя тащил я к дому на спине
И думал: благодарен будешь мне!
Не разглядев, где запад, где восток,
Ты добротой моею пренебрег,
Услугу, как проснулся, позабыл —
И даже в краже брата обвинил.
Да ты всего меня перетряхнешь,
А больше цзяо не найдешь на грош,
Прощупай платье десять раз подряд —
А что в нем, кроме дырок и заплат!
Ты снял с меня последнюю рубаху,
Лишил куска, из дома выгнал вон,
Бранить сплеча и бить готов с размаху…
За что же я любви твоей лишен?
Я вашего вина отпил полчаши, —
Не пьяным быть — согреться я хотел;
А если съел лапши немного вашей —
Поверь, я от нее не разжирел.
Дает совет сестрица — не сердиться.
Нет, я не раб, меня не сторговать!
Но если младшим выпало родиться,
Свою обиду должен я сдержать.
Сестрица! Прошу прощения. Ваш Сунь Чун-эр уходит…
Заключительная ария
Он обижал меня и мучил,
рвал без стесненья узы братства,
И брань его я молча слушал,
Терпел без слов рукоприкладство.
В мороз у собственного дома
меня поставил на колени.
А я-то нес его средь ночи,
покинутого в опьяненье.
Только единым живительным соком напившись,
Могут две ветки на дереве жить без печали.
Мудрость нужна и смекалка, чтоб тяготы жизни
Люди, стремясь к благоденствию, одолевали.
Жены издревле, являя в супружестве верность,
В доме делами семейными так управляли,
Чтоб посторонние сплетней досужей и глупой
Да пересудами дом и семью не пятнали.
Действие третье
На сцене появляется Ян Мэй-сян. Ян Мэй-сян. Сегодня мой юаньвай опять пошел пьянствовать. Соседка, бабушка Ван, обещала мне продать собаку. (У двери соседки.) Бабушка Ван дома? Бабушка Ван (за дверью). Кто там стучится? (Открывает.) А! Это госпожа, Сунь! Столь драгоценная гостья — и в моем ничтожном жилище! Какое дело привело вас ко мне? Ян Мэй-сян. Бабушка, я не потревожила бы тебя без дела. Ты обещала продать мне собаку. Я как раз пришла за ней. Бабушка Ван. Это можно, госпожа. Бери на здоровье! Ян Мэй-сян (говорит нараспев)Проделка хитрая
В моем уме созрела.
Возьмусь решительно
Сегодня же за дело.
Богатым соседям
Собака во двор — благодать.
Когда бы не бедность,
Не стали б и мы продавать.
Не скрою, старший брат хитер,
Но ведь и я же не дурак;
Пусть душегуб ты, пусть ты вор —
Не попаду с тобой впросак.
Кому-то ты вспорол живот
И думаешь, что братец глуп:
Оттащит от твоих ворот
И сам зароет ночью труп.
На ночь глядя что за срочные дела,
Что за спешка гостя в дом мой привела?
Для визитов время позднее теперь,
Но стучится юаньвай упрямо в дверь.
Я давно у братца старшего в долгу,
В чем могу, ему, конечно, помогу,
Все исполню — я сговорчив и не скуп,
Разве только не возьмусь припрятать труп!..
Как же Старший Сунь свершить такое мог?
Да ведь это преступление, браток!
То-то в доме у него теперь хлопот:
Труп неприбранный откуда у ворот?!
Хлопочи — не хлопочи, а все равно
Правосудия избегнуть мудрено.
Ночь пройдет, и не твоя уж будет власть,
Оставаться ли в живых или пропасть.
Видано ль где, чтобы кровные братья
Размежевались, как небо с землей?
Братские узы порушить — нарушить
Матери нашей могильный покой.
Ты не отказывал двум проходимцам
В ласке, в одежде, в еде и в вине,
Только о брате ты вовсе не думал,
Ты не заботился лишь обо мне.
Солома в окнах и дверях —
вот какова моя лачуга!..
Здесь не нарушит тишины
ни смех, ни даже голос друга.
Хруст глины жженой под ногой
да треск обломков черепицы…
Нет, вешним солнечным лучом
жилье мое не озарится.
Пусть хор свирелей зазвучит —
увы, им отклика не будет.
Но ветерок донес в ночи
звук, что меня внезапно будит;
Соломой старой зашуршал,
и в то же самое мгновенье
Дрожит в светильнике огонь,
колеблется от дуновенья.
Нет!.. Я все так же одинок.
Луна сияет ночью звездной.
А ветер западный жесток —
промозглый, ледяной, морозный.
На мотив "Седьмая песня из Лянчжоу"
Я — новоявленный Фань Дань[169]:
без денег жить куда как скверно!
Сравниться с Чэнь-Туанем мне —
и то бы нелегко, наверно…
Все безысходнее печаль,
я болен от забот и горя.
Вокруг меня совсем темно,
и рябь какая-то во взоре…
А в животе моем гремят
от голода раскаты грома —
Мне, Сунь Чун-эру, с давних пор
жизнь впроголодь, увы, знакома.
Пусть славен будет старший брат
на десять тысяч поколений,
Но младшему зачем терпеть
поток обид и оскорблений?!
Отец и мать — одни у нас,
я человек, а не букашка,
Однако каждый день и час
то плачу, то вздыхаю тяжко.
Чей голос слышится в ночи,
кто в поздний час ко мне стучится?
И не мужчина… Как могла
под дверью женщина явиться?
Никак, сестрица там стоит?
Замужняя! Одна!! Средь ночи!!!
Что привело ее сюда?
Она ж сама себя порочит!
Я ощущаю сил прилив подчас,
а то вдруг вялость в теле, расслабленье.
Казалось мне, что свет в душе погас,
внезапно наступило просветленье.
Сегодня брат прислал вас по делам,
а завтра придираться станет шибко…
Сестрица! Ночью вы к моим дверям
пришли, быть может, просто но ошибке?
Согреться я не мог — я мерз всегда,
с тех пор, как был поставлен на колени.
Знакомы мне и горе и беда,
Судьба плачевна, бесконечны пени.
К власти, к богатству ты, брат мой, привык,
Ох, как нелегок твой нрав!
Ты человека, должно быть, убил,
Гнева, увы, не сдержав.
Если к ответу тебя привлекут,
Казни жестокой потребует суд.
Ты возмущен, ты громко сетуешь:
ах, невиновен, ах, обижен!
Иголкой в сердце, ячменем в глазу
считал меня — и сам унижен!
Как временами слезы жгучие
всю душу мне огнем сжигали!
Но, пьянствуя с двумя прохвостами,
об этом думал ты едва ли.
Ты посетил мое убежище,
чтоб я, несчастный и гонимый,
Помог тебе теперь избавиться
от пагубы неотвратимой.
Тебе скрутить бы руки за спину,
без церемоний взять за ворот
Да отвести тебя, преступника,
в судебную палату, в город!..
Как не испытывать родственных чувств
К вам, дорогая сестрица!
Но наказания не избежать, —
Видимо, старшему брату.
Брат и сестрица! Ну, чего вы боитесь?
Из Бяньлянчэна я вынесу труп,
Вас же прошу не страшиться,
Даже когда поведут меня в суд,
В страшную эту палату.
Пусть хоть пытают — я, брата любя,
Дело всецело приму на себя!
Кто мне скажет, что случилось у ворот?
Может, пьяная затеялась тут драка?
Кто их знает… А итог, однако, тот,
Что лежит мертвец, как дохлая собака.
Уже светает, сестрица. Давайте я понесу.
Что за пса несу в мешке я на спине?
Руки это или лапы — думай всяко…
Тут вот рот иль чья-то пасть — неясно мне.
То ли это человек, то ли собака?
Почему собачьей шерстью труп оброс?
Человек — а пахнет псиною, однако.
Псовьи мухи налетели… Вот вопрос:
Что он делал тут, негодная собака?
А удар смертельный этот кто нанес?
Топором или ножом? Решай двояко…
Фу, зловоние какое!.. Вот вопрос:
А за что пропал он все же, как собака?
Люди, псы ли были братья у него?
Дети блуда, от законного ли брака?
Молод, стар ли он — не знаю ничего.
Человек он иль паршивая собака?
Как он вел себя, собакочеловек?
Был тихоня он? А может забияка?
На хозяина ль трудился целый век?
Был он подлым или верным, как собака?
Но кого же скроет мерзлая земля —
Догадаешься ль под пеленою мрака?
Мир лишился суки или кобеля?
И достоин ли он памяти, собака?
Был он, видимо, разбойником лихим,
Хоть и нет к тому особенного знака.
Мерзкий пес! Доколе мне возиться с ним?
Нет сомненья, что разбойник он, собака.
Мерзавцы! Словно в два гнилых колодца,
В них то вино, то чай без меры льется.
Их уподоблю я бездонной яме:
Что в ней пропало — все мы знаем сами,
Ты братьями считал их? — Заблужденье!
Затменье по причине самомненья.
Рассеялось, однако, наважденье,
Пришло к тебе иное озаренье:
Ты тратился — прохвостам на потребу;
Одаривал — поклоны били Небу;
Имея власть, добро б творить кому-то,
Но ловко ею пользовались плуты;
Ты пировал — и видел только лица,
За счет чужой готовых поживиться;
Ты пьян бывал, а проходимцы рады.
От пьяного щедрей идут награды;
Шатался ты, бывало, по притонам —
И тут была пожива пустозвонам.
Зачахнувший было среди плевел — о, чудо! —
раскрылся прекрасный цветок наконец.
Напев безмятежный я слышу откуда?
О, это созвучие братских сердец!
Когда б все было так, как говорится
В стихах, что прочитали вы, сестрица,
О госпоже, что дерево взрастила[171],
Которое детей ее стыдило!..
Семь поколений предков встань из гроба,
Но ты, мой брат, не слушал никого бы! Действие четвертое
Действие четвертое
Сунь Чун-эр. Сегодня старший брат поручил мне присмотреть за закладной лавкой. Посижу-ка. Появляются Лю Лун-цин и Ху Цзы-чжуань. Лю и Ху. Вот уже два дня юаньвай Сунь не выходит из дома. Не уважает нас. Наверно, потому, что той ночью мы не согласились унести труп от его ворот. Он убил человека, а хотел свалить вину на нас. Надо его отыскать сегодня. (Стучатся в дверь.) Юаньвай Сунь! Вы почему не выходите за ворота? Сунь. Я боюсь вас. Не решаюсь выходить из дома. Лю и Xу. Вы убили человека. Куда вы спрятали труп? Мы должны вместе с вами отправиться к судье. Сунь. Не надо шуметь, власти могут услыхать. И вообще, что это на вас нашло? Сунь Чун-эр. Вы, бездельники и негодяи, потеряли стыд и совесть! Да если бы я не выручил брата, кто бы его тогда выручил? Лю и Ху тянут Суня в суд. Сунь. Я вам вынесу денег, только пощадите меня… Сунь Чун-эр. Ни в коем случае не делай этого, брат! Будем считать, что человека убил я, и судиться с этими двумя разбойниками буду тоже я! Лю и Xу. Все понятно! Убийство — это дело рук их обоих! Сунь Чун-эр (поет) На мотив "Белая бабочка" в тональности "чжунлюй".Вымогатели,
В грехах нас уличая,
обвиненья предъявляют
Очень грозно.
Ты ж за это время,
Идет на чашку чая,
Дважды, трижды
Попросил пощады слезно.
Не мужчина ты, скажу тебе,
А просто…
Презирай
Все эти подлые уловки,
Пусть потешатся немного
Два прохвоста,
Пусть звучат в суде
Нелепые издевки.
Пусть подумают:
"Сунь Старший побоится!"
Преступленье небывалое
Навяжут… Ложь ли даст
Неправой силе укрепиться?
Нет, лжецов она
Как следует накажет!
Не обращай вниманья никакого
На посторонних, брат. Гони их прочь!
Твой младший брат, тебе даю я слово
Во всем, коли доверишься, помочь.
Ответчик — я, и мужества мне хватит
Пойти прямой дорогою в Юньян[172].
За брата брат и животом заплатит,
Навет разоблачая и обман.
За доброту, что ты являешь брату,
В ответ одну лишь преданность найдешь,
Бегом, "истцы", в судебную палату!
Покажет суд, где правда, а где ложь.
Муж, и правдивый и прямой,
не ищущий казны богатой,
Лишь он и должен управлять
судебной, цензорской палатой.
Чист, как вода, я, и мои
решения неоспоримы.
Я всех виновных осужу
и накажу неотвратимо.
Так дело повернул истец
и факты так он изложил,
Что ясно: все его слова
основаны на явной лжи.
Сужденья древних мудрецов
истцу, конечно, не пример;
К тому же этот человек —
бездельник, вор и лицемер!
Наносит в спину он удар
невинному из-за угла.
Необходимо, чтобы ложь
судом развенчана была!
Присягну, в Бяньлянчэне они проживают,
Тунеядствуют оба. Их жизнь такова,
Что в друзья не годятся они юаньваю,
Не имеют они с юаньваем родства.
Но, прикинувшись "братьями" и "добряками",
Залезали они к юаньваю в карман,
В кабаках и веселых кварталах с дружками
Юаньвай сплошь да рядом не в меру был пьян.
Струны циня звенели, им вторила флейта…
Так семью разорял, веселился мой брат;
Приходили и пили с ним плуты с рассвета,
А теперь — в преступлении тяжком винят.
Плуты, любители легкой поживы,
Вы прихлебательством только и живы.
Можете влезть человеку в доверье,
Что вы ни скажете — сплошь лицемерье.
Книги ли Песен[173] прочтете вы строки?
Вам ли усваивать Мэн-цзы уроки?
Если глядите вы — злобно и косо.
Если вы пишете — только доносы!
Уши стыдятся речей сумасбродных.
Изображаете вы благородных.
Тщетно! Ведь суд все равно разберет,
Вы просвещенные люди иль сброд.
Слово Правды — его не продашь,
Слово Чести — его не убьешь,
А у вас что ни слово — то блажь,
А у вас что ни слово — то ложь!
Сколько б вы ни болтали зазря,
Что вступаетесь, мол, за мораль,
К добронравью стремленьем горя, —
Вам притворство поможет едва ль…
Кулаками стучите вы в грудь,
Всем морочите головы… Но
Вам попранием Правды отнюдь
Свой навет доказать не дано!
Доведется отведать вам палок —
Будет вид ваш плачевен и жалок.
Теперь вам остается только одно:
Вечно служит вам бойкий язык
Утверждению сплетни и лжи.
Не скрывайте ж ваш истинный лик:
Мы ученые, дескать, мужи!
Родные братья, вместе мы
Ответ держать должны.
Как нити шелковые, с ним
Мы вместе сплетены.
Из корня одного взросли,
Как волосы в хвосте.
Пусть судит справедливый суд
О нашей правоте.
С юаньваем сущая беда
Жаль, повернулся он спиной к родным
Лицом к чужим.
Брат брата ни за что из дома гнал,
Бранил, ругал,
Порою избивая.
И слушать не желал он никого. —
В доверье были у него
Два прихвостня — два негодяя.
И то дружки к нему,
То он к дружкам,
И днем и ночью — все по кабакам!..
…Дом разорял,
На ветер шли достатки,
Хозяйство наше уж давно в упадке.
И мне,
Его жене,
В конце концов
С концами не свести концов.
Будь дальше так —
И ждать-то станет нечем…
Молилась я
— И зажигала свечи…
Потом пришла на ум одна затея. —
Худого ничего не разумея,
Хотелось мне
Вернуть супругу разом
И сердце доброе, —
И разум,
Ну, а семье былое положенье.
Коль ваше есть на то соизволенье,
Для целей
Справедливого дознанья
Соседка Ван
Дала бы показанья.
И стало б ясно всем к тому же:
На суд явилась верная жена.
А в чем ее вина?
Она,
Убив собаку, укротила мужа!
Был труден дела этого разбор:
Здесь правда выставлялась на позор.
Задумался судья… Однако зло
Торжествовать над правдой не смогло.
Сестрица, брата старшего жена!
Прекрасна, словно ветвь в цвету, она:
Взяла на плечи хрупкие свои
И честь и благоденствие семьи.
И здесь конец истории о том,
Как в наше время борются со злом,
Что на семью обрушится порой, —
И кто наказан здесь, и кто — герой!
В зал, где ныне свершается суд,
Труп собаки сейчас принесут,
И пускай наконец прояснится
Тайный умысел умной сестрицы.
Не вздыхай же, о старший мой брат,
Повинись там, где ты виноват;
Ну, а где не вина, а обман —
Есть свидетельство бабушки Ван.
О почтенный судья! Ваша честь!
Милость вашу спешу превознесть,
Но с решеньем, прошу, не спешите,
Не узнав подоплеки событий!
Наш закон — для праведников благо,
Наш закон — о мудрецах забота;
В Баньлянчэне отыскались двое,
Что достойны славы и почета!
Всем воздал по истинным заслугам
Ван Ю-жань, рассматривая дело.
Обратите очи к государю,
Милость чья не ведает предела!
Выну я из собаки
Все кости и жилы,
Отделю ее шкуру
От мяса и жира,
И на улице
Чучело это повешу,
Чтоб всем низким оно
Устрашением было.
Тан Сянь-цзу. Пионовая беседка Фрагменты
Вступление[175]
Есть ли в Поднебесной среди влюбленных девушек равная Ду Ли-нян? Она как-то увидела во сне юношу — и заболела. Когда же недуг ее усилился до крайности, она собственной рукой нарисовала свой портрет, добавила надпись — и умерла. На ее счастье, через три года после смерти отыскался в безбрежном мире тот, кто ей спился, — и она воскресла. Только таких, как Ли-нян, и можно назвать истинно любящими: у таких, как она, чувство возникает неведомо откуда и становится все глубже. Живой от него умирает, мертвый — воскресает. Если же живой не может от любви умереть, а мертвый — воскреснуть, то все это еще недостойно называться любовью. Любовь, возникшая во сне, — разве она не может быть настоящей? Неужели для Поднебесной такая редкость впервые увидеть человека во сне? А когда говорят, что свадьбы совершаются только на циновке и подушке, что близкими становятся, лишь "повесив шапку" в доме невесты, — все это рассуждения только о внешней форме. Поведавший мне повесть о наместнике Ду сравнивал ее с историей дочери Ли Чжун-вэня[176], правителя Уду, и сына Фэн Сяо-цзяна, правителя Гуанчжоу, во времена династии Цзинь. Я же, слегка видоизменив этот рассказ, изложил его здесь. А испытание, которому правитель уезда Ду подвергает здесь студента Лю, в свою очередь, похоже на проверку, которую хуэйянский ван учинил студенту Таню[177] при династии Хань. Увы! Все, что происходит с человеком в течение его жизни, не может быть постигнуто за жизнь человека. И человек, не постигший даже себя, тщится разобраться в законах жизни! А потом еще берется толковать о том, для чего законов быть не может. Так откуда же ему знать, на что бывает способна любовь! В год Вань-ли под циклическими знаками моу-сюй осенью даос Цин-юань написал. У наместника в области Наньян Ду Бао есть единственная дочь по имени Ли-нян. А в отдаленной части страны живет молодой студент Лю Мэн-мэй, который собирается ехать в столицу сдавать экзамены. Успешная их сдача сулит ему почетную должность на императорской службе. Ду Бао, по традициям благородных семей, решает дать своей дочери классическое образование. Для этого он приглашает престарелого начетчика Чэнь Цзуй-ляна. Вместе с Ли-нян должна обучаться ее служанка Чунь-сян. Для начала отец и учитель договариваются взять древнюю "Книгу песен", каждое слово которой давно уже нуждается в пояснениях.Сцена седьмая. Школа для девицы
Учитель Чэнь (входит)Прочту до конца и подправлю чуть-чуть
стихи о весне промелькнувшей.
Покончив с обедом, мечтаю испить
полдневного чаю глоток.
На письменный столик заполз муравей,
бежит возле лужицы туши.
Сквозь дырку в окне залетела пчела
и к вазе спешит на цветок.
Наспех я кончила свой туалету.
Медленным шагом
лениво схожу в кабинет.
Очи мои ослепляет
в окна ворвавшийся солнечный свет.
Книга "Премудрое древнее слово"
Так надоела, что хоть помирай.
Только и думаешь: скоро ль
"Чай принесли", — закричит попугай.
Видят учителя.
Классических книг ровно шесть,
Но всех прихотливей узор "Книги песен".
О женских покоях она
содержит немало рассказов прелестных.
В одном Цзян Юань[180], например,
Рождает ребенка, зачав непорочно.
Жена не ревнует в другом,
И мудрость ее — назидание прочим.
Еще там поют петухи
И ласточки перья роняют,
Грустят, что река широка,
У берега Цзяна[181] рыдают.
О нравах есть мудрые там поученья,
Полезные женам замужним речевья.
Любая из песен ее
Скрывает два слова: "Отвергни порок".
Дает она детям полезный урок.
Да разве же девичье дело
Сидеть по ямьшям, дела разбирая?
Достаточно будет, когда
кой-как иероглифы я намараю.
Луны отраженного света
Для глаз только жабы одной и хватало
В мешок светляков собирая,
Козявок несчастных раздавишь немало.
Что? Волосы к балке? А кто же
Мне после прическу уложит?
Как это — колени колоть?
Ведь ноги короста покроет! —
Чем только прославились эти герои!
"Цветы покупайте!" — послышался крик,
А мы все бубним изреченья из книг!
Ай! Ай! Ну на что эта школа похожа!
От страха скончаться преступница может!
Пусть руки твои позабудут,
что можно лететь на качелях, как птица.
Пусть ноги твои позабудут,
что можно в саду по дорожкам носиться.
Я эти болтливые губы
Печатью велю залепить восковою.
Я эти бесстыжие очи
За дерзости выколю острой иглою.
Достань-ка бумагу и тушь,
Садись-ка за письменный столик.
Слова затверди "Книги песен",
Учи, что Учитель ответил[183],
В ответах не смей ошибаться нисколько.
Не много ли выдрать придется волос?
Не много ли розга оставит полос?
Посмей только ошибиться!
Побойся хотя бы чуть-чуть
Хозяйку, за домом следящую строго,
О правилах наших подумай немного.
Конечно, не будет вовеки
на службе искать себе славы девица,
Но в школе с мальчишками вровень
обязана книги учить ученица.
За домом семейства Се во дворе
летают пушинки весной.
Вот-вот расцветет на западе сад,
но бабочки нет ни одной.
Весенняя грусть не знает границ,
кого спросить — почему?
Найдем же минутку, пойдем побродить
в зеленой прохладе лесной.
Сцена десятая. Удивительный сон
Ли-нян (входит, поет) На мотив "Объезжаю всю землю"Иволга свищет — лишилась я сна.
В ярком сиянии
разбушевалась весна.
В дворике тихом
я в глубине притаилась одна.
Вот и курения все догорели.
Вовсе оставили мы рукоделье —
Мило нам в этом году
так же, как прошлой весною, безделье.
А лучше бы ты из бумаги
подвески к весне для себя смастерила
И стала, склонясь на перила.
Мне ножницы не разомкнуть,
Смятеньем наполнена грудь,
Печаль не могу одолеть.
Велела я иволгам — возле цветов
за нас на весну поглядеть.
Хотя уложена туча-прическа,
от зеркала не отойти;
Хочу я тонкое платье сменить,
одежду свою надушить.
Во дворик безлюдный занес ветерок
под солнцем блестящие нити —
Весны этой трепет
могу с паутиной сравнить я.
Я долго стою неподвижно,
Подвески — как будто в порядке…
И в раме зеркальной меж лилий резных
Ловлю я свое отраженье украдкой.
Из тучи-прически
нечаянно выбилась прядь.
Нет, бродя по своим душистым покоям,
едва ли смогу я
свою красоту показать.
На мотив "Пьяный возвращаюсь домой"
Пусть бы ты даже мне сказала:
"Тонкая алая кофта и юбка
прелести тела не скроют,
Шпильки в прическе украшены щедро
ярких каменьев игрою", —
И даже если бы было так:
Очарование это навек
мне небесами дано, —
Но любоваться расцветом весны
некому здесь все равно.
Что же остается? Чтобы, пораженные моей красотой,
Рыбы уплыли, гусь с неба упал,
птицы в саду закричали?
И бояться могу я только одного:
Месяц померкнет, цветы устыдятся,
дрогнут в ревнивой печали.
Ты взгляни!
Половила одна галереи резной
золотою мерцает пыльцой.
Весь окутался мхом павильон над прудом,
словно темно-зеленой фатой.
Проходи по траве — не запачкает грязь
твоих новых чулок кружевных.
Для любимых цветов раздается в саду
бубенцов перезвон золотой[186].
На мотив "Пестрый шелковый халат"
Пурпурная свежесть и алая юность
раскрылись весною.
А как хороши они рядом
со старым колодцем и ветхой стеною.
Столь дивного утра пленительный вид
когда еще видела я?
Отрадные мысли и радостный труд
семья обретет ли моя?
Рассвет разгорелся, багрянец бледнеет,
Окно зеленеет, а тучки алеют.
Дождя шелковинки и ветра лобзанье,
Узорная лодка на волнах в тумане.
Росли мы за ширмой — и вот пленены
весенней красы увяданьем.
По горам темно-синим кукушкины слезки
зацвели алым цветом.
Эти чайные розы клубами тумана
словно пряжей одеты.
Ах, Чунь-сян!
Пусть пионы прекрасней цветов остальных,
До ухода весны
красота не раскроется их.
Вдаль глядит зачарованный взгляд.
Щебетание ласточек слышится там,
четко ножницы-крылья звенят.
Свою песенку иволги громко свистят,
облетая кругом этот сад.
Нельзя отвести зачарованных глаз, —
плененных цветением сада,
Но, может быть, видом террас и беседок
совсем любоваться не надо,
А лучше скорей возвратиться домой
и дни проводить без отрады.
Возвращаются домой.
Отвори для меня
в павильоне на западе двери,
Приготовь для меня
в павильоне восточном постель.
В мою вазу поставь
с горных склонов кукушкины слезки
И в курильню добавь
благовоний из дальних земель.
В глубоком молчанье
гуляю весной без конца.
Хочу обрести я
весеннюю свежесть лица.
Ах, весна!
Зачем я навеки
с тобой расстаться не в силах:
Весна пробегает —
и все мне на свете не мило.
Исполнено сердце смятеньем,
весенние чувства развеять не в силах, —
И вот я без всякой причины,
других вспоминая, сама загрустила.
Я в доле завидной была рождена,
прелестною и благонравной,
Росла я в одном из домов знаменитых,
Святым в добродетели равных.
Но лучше бы было судьбою
Дано мне вовек
встречаться с зеленой весною. —
Кому еще вещи подобные снятся?
Не знаю, куда от стыда мне деваться!
К кому я всегда попадаю во сне?
Лечу я вослед этой яркой весне.
И боязно мне,
Но в душу навеки запали
те речи, что были во сне.
Горю, как в бреду,
Мне более жизни не надо,
Ответа от Неба не жду.
Иволги теплое солнце встречают —
песня чудесная льется.
Люди на встречу с любимой приходят —
радостный смех раздается.
Цепь лепестков от опавших цветов
вдоль по реке уплывает,
Нынешним утром пришел Жуань Чжао
к роще заветной Тяньтая.
Годы, бегущие вслед за водою,
Я за цветущей твоей красотою,
Сил не жалея,
рыскал по белому свету.
Чистая девица, жду я ответа!
Давай вон там поговорим с тобою, барышня.
Мимо перил, где пионы растут.
Там, за камнями, отыщем приют.
Пояс распустим пошире,
Платье твое расстегнем.
Стиснешь рукав ты зубами, —
не совладав со стыдом.
Я приласкаю тебя — и задремлем,
сладким объятые сном.
Где-то и раньше
наши встречались пути,
Так же очей не могли отвести, —
Можем ли мы в этом дивном саду —
нужных речей не найти.
Я, как чиновник — цветов покровитель,
рад, когда сад расцветет.
Список весенних работ проверяю,
нужных на будущий год.
Гости в душе загрустили, облиты
алым дождем лепестков, —
Пусть же на них опускаются грезы
возле цветных облаков.
Затмевающий свет, поднимается пар.
Словно черви в листве, копошатся они,
раздувая любовный пожар.
Вся застыла красавица, брови сошлись,
только трепет душевный не тише.
Это ей предназначено свыше:
В том, что ею владеют мечты,
Вижу я повеление рока,
Но нельзя осквернять мой цветочный чертог
похотливою грязью порока.
Сам собой от нее в пору буйной весны
не уйдет этот сладостный сон,
Но мгновенно рассеет его
лепестки уронивший пион.
Небо сегодня сочувствует нам,
Ложе трава постелила цветам.
Хорошо ли тебе, барышня?
Ли-нян наклоняет голову.
Тучу-прическу
ты наклонила согласно,
Черные пряди осыпаны красным.
Не забывай же, барышня, что едва я увидел тебя,
Крепко тебя полюбил,
Сразу обнять захотел.
Жалко, что сделать нельзя
вечным слияние тел,
Чтобы под солнцем, дождем орошенный
ярче румянец алел.
Где-то и раньше
наши встречались пути,
Так же очей не могли отвести, —
Можем ли мы в этом дивном саду
нужных речей не найти?
Во время прогулки весенней порой
ее оросило дождем;
Во сне улетела к Ушаньским горам,
как легкая тучка, она.
Почтенный отец
в покои свои удалится,
А дочка его
стоит у окна и дивится,
Что вышиты кем-то
на платье и юбке ее
Попарно — цветы,
попарно — летящие птицы.
И эдак и так
подладиться хочется к дочке;
Все бремя хлопот
ложится на старую мать.
Про легкую тучку, про дождь благовонный
Как только увидела сон я,
Мгновенно ту "встречу в горах Гаотана"
Прогнал от меня неожиданный зов
за шелком узорным оконным.
Проснулась в холодном поту я,
потом меня вяжущим жаром обдало,
В смятенье душа, заплетаются ноги,
Запутались мысли, прическа упала.
Едва сохраняю последние силы,
Хожу ли, сижу ли — не знаю покоя,
И сон раздружился со мною…
Готовясь ко сну,
последнюю пудру стираю;
Встречая весну,
остатков духов не жалею.
Барышня! Одеяло твое я надушила, иди спать!
Печальной весною
усталое сердце узнало веселье,
И так ли уж нужно для этого спать
в душистой узорной постели!
О, Небо!
Хотелось бы, чтобы чудесные сны
не так далеко улетели.
Весной выхожу из покоев узорных —
глаза устремляются в дали.
Стеною стоящие ивы и сливы
цветов аромат не прогнали.
Откуда мне знать, где любимых своих
увидели Лю и Жуань?
Назад обернусь я, к восточному ветру, —
исполнено сердце печали.
Хун Шэн[191]. Дворец вечной жизни Фрагменты
Сцена пятнадцатая. Доставляют плоды в столицу
Первый гонец (с корзиной личжи[192] на бамбуковом шесте мчится, нахлестывает коня плеткой, поет) На мотив "Лючуаньюй"Тысячи ли ты в походном седле,
скачи, гонец, не тужи,
Перенеси все мученья дороги,
но в столицу доставь личжи.
Не своею волей, но государя
мчись вдоль дорожной межи.
Хоть и думаешь ты — чем гнаться за славой,
лучше в праздности пребывать.
Но все же плоды довези в Чанъань,
одолей рубежи,
Их хотя бы на миг
коснется взор госпожи.
Плод личжи с острова Хайнань —
сладок и благоухай.
Такие особенно любит
госпожа Ян.
В листья лотоса их заворачивают,
словно в плотный сафьян,
Кладут в бамбуковые корзинки,
чтоб спасти от ушибов и ран.
Доставляя их, нужно скакать весь день,
мимо гор, лесов и полян,
Боюсь замешкаться в пути, —
строгий приказ мне дан.
От одной почтовой станции до другой
мчусь я, рвением обуян.
В трудах великих крестьяне,
тяжела их судьба.
То бездождье, то ливень не вовремя дарят
небесные желоба.
Целый год мы живем на то, что дает
жалкая молотьба.
Да еще половину отдать изволь
в дворцовые погреба.
На прокорм нам, увы остается
зерен малая горсточка.
Каждый день с надеждою мы следим,
как зреют наши хлеба.
К богам и духам ежечасно
возносится наша мольба.
Мы живем в Баочэне,
а идем в столицу.
Предсказываем любому судьбу
по его звезде:
Когда счастью случиться,
когда случиться беде.
Этим прославились мы,
хоть живем в немалой нужде.
Слепые очень искусны
в прорицанье и предсказанье
И со святыми посостязаться
могли бы всегда и везде.
Подходите — мы все вам предскажем,
что ждет вас, когда и где.
Удрал смотритель почтовой станции,
как на грех!
Удрал смотритель почтовой станции,
как на грех!
Передохли лошади — только кляча
осталась, тощее всех!
Я один тут — ни тебе денег,
ни еды, ни вина, ни утех,
Бьют меня и ругают
за любой огрех.
Один отдуваюсь я
за всех
Отдуваюсь один
за всех.
Закатное солнце закрыла
дорожная пыль.
Спеши, мой конь,
копытами землю чекань.
Скорее, скорее, скорее —
близко Чанъань.
Пот с меня градом льет
не вижу дороги.
Деревенеют
руки и ноги.
Скорее, скорее туда —
императорские чертоги.
(Слезает с коня.)
Конюх, скорее дай коня!
Спорить с тобой не стану,
Сам возьму рысака.
А ну-ка не самовольничай,
не расходись пока.
Не то узнаешь силу
моего кулака.
Только посмей уронить корзину —
она хрупка!
Только посмей уронить корзину —
она ломка!
Прошу вас, перестаньте
ссориться из-за пустяка.
Лучше все же один кусок,
чем ни одного куска.
Лучше садитесь вдвоем
на этого конька,
Он до столицы домчит вас
в два скачка!
Остается только избить тебя,
поганого мужика!
Я тоже побью тебя,
разбойника и дурака!
Слишком уж речь твоя
долга и сладка,
Попросту ты не хочешь
дать мне рысака!
Задерживаешь тех,
кто мчится издалека,
Против воли государевой прешь,
разыгрываешь простака!
Отстегаем плетью тебя,
дадим хорошего тумака,
За синяком не будет
видно синяка,
Тогда и конь у тебя
появится наверняка!
Низко гнется пред вами
спина бедняка.
Господа начальники, смилуйтесь,
пожалейте мои бока —
Поймите, что доля моя
и без того горька!
На станции один конь,
да и тот без чепрака.
Нету второго, хоть все обыщите
от пола до потолка!
Подождите драться! У вас
от битья устанет рука!
Послушайте! Нет у меня
ни единого медяка,
Но куртку мою заберите — купите вина
у хозяина кабака!
Засовы златые, щеколды железные
пали, хоть и были тверды.
Мчатся гонцы императора,
и награды ждут за труды.
От станции, вихря быстрей, до станции
летят удары плетей.
И не знает никто, что уже в столице
желанные плоды.
Сцена двадцать вторая. Тайная клятва
Ткачиха (в сопровождении двух фей входит и поет) На мотив "Волны на отмели"Снует в облаках высоко
мой яшмовый челнок.
Нити шелка сплетаю — нитку вдоль,
нить поперек.
Здесь, во Дворце небесном,
я не тревожат мысли меня
о том, что любимый далек.
Но нынче седьмая ночь седьмой луны —
встречи нашей срок.
И вспомнилось мне о том,
что разлучил нас рок.
(Читает нараспев стихи.)
Быстро снует мой челнок
на облачном полотне.
Падающие звезды
возвещают мне,
Что к Небесной реке
осень пришла в тишине.
При яшмовой росе и ветре златом[196]
раз в год мы наедине.
Но это лучше, чем множество встреч
у смертных, в земной стране.
Проносятся мысли о любимом,
как песок в речной быстрине.
Время встречи кажется мне
грезой во сне.
Мне мерещится мост, наведенный
сороками в вышине.
Если вечна любовь,
то для чего жене
Встречаться с супругом каждый день,
при солнце и при луне?
Оставила я узоры,
сотканные витиевато,
Сажусь в колесницу,
полную аромата.
В небесах синева густеет,
ни облачка нет.
Легким ветром наполнена ночь
и прохладой объята.
Вступили на мост — его тень
неровна и угловата.
Сияет Звездная река
ясно и холодновато.
Отраден месяц трехдневный,
сверкающий, словно злато,
Роса под его лучом
блистает богато.
Сороки летают внизу, —
по краешку небоската.
Почуяло ныне сердце,
пришла счастливая дата.
Прекрасна Река Небес
осенней порой заката.
Берега Небесной
реки
Единожды в год
близки.
А все же забавно смотреть
отсюда, свысока,
Что в мире людей любовь
так коротка!
Безмолвие кругом,
осенняя тишина.
Темно-синее небо
сгустило мрак дочерна,
Кончился дождь, и холодом веет
высоких платанов стена.
Небесная река вращается,
медленна и длинна.
Две звезды осеняет легкая
облачная пелена.
За сценой слышен смех.
Там, где древесная тень
темна,
Вместе с ветром доносится смех,
в нем радость слышна.
Уберите пунцовые
фонари.
Сердце шепнуло: подойди потихоньку к ступеням
и посмотри,
Что там творится
внутри.
Дворик дворцовый,
кругом темно.
Над курильницами дымки,
все кругом аромата полно,
Одинокий светильник мерцает
со звездами заодно.
В коробке паучок величиною
с рисовое зерно.
Бобы на блюде златом проросли —
как ярко сверкает оно!
Цветы колышутся в вазах серебряных, —
я здесь не была давно.
Драгоценная шпилька
и ларчик резной
Навеки связуют нашу любовь,
наши счастливые взгляды.
Пусть веера участь минет меня,
позабытого в пору осенней прохлады.
На красавицу я гляжу,
затаясь незаметно.
На ступенях дворцовых колени она
преклонила
возле ограды,
Тихо-тихо мольбу шепча,
покуда горят лампады.
На синем небе яркие звезды,
ночь безмерно тиха.
Только что встретились колесницы
Ткачихи и Пастуха.
Но до чего же их доля
и тяжела и плоха:
Небо дарует им
краткую встречу,
И скоро уже доносится
крик петуха.
В облаках холодных,
в росе ледяной.
Им предстоит разлучиться и ждать,
как невеста ждет жениха.
Если разузнать хорошенько,
то, конечно, печальны их дни.
Как тоскуют в разлуке
друг с другом они!
Пусть бессмертные вечно живут,
пусть годы их не страшат,
Но разве сравнится его судьба
с нашей, полной услад?
За нашу жизнь любовных утех
мы познаем больше стократ,
Ведь прекрасно, что наши встречи
никаких не знают преград,
Умножает нашу любовь
каждая встреча и взгляд.
Я удивлен оттого,
что в вашей душе разлад.
Спросите Ткачиху и Пастуха,
что с неба на нас глядят,
Не завидуют ли они,
тем, кто вместе все дни подряд?
Сказала об этом, и сердце заныло,
и в горле стоит комок.
Мне кажется — я всего лишь служанка,
попавшая в царский чертог,
Удостоилась чести сопровождать вас
в колеснице средь ваших дорог,
В нарядных одеяниях переступать
ваших покоев порог.
На мотив "Дворцовая роща"
Но я боюсь, что настанет осень
и увянет цветок.
Ничего не останется от весеннего дня,
что в сердце огонь зажег.
Вам стану нужна не только я —
в обратном мне даст зарок?
Если знать бы,
что в свой черед
Любовь
никогда не умрет,
Она облегчила бы мне страданья,
когда смерти наступит срок.
Если бы не скудела любовь,
словно глубокий поток,
То с радостью умер бы каждый,
зная, что не одинок.
Я плачу о судьбе красавиц,
чей жребий был жесток,
О той, что, в Пинъяне танцуя, порхала[202],
как мотылек,
О той, что во дворце Чанмэнь рыдала,
оплакивая рок.
Успокойтесь, не надо плакать,
к чему этот горький упрек?
Даже если бы много столетий прошло,
я бы вас разлюбить не смог.
Мы будем вместе слиты всегда,
словно мед и творог,
Мы не расстанемся с вами
ни на единый денек.
Говорим, не переставая, о том,
что на сердце каждый берег,
Цветы заснули, и месяц потух,
посветлеет скоро восток.
Мы вместе, как тень и тело,
как зерно и росток.
К плечу ароматному прижавшись,
в руке рука,
Вниз по ступеням дорога
приятна нам и легка,
Над дворцом нависает
Небесная река.
Совсем не греют меня
легкие шелка,
Проницает меня прохлада
осеннего ветерка.
Настало время нам с вами тихо,
от людей взаперти,
Твердую клятву в любви
друг другу принести.
В небе хотим быть птицами, что вместе парят,
каждая об одном крыле.
Раздвоенной ветвью ствола одного
быть мы хотим на земле.
Земля и Небо
существуют очень давно,
Но всему наступает конец,
все будет погребено, —
Одно лишь нашей клятве
вовеки пребыть суждено!
Во Дворце вечной жизни дали мы клятву,
вернейшую на земле.
Смотрел ли кто-нибудь на нас
с улыбкою на челе?
Две звезды, Пастух и Ткачиха,
видели нас во мгле.
Только что поклялись они
тайно у цветника,
В завереньях своих они были
искренни наверняка, —
Оба — в чувствах едины,
и клятва их высока.
Слова их — словно один у них,
а не два языка.
Молча друг к другу прильнули они,
шелестят шелка.
Плечо прижато к плечу,
в руке лежит рука.
Мы — свидетельствуем, что их
любовь велика.
Знаем, что в разлуке
их убьет тоска.
Хотят быть птицами, парящими рядом,
расти из одного ростка.
Хотят, чтобы любовь
вовеки была крепка.
Так будем же править "любовным
ведомством",
во все века!
Берега Небесной
реки
Единожды в год
близки.
А все же забавно смотреть
отсюда, свысока,
Что в мире людей любовь
столь коротка!
Зачем же в мире смертных
так торопятся сроки!
Над Небесной рекой перекинув мост,
улетели сороки.
Не говори, что на Небе
столь редки и кратки встречи
Оказывается, и там
чувства нежны и глубоки.
Сцена двадцать четвертая. Неожиданное известие о мятеже
Гао Ли-ши (входит и говорит нараспев)В чертогах Яшмовых песни звучат,
играют на шэнах актеры,
С ветром доносится женский смех,
веселые разговоры.
Роняют по капле часы водяные,
лунным светом полны коридоры.
Едва поднимаешь прозрачные,
легкие шторы —
Увидишь Небесную реку, увидишь
ночного неба просторы.
По блеклому небу
вдоль облачной гряды
Дикие гуси вытянулись
в длинные ряды.
Осенними красками пестрят
императорские сады.
Все заметней на ивах
окраски желтой следы.
Уже не так блистают
изумрудной ряской пруды,
Красные лотосовые лепестки летят
в голубизну воды.
Коричное дерево цветет у ограды, где птицы
поют на все лады.
Мы за руки взялись среди цветов
императорского сада.
Снова о сокровенных чувствах
нам друг другу поведать надо.
Беседку нашу
овевает прохлада.
В пруду отражаются листья лотосов,
мерцание звездопада.
Тихо платаны шелестят,
стоя, словно ограда,
Галереей стоят они в блеске
темно-лазурного наряда.
Ласточки, не в силах с людьми расстаться,
лепятся у фасада,
Неразлучницы-утки в пруду —
очарованье для взгляда.
Пусть ваши тонкие пальчики
оставят подобный труд.
Не поднимайте до самых бровей
с вином драгоценный сосуд.
Мне хочется выпить вина,
ваши очи меня влекут.
Нальем немного, тихо споем,
поглядим на небо, на пруд.
Несколько кубков вина
радость нам принесут.
Так время мы проведем, не спеша,
не следя за бегом минут.
Мы не будем сидеть за столом,
где высятся горы блюд,
Пусть актеры нам не мешают,
не играют и не поют,
Мы с вами свежих плодов вкусим,
в беседке найдя приют.
В трапезе скромной мы найдем
изысканность и уют,
Простота вам идет, хоть вы, не скрою,
созданы для причуд.
Изобилье цветов,
в молчании сад застыл.
Вспомню ваше лицо,
едва на цветы взгляну,
Взгляну на облака — и тотчас
ваш наряд вспомяну.
Кто равен красавице, которой
император любовь подарил?
Только танец Летящей Ласточки[205]
был столь же легкокрыл, —
Цветок знаменитый, чьей улыбки
чистый любовный пыл
Приковывал государя
прочнее небесных сил.
Обратись к весеннему ветру,
что над нею парил,
Едва не взлетела она из беседки,
прочь от резных перил.
Как весело ей свое пенье прервать
и присесть на узоры ковра.
Как радостно кубок мне передать ей
нынче, — как и вчера.
Дорогая, выпейте еще. (Смотрит, как она пьет.)
Нам не нужны "слова и вещи",
томит нас эта игра,
Музыка нам не нужна и претит
суета дворца и двора.
Молча, с кубком в руках, любуюсь,
слышу милого голоса трели,
Давно уже на ее щеках
два нежных цветка заалели.
Вмиг склонилась она, как плакучая ива,
как цветок среди горных ущелий,
Усталая ласточка, слабая иволга,
шепчет она еле-еле.
Как будто на облачке легком парю,
над зеленью полян.
Руки и ноги совсем ослабели,
перед глазами туман.
Как будто груды лепестков,
блестящий, словно сафьян,
Вместо воды источает
дворцовый фонтан.
Как трудно выпрямить мне
мой тонкий стан.
Руки мои — как ветви,
что изломал буран,
Как будто мои "золотые лотосы"[206]
угодили в нежный капкан,
В беспорядке свисает прическа на плечи,
над розами румян,
Со сладостью жажду войти в чертог,
что чист и благоухан,
За полог скрыться, который из шелка
и из золота ткан.
Удары барабанов из Юйяна
нам разомкнули вежды,
Оборвали мелодию "Платье из перьев,
радужные одежды".
Гэ Шу-хань потерпел поражение,
говоришь ты мне" скороход!
Ань Лу-шань за оружие взялся
и войною на нас идет.
Он внезапно покинул Юйян
и, в свой черед,
Покорил Лоян и восточной столице
навязал свой жестокий гнет!
Сквозь Тунгуань прорвался он,
сквозь горный проход!
Ты испугал меня так,
что я весь трепещу, и вот —
Ты испугал меня так, что я весь трепещу,
и вот —
Я в страшной тревоге, душа не на месте,
на лбу выступает пот,
Ни свежесть цветов, ни лунный свет
отрады мне не несет.
Спокойно мы во дворце пировали,
и не знали утрат.
Тревога! Тревога! Нынче мой край
мятежом объят.
Дун-дун-дун! — боевые
барабаны гремят.
Ввысь от сигнальных костров
поднимается душный чад.
Разбежались подданные врассыпную,
наугад,
Все черным-черно, поменялись местами
земля и небоскат.
Печаль, о, печаль, в моем государстве
ныне разор и разлад.
Если западный ветер нам тьму принес —
в этом кто виноват?
Холод окутал Чанъань, и солнце
навеки ушло на закат.
В покоях дворцовых она привыкла
жить среди вечных услад,
Как вынесет горные тропы она,
как вынесет зимний хлад,
О дорогая моя,
любимая мною стократ!
Жаль мне тебя, нежнейший цветок,
источающий аромат!
В тяжкий путь суждено пуститься тебе
из дворцовых палат.
Заключительные стихи
Очертания смутные дворца
еще различить могу.
Огни сигнальных костров
освещают заставу Ханьгу.
Оборвалась музыка, под облаками
ветер скорби летит.
За тучей пыли осталась Чанъань, подобно
покинутому очагу.
Кун Шан-жэнь. Веер с персиковыми цветами
Фрагменты[209]
Действие пьесы происходит в последние годы правления Ми-нов (XVII в.). Молодой ученый Хоу Фан-юй, плененный красотой и голосом юной Ли Сян-цзюнь, "приемной дочери" хозяйки дома веселья Ли Чжэнь-ли, решает связать с ней свою судьбу. Но он беден, и у него нет денег ни на свадебные подарки, ни на угощение. Художник Ян Вэнь-цун предлагает взять на себя, все свадебные расходы, умалчивая о том, что делает это по поручению Жуань Да-чэна, который дает Ян Вэнь-цуну деньги. Жуань преследует при этом определенную цель: в свое время он примыкал к ныне разгромленной клике придворных евнухов и оказался не у дел. Теперь он ищет возможности с помощью Хоу Фан-юя установить связи с членами патриотического общества "Возрождение" и тем самым повысить свой престиж. Сцена "Отказ от подарка" следует за описанием свадебного пира.Сцена седьмая. Отказ от подарка
Утро 16-го дня 3-го месяца 16-го года правления Чунчжэня (1643) Слуга в доме веселья входит, держа в руках урыльник, говорит нараспев. СлугаЧерепашья моча,
черепашья моча,
Из нее черепашки выходят,
по земле коготками стуча.
Черепашья кровь,
словно моча, горяча,
Из нее черепашки выходят,
бесчисленные, как саранча.
Где кровь черепашья, где моча
для бедняка, для богача
Различить невозможно: схожи они, и
как два плеча.
Где черепашья кровь,
где черепашья моча —
Вовеки к этой загадке
не подберешь ключа.
Друг на друга похожи они,
как два плеча,
Родного батюшки не отличишь
от чужого хрыча.
К этой загадке вовек
не подберешь ключа.
Где племянник, где дядюшка — не поймешь
ни с толмачом, ни без толмача.
Квартал Пинкан на улице Ив[210]
в утренний сон погружен.
Но тревожит его молодой человек,
в ворота стучится он.
Закрыты двери юных красавиц,
что смотрят последний сон.
Крючки зазвенели, и занавески
приподнялись с разных сторон.
Лишь несколько тонких пологов —
преграда тому, кто влюблен.
Только голову склонишь к подушке —
весенняя ночь пролетела.
Утром в ворота услышишь стук —
жди хорошего дела.
Любовь между юношей и девушкой
во многом подобна вину,
Настоянному на цветах
и слитому в чашу одну.
Мыслей иных не зная, они
встречают свою весну,
Оба в сладостном мире грез
отдаются блаженному сну.
А ведь это я помог им.
Блестит нефрит, драгоценный жемчуг
излучает голубизну,
Узорное платье шелестит,
нарушая тишину.
Драгоценности делают женщину краше,
что приятно опекуну.
Образец изящества, она
красотой затмевает луну.
О миг, когда встретится туча с дождем
память о нем жива!
Мы только что встретили его,
миг сладостного торжества.
Кто тревожит уток-неразлучниц,
задремавших едва-едва?
По красному одеялу
словно бы волны прошли!
Душа полна ликованья, в устах
радостные слова.
Подушки хранят аромат
полночного волшебства,
И тот же аромат хранят
повязка и рукава.
Только что мы познали вкус
любовного колдовства —
От которого растворяется душа
и кружится голова!
Воистину — здесь и персика запах,
и сливы, и вешних трав
Запечатлели вы, эти стихи,
на веере записав.
Но боюсь, они так легки, что ветер,
дующий с дальних застав,
Развеет их — и потому скорее
спрячьте веер в рукав.
Советую — поскорее
спрячьте веер в рукав!
Он подарил парчу
для повязки головной.
Полный драгоценностей
ларец резной,
Полог с висячими украшениями
и бахромой цветной.
Горели шелковые фонарики
в темноте ночной,
Из чарок златых друг друга
угощали влагой хмельной,
Вместе пировали
и пели под луной.
И сегодня пораньше поспешил навестить.
Совсем, как собственной дочери —
отец родной,
Приданое дал,
не постоял за ценой,
И опять рано утром пришел,
чтобы порадовать мужа с женой.
Его восхищает ваш облик, имя
и знание этикета,
Талант ваш, сравнимый с талантом Цзо Сы[213],
исполненный силы,
Ваш, достойный Западной Хань,
дар прозаика и поэта
И то, что вас повсюду встречают
слова привета,
Как Пань Юэ, на которого все стремились
взглянуть
в годы его расцвета,
В этом месте прекрасном, у реки Циньхуай,
что влюбленными воспета,
Вы взяли в подруги себе красавицу,
самый нежный цветок из букета.
Вам понадобилось одеяло
с уточками-неразлучницами
И наряд для невесты — чтоб подчеркнуть
изящество силуэта.
Старший Жуань, сделав из этого
что-то вроде секрета, —
Взял на себя заботы о свадьбе,
и ждет ответа.
У легкомыслия
на поводу,
Вы словами бросаетесь и готовы
заплатить любую мзду.
Желаете вы отвести
от него беду,
Но берегитесь подвергнуться сами
людскому суду.
Сниму наряды, булавки,
все прочее тоже сниму,
Ничего, что бедна я,
я стерплю нужду.
У человека холщовое платье
и денег нет на еду,
Но главное — доброе имя, с которым
я по жизни иду.
В переулках Пинкана,
этого грязного квартала,
Она о порядочности и чистоте
рассуждала,
А мы, которых пестовали
школа и дворцовая зала, —
Это мы-то, которых воспитывали
школа и дворцовая зала! —
Оказывается, не отличаем
благородного от нахала,
Перепутали черное с белым
и о чести не знаем нимало.
Никогда еще так
не бывало, —
Чтобы порядочность
на виду лежала.
Достоин человек
почета или скандала —
Надобно хорошенько
подумать сначала.
Добрые чувства хотел проявить,
завязал разговор,
Неожиданно натолкнулся
на жестокий отпор.
С хорошим настроеньем
входил я в этот двор —
Теперь возвращаюсь домой, ничему
не радуется взор.
И жемчуг и золото, что украшают
женскую стать,
Выпустила из рук,
отказалась принять.
Не надо было девчонку глупую
так баловать!
Нет никакой благодарности в ней,
видать,
К той, что ей заменить старалась
родную мать.
Придется вести разговор о расходах,
спорить по пустякам.
Та, что в юбке холщовой, не хуже тех,
что привыкли к шелкам.
Только Сян-цзюнь способна была бы
отказаться от этих подвесок.[215]
Подражать я не стану красоткам нынешним,
накрашенным их щекам.
Сцена тридцать шестая. Бегство
10-й день 5-го месяца 18-го года правления Чунчжэня (1645). Император Хунгуан[216] (в простом одеянии, верхом на коне появляется в сопровождении двух евнухов и двух фрейлин с фонариками, поет) На мотив "Девушка, что ароматная ива"Услышали — третью стражу бьют —
и загремели засовами.
Услышали — третью стражу бьют —
и загремели засовами.
Кони, быстры и легки,
стучат подковами.
Дует ветер за воротами
дворцовыми.
Свечи в фонарях
плачут слезами пунцовыми.
Воспользуемся тем, что на улице Тяньцзе
тишина.
Воспользуемся тем, что на улице Тяньцзе
тишина.
Спустимся к башне Фениксов —
ночь темна.
Не смог забыть о супружеском долге
и придержал скакуна.
Они совсем как Мин-фэй,
что варварам отдана,
Совсем, совсем как Мин-фэй,
что варварам отдана,
С лютней в руках,
печалью поражена,
Жемчужные слезы на землю
роняла она.
Актеры старого китайского театра. Ксилография, цветная печать, подкраска от руки. Государственный Эрмитаж.
Ма Ши-ин (быстро скачет на коне, поет) На тот же мотивСломлены замки на Янцзы,
враги получили вход,
Прорвана линия обороны,
враги получили вход.
Каменные стены Нанкина
падут вот-вот,
Я высший чиновник, — по дешевке
продамся,
но покупатель нейдет.
Поскорее переоделся,
все рассчитал наперед,
Оделся в чужое платье,
все рассчитал наперед,
Покинул свой дом на улице Цзиэ
до того, как пришел восход,
Но боюсь, что мне помешают враги,
возьмут меня в оборот.
Умный человек
в дорогу с собой возьмет
И похоронные принадлежности,
и добро, и деньги, и скот,
И жен своих, и наложниц
непременно возьмет в поход.
Что за лестное назначение:
было доверено мне
Оборонные укрепления на Янцзы
проверить по всей их длине.
Какое прекрасное назначение, —
говорю серьезно вполне, —
Объехать с ревизией Янцзы
было поручено мне.
Кто заменит меня, коль убьют
меня, с другими наравне?
Лучше брошу я в воду свиток свой,
пускай лежит на дне.
Вы насмехались надо мной
и злословили наверняка,
Вы всегда смеялись надо мной
и злословили наверняка,
За то, что я прикопил добра, —
золото, деньги, шелка, —
И взял наложницу не одну,
чей стан стройней тростника.
Поверну-ка я назад да поеду встречу их.
Печально, что мы попали
в такую беду.
Как печально, ужасно, что мы попали
в такую беду.
Оба от кулаков деревенщины
натерпелись, к большому стыду,
Обоих нас покалечили
у всех на виду.
Звуки песен наших дворец наполняли.
и неслись в небеса.
Звонкие песни дворец наполняли,
и неслись в небеса.
Юбки наши, как лотосы на воде, раскрывались,
блистали шелковые пояса.
К третьей страже еще продолжали звучать наши чистые голоса.
Наш государь точь-в-точь
чэньский Хоу-чжу,
Что во дворцах Линчунь и Цзецзи[220] предавался
веселому кутежу,
Совсем как Цинь-ху, что, заслышав коней врага,
приближающихся к рубежу,
Поджидал их, раскладывал сяни и лютни,
присев на межу.
Мы продадим свои танцы и песни,
уйдя отсюда подале,
Мы продадим свои танцы и песни,
уйдя отсюда подале.
Раз уж угасли светильники
в богато украшенной зале,
Коль скоро в суйском дворце
ивы поникли в печали,
Коль скоро в суйском дворце
с горя цветы увяли.
Вижу — улицы
беженцами забиты.
Вижу — все улицы
беженцами забиты.
Мы остались без государя,
без министров, совсем без защиты.
В суматохе трудно уйти за Цзянгуань[221]
даже людям государевой свиты.
Книги свои и лютню, чьи звуки
возникают, как по волшебству,
В платок заверну и поверх него
перетяну бечеву.
Любимые книги и лютню, чьи звуки
возникают, как по волшебству,
В платок заверну и поверх него
перетяну бечеву.
Переоденусь в одежду тех,
кто привык копаться в хлеву,
В лодку сяду
и поплыву.
Вот в таком положенье,
когда всем тяжело,
Вот в таком положенье,
когда торжествует зло,
Каждый решает сам за себя,
куда повернуть весло,
Не надейся в такое время к кому-то
сунуть голову под крыло.
Военачальник доблестен был,
но не смог одолеть преград,
Государь лишился престола,
и не счесть утрат.
Я поспешил
назад.
Где верный друг мой
и брат?
Военные флаги и знамена
перед глазами стоят,
Все изменилось, земли и неба
не узнает мой взгляд.
Заключенные бросились врассыпную,
как стая ворон.
Заключенные бросились врассыпную,
как стая ворон.
Сети открыты полностью,
с трех сторон.
Кто же бедному сюцаю
мог нанести урон?
Видите, дым и пыль
застили небосклон.
Видите, дым и пыль
застили небосклон.
Сейчас бросают детей,
бросают жен,
Трудно снова встретиться тем,
кто разлучен.
Как бесприютная душа,
возвращаюсь за десять тысяч ли.
Словно во сне совершил прогулку —
так эти три года прошли.
Вижу горы вдали, на дорогах там
пусто и темно,
Вижу горы вдали, на дорогах там
пусто и темно.
Эта местность на гору Тяньтай похожа,
и чувствую я, что давно,
Еще в прежней жизни, было нам это
предопределено.
Покинула "старый лагерь" —
и путь мой далек.
Покинула "старый лагерь" —
и путь мой далек.
Корень чувства, нашей любви
нежный росток —
Неужели исчезнут они, как исчез
родного дома дымок?
Трудно идти, не удержишь слез,
что бегут по щеке.
Как перекати-поле, гонимое ветром,
двинулись мы налегке.
В гроте горы Таоюань[225]
нет походов и войн,
Зато два лотосовых цветка
там цветут на одном черенке.
Ян Чао-гуань Отмененный пир[226]
"Лаодань" в роли старой Лю входит, опираясь на посох. Лю (поет) На мотив "Белая береза" в тональности "бэй чжунлюй"В темной юбке служанки, с седой головою,
У вельможи в довольстве живу и покое.
Ясно помню те дни, когда бедным он был сиротой…
А теперь он богатый такой,
Знаменитый такой!
Шлет ему повеленья свои государь:
Пламенеют печати[227], бумага желта, как янтарь!
Жалко только — давно опочила господина нашего мать,
Мне ж нежданное выпало счастье —
в сытой праздности век доживать…
Снегом засыпало дикую сливу,
скрылись под ним цветы.
Кто это выдумал, будто донесся
к нам аромат весны?
Ласточка носится средь деревьев,
мимо узорчатых стен —
Та, что когда-то жила под крышей
Безмятежной чредою проходят мои года.
На висках поредели пряди,
но сама-то еще хоть куда!
Как завижу господских детей —
Словно запах почую корицы и орхидей.
День-деньской я у винного чана брожу,
На него в нетерпенье гляжу:
Что ж не льется вино?
В горле сухо давно!
Надо мною смеются: "Лю Лин ты, хоть в юбке!
Ты в своем ли, старуха, рассудке?"
Длинный посох нетвердой рукою держу,
Что ни шаг, то скольжу,
Старым телом не дорожу.
Здесь плясали и пели немало ночей,
Пол закапан слезами бессчетных свечей.
Вот опять поскользнулась, падаю…
Будто рухнула в пропасть гора.
Поднимаюсь, бреду еле-еле —
Говорить с господином о деле.
Голой рукой подпираю небо,
разом достиг вершин.
Доблесть являю и мужеством славен
с юности до седин.
Правлю я в Сяне и под Таньчжоу
недругов поборол…
Вот уж под шапкой средь черных прядей
выступило серебро.
Покоряет меч супруга
царство вслед за царством,
А жена — родного дома
стережет покой.
Люди думают, что трудно —
править государством,
А не знают, что не легче
управлять семьей.
Помню доныне — в заботах вседневных
отрока пестовала она.
С книгой сидел он порою осенней
у холодеющего окна,
И отражала лучи заката
прямо на книгу стена.
Масло для лампы добыли сыну
пальцы искусные штопкой одежды;
Пальцы сжимали иглу, и катились,
словно жемчужины, слезы надежды.
Ныне у вас — серебро и злато,
ярко пылают огни…
Жаль лишь — лица госпожи престарелой
не озарят они.
Я служу вам с самых юных лет,
И надежнее у вас служанки нет.
Вот и ныне, уж совсем седая,
Возле вас по-прежнему всегда я.
Потому-то от воспоминаний
На душе становится больней,
И забыть о тяжести страданий
Не заставит роскошь этих дней.
По заветам отцов сироту блюла,
Слова жалобы не проронив.
Чтоб учителя взять, относила в заклад
Гребешки и заколки свои.
У ворот стояла, смотрела вдаль,
И в глазах был надежды свет —
Что недаром сын просидел у окна
Над канонами десять лет.
Ото всех скрывала, что в миске ее
Чаще отруби были, чем рис, —
Лишь бы сын устремлений своих полет
Мог направить в самую высь.
Да, так вот было когда-то…
В желтую землю ушла она раньше нас всех.
Вы же с супругой ныне прославлены и богаты,
В жизни вашей — без счета радостей и утех.
Чаши у вас из яшмы, кубки у вас из нефрита,
Сразу три вида мяса вашим гостям несут.
Но самые малые капли вина, что у вас разлито,
Вниз, до подземных ручьев[229] никогда не дойдут.
Проглядела все глаза, ожидая сына.
Умирая, не открыла, что в душе таилось…
У меня ж перед глазами — давняя картина,
И забытые тревоги вновь зашевелились.
Господин, послушай!
С детства ты был неуемен, что искал — обрел!
Мне ль, ощипанной вороне, поучать тебя, орел!
Но взгляни на этот лик — как печальна мать!
Сможешь ли хотя б на миг взор свой оторвать?
Отплатить нетрудно верной службой
государю за его даянья.
Но когда родители скончались,
как воздать им за благодеянья?
Влезть на кипарис и горько плакать?
Все равно останутся страданья.
Сын мечтал их одарить по-царски,
но не знал превратностей судьбы,
А не то остался бы в деревне
подавать им воду и бобы.
Ни к чему теперь воспоминанья,
просто киньте взгляд:
Во дворце у вас вино и мясо,
там (указывает на свиток) — лишь отруби
лежат.
Господин, вы славны делами,
Вы любого пира достойны.
Но подумайте, сударь, сами:
Все ль в том празднестве было б пристойно?
Кости матери — там, средь бурьяна,
На заброшенном сельском погосте,
А у сына — пением пьяным
Услаждаются пьяные гости…
Вы, как Лай-цзы, матушку вашу
Веселить не умели при жизни.
Много ль проку — полные чаши
Поднимать на ненужной тризне!
Наконец осуществились нежной матери желанья:
Сын ее обрел в избытке и богатство и признанье.
Шлют ему с печатью алой государевы посланья!
Ты в тоске сжимаешь пальцы, нет конца твоим
стенаньям…
Знай же, что ушла с улыбкой
мать к Ручьям, забыв страданья,
Веря в то, что, в свой черед,
Ты прославишь весь твой род.
Это будет воздаяньем
За ее благодеянья!
С чистой водою сосуды
Стоят перед ликом Будды,
Траурные полотнища свисают в обеих сторон.
Капли с веточек ивы[231]
Стекают неторопливо.
Всяк, госпожу вспоминая, в тихую скорбь погружен.
Кончились все напасти,
Ее не волнуют страсти,
Разве что донесется к ней колокольный звон…
Поверх погребального ложа
Роскошное платье положат[232],
Многие сотни монахов милостыней одарят;
Я ж в бессильной печали
Буду вершить запоздалый
Траурный этот обряд.
Не сравнюсь я с юными в сноровке,
И движения мои неловки,
И легко теряю разум от вина…
Думала я: госпожа забыла
Обо мне, как будто обронила
Вещь, которая ей больше не нужна.
Но теперь, окружена заботой,
Вижу, что господские щедроты
Нескончаемы, как в погребах вино.
Не забыты прежние страданья,
И посмертные благодеянья
Шлет хозяйка мне — так Небом суждено.
Судьбой своей довольна, живет во дворе наседка,
Птенец же орла стремится в неудержимый полет.
О матери вспоминает каждый из нас, но нередко
Сверх всякой меры
Сын занят карьерой,
После ж кончины родимой его раскаянье ждет.
Япония
Классический японский театр
В Японии до наших дней сохранились три старинных театральных жанра. Это прежде всего возникший еще в XIV веке театр Но[234]. В большой, построенной по законам контраста, программе этого театра лирико-музыкальные драмы чередуются с фарсом кёгэн. Значительно позже, в XVII веке, появились как зрелища для простых горожан театр Кабуки и театр кукол Дзёрури. Расщепления на драму и комедию в репертуаре Кабуки и Дзёрури не произошло. Многоактные пьесы с развитой сюжетной фабулой легко совмещали в себе напряженные драматические ситуации и комедийный гротеск. Каждый из старинных театральных жанров Японии имеет свою четко счерченную индивидуальность и свою долгую историю. Пьесы замечательных драматургов прошлого не сошли с подмостков сцены и до сих пор исполняются согласно многовековым канонам и традициям. Традиции эти передаются от мастера к ученику, и в актерских династиях составляют драгоценное семейное наследие. С приходом нового времени в Японии под влиянием европейского искусства возник современный театр. Появились своя собственная опера, свой балет, множатся массовые зрелища на западный образец. Но старинный японский театр всех трех жанров сумел отстоять свое "место под солнцем", проявив необычайную способность к выживанию. Это, впрочем, не значит, что он — музейный раритет, неподвластный ходу времени. Актеры — не мертвые копировщики. Меняются и исторически обусловленное восприятие зрителей, их вкусы и запросы. Сквозь отстоявшиеся веками театральные формы неизбежно проникают новые ритмы истории, освежая трактовку роли, трансформируя исподволь структуру спектакля. Время как бы убыстрилось, представления становятся короче. Так постепенно накапливаются перемены даже в старейшем, казалось бы, навеки застывшем театре Но. Зрители (за вычетом немногочисленной элиты) не предаются в нем медлительному созерцанию, потому что им уже чужда средневековая метафизическая эстетика. Однако даже театр Но, наиболее далекий от нашего времени, не потерял своего былого обаяния. Он все еще восхищает зрителей, его классические традиции плодотворны, они продолжают оказывать воздействие на японское искусство, даже такое современное, как кинематография. По признанию замечательного кинорежиссера Акира Куросава, школой его был именно театр Но (См.: Григорий Козинцев. Пространство трагедии. Л., "Искусство", 1973, с. 13). Классический театр Японии (Но, Кабуки, Дзёрури) — это живая старина в ее неповторимом своеобразии, прекрасное гуманистическое искусство с особым поэтическим видением мира. За последние годы в Японии растет интерес к старинному театру, как необходимой составной части национальной культуры. Его исчезновение оставило бы чувство невосполнимой пустоты, потери исторической перспективы. Во время зарубежных гастролей классических театров Японии они неизменно имели большой успех. Советский зритель видел спектакли театра Кабуки и кукольного театра с острова Авадзи. Театр Но гастролировал в Венеции. Широкая публика по достоинству оценила великолепные ансамбли актеров, виртуозно владеющих экспрессией и жестом, поэтичную романтику сюжетов, красочное декоративное зрелище. Однако, несмотря на ряд переводов на зарубежные языки, в том числе и на русский, классическая японская драматургия еще недостаточно известна за пределами своей родины. Знакомство с ней, по существу, только началось. Текст пьесы Но, Дзёрури или Кабуки в чтении как бы абстрагирован, вынут из живой ткани спектакля, отторгнут от музыки, ритмического сказа, пения, танца, органически присущих старинному японскому театру. И все же ведущая роль в нем принадлежит именно искусству слова. Оно живет и само по себе. Создания великих японских драматургов наделены глубиной мысли, трагедийной силой и внутренней музыкой, звучащей и без поддержки чисто театральных средств. Дзэами и Тикаману (их имена стоят во главе списка, но его не исчерпывают) — замечательные поэты.* * *
Старейший японский театр Но существует уже шестьсот лет. Датой его рождения обычно считается 1374 год, когда в присутствии сегуна Асикага Ёсимицу силами труппы провинциальных актеров было исполнено "священное саругаку" (род мистерии). Спектакль снискал одобрение сёгуна (главного полководца), как титуловали верховных правителей Японии, пришедших к власти во время феодальных междоусобиц. Отныне можно было рассчитывать на его покровительство. Во главе труппы стоял талантливейший актер, сочинитель пьес и их постановщик Каинами (Канъами) Киёцугу (1333–1384). Он исполнил важнейшую роль "окина" ("старца"). В этой древней мистерии, имевшей благознаменательный смысл, "старец" в белой маске олицетворял собой небесное божество. Персонаж этот пришел в театр Но из народных мистериальных представлений и связан с культом предков. В спектакле участвовал в детской роли старший сын Каннами, получивший впоследствии имя Дзэами (Сэами) Мотокиё (1363–1443). Каннами создал театр Но, Дзэами привел его к расцвету. Каннами добился победы и признания, несмотря на сильную конкуренцию. В его время работало несколько трупп талантливых актеров, по подлинный театр не мог родиться, пока в него не пришли великие драматурги. Театр Но возник на скрещении многих дорог (Н. Конрад. Очерки японской литературы. М… "Художественная литература", 1973, с. 240–281. А. Глускина. Об истоках театра Но. — В сб. "Театр и драматургия Японии". М., "Наука", 1965, с. 34–65). В Японии с глубокой древности было распространено искусство пения музыки и танца. Народные зрелища носили обрядовый или увеселительный характер, легко сочетая то и другое. В синтоистских храмах исполнялись мистерии "кагура". Синтоизм — первобытная религия Японии. Она сложилась из очень древних верований. В их числе поклонение предкам, культ солнца, пережитки тотемизма, анимизм. Вся природа представлялась одухотворенной и живой. Людям могли являться божества гор, вод и деревьев. В театре Но действуют духи сосен ("Такасаго"), дух банановой пальмы, дух вишни… Правда, там они, не теряя своей подлинной сущности, превращаются в поэтические видения. Природу пытались подчинить себе при помощи магических обрядов. С течением времени они принимали театрализованную форму и превращались в увлекательное зрелище. Заклинатели, изгонявшие из больного "злых демонов", демонстрировали красоту и мощь своего голоса, а затем стали появляться на подмостках, олицетворяя божество или демона. Синтоистские и буддийские храмы в дни больших празднеств устраивали представления религиозного или откровенно развлекательного характера, чтобы "усладить богов" и заодно привлечь паломников. Многие песни и пляски, исполнявшиеся во дворцах и храмах, пришли из Индии, Индонезии, Китая, Корен, обогатив собой японское искусство. Из Китая примерно в VIII пеке было занесено мастерство "сангаку" (по-китайски "саньсюэ"). Народная этимология осмыслила это слово как "саругаку" — "обезьянье искусство", "обезьянничанье". "Саругаку" стало простонародным увеселением, и наши дни мы назвали бы его "эстрадой". Разыгрывались потешные фарсы, кукловоды показывали марионеток, выступали мимы, фокусники, акробаты. В XIV веке мастера саругаку стали показывать пьесы серьезного мистериального содержания, в которых совершались по-театральному эффектные превращения и перевоплощения. Высшей кульминацией пьесы была пляска. Но наряду с драматическими пьесами большой популярностью продолжал пользоваться веселый фарс. Произошел своего рода симбиоз: драмы и фарсы объединились в одном спектакле, этого требовали вкусы публики. Народные полевые игры "дэнгаку" носившие вначале обрядовый характер, тоже с течением времени стали театрализованным зрелищем. Актеры трупп дэнгаку разыгрывали всевозможные "действа". Каннами начал работать как актер и сочинитель пьес в театре дэнгаку, но потом стал мастером саругаку, возглавив одну из четырех трупп "школы Ямато". Школа эта считала главным правдивость игры. Труппа Каннами подвизалась при синтоистском храме Касуга в старинном городе Нара. Искусству театра было еще трудно выстоять одному, оно искало поддержки церкви или знатных феодалов. Каннами был замечательным новатором и реформатором театра. Именно его труппа была признана лучшей и приглашена ко двору сегуна. В начале созданный им театр носил название "Саругаку-но Но". "Но" примерно значит "умение", "мастерство". Впоследствии "низкое" наименование саругаку ("обезьянничанье") было отброшено. Театр Но получил богатейшее историческое наследие. Все заимствованные пестрые элементы были сведены в одно строгое целое, подчинены структуре спектакля. Каннами соединил искусство народных театров саругаку и дэнгаку с модным тогда танцем "кусэмаи". Этот изящный "женский" танец исполнялся под музыку и пение. Удивительная способность театра Но к гармоническому синтезу — один из главных секретов его мастерства. Он сочетал в себе народный гений, всегда гуманный и правдивый, с изысканным изяществом придворного зрелища, философскую углубленность драмы с дерзкой шуткой балаганного фарса, поэзию древности с новой поэзией, песней, эпическим сказом. Дзэами возглавил театр Но после смерти своего отца. Он был человеком образованным, в доме его была собрана большая библиотека. В течение своей долгой жизни ему пришлось испытать превратности судьбы. Когда умер сёгун Ёсимицу, Дзэами впал в немилость и был на время сослан. Однако его любимое дело не погибло, театр Но выстоял. Именно он — вершина искусства эпохи Муромати (XIV–XV вв.). Эпоха эта ознаменована расцветом средневекового искусства: театра, зодчества, живописи, художественных ремесел. Новые приемы мастерства были найдены в поэзии. В театре Но прославляется умиротворение, наступившее в стране, правда, оно оказалось непрочным и недолговечным. Позади осталась блистательная хэйанская эпоха (IX–XII вв.). В столице Хэйан (ныне г. Киото) процветала прекрасная культура — своего рода японская "античность". Потомки старой родовой знати — придворные аристократы создали культ утонченной красоты и вели "сладкую жизнь" в великолепных дворцах, наполненных шедеврами искусства. Больших высот достигли поэзия и художественная проза. В начале XI века появился большой роман мирового значения "Повесть о Гэндзи" ("Гэндзи-моноготари"). Театр Но охотно инсценировал эпизоды из этого романа. Хэйанцы потерпели жестокий разгром в кровопролитных войнах XII–XIII веков. Борьба между двумя враждебными лагерями феодалов Тайра и Минамото потрясла всю Японию и породила легенды и эпические сказания. Войско Тайра, которое было оплотом хэйанских аристократов, погибло в морской битве при Данноура в 1185 году. Молодой полководец Ёсицунэ из лагеря Минамото стал любимым героем средневековых легенд и сказаний, как рыцарь Роланд в Западной Европе. Его романтический образ и трагическая судьба вызывали народное сочувствие. Ёсицунэ привел к победе и вершине власти своего старшего брата Минамото Ёритомо, но навлек на себя его немилость, вынужден был бежать и в конце концов погиб. В пьесе "Фуна-Бэнкэй" были выведены популярнейшие персонажи героических сказаний: юный Ёсицунэ, его возлюбленная Сидзука, его верный спутник монах — воин Бэнкэй. Сказания о борьбе Тайра и Минамото положены в основу романа-эпопеи "Повесть о Тайра" ("Хэйкэ-мопогатари"), созданного неизвестными актерами в начале XIII века. Многие события, о которых повествует эта великая эпопея, потрясают своим трагизмом и послужили для театра Но одним из главных источников вдохновения. Дух погибшего воина не возносился в обитель богов Валгаллу, как повествовали скандинавские мифы, а, согласно буддийским воззрениям, низвергался в бездну ада, где враги вечно продолжают жестокий бой (пьеса "Киёцунэ"). Во многих пьесах Но страждущий дух является какому-нибудь путнику, обычно странствующему монаху, и повествует при поддержке хора о своей последней битве. Понемногу он приходит в исступление, начинается неистовая пляска… Уцелевшие хэйанцы были оттеснены на задворки истории вместе с самим микадо, несмотря на судорожные попытки реставрации. К кормилу власти пришли воины-феодалы. Во главе феодальной лестницы стал военный диктатор — сёгун. Князья — даймё сосредоточили в своих руках земли и боевую мощь: дружины самураев. Мелкие вассалы — самураи вышли из среды крестьян и служилого люда. На первых порах это были безграмотные, грубые люди. От них требовались только слепая верность господину и смелость в бою, доходившая до полного презрения к жизни, своей или чужой. Однако продвижение по ступеням феодальной службы требовало от самурая хорошего знания китайского языка и письменности. На китайском языке, как на латинском в Европе, составлялись документы, велась деловая переписка. Хранителями книжных знаний и наставниками были ученые монахи. Постепенно самураи приобщались к сложной системе средневековой образованности. Театр Но рассчитан на искушенного в литературе слушателя. Буддийские монастыри стали играть особенно большую роль в "Смутное время" феодальных междоусобиц. Буддизм с течением времени разделился на несколько ветвей. В эпоху Муромати приобрел особое влияние дзэн-буддизм, занесенный из Китая в конце XII века. В Киото, где в районе Муромати проживал сёгун Ёсимицу (отсюда название эпохи), было пять высоко чтимых дзэн-буддийских монастырей. Дзэн-буддисты Китая и Японии поддерживали связь между собой. Монахи этой секты были советниками сегуна по вопросам сношений с континентом. При содействии дзэн-буддистов в Японию проникли некоторые элементы китайской культуры времен Юаньской (XIII–XIV вв.) династии. Именно эпоха Юаньской династии (при владычестве монголов) считается "Золотым веком" китайского театра. Философско-религиозное учение Дзэн получило большое распространение среди военного сословия. Самураев привлекало в этом учении отсутствие обременительной ортодоксальной догматики (во всяком случае, "для мирян") и сложных церемоний. Дзэн-буддизм учил, что в каждом человеке от рождения живет Будда (высшее духовное начало). Аналитический разум с его аппаратом мысли и слова согласно этой доктрине ограничен, он способен лишь затемнить постижение истины. Следует сосредоточить мысль путем напряженного созерцания, пока на высшей его ступени обычный разум не будет поглощен высшим духовным началом, и тогда наступит внутреннее озарение ("сатори"). Иногда оно может прийти внезапно, интуитивно, подобно вспышке молнии. Дзэн-буддизм активно воздействовал на искусство. В соответствии с его учением, искусство любого рода, если оно помогает постичь духовную суть явлений иллюзорного с точки зрения буддизма материального мира, — есть мост к вечной истине. Отсюда особое понимание красоты, сильно по" влиявшее на многие формы японского искусства. Родилась новая эстетика и новый стиль. Они нашли свое выражение в садовой архитектуре (знаменитый "Сад камней") и в интерьере японского дома, в "чайной церемонии", в керамике, "искусстве букета" (икэбана) и, наконец, в театре. Красота гармоническая, возвышенная, словно затаенная в глубине созерцаемого предмета, не допускала ничего лишнего, чрезмерного. В "Саду камней" — только камни и заглаженный волнами песок…Портрет Минамото Ёритомо. Храм Сингодзи. XIV в.
Эстетика театра Но выдвинула два ведущих принципа: "мономанэ" и "югэн". Мономанэ (буквально: "подражание") — сценическая правда. Драматург Дзэами был и теоретиком искусства Но. Согласно Дзэами, "мономанэ" требовало от актера полного перевоплощения в сценический образ, чтобы (пользуясь словами Станиславского) не "казаться", а "быть". Лишь тогда игра актера становится естественной и свободной. Между сценой Но и уборной актеров находилась так называемая "зеркальная комната". Вот что говорит в своей книге "Пространство трагедии" кинорежиссер Григорий Козинцев, который в свою бытность в Японии много говорил о традициях Но с Акира Куросава: "Я начинаю понимать, что "надеть маску" — процесс такой же сложный, как "вжиться в роль". Задолго до начала представления артист стоит подле зеркала. Мальчик подает ему маску. Артист осторожно берет ее и молча вглядывается в ее черты. Незаметно меняется выражение глаз, облик становится иным. Маска как бы переходит в человека. И тогда медленно и торжественно он надевает маску и поворачивается к зеркалу. Их уже нет по отдельности, человека и маски, теперь это целое". Это важный момент внутреннего настроя. Перед зрителями должен появиться не лицедей, а угольщик, демон или одержимая безумием женщина. Воплотившись в характерный индивидуальный образ, актер мог наиболее верно раскрыть его внутреннюю сущность и донести до зрителя главное: "правду чувства". "Югэн" буквально значит "сокровенный и темный". Это важнейший термин средневековой эстетики. "Югэн" — высшая форма гармонической одухотворенной красоты. Стихи, музыка и пенис "отверзают уши" зрителя, сценическая игра и танец "открывают глаза". Тогда сокровенная красота образа будет явлена зримо для всех и вызовет у зрителей чувство сопереживания, согласно терминологии дзэн-буддизма, своего рода "озарение". "Кого бы ни играл актер, — говорил Дзэами, — человека знатного или низкорожденного, мужчину или женщину, священника или крестьянина, нищего или парию, он должен думать, что каждый из них увенчан гирляндой цветов… Если люди любят цветы, то каждый человек — цветок". Цветок здесь символ красоты. У театра По есть споя "сверхзадача" — вызвать "сверхчувствование". Сострадание, ужас, восторг — все должно разрешиться в особом чувстве наслаждения красотой. Красота эта может вмещать в себя, казалось бы, уродливое, демоническое, страшное, которое в театре Но переходит в свою противоположность — "прекрасное". Для этого в каждом сценическом образе надо отыскать скрытые в нем возможности стать прекрасным, такое чудо под силу только высокому искусству. Театр Но часто сравнивают с древнегреческим театром. Главный актер ("ситэ" или, пользуясь греческим термином, "протагонист") выходит в маске. "Спутник" его, цурэ, тоже носит маску, если он изображает женщину или сверхъестественное существо. Актеры других амплуа даже не гримируются. Маски делали из дерева. История сохранила имена знаменитых мастеров масок; ныне их маски — величайшее сокровище. Маска покрывала все лицо. Для зрачков, глаз, ноздрей и рта делались отверстия, поэтому рот маски обычно чуть приоткрыт. Маски людей создают обобщенные, но реалистические образы. Белая маска молодой женщины работы старинного мастера Кавати полпа очарования: черты лица мягко круглятся, овал безупречен, это идеал женственности. Маска старухи, созданная Кавати, — это, в сущности, то же самое лицо, но измененное годами. Оно вытянуто, заострилось, дугообразные морщины, как волны, бегут по лбу, окружают скорбно опущенные книзу глаза. Рот устало открыт… Знаменитый мастер XIV века Токувака создал маски людей, портретно изображающие знатных хэйанцев. Маски страшных демонических существ с предельной мощью выражают гнев, ярость, угрозу. У демона багровое лицо, рога, клыки оскалены… Существуют индивидуальные маски для отдельных ролей. Наклон маски меняет ее выражение. Скульптор, стремившийся вложить жизнь в свое творение, учитывал перемену ракурса и пластику актера. Поза скорби, движение руки, полное печали, — и маска тоже глядит горестно и печально. В маске заложена возможность смены выражений, особенно это заметно в тех масках, которые воплощают не острохарактерный, а идеальный, обобщенный образ. В театре Но к маскам относились благоговейно, особенно к исторической маске "старца" (окина), и это исторически объяснимо: ношение маски восходит к древнейшим ритуальным пляскам и мистериям. Маску обожествляли. Считалось, что "не человек смотрит, а маска". Театральные костюмы создавались веками и потому носят условно-исторический характер. Они строги, в простой гамме цветов, но одежды некоторых персонажей великолепны — многоцветные, сверкающие золотом. Сменные декорации отсутствуют. Переносные, предельно условные конструкции долженствуют символически изображать лодки и экипажи, хижины и храмы, скалы и цветущие деревья… Здание театра Но в его первоначальном виде было устроено предельно просто. Это невысокий помост из белых некрашеных досок на четырех опорных столбах под двускатной крышей с загнутыми кверху краями. Слева невысокая стена. Актеры после очередного выступления не уходили со сцены, они садились, согласно своему амплуа, в том или ином углу сценической площадки и застывали в неподвижной позе. Однако Дзэами в своих трактатах об искусстве Но учил, что актер, даже бездействуя, должен незримо для всех сохранять сконцентрированную в нем внутреннюю силу, способную подчинить зрителей. На правой стороне помоста, отгороженной балюстрадой, двумя рядами располагается хор в восемь человек. Хор в спектакле Но играет важную роль; он комментирует действие, ведет диалог, повествует, аккомпанирует танцу и, наконец, завершает пьесу величанием, скорбным или радостным заключительным аккордом. Сопереживая герою, хор создает эмоциональный фон для представления. К. Гагеман пишет в своей книге о японском театре: "…раздается волшебное звучание хора Но. Мрачные мужские голоса нисходят, словно в старинном монастырском песнопении, торжественными интервалами и обеспечивают представлению единство неслыханно праздничного, совершенно отрешенного от жизни стиля. Пению осторожно вторит старояпонская флейта, твердые и несколько жесткие звуки которой прекрасно гармонируют с серьезным характером Но. Она обычно бросает в ансамбль лишь отдельные фразы и только в чисто лирических местах ведет более продолжительную мелодию" (К. Гагеман. Игры народов, вып. 2-й, "Япония". Л., 1926, с. 42). Небольшой оркестр сидит на арьерсцене. Он состоит из флейты и ударных инструментов. Два небольших барабана имеют форму песочных часов, звуки из них извлекают ударом руки. На третьем барабанчике выбивают дробь при помощи двух палочек. Ударные инструменты организуют темп и ритм. Ритм — важнейший структурный элемент театра Но, он пронизывает всю ткань спектакля. Еще дальше музыкантов, в самой глубине сцепы, сидят слуги. Задник изображает раскидистую зеленую сосну на золотом фоне. Сосна — священный символ долголетия, почитание сосны связано с древним культом деревьев. Влево от сцены отходит "мост". Под настилом его помещены глиняные кувшины-резонаторы. Входная дверь, ведущая на мост, отделена пятицветной занавеской от "зеркальной комнаты", которая сообщается с уборной актеров. Справа от сцены низенькая дверца для тех, кто должен входить на сцену "незаметно". Три маленькие сосны перед мостом как бы пунктиром отмечают места, где должен останавливаться актер. Театр в его древнем виде был отгорожен от зрителя полосой песка. Зрители сидели на циновках, разостланных на земле, сёгун смотрел на зрелище с веранды своего дворца. Спектакль начинался утром и шел весь день. Состав труппы ("дза") — немногочисленный. Во главе стоял первый актер — ситэ. В ранних пьесах театра Но он был единственным актером, однако по мере того, как пьеса становилась сложнее, другие действующие лица начали приобретать самостоятельное значение. Теоретик театра Но Дзэами считал, что актер Должен владеть искусством пения и пляски и выполнять три основные роли: старика, женщины и воина. У главного актера могли быть "спутники" — цурэ. Например, старик (ептэ) в пьесе "Такасаго" является в сопровождении старухи (цурэ). Ситэ — центр пьесы. Второй актер — ваки чаще всего "подыгрывает" главному актеру, он как бы сдвинут к периферии, на что указывает и само его название: "ваки" — сторона. У него свои спутники — вакидзурэ. Малолетние актеры, исполняющие роли детей и отроков, именуются "коката". В интермедиях участвует "аи", или "кёгэн" — характерный комик — простак. Драмы театра Но носят название "ёкёку". До нашего времени дошло только двести тридцать пьес, но было их тысячи две. Пьесы, созданные до появления театра Но, не сохранились. Впрочем, известно, что Каннами переработал некоторые старинные пьесы театра дэнгаку. В свою очередь, большинство пьес Каннами было переработано его сыном Дзэами. Изменения вносились и позднее. В театре создалось как бы новое амплуа: актер-драматург. Сходное явление мы наблюдаем и в Европе, достаточно назвать Шекспира и Мольера. Великий драматург Дзэами написал более ста пьес и сотрудничал во многих других. Ему принадлежит главный вклад в драматургию театра Но. он был не только драматургом, но и композитором, хореографом и постановщиком пьес. Дзэами создавал точную режиссерскую разработку. Некоторые его мысли о театральном искусстве не устарели и теперь. он оставил несколько трактатов об искусстве Но и среди них знаменитую "Книгу цветов" ("Кадэнсё"). До нас дошли рукописи, где он набрасывал мизансцены, графически чертил все перемещения актеров по ходу действия и фиксировал точные позы в рисунках обнаженных фигур. Вообще сборники пьес Но, предназначенные для актеров, снабжены обильными ремарками. Кроме Дзэами, в создании репертуара Но участвовало еще несколько драматургов школы "Кандзэ" (название это составлено из первых слогов имен Каппами и Дзэами), как, например, сын Дзэами — Дзюро Мотомаса (1395–1459) или Кандзэ Кодзиро Нобумицу (1435–1516). После XVI века творческая энергия театра Но иссякает, новых пьес уже не создают. В театре Но говорили прозой на языке своего времени, но поэтическая речь высокого стиля была построена по законам классического литературного языка более ранних эпох. Актеры (как и всюду в театрах Дальнего Востока) говорят и поют голосом особого искусственного тембра, напоминающим низкое или высокое звучание духовых инструментов. Даже прозаическую речь скандируют протяжно и напевно. Стихи в театре Но необычайно мелодичны, музыкальны, они, что навивается, призваны "ласкать ухо". Их не клали на музыку, они рождались вместе с музыкой. Длина стиха варьировалась сообразно с мелодией и темпо-ритмом. Стихи в пьесах ёкёку на первый взгляд просты и прозрачны, но в основе их лежит сложная поэтика. Силлабическая японская поэзия не знает рифмы, обогащение стиха требовало особых приемов. В японском языке много омонимов, то есть слов, которые звучат одинаково, но имеют разный смысл. В пейзажной "песне странствия" (митшоки) обыгрывались по смыслу топонимические названия. Слова, или даже часть слова, получали двойное значение и сцепляли между собой фразы, как закрепка ожерелья. Ассоциативные силы сцепления работали очень мощно. Один поэтический образ рождал другой: вслед за парусом "появлялись" челн, весла, волны, морская даль и так далее. Из богатого арсенала классической литературы, японской и китайской, заимствовались эпитеты, метафоры, цитаты… Иногда какое-нибудь знаменитое стихотворение вставлялось целиком по ходу действия, как своего рода ариозо. Японская лирика любила миниатюры: пятистишие — танку. В средние века под сильным влиянием буддийских напевов вошли в моду песни на "современный лад" (имаёута) — восьмистишия. Длинные лирические поэмы, драматические баллады, эпическая поэзия, восходящая к народному сказу, не нашли себе места в литературной поэзии, они расцвели в театре. Академик Н. И. Конрад писал в своей статье "Лирическая драма": "Умение сочетать как будто самые разнообразные элементы с блеском явлено в стиле ёкёку, в словесной ткани пьес. Эта ткань, сотканная из собранных отовсюду цитат и выражений, дана в такой художественной цельности, которую можно подметить только в самых самобытных произведениях японской литературы. Нити для пестрого ковра взяты отовсюду, но сплетены они так, что утрачены всякие самостоятельные признаки, целиком поглощающиеся общим целым. Такого результата авторы Но достигают своим умением нанизывать (цугихаги) одну заимствованную цитату на другую, умением вместить это все в единый метрический уклад, пронизать все целое единым ритмом… В сущности говоря, ритм (в широком смысле) является той стихией, в которой находят свое объединение все разнородные элементы пьес" (Н. Конрад. Очерки японской литературы. М., 1973, с. 269–270). В пьесах Но, построенных на декламационно-напевной основе, звучат мелодическое пение, речитатив (сказ), напевная речь. Сольные партии, "диалоги", восходящие к очень древней перекличке хоров, "спор" главного актера с хором сменяют друг друга. Очень часто актер пост лишь один-два начальных стиха, а хор подхватывает и продолжает повествование от его лица. Состав музыкальной драмы Но очень разнообразен, однако в ней парит строгий порядок. Не только каждый элемент, но и вся цепь элементов подчинены строгим структурным законам. В пьесе Но можно выделить две части (два действия). В конце первого действия главный актер — ситэ уходит по мосту за пятицветную занавеску, чтобы переодеться на сцене в это время часто, но не всегда разыгрывается интермедия (аи). Простак — кёгэн выходит на авансцену. Обычно это сельский житель. Действие как бы замирает на время и возвращается вспять. Кёгэн рассказывает какую-нибудь местную легенду, приоткрывая завесу над тем таинственным, что совершалось в первом действии. Интермедия была создана благодаря глубокому постижению восприятия зрителей. Это момент отдыха перед кульминацией зрелища. Происходит "превращение", ситэ выходит в новом облике, как сверхъестественное существо. Главного актера до превращения принято называть "маэдзнтэ", а после превращения — "нотидзитэ". Пьеса "Фуна-Бэнкэй" четко распадается на два разных эпизода, и ситэ исполняет в ней две роли: юной танцовщицы и мстительного духа. Дзэами, однако, считал, что строение пьесы Но, по существу, трехчленное: вступление, разработка, финал (дзё-ха-кю). У каждой части свой темп: медленный, ускоренный, быстрый. Во вступительной части актер-ваки после музыкальной интродукции представляется публике. Он называет свое имя ("нанори") и говорит о том, куда направляется и зачем. Следует "песня странствия" (митиюки). Актер делает вид, что садится в лодку или на лошадь, обходит сцену… Затем следует "прибытие". Разработка, в свою очередь, обычно состоит из трех частей (таким образом, в пьесе Но их всего пять). Начинается она с торжественного выхода ситэ. Первая сцена как бы рисует пейзажный фон, на котором должны развернуться события, это завязка. Две другие развивают сюжет в нарастающем динамическом напряжении. В конце третьей части дается ключ к разгадке тайны. Хор ноет коду. Финал пьесы (его название "кю" значит "быстрый") как бы устремлен к завершению пьесы. В момент кульминации возникает танец. Но еще и раньше, на протяжении всего спектакля, все движения актеров следуют четкому хореографическому рисунку. Актеры двигаются особым скользящим шагом, плавно и медленно, иногда принимают статуарные позы. Скупой жест предельно условен. Так рука, поднесенная к лицу, означает рыдания. Можно говорить о символическом "языке веера". Танец в театре Но (май) не похож на народные пляски (одори). он воплощает в себе принцип "югэн" и создан для неспешного созерцания. Все движения полны сдержанной грации. "Танец нападения" и "воинская пляска" допускают стремительные прыжки. Но Дзэами требует, чтобы при этом соблюдалось чувство меры, иначе пляска станет хаотической. Спектакль театра Но был тщательно и продуманно организован. Он тоже следовал строгому ритму. Первая драма была как бы вступлением. В ней часто появлялось божество (например, "Такасаго"). Три следующих должны были контрастировать между собой. Это могли быть драмы, в которых призрак воина является из глубины преисподней ("Киёцунэ"). В "драмах с париком" ситэ, исполняя женскую роль, надевал на себя парик с длинными волосами. Женщины в спектаклях театра Но не участвовали. Очень любимы были драмы, где главным персонажем была "безумная женщина" ("Гробница Комати"). Пятая пьеса — финал — выбиралась с благожелательным значением. Ситэ в ней всегда сверхъестественное существо ("Горная ведьма"). Сюжеты для пьес Но обычно заимствовали из всем знакомых, известных мифов и легенд или из знаменитых литературных произведений. Но были драмы и "из подлинной жизни", как, например, "Река Сумида", в которой мать ищет своего маленького сына, похищенного работорговцами (Сэами. Река Сумида. Перевод Н. И. Конрада. — Сб. "Восточный театр". Л., "Academia", 1929, с. 329–340). Такие пьесы свидетельствуют о том, что в театре Но сохранились элементы народного театра. Спектакль театра Но должен был перенести зрителя в особый поэтический мир, пробудить в нем возвышенные мысли и переживания и, наконец, в момент кульминации глубоко потрясти его. Сострадание, ужас, восторг — все должно разрешиться в особом чувстве наслаждение красотой.* * *
Средневековый фарс — кёгэн, жизнерадостное скоморошье искусство — имеет те же истоки, что и театр Но: народные зрелища (Саругаку и Дэнгаку). На старинном рисунке можно видеть, как бродячие актеры дают под открытым небом веселое представление, а зрители помирают со смеху, сидя прямо на земле или взобравшись на крышу. Поэт XI века Фудзивара Акихира в своих записках "О новых Саругаку" оставил нам названия комических сценок: "Как монахиня Мёко просила нижнюю рубашку", "Как провинциал приехал первый раз в столичный город", "Выпить — прожить тысячу лет"… (Н. Конрад. Японский театр. — Там же, с. 271) и тому подобное. Фарс-кёгэн сложился в полноправный театральный жанр одновременно и параллельно с музыкальной драмой Но, в первой половине XIV века. Два этих жанра обособились друг от друга, однако труппа актеров фарса входила в состав театра Но на подчиненных началах и выступала на той же сценической площадке в перерывах между драмами. Обычно давалось четыре фарса. Актер из трупы кёгэн появлялся и в ходе драмы Но как характерный комик-простак, работая "у ковра", пока ситэ переодевался и готовился к новому выходу. Вместо принципа "югэн" фарс выдвинул другой основной принцип игры: "окасими" (комизм) в сочетании с "мономанэ" (жизненной правдой). Актеры фарса правдиво и достоверно изображали людей своего времени. Кёгэн вышел из народной среды и поэтому язвительней всего высмеивает феодалов и духовенство. Он очень тесно связан с фольклором: сатирической и бытовой сказкой, анекдотом. В фольклоре и фарсе сложились противоборствующие пары персонажей: настоятель храма и послушник, князь — даймё и озорной сметливый парень из народа, лишь по виду простодушный дурачок. Слуга Таро японского фарса и Хикбити народной сказки принадлежат к бессмертному типу "дурачков", которым всегда удается провести и высмеять своего господина. Народный юмор зорок, он подмечает смешные и слабые стороны своих властителей. Даймё и священники — отрицательные комические типы. Даймё в фарсе — тупой и заносчивый феодал, невежественный до последней степени. Он все время попадает в нелепые ситуации. Настоятели храмов, монахи, все, кто причастен к духовенству, отличаются непомерной жадностью. В антиклерикальных фарсах пародируются плохо затверженные наизусть проповеди и непонятные на слух буддийские сутры: "борон-борон"… Если комический персонаж фарса, что называется, "свой брат", крестьянин или ремесленник, то вышучивается он с беззлобным юмором, — ведь под обстрел попадают обыкновенные человеческие слабости, а не социальные пороки. В бытовых фарсах действуют злая жена и робкий муж, тесть и глупый зять… Сочинители кёгэнов находили в сокровищнице фольклора бесчисленные сюжеты для фарсов и сами придумывали забавные ситуации. Конструкция фарса несложна: короткий пролог и два-три эпизода, — ведь длился фарс очень недолго, минут пятнадцать. Действие разворачивалось в быстром темпе и обычно кончалось потасовкой и погоней: "Не уйдешь, не уйдешь!" При всей его простоте в фарсе были созданы хорошие роли для комических актеров. "Фарс обращался к жизни, к реальному человеку средневековья, — сообщает В. В. Логунова, — его герои говорили сочным, разговорным языком. Конфликт в кёгэнах разрешается всегда реальными средствами, без вмешательства потусторонних сил. Потасовки, беготня, преувеличенная жестикуляция действующих лиц делали кёгэны очень динамичными. Артисты фарса обычно играли без масок" (В. В. Логунова. Кёгэн — японский средневековый фарс. Изд-во восточной литературы, 1958, с. 5–6). Маску надевал только актер в роли фантастического существа: бога грома или черта. Само собой, это комические черти, они смешат, а не пугают. Костюмы в кёгэне обычные, бытовые. Подчеркнута нелепость придворного костюма: модные в то время длинные штаны, которые волочатся по земле. Даймё на подмостках выглядит смехотворно… Встает вопрос, как же могли настоящие даймё поощрять такие фарсы? Острая народная сатира в фарсах-кёгэнах все же несколько смягчена, и, кроме того, фарсы исполнялись в театре Но, как интермедии между драмами, своего рода клоунады. К ним не относились серьезно. С течением времени средневековый фарс потерял творческий импульс, живое искусство импровизации заглохло, кёгэн принял канонические формы. В истории кёгэна прославлены три театральные школы. Из них особенно знаменита школа Окура, основанная талантливом артистом и сочинителем фарсов Компару Дзэнтику (1405–1520). Артисты этой школы и до сих пор сохраняют ее традиции. До нас дошло около трехсот кёгэнов, записанных и изданных в XVII веке, но было их гораздо больше. Импровизации легко возникали на подмостках и, не закрепленные в текстах, забывались. Все же и то, что осталось, — бесценное свидетельство, созданное самим народом, о людях и нравах японского средневековья. Это и до сих пор источник веселого смеха.* * *
Замечательный драматург Тикамацу Мондзаэмон (1653–1724) писал свои пьесы в эпоху позднего феодализма на стыке двух времен, старого и нового. Власть правящего военного сословия была еще крепка, но "злато и булат" уже начали свой спор. В самом начале XVII века один из князей — хитроумный и удачливый Токугава Иэясу сумел в решающей битве одолеть своих соперников. Он осуществил давнюю мечту всех прежних сегунов: привести к подчинению воинственных феодалов и объединить Японию. Правительство Токугава (бакуфу) обосновалось в городе Эдо, ныне он называется Токио. В стране был введен жестко регламентированный режим. Всю тяжесть его испытали крестьяне. В пьесе Тикамацу "Ночная песня погонщика Ёсаку из Тамба" служанка в харчевне жалуется: "Отец мой — крестьянин из деревни Ёкота. Ему уже шестьдесят шесть лет, и вот его, старика, бросили в водяную темницу за недоимку. Требуют с него два мешка с лишним рисового зерна". В такой темнице сажали по горло в воду. Строгий надзор был учрежден буквально повсюду: в княжеских замках, селах и городах. Ослушников карали смертью. Мелкие вассалы-самураи принадлежали к первому сословию страны, они могли безнаказанно снести голову любому простолюдину, но, теряя службу у своего феодального господина, самураи деклассировались и лишались средств к пропитанию. Иные из них добровольно уходили в город, где был спрос на образованных людей, случалось даже, что они возглавляливосстание крестьян. Деклассированный самурай назывался "рошга", то есть "человек-волна" ("перекати-поле"). Дед Тикамацу по некоторым сведениям, был старшим вассалом у какого-то князя и получал немалое довольство риса, отец стал ронином и поселился в Киото. Там, в Киото, жили "Сын Неба" — император, лишенный всякой власти, и, как призраки былого величия, аристократы с громкими титулами. Между Киото и Эдо пролегала знаменитая Токайдоская дорога, которая так красочно изображена на цветных гравюрах Хнроснгэ и в пьесах Тикамацу. Подлинное имя драматурга — дворянское: Сугимори (родовое прозвище) Нобумори (личное имя). Тикамацу Мондзаэмон — его театральный псевдоним — звучит простонародно. Как провел свои юные годы Тикамацу, доподлинно не известно. Ему, выходцу из обнищавшей семьи потомственных воинов, пришлось пройти большую трудную школу жизни. Возможно, в юности он служил у одного киотоского аристократа, побывал в монастыре, носился, — как он сам говорит, — по волнам городской жизни… В пьесах его можно найти живые, зорко наблюденные сцены из городского и сельского, монастырского и придворного быта. Точность нраво- и бытоописания роднит пьесы Тикамацу с новеллами его современника, талантливого писателя Ихара Сайкаку (Ихара Сайкаку. Избранное. М., "Художественная литература", 1974). Демократическое искусство горожан тяготело к реализму. Умиротворение страны содействовало росту товарно-денежных отношений. Быстро развивались города Эдо, Киото, Осака и другие. В городах кипела жизнь, процветали торговля и ремесла. Эпоха Гзнроку (1688–1704 гг. или, в более широком понимании, последняя четверть XVII и первая четверть XVIII в.) знаменита в истории японского искусства. На весь мир прославлены цветные гравюры "укиёэ", в то время это были недорогие лубки. Искусные мастера-ремесленники резали из камня и кости миниатюрные фигурки-нэцкэ (для ношения на поясе), которые теперь занимают почетное место в музеях мира. Типографии печатали на резных деревянных досках большими по тому времени тиражами книги с картинками, рассчитанные на вкусы читателей-горожан. Литература XVII столетия свежестью, смелостью и новизной в известной мере напоминает европейскую литературу Возрождении. Сначала она поставляла, что называется, "чтиво", способное позабавить и заинтересовать горожан. Но к концу века в поэзии и прозе появились великолепные мастера: писатель Ихара Сайкаку, поэт Мацуо Басё (Басё. Лирика. Перевод с японского Веры Марковой. М., "Художественная литература", 1964) и другие. Так же стремительно шли к вершинам искусства народные театры Кабуки и Дзёрури. Горожанам нужны были зрелища. Сначала, в начале XVII века, выступали труппы танцовщиц, потом мальчиков-подростков. Они были запрещены. В Эдо, Киото, Осака сформировались труппы мужчин-актеров. В эпоху Гэнроку появились великолепные актеры: в Эдо — Итикава Дандзюро Первый, а в Киото — Саката Тодзюро. Неизвестно, когда и почему Тикамацу Мондзаэмон увлекся театром. Ему было лет тридцать, когда он стал писать пьесы для Саката Тодзюро. Этот умный и тонкий артист, сам сочинивший несколько драм, лучше всего исполнял роли простых людей из народа. В записях современников сохранились его слова: "Какую роль ни играл бы артист Кабуки, он должен стремиться лишь к одному: быть верным правде", "Искусство артиста подобно суме нищего. Что ни увидишь, все запомни". Тикамацу создавал для него в своих драмах роли "первых любовников". Пьесы для театра Кабуки сильно отличались от музыкальных драм театра Но, хотя на первых порах и заимствовали из них сюжеты и отдельные приемы. Актеры выступали без масок, но применялся символический грим: например, красные полосы на лице изображали гнев. Многоактные драмы Кабуки должны были вызвать ужас и сострадание. Горожане любили сильные театральные эффекты. В так называемых "исторических драмах" изображалось условное средневековье с кровавой вендеттой, поединками и убийствами. Давались и "мещанские драмы" из современной жизни. Зрители проливали потоки слез, когда злосчастная судьба разлучала любовников. Тикамацу был мастером остросюжетной интриги. В самых потрясающих моментах публика разражалась одобрительными криками: "Мондзаэмон! Мондзаэмон!" Как Шекспир искал сюжеты в старых хрониках и новеллах, так и Тикамацу оживил рассказы и легенды, запечатленные в старинных романах и эпопеях. И все же Тикамацу даже в своих исторических пьесах с полной поэтической свободой изображал новых людей своего времени. Чувство, выраженное с большой силой, одерживало нравственную победу над феодальным долгом. Там же, где торжествовал феодальный долг, он уже казался ходульным, неестественным, противоречил человеческой природе: герой убивал сам себя, приносил в жертву жену и детей, — всех примеров не перечислить. Несмотря на большой успех его пьес, Тикамацу постепенно охладел к театру Кабуки и увлекся театром Дзёрури. Можно лишь гадать, что было этому причиной. В театре Кабуки властвовал актер, в театре Дзёрури — драматург. Конечно, и драматург был в известной мере ограничен, набор кукол навязывал ему условные типы, надо было считаться с возможностями рассказчика (гидаю), но все же сочинитель пьес чувствовал себя свободнее, у пего, что называется, были "развязаны руки". Парадоксальным образом, чем больше условен театр кукол, тем сильнее можно было в нем изобразить некоторые моменты действительной жизни, например, любовную страсть. Анатоль Франс писал в своей статье "Гросвита в театре марионеток": "…они (марионетки) сделаны именно для того, что они делают, их природа соответствует их назначению, и они достигают совершенства без всяких усилий. Марионетки… созданы по образу и подобию дочерей мечты" (Анатоль Франс. Собр. соч., т. 8. М., "Художественная литература", 1960, с. 175). В театре кукол Дзёрури рассказчик ведет свое напевное повествование под аккомпанемент сямисэна (род трехструнной гитары). Слово соединено с пантомимой. В XVII веке возникло много трупп Дзёрури; в Киото, Эдо и других городах. На острове Авадзи в деревне Итимура (она получила название "город кукол") и до сих пор существуют потомственные компании кукловодов, но наибольшей славой пользуется старинный театр Бунраку-дза в городе Осака. Куклы Бунраку большие, в две трети человеческого роста, механизм их управления спрятан внутри, под одеждой, и с течением времени все усложнялся. Сначала куклы могли только поворачивать головы вправо и влево, потом стали двигать глазам", бровями, пальцами рук, открывать рот… Головы для старинных кукол создавали превосходные мастера. Голова куртизанки — идеал красоты в эпоху Гэнроку. Очень экспрессивны голова самурая — рог изогнут книзу дугой, брови взлетают к вискам, — или гротескно-смешные маски простолюдинов. Кукловоды с открытыми лицами, в церемониальных костюмах или в черных капюшонах с прорезями для глаз, управляют куклой на виду у публики. Куклы фехтуют, пляшут, сотрясаются от рыданий, они "играют" так живо, что со стороны кажется, что кукловод только сдерживает куклу, а она в порыве отчаяния вырывается у него из рук… В труппе дружно работают кукловоды и музыканты, но ведущая роль традиционно принадлежит певцу-рассказчику. Драматическая поэма дзёрури ведет свое начало от народного эпического сказа. В тексте ее не обозначены действующие лица, по — как в пьесе Но — даются традиционные указания, где повысить или понизить голос, в каком ритме или какой манере следует исполнять то пли иное место. Народная песня сменяется сказовым речитативом, звучит бытовая речь. Рассказчик ведет повествование и "от автора", и от лица всех героев пьесы, то есть должен обладать исключительной способностью к мгновенному перевоплощению. Пьесы для кукольного театра, сочиненные до Тикамацу, обычно называют "старыми дзёрури". Вот что говорил о них Тикамацу: "Старые дзёрури похожи на нынешние похоронные речи, нет у них ни цветов, ни плодов. С того самого времени, как начал я сочинять, я вложил все свое сердце в мои труды, потому и удалось мне поднять дзёрури на небывалую доселе высоту". Свои первые дзёрури Тикамацу создал для Киотоского театра кукол Мандзю-дза, основанного в 1675 году известным певцом-рассказчиком Удзи Каганодзё. Тикамацу соединил воедино лучшее, что было в театральных жанрах Дзёрури и Кабуки, и создал великое искусство общенародного значения. Дзёрури его с большим успехом шли и в городе Осака, где в 1684 году открыл свой театр Такэмото Гидаю Первый. Имя "гидаю" стало нарицательным для певцов-рассказчиков кукольного театра. В жизни Тикамацу произошел большой перелом, он переехал из Киото в Осака и стал драматургом театра Такэмото-дза. Осака был крупным торговым городом, где "серебро рождало серебро". Тикамацу в своих дзёрури показал "веселые кварталы", где купцы просаживали деньги, тихие дома и шумные улицы, реки и каналы с перекинутыми через них мостами. К собранию его пьес часто прикладывают план старинного Осака. Именно в этом городе Тикамацу искал и нашел своих самых популярных героев: небогатого купца на грани разорения, прекрасную девушку, проданную в дом любви, — они ищут счастливое будущее в потустороннем мире через двойное самоубийство. Следует заметить, что тема самоубийства часто встречается в народных легендах Японии. В 1703 году на сцене Такэмото-дза была исполнена первая "мещанская драма" Тикамацу "Самоубийство влюбленных в Сонэдзаки". Это великий день в истории японского театра. Впервые родилась подлинная народно-гуманистическая драма. Гибель любящих вызвала всеобщее сочувствие зрителей. Герои драмы — простые горожане — были близки и понятны, возникало чувство общности судьбы. Тикамацу создал двадцать четыре "мещанские драмы". Среди наиболее известных и любимых можно назвать дзёрури "Ночная песня погонщика Ёсаку из Тамба" (1708), "Гонец в преисподнюю" (1711), "Копьеносец Гондза в двойном плаще" (1717), "Девушка из Хаката в пучине бедствий" (1718), "Самоубийство влюбленных на Острове Небесных сетей" (1720), "Масляный ад" (1721). Все они переведены на русский язык (Тикамацу Мондзаэмон. Драматические поэмы. Перевод с японского Веры Марковой. М., "Художественная литература", 1968). В своих "мещанских драмах" Тикамацу создал типы людей переходного времени, мятущихся, слабовольных. Они уходят из жизни в смерть, не в силах найти другого выхода. Героини пьес Тикамацу овеяны поэзией, они верны, благородны, самоотверженны, у них более сильная и стойкая воля, чем у их возлюбленных. Падающим на самое дно, погибающим героям противостоят резонеры — воплощенная мещанская добродетель. В большинстве случаев они не наделены достаточной индивидуальностью, это движущие пружины действия, — ведь порой именно вмешательство ханжеских резонеров вызывает конечную катастрофу. В основу пьесы, согласно обычаям того времени, часто клалось подлинное происшествие. Известно, что убийство, изображенное в "Масляном аде", на самом деле произошло в 1721 году накануне Праздника мальчиков и немедленно было инсценировано в театрах Кабуки и Дзёрури. Это привлекало публику. Но, конечно, событие не изображалось протокольно, драматург мог дать волю своему воображению. "Масляный ад" — новаторская пьеса, самая реалистическая из всех драм Тикамацу. Именно поэтому она на первых порах имела мало успеха и завоевала признание лишь в XX веке. Главный герой — убийца Ёхэй. Великий драматург показал его характер в развитии. Весь путь постепенного падения Ёхэя прослежен от самого детства. Балованный мальчик, шалый городской парень, он неизбежно попадает в лапы ростовщиков. Даже само убийство Ёхэй совершает почти бездумно, в порыве слепого отчаяния. И сама тема, и ее разработка скорое напоминают современные японские фильмы, чем старинные пьесы. Любовницы Ёхэя — продажные девушки — весьма мало романтичны. В пьесе нет настоящей любви. Зато необычайно привлекательна купеческая женка о-Кити, жизненны и достоверны семенные сцены. Острофабульная пьеса движется на сцеплении конфликтов и контрастов. Во всех "мещанских драмах" Тикамацу три действия. Обычно, в дзё-рури, как и в пьесах театра. Но, обязательно присутствует митиюки (песня странствия). У Тикамацу митиюки, развернутое в большую поэтическую картину, предваряет трагическую развязку в финале. Герои уходят в последний путь. Митиюки, созданные Тикамацу, великолепные поэмы в стихах на музыкально-песенной основе. Лишь в "Масляном аде" митиюки нет, — это пьеса бытовая, — но в ней, начиная с самого зачина, богато рассыпаны городские песенки. Прозаическая речь в минуту эмоционального подъема переходит в стихи, напевные, богато оркестрованные, прошитые созвучиями. Так же, как в пьесах Но, в арсенале средств драматурга классические цитаты, игра слов, сложные цепочки ассоциации. Он — превосходный поэт. В драму органически включены комические сцены. Как в средневековом фарсе, в "Масляном аде" звучат пародийно бессмысленные заклинания монаха. И у новеллиста Сайкаку и у Тикамацу буддизм, как церковь, подвергается осмеянию. Но буддийские истины часто возглашаются в конце дзёрури, как последняя надежда, завершающий примирительный аккорд в конце гибельного пути. Тикамацу был основоположником нового театрального жанра и глубоким мыслителем, не только прагматиком, но и теоретиком искусства. В записях современников сохранились его беседы (В. Маркова. Мондзаэмон Тикамацу о театральном искусстве. — Сб. "Театр и драматургия Японии". М., "Наука", 1965, с. 66–83). Театр кукол соперничал с театром живого актера, значит, "автор пьес дзёрури должен наделить своих кукол множеством разнообразных чувств и тем самым завоевать внимание зрителя". "Насытить чувством нужно не только повествование о событиях или речи героев, но даже описание пейзажа в митиюки…" Душу в куклу можно было вложить через слово, музыку (вокальную и инструментальную) и движения кукол. Стихи у Тикамацу нерасторжимо связаны с народным мелосом. В основу дзёрури положено действие, а не рассказ о нем, как во французской классической драме, динамика, а не статика. Иногда текст дзёрури напоминает раскадровку киносценария, так точно фиксируются движения кукол, мизансцены, даже угол зрения, перспектива, а в митиюки путь героя подан на фоне движущейся пейзажной панорамы. Придавая столь важное значение чувству, Тикамацу все же не хотел, чтобы оно изображалось "с наигрышем", надрывно и фальшиво, лишь бы выжать слезы у зрителей. "Все элементы искусства дзёрури подчинены драматическому действию, — говорил он, — и если надо выразить печаль, то чем суровей будут напев и слова, тем сильнее будет выражено чувство печали". Стремясь к правде, Тикамацу ставил перед собой вопросы: что такое правда театрального искусства? Каково соотношение между житейским фактом и правдой образа, во-первых, между правдой образа и условной природой театрального искусства, во-вторых? Мысли Тикамацу оставили яркий след в истории японского театра и не потеряли значения даже в наши дни. "Дзёрури стремится изобразить житейское явление, как подлинное, но вместе с тем в пьесе оно становится явлением искусства и перестает быть просто явлением действительности". Убийство жены торговца маслом в дзёрури "Масляный ад" не просто факт, почерпнутый из уголовной хроники. В пьесе Тикамацу это катастрофа, которая надвигается медленно и неотвратимо, как в античной трагедии, и, обнажая до самого дна жизнь большого города, зримо показывает разъедающие его социальные язвы. "Искусство находится на тонкой грани между правдой и вымыслом. Оно — вымысел и в то же время не совсем вымысел; оно правда и в то же время не совсем правда. Лишь на этой грани и родится наслаждение искусством". Тикамацу учил показывать правду жизни в обобщенных образах, насыщая их творческой фантазией, по фантазия, по его мысли, не должна далеко отлетать от действительности. Вот почему "искусство находится на тонкой грани между правдой и вымыслом". Заветы Тикамацу — прекрасная школа искусства и для драматурга и для актера, а созданные им пьесы вошли в золотой фонд мировой драматургии. Дзэами и Тикамацу принадлежат к плеяде великих драматургов наряду с Калидасой и Софоклом, Кальдероном и Мольером. От встречи с ними "родится наслаждение искусством". В. МарковаКаннами Киецугу (?)Гробница Комат[235]
Действующие лица Первый странствующий монах (ваки). Второй монах, его спутник (вакидзурэ). Старуха, затем поэтесса Оно-но Комати (ситэ). Место действия: окрестности столицы; дорога, с которой виднеется Лавровая река; на обочине дороги разрушенная ступа — гробница. Время действия: вечерний сумрак и ночь.Действие первое
Звучит музыка, и тихой, важной поступью выходит странствующий монах и его спутник. Монах и его спутник (начальная песня)Неглубоко в горах таятся
Наши скиты,
Неглубоко в горах таятся
Наши скиты,
Но в потайных глубях скитаются
Помыслы сердца.
Ведомо: Прежний Будда
навеки ушел,
А Грядущий Будда доселе
не является к нам.
В сей межвременья сон рождены,
безнадежные,
Что признаем мы на земли
явью истинной?!
В миг случайный мы обрели
человеков обличие
среди тьмы обличий иных.
Набрели на Великое Слово
Просветленного Сакья
среди роя учительных слов.
Вот оно- семя прозрения,
постиженья начало! —
Так, сердцем надежду послышав,
В простые одежды,
Послушников черные рясы,
Смиренно оделись.
Мы прежде рожденья знали
Суть наших судеб,
Мы прежде рожденья знали
Суть наших судеб.
Путь жизни мгновенен, а путы
Страдания вечны.
Сквозь множество жизней гонимы
Стрекалом желаний,
В тенетах причин и следствий
Слепцы блуждают.
Мы ни к чему не привязаны,
Невозмутимо сердце!
Разрешили мы узы родства!
Жалость отринули
К родителям милым давно.
Так и о нас
Позаботиться более некому.
Мы забыли детей.
Что для нас тысяча ри —
Путь недалекий!
Мы в скитаниях передохнем
В одичалом поле.
Нам ночлегом простая скала,
Наша кровля — небо.
В нас прибежище заключено
Истинной правды!
В нас прибежище заключено
Истинной правды!
Плавучей, плакучей травы[237]
Оборваны корни,
Плавучей, плакучей травы
Оборваны корни,
Но уж не плыть ей покорно по зову
Текучей влаги!
Ах, какая владела в те давние дни
Мной надменная спесь!
Словно бы зимородка крыла,
Иззелена-черны,
Сияли струистою влагой речной
Пряди волос,
Извивались, как ивы тонкая ветвь
На весеннем ветру.
И была соловьиная лепота
В лепетанье речей,
И я красовалась прекрасней цветов
Хаги в полном цвету,
Когда они хладной росою полны
И вот-вот опадут!
А теперь служанка ничтожная,
Простая мужичка и та
Гнушается мной.
Всем — горчайший мой стыд
Выдает напоказ!
Безотрадные,
Налегли на меня
Луны и дни,
Столетней старухою
Пред вами стою!
Я в столице от суетных глаз
В тень отступаю.
Так и жду: "Поглядите, она
Увяла, обвечерела!" —
Круглый день по заулкам кружу,
До предлунных теней.
И с луной заодно — к закату
Отхожу от столицы,
И с луной заодно — к закату
Отхожу от столицы.
Покидаю
Стоярусный Терем —
Облачную Обитель —
Гору Просторных Чертогов[238],
Где так тесны входы.
Даже горный страж не окликнет
Горестную старуху.
Он на луну смотрит, сокрытый
Тенью деревьев…
Я скольжу бесприютною тенью
От столицы прочь…
Так в тени пропали, сокрылись
Любви Могила,
Что в селении Птичьи Крылья,
И Гора-Осень[239].
Вот луна в реке Лунного Лавра —
Ладья речная…
Но кто ее к берегу правит,
В лад опуская весла,
Кто ее к берегу правит,
В лад опуская весла?
Пусть даже в горной глуши
Затаилось трухлявое древо,
По единственному цветку
Вишня откроется сердцу.
Я никчемна давно — под землей
Окаменелое древо.
Но почуяло дивную красоту
Сердце — цветок остатний;
И разве не верный знак:
Сой цветок — приношенье ступе?!
Изъясните ж теперь, отчего она —
Подобье облика Будды?
Ведомо: ступа есть проявленье
Обетованья Будды, чье имя:
Познавший Суть Великого Света — Дайнити Нёрай,
А он воплотился на время в нашей юдоли
Бодхисаттвою Конгосатта —
Имя значит:
Чудотворный алмазный жезл!
Земля, Вода, Огонь,
Ветер, Пустота.
Пять ярусов, пять основ,
Как в человеческом теле?!
Значит, ступа и тело равны,
Где же между ними различья?!
Казалось бы, ты права:
Отличья явного нету.
Но мощь добротворная их
По сути неравнозначна!
"Единый взгляд на ступу — отдаленье
Навечное от трех дурных путей!"
Подумай сам: "Единое мгновенье
Рождает в человеке Просветленье,
И это Просветленье добротворией
Святых заслуг, рожденных от строенья
Ста тысяч ступ!"
Так чья добротворность мощней,
Человека иль ступы?
Если сердце твое
Просветленья так полно,
Отчего этот мир
Ты не покинешь?
Да разве сей тщетный мир
Покидают телом?!
Покидают сердцем его…
Но сердца лишенный
Разве способен узнать,
Что подобие Будды
В этом дереве заключено?
Тогда почему же
Столь бесчинно на ней улеглась?
Ах, много ль бесчиния в том,
Что и я отдыхаю — вместе
С повалившейся наземь давно
Ступой святою.
Это ты давно отступила
От прямого к Будде пути.
Но и обратной стезею
К Будде равно приходят.
Да, Великие Чистые Истины
В этом мире чему уподобить?
Единосущны, не явлены —
Облика не имеют, —
Значит, в мире Великой Истины
Все живее и Будда — одно!
"С тех пор, как Нёрай обещал
Всех немудрых этого мира
От неведения спасти,
Жива милосердная клятва
В обете всех бодхисаттв —
Потому и кривой стезею
К Будде можно прийти".
Так убежденно Она сказала,
Что монахи тройной поклон
Перед ней совершили,
Лбами коснувшись земли.
"Поистине, — молвят, —
Прозренья сумела достичь
Жалкая нищенка!"
Наконец-то я вновь ощутила
Силу, как встарь,
И ныне для вас забавную
Песню сложу.
В пределах Блаженной земли
Почтенью великому к Будде
Пределы навряд ли сыскать,
А здесь, у священной ступы
Такой неприступный вид…
О, эти докучные бонзы
С их проповедью несносной!
О, эти докучные бонзы
С их проповедью несносной!
Действие второе
Первый монах. Кем вы изволите быть? Скажите, кто вы? Назовите ваше почтенное имя! Старуха. Со стыдом называю вам свое имя.Снисхождения просит
Дочь Оно-но Ёсидзанэ[242],
Правителя Дэва, —
Оно-но Комати,
Ничтожная побродяжка!
О, жалость! Комати несчастная!
Великая красавица
Старинных времен:
Сияла всем обликом,
Словно цветы.
Трехдневного месяца —
Бровей тонина.
Нити, зеленые,
Что Лунный Лавр.
Белоснежною пудрою
Шкатулки полны.
Одежды множество —
Легкий газ, плотный шелк:
В Лавровом Тереме
Уместится ли?!
Я слагала японские пески,
Созидала искусно китайские строфы,
К веселью хмельному звала
В руке моей чарка,
И тогда на рукав мой с Небесной реки
Луна опускалась тихонько.
То были воистину времена
Младого цветенья!
О в какой же безвестный миг
Все изменилось?
На голове моей ныне
Спутанное былье
Заиндевелой полыни.
Темно-блестящие прежде,
Пряди волос на висках
Блекнут на старой коже,
Словно размазана тушь.
Тонко-летящие прежде —
О пара ночных мотыльков! —
Растаяли нежные брови —
Очертания дальних гор!
Черты единой[243]
Вам до сотни лет не хватает,
Белесые космы:
"Девять — на девять" — травы морские
Над горькой влагой
Растравили мне горечью сердце,
Печаль беспросветна!
Вот стою под рассветной луною,
О как мне стыдно!
С шеи у нее свисает
Мешок ветхий.
Что ты в него положила,
Отвечай, не мешкай!
Сколько жить мне осталось нынче,
По правде, не знаю,
Но если доживу до завтра,
Утолит мне голод
Эта пригоршня
Бобов толченых.
Я ее в мешок положила
И несу с собою.
Что в суме у тебя за спиною,
Сумей ответить!
Замасленное грязное платье
Я в нее положила.
А что на руке за плетенка?
Но не плети неправды!
Черного и белого стрелолиста
Я в нее положила,
Да плащ дырявый,
Старуха
Да зонт дырявый.
Ей даже лица нечем
От людей спрятать!
Все пустое! Остались бы только
Рукава хоть какие!
Ведь ни иней, ни снег мне не страшен,
Ни дожди, ни росы:
Затаить бы мне только слезы
От суетных взоров!
Вдоль дорожных обочин
Брожу я ныне,
Я прошу прохожих о подаянье
Или молчу, не в силах
Вымолвить просьбу,
Всякий раз наважденьем безумным
Вдруг одержима:
Искажается голос,
Меняется облик!
Кружится, кружится возмездия колесо,
Влечет к началу обид,
Чтоб у дома ее на подставку легли
Оглобли моего возка!
Солнце в небе высоко ль стоит?
Сумрак вечерний.
Солнце в небе высоко ль стоит?
Сумрак вечерний.
О луна, верный товарищ в пути
К ее дому,
Пускай надзирает над Заставою Встреч
Бессонный сторож[244], —
Не страшись, он нынче пропустит нас,
Выходи скорее!
Ветром набок заломлена
Черная шапка.
Закрывшись до глаз рукавом
Охотничьего кафтана,
Я пробираюсь украдкой
К ее дому.
Я здесь и при лунном свете,
Я здесь и в безлунном мраке,
И дождливою ночью,
И ветреной ночью,
И порой, когда сыплются мелким дождем
Увядшие листья,
И порою глубокого снега.
"Току-току" — талая влага с крыш —
Нетерпелива капель!
Приехал и уезжаю вновь,
Уехал и вновь приезжаю.
Первая ночь, вторая ночь,
Третья, четвертая ночь,
Седьмая, восьмая, девятая…
Десятая — на исходе.
Во Дворце торжествуют встречу
Нового Урожая[245]…
Только я никого не встречу,
Одинок у ее дома.
Вот зарю отмечает криком
Прилежный петел, —
Так и я на краю подставки,
Где возка моего легли оглобли,
Отмечаю новой чертою
Ночь ожиданья…
Сто ночей, она мне сказала,
Сюда являться…
Девяносто девятая ночь!
О, как вдруг тяжко,
Все пред глазами кружится…
Тяжко в груди…
О печаль!
Ночи одной не дождавшись,
Фукакуса умер!
И обида его не дает мне покоя,
Наважденьем безумным
Я одержима!
(Успокаивается.)
Силу возмездья внезапно познав,
Молюсь о грядущем рожденье
Буддой в Блаженном краю, —
И нет вернее молитвы.
Из песчинок деяний благих
Я воздвигну священную ступу,
Чтоб очистить суетный туск
Со Златотелого Будды.
Я стану цветы возлагать к алтарю —
Приношение сердца.
Следуя Будды стезей,
Истину я постигну,
Следуя Будды стезей,
Истину я постигну!
Дзэами Мотокиё
Такасаго[246]
Действующие лица Томонари, главный жрец храма Асо (ваки). Два его спутника, служители храма (вакидзурэ). Старик (маэдзитэ), он же во втором действии бог Сумиёси (нотидзитэ). Старуха (цурэ). Местный житель (кёгэн). Место действия: сначала побережье Такасаго[247] в провинции Харима, потом берег Сумиёси (Суминоэ) в провинции Сэтцу. Время года — весна.Действие первое
Под звуки музыки появляется Томонари и с ним два спутника. Томонари и его спутники (начальная песня)Надел я дорожную одежду,
Сандалии на ногах.
Шнуром препоясав, дали иные
Отныне я буду искать.
Как этот пояс дорожный, долог,
Стелется путь впереди.
Как этот пояс дорожный, долог
Да будет ваш жизненный путь.
Дорожной одежды край
Волна увлажнила.
Дорожной одежды край
Волна увлажнила.
В далекий край мы плывем,
К далекой столице,
Ведет тихо-тихо ладью
Весенний ветер.
Дни странствия кто сочтет?
Взволновано сердце.
Белее, чем парус наш,
Парящие тучи.
Начало пути и конец
В туманах сокрыты.
Казалось, причал далек,
А вот он — близко.
Открылся земли Харима
Желанный берег.
Мы бережно правим ладью
В залив Такасаго.
Мы бережно правим ладью
В залив Такасаго.
Сэссю (1420–1506). Пейзаж. Фрагмент.
Старик и старуха (поют вместе)Над берегом дымка встает,
Невидимы в сумерках волны.
Но голос волн говорит,
Отлив иль прилив на море.
Кого в целом мире теперь[250]
Назову я старинным другом?
Сверстников мне не найти.
Даже сосна Такасаго —
И та моложе меня.
Прошлое позабыли мы,
Счет потеряли векам.
Сыплются, сыплются годы, как снег,
Волосы нам убелив.
Мы — словно старые журавли,
Зябнем под утро в гнезде.
На циновках из тростника
Луч предрассветной луны.
Иней весенней ночи знобит,
Сон убегает от глаз,
Слышим лишь ветер в ветках сосны,
Вот прошумел, вот стих.
Лишь голос сердца — мы назовем
Другом старинным своим.
Вверяем только напеву стиха
Грустные мысли свои.
О наш единственный посетитель,
Ветер с залива!
Тихо беседует с древней сосной,
Шепчет о прошлом.
Сыплется хвоя на рукава
Нашей одежды.
Мы от подножья ствола отметем
Иглы сухие.
Мы от подножья ствола отметем
Иглы сухие.
Здесь залив Такасаго.
Здесь залив Такасаго.
Здесь с незапамятных времен
Растет на вершине сосна Оноэ[251],
Мы с ней вместе стареем.
Волны старости набегают на нас
Длинною чередою.
Долго ль будем мы мертвые иглы сметать,
Долго ль жить суждено нам?
Так ли долго, как соснам Ики
Неувядаемой славы?
Так ли долго как соснам Ики
Неувядаемой славы?
О, чудо! Гляжу на них,
Век свой вдвоем коротают
Старые муж с женой.
Вот предо мной они вместе.
Но слышу, старуха живет
На берегу Такасаго,
Старик — вдали от нее,
На берегу Суминоэ.
Моря разделяют их,
Меж ними леса и горы…
Как это случиться могло?
Я в догадках теряюсь.
Слова неразумны твои.
Ты разве не знаешь?
Пусть любящих разлучат
Моря и земли,
Но если и вправду сердца
Томятся вразлуке,
К любимой путь никогда
Не кажется длинным.
Пусть древние сосны Такасаго и Сумииоэ
Лишь бесчувственные существа,
Но ведь но напрасно их
"Неразлучной четой" прозвали.
Что ж дивиться тогда на людей,
Наделенных сердечным чувством?
Сколько лет — и не счесть! —
Каждый вечер я покидаю,
Чтоб жену мою навестить,
Берег дальнего Суминоэ.
Вместе состарились мы,
Как чета Неразлучных сосен,
Словно крепко-крепко сплелись
Под землей своими корнями,
Верных супругов пример.
Удивляясь великому чуду,
Слушаю ваши слова.
Если в памяти вы храните
Предания старины
Об этой чете древних сосен,
Прошу, поведайте мне.
Будут вечно, как сосны, свежи,
Не увянут родные песни.
Ныне правящего монарха
Почтили за это хвалой.
Чудесные ваши речи
Я слушать не устаю.
Сквозь темные тучи незнанья
Пробился весенний луч.
Все озаряя, льется свыше
Вечерний мягкий свет
На берег Западного моря,
Земную темную юдоль…
На четырех морях тишина.
Всюду мир и покой.
Благодетельный ветер весны
Ветку не колыхнет.
О, Неразлучных сосен чета!
Послан ей дивный удел
В наши блаженные времена
Знаменьем счастья служить.
Для величанья не хватит слов,
Нет достойной хвалы!
Мудро правит страною наш государь,
Он довольством народ наделил.
В милосердии беспредельном своем
Изливает щедроты рекой.
В милосердии беспредельном своем
Изливает щедроты рекой.
Пусть говорят, что травы и деревья
Ни сердца не имеют, ни души,
Но не пропустят времени цветенья,
Плоды приносят в свой урочный срок.
Всегда на ветках, обращенных к югу[253],
Торопится раскрыться ранний цвет
Навстречу солнечным лучам.
Цветут ли цветы,
Опадают ли осенью листья,
Сосна целый год
Остается вечнозеленой.
В круговороте времен
Приходят зимние вьюги,
Тысячелетний убор
Сосна хранит и под снегом.
"Цветет она десять раз,
Единожды в тысячу лет"[254], —
Так учит древняя мудрость.
Долгий век государю сулит
Вещая сосна Такасаго.
В благословенный наш век
Счастливых вестей ожидает…
На ветках ее блестят
Росы бессчетные перлы.
В песни они перейдут,
В жемчужины слов перельются,
Сердца людей озарят
Своим немеркнущим светом…
И все, что на свете живет,
Душой обратится к песне.
Но ведь некогда Тёно сказал:
"Все живое и неживое —
Любое созданье поет".
У каждого голос свой,
И каждый поющий голос
В поэзию проникает:
Шепот веток, шорох песка,
Рокот ветра, журчанье воды…
Все сущее сердцем наделено.
И светлый весенний лес,
Восточным колеблемый ветром,
И звон осенних цикад
В холодных росистых травах,
Разве не скажешь о них:
"Воплощенные песни Ямато"?
Но пред могучей сосной
Все деревья в лесу недоростки.
Над ними она вознеслась
В царственном великолепье.
Свой облик издревле хранит,
Все времена сопрягая.
Тысячи долгих лет
Свежа нетленная зелень.
Некогда циньский император[255]
Сосне пожаловал высший чин.
Не только в Стране восходящего солнца,
Сосну почитают и в землях чужих.
На холме Такасаго
Гулкий колокол Оноэ,
Слышу, подал свой голос.
Уже недалеко рассвет,
Всюду белый иней ложится,
Но, кажется, ветви сосны
Стали еще зеленее.
Каждым вечером, в поздний час,
Старик со своей старухой
Приходят сюда, к сосне,
Сгребать опавшую хвою.
Сыплются иглы дождем,
Но их число не скудеет.
И никогда-никогда
До конца не осыплются иглы.
Вечная зелень сосны
До скончанья веков не поблекнет,
Неразлучных сосен чета —
Зарок нерушимого счастья.
Громкой славой осенено
Имя сосны Такасаго —
Как вьющийся длинный плющ[256],
Обещание долгой жизни.
Вы, старик и седая жена,
Как эта сосна, долголетни,
Вы, старик и седая жена,
Как ветви сосны, долговечны.
Поведайте тайну свою,
Имя свое нам откройте.
Кто вы? Как вас зовут?
Зачем же нам правду скрывать?
Здесь перед вами предстали;
В образе мужа и жены
Души двух древних сосен.
Неразлучна сосен чета —
Такасаго и Суминоэ.
О, чудо из чудес!
Сосна Такасаго
Явила нам
Небывалое диво!
Хоть сердцем не одарены,
Как говорят, ни травы, ни деревья…
Но в наш благословенный век,
В стране мудрейшего из государей…
Старик и старуха
Деревья, травы и сама земля…
Всё процветает в щедром изобилье.
"К "Берегу изобилья",
К Сумиёси теперь поплыву,
Там меня ожидайте!" —
На прощанье молвил старик.
Он садится в рыбачий челн,
Причаленный к побережью,
Парус он поднимает ввысь,
Вверяясь попутному ветру,
И по сумеречным волнам
Уплывает в открытое море,
И по сумеречным волнам
Уплывает в открытое море.
Действие второе
Берег Сумиёси. Томонари и его спутники (песня ожидания)Мы подняли парус
На маленькой этой лодке,
Мы подняли парус
На маленькой лодке,
И в лучах восходящей луны
Мы выплыли в даль морскую
На волнах отлива.
И мимо Авадзи —
Опененного волнами острова,
И мимо Наруо,
Отдаленного города,
Прибыли мы наконец
Из Такасаго
В Суминоэ.
Прибыли мы наконец
В Суминоэ.
"Даже я — и то не пойму,
Как давно я впервые увидел
Тебя, о дева-сосна,
На берегу Сумиёси…
А сколько веков ты сочтешь!"
"Разве не знаешь ты,
Что тесной мы связаны дружбой?
Храню я твой славный род
С незапамятных древних времен,
Древних, словно ограда храма".
А вы, музыканты храма,
Спешите в ночной темноте
Мерным рокотом барабанов
Сердце мое усладить.
Из Западного моря восстал,
У берегов Аоки-га хара —
"Равнины зеленых деревьев"…
Я — великий бог Сумиёси
И в образе вечнозеленой сосны
Порою являюсь людям.
А ныне снова пришла весна,
Тает мелкий снежок последний
Возле мелкой гавани — Асака…
Лепестки, словно снег, на одежде моей".
О, божественное виденье!
О, божественное виденье!
Сам бог Сумиёси пляшет пред нами
В сиянии яркой луны,
Взираем мы со священным восторгом
На дивный образ его.
Слышу, льются чистые голоса
Юных танцовщиц.
Отразилась ясно в зеркале вод
Сосна Суминоэ.
Не напрасно этот танец зовут
"Волны синего моря"[259].
Прямая, словно путь богов и государя,
Отселе стелется дорога до столицы.
Весной столица так прекрасна!
"Возвращенье в столицу" — радостный танец!
Долгий век государю благовестят…
Протянут танцоры руки вперед,
Злых демонов отгоняя,
Руки тесно к себе прижмут,
Собрав долголетье и счастье.
Процветанье пароду приносит напев
"Тысячекратная осень"[260].
"Танец сотни веков" радует взор,
Годы жизни он умножает.
Тихий ветер в соснах чуть шелестит,
Обещая мир и покой.
Тихий ветер в соснах чуть шелестит,
Обещая мир и покой.
Горная ведьма[261]
Действующие лица Жительница гор (маэдзитэ), она же во втором действии горная ведьма (нотидзитэ). Танцовщица Хякума Ямамба (цурэ). Главный спутник (ваки). Трое других спутников (вакидзурэ). Сельский житель (кёгэн). Место действия: дорога в горах Агэро в провинции Сэтцу, хижина и снова горная дорога. Время действия: вторая половина дня, потом лунная ночь.Действие первое
Под звуки музыки появляется Хякума Ямамба[262]. За ней следуют дорожные спутники. Спутники (начальная песня)Мы на тебя уповаем,
Благословенный свет!
Мы на тебя уповаем,
Благословенный свет!
Храм Светоносного Будды
Ищем в глубинах гор.
Покинули мы столицу
И на челне плывем.
Подернуто озеро Сига[263]
Легкою рябью волн.
Сердце волнует тревога…
Что там, в туманной дали?
Ждет нас в горах Арати
Облачный перевал.
Над стремниной мы переходим
Мост "Жемчужный поток".
Сыплются, словно перлы росы,
Слезы на рукава.
Мимо сосны Сиокоси идем,
Обрызганной пеной прибоя,
Идем мимо сосен Атака,
Окутанных дымкой вечерней.
Горы Тонами сверкнул острый край —
Словно Амида меч свой поднял,
Рассекающий узы греха,
Нерасторжимые узы.
Край северный Коси пересекла,
Усталых косит дорога.
Кипящие на пути облака
Наш медленный шаг торопят.
И там, где в тучах тонет гора,
Возле "Реки порубежной",
Ютится на ее берегу
Маленькая деревушка.
О, как столица от нас далека!
Пришли мы к Сакаигава.
И, как паломнице подобает,
Здесь я оставлю свой паланкин,
Босоногая, пойду через горы…
Прошу, отыщи мне проводника.
Я вас залучила к себе ночевать,
На то была у меня причина.
Знайте, вот почему
Я ночь низвела на землю,
Дала вам ночной приют…
Так спойте же мне эту песню.
"Зло и добро бытия[265]
Влача, как тяжелую ношу,
Вечно в глубинах гор
Скитается горная ведьма…"
Как сердце волнует этот напев!
Уж давно вы танцем своим
Пленяете цвет столицы,
А подумали ль обо мне?
Я для вас ничего не значу,
Меньше, чем капля росы
На листке травы придорожной.
Вот на что пришла я жаловаться.
Вы достигли высот мастерства,
Вы свое прославили имя,
Но разве весь ваш успех,
Словно цветок несравненный,
Не вырастила для вас
Одна-единая песня?
Так во имя спасения моего
Священный обряд совершите.
К милосердному Будде взывая,
Исполните танец и песню,
Чтобы мне ускользнуть из круга
Бессчетных перерождений,
Возвратясь к своей истинной сум, —
Войти в царство светлого рая.
В темных глубинах гор,
Горе мое разделяя,
Подняли жалобный стон
Птицы и дикие звери.
Верите ль мне теперь?
Я — горная ведьма, демон.
Вот удивительные слова!
Ужель настоящая горная ведьма
В самом деле со мной говорит?
Если в просьбе я ей откажу, —
О, ужас! — беда со мною случится…
Мне совестно, право, наспех плясать,
Но подберу подходящий напев
И такт начну отбивать ногами.
И без того
Тьма сгущается быстро
В теснинах гор,
Тьма сгущается быстро
В теснинах гор,
Но стало еще темнее,
Летят облака,
Тенью на ваше сердце
Находит страх.
О, если б с таким же волненьем
Вы пели всю ночь
Песню о горной ведьме,
И я, в свой черед, —
Тогда б рукавами взмахнула.
Приняв свой вид,
Я ваш бы продолжила танец, —
Сказала она
И, будто бы ветер сдул,
Вдруг исчезает.
И, будто бы ветер сдул,
Вдруг исчезает.
Действие второе
Хякума ЯмамбаКак странно все, что случилось.
Опомниться не могу.
Да полно, правда ли это,
Или пригрезилось мне?
Но боюсь прогневать бесовку,
Исполню ее приказ.
Вместе с ветром, шумящим в соснах,
Чистый голос флейты летит,
Вместе с ветром, шумящим в соснах,
Чистый голос флейты летит
Над кристальным потоком долины.
Мнится, можно поймать рукой,
Словно чару на Празднике песен[267],
Отражение ясной луны,
И так ясно звучат напевы
Лунной ночью в глубинах гор.
О, до чего мрачна и угрюма
Глубокая эта долина!
О, до чего мрачна и угрюма
Глубокая эта долина!
Бичами хлещут мертвые кости свои[268]
И плачут — плачут демоны в зимнем лесу,
Стеная, злую карму свою клянут,
А небожители на кладбище летят,
Чтоб цветами останки свои почтить,
Радуясь, что творили при жизни добро.
Но поистине едины добро и зло.
Чему же радоваться? О чем же скорбеть?
Все вещи являют истину нашим очам.
Быстрый поток исчезает в туманной дали.
Острые скалы и кручи уходят ввысь.
Гора — и снова гора.
(Опираясь на посох, выходит на сцену.)
Какой искусный ваятель, скажи,
Вытесал эти зеленые скалы?
Поток — и снова поток…
Какой красильщик, где и когда
Окрасил эти волны лазурью?
О, ужас! О, страх!
Из чащи темных деревьев,
Застлавших сиянье луны,
Нездешнее выходит созданье,
Пугающе грозен лик.
Ужели горная ведьма
И вправду идет сюда?
Трепеща от ужаса, я гляжу.
Выходит она из глубокой тьмы,
Черной, словно ягоды тута,
И хотя говорит она, как человек,
И приняла человеческий облик…
Но спутаны волосы ее,
Как занесенный снегом кустарник…
Глаза, как звезды, горят огнем…
А чему уподобить цвет лица?
Красным черепицам на кровле…[269]
Где грозятся лики чертей.
Увидеть ночью ее в первый раз…
На что, скажи мне, это похоже?
Некогда, в старину…
Темной дождливой ночью
Демон одним глотком,
Темной дождливой ночью
Демон одним глотком
Под грохотанье грома
Женщину проглотил…
Ужас сегодняшней ночи
Старый этот рассказ
Мне на память приводит…
Другу сказала она:
"Что это? Белый жемчуг?"
Мне суждена, страшусь,
Та же печальная участь.
Сгину, как капля росы.
"Как стыдно, как горько мне слушать
Такие рассказы людей!
Как стыдно, как горько мне слушать
Такие рассказы людей!"
А для меня столь же дорог
Этой ночи малейший миг,
Ведь я так долго мечтала
Встретиться с вами хоть раз,
Вашу послушать песню…
Молю вас, пойте скорей.
Все отговорки напрасны,
Стоит ли тратить слова?
Спорить с ней я не смею
В темных ущельях гор…
С криком хлопает крыльями птица…
Водопад бьет в барабан…
Кружатся белые рукава…
Словно вьются в танце снежинки,
Лепестки сливы летят…
Но закону единому Будды
Что неподвластно, скажи?
Зло и добро бытия
Влача, как тяжелую ношу,
Зло и добро бытия
Влача, как тяжелую ношу,
Ведьма обречена
Блуждать по горным дорогам.
О, печальный удел!
Заоблачная гора[271]
Началась с пылинки подножья,
Но возносит к небу свой пик
Высотою в тысячу сажен.
Море росинки родят,
Падая капля за каплей
С побегов мелкого мха
Медленно, неприметно,
И вот зашумел океан,
Валы до небес взлетели.
Долины отзывы глухие,
Как в чреве пещер,
Шепот слабого эха в чащах
На склонах гор…
Словно безмолвия голое,
Голос тишины.
Пожелала некогда дева
Дол такой сыскать,
Где не будил бы эха
Самый гулкий звук.
Здесь сбылось бы ее желанье:
Вот он, этот дол!
А в самой темной теснине
Хижина скрылась моя.
Так высоки эти горы!
Море закрыли собой.
Так глубока долина!
Поток затерялся на дне.
Впереди бесконечное море[272]
Стелет воды свои,
Свет луны в нем сияет —
Вечной истины свет.
Позади на скалистых кручах
Сосны шумят, шумят
О радости, о постоянстве,
Сон разгоняют пустой.
Карающий бич, в траве истлевая,
Светляками вдаль улетел.
Барабан увещания, мохом заросший,
Не пугает более птиц.
Здесь царство тишины и покоя.
В самом сердце гор,
Где все вокруг незнакомо,
Где не сыщешь тропы,
Только усилит тоску
Кукушки крик одинокий,
Гулкий стук топора
Лишь углубит молчанье.
Вершина истины высоко вознеслась,
Не так ли дух стремится к
просветленью?
Долина, где не виден солнца луч,
Путь милосердия собою знаменует,
Горная ведьма веером показывает вниз.
Спускается до самых недр земли.
Не ведает горная ведьма,
Где родилась она,
Нет для ведьмы приюта.
Ведут ее облака,
Потоки покажут дорогу…
Ни одной не минует горы.
К миру людей непричастна,
Я от них далека.
Как изменяет облако
Легко очертанья свои,
Так в цепи перерождений
Приял мой исконный дух
Временно облик ведьмы.
Вот я пред вами стою!
Но если попять глубоко
Высший закон бытия,
Праведность и неправда —
По существу одно.
Земные краски лишь морок,
Обман очей, пустота.
Оттого так переменчив,
Многообразен наш мир:
Устав, заповеданный Буддой,
И житейская суета,
Мутные низкие страсти
И просветленье души…
Будды есть в этом мире,
Есть в нем разные твари,
И среди несчетных созданий
Блуждает горная ведьма.
"Весной зеленеет ива[273],
Лепестки сливы алеют".
Сколько разных цветов!
И мне случается, ведьме,
Порою людей посещать.
Когда на горной дороге
Усталый вздремнет лесоруб
В тени цветущих деревьев,
Приму на свое плечо
Его тяжелую ношу
И вместе с вечерней луной
Из горных теснин я выйду,
Домой его провожу.
И если в хижине дева
Ткет на своем станке
Холст из древесных волокон,
Войду я через окно.
Нити сплетаю ей в помощь,
Как соловей прядет
Тонкие нити ивы,
Летая среди ветвей.
Бывает, в домах прядильщиц
На время я поселюсь,
Незримо для взора людского
Я творю лишь добро,
Но невидимою бесовкой
Поселянки меня зовут.
Горестна жизнь бедняков!
На дочерях, на женах
Так одежды легки,
Словно скорлупка цикады.
Не отряхнут рукавов,
Инеем занесенных.
Он блещет в лучах луны
Осенней студеной ночью.
Если же в поздний час
Прачек сморит усталость,
Если выпадут вдруг[274]
Вальки из рук онемелых,
Сотнями голосов,
Тысячекратным эхом
Опять вальки застучат
По деревянным скаткам.
А люди лишь говорят:
"Это проделки ведьмы!"
Вернетесь в столицу опять,
Помяните меня добрым словом,
Рассейте ложь обо мне.
Но нет, эта самая мысль —
Глубокое заблужденье!
Отбросим же прочь навсегда
Все земные заботы.
Зло и добро бытия
Влача, как тяжелую ношу,
Ведьма обречена
Блуждать по горным дорогам.
О, печальный удел!
Усталым шагом бреду…
С одной горы на другую.
Если двое путников отдохнут
В сени одного древа,
Зачерпнут пригоршню воды
Из одного потока,
Значит, крепко связала их
Карма прошлых рождений.
Ведь мы связаны много крепче!
Ведьмы имя стократ помянув,
О моих беспросветных скитаньях
Пели вы под вечерней луной.
Эта песня вам озаряет
Темный жизненный путь.
Нет, не выдумка, не забава —
Гимн во славу Будды она.
Ах, до чего же мне жаль
Разлучаться с вами!
Но пора сказать вам: прости!
Ухожу я в горы.
Там ветки ранней весной
Ждут цветов не дождутся…
Любуясь на вишни в цвету,
По горам кружу я.
А осенней порой я ищу
Скалу или кручу,
Где всего прекраснее вид
В ясном лунном сиянье.
Любуясь осенней луной,
По горам кружу я…
Зимой в нетерпенье гляжу
На темные тучи.
Дождем набухли они,
Скоро ль снег посыплет?
Любуясь на белый снег,
По горам кружу я…
Круг за кругом — и снова круг,
Коловращение без конца.
Слепая привязанность к земле —
Туча, темнящая лунный свет.
Пыль вожделений свилась клубком,
Так горная ведьма родилась.
Глядите, глядите на демонский лик!
Вот она поднялась на скалу,
В долине эхо отозвалось.
Гора и снова гора,
Так круг за кругом…
Гора и снова гора,
Так круг за кругом…
В свой нескончаемый путь
Уходит ведьма.
Была здесь только сейчас
И вдруг — исчезла.
Киёцунэ[275]
Действующие лица Авадзу Сабуро (ваки). Жена Киёцунэ (цурэ). Дух Тайра Киёцунэ (ситэ). Место действия: столица, дом Тайра Киёцунэ. Время действия: на грани осени и зимы. Вечерний сумрак и ночь.Действие первое
Звучит музыка, и появляются Авадзу Сабуро и жена Киёцунэ. Авадзу Сабуро (начальная песня)Восьми морей бескрайние просторы
Остались позади,
Восьми морей бескрайние просторы
Остались позади.
В девятивратный град[276] столичный
Лежит мой путь.
За годы долгие в скитаньях,
За годы долгие в скитаньях
Успел отвыкнуть я от шумной жизни.
И вот сегодня в город, сердцу милый,
Я возвращаюсь снова, но, увы:
Былой весны уж нет, и ей на смену
Пришла глухая горестная осень.
Холодный дождь сечет неумолимо
Мои дорожные одежды. Обветшали,
Поблекли рукава. От непогоды
Лохмотья жалкие укроют ли? Украдкой
В столицу пробираюсь я. Украдкой
В столицу пробираюсь я.
Харунобу (1725–1770). Гетера с куклой. Цветная гравюра.
Жена КиёцунэОн в море бросился? Жесточе
Поступка он не мог бы совершить!
Когда б он был убит на поле брани —
Или, недугом тяжким пораженный,
Оставил этот мир, где жизнь людей
Росинки мимолетней, — что ж тогда
Его б я не винила. Но ведь мы
Друг другу дали клятву: вместе
Покинуть этот мир, чтобы в ином рожденье
Вновь встретиться. И этой клятве
Он изменил. Ах, впрочем,
Упреки все напрасны. Ведь теперь
Его уж не вернешь. О, как непрочны
Супружеские узы…
Да, все недолговечно в нашем мире.
Таков удел его. Я проводила дни,
Скрываясь от недобрых глаз[279],
Скрываясь от недобрых глаз…
В саду у дома моего гуляет ветер,
И одинокая метелочка сусуки
Колышется бесшумно. И беззвучно
Я плакала украдкой по ночам.
А ныне, что скрываться? Не таясь,
Проплачу я до самого рассвета.
Рыдает, не смолкая, лунной ночью
У дома одинокая кукушка.
И не скрывает имени она…
И не скрывает имени она…
"Ах эта прядь волос!
Едва взгляну —
И боль сжимает сердце.
Терпеть не в силах муки, дар твой
Тебе я возвращаю ныне".
Действие второе
Во время пения хора жена Киёцунэ сидит неподвижно, как бы погружаясь в сон. Авадзу Сабуро покидает сцену. Актер "ситэ" появляется на помосте в печальной маске духа воина и в роскошном воинском одеянии. ХорОтвергнут дар жестокий. Мне остались
Одни лишь слезы — вечная отрада.
Лишь с ними ложе разделяя, этой ночью
Глаз не сомкну, без устали моля:
"Приди, о, хоть во сне приди!"
А о тоске ночных часов бессонных
Пусть одинокое расскажет изголовье[280],
Пусть одинокое расскажет изголовье.
"Снов суетных не видит Совершенномудрый!
Найдется ль человек,
Почесть готовый явью бренный мир?"
"О если пыль тщеты туманит взор, —
Сжимается бескрайность трех миров.
А осени тебя покой, — и в тесной келье
Найдешь ты беспредельность". Право,
Все в мире — призрачно. Недолгим сном
Проходит жизнь — мелькнет на миг короткий
И тает в небе облако. Роса
Блеснет и высохнет на травах. В этом мире
Все — лишь уход и возвращение, и мы
Обречены на вечные скитанья.
О, безысходность!
"Любимого
Увидела однажды
Во сне. И что же? С той поры
Нашла себе опору
В непрочных сновиденьях.
Терпеть не в силах муки, дар твой
Тебе я возвращаю ныне".
И с этими словами вновь
Дарю тебе я эту прядь волос.
И если любишь ты меня, как прежде,
Ты сохранишь ее.
Быть может, стою я презренья твоего…
Прощальный дар, он в утешенье послан
Тобою был, но вот — едва взгляну —
Смятенно путаются горестные мысли.
Увы, напрасен мой прощальный дар!
Его ты снова отвергаешь. Как мне горько!
Покинул этот мир ты без меня…
Как горько мне!
И так один другого упрекает,
Упреком отвечает на упрек.
Всему виною эта прядь волос,
Безжалостный прощальный дар!
В жестокости друг друга обвиняя,
В жестокости друг друга обвиняя,
Они ложатся этой ночью рядом
На изголовье, влажное от слез,
Ложатся рядом этой ночью, но обиду
Таят в сердцах и потому чужими
На ложе общем, одиночеством томясь,
Часы желанного свидания проводят.
Печально, ах, печально!
"Жестокой мукой ныне стал твой дар.
Не будь его, забвение, быть может,
Скорее бы пришло ко мне, увы".
И от печальных мыслей
Влажнеют рукава,
И от печальных, безнадежных мыслей
Влажнеют рукава мои.
Залив был, право же, достоин
Названья своего.
Вдоль берега его чредою длинной
Тянулись ивы, а под сенью их
Расположилось станом войско Тайра.
Слова такие прозвучали в храме.
"О, осень поздняя! Бессильные слабеют,
Смолкают голоса цикад,
Слабеет и душа, надежд лишаясь прежних", —
Промолвил тюнагон.
И мы тогда
В унынии глубоком: неужели
Оставили и боги нас и будды —
Упали духом и, утратив все надежды,
Отправились назад. Уныло
Скрипели старые колеса. И в печали
За государем мы вернулись во дворец.
О, горькая тоска!
Но тут прослышали, что вражеские рати
Приблизились к Нагато, и опять
За весла сели, с омраченным сердцем
Ладьи направили неведомо куда.
Воистину, что мир наш? Сон мгновенный!
Проходит и сменяется другим.
Цветы, что расцвели весною Хогэн,
Давно увяли, и холодный ветер
Срывает листья осени Дзюэй.
Безжалостно разбросанные листья
Качаются в волнах. Плывут куда-то
По морю бесприютные ладьи.
В заливе Ив вздымает волны ветер,
Их рати грозные за нами по пятам
Бегут, не отставая, вал за валом.
На сосны бросишь взгляд — там стаи белых
цапель
Крылами плещут — или на ветру
Там плещутся знамена Минамото?
Все больше падали мы духом. И тогда
Киёцунэ задумался невольно:
"В душе моей так явственно звучат
Слова пророческие Хатимана.
Они ведь сказаны недаром: "Буду я
Лишь с правым!" [284]Безраздельно сердцем
Мысль эта завладела.
Все тщетно в жизни нашей. На мгновенье
Блеснет роса — и тает без следа.
Конец неотвратим. Доколе
Мне суждено страдать, скитаться в мире, —
Беспомощный листок ладьи отдав на прихоть
волн?
Не лучше ль в воду броситься однажды
И так свой кончить век? Решился сердцем —
Чего от мира ждать? — и, не сказавшись людям,
Стал на корме, луною предрассветной
Залюбовался, флейту вынул,
И звуки чистые над морем потекли.
И так стоял он, напевая имаё,
Слагая песни о былом и о грядущем.
О, жизнь превратная! Волна нахлынет и
отхлынет,
И знать, когда придет конец, нам не дано.
Волна уйдет, чтоб не вернуться боле,
Не возвращается и прошлое. Ах, право,
Одни лишь муки постоянны в этом мире!
"Жизнь — странствие, и я без сожаленья
Прерву его", — он молвил, и казалось,
Безумие вдруг овладело им в тот миг.
Не замечая никого, он взор свой светлый
С надеждой в небо устремил. Взгляни!
Луна, наш мир печальный покидая,
Скользит на запад…
"Меня с собою ты возьми, — воскликнул он, —
О, не оставь меня, великий Будда!"
Наму Амида Буцу… Наму Амида Буцу…
Он в волны бросился, течение морское
В пучину тело увлекло.
Печальная кончина!
Рассказ печальный твой мне разрывает сердце,
Но горек ведь и мой удел; обречена я
Тонуть в волнах тяжелых сновидений,
Бушующих в бескрайнем море скорби.
Увы, как горестны супружеские узы!
К чему слова! И этот мир земной
Подобен царству тьмы. Печальна участь
Непрочной пены, вдруг вскипевшей на воде, —
Но никому не избежать ее, увы!
В мир демонов сошедший,
В мир демонов сошедший —
Спасенья боле не найдет.
Теснят деревьев вражеские рати,
Подстерегает смерть от стрел дождя,
Сверкает месяц — острый меч, громады гор
Темнеют крепостью прочнейшей!
Пылают злобой очи недругов, бесстрашно
Обнажены жестокие клинки.
Знамена облаков победно плещут,
Желанья, страсти, алчность, глупость, гнев
Сплетаются на поле брани в схватке.
Страданья, просветленья здесь столкнулись,
Сцепились в беспощадной, страшной битве.
И яростного натиска прилив
Сменяется отливом отступленья…
Все это испытал он, но теперь,
Десятикратно вознеся молитву Будде,
Взошел в ладью Закона и в Ученье
Надежную обрел опору наконец.
И ныне сердцем чист,
И ныне сердцем чист Киёцунэ.
Благословенно превращенье в будду!
Кандзэ Кодзиро Нобумицу
Фуна-Бэнкэй[285]
Действующие лица Мусасибо Бэнкэй (ваки). Три спутника Ёсицунэ (вакидзурэ). Минам ото Ёсицунэ (коката) Сидзука (маэдзитэ), она же во втором действии дух Тайра Томомори (нотидзитэ). Кормчий (кёгэн). Место действия: провинция Ситцу, залив Даймоцу. Время действия: осень.Действие первое
Под звуки музыки появляются Бэнкэй, Минамото Ёсицунэ и его спутники Бэнкэй и спутники Ёсицунэ (начальная песня)Надели мы сегодня
Платье странствий,
Надели мы сегодня
Платье странствий.
Путь дальний впереди, когда же снова
Увидим мы столицу?
И в ранний час, пока еще свободны
Окрестные дороги, брат опальный
Столицу покидает, отправляясь
В неведомые Западные земли.
Ночь все еще темна, и светлый месяц
Готов покинуть Облаков Обитель.
Печально расставанье! Только год
Прошел со дня, когда в поход на Тайра
Отсюда выходил Ёсицунэ.
Прошел лишь год, но как все изменилось!
Где свита пышная? Увы, ее уж нет.
Идут за ним немногочисленные слуги,
Готовые, как верные друзья,
Изгнанье господина разделить.
Взошли они в ладью, и волны Ёдо
Прочь от столицы повлекли ее.
Снуют ладьи — то уплывая вдаль,
То снова возвращаясь. Исчезают
Вода и облака и возникают вновь…
Увы, непостоянна наша участь!
О, пусть злословят,
Пусть злословят люди.
Не им судить, чист или нет
Родник моей души.
Бог Горных Родников об этом знает!
Склонившись низко перед ликом светлым,
Пустились в путь, и скоро все тревоги
Вода морская унесла, а волны
Вперед влекли ладью, и вот пред взором
Раскинулся залив Даймоцу,
Раскинулся залив Даймоцу.
Осталась прежнею любовь иль нет,
Не мне таить — служанке недостойной —
Обиду злую. Но ведь скоро
Откроется пред вами путь морской, подует ветер,
И волны встанут на пути стеной…
Так отчего ж не взять меня с собою,
Так отчего ж не взять меня с собою,
Ведь в имени моем сокрыты
Хранительный покой и тишина, —
Их умоляла Сидзука, рыдая.
О, вспомните, мы поклялись однажды
Перед богами в верности друг другу.
Ах, даже клятвы ненадежны в этом мире!
"Поистине, готова я отдать[287]
За долгий-долгий век
Короткий миг разлуки,
Когда бы только знать, что в этой жизни
Мы сможем снова свидеться с тобой".
"Так пейте
Напиток долголетия — росу,
Впитавшую целительные соки
Чудесной хризантемы. Пусть в пути
Сопутствуют нам радость и удача".
Ужели расставанье неизбежно?
И сердце разрывается от боли
В груди у Сидзуки. Рыданья душат.
Бэнкэй же молвит: "Омрачать слезами
Не надо расставанья тяжкий миг.
Не лучше ль песнею прощальной
Удачного пути нам пожелать?"
Тут поднялась она и начинает петь,
Хоть голос прерывается от горя:
"Вот ветер стих[288], и в путь привычный
Вновь отправляется ладья.
Вот солнце вышло из-за туч, и волн среди
Видна вдали земля изгнанья".
Не в силах шага я
ступить,
И "рукавом взмахнуть" не в силах.
Власть над страной вернулась к Гоу-цяню,
Он смыл позор сраженья на Куайцзи.
И торжеством таким обязан был немало
Прозорчивости мудрой Тао Чжу.
И, удостоенный высоких званий,
Стал ведать Тао Чжу дела правленья,
Обрел он имя славное, богатство,
И исполнялись все его желанья.
Но вдруг открылось Тао Чжу: в вершине славы
Уйти от мира[289] — вот он путь
Отмеченный благословеньем Неба!
На челн взойдя, от берега шестом
Оп оттолкнулся, и уплыл к далеким
Прекрасным островам Пяти Озер,
Дабы покой желанный обрести
Вдали от суетного мира.
О да, случалось и такое. А теперь
В тот ранний час, когда луна
Еще сияет в предрассветном небе,
Мой господин, столицу покидая,
Взошел в ладью и вот плывет к далеким
Чужим просторам западных морей.
Мольбы безвинного изгнанника, я верю,
Дойдут до государя, и тогда
Склонится к брату сердцем Ёритомо —
Так ветка ивы клонится под ветром —
И, право, можно ль разорвать
Связь братьев двух — двух ивовых ветвей,
Растущих из единого ствола?
Ты только верь…
О да, "ты только верь,
Убогая трава, век жалкий свой
Влачащая в долине Симэдзи,
Пока я в этом мире есть.
Ты не лишишься никогда опоры".
И если верно прорицанье Каннон,
И если верно прорицанье Каннон,
Недолго господину быть в изгнанье.
Но в путь пора, не медлите, гребцы,
Но в путь пора, не медлите, гребцы.
Ёсицунэ к своей ладье выходит.
А Сидзука все плачет, плачет горько.
Она отбросила и шляпу и накидку.
Ей боль разлуки разрывает грудь.
Невольно сердце полнится печалью,
Невольно сердце полнится печалью
При взгляде на нее.
Действие второе
Кормчий сообщает Бэнкэю, что приготовления к отплытию закончены. Выходит на середину сцены, садится лицом к Бэнкэю. Между ними происходит короткий диалог о готовности корабля. Бэнкэй Прошу всех по местам, и в путь скорее! Один из спутников. Постойте! Наш господин желает повременить с отплытием. Слишком разбушевалось море, опасно отправляться в путь. Бэнкэй. Я уверен, что здесь одна причина, — не может он с Сидзукой расстаться. Ведь помню я, как год тому назад мы отправлялись в поход на Тайра из Ватанабэ и Фукусима[290]. Тогда и ветер был сильнее, чем сейчас, однако мы не медля выступили, повергли чванливых Тайра и Поднебесную объединили под своею властью. Сегодня день ничем не хуже, да и медлить с отплытием нельзя. СпутникОн прав, теперь не время медлить, ведь враги
Нас поджидают всюду.
С плеском волн
Смешались голоса гребцов.
Эйя! Эйя! Отчалили. И вот
В волнах морских качается ладья.
Но вот уже встает из волн сам государь,
За ним телохранители. Взгляните,
Как облака, клубящийся туман —
Все новые и новые обличья
Встают из моря и качаются на волнах!
Со мной не ждал ты, верно, встречи.
Но вот я здесь. Влекомый плеском волн
И криками гребцов твоих, явился.
Я — Тайра Томомори, и могилу
В волнах морских нашел свою, но здесь же
Ее теперь найдет Ёсицунэ!
Так молвил он, в волнах морских качаясь.
Вот меч свой обнажил. Мечом вращает,
Взбивая волны. Страшный смерч всклубился.
О, гнев неистовый ему туманит взор
И разум! В ослепленье
Вокруг не видит ничего он. Ужас! Ужас!
Но тут Ёсицунэ, не дрогнув,
Выхватывает меч, и, словно перед ним
Из плоти человек, он с громким криком
Вперед бросается, готовый бой принять.
Бэнкэй, не растерявшись, встал меж ними:
"Нет, меч тут не поможет!"
И перебирая четки, начинает
Произносить молитву:
Богу-хранителю Восточных врат, Годзандзэ,
Богу-хранителю Южных врат, Гундари,
Богу-хранителю Западных врат, Дайитоку,
Богу-хранителю Северных врат, Конго,
Всем богам-хранителям,
И главному среди них,
Всемогущему защитнику Фудо!..
Он молится, и злые духи в страхе
Все дальше отступают. А Бэнкэй
Становится возле гребцов, и дружно
Взлетают весла. Вот уже ладья
У берега, а духи злые,
Теснимые молитвою, бессильно
Качаются, качаются в волнах…
И гребни белые смыкаются над ними…
Фарсы-Кёгэн
Удар в нос
Действующие лица Даймё. Слуга Таро. Прохожий. Даймё. Я знатный даймё Хатиман. Имя у меня громкое, а слуга всего один. Этого мне мало, и решил я нанять побольше. Позову-ка я слугу Таро и прикажу ему заняться этим… Эй, слуга Таро, где ты? Слуга. Да здесь я, перед вами. Даймё. Проворен, как я посмотрю. Позвал я тебя вот по какому делу. Одного слуги мне мало, и решил я еще нанять. Как смотришь ты на это? Слуга. Ах, господин, лучше и придумать нельзя. Даймё. Сколько же человек нам нанять? Слуга. Сколько? А это вашей милости видней. Даймё. Сколько же нанять? Наймем как раз в меру. Слуга. Сколько же? Даймё. Тысячу. Слуга. Не многовато ли, ваша милость? И поселить-то их негде будет. Даймё. Разве в полях и горах мало места? Выгоним их, пусть себе живут на воле. Слуга. Да никто вам тогда служить не станет. Даймё. Тогда наймем поменьше. Слуга. Это другое дело. Даймё. Что ж, сбросим и наймем как раз в меру. Слуга. Сколько же? Даймё. Хватит и пятисот. Слуга. Сбросить-то вы сбросили, но, пожалуй, все равно, вам не по средствам. Даймё. Не по средствам? Не прокормим, что ли? Слуга. Вот именно, ваша милость. Даймё. Мало ли воды в лесах и в горах? Слуга. Ах, господин, будет ли тогда прок от них? Даймё. Что ж, придется, видно, еще сбросить. Слуга. Вот так-то лучше будет. Даймё. Не к лицу мне, даймё, по мелочам размениваться. Сбрасывать так сбрасывать. Найму слуг как раз в меру. Слуга. Сколько же? Даймё. Двоих хватит. Слуга. А не многовато ли? Сбросьте еще одного. Даймё. Да нет, двоих вместе с тобой. Слуга. Значит, всего одного наймем? Даймё. Ну да. Слуга. Это другое дело. Даймё. А теперь, Таро, отправляйся на большую дорогу, встретишь подходящего человека — нанимай. Слуга. Слушаюсь. Ну, я пошел. Даймё. Иди, да скорее возвращайся. Слуга. Ага. Даймё. Ну, пошел! Слуга (один). Вот задачу-то задал. Пойду прямо к большой дороге, попадется подходящий человек — найму без промедления. А ведь подумаешь, и верно: все дела на мне одном лежат, за целый день присесть некогда, а с помощником я немножко отдохну. Вот и дорога. Сяду здесь и подожду. Прохожий. Я житель восточных провинций. В жизни не видывал столицы и вот решил: пойду посмотрю на нее, а может, и служба найдется. Пойду потихоньку. Правду люди говорят: смолоду белый свет не исходишь — в старости и рассказать не о чем будет. Послушал я людей и пустился в путь. Слуга. Кажется, идет тот, кто мне нужен. Попробую заговорить с ним. Эй, эй, парень? Прохожий. Вы меня? Чего изволите? Таро. Откуда ты и куда идешь? Прохожий. Службу ищу, за тем и в столицу иду. Таро. Какая удача! Господин у меня даймё, и я замолвлю за тебя словечко. Прохожий. Сделайте одолжение, замолвите. Слуга. Пожалуй, сразу и пойдем к нему. Прохожий. Слушаюсь. Слуга. Скажи-ка, не обучен ли ты какому-нибудь искусству? Прохожий. Да как вам сказать… Кое-чему я обучен, но только сойдет ли это за искусство? Слуга. А что ты умеешь? Прохожий. Умею я стрелять из лука, играть в мяч, го и сугороку[293], разбираюсь в поварском деле, обучен верховой езде, борьбе сумо и прочим видам единоборства. Слуга. О, да ты, я вижу, мастер на все руки. Стоит мне рассказать об этом господину, и ты непременно понравишься ему. Поспешим, поспешим. Смотри, не заметили, как и пришли. Я доложу, а ты у ворот подожди. Прохожий. Слушаюсь. Слуга. Господин, вы дома? Это я. Даймё. Кажется, слуга Таро вернулся. Таро, это ты? Слуга. Я к вашим услугам. Даймё. Ты уже пришел? Слуга. А как же. Только что вернулся. Даймё. Вот молодец! Ну как, привел нового слугу? Слуга. Привел. Даймё. Где же ты его оставил? Слуга. У ворот дожидается. Даймё. Знаешь, начало решает дело, я буду с тобой говорить, да погромче, чтобы ему пыль с глаза пустить, а ты не оплошай, помогай мне. Слуга. Слушаюсь. Даймё (громко). Эй, слуга Таро, ты здесь? Слуга. Так точно, ваша милость. Даймё. Подай сюда походную скамеечку. Слуга. Слушаюсь. Вот вам скамеечка. Даймё (тихо). Ну как, слышит он нас? Слуга. Еще бы не слышать! Даймё. Тогда иди к нему и скажи: мой господин только что пожаловал в большой зал, пойди представься. Если понравишься, будешь сразу допущен к нему, а нет — придется подождать. Так скажешь, да смотри держись поважней! Слуга. Слушаюсь. Эй, где ты там? Прохожий. Здесь я дожидаюсь. Слуга. Господин мой только что в большой зал вышел, представься ему. Понравишься — сразу будешь допущен к нему, а не понравишься — придется подождать. Запомни это! Прохожий. Слушаюсь. Даймё. Эй, эй, слуга Таро, где ты? Слуга. Чего изволите? Даймё. Передай там самураям, нечего им бездельничать, пусть наконечники стрел почистят. Слуга. Слушаюсь. Даймё. А оруженосцам вели коней помыть, ту сотню, что на днях из Осю[294] пригнали. Слуга. Слушаюсь. Даймё. Погода сегодня хорошая, молодежь, наверно, в мяч соберется играть, прикажи площадку водой полить. Слуга. Слушаюсь. Господин, новый слуга перед вами. Даймё. Что? Этот молодчик? Слуга. Он самый. Даймё. На вид-то он смышленый. Да разве их разберешь, может, на деле тупица из тупиц. Спроси у него, обучен ли он искусству какому. Слуга. Я уже по дороге все выспросил. Да только он сомневается, искусство ли то, чему он обучен. Даймё. Чему же? Слуга. Стрельбе из лука, игре в мяч, поварскому делу, игре в го и сугороку, верховой езде и еще единоборству. Даймё. Да может ли это быть? Слуга. Именно так. Даймё. Тогда он мастер на все руки. Спроси, в чем он более всего искусен. Слуга. Слушаюсь. Эй, ты, господин изволит спрашивать, в каком из этих искусств ты больше всего толк понимаешь. Прохожий. Доложите, что в единоборстве. Слуга. Ваша милость, он говорит, что больше всего искусен в единоборстве. Даймё. Что? В единоборстве, говоришь? Слуга. Да. Даймё. Да он как будто по моему заказу явился! Желательно мне борьбу посмотреть; скажи ему, пусть покажет. Слуга. Слушаюсь. Эй, ты, господину желательно посмотреть на борьбу, входи сюда и покажи. Прохожий. Доложи, что я готов. Но с кем же мне бороться? Слуга. Ваша милость, он говорит, что готов, но ему противник нужен. Даймё. Вот еще! Пусть один покажет. Слуга. Слушаюсь. Господин приказывает тебе одному, без противника, показать. Прохожий. Нет, это невозможно, как же узнает господин, кто верх взял? Слуга. Ладно. Он говорит, одному невозможно, потому что ваша милость не узнает, кто верх взял. Даймё. Хм… И то правда, не узнаешь, кто победил. Где же взять ему противника? Может, годится Доун, что баню топит? Слуга. Куда ему, он совсем старик. Даймё. Твоя правда, Доун еле на ногах держится. Тогда борись с ним ты. Слуга. Что вы, что вы, ваша милость, да я в жизни таким делом не занимался. Даймё. Эх ты, слюнтяй! Борьбу бы посмотреть, да противника нет. Была не была, схвачусь сам с ним. Спроси-ка, готов ли он со мной бороться. Слуга. Слушаюсь. Эй, ты, борцами у нас хоть пруд пруди, да, на беду, все по делам разосланы. Господин хочет сам быть твоим противником и изволит спрашивать, готов ли ты к этому. Прохожий. А почему бы и нет? От противника не отказываются. Передай, что я готов принять бой. Слуга. Слушаюсь. Ваша милость, он говорит, от противника не отказываются, и готов принять ваш вызов. Даймё. Что ж, тогда приступим. Но если, скажем, победителем выйду я, кто же меня наградит? Ну, а если проиграю, тогда о награде и говорить нечего. Ладно, передай, пусть приготовится и выходит. Слуга. Слушаюсь. Эй, приготовься и выходи. Прохожий. Слушаюсь. Даймё. А ты, слуга Таро, помоги мне. Ему же скажи, как только будет готов, пусть выходит. Слуга. Слушаюсь. Эй, ты там, как только будешь готов, выходи. Прохожий. Хорошо. Даймё. Судьей будешь ты, слуга Таро. Слуга. Слушаюсь. Приготовиться, начи-най! С криками набрасываются друг на друга. Даймё тут же падает. Ой, что с вами, ваша милость! Это я, слуга Таро, что с вами? Что с вами? Даймё. Вот это борьба! Не успели схватиться, как я получил такой удар, что в глазах потемнело и все вокруг поплыло. Спроси у него, что это за прием такой. Слуга. Слушаюсь. Эй, ты, господин изволит спрашивать, что это за прием такой, от которого у него в глазах потемнело? Прохожий. Скажи, что этот прием в большом ходу у нас на востоке, ударом в нос он называется. Те, у кого носы послабее, так вовсе их лишаются, а у кого покрепче, те на всю жизнь с кривым носом остаются. А у твоего господина нос не как у других, крепкий, счастье его.Гусь и даймё
Действующие лица Даймё. Слуга. Торговец дичью. Даймё. Я даймё Хатиман. Надолго задержался я в столице, но зато новых земель даровано мне немало, и теперь можно на родину возвратиться. Эй, Таро, где ты? Слуга. Здесь я. Даймё. Вот что. Скоро нам ехать домой, а потому хочу я на прощание пир устроить. Есть ли у нас чем гостей встретить? Слуга. О господин, ничего у нас нет. Даймё. Тогда отправляйся в лавку и закупи всякой снеди. Слуга. Слушаюсь, ваша милость. Даймё. Да смотри, быстрей приходи. Слуга. Не извольте беспокоиться. (К зрителям.) Пир задумал устроить и велит мне в лавку сходить. Что же, схожу. Вот и рыбная лавка, но в ней ничего нет! Торговец дичью. А вот гуси! Кому гусей? Слуга. Хорошая вещь! Куплю-ка гуся. Торговец дичью. Пожалуйте, к вашим услугам. Слуга. А хорош ли гусь? Торговец дичью. Птица свежая. Слуга. Сколько стоит? Торговец дичью. Две сотни. Слуга. Если вправду свежий, куплю, пожалуй. Торговец дичью. Берите… Эй, эй, а деньги? Слуга. Какие деньги? Торговец дичью. Давай назад гуся. Слуга. Или не знаешь меня? Торговец дичью. Откуда мне тебя знать? Слуга. Что ж, схожу за деньгами. А ты этого гуся убери с прилавка, я сейчас приду. Торговец дичью. Ладно. Слуга (один). И правильно сделал, что не отдал. Придется принести деньги. Ваша милость, дома ли вы? Даймё. А, слуга! Ну, купил чего-нибудь? Слуга. Гусь есть. Даймё. О, хорошая штука! Так готовь его скорее! Слуга. Хм, да гусь-то в лавке остался. Даймё. Так какой же прок от него? Слуга. Деньги нужны, без денег не дают. Даймё. Разве лавочник не видит, что ты мой слуга? Слуга. Он сказал, что знать меня не знает, и отнял гуся, говорит, деньги давай. Даймё. Вот досада, у меня как раз при себе ни гроша нет. Может быть, у тебя есть? Выручи! Слуга. И у меня нет. Даймё. Что же делать, гости вот-вот нагрянут. Слуга. А может, отложите? Даймё. Ну нет, нельзя! Подумай-калучше, как нам гуся добыть. Слуга. Это трудное дело. А впрочем, придумал. Извольте сами в лавку пожаловать, и сколько бы лавочник ни запросил, соглашайтесь купить гуся. Даймё. Да ведь денег-то у меня нет! Слуга. У нас с ним уговор был, что я пойду за деньгами, а он пока уберет гуся с прилавка. Времени прошло уже много, и, наверное, лавочник этого гуся снова на прилавок выложил. Пока вы будете с ним говорить, подойду я и скажу, что деньги принес, и потребую гуся. Лавочник не будет мне его давать, потому что вы пообещаете ему заплатить дороже. Я буду настаивать на своем — уговор, мол, был не отдавать другому моего гуся, а вы в это время ругайте меня на чем свет стоит. Я тоже рассержусь и стану спорить с вами. Лавочник примется вас успокаивать, а я тем временем схвачу гуся и убегу. Даймё. А ведь это ты ловко придумал. Да, забыл я, где эта лавка находится. Слуга. Да, кажется, четвертый или пятый дом от угла. Даймё. Ну, я пошел. Смотри, приходи туда вовремя! Слуга. Не извольте беспокоиться. Даймё. Смышленый у меня слуга! Где же эта лавка? Четвертый или пятый дом от рыбного ряда… Ага, вот она. Торговец дичью. А вот гуси! Кому гусей? Даймё. Эй, лавочник, давай гуся. Лавочник. Пожалуйте. Даймё. Цена? Лавочник. Пять сотен. Даймё. Беру, давай сюда. Слуга (входит). Господин лавочник, я принес деньги. Давайте моего гуся. Торговец дичью. Э-э, ты опоздал. Я уже продал его господину даймё. Слуга. Нет, позвольте, это мой гусь, я первый его выбрал. Даймё. Эй, ты, негодяй, как ты смеешь дотрагиваться до гуся, которого я купил! Слуга. Я его первый купил, я и возьму! Даймё. Какой наглец! Да я тебя одним ударом пришибу! Слуга. Не посмеете, у меня ведь тоже господин есть. Торговец дичью. Ах, господин даймё, вот ваш гусь, только пощадите его. Даймё. И слушать не хочу. Торговец дичью. Я вам отдам гуся, только смилуйтесь над этим человеком. Даймё. Ну так и быть, прощаю его. Берет у торговца дичью гуся, незаметно прихватывает другого и уходит. Таро хватает еще одного гуся и убегает. Торговец дичью. Ай, гуся стащили! Даймё. Слуга, ну как? Слуга. Чего изволите? Даймё. Стащил гуся? Слуга. А то как же! Даймё. Ну, живо готовь его! Слуга. А ловко вы справились. Даймё. Ты это про что? Про то, как я быстро меч обнажил и ссору затеял? Слуга. Нет. Я про то, как вы быстро руку к прилавку протянули и в один миг гуся стянули. Даймё. Ты разве заметил? Слуга. А то как же! Даймё. А что делать? На родину еду, надо подарок привезти. Вот и прихватил его. Слуга. Выходит, и вы украли гуся. Даймё. Ладно, ладно! Смейся, смейся! Слуга. Слушаюсь.Два даймё
Действующие лица Сакё. Укё. Горожанин. Сакё. Перед вами прославленный даймё. Я сговорился с одним человеком совершить паломничество в храм в Китано[295]. Пойду потихоньку, зайду за ним. Вот здесь он живет. Вы дома? Укё. Дома, как же! О, кого я вижу! Что привело вас сюда? Сакё. Да ведь мы с вами сговаривались сходить в храм в Китано, вот я и зашел за вами. Укё. А ведь и верно. Заходите. Сакё. Стоит ли? Пойдемте прямо в храм. Укё. Что ж, как хотите, пошли. А где же ваш слуга? Сакё. Он больным притворился и не пошел, бестия, со мной. Укё. Вот как. И моего дома нет. Как же нам быть? Сакё. Ничего, я придумал, что делать. Выйдем на дорогу, остановим какого-нибудь прохожего и заставим его нас сопровождать. Укё. Что ж, прекрасно. Появляется горожанин. Горожанин. Почтенная публика! Перед вами житель из пригорода столицы. Сегодня двадцать пятое число, в храме Тэмма-по-мия праздник, надо сходить в Китано, где этот храм. Пойду потихоньку. Сакё. Смотрите, вон кто-то идет. Как раз подходящий для нас человек. Он и будет нас сопровождать, Укё. Лучше и не придумаешь. Сакё. Эй, ты! Горожанин. Это вы меня? Сакё. А то кого же! Горожанин. Что вам угодно? Сакё. Откуда идешь и куда? Горожанин. Иду в храм в Китано. Сакё. Тебя-то нам и нужно. И мы туда же. Пойдешь вместе с нами. Горожанин. Что вы, что вы! Какой я для вас, самураев, спутник? Я уж лучше один пойду. Сакё. Значит, не хочешь с нами идти? (Кладет руку на рукоятку меча.) Ну, а теперь как, тоже не пойдешь? Горожанин. Ой, что вы! Как не пойти! Сакё. Не бойся, я пошутил. Ну, иди, иди. Горожанин. Слушаюсь, ваша милость. Сакё. Господин Укё, что это вы сами меч несете, отдайте ему, пусть он несет. Укё. И то правда, на, неси его. Горожанин. Слушаюсь, ваша милость. Укё. Ну, иди, иди. Да кто же так оружие носит, это тебе не абурадзуцу[296]. К поясу меч привяжи! Горожанин. Слушаюсь. Укё. Что там у тебя гремит? Как ты меч привязал, ведь он по ногам тебя бьет! Горожанин. Да я не знаю, так, что ли? Укё. Раз не знаешь, научу. Золотой меч полагается носить, придерживая правой рукой. Горожанин. Значит, вот так? Укё. Вот теперь так. Ну, иди, иди. Горожанин. Долго вы издеваться надо мной будете? Не уйдете от меня, негодяи! (Обнажает меч и набрасывается на самураев.) Сакё и Укё. Постой, постой! Да в своем ли ты уме? Горожанин. Думаете, раз я горожанин, так можно надо мной издеваться? Как бы не так, не на такого напали! Сакё и Укё. Ой, да что ты! Горожанин. Эй вы, господа даймё, ишь как нахохлились, прямо как петухи. А ну, покажите мне, как петухи дерутся, тогда и меч обратно получите. Укё. Ты, горожанишка! Да где это видано, чтобы господа даймё петухов изображали? Горожанин. Что? Не желаете? Сакё. Господин Укё, видно, ничего не поделаешь, давайте покажем. Горожанин. А ну, быстрей, быстрей! Сакё и Укё изображают петушиный бой и кричат по-петушиному. Ну и потешили, повеселили вы меня. А теперь снимайте ваши балахоны и давайте их сюда. Укё. Да где это видано, чтобы даймё раздевали?! Горожанин. Ах, вот как, не хотите раздеваться? Укё. Снимаем, все с себя снимаем. Горожанин. А вот теперь, когда вы разделись да скорежились, стали оба похожи на окиягарикобоси[297]. А ну покажите, как они кувыркаются! Укё. Да мы не умеем кувыркаться. Горожанин. Не умеете, так я научу. Смотрите на меня. (Поет.) Окиягарикобоси, кто в столице вас не знает? Посмотрите-ка на нас, господин хороший. Как взглянул — так и кувырк, так и кувырк. Укё. А мы не умеем так трясти головой. Горожанин. Не умеете? Тогда повторяйте за мной. (Поет.) Окиягарикобоси, кто в столице вас не знает? Посмотрите-ка на нас, господин хороший. Как взглянул — так и кувырк, так и кувырк. Ну и потешили вы меня, уж так потешили! Вот что, самураи, вы, наверное, хотите меч обратно получить. Сакё. А как же! Горожанин. Ах, вы меч хотите? А звезду с неба не хотите? Сакё и Укё. Ты куда? Держи его, держи!Женщина, вымазавшаяся тушью
Действующие лица Даймё. Женщина. Слуга. Даймё. Я прославленный даймё из дальних мест. Надолго задержался я в столице, зато все тяжбы разрешены в мою пользу и новых земель даровано мне немало. Это ли не удача! Позову слугу Таро и порадую его. Эй, Таро, где ты? Слуга. Здесь. Даймё. Где здесь? Слуга. Да тут, перед вами. Даймё. Позвал я тебя вот зачем. Долго мы с тобой пробыли в столице, зато все тяжбы благополучно разрешены в мою пользу и новых земель даровано мне видимо-невидимо. Это ли не удача? Слуга. Уж верно, удача, как вы и изволите говорить. Даймё. А потому на днях отправляемся мы с тобой в обратный путь, на родину. Не знаю, когда еще доведется мне встретиться с моей возлюбленной, вот и надумал навестить ее сегодня и попрощаться. Что ты скажешь на это? Слуга. Это вы хорошо придумали. Даймё. Тогда не будем время терять. И ты со мной пойдешь. Слуга. Слушаюсь, ваша милость! Даймё. Ну, пошли, пошли! Слуга. Иду, иду. Разговор в пути. Даймё. А на родине-то нас с тобой ждут со дня на день, наверно, слыхали про наши удачи. Слуга. Уж как не ждать. Ваша милость, за разговором-то мы и не заметили, как пришли. Я доложу о вашем приходе, а вы тут подождите. Даймё. Ладно. Слуга. Есть ли кто дома? Мой господин самолично к вам пожаловать изволил. Женщина. Вот не ожидала! Слуга Таро, да неужели сам господин пожаловал? Слуга. Да, сам. Женщина. Чудо! И каким это ветром вас занесло? Совсем меня забыли, а я в тревоге за вас измучилась вся. Даймё. И то правда, давненько я у тебя не был. Но, как я вижу, ты, моя милая, в полном здравии и благополучии, а это для меня важнее всего. Эй, Таро, не рассказать ли ей о наших делах? Слуга. Что же, ваша милость, расскажите. Женщина. Уж не случилось ли чего с вами? Говорите скорей! Даймё. Не беспокойся, ничего со мной не случилось. Ты сама знаешь, как давно живу я в столице, зато все тяжбы мои благополучно разрешены, и потому в скором времени отбываю я на родину. А сегодня пришел проститься с тобой. Женщина. Что вы говорите? Неужели вы уезжаете домой? И неизвестно, когда доведется нам встретиться снова… Горе мне, горе. (Ставит около себя, чашечку с водой, смачивает глаза и делает вид, что плачет.) Даймё. Мне понятно твое горе. Но запасись терпением. Вернувшись на родину, я сразу же пришлю за тобой гонца. Женщина (плачет). Нет, не верю я! Стоит вам вернуться на родину — и забудете вы меня. От одной мысли об этом слезы душат меня. Слуга (к зрителям). Да что же это такое? Я думал, она и правда плачет, а оказывается, просто глаза водой смачивает. Ах, негодница! Ваша милость, послушайте меня… Даймё. Что тебе? Слуга. Я вижу, вы ей верите, думаете, она и вправду плачет. А она вас обманывает, водой глаза смачивает, а не плачет. Даймё. Не может этого быть! Разлука со мной — вот причина ее слез, а ты такую напраслину на нее возводишь. Женщина. О, куда же вы исчезли? Ведь и так встретились ненадолго. Идите ко мне! Даймё. Ах, это все Таро. Сказал, что дело у него какое-то, а оказалось — глупости. Слуга. Да что же это такое? Она знай воду льет, притворяется, а он будто слепой. Ага, придумал! Докажу, что я прав! Подставлю ей вместо чашечки с водой тушечницу. (Заменяет чашку с водой тушечницей.) Женщина. О, как горько, как грустно мне!.. А я-то мечтала ни на миг не расставаться с вами, но увы, вот и пришел час разлуки. Ах, сердце мое не выдержит этого горя. Слуга (к зрителям). Вот потеха-то! Даже не заметила, как я тушечницу подставил, теперь тушью по лицу мажет. Ну и рожа! Смотреть страшно! Ваша милость… Даймё. Чего опять тебе? Слуга. Вы не хотели верить мне, а я взял да подставил ей вместо воды тушь. Взгляните на нее. Даймё. Да, ты прав оказался! Ах, как я обманут! Негодница! Как проучить мне ее?.. Ага, придумал! Подарю ей на память зеркало, пусть устыдится, притворщица. Слуга. Лучше и не придумаешь. Даймё. Да, делать нечего, я возвращаюсь на родину и немедленно пришлю за тобой гонца, а пока вот тебе зеркало на память, смотрись в него и вспоминай меня. Женщина. Зачем растравлять мое бедное сердце? Мне и во сне не снилось получить такой подарок. Нет, нет, не пережить мне нашей разлуки. О! Что это такое? Кто вымазал меня тушью? Ах, вот ты как! Это твоих рук дело!.. Вот тебе! Даймё. Нет, нет, это все придумал слуга Таро. Женщина. Так я и поверила! Не выпущу, пока не разукрашу тебя. Даймё. Как ты смеешь! В лицо тушью… Ой, помогите! Пощади! (Убегает.) Женщина. А, негодник Таро еще здесь! Я и тебя сейчас разукрашу. Слуга. Что вы делаете! Да как же я на улицу покажусь такой размалеванный? Пощадите, пустите! Женщина. Куда, куда? Еще добавлю тебе! Стой, не убежишь!Подаяния не дали
Действующие лица Монах. Прихожанин. Монах. Перед вами — настоятель храма. Только я собрался к одному прихожанину, где для меня всегда готова утренняя трапеза, как вдруг получил приглашение от другого. Что тут было делать? Пришлось к нему пойти, и вот только сейчас я возвращаюсь оттуда. А там, у первого, где я каждое утро бываю, наверное, ждут меня не дождутся. Придется туда сходить, хоть сутры[298] почитать. К тому же в этом доме для меня всегда припасены десять монов подаяния. А этим пренебрегать грешно. Ну что же, пойду потихоньку. А ведь вправду говорят: не живи, как хочется, а живи, как Небо велит. Так и у меня. Что бы им догадаться — одному утром пригласить и накормить, а другому — вечером. А то получается или пусто, или слишком густо. Ну, я и пришел. Можно войти? Прихожанин. Кто там? Монах. Это я. Прихожанин. А, отец-настоятель! Наконец-то пожаловали. Я вас все утро ждал. Монах. Вы уж извините. Я ведь свое время знаю и совсем было собрался к вам, а тут пришел с приглашением один давнишний мой прихожанин: жду, говорит, на трапезу обязательно. Что тут было делать? Пришлось идти, и вот только сейчас вернулся. Я уж торопился — знаю, что вы ждете, да все равно опоздал. Сегодня я вам только сутры прочитаю и сразу домой — с тем и пришел. Прихожанин. Хорошо, что пожаловали. Пожалуйста, прочитайте сутры. Проходите. Монах. Слушаюсь. Иду, иду. О, какое у вас благолепие царит! Я каждый раз поражаюсь, как красиво убран у вас алтарь. Прихожанин. Ну что вы, какое там убран… Монах. Что же, примемся за сутры. "И слышал я, что было так: однажды был Будда у ученика своего князя Субхуты в мире Трех тысяч Великой тысячи миров"[299]. Ах, какие прекрасные цветы вы мне в прошлый раз подарили! Прихожанин. Да, да, вспоминаю. Что же, они вам на пользу пошли? Монах. А как же! Как раз тогда в храм прихожане пришли, увидели они ваши цветы на алтаре и глаз отвести не могут. Очень хвалили. Прихожанин. Я рад, что они вам пригодились. Монах. Итак (продолжает читать сутру), "и поучал Будда, что благодеяния и подаяния ваши избавят вас от несчастий и продлят жизнь вашу". А что, эти цветы у вас в саду растут, или вы их от кого-нибудь получили? Прихожанин. Нет, они у меня в саду растут. Монах. В таком случае, не подарите ли мне семян? Я их у себя посажу. Прихожанин. Рад буду. Монах. Смотрите не забудьте! Прихожанин. Не беспокойтесь. Монах (читает сутру). "Наму, Кяратано…" Ну вот, служба и окончена. Я пойду, вы приходите в наш храм почаще. Прихожанин. Обязательно. Монах. Оставайтесь с миром! Прихожанин. Доброго вам пути, спасибо! Монах (один). Это что же такое? О подаянии он даже не заикнулся. А? Видать, забыл. А может быть, не дал потому, что я опоздал сегодня? Нет, нет, если не напомнить, так он и впредь не будет давать. Прочту-ка я ему проповедь и попробую получить свое. (Стучит.) Вы дома? Прихожанин. Как, вы разве не ушли? Монах. Ушел, да вспомнил: сколько раз хотел проповедь вам прочитать, а до сих пор так и не сделал этого. У вас сегодня есть время? Прихожанин. Да, я свободен. Благодарю вас. Охотно выслушаю проповедь. Монах. Тогда пойдемте. Прихожанин. Да, да, входите. Монах. Что ж… Проповедь-то ничего особенного собой не представляет. Главное в ней — доказательство бренности жизни человеческой. А жизнь человека подобна вспышке молнии, утренней росе, искре, высекаемой из кремня, пламени свечи перед порывом ветра, нежному цветку-вьюнку. Ведь вьюнок, как вы, наверное, и сами знаете, очень недолговечное растение: распускается он рано утром, днем — увядает, а к вечеру совсем засыхает. Прихожанин. Да, да, вы правы. Монах. Но у цветка-вьюнка есть хоть одна радость: утром распуститься и ждать до вечера. А человек и того лишен. Столь мимолетна его жизнь, что, как говорят, выдохнуть-то успеешь, а на вдох и времени не останется. Прихожанин. Ах, именно так. Монах. И Будда учил, что если хочешь быть верным учению его, то отдай всего себя на служение вере да помогай монахам. И еще поучал он так: вот собираются тучи, начинается дождь, и наступает время подаяния[300]. Конечно, сразу вам всего этого, пожалуй, и не уразуметь. Попробую объяснить попроще. Ну, что значит быть верным учению Будды? Это значит соблюдать его учение, то есть не жалеть на украшение храмов и помогать монахам. А что значит помогать монахам? Это значит не жалеть на подаяние бедным монахам вроде меня. А отдать всего себя, или, как это пишется иероглифами, "бросить тело свое", совсем не значит броситься в омут, а значит отвергнуть суету мирскую и устремиться помыслами в будущую жизнь и ради этой будущей жизни не жалеть ни себя, ни жизни, ни богатства своего. Слова "вот собираются тучи, вот начинается дождь" говорят о делах мирских. К примеру, так: решил ты такому-то человеку дать столько-то и вдруг пожалел и не дал. Вот когда душой твоей овладевает жадность, это и значит, что "собираются тучи и начинается дождь". Ну, точь-в-точь как ясное небо вдруг начинает заволакиваться темными тучами. Прихожанин. Ваша правда. Монах. Значит, уразумели? Прихожанин. Еще бы не уразуметь. Монах. Или вот сказал я: время мрака, время подаяния. Это значит — заволокло все небо, и нет просвета. Но если дающий начнет давать полной горстью, а берущий — брать, то и наступит прояснение и будет всем хорошо. Благо, когда дающий да разумеет просящего. А иначе, что видит просящий? Он видит, что ему всегда что-нибудь давали, а сегодня вдруг забыли или пожалели подать, а это все равно, что принять на душу все грехи, какие есть на свете. Это же величайший грех, и ложится он не только на того, кто свершает его, но и на тех, кто дает, дает, да вдруг и не даст. Вот поэтому я и говорю, что настало время мрака, — значит, надо дать подаяние, и тогда снова засияет солнце. Ну вот и вся моя проповедь. Так заходите в храм, я вам еще не одну проповедь прочитаю. Как, уразумели? Прихожанин. Еще бы, все уразумел. Монах. Вот и хорошо, что уразумели. Так я пойду. Хотя, постойте, я еще кое-что вспомнил. В песне одной говорится: "Вот встретились мы, и, кажется, все друг другу сказали… А после прощанья вдруг видим — как много несказанных слов!" А потому, если при встрече вы что-то забыли, то при расставании непременно подумайте, не забыли ли что сказать, не забыли ли что дать. Прихожанин. Нет, ничего я не забыл. Вы уже уходите? Монах. Да, ухожу, прощайте. Прихожанин. Может быть, вином угостить? Монах. Ах, ведь вы меня так давно знаете, разве я когда-нибудь к вину прикасался? Прихожанин. О, совсем забыл. Монах. Ну, я пошел. Прихожанин. Пошли? Доброго вам пути. Монах (один). Да что же это такое? Уж я ему все уши прожужжал, почти прямо сказал, а ему все невдомек. Как же быть? А еще твердил: уразумел, уразумел, а что уразумел — и сам не знает. Неужели я так ничего и не добьюсь? Нет, нет, надо на что-то решиться. Но если снова докучать ему, может неприятность получиться. Или уже отказаться от них? Плюнуть и забыть об этих несчастных десяти монахах, будь они прокляты! Хм, да разве можно деньгами бросаться? Вот задача-то! Эх, думай не думай, а для бедного монаха не все равно — получить или не получить десять монет. Нет, надо как-то их добыть. Ага, придумал, нашел зацепку. (Стучит.) Вы дома? Вот странно… Прихожанин. Ах, это опять вы, отец настоятель? Забыли что-нибудь? Монах. Вот странно, помню, что, когда я читал вам проповедь, на мне кэса[301] была, помню, что я потом снял ее и положил, но куда она запропастилась, не знаю. Не оставил ли у вас? Прихожанин. Право, не заметил. Давайте поищем. Монах. Да она у меня приметная. Как-то раз я вернулся, не помню откуда, повесил ее на шест, а мышь на ней дырку прогрызла величиной с монетку, вроде тех десяти монеток, что бедному монаху то тут, то там всегда в виде подаяния дают. Увижу эту дырку величиной с монетку, какие монахам подают, думаю, надо непременно зашить, чтоб подаяния не лишиться, но до сих пор так и не собрался. Если найдете мою кэса, пришлите, пожалуйста. Ну, я пошел. Прихожанин. Нет, постойте… Монах. Слушаюсь. Прихожанин (к зрителям). Я ведь ему всегда подаю десять монет, а сегодня забыл и не подал, вот он под разными предлогами и возвращается. Послушайте, отец настоятель. Монах. В чем дело? Прихожанин. Виноват я! Совсем забыл про подношение, которое всегда даю вам. Получите его и отправляйтесь себе с миром. Монах. Ах, вот вы что забыли. Прихожанин. Да, совсем забыл. Монах. О, какой вы честный человек! Но я сегодня вовсе и не собирался его получать, в другой раз все вместе отдадите. А сейчас я пойду. Прихожанин. Нет, нет, если не дам вам подношения, на душе неспокойно будет. Обязательно возьмите. Монах. И не уговаривайте, сегодня не возьму. Прихожанин. Да почему же? Монах. Я к вам раз, другой верпулся — то проповедь предложил, то вот кэса у вас забыл, а вы, может, подумали, что все это ради подношения? Сказал, не возьму, и не возьму. Прихожанин. Да что вы, возьмите! Монах. Нет, нет, пусть пока у вас останется. Прихожанин. Да возьмите уж, пожалуйста. О, что я вижу! Ваша кэса нашлась?[302] Монах. Где? Ах, эта? Вот как получилось хорошо! Прихожанин. Что хорошо? Монах. Да видите, как только вы подаяние мне предложили, так и кэса нашлась. Прихожанин. Кто этому поверит? Ну прощай, иди себе! Монах. Ах, как нехорошо получилось! Куда деваться от стыда!Кости, кожа и послушник
Действующие лица Настоятель. Послушник. Итибэй, прихожанин Дзиробэй, прихожанин. Сабуробэй, прихожанин. Настоятель. Я настоятель этого храма. Решил уйти от дел, отшельником стать, а храм передать послушнику. Эй, послушник. Послушник. Что изволите? Настоятель. Я ухожу на покой, а храм поручаю тебе. Господа прихожане пожалуют, будь с ними пообходительней да поласковей. И за храмом присматривай как положено. Послушник. Не извольте беспокоиться. Настоятель. Я буду в задних покоях жить, если что нужно будет, заходи, помогу. Послушник. Слушаюсь, очень благодарен. Итибэй (к зрителям). Я местный житель. Отправился я в путь, да, кажется, вот-вот хлынет дождь. Зайду, пожалуй, в храм, попрошу зонтик. Эй, есть ли кто в храме? Послушник. Кто там? Итибэй. Да это я. Кажется, дождь собирается, не дадите ли мне зонтик? Послушник. Всего-навсего зонтик? Да берите! А знаете, ведь теперь этим храмом я ведаю. Итибэй. Да что вы! Поздравляю, поздравляю. Послушник. Вы уж нас не забывайте. Милости прошу сюда, как и раньше, заходить. Итибэй. Да я всегда готов. Ну, доброго вам здоровья! (Уходит.) Послушник. Пойду расскажу отшельнику. Можно к вам? Настоятель. Что случилось? Послушник. Сейчас господин Итибэй изволил заходить, зонтик просил. Я дал. Настоятель. Разве ты не знаешь, что "для бонзы отдать единственный зонтик — значит последнего добра лишиться"[303]? Если еще кто-нибудь обратится к тебе с подобной просьбой, отвечай, что, мол, вынесли зонтик на двор просушить, а тут поднялся ветер, бумага — в одну сторону, спицы — в другую, пришлось обмотать зонтик веревкой и подвесить к потолку. Скажи так и ничего не давай. Послушник. Слушаюсь. Дзиробэй (к зрителям). Я из здешних мест. Собрался в дальний путь, а коня у меня нет. Зайду в храм, попрошу на время коня да поеду верхом. Эй, есть ли кто тут? Послушник. Кто там? Дзиробэй. Это я. Хочу я съездить за ту гору, не дадите ли мне на время коня своего? Послушник. Рад бы помочь, да, на беду, вывели мы его во двор просушить, а тут поднялся ветер, шкура — в одну сторону, кости — в другую, пришлось связать его веревкой и подвесить к потолку. Едва ли он вам пригодится. Дзиробэй. Что? Коня подвесили? Послушник. Да. Дзиробэй. Тут уж ничего не поделаешь. Придется ни с чем домой идти. Прощайте! (Уходит.) Послушник. Пожалуй, пойду расскажу наставнику своему. Святой отец, сейчас изволил заходить господин Дзиробэй, копя просил, а я ему ответил в точности, как вы приказывали, и коня не дал. Настоятель. Да ведь я про зонтик говорил, а у тебя коня просили, — все перепутал! Послушник. Как вы мне приказали, так я и сказал. Настоятель. Вот что. Если кто-нибудь опять коня попросит, так скажи, вывели, мол, его на луг попастись, а он увидел кобылу, взбесился и до того дошел, что на ногах не стоит, пришлось его в конюшню загнать, и толку от него вам все равно не будет. Послушник. А-а, ну теперь так и буду говорить. Сабуробэй. Завтра день поминовения усопших. Зайду в храм, приглашу бонз к себе. Эй, есть ли кто в храме? Послушник. Опять кто-то пришел. Кто там? Сабуробэй. Это я. Завтра день поминовения усопших. Прошу святого старца и вас к себе на трапезу. Послушник. Ах, вот оно что?.. Я-то приду, а старцу нельзя, Сабуробэй. А что с ним? Послушник. Вывели его на днях на луг попастись, а он увидел кобылу, взбесился и до того дошел, что на ногах не держится, привязан в конюшне сейчас. Сабуробэй. Как так? Святой старец — и из-за кобылы взбесился? Послушник. Да. Так что одному мне придется к вам пойти. Сабуробэй. Тогда вы один пожалуйте, буду ждать. Послушник. Приду, приду. Сабуробэй. Прощайте. (Уходит.) Послушник. Пойду расскажу… Господин Сабуробэй изволил приходить, завтра день поминовения, так звал он нас с вами к себе на трапезу. Настоятель. Вот и прекрасно! Надеюсь, ты сказал, что надо? Послушник. А как же. Так и ответил, я-то, мол, приду, а святого старца вывели на днях на луг попастись, а он увидел кобылу, взбесился и на ногах не стоит, пришлось его привязать в конюшне. Настоятель. Да как ты мог сказать такое! Чтобы я бесился из-за кобылы! Послушник. Ах, господин настоятель, ведь я же сказал так, как вы сами приказывали! Настоятель. Когда я говорил такое о себе? Послушник. А разве вам не приходилось из-за кобыл беситься? Настоятель. Вы только посмотрите на этого негодяя! Сказать про монаха, что он взбесился из-за кобылы… Послушник. Ах, учитель мой, будто я не видел, как вы к себе в келью прихожанок уводите… Настоятель. Да ведь я водил их, чтобы они шили для меня, негодяй! Послушник. Шьют они или не шьют, но только всякий раз слышу, как воркуете вы, словно два голубка, а из покоев выйдете — с обоих пот ручьем льет. Видел я, все видел. Настоятель. Ну и негодяй же ты, ну и проходимец! Послушник. Ты что? Святой отец так думаешь, я тебя испугаюсь? Со словами: "А ну ударь!" — послушник и настоятель набрасываются друг на друга. Настоятель сбивает послушника с ног. Послушник. Ах, ты так, ну держись! Вот тебе, вот тебе, негодяй, не уйдешь!Моление об исцелении поясницы
Действующие лица Ямабуси[304]. Дед. Слуга. Ямабуси (нараспев). У отшельника-ямабуси ни гроша за душой, ходит он по дорогам да посвистывает, бродит да небылицы рассказывает. Почтеннейшая публика, перед вами ямабуси, уроженец Хагуросан, из провинции Дэва. Я выполнял свой обет в святых местах в горах Оминэ-Кадзураки и сейчас возвращаюсь на родину. Поспешу, пожалуй. Здесь поблизости живет мой дед. Давно мы с ним не виделись, хочу заглянуть к нему… Ямабуси — это тот, кто ночует в горах, кто обрек себя на жизнь, полную тяжелых испытаний. И коль соблюдает он обет свой, то даруется ему сила молитвой своей даже птицу, в небесах летящую, низвергать. Ну, вот я и пришел. Постучу. Эй, есть ли кто дома? Слуга. Кто-то пришел. Кто это? Ямабуси. Да это я. Слуга. А-а, это вы, почтенный странник. Наконец-то нас вспомнили, давно мы с вами не виделись, но, благодарение Небу, вы, кажется, пребываете в добром здравии. Ямабуси. Да, да. Но и у тебя, видать, тоже все благополучно. Это хорошо. А как мой почтенный дедушка поживает? Слуга. О, все хорошо! Дня не пройдет, чтобы он о вас не вспомнил. Ямабуси. Вот как? Ну, надо поскорей увидеться с ним. Передай, что я пришел. Слуга. Сейчас доложу. А вы извольте здесь подождать. Послушайте, хозяин, почтенный странник пришел вас навестить. Дед. Что говоришь? Погода сегодня хорошая? Слуга. Да нет, какая там погода. Почтенный странник, говорю, пришел вас навестить. Дед. Что ты там говоришь? Навестить пришли? Кто пришел? Совсем я стар стал, поясница болит, сил нет! Принеси-ка скамеечку. Слуга. Слушаюсь. Вот вам скамеечка. Послушайте, хозяин, почтенный странник пришел вас навестить. Дед. Что? А, почтенный странник пришел! Каким это ветром тебя занесло? (Слуге.) Почтенный странник сладости любит, принеси-ка сладостей! Ямабуси. О, вижу, не забыли, каким я в детстве был. А я каждый год хожу по святым местам, в горы Оминэ-Кадзураки. Свободного времени ни минуты, потому до сих пор и не мог навестить вас. Эй, слуга Таро, когда это моего почтенного дедушку так скрючило? Неужели он всегда теперь такой? Слуга. Все время так мучается. Просто не знаем, что делать. Так его согнуло, что смотреть тяжело. Ямабуси. Еще бы! Трудно ему, бедному. Вот что, передай ему, что ныне я в себе большую силу чувствую и мои заклинания могут исцелить его. Слуга. Слушаюсь. Хозяин, почтенный странник изволил сказать, что ему очень жаль вас. Но ныне он в себе большую силу чувствует, и его заклинания могут помочь вам. Дед. Ну, если столь велика его сила, пусть попробует помолиться за меня. Ямабуси. Хорошо. Сейчас принимаюсь за молитву и помогу его исцелению. Ямабуси — это тот, кто денно и нощно в горах пребывает, и за то он зовется отшельником-ямабуси. А под названием "токин" — то есть плат головной — лоскут материи в один сяку[305] мы разумеем. Он в черный окрашен цвет, и, складки на нем заложив, голову им накрывают, за то и название "токин" получил он. А вот эти четки — вовсе не четки "ирада-ка", в четках "ирадака" бусинки все граненые, тесно одна к другой нанизаны. Если такой ямабуси, силы святой обладатель, прочтет за молитвой молитву, разве не случится тут чудо? Бороон, бороон! И-ро-ха-ни-о-э-то, бороон, бороон! Эй, слуга Таро, смотри, или это не чудо? Видишь? Чудо из чудес! Даже не верится. Слуга. Чудо из чудес! Даже не верится. Дед. Ой, слуга Таро, наконец-то я снова могу вверх смотреть и любоваться луной и звездами. Какое это счастье. О, какое счастье! Слуга. Слышите, как ваш дедушка изволит радоваться? Ямабуси. Еще бы, и мне самому это приятно. Дед (пробует нагнуться). Эй, слуга Таро, что же это? Неужели я на всю жизнь таким останусь? Ямабуси. Да, навсегда! Дед. Да он что, смеется надо мной? Не могу я больше так оставаться. Эй, Таро, скажи ему, пусть он меня оставит таким, каким я прежде был. Слуга. Почтенный странник, вы слышали, что ваш дед изволил сказать? Ямабуси. Как не слышать. Уж очень сила во мне велика: перемолился я на этот раз. Попробую теперь сотворить молитву сзади него и поправить дело. Дед. Молись же скорей! Ямабуси. Сейчас приступаю. Если молитва твоя не услышана Небом, духом не падай. Твори за молитвой молитву, четки в руках перебирая, как молился наш учитель Эн-но-гёдзя[306]. О, разве не будет тут чуда? Бороон, бороон… Ирис, что под мостом, кем же посажен этот ирис? Бороон, бороон… Дед согнулся и не может выпрямиться. Эх, перемолился. Дед. Эй, передай страннику, что он не пожалеть меня пришел, а издеваться надо мной. Пусть сделает меня таким, каким я раньше был. Нет больше сил терпеть. Ямабуси. Ах, слуга Таро, передай, что я опять перемолился. Уж больно велика во мне сейчас сила. Теперь я попробую помолиться перед ним, а ты стой сзади и оттягивай, чтобы его слишком вперед не перегнуло. Слуга. Слушаюсь. Ямабуси. Хоть и зловредна сия поясница, но неужели не будет чуда, если сотворю я молитву, взявшись рукой за веревку, которая из рук бога Мёо получена? Бороон, бороон, бороон… Все трое поют и пляшут.Бог Дзидзо из Кавакадоя
Действующие лица Слепой. Его жена. Слепой. Почтеннейшая публика, перед вами местный житель. Ни с того ни с сего у меня заболели глаза, и я ослеп. Вот горе какое приключилось. Говорят, будто бог Дзидзо[307] из Каваками может любую просьбу исполнить, стоит только обратиться к нему с молитвой. Хочу я у него зрение себе вымолить. Эй, жена, дома ли ты? Жена. Чего тебе? Слепой. Сама знаешь, уж как ни лечил я свои глаза, а толку все никакого. Одна у меня надежда осталась — обратиться с молитвой к богам и буддам. Как ты на это смотришь? Жена. Что ж, это дело хорошее. Слепой. Люди говорят, бог Дзидзо из Каваками может любую просьбу исполнить, вот я и надумал уединиться на молитву на целую неделю, может быть, и прозрею. Жена. Отчего не попытаться… Слепота твоя замучила меня, ей днем, ни ночью покоя не знаю. Слепой. Да лучше умереть, чем слепым оставаться. Жена. Тогда иди в храм и уединись там на целую неделю. Л я тоже вместе с тобой уединюсь и хотя бы чаем буду подкреплять твои силы. Слепой. Что ты, что ты, а за детьми кто присмотрит? Оставайся дома. Жена. Твоя правда. Придется ради детей остаться дома. Слепой. Я не задержусь. А пока отправлюсь в путь. Жена. Да будет тебе удача, возвращайся зрячим, ждать тебя будем. Доброго пути! (Уходит.) Слепой (к зрителям). Жена моя страсть какая ревнивая! Я думал, она меня и на день не отпустит от себя, а тут, вот удача, согласие дала, сама сказала: уединись. Поспешу и весь отдамся молитве. Конечно, если судьбой суждено остаться слепым, ничего не поделаешь. Но если это случайная болезнь, то уж, конечно, бог Дзидзо вернет мне зрение… А паломников-то сколько в храм идет!.. Ну вот, я и пришел. Поклонюсь. А теперь весь отдамся молитве… О, благодарение Небу! Только что было мне видение. Я прозрел! О милостивый Дзидзо! Какое же это счастье! Да бог Дзидзо куда больший чудотворец, чем люди о нем говорят. Слава богу Дзидзо! Благодарение Небу! Какое же это счастье! Теперь и жене моей желать больше нечего, и дети мои возрадуются. Появляется жена. Жена (к зрителям). Муж мой потерял зрение и сказал, что уединится на целую неделю в храме, будет молиться богу Дзидзо из Каваками. Но на сердце у меня что-то неспокойно. Пойду проведаю его. Кто знает, может быть, он и прозрел по воле бога Дзидзо. Пойду, пожалуй. Слепой. Куда это ты? Жена. Да вот забеспокоилась и решила тебя проведать. Слепой. И хорошо сделала. Взгляни-ка на меня, ведь я прозрел! Отныне я вижу даже лучше, чем прежде. Жена. Какая удача, какая радость! О, благодарение Небу! Слепой. Ах, было мне чудесное видение от самого бога Дзидзо, и вот я прозрел. Жена. Мне передавали, что ты почти целую неделю ничего не ел. Я-то думала, бедный мой, наверно, исхудал, ослаб, на ногах не держится. Но, странное дело, вид у тебя цветущий, как никогда, и вообще что-то уж слишком бодрый. Непонятно, с чего бы это. Слепой. Ах, все это из-за моих глаз. Как только прозрел, так и сам не знаю, откуда силы взялись. Да ведь у меня всегда цветущий вид. Жена. Нет, это неспроста. Слепой. Ясное дело, неспроста, ведь на то воля бога Дзидзо была. Жена. Эх, ты думаешь, я не догадываюсь? Несчастный, и до меня слухи дошли! Знаю я, кто приходил к тебе с вином и всякой всячиной. Слепой. Да кто же, кроме тебя, мог меня навестить? Что ты городишь! Жена. Берегись. Тебе не впервой обманывать меня. Знаю я, все знаю. Негодяй! Берегись теперь! Слепой. Какая же ты безрассудная женщина! Клянусь богом войны Хатиманом, никого, кроме тебя, нет у меня на сердце. Жена. Пустые клятвы твои. Откроешь ты мне всю правду или нет? Слепой. Постой! Я снова слепну! Горе мне! Жена. Не ври, и раньше видел, и сейчас видишь, все это один обман! Слепой. Нет никакого обмана. Горе мне! Правда это, слепну. Жена. Что там у тебя ослепло? Берегись же! Где там у тебя ослепло? Слепой. Темно, ничего не вижу. Пощади! Жена. Куда ты… Не уйдешь! Слепой. Пощади, пощади!Тикамацу Мондзаэмон
Ночная песня погонщика Ёсаку из Тамба
Фрагменты Пьеса [308]состоит из трех действий. В данном переводе сохранена структура подлинника: действующие лица не обозначены. Княжеская дочь Сирабэ едет в Эдо, в семью своего жениха, под надзором самураев и своей кормилицы — дамы Сигэнои. Кормилица выбиралась дворянского рода и занимала важное место в княжеской свите. Но Сирабэ ехать в Эдо не хочет, и своевольную девочку никак не удается уговорить. Одна из служанок советует призвать мальчика-погонщика. Он играет с другими погонщиками в очень забавную игру — сугороку. На земле разостлана карта знаменитой Хокайдоской дороги, где обозначены все пятьдесят две почтовых станции. Игроки бросают кости, каждый стремится первым достигнуть конечной станции — города Эдо; название каждой станции превращено в веселый каламбур. Услышав, что на Токайдоской дороге можно увидеть много интересного, княжна соглашается ехать. Мальчика, по прозванью Санкити Дикарь, зовут во дворец. Происходит сцена узнавания, он — сын кормилицы Сигэнои. Мать колеблется между чувством долга к своей воспитаннице — княжеской дочери и любовью к сыну. В конце концов, мальчик отвергнут. Во втором действии завязывается новый узел: где же опальный самурай Ёсаку, отец мальчика? Он упал на самое дно, стал погонщиком на большой дороге, завзятым игроком. Его любит служанка из придорожной харчевни — девушка Коман, прекрасная, добрая, наделенная талантами: она чудесно танцует. Отец ее, бедный крестьянин, не внес недоимки, его должны бросить в страшную "водяную темницу". Коман собирает деньги, чтобы выкупить отца. Но Ёсаку проигрался в пух и прах, да еще и задолжал целый золотой червонец. Он уговорил известного буяна Шмеля Хатидзо поручиться за него под залог лошади. Шмель Хатидзо предлагает Есаку отыграться, и тот проигрывает еще и хозяйского коня. Следует драка на большой дороге между Ёсаку и Хатидзо. В отчаянии Коман отдает "цену жизни отца" — все свои деньги. Появляется свадебный поезд, с ним идет Санкити Дикарь. Мальчик любит Ёсаку только за то, что он носит имя его отца. Это и есть потерянный отец мальчика. Оба не узнают друг друга, но мальчик "смутно чувствует сыновнюю любовь". Ёсаку просит мальчика украсть у княжны кошелек, это спасет его и Коман. Мальчик согласен, но раньше снимает с груди заветный амулет, подаренный ему матерью, и отдает на сохранение Коман. Ему удается выкрасть кошелек, но он попадается. Кормилица вымаливает ему прощение. Шмель Хатидзо, крича, что мальчишка опозорил погонщиков, бьет его. В Санкити проснулась самурайская кровь, он убивает Хатидзо и подлежит казни. Ёсаку и Коман открывают амулет и находят подлинное имя ребенка, он — брошенный в трехлетнем возрасте сын Ёсаку. Ёсаку и Коман решают покончить с собой еще до рассвета, когда должны казнить маленького Санкити. Третье действие начинается с "песни странствия" — митиюки. Любящие идут в свой последний путь "по дороге сновидений". Но у пьесы счастливая развязка. Кормилица Сигэнои созналась во всем княжне и просила ее о заступничестве. Свадебную поездку ничем омрачать нельзя: все прощены. Ёсаку снова самурай, семья воссоединилась, а Коман, получив большую награду, танцует перед княжной…Из первого действия
Одно зерно,
Рожденное от князя,
Приносит тысячи отборных зерен риса
И рассыпает вкруг себя дары
Несчетные…
Оно еще незримо
Таится в материнском чреве,
А уж десятки тысяч
Покорных и почтительных вассалов,
Смиренно лбы склоняя до земли,
Бьют в барабаны лести
И щелкают в восторге языками.
У князя Юруги,
Властителя замка в Тамба[309],
Там, в отдаленной округе,
Дочь родилась Сирабэ[310]
От служанки,
Гревшей воду для чая…
Дитя кипящей любви,
Милости, пролитой случайно,
Как угодно было судьбе.
А теперь Сирабэ,
Тонкая, гибкая,
Словно стебель цветка, поднялась
И, хоть нет ей еще десяти,
Шуршит шелками
Придворного платья.
Длинные волосы перехвачены
Золоченым шнуром
Для первой прически.
Не отвести восхищенных глаз!
Ей предстоит далекий путь — в Эдб,
Путь из родной столицы —
На Восток.
Она просватана
В высокородный дом
Владетельного князя Ирума;
Сначала станет дочерью приемной,
Потом женою княжеского сына.
Князья берут
Свою невестку в дом
Еще не распустившимся цветком.
Веселые в разгаре сборы!
Кормилица и юная невеста
Проходят в глубь дворца.
Погонщик Санкити один. Он бродит
По комнате,
Бросая беглый взгляд
На золотые расписные ширмы:
Таких он в жизни не видал.
И ноги мальчика,
Привыкшие к камням,
К рогоже грубой,
Точно по льду,
Скользят по гладким дорогим циновкам,
Плетенным в Бинго…
Вошла кормилица,
В ее руках поднос:
Большая крышка от ларца,
Красиво
Застеленная белою бумагой,
А сверху груда лакомств.
Ведь ты — погонщик
И пойдешь пешком
Вплоть до Эдо. Дорога нелегка!
Так если кто-нибудь тебя обидит
Или понадобится что-нибудь,
Скажи, что хочешь повидать меня.
Я еду в свите юной госпожи,
Как главная наставница. Ты понял?
Зовут меня — запомни! —
Си-гэ-но-и!
Вдруг Санкити
Стал белым как бумага
И задрожал.
Молчит.
Во все глаза
Он смотрит на кормилицу. Но та,
Не замечая, продолжает:
— Право,
Чем больше на тебя смотрю, мой мальчик,
Тем ты мне больше нравишься.
Наверно,
Твои родители больны, несчастны,
Дошли до крайней нищеты… Иначе
Зачем — еще малыш — ты стал бы
Простым погонщиком?
Но Санкити молчит.
Он только смотрит.
Он словно весь окаменел. Язык
Его не слушается.
Наконец:
Так знайте: вы —
Моя родная мать!
И он — стремглав —
Бросается к кормилице и хочет
Ее обнять…
Она отталкивает мальчика. А он
Опять цепляется за платье Сигэнои.
Она рванулась прочь,
Но Санкити прильнул
К ней головой,
Руками крепко обнял
И, задыхаясь, говорит:
И должен был уйти из здешних мест.
Когда в последний раз
Отца я видел,
Всего три года было мне, но я
Его немного помню…
Так говорила много раз старуха.
Когда же мне исполнилось пять лет,
Она, жестоким кашлем мучась,
Пошла на праздник храмовой в Тоба,
Там в горле у нее застряло моти[312],
Она и померла.
Чужие люди
Меня в деревне приютили.
Я выучился погонять коней…
Взгляни на этот вышитый мешочек
Для амулета! Узнаешь его?
Нет! Я не лгу!
Молчишь?..
Теперь ты поняла?
Да! Я твой сын!
Мне ничего не нужно…
Я одного хочу: найти отца!
Найти отца мне помоги. Хотя бы
Один денек — втроем — побудем вместе!
Ты знаешь, я умею из соломы
Плести сандалии.
Я прокормлю тебя.
Я прокормлю отца.
Найдем его!
С моим отцом должна ты помириться! —
И, плача, он хватается за платье
Кормилицы. Она потрясена.
Как? Этот маленький погонщик,
Похожий на косматого зверька,
Он — сын ее? Давно пропавший сын!
Возможно ль это! Вглядываясь, ищет
Знакомые черты в его чертах… —
Глядит — и начинает узнавать.
Да! Это он! Конечно, это он!
Вот и свидетельство прямое:
Мешочек, вышитый ее рукой.
Ей страстно хочется обнять ребенка,
Прижать к груди…
Но честь?.. Но стыд?..
"Нет, главное на этом свете — долг,
Позор моей семьи набросит тень
На имя юной госпожи.
Что ж, обмануть его и побранить?
Нет-нет!..
Прогнать его?
Но я не в силах!
О, как мне хочется обнять его,
Хоть на мгновенье
Тайком прижать его к своей груди.
Ах, что же делать мне?"
О, радуга скорбей!
О, слезы тысячи печалей!
О, слезы, красные и голубые,
Бегущие
Из безутешных глаз…
И Сигэнои,
Упав, захлебывается в слезах.
Вот-вот, рыдая, чувств она лишится.
Но… надо с мыслями собраться: "Нет!
И Сигэнои
Слезы осушила
И твердым голосом зовет:
— Ёносукэ!
Пойди ко мне! —
И за руки его
Она берет:
И Сигэнои снова
Надрывно плачет.
— Слушай и пойми!
Хоть я и родила тебя, но ты
Теперь не сын мне.
Я тебе не мать!
В покоях женских…
Волнуемые ветром страсти,
Мы, словно молодые деревца,
Сплетались,
Обнимались…
А ночь одна
Звала другую ночь…
Свиданья становились чаще…
Я потеряла в комнате для слуг
Любовное письмо.
Начальник стражи
Нашел его и поднял.
Прочел… донес…
О, ты не знаешь,
Какая строгость в княжеских дворцах!
А в нашем замке
Обычай был особенно суров.
Высокие вассалы собрались
И вынесли решение: обоим
Виновным — смерть!
Позор и казнь!
Но госпожа моя молила князя
Простить меня…
Так госпожа меня любила,
Что предлагала жизнь свою —
Взамен моей!
Да! Милосердью князя нет границ!
Нам жизнь дарована была…
И мало этого —
Был найден выход:
Нас объявили мужем и женой.
Отец твой — самурай Ёсаку,
Упав так низко,
Стал понемногу снова подниматься
По лестнице чинов.
Он стал главою слуг,
Распорядителем хозяйства в замке.
Ему большой назначили оклад,
На зависть прочим, —
Тысячу и триста
Мешков с отборным рисом.
Пойми же, если я еще жива
И головы отец твой не лишился,
То живы мы по милосердью князя!
И если князь умрет,
Наш долг — последовать за ним.
Вспороть себе живот и умереть.
Теперь ты понял силу долга
И благодарности?..
Тем временем я родила тебя.
У князя дочка родилась,
О-химэсама,
И госпожа в знак милости своей
Кормилицей назначила меня!
Ах, если бы судьба и дальше
К нам оставалась благосклонной,
Теперь ты был бы сыном самурая
И, гордый милостью господ,
Ты никому из сверстников своих
Не стал бы уступать дорогу!
Но, на свою беду, на наше горе,
Отец твой послан был в Эдо
По делу службы…
Там он повадился
Ходить в квартал любви,
Вконец запутался и погубил
Ему порученное дело.
Князь приказал ему: умри!
Ты знаешь сам: для самурая
Последний долг и выход —
Харакири.
А-а-а!..
Какая кара тяготеет надо мной?
Мой сын — погонщик на большой дороге.
Мой муж — он скрылся от людей
Неведомо куда!
Какая радость в том,
Что я ношу богатые одежды?
Что слуги и служанки,
Почтительно склоняясь, говорят мне:
"Мы повинуемся"?
Что путешествую я в пышном паланкине?
К чему все это?..
И она не в силах
Рыданий удержать.
Ёносукэ
За свой короткий век немало видел
И много пережил. Чем глубже
Он понимает мать,
Тем горше плачет.
— Твой печальный рассказ…
Его я услышал и понял.
Но старуха всегда повторяла:
"Санкити, помни: —
Грудь матери твоей породнила
Тебя и дочь
Всесильного князя.
Если сумеешь,
Найди свою матушку — Сигэнои, —
Знай, и отец твой тогда
Честь свою восстановит.
Ты должен князя молить
Отцу твоему даровать прощенье, —
Так говорила старуха,
Меня воспитавшая.
— Тише!
Молчи, молчи! Все это тяжкий грех! —
И Сигэнои
Рот ему зажала. —
Знатнейший князь
Ее в невесты прочит сыну,
Наследнику прославленного рода.
"Погонщик Санкити — ее молочный брат?
Вот новость!" И они смеяться будут.
На ее доброе имя падет пятно. А это может помешать ее замужеству. Кажется, пустяк, а какое серьезное дело!
Плотина рушится
От норки муравья!
Но… мы все шепчемся и шепчемся. Нас могут подслушать!
Сюда сейчас придут. Ты слышишь шум?..
Беги! Беги скорей!
Но Санкити ей возражает:
— А, матушка! Уж слишком ты робка.
Всего боишься: "Нас услышат! Нас
Осудят!"
Ты на дверь косишься взглядом…
Нет! Князя надо умолить!
Пойди к нему. Скажи, что ты нашла
Родного сына! Милости проси!
— О, значит, ты меня совсем не понял?
Чего ты требуешь?
Чего ты просишь?
Разве может мать
Позабыть сына?
Разве может жена
Позабыть мужа?
О нет! И все же
Долг — превыше всего,
О, непонятливый!
О, бестолковый!
А между тем из внутренних покоев
Несутся возгласы:
— Где Сигэнои?
— Где старшая кормилица? Ее
О-химэсама требует!
— Ты слышишь?
Скорее уходи!
Она в испуге
Толкает сына к двери. Санкити
Заплакал в три ручья.
Его глаза
От слез совсем запухли.
Сандалии свои он поднимает,
Засовывает их за пояс. К двери
Уныло он бредет. Его спина
Понуро сгорбилась…
И сердце Сигэнои
Не в силах выдержать:
— Эй, послушай, Санкити! Ёносукэ! Вернись сюда на минуту!
Смотри, будь осторожен
На трудных горных перевалах,
На трудных переправах через реки.
…Она рыдает.
Ничком она упала на ступени
Высокого крыльца, приподнялась,
Достала из-за пазухи кошель
И высыпала тридцать золотых.
Потом монеты завернула
В платок из шелкового крепа.
— На, возьми, —
Протягивает сверток сыну, —
Возьми — и спрячь на крайний случай!
— Нет! —
Мальчик в гневе обернулся.
И он не может слезы удержать.
Увидя, как он плачет, Сигэнои
Готова потерять сознанье. Все же
В последний раз пытается она
Разгневанного сына образумить:
О, как тяжко,
Как грустно в княжеском дворце служить! —
Она рыдает горько…
В этот миг
Во внутренних покоях суматоха
И голоса:
"Пора! Мы отбываем!
Все в сборе!
Поднимают паланкины
И строятся в процессию!
Скорее!
О-химэсама села в паланкин!
За нею вслед поедет Сигэнои!
Да где ж она? Куда ж она девалась?"
Начальник шествия
Выходит из дворца,
И, овладев собою, Сигэнои
Небрежно говорит ему:
— Да, вот что!
— Повинуюсь! —
Кормилице надсмотрщик отвечает. —
Что ж, это можно! Эй, Дикарь!
А ну-ка, песню затяни! Смотрите,
С чего бы он?
О чем мальчишка воет?
Нет, это не к добру! Как смеешь ты
Слезами портить час отъезда? Ну!
Молчи! Довольно выть!
Что? Все еще ревешь? Так получай! —
И кулаком его с размаху бьет
По скулам. — Пой!
И Санкити — сквозь слезы —
Поет:
"Солнце горит, горит
Над горой Судзука,
А над "Горой встреч"
Облака, облака
Плачут о нашем горе".
Но упрямей, чем дождь осенний,
Льются слезы…
Матери… сына…
Где укрыться
От ливня скорбей?
Горе темною тучей нависло.
Из второго действия
Когда случается, что князь
В гостинице задержится, охрана
Всю ночь не дремлет.
И о-химэсама,
Дочь князя,
Охраняется надежно.
Проходит с гулкой колотушкой сторож,
Отстукивая время.
Девять
Ударов — скоро полночь…
Тишина…
Потом опять проходит сторож.
Восемь
Ударов…
О, неразумное сердце ребенка!
Как ловко все удалось!
Никто не заметил!
Удача! Удача!
Сжимая в руках
Парчовый кошель,
Из ворот выбегает
Санкити, не помня себя
От восторга.
Ему не до сторожа.
Он колотушки не слышит.
Бежит. Бежит, задыхаясь,
Стремглав. Но сторож увидел
И бросился следом —
В погоню!
…Мальчик
Заметил. Заметался.
На замке
Все двери.
Негде спрятаться.
Юркнул
В знакомые ворота.
В паланкин!
Дверь запирает изнутри.
Ложится,
В комок свернувшись, на полу…
Но сторож
Увидел все!
Он подбегает,
Нажал на дверцу,
Поднял занавеску.
Так он вопит.
Бедняга Санкити
Попал, как мышка в мышеловку,
В ловушку, что из этой тесной жизни
Ввергает в преисподнюю.
На крик
Сбегаются все слуги, все служанки,
Охрана с палками,
Большие самураи
Из свиты юной госпожи, другие
Проезжие, разбуженные криком
И суматохой.
Тащат паланкин
На середину улицы. Приносят
Шесты с подвешенными фонарями.
Распахивают дверцы паланкина.
— Ну! Выходи! —
Но Санкити молчит.
Они его вытаскивают грубо
За маленькие руки.
— Вот вам деньги,
Что я украл!
Вот кошелек, начальник!
Возьмите! —
Санкити глядит кругом,
Наморщив брови
И сверкая дико
Глазами.
— Хо! Да он совсем ребенок!
Не мог же он один
Устроить кражу? Что-то не похоже!
Найти его сообщников!
Всех-всех
Погонщиков собрать сюда!
— Приказ
Немедленно исполнен будет! — Стражи
В соседние гостиницы бегут.
Сзывают всех погонщиков. Ведут
И Хатидзо Шмеля,
Хоть вдребезги он пьяный…
Шатаясь, Шмель гудит:
— А где он, вор?
Ха! Ты, чертенок?
Опозорил нас,
Погонщиков!
В тюрьму его!
Казнить!
Распять его! Распять! —
И он с размаха
Бьет Санкити ногою в спину.
Мальчик
Летит на землю кувырком. Разбил
Он лоб о камень.
Кровь струей пурпурной
Окрасила лицо.
Но дикий дух
В его груди еще не укрощен!
Он на ноги вскочил:
— Как! Ты посмел
Меня пинать ногою? Погоди,
Проклятый Шмель!
Тебе я ноги-руки
Пооборву!..
Он хочет броситься на Хатидзо.
Его удерживают силой.
Старший
Бранит Шмеля:
— Как, негодяй, ты смел
При нас, при самураях, бить ребенка,
Пинать ногами?
Грязная скотина!
Ответишь ты за буйство!
Санкити
Опять рванулся.
— Он меня ногою
Ударил! Негодяй!
А я-то думал,
Никто из низкой черни не посмеет
Меня ударить!..
Нет-нет! Я отомщу тебе, проклятый!
Пусть голову мне отсекут!
Но раньше
Зубами в морду я тебе вцеплюсь!
Месть Дикаря узнаешь! —
Слезы гнева
Из глаз его ручьями полились.
Такая ярость в этом юном сердце,
Что волосы
Невольно встали дыбом
У всех, кто это видит…
Сигэнои,
Разбуженная шумом,
Из дома выбегает посмотреть,
Что за беда стряслась.
И видит сына,
Толпу погонщиков и стражу,
Узнает,
Что сын украл…
Она теряет силы
От страшной вести
Может только плакать!
Ах, если все откроется, к чему
Ее старанья тайну сохранить?
Что, если слух пройдет:
"Молочный брат княжны —
Простой погонщик,
Да к тому же — вор!"
Досада, жалость, ужас, гнев, любовь
Ее терзают.
— О, какое горе!
Из глубины души,
Из самых недр
Тоскующего сердца
Льются слезы
Несчастной матери.
Ее рыданья
Как будто умоляют всех понять,
Что перед ними — сын…
Что перед сыном — мать…
Но мудрено им догадаться!
И Санкити Дикарь
Пытливо смотрит
В лицо несчастной матери — и вновь
К земле глаза он опускает… Слезы
Ему сжимаю горло…
Он молчит…
И наконец:
Он прижимает оба рукава
К своим глазам
И плачет.
Сколько силы
В его мятежном сердце!..
Сигэнои
Совсем теряет разум:
— Умоляю!
О, будьте милосердны!
Пощадите
Воришку… мальчика!..
Я, Сигэнои,
Готова жизнью поручиться
За этого несчастного ребенка!
Она рыдает в голос,
Позабыв,
Что самураи смотрят на нее
И слушают…
Она ломает руки
И падает без сил
Ничком на землю…
Тут старший из вассалов — Хонда
Ядзаэмон — выходит из дверей:
— Мне доложили
О происшествии!
И я постановляю:
Дарую жизнь тебе.
Вставай — и уходи! —
Он поднимает Санкити с земли
И ставит на ноги.
Но дикий мальчуган
По-прежнему глубоко безутешен:
— Так опозорить
И потом простить?
Он снова падает на землю.
Старый Хонда
Разгневан.
Но Санкити упрям:
— Так вы насильно,
Жестокие,
Мне навязать хотите
Поруганную жизнь?..
О, о! Теперь
Я знаю, что мне делать!
Ты, подлый Хатидзо!
Меня ногами,
Как червяка, топтал!
Оставил знак
Позорный на моем лице! А я —
Сын самурая. Каждый самурай,
Когда он опозорен, умирает.
Мои слова ты слышал —
И не понял?
Не кончив говорить,
Одним рывком
Короткий меч,
Отточенный, как бритва,
Из ножен выхватив,
Вдруг
Санкити
Бросается к Шмелю —
И быстрым взмахом
Ему перерубает шею!
Взмах —
Как молния удар!
И голова
Слетела с плеч.
"Убийство! Стой!" —
Все разом вскрикнули.
Его хватают.
"Пощады не проси!"
Десяток рук
Веревкой скручивают малыша,
Сам Хонда потрясен.
Он объявляет:
И стражи
Убийцу маленького поднимают
И ставят на ноги.
Мать — Сигэнои, —
Теряя разум,
Может только плакать.
Она понять не в силах, что стряслось,
И только повторяет:
Она шатается…
Ее уводят в дом.
Она шагнет,
Оглянется — и снова
Шагнет бессильно…
Мальчик провожает
Глазами мать.
Потом покорно,
Закрыв глаза,
Стоит, как будто в камень
Он обратился.
Но в себя приходит
И говорит:
— Что ж… этого я и хотел. Не мог я
Жить опозоренный. Меня ногами
Пинали. Лоб расшибли. А потом
Швырнули жизнь, как нищему — подачку.
Э! Одному спуститься в ад? Не лучше ль
С собою взять попутчика? И разом
Поклажу двух хозяев подвезти?
За тот же путь словчить двойную плату?
Умрут все люди. И отец и мать
Когда-нибудь умрут. И под конец
Мы, трое, там сбредемся, не боясь
Разлуки. Все приходят из другой
Гостиницы на землю. И должны
Мы к вечеру в харчевню возвратиться.
Пошла в обратный путь, моя лошадка!
Споткнулась, стерва? Но!.. Корэ-корэ!
Хоп-хоп!..
Любой бесстрашный самурай
Его отваге может подивиться.
У седовласого Ядзаэмона
Слезинки навернулись на глаза.
Жаль смельчака!
И Санкити уводят.
Толпа расходится угрюмо…
Все тихо.
Только крики сторожей,
Следящих за огнем, стук
колотушек
Порою нарушают тишину
Гостиницы,
Где сном глубоким спит
О-химэсама
Со своею свитой.
Из третьего действия. Странствие по дороге сновидений
Эй, Ёсаку из Тамба!
Ты погонщиком был,
А теперь от погони
Сам бежишь, словно конь,
Озираясь пугливо
Средь далеких лугов!
Средь далеких лугов
Звучало
Имя твое — Ёсаку, Ёсаку из Тамба!
Там, бывало,
Про тебя пели птицы,
А теперь…
Даже маленькая трясогузка,
Любви обучившая богов,
В мертвой траве,
В осенней траве
Замолчала.
Сквозь ночной осенний мрак
Погоняй коня, Ёсаку,
Колокольцами звеня!
Но-о!.. Корэ-корэ!..
"Только вспомню тебя, Ёсаку[313],
На луга туман упадет".
О, не твои ли слезы, Коман,
Пролились печальным дождем?
Но-о!.. Корэ-корэ!..
Путь не близкий.
Надо коня покормить.
Мы оставим сухую траву
И камыш
С кровли хижины низкой
Про запас,
На прокорм коню…
Пусть не знает
Он голода утром,
В час,
Когда нас не будет на свете…
Ах, как скоро вянет трава!
Как эта трава луговая,
Мы увянуть должны
На рассвете,
Под звон осенних цикад.
И под звон осенних цикад
Погоняет коня Ёсаку
Под гору вниз.
— О Коман, погляди, погляди!
Вниз по склону холма
Торопится всадник
На усталом, вьючном коне…
Где найдет он ночлег — в Ёккаити?
И нам
Надо спешить.
И нас ожидает ночлег
И покой долгожданный,
Но раньше
Семь раз по семь[314]
Дней и ночей
Мы будем блуждать
В преддверии ада,
Покорно,
Как стадо овец бредет… бредет…
Но-о!.. Корэ-корэ!..
Вниз — под гору.
Вверх — по горе.
Скорей, скорей!
О, горе!..
Он дергает повод,
Понукая коня.
Но конь упрямится,
Замедляет шаг,
Словно чуя скорый конец
Коман и Ёсаку.
С двенадцати лет,
Коман, бывало,
Зазывала гостей ты
Голосом нежным,
Как пенье флейты.
Сколько ж друзей
У тебя побывало!
— Ах, как мало
Осталось теперь у меня
Друзей и подруг!
О, их дружба короче
Летней ночи,
Недолговечней осенних цветов
Кто, кроме коня,
Станет грустить надо мною
В мой смертный час?
И, покачиваясь на ходу,
Конь протяжно заржал,
Словно чуя беду…
Конь устал,
Не хочет бежать во мгле,
Ступает едва-едва.
Ёсаку согнулся в седле.
И градом сыплются слезы
На его рукава.
Так сыплются семена с ветвей
На усталого путника…
— Коман, ты помнишь?
Как в первый раз
Словами любви мы обменялись?
С тех пор три года прошло.
Паломники, шли мы на поклоненье
И встретились на пути случайно…
Посреди Кусида,
По дороге в Исэ[315],
Я тебе признался, Коман,
В любви — навсегда!
О, твоя шляпа — в вечерней росе —
Красная, красная!
Помнит статуя святого Дзидао
В храме селения Сэки,
Как поклялись мы оба
До гроба не разлучаться…
И за гробом… Навеки!
Хоть я и нес покорно
Все эти годы тяжкий груз
Моей любви к тебе, Коман,
Но было мне легко на сердце!
Я бодро гнал навьюченную лошадь,
И ноги весело шагали по земле.
О, и сейчас
Моя любовь к тебе не угасает.
И все ж сегодня ночью
Морозный иней пал на землю,
И на рассвете кончится наш путь
В глубокой пади,
На самом дне вселенной,
Где имя я свое похороню.
Так низко я упал…
Коман сквозь слезы отвечает:
— О, как судьба странна!
В те годы ни единым
Не обменялись мы обетом,
Начертанным на храмовой бумаге[316].
Мы только у стремнин Кумодзу,
Согнув мизинец,
Как маленькие дети,
Друг другу тайный показали знак.
Так мы уговорились
Не разлучаться в этой жизни,
Не разлучаться в будущих рожденьях,
В те дни,
Паломники,
Не смели мы отдаться
Любовной страсти. Но, горя любовью
Сильней и слаще, чем на брачном ложе,
Мы брали за руки друг друга
И медленно бродили
В вечернем сумраке,
Закуривая трубки
От одного огня,
Обмениваясь ими в знак любви.
— Напрасно
Ты вспоминаешь эти дни, Коман!
Ведь мы — как летние цикады,
Которые не знают ни весны,
Ни осени…
Ёсаку и Коман
Льют слезы,
Печалясь о своем прошедшем,
Вздыхая о возмездии грядущем,
Грустя над темной
участью своей, —
Под медленным дождем,
Который льется, льется
На сосны древних рощ Ано.
А ночь все гуще, глубже…
Как рыбаки в Акоги[317]
Упрямо, шаг за шагом, тащат сети,
Так, шаг за шагом, волокут
Они свою несчастную судьбу
К последней цели…
— Коман, я вспоминаю
Давно минувшее…
Мы словно две скалы
В заливе пенистом Футами.
Они окаменели — муж с женою, —
Войдя в святилище
Без омовенья. Вот урок для нас!
И мы умрем,
Железом осквернив свои тела.
Преступники, мы преступили долг,
Любовью увлеченные… О, вспомни,
Когда с тобой мы встретились впервые,
Переходили мы из храма в храм
В томлении любовном,
А теперь
Должны мы странствовать
В преддверье ада.
— Не надо думать
О невозвратном прошлом!
Я слез не в силах удержать…
— Не плачь, Коман, Молю тебя, не плачь! Как горько мне!
О, как кричат вороны!
Не раз я слышал,
Что карканье ворон
Вещает людям горестную гибель.
Теперь я знаю: это правда!..
Ты видишь? Из тумана
Возносится вершина Асама[318],
Как будто смерть сама,
Подстерегая нас,
Пригнулась за горою.
Нельзя нам медлить: здесь мы оскорбим
Двойным самоубийством
Обитель жриц, не знающих греха.
Какой позор! Два грешных тела,
В запекшейся крови,
Покинутые посреди дороги, —
Такое зрелище для глаз,
Что даже
Паломники, отпрянув, содрогнутся.
Кто, сострадательный,
Помолится за нас?
Никто, никто…
Как жестока судьба… и как печальна!
Где прошлые дни?
Где будущие года?
Взгляни, взгляни на сегодняшний день —
И все ты поймешь, узнаешь.
Взгляни: без следа убегает вода…
Коман взглянула на Ёсаку
Сквозь льющиеся слезы: — Слышишь
Удары барабана? Восемь раз!
Какой высокий звук
Летит
Из храма на "Высоком поле"!
Ущербная луна
Стоит высоко.
Недолго ждать нам до рассвета…
Много было у нас по пути
Приютов, гостиниц,
Где мы ночевали
На ложе любви…
Но длиннее,
Чем тысячи тысяч ри,
Тянется путь на запад
До райских селений,
И негде сменить нам усталых коней!
На пороге обители Ста Наслаждений
Встретят нас бодхисаттвы —
Каннон и Сэйси[319].
За руки нас, истомленных, они поведут
И даруют покой
На подножии-лотосе,
Где, кроме нас,
Иных не будет гостей…
Помолимся Будде:
Наму Амида Буцу,
Наму Амида Буцу!
И пусть надеяться нелегко
Тому, кто в грехах закоснел!
Они умоляют
О прощении, о защите
Амитабу
Из храма Ко,
Милосердней которого нет,
И с молитвой подходят к сосне
"Тысячи жертвенных монет".
Наступает мгновенье расплаты…
Потомок гордых самураев,
Прославленных стрелков из лука,
Ёсаку в эту ночь
Решил расстаться с жизнью…
И, спрыгнув на плотину, он надежно
К стволу сосны
Привязывает повод с
Усталого коня.
Стряхнув росу,
Он раздвигает заросли бамбука
И подзывает грустную подругу.
Глядит — сквозь влагу слез —
в глаза Коман
И за руки
Ведет ее в глубь чащи.
О, если хочешь,
Сердце облегчи
В последние мгновения. Скажи,
Что тяготит тебя?..
И все же —
Гнетет мне сердце тяжкий камень.
Хотя… теперь…
Былого не вернешь.
Она не досказала. Но Ёсаку
Спешит ее прервать:
— К чему печаль?
О чем заботиться?
Забудь про все земное!
Пока мы дышим, нас влекут вперед
Шесть наших чувств[320].
Желаньям нет предела.
Отбрось заботы и забудь стремленья
Земные.
Не печалься!
Изгони
Из памяти все горестные думы.
Освободись
Из сети вожделений,
Из невода земных забот. Должны
Мы вырваться
Из их круговорота.
Жизнь! Смерть! Не все ль равно?
Когда-нибудь
И мы к воротам подойдем Нирваны![321]..
Довольно!
Оставим это… О, какая скорбь!
Как тяжко мне;
Мой сын, Ёносукэ,
Погибнет утром, так и не узнав,
Что я его отец.
Его зарубят.
За что?
Чем согрешил он?
Он умрет.
Его погубит преданность отцу,
К которому он потянулся сердцем.
О, горе!..
Ведь это я, я виноват во всем!
Я не отец его,
Я враг ему!
Великий грех —
Убить родного сына:
Вот что кромсает душу! —
Он, рыдая,
Упал ничком на землю.
— О!.. Ты плачешь?
А мне ты запрещаешь говорить?
Нет, я молчать не в силах. Мой отец,
Несчастный мой отец!..
— Какая грусть!
Не в силах мы отбросить,
Как шелуху, земные наши чувства,
Забыть любимых.
Мы обречены
За гробом странствовать
Вдали от рая.
О, мы забыть не можем:
Я о сыне,
Ты об отце.
Не можем удержать
Горючих слез…
Хотя бы нам пришлось
Упасть на дно пылающего ада!
— Ты прав! Ты прав!
Не в силах изменить
Мы наши думы и забыть о близких!
Так — в жалобах,
В стенаньях — изольем
Все, что томит нас,
Все, что нас терзает!
Я не могу забыть
Судьбу отца.
Не можешь ты забыть
О казни сына.
Пусть нас за это адом наградят!
Они, обнявшись, плачут.
Голос ветра
С полей Тоёку
Вторит их рыданьям.
— Смотри туда, Коман!
Огни! Огни!
Ты видишь? Скороходы с фонарями!
Куда они бегут?
Они отходят
В глубь зарослей лесных.
А мимо пробегают скороходы
С большими фонарями, обливаясь
Обильным потом,
И кричат друг другу:
— Скорей, скорей!
Нам надо торопиться!
Почтенная кормилица, конечно,
Нас наградит!
В святилище Исэ
По настоянию ее должны
Исполнить поутру священный танец
С молебствием.
Нельзя нам опоздать!
Успеем до рассвета! Э!
Вперед! Нас ждет богатая награда!
Их крики затихают вдалеке…
Ёсаку
Со вздохом говорит:
В ее простых речах
Звучит печаль
Самоотверженной души, готовой
Пожертвовать собою…
Вот решимость,
Которая сильней любых обрядов,
Сильнее тысяч храмовых молитв!
Масляный ад[322]
Действующие лица Ехэй, торговец маслом, 23-х лет. Токубэй, его отчим, владелец торговой лавки Каватия. Тахэй, старший брат Ёхэя, 26-ти лет. Ситидзаэмон, торговец маслом, владелец лавки Тэсимая. Ямамото Мориэмон, самурай, дядя Ёхэя. Огури Хатия, знатный самурай, начальник Мориэмопа,20-тилет. Ягоро Щетка Краснорожий Дзэмбэй, приятели Ёхэя. Восковая Свечка, богатый торговец воском из провинции Айдзу. Белый Лис, монах-заклинатель. Кохэй, ростовщик. Горокуро, торговец бумагой, старик. О-Кити, жена Ситидзаэмона, 27-ми лет. О-Кику, 9-ти лет, ее дочь. О-Киё, 6-ти лет, ее дочь. О-Дэн, 2-х лет, ее дочь. О-Сава, мать Ёхэя. О-Кати — сестра Ёхэя. Котику, девушка из "Дома цветов" в квартале Сонэдзаки. Мацукадзэ, девушка из веселого квартала Симмати. О-Камэ, хозяйка "Дома цветов". Девочка-кабуро. Хозяин чайного дома. Предводитель паломников. Паломники. Слуги и служанки. Гости, присутствующие на поминании. Воины. Стражники. Посетители веселых кварталов.Действие первое
Сцена первая
Место — на пути в горный "Храм милосердных очей" в селенье Нодзаки[323]. Время — одиннадцатый день четвертой луны 1721 года. Рассказчик (Песня на плясовой мотив)Новая лодка легко плывет,
Са-ёй-ёй!
Закрутила красотка меня, увлекла —
"Новая лодочка любви!"
Са-ёй-ёй!
Я и ты,
Ты и я,
Вместе сливаются два ручья,
Ситтонтон-ситтонтон.
Тихо-тихо, как сквозь сито,
Капли сыплются с весла.
Сыплются капли,
Льются речи.
Волна — изголовье
Для тайной встречи,
Ситтонтон-ситтонтон.
Я хотел бы вечно пить
Из твоей прекрасной чары,
Очарованный тобой.
Эта чара, чара, чара,
Словно полная луна
Над равниною Мусаси,
Ситтонтон, налей вина!
Как шумно веселятся
На разукрашенной ладье,
Плывущей
По реке Намадзу!
Но эти люди, кто они?
Хоть чайный домик в Сонэдзаки[324]
Осиротел, —
Его хозяин умер, —
Но все ж почтенная вдова
Успешно продолжает дело,
И дело сладкие плоды приносит
В руках хозяйки о-Камэ,
Которая еще сама цветет
Богатым цветом!
Хозяйка
На лодке с домиком
Плывет к святым местам.
Веселая компания на лодке.
Красотка — девушка Когику,
А с ней богатый гость
Из северного края Айдзу,
Набитый туго денежный мешок,
Купец, известный здесь
По прозвищу "Свеча",
Точнее —
"Восковая Свечка".
Изрядно он сумел разбогатеть,
Торгуя воском,
И вот без удержу бахвалится богатством,
Сорит деньгами,
Чтоб слава не растаяла его,
Как тает воск,
Когда горит свеча.
На днях он в Нанива приехал
И сразу начал посещать
Квартал веселья — Сонэдзаки
И прилепился всей душой
К селению любви.
Его пленила
Девушка Когику
Из "Дома радости" — Тэннодзия.
Простак в красотку по уши влюбился.
Прилип, как воск,
Улещивает, тешит,
Зовет в театр, на богомолье,
Он домогается ее любви,
Пригоршнями бросает деньги.
И вот увеселительная лодка
Плывет, качаясь, в сторону Нодзаки.
Жара запаздывает нынче.
Все сроки сдвинулись —
Ведь високосный год[325].
Уже четвертая луна,
А в лодке зябко.
Прохладный ветер дует вдоль реки.
Да не беда!
Любовные утехи горячат.
Гуляки согреваются вином
И знай себе поют:
"Ситтонтон, ситтонтон,
Са-ёй-ёй!"
* * *
Вселюбящий, всезрящий Будда,
Он одарил нас в древние века,
На высоте Орлиной восседая,
Благим законом,
Святою сутрой Лотоса… Теперь
Его мы "Амида" зовем —
"Владыкой Западного рая".
Он — в этом бренном мире
Из сострадания
Явил себя,
Как бодхисаттва Кандзэбн,
И милостиво нам дарует помощь
В долине трех существований:
В прошедшем,
В будущем и в настоящем.
И вот уже подряд три года
Мы чествуем и славим
Вселюбящего Кандзэона.
В год "Кабана
И брата младшего Земли"[326] —
(Всего два года
Прошло с тех пор) —
В на горном храме Кумано
Торжественно воздвигли
Большое изваянье Кандзэона,
И все могли
Святому бодхисаттве поклониться
И умолять о помощи смиренно.
Все… даже люди,
В невежестве погрязшие,
В пороках,
Живущие в трущобах и лачугах,
Хранящие десяток медяков
На дне лоскутной ладанки для четок,
Где их не видит зоркий солнца луч,
В каком-нибудь игольнике,
В тряпице…
О, даже эти бедняки
Достали
Последние свои гроши
И принесли их в дар
Святому чудотворцу…
И милостивый Кандзэон,
Схватив их тысячью
Благословенных рук,
Внезапно вспыхнул золотым сияньем
И превратился в золотого Будду.
Прошедшею весной
Толпа паломников
Пошла на богомолье
В далекий край Ямато[327],
В храм Хорюдзи,
Чтоб поклониться
Святилищу, где чтится принц Сётоку"
Одиннадцать веков
Исполнилось со дня его кончины…
А он был тоже воплощеньем
Всезрящего, вселюбящего Будды.
А нынешней весной
В селении Нодзаки,
В нагорном храме
"Отдернута завеса"
И очам
Чудесное явилось изваянье
Всемилостивейшего Кандзэона.
И тысячи паломников туда
Стекаются со всех сторон…
И там, в горах,
Где так печально и пустынно,
Когда осыплется вишневый цвет,
Спешат по всем дорогам вереницы
Мужчин и женщин,
Старых, молодых,
Как будто гонит их нагорный ветер.
Но ветер,
Летящий по небу,
Не в силах разметать,
Как лепестки,
Веселые и пестрые наряды,
Еще пестрей, чем вешние цветы.
Паломники
Подыгрывают на губах,
Изображая звуки сямисэна:
"Туда идут, трень-трень.
Назад бредут, трень-трень.
Трень-трень целый день…"
Деньжата сыплются…
А хорошо
В увеселительной кататься лодке,
И лучше, если пригласят тебя,
Чем самому ее нанять.
Что ни толкуй,
Так больше прибыли и толку.
Весною прибыла вода,
И лодки
Плывут гуськом вдоль дамбы Токуан:
Нос упирается в корму,
Все лодки словно
Один большой корабль!
Вот восседает Восковая Свечка.
Взгляните-ка на этого гуляку!
Он так сияет,
Как будто начинен самодовольством.
Он льнет к своей Когику,
Заводит с ней
Любовную игру
И шепчет на ухо…
Вся жизнь Когику
Лишь одному посвящена:
Мужским желаньям льстить и угождать.
Противиться она не смеет,
И все же
Ей совестно, когда любовник.
Без всякого стыда
Заигрывает на глазах у всех.
Она еще так молода,
Еще неопытна —
И поневоле
Краснеет и смущается…
Причал.
Когику
Легко, одним прыжком,
На берег прыгает из лодки.
Широкий капюшон[328]
Надвинут на глаза
И прячет черную черту бровей —
Продажной девушки примету,
Но модный пояс нагоя
Повязан, высоко,
Такой купецкие не носят женки.
Да, он — ярлык с высокою ценой,
И у мужчины
При этом виде падает душа.
Любой вдруг ослабеет,
Дрожит, как капля
На острие листа бамбука.
Благоразумие, расчет и верность —
Все сразу за борт полетит!..
Зеваки
Теснятся, толпятся,
Приметив прекрасный цветок.
Так на краю тропы
Густеют сорные травы.
Самый воздух вокруг отравлен
Сором вздорных речей.
Непристойные прибаутки,
Дурацкие шутки, остроты…
Со всех сторон сбегаются мужчины.
Она обратно подзывает лодку
И прыгает на борт.
А кто-то в толпе затянул
Песенку на модный манер:
"Погляди-ка поскорей!
Это утренний — трень-трень —
Утренний туман,
Или это дым костров
Над горою Атаго[329]
Поднялся тремя — трень-трень —
Поднялся тремя столбами.
Ёэ-ё!"
Здесь четыре дороги,
Словно копья из яшмы,
Нацелены вдаль,
На четыре стороны света.
Эта — в сторону "Дракон и Змея" —
к городу Нара;
Эта — в сторону "Бык и Тигр" —
к городу Явата;
Эта — через Тамацукури —
в сторону "Овен — Обезьяна";
Эта прямо — на запад —
Токайдоская людная дорога, —
первая станция — мост Кёбаси
в знаменитейшем городе Эдо.
Оглянись на юг!
Там — позади города Нода —
Протекает река Ямато;
За рекою высится Окаяма,
Окаяма — "Гора тайных встреч",
Где "сосна долголетия" растет…
Сколько сложено песен об этой горе,
Сколько встреч здесь бывало с любимой!
А возле горы Сарара
Паломники покидают лодку
И там переходят через мост,
Ведущий к спасению грешной души.
О святой бодхисаттва, чья мощь необъятна!
О святой Кандзэон,
Взирающий сострадательным оком,
Неисчетные радости обещая!
О святой Кандзэон,
Поклявшийся некогда спасти
Каждого, кто призовет его имя,
Каждого, кто повествует людям
О его благодатных чудесах,
Каждого, кто внемлет рассказу о них,
Каждого, кто плывет к святилищу в лодке,
Каждого, кто бредет, опираясь на посох,
Каждого, кто, молясь, раскрывает свой веер,
Кто, повторяя слова молитв,
Смиренно четки перебирает, —
Все обрящут стезю к святому спасению,
Избавленные от горестных странствий
По дороге обманов…
Сцена вторая
РассказчикОткуда эта женщина идет?
Она живет на улице Хонтэмма,
А эта узенькая улочка, пожалуй,
Немногим шире,
Чем тонкий стан ее
Стройнее юной ивы.
Как листья ивы,
Волосы блестят,
Недаром муж ее — купец,
Почтенный Ситидзаэмон,
Торгует маслом,
Отжатым из семян растений:
Душистым маслом для волос,
Кунжутным маслом,
Очищенным бальзамом для бумаги.
Ее зовут о-Кити,
И она
Идет с детьми на поклоненье Будде.
Кто дал ей имя[330]
О-Кити —
"Счастливая" —
И так ошибся!
Она еще в расцвете красоты.
Поверить трудно,
Что это — мать троих детей,
Заботливая, добрая хозяйка,
И каждый встречный
Охотно смотрит на нее.
Двух младших девочек она взяла с собой:
Малютку бережно несет,
А шестилетнюю ведет за ручку,
И эта дочка теребит ее:
"Маманя, я хочу попить чайку!"
О-Кити видит чайный домик
Невдалеке,
У самого пути,
Там можно выпить чаю,
И закусить, и отдохнуть.
О-Кити
Да! Да! Зайдем!
Передохнем немножко.
Рассказчик
Они вошли. Присели.
А тут, гляди,
Как раз шагает мимо
Ёхэй — знакомый паренек
Из лавки
Каватия, лет этак двадцати.
Лицом смазлив,
Но мот, бездельник,
И он еще живет
В родительском дому,
У отчима, на даровых хлебах,
Под крылышком у матери своей.
А дом и лавка
Его родителей —
Рукой подать,
Как раз напротив дома,
Где держит лавку Ситидзаэмон,
Маслоторговец, муж о-Кити,
И оба дома
Соседством близким связаны
И дружбой.
И вот Ёхэй идет на богомолье,
И с ним идут два закадычных друга:
Вот этот — Ягоро,
Известный всем под кличкой "Щетка",
А вот — Дзэмбэй,
Верзила красномордый.
Все трое
Торгуют маслом, но, вернее, —
Способны лишь проторговаться.
Все трое заодно
В любовных похожденьях
И завсегдатаи в квартале Сонэдзаки.
Они проматывают все свое добро
По вечерам,
А утром дремлют в лавке,
Как будто жизнь не стоит ни гроша —
Пустое сновиденье…
Но сейчас
От сна очнулись,
Они шагают бодро…
И поочередно
Несут увесистый бочонок,
Пять мер вина, —
Довольно, чтоб напиться
Вдрызг всем троим,
Еще в придачу ящик
С закусками.
Меж ними уговор:
Как встретится им по пути монах,
Тогда они меняются поклажей.
Как вдруг из глубины харчевни
Его окликнул кто-то:
"Эй, послушай,
Ёхэй! А ну-ка, загляни сюда!"
Ёхэй узнал по голосу о-Кити.
Ёхэй сдается. Как не согласиться,
Когда красотка-женщина зовет?
Ну что ж. Зайду.
Пожалуй, надо трубку пососать!
Он плюхнулся на мягкую подстилку
С развязностью завзятого гуляки.
Все это льстит Ёхэю,
Он попадается на удочку легко.
И эта маленькая дрянь — Когику
Мне отказала наотрез.
Нодзаки, видишь ли, лежит
В несчастном направленье для нее[332].
И кто б ни пригласил ее — отказ!
Но слушай дальше; эту лгунью
Сегодня нанял
Какой-то деревенский грубиян,
Мешок, набитый серебром.
И рано утром
Они сюда приплыли по реке
На лодке разукрашенной.
И если
Мужлан заезжий
Верх надо мной возьмет,
То я, Ёхэн,
Я буду опозорен —
И втоптан в грязь.
Такому сраму не бывать!
Я подожду:
Пускай негодница Когику
Пойдет с дружком обратно,
Я с ней поговорю по-свойски!
Да и ему несдобровать!
Пока Ёхэй
Болтает, понемногу разъяряясь,
Его завзятые дружки,
Хлебнув вина,
Между собой устроили борьбу,
С таким азартом
Бахвалясь силою своей,
Что, кажется, они не прочь
И с дьяволом самим схватиться.
О-Кити усмехнулась. Цель ее —
Прочесть Ёхэю наставленье.
Уговорить его остепениться.
Смотри-ка, ведь пословица верна:
Спроси напрямик —
Ни за что не сознается,
А распустит язык —
И сам проболтается!
Так, значит, вот какое
Твое паломничество в храм,
На поклонение к святому Кандзэону?
Скорее — праздное шатанье
В компании подвыпивших дружков?
Несчастные родители твои!
Они-то знают слишком хорошо,
Которую из непотребных девок
Ты выкупить собрался.
Мне жаль родителей твоих!
Киёнага (1752–1815). Ветер. Цветная гравюра.
Веди себя скромней.
Но ты толкаешься, ты кулаками
Себе дорогу пробиваешь
Сквозь тысячные толпы пилигримов.
Твои повадки —
Бесстыдные —
Твою семью позорят,
Всем намозолили глаза,
В тебя все пальцем тычут
И охают: "Смотрите на него!
Вот младший сын
Торговца маслом Токубэя,
И сам оболтус разорен дотла,
И скоро
Своих родителей дотла он разорит.
Он в чайном домике —
И то не может
По счету расплатиться,
А туда же!
Пихается, нос задирает,
Бахвалится, дерется, фигуряет.
Богач какой нашелся…"
Сам скажи:
Что тут хорошего?
Несчастье, право!
Ты должен взять за образец
Тахэя, брата твоего.
Купец на славу — любо поглядеть.
Гроша не промотает понапрасну,
Богатство копит помаленьку,
Как лепит ласточка свое гнездо.
Еще не поздно,
Возьмись за ум.
Оставь своих дружков беспутных.
Трудись.
Вникай в торговые дела.
Родителям старайся помогать.
Да это ведь не для других —
Ты в этом счастье сам найдешь, поверь мне.
А-а, я вижу:
Мои слова тебе не по нутру!
О-Кити достает из рукава
И отдает хозяину харчевни
Пригоршню мелочи,
И мелким-мелким шагом
Она с детьми засеменила
Вслед за паломниками
По дороге к храму.
Дружок Ёхэя, Красномордый
Дзэмбэй,
Итог подводит всем ее речам
И припечатывает:
Да! Ей всего
Лет двадцать семь,
Собой еще красива,
А уж успела народить
Девчонок уйму!
Честная жена,
Примерная хозяйка,
Строгих нравов —
Но мне, нет хуже ничего!
На погляденье — хороша,
А не подступишься! Поди-ка, сунься к ней.
Точь-в-точь игрушечная птичка:
Посмотришь, как живая!
А вкусу нет.
Дзэмбэй хохочет, и от смеха
Еще сильнее багровеет.
"И в этот самый миг,
Смотрите, появляется Когику.
Она уже святому поклонилась
И весело идет обратно,
Не думая о том,
Какая встреча ждет ее.
А с нею вместе
Идет ее простак-любезник,
И следом о-Камэ, вдова,
Хозяйка "Домика цветов",
За нею по пятам — служанка.
Гость — Восковая Свечка
Горланит по пути,
Как может, песню "Тинцубуси"
На грубый деревенский лад:
" Тинцу-тинцу-тинтири!
Кто первый любовник в театре?
Волнует, тин-тин, сердца?
Дзиндзаэмон[333].
Кто первый актер на роли
Многодумного мудреца?
Кодзаэмон.
Тинцу-тинцу-тинтири!
Кто так умеет играть,
Что всех прошибает слеза?
Сиродза, Сиродза,
Тинцу-тинцу-тинтири".
Голоса
Ят-тя! Ят-тя! Еще раз! Ну-ка,
Вот это глотка!
Ну что твой соловей!
Еще-еще!
Вот первый в Осака певец!
Рассказчик
Не думайте, что пенье
Им нравится.
Но знают,
Что это — денежный мешок поет.
Лишь были б деньги,
И каждый сразу же готов признать,
Что ты мастак в любом искусстве.
А между тем —
Другие голоса слышны в толпе:
"Вы видите? Вот эти трое
Идут сюда!
Буяны, драчуны!"
Ёхэй,
Нахмуря брови,
Остановился посреди дороги,
А за его спиной
Два здоровенных парня.
Видать по лицам,
Что на все готовы.
Взглянув на них,
Когику испугалась.
Послушайте, хозяйка!
Идти назад
По этой же дороге — скучно.
К тому же у меня устали ноги.
Я предпочла бы
Вернуться в лодке по реке…
И, приподняв подол,
Она готова
Спуститься на берег,
Но прямо на пути
Торчит, как мачта, сам Ёхэй,
А по бокам
Стоят его дружки,
Расставив ноги.
Они суют сандалии за пояс
И скрещивают руки на груди.
Вот-вот полезут в драку. Гость
От неожиданности словно онемел.
Хозяйка и служанка,
Совсем растерянны.
Они дрожат от страха,
Хотят Когику увести.
Но раззадоренный Ёхэй
Ее хватает за руку.
Рассказчик
Он тащит за руку ее
И силой заставляет сесть
На лавку
Пред чайным домиком.
И ни за что
Туда ты не пойдешь, —
И солгала!
Со мной, Ёхэем,
Пойти не захотела?
А если гость тебе по вкусу,
Так наплевать тебе на все гаданья,
Пойдешь куда угодно?
Ну что? Ну что ты в оправданье скажешь?
Вот так Ёхэй бранит Когику.
Он в ярости глаза таращит.
Страшно кровью налились глаза,
Ну, сущий демон!
Пытаясь успокоить грубияна,
Когику кротко отвечает:
Зачем ты позволяешь
Твоим дружкам подначивать тебя?
Мое не изменилось сердце:
Богам я поклялась
Тебя любить!
Смотри: вот письменный обет![334]
Ёхэй невольно тронут.
Он чувствует, что гнев его угас,
Однако совестно признаться в этом
Своим запальчивым друзьям…
Когику шепчет на ухо Ёхэю
И нежно прижимается к нему.
Заметив это,
Теперь разгневался богатый гость:
"Вот уж спасибо, нечего сказать!"
И грузно он садится рядом.
Так не годится, госпожа Когику.
Любовь любовью, а обман обманом.
Зачем лгала ты мне, —
Мол, в целом городе, хоть всех перебери,
Мужчины не найти приятней,
Чем я, твой милый гость из Айдзу?
А я-то думал,
Что буду вспоминать
Твою любовь,
Когда к себе на родину вернусь,
И похваляться,
Какое счастье привалило мне!
Я денег не считал,
Они текли рекою,
Чтоб вместе прогуляться по реке.
А на поверку оказалось,
Что из меня ты строишь дурака?
Так дальше не пойдет!
А ну-ка, повтори
При этом шалопае,
Что прошлой ночью
Ты обещала мне?
А! Ты молчишь?
Тогда меж нами
Все кончено! Найду себе другую!
Как говорится:
"Застава в горах[335]
Крепка, крепка,
Тропа через горы
Крута, крута.
В другой раз не приду!"
Ну, что на это скажешь?
Он требует ответа.
А меж тем
Дружки Ёхэя,
Перемигнувшись,
Подходят с наглым видом.
Эй ты!
Невежа, деревенщина, мужлан!
А ну-ка, прочь ступай!
Оставь в покое девку!
И оба наступают с двух сторон,
Хотят его взять в клещи
И спихнуть
Крутого берега…
Однако Восковая Свечка
Не так-то мягок,
Как говорит его прозванье,
Не мягкий воск, а крепкая смола, —
И твердо держится.
Ах вы, щенки!
Дрянь, сволочь, оборванцы!
Слыхал я про таких!
И гость вскочил.
Он бросился вперед —
С размаху бьет ногой!
Хрясь! Гулкий звук удара.
Да! Щетке Ягоро
Удар пришелся
Как раз под подбородок —
Парень охнул,
Не взвидел света,
Катится в речушку.
Шлеп! Он барахтается в тине!
Теперь Дзэмбэй
Вконец побагровел от гнева
И хочет за товарища вступиться.
Бац! Гость его коленом бьет
Без всякой жалости —
И прямо в драгоценный пах.
Дзэмбэй от страшной боли
Взвыл и согнулся пополам.
Он извивается ужом,
Ложится на спину
И смотрит в небо
Остекленелыми глазами,
Как будто видит коршуна в полете,
Зажавшего в когтях добычу.
Потом
Он уползает прочь, в кусты, —
И след его простыл.
Теперь Ёхэй остервенел от злобы.
Что ж это? Так и буду
Смотреть покорно,
Как избивают здесь товарищей моих?
Да я тебя, подонок,
Вниз головою в грязь всажу!
А! Ты еще тут, осакский паршивец?
Проваливай, не то
Тебе я набок челюсть сворочу!
Он размахнулся,
Но Ёхэй отпрянул —
И, в свой черед,
Наотмашь — кулаком
Бьет гостя по скуле. —
Они отчаянно
Тузят друг друга.
Удары сыплются.
И каждый норовит
Противника схватить за горло.
Когику в страхе
Бросилась меж ними,
Чтоб их разнять.
Остановитесь! Стойте!
Молю вас,
Прекратите драку.
Что за бесчинство!
Ах, ах, побереги себя,
Сокровище мое!
Хозяйка заслоняет
Собой Когику
И — вместе со служанкой —
Ее уводит в сторону,
Подальше
От потасовки. Между тем
Со всех сторон
Сбегаются зеваки.
Шум. Гомон. Выкрики:
"Глядите — драка! Драка!"
Закрыты двери в чайный домик:
Хозяину теперь не до гостей.
Соперники отчаянно дерутся
На насыпи
Над самою рекой.
Но насыпь рушится,
И оба
Уже стоят в воде по пояс…
Они со дна сгребают горсти грязи,
Камней, песка, зеленой тины
С хвостами водорослей —
И швыряют
Друг в друга,
Норовя попасть в глаза.
Теперь противники сошлись
Грудь с грудью,
В рукопашную схватились.
Они готовы утопить друг друга.
Ёхэй моложе,
Но Восковая Свечка
Бьет точнее.
Да! Это — настоящий поединок,
Когда противники, стремясь к победе,
Теряют разум,
Когда никто вмешаться не посмеет,
Чтоб их разнять. И вдруг…
Кто показался в эту минуту?
Знатный вассал князя,
Что правит в городе Такацуки[336].
Самурай этот молод годами,
Вышел он из простых пажей,
Но занял высокую должность
Советника.
Именуют его
Огури Хатия.
Он одет
В пышный придворный костюм,
Восседает на прекрасном коне,
Покрытом драгоценной попоной.
Направляется он в храм Нодзаки,
Как посол своего господина,
Совершить поклонение Кандзэону.
Его охраняет почетная стража.
На всех молодых воинах
Накидки цвета спелой хурмы,
Парадные — с крыльями и гербами.
Знаменитый княжеский герб:
Девять кругов —
Один в одном.
Впереди спешат скороходы,
Криком "эй-эй!" разгоняют народ:
"Прочь с дороги! Посторонись!"
Все расступаются,
Но, в увлеченье битвы,
Ёхэй и Восковая Свечка
Не слышат окриков
И яростно дерутся.
Ёхэй в грязи
Весь с ног до головы.
Залеплены глаза зеленой тиной.
Он плохо целится,
И, на его беду,
Летят, как птицы, комья грязи
И попадают —
Без промаха…
На праздничное одеянье
Огури Хатия.
Запятнан конь, испачкана попона.
Гнедой отпрянул жеребец,
Встал на дыбы, —
С трудом его наездник успокоил.
Ёхэя окружила стража —
Не убежишь!
Беду он понял — и остолбенел.
От ужаса.
Его противник
Единым духом переплыл речонку
И скрылся в зарослях.
Когикуи хозяйка
Поспешно прячутся в толпе.
Ёхэя
Выводят на берег.
Начальник стражи,
Почтенный, престарелый самурай,
Мориэмон из рода Ямамото,
Одним ударом
Сбивает с ног Ёхэя,
Бросает наземь вниз лицом
И с силой упирается коленом
Ему в спинной хребет.
Так он вопит.
Униженно он молит о пощаде.
А ну-ка, подними
Твою собачью морду!
Он поднимает голову Ёхэя.
Ой, дядюшка Мориэмон!
Да это —
Племянник мой Ёхэй!
Беда-беда!
И оба — в изумленье —
Уставились глазами друг на друга.
Держите этого мерзавца!
Он — мой племянник. Все равно —
Его не пощажу:
Я голову ему срублю!
А ну, вставай!
И, за руку схватив Ёхэя,
Его с земли он силой поднимает.
Но господин советник,
Сдержав коня, забрызганного грязью,
Кричит Мориэмону
Эй-эй! Постой, Мориэмон!
Тот повинуется
И говорит Ёхэю:
"Ты ненадолго получаешь жизнь.
Тебе снесу я голову, когда
Поедем мы обратно!" Он толкает
Ёхэя прочь,
Хотел бы приказать:
"Беги, племянник!
Беги скорей, не попадайся
Мне на глаза!" —
Но, самурай,
Хранить он должен непреклонность духа.
Он только молча
Исподтишка
Ёхэю знак дает:
"Скорей беги, спасайся!"
Но тот ошеломлен —
И ничего понять не может.
Так — летом — мы не слышим соловья
И нам его невнятен слабый хрип.
Мориэмон
И княжеский посол
Хранят невозмутимость самураев
И равнодушие
К случайным незадачам.
Конь ускоряет шаг,
И весь кортеж
Уходит в сторону Нодзаки.
Ёхэй шатается,
Как будто пьяный.
Не может он понять
"Явь или сон?"
Однако понимает,
Что чудом уцелела голова.
О, Наму Амида[337]!
О, три сокровища
Святого Будды!
О, Кандзэон святой,
Спаси и сохрани!
Мой дядя должен зарубить меня!
Отрубит голову, —
А как мне жить
Без головы?
Он обезумел:
Душа и разум упорхнули прочь.
Он хочет убежать.
Он слепо озирается кругом:
В какую сторону ему податься?
Глаза его блуждают.
Он в смятенье,
В глазах — туман,
И подкосились ноги.
Как быть? И вдруг —
В толпе он замечает шляпу "кага".
Да это ведь о-Кити!
О-Кити!
Он рад ей, словно грешник,
Который в пламени пылающего ада
Увидел милосердного Дзидзо!
Спаси меня! Спаси меня, о-Кити!
Меня сейчас зарубят.
Идешь домой?
Возьми меня с собой!
Но что с тобой?
В каком ты страшном виде!
Измазан грязью
С головы до ног.
Лицо заляпано
Болотной тиной…
Обрывки водорослей в волосах.
Ты что, Ёхэй?
С ума ты, что ли, спятил?
Я вправду разум потерял.
Я подрался из-за Когику —
Ком грязи я швырнул
И угодил —
Подумать только — в самурая,
Знатнейшего.
Он был забрызган грязью,
И конь его запачкан.
Стража
Меня схватила.
Пригрозили мне,
Что голову отрубят,
Когда они назад пойдут из храма.
Не знаю, как от них спастись!
Почистишь платье,
Лицо ополоснешь
И в Осака беги! Спасайся!
А впредь веди себя умнее.
И оба скрылись
За тростниковой занавеской
Во внутреннем покое.
А между тем весенний длинный день
Уже наполовину пробежал.
И Ситидзаэмон,
Торговец маслом, муж о-Кити,
Бежит, торопится,
Тревожится, что и жена и дочки,
Наверно, заждались, проголодались,
Бежит, а ящичек с закуской
Болтается на поясе его.
А старшенькую дочь, о-Кику
(Ей девять лет), он тащит за собой.
Ох, в горле пересохло!
Хорошо бы
Попить чайку!
А, вот и чайный домик!
К отцу бежит навстречу о-Киё
И с криком "папа!"
На нем повисла, радостно смеется.
А! Верно, заждались?
Но где же мама?
Услышав это, Ситидзаэмон
Приходит в гнев.
Меняется в лице,
Глаза остекленели,
А брови гневно сдвинулись…
Сжав кулаки,
Он перед дверью стал,
Кричит.
Вы слышите?
О-Кити и Ёхэй —
Не медля выходите!
Не выйдете,
Я силой к вам вломлюсь!
Да это ты, мой муженек?
Ты где запропастился?
Забыл, что деткам
Давно пора позавтракать?
Она выпархивает из дверей,
А следом,
Повесив голову,
Бредет Ёхэй.
Мне очень стыдно!
Он вымыт наспех,
Кое-как,
Пучки его волос
И на висках и на макушке
Еще залеплены болотной жижей,
И он на крысу мокрую похож.
И Ситидзаэмон не знает: —
Сердиться ли ему
Или смеяться?
Он отвернулся от Ёхэя
И говорит жене:
А я ждала тебя так долго!
Пойдем, пойдем!
И по дороге
Я все тебе подробно расскажу.
О-Кити
Детей к себе сзывает хлопотливо.
Малютку бережно несет она
И за руку ведет
О-Кику, старшенькую…
Долго ль до беды? —
Ребенок может затеряться
В густой толпе.
А средняя — уселась на плечо
Отца.
Так — вчетвером — они спешат,
Протискиваясь сквозь толпу
Паломников,
В нагорный храм, —
Послушать поученье
И поклониться статуе святого.
Для них весенний день —
Веселый праздник…
Ёхэй один остался
У входа в чайный домик.
Всего разумней было б поспешить
Обратно, в город,
Не ожидать развязки роковой.
Но он еще ошеломлен,
Никак прийти в себя не может.
К нему подходит
Хозяин домика
С нахмуренным лицом
И бывшие там люди:
Пять-шесть зевак.
Ты, шалый парень,
Уже давно торчишь
У моего порога.
He понимаю,
Чего ты ждешь? Зачем
Болтаешься без дела?
А ну-ка,
Скорей давай отсюда!
Иди молиться в храм,
Не то — ступай себе обратно в город.
Он гонит
Ёхэя прочь.
Но поздно!
Снова — крики:
"Эй, эй, посторонись!" —
Толпа шарахается, расступаясь.
Огури Хатия
Пешком, со всем эскортом,
Обратно возвращается из храма.
Испуганный Ёхэй
Хотел бы убежать,
Но кругом голова пошла…
Он — как в дурмане —
Понять не может, где же город?
В какую сторону ему бежать?
И на бегу
Врезается в кортеж,
И — прямо в головной отряд,
Где шествует Мориэмон.
Увы, суровый воин
Его немедленно заметил,
Схватил его, скрутил —
И бросил наземь.
И он хватается
За рукоять меча.
Но княжеский посол
Его спокойно окликает.
Постой, постой, Мориэмон!
По какой причине ты хочешь убить его?
Он — мой племянник,
И я не вправе пощадить его.
Здесь милосердие не к месту.
Вот этот негодяй
Посмел забрызгать грязью
И господина, и его коня…
Не было скверны,
Не было оскорбленья, —
И преступления не было, значит.
Единственный позор для самурая,
Когда хоть капля грязи упадет
На имя чистое его!
Да, эту каплю —
Не смыть,
И не стереть,
Ничем не счистить!
А этот человек
Из низкой черни
И все подобные ему
В моих глазах
Не чище,
Чем ил и тина
На дне пруда или реки.
И, словно лотос,
Что подымается
Со дна, из тины,
Но капли грязи нет
На лепестках его, —
Так и на имени моем —
"Огури Хатия" —
Нельзя приметить —
Ни одного позорного пятна.
Мне безразличен —
Этот человек.
Приказываю, слышишь
Немедля отпусти его!
Он втайне рад приказу господина.
И знак дает отряду:
"Шаг вперед!"
И дружно, в ногу,
Кортеж пускается в обратный путь.
Действие второе
Сцена первая
Улица перед лавкой Каватия. Второй день пятой луны. Хор паломниковГятэй-гятэй-гятэй-гятэй![339]
Харагятэй-харагятэй!
Храни нас — храни нас — храни нас,
Святой Эн! Сохрани нас от бед,
Мы дали обет, мы сдержали обет.
Скоро идем!
Скоро и дом!
Гятэй-гятэй-гятэй-гятэй!
Онкоро-онкоро-онкоро!
Скоро мы дома будем.
Помолимся Будде, Будде, Будде…
Молитвы священный восторг…
Торг… торг… торг…
Благополучия вашей торговле!
Рассказчик
Благополучно
Пройдя далекий путь,
Паломники вернулись в город
Из странствия к святым местам.
Все это люди молодые —
Приказчики,
Владельцы лавок.
Они торгуют разными маслами,
И, чтобы шли делишки как по маслу,
Они пошли
Святыням поклониться.
Да, юные торговцы,
Конечно, не монахи!
Но кое-кто из них
Уже не раз
Молился в храмах на Святой горе[340]
И получил монашеское имя,
Что для мирянина
Большая честь!
Усталые,
Они бодрятся напоследок
И напевают
Для бодрости
Обрывки из молитв и заклинаний.
Есть среди них — и новички.
В благочестивом
Усердии они копили
Медяк за медяком.
Случалось, прятали в кошель
Двенадцать монов,
Которые велит обычай
Пожертвовать
На освещенье храма.
Так и скопили на далекий путь,
И деньги сберегли,
Не прокутили, не продули.
И вот теперь они идут обратно,
И по дороге в раковины дуют,
И машут посохами на ходу,
Счастливые,
Что скоро будут дома!
Одежда их —
Одежда пилигримов:
На шее — четки,
На поясе,
Висит "косиатэ" —
Закатанная в трубку
Подстилка меховая
Для отдыха.
А вместо кошелька
Болтается бутылка для воды.
И вся толпа
На время задержалась
Пред лавкою Каватия,
Теперь принадлежащей Токубэю.
Придешь? Мы угостим тебя
Рассказами о разных чудесах.
Вот чудо первое:
Там был один мальчонок,
Так лет двенадцати, не старше,
Слепой на оба глаза!
Но на Святую гору он взошел,
Творя великие молитвы,
И вот… пока он поклонялся
Подвижнику — святому Эну,
Внезапно
Прозрели оба глаза у него!
И он с горы — счастливый! — побежал,
Отбросив в сторону ненужный посох.
А мы подумали тогда:
"Хороший знак!
К добру!
Знать, этой осенью
Пойдут делишки в гору!"
Гляди-ка в оба,
Не зевай!
У мальчугана
Глаза не зря открылись:
Откроются ворота
У рисовых амбаров, кладовых,
И цены
На рис покатятся, наверно, вниз,
Как мальчуган
С горы вприпрыжку побежал!
Побудем вместе! Приходи
И дружно
Помолимся мы Будде, Будде, Будде!
Гятэй-гятэй!
Харагятэй-харагятэй!
И все паломники
Опять заголосили.
Звучат
Обрывки сутр,
Молитв и заклинаний…
Да кто их разберет?
На этот крик
Из лавки выбегает — отчим
Ёхэя — Токубэй.
Вы, молодые люди,
Молились в храмах
На Святой горе:
Вот что достойно высшей похвалы!
Из дальних комнат дома
Выходит пожилая мать Ёхэя.
Она несет горячий чай.
Две чашки
Дымятся у нее в руках.
Я рада, я так рада! Поздравляю
С благополучным возвращеньем!
Прошу!
Пожалуйста, отведайте чайку!
Вы знаете,
Мою семью
Небесная постигла кара!
А почему?
Мы трех врачей уже переменили,
А толку нет!
Горячка не спадает.
А мы к тому ж уговорились,
Что перед праздником —
Сыграем свадьбу —
И примем молодого зятя в дом.
Жених и все его родные
Торопят нас.
Болезнь невесты
Совсем не вовремя.
Мы с мужем
Всегда живем в сомненье и тревоге.
Одна беда другую погоняет.
Вот и теперь из-за того,
Что наш Ёхэй солгал святому Эну,
Болеет доченька моя…
Ах, молодые люди!
Я умоляю вас, молитесь,
Чтоб Небеса простили
Обманщика Ёхэя!
Пусть боги возвратят
Здоровье нашей бедненькой О-Кати!
Так горячо о-Сава умоляет
Паломников,
Но предводитель —
Ей возражает:
Ваш Ёхэй
О нем, конечно, слышал. Призовете —
Он чудо совершит:
Помолится — и демона изгонит!
Так торопитесь же!
К нему бегите!
Попросите — он не ответит "нет!"
Я благодарна вам от всей души!
О, сам святой подвижник Эн
Направил вас ко мне
С благою вестью.
Бегу искать целителя-врача,
А вы, прошу вас,
Войдите в дом,
Спокойно отдохните!
Нет-нет, почтенная о-Сава!
Ведь каждого из нас
Нетерпеливо ожидают:
Кого — родители,
Кого — жена и дети.
И каждый
Торопится домой
Порадоваться вместе
С родными, близкими,
Что так счастливо
Прошло паломничество наше!
Спасибо! До свиданья.
Прошу, советов наших не забудьте!
Паломники
Опять пустились в путь
И на ходу
В большие раковины дуют,
Выкрикивая заклинанья:
"Прочь, злые демоны!.."
Барабара-барабара!
Гятэй-гятэй-гятэй!
Будда — великий — помилуй нас!
Будде помолимся, Будде,
Помилуй нас — помилос — помилос,
Буде — буде — бу… бу… бу…
И голоса их замирают.
Паломники уходят прочь,
На перекрестке расстаются
И разбредаются по всей округе,
Спеша к своим домам…
О-Сава бросилась чуть не бегом
Искать целителя-монаха. Ей навстречу
Шагает старший сын — Тахэй.
На младшего ни в чем он не похож.
Да! Сердце у него другое.
Тахэй идет с нахмуренным лицом.
Поджаты мрачно губы,
И брови сдвинулись в одну черту.
Мать ахнула в тревоге. Сын
Недобрые ей вести рассказал
И быстрыми шагами
Подходит к лавке отчима…
Я по дороге —
Столкнулся с матушкой.
Мы постояли.
Я наскоро поведал ей
Тревожное известье!
От дядюшки Мориэмона
С нарочным
Доставлено мне спешное посланье.
Он пишет… Неприятнейшее дело!
Да вы послушайте!
Я вам прочту.
Да! Вот что сказано в письме!
Тахэй умолк.
Он ждет, что скажет отчим.
Но Токубэй
Не в силах вымолвить ни слова.
Он по колену
Хлопает себя.
Я так и знал,
Что негодяй Ёхэй,
Того и жди,
Не в шутку провинится!
Он обманул отца и мать.
Он обманул святого Эна…
Беда — и за бедой опять беда.
Тяжелая болезнь о-Кати.
Теперь вот — новая напасть.
Несчастный дядюшка Мориэмон!
И что еще, какие беды,
На нас повеса этот навлечет?
Вообразить,
Придумать я не в силах.
К чему напрасно голову ломать?
Лишить наследства негодяя —
Пусть образумится!..
Сестра вот выросла,
Уже невестой стала,
Но до сих пор вы школите ее, —
Чуть что — ей достается на орехи!
Ведь вам она — родная дочь.
А этого оболтуса Ёхэя, —
Хоть раз когда-нибудь
Его б вы проучили,
Да хорошенько — кулаком,
И было бы ему на пользу!
Но пальцем вы не тронули небось —
Разбаловали наглеца!
Вы сами видите, что ваша слабость —
Погибель для Ёхэя,
Худший враг.
Да вышвырните баламута вон!
Пока не поздно, пусть за ум возьмется.
Ко мне его пришлите. Я сумею
Нахала проучить:
Да я его
Отдам хозяину такому под надзор,
Что он завертится!
Но Токубэй
От этих слов —
Совсем расстроился.
Печально на душе!
Я в жены взял
Вдову-хозяйку — матушку твою,
А вас, обоих малышей,
Воспитывал, лелеял,
Как будто вы — мои родные дети.
Ты стал разумным юношей —
И скоро
Свою особую
Завел торговлю.
А вот Ёхэй…
Шальной, балованный Ёхэй!
Как я старался,
Чтоб он благополучно
Вышел в люди!
Я приучал его к торговле.
К нему приставил
Помощников-приказчиков. Построил
Большую кладовую для него,
Я обучал его,
Вводил в секреты дела,
Все силы я на это положил,
И все впустую!
Да это все равно,
Что ценные монеты
Нанизывать на нить без узелка,
Пожалуй, хуже,
Чем черпать воду решетом!
Хоть до краев его наполни,
Все в дыры убежит.
Такой он бестолковый, наш Ёхэй!
Монету заработает,
А десять
На баловство просадит. Скажешь слово
Ему в укор,
А он в ответ мне сто!
Да, все из-за того,
Что, мальчики, вы — дети господина!
А я? Я — отчим. Как я был слугой,
Слугою и остался. Что мне делать!
Я словно гвоздь тяжелый забиваю
В гнилое дерево…
И он в тоске
Кусает губы…
Сяраку (ум. 1801). Портрет актеров Кабуки. Цветная гравюра. 1794 г.
ТахэйОн — вашей добротой
И честью
Воспользовался, наглый,
Он вас топтал ногами, как хотел.
И в этом
Мне со слезами матушка клялась
Великим Буддою! Зачем же
Так церемониться с Ёхэем?
Лишите —
Его наследства, прогоните прочь.
Ручаюсь, что ему на пользу будет!
Тахэй, разгневанный, повысил голое.
О-Кати,
Лежащая за ширмой, —
Вдруг проснулась.
А-а! Как больно! Силы нет терпеть!
Где мама? Мама!
Как? Мамочка еще не возвратилась?
О-Кати стонет.
А у ворот
Раздался чей-то громкий голос.
Монах проходит в глубину покоя.
Тахэю время удалиться:
Дела его торопят. Он уходит.
Но вот идет Ёхэй —
Торговец маслом,
Хотя в его бочонке
Ни капли масла не осталось!
Да, он скользит по жизненной тропе,
Как будто вылил масло на дорогу.
Он промотал в беспутных кутежах
Весь свой достаток,
Да не только свой!
Как легок стал бочонок на плече!
Но отчего ж Ёхэй в поту —
И вытирает лоб?
Да! В летний зной
Его знобит забота,
Как будто
В его бочонке
Осенний ветер поселился!
Но вдруг сегодня вспомнил,
Торговлю бросил и — бегом — сюда!
В прошедшем месяце
В Нодзаки
Я встретил дядюшку Мориэмона,
А он и говорит:
Вот что сказал
Мне дядюшка Мориэмон,
И если
Вы не дадите этих денег
И вспорет дядюшка себе живот,
Все люди, все до одного,
Осудят вас. Наш дом
Навеки будет обесславлен.
А ведь до срока
Расплаты по долгам
Всего два дня осталось: завтра —
И послезавтра.
Опоздать нельзя.
А ну-ка, отложите
Делишки в сторону. Скорее,
Сегодня же
Три каммэ раздобудьте
И дайте мне.
Отправлюсь я в дорогу
Чуть рассветет,
И завтра ж
К полудню я вернусь…
Ёхэй отважно лжет.
Он говорит
Совсем не то, что сказано в письме,
Собственноручно
Написанном Мориэмоном.
Но он ведь и не знает про письмо!
Конечно, Токубэй насквозь
Все хитрости Ёхэя видит.
Он сдерживает гнев
И отвечает.
Все это — чушь,
Пустая болтовня!
Мне время дорого.
Ни времени, ни денег
Я тратить по-пустому не могу.
Ты видишь, дочь моя, о-Кати,
Так тяжко захворала,
И когда же?
Как раз — в канун счастливой свадьбы.
Святой отец-целитель! Извините,
Я вас заставил ждать…
Прошу вас осмотреть больную.
Рассказчик
Он отвернулся от Ёхэя
И, поклонясь целителю-монаху,
Почтительно его подводит
К больной о-Кати.
Он нагло развалился
Пред отчимом —
И длинные ножищи протянул,
А под голову счеты положил.
Однако
В расчетах крепко он ошибся.
Отец тихонько дочь приподнимает.
Лицо о-Кати сильно исхудало.
Монах-целитель, Белый Лис,
Внимательно глядит
В глаза больной…
Пятнадцать?
А когда ж к ней хворь пристала?
Двенадцатого. Вот уж три недели
Без малого она хворает.
Хм…
Двенадцатого… в праздник
Целителя… А!.. Якуси-Нёрай[347]
С лазоревым челом… Так! Хорошо!
Пятнадцать лет… Пятнадцать —
Священное число… Успенье Будды.
Так-так!.. Сочтем!..
Он из-за пазухи
Вытягивает книгу.
Листает. Ищет. Про себя бормочет.
Считает, пальцы загибая.
И наконец провозглашает.
К тому же наважденье духа…
Но демон-то, по счастью, слабосильный.
Его в два счета изгоню!
Обрадованный Токубэй
Благоговейно слушает монаха.
Монах-хитрюга это замечает —
И хочет пыль в глаза пустить купцу.
Он возвышает голос
И начинает зычно возглашать.
На земле своры демонов
Развелись,
Демоны хвори,
Демоны горя — зловредные твари.
Нолюбого демона
Легко одолею я. — Белый Лис,
Служитель
Великого бога Инари.
Моими устами
Высшие истины вещают.
Ни на волос лжи —
Узнаете сами.
Соберись вся бесовская рать,
Мои заклинания —
Всех укрощают,
Затрепещет бес — и бежать!
Каждый бог, каждый Будда
Творит свое
Особое чудо.
Чтоб охладить огневицу,
Да будет ведомо вам,
Посетить надо
На горе Хиэй — "Горней прохлады"
Двадцать один храм.
Привяжется морозный озноб,
Гляди в оба!
Не загнал бы в гроб,
Но от самого злого озноба,
От леденящей боли,
Спасет бог Ацута —
"Горячее поле".
У иного разломило голову.
А у того —
На носу чирей,
На щеке веред,
Зубная скорбь изувечит…
Молитесь бодхисаттве Атаго[349],
Он голову лечит.
А какой бог
От ломоты ног
Поможет?
Будда Асику,
Восседающий на лотосовом подножии.
Есть бог и построже:
На убийц, на воров —
Царь Фудо с железным арканом!
Не разорвать небесных оков!
Горе тем, кто живет
Воровством и обманом!
В "Храме ветра" новое чудо —
Божественный ветер
Лечит простуду.
А от старческой немощи
Других заступников не ищи,
Но если жизнь тебе дорога,
Молись снова и снова
Беловласому, белоусому богу Сирага —
И станешь бодрей молодого.
А всемилосердный Дзидзо-целитель?
Он помогает,
Молельщиков врачуя:
Юношей лечит от почечуя,
Путников охраняет от воров и грабителей.
В карты играя[350],
Не плутуй,
Не искушай судьбу.
Чтоб залучить "адза",
Сиречь козырного туза,
Умоляй бога Адзабу!
Если мечешь кости
В притоне игорном,
Молись, чтоб сыграть наверняка,
Трем и четырем храмам нагорным —
И выпадут три
И четыре очка.
А хочешь, чтоб выпало
Пять и шесть,
Вознеси моления
Пяти и шести божествам.
Множество заклинаний есть,
Капищ — семь,
Восемь — поучений…
Это следует заучить всем, всем!
Помолюсь —
И цепы упадут вниз,
С вершины к подножию
Скатятся.
И еще есть помощник один —
Ясуи-но тэндзин,
"Бог дешевого кладезя".
На все нужен расчет и разум.
А когда молишься сразу
И о тех, кто товары покупает,
И о тех, кто товары продает,
Помощь подает
Великий бог Такаясу
(Что значит "дешево-дорого")
Из страны Кавати[351].
Да, заклятий есть много,
Только возноси их кстати,
От всего сердца
Горячо молясь.
Что горячей молитвы сильней?
Прогнать злобных демонов полки
Не труднее,
Чем чашку снять с полки!
Ну, а теперь приступим к молению,
К исцеленью!
И он трясет
Молитвенным жезлом,
Серебряными кольцами громит.
И четок
Перебирает зерна.
Но раньше,
Чем успевает он начать моленья,
Больная девушка с трудом
Приподнимается на ложе,
Ее глаза
Блуждают дико
По сторонам,
Она как будто
Во власти наважденья
Бесовского,
Как будто дух в нее вселился
Покойного отца Ёхэя.
Вы слышите? Прочь!" Прочь!..
Я запрещаю
Моленья возглашать!
Я страшных не хочу заклятий!
А если вы хотите,
Чтобы о-Кати исцелилась,
Расторгните помолвку
И молодого зятя
Не принимайте в дом!
Я запрещаю!
О, как я мучаюсь в аду,
Как демоны меня терзают,
Когда несчастную я созерцаю участь
Любимейшего сына моего!
Ёхэя мучат
Его долги —
Ошибка юных лет!
Их надо погасить,
Иначе ад кромешный не погаснет!
Какие муки — страшные — терплю!
Ёхэй — он клятвой связан
С продажной женщиной. Но он
Ее всем сердцем любит!
Вам надо выкупить ее —
И в жены дать Ёхэю, а не то,
Не то — беда
Обрушится на вас!
А этот дом
Ему отдайте в полное владенье!
А если вы,
Наперекор всему,
Введете молодого зятя в дом —
Тогда умрет о-Кати!
Смерть — вашей дочери!
Смерть! Гибель!
Вы поняли меня?
Так берегитесь грозной кары!
Безумными глазами
Она обводит всех, кругом стоящих.
Какая боль!
Какие муки!
И, лепеча бессвязные слова,
О-Кати извивается на ложе.
Ее отец
Испуган. Он бледнеет
От ужаса.
Но Белый Лис не дрогнул.
Э, демон-искуситель!
Откуда ты пришел? Уйди
Обратно в бездну!
Ты думаешь,
Что можешь побороть
Могущество святого Эна?
Прочь! Прочь! Изыди, бес!
Монах своим жезлом
Неистово трясет
И в колокольчик — рин-рин-рин! — звонит.
Он духа заклинает: "Повинуйся
Без промедления!"
Но тут Ёхэй
Вскочил одним прыжком,
Схватил монаха,
Трясет его…
Ты что за вздор городишь?
Черт побери монаха-ямабуси,
Все заклинания
И выкрутасы!
Пошел, пошел на улицу!
Ёхэй
Ударом в спину сбрасывает Лиса
Вниз с лестницы
К порогу. И потом
Выталкивает вон из дома,
Но Белый Лис
Врывается обратно и кричит.
Я-а! Я-а!
Ты что ж, не знаешь силы
Монаха-заклинателя?..
Я не уйду,
Пока не совершится исцеленье!
И он опять
Трясет жезлом, и кольцами гремит[352],
И в колокольчик
Отчаянно звонит — рип-рип!
Ёхэй его выбрасывает вон,
Но Белый Лис
Опять взбегает вверх по ступеням,
Невнятно бормоча заклятье
Царя Фудо:
"Намакусамандобарасарада".
Ёхэй обрушивает на монаха
Град колотушек, выгоняет снова,
А тот опять вбегает… Но Ёхей
Безжалостно монаха колошматит
И тащит к двери.
Белый Лис
Трясет жезлом — бряк-бряк!
Но под конец
Сам брякается со ступенек.
Ёхэй его молотит кулаком.
Монах почуял: жизнь его теперь
В руках Ёхэя —
Хрупкая скорлупка!
Как быть ему?
И он, хромая,
Уходит прочь,
Едва живой, проклятья бормоча.
И звон жезла его
Доносится все тише,
И, наконец, теряется вдали…
Ёхэй —
Подходит к отчиму вразвалку,
Засучивая рукава,
И, свой подол заткнув за пояс,
Садится на пол,
Лицом к лицу
С испуганным, смущенным Токубэем.
Он вскакивает.
Вне себя от гнева,
Одним ударом
Бросает Токубэя вниз лицом
И бьет его ногами
Без всякой жалости
И по плечам
И по спине!
Брат! Что ты делаешь?
Остановись!
Как ты жесток!
Она с трудом встает,
Шатаясь,
Вцепляется в Ёхэя,
Чтоб помешать ему.
О-Кати, отойди —
И не мешай Ёхэю!
Пусть топчет он меня ногами,
Когда-нибудь его остынет гнев.
Скорей в постель! Ведь ты больна.
И Токубэй
Лежит, не шевелясь, под градом
Неистовых ударов!..
Но дочь в отчаянье:
Она не может видеть,
Как мучает Ёхэй ее отца!
Не смей! Не смей!
О, это слишком!
Так нельзя!
О, я, несчастная, — не понимала,
Что делаю! Ты виноват во всем!
Ты, ты, Ёхэй, уговорил меня,
Чтоб притворилась я, как будто
В меня вселился
Дух твоего отца!
Я повторила слово в слово,
Что ты велел мне говорить! Взамен
Ты обещал исправиться! Ты лгал,
Ты клялся мне богами, Буддой,
Что, если я твою исполню волю,
Исправишься —
И станешь наконец
Отцу — почтительным, послушным сыном!
И я поверила!
О, я была так рада,
Охотно согласилась!
Прикинулась, что я — в бреду,
И притворилась,
Как будто не сама я говорю,
А что моими
Послушными устами
Вещает твой родитель: мертвый дух.
Мне было страшно! Страшно!
И все же я преодолела страх
И повторила все слова, какие
Ты мне сказать велел. Ради тебя!
И что же! Что ты делаешь?
Жестокий!
Ногами топчешь моего отца?
А он… он стар… он может потерять
Сознание…
Его убить ты можешь!
Обманщик, где ж твоя
Сыновняя почтительность? А! Так-то
Ты стал послушным сыном?
Нет! Нет! Нет!
Я не позволю!
Я не допущу!..
Она рыдает в голос
И повисает на руках Ёхэя,
Его стараясь оттащить…
А ты —
Все выболтала, гнусная поганка!
Пусть черти поберут
Тебя и лживое твое лицо!
Ну, погоди, узнаешь,
Что мертвый дух не может мучить так,
Как я, живой Ёхэй!
Меня попомнишь!
Он в ярости,
Он бросил на пол
Несчастную о-Кати
И тоже топчет
Без жалости
И бьет ее ногами.
Стой! Стой!
Чудовище!
Ты хочешь
Убить свою сестру — больную? Изверг!
Он пробует Ёхэя оттащить
Прочь от бедняжки…
Но куда там!
Ёхэй — его швыряет на пол
Пинком ноги.
Ты сам сказал,
Чтоб я тебя топтал ногами,
Пока не утолю свой гнев!
Так получай!
Вот, вот тебе! Еще!.. Еще!.. Еще!..
Он бешено лягает их обоих
Куда придется — в грудь, в лицо.
Он в полном бешенстве…
Он в исступленье…
А тут как раз
Вернулась мать Ёхэя…
Она оцепенела
От ужаса…
Она кричит…
В отчаянье она из рук роняет
Лекарство на землю,
Бросается к Ёхэю,
Хватает за волосы сына,
Кидает на пол,
Садится на него верхом
И бешено молотит кулаками…
Не разбирая,
Где лоб, где нос, где щеки…
Ты знаешь сам: нога,
Которой ты посмел пинать отца,
Сгниет, отвалится!
Ты, изверг, знаешь.
Что молния с небес
Тебя испепелит!
Ком грязи, камень
Бездушный вместо сердца у тебя!
Иные
Рождаются на свет слепыми,
Уродами,
Без глаз, без рук, без ног,
И все ж душа
У них — живая, человечья.
Чем согрешила я,
Когда тебя в своем носила чреве?
Что совершила я дурного,
Что ты родился извергом? Какой
В тебя вложила — я сама! — порок?
Ах, почему в твоей груди
Не бьется человечье сердце?
Я — виновата! Я боялась,
Что люди скажут:
"Вот видите:
О-Сава,
Она вторично вышла замуж —
И охладела к мальчикам своим!"
И чересчур тебя я баловала!
С тебя я не спускала глаз, тряслась,
Как скряга над сокровищем своим,
И это было к худу для тебя.
Ты лезвием дурного поведенья
Куски от сердца матери срезал!
Да-да! Вот только что, на днях,
Еще недели не прошло, —
Ты лгал мне,
Что дядя твой — Мориэмон — присвоил
Чужие деньги, деньги господина,
Куда б я ни пошла, —
В соседний дом,
В далекое предместье, —
Повсюду в городе я слышу
Дурные слухи о тебе!
И хоть бы раз один
Хоть кто-нибудь
Обмолвился бы добрым словом!
И каждый раз,
Ты словно отрубаешь
Часть сердца моего!
Беспутный сын,
Ты пьешь по капле кровь мою!
Исчадье ада!
Ты мне не сын!
Ты — изверг! Ни минуты
Ты не останешься здесь, в нашем доме.
Прочь с глаз моих! Прочь! Прочь!
Тебя наследства мы лишаем! Прочь!
Она его колотит,
Но силы нет в ее руках…
Бьет кулаком
И кулаком же отирает слезы…
Как! Мне уйти
Отсюда? Из родного дома?
Мне некуда идти!
О-о, ступай,
Ступай к той потаскухе,
С которой спутался! Ну! Поскорей!
Да пропади ты пропадом!
О-Сава
Хватает коромысло от весов
И, угрожая тащит
Ёхэя за руку —
И хочет вытолкнуть из дома.
Нет, мама! Так нельзя!
Нет! Если брата выгоните вон,
Наследства не приму,
Я не хочу наследства!
О, лучше я умру!
Простите брата! Умоляю!
Простите!..
И она
Хватает руки матери,
Пытаясь помешать расправе.
Оставь меня!
Ложись в постель!
Ну что ты в этом деле понимаешь?
Э, Токубэй-доно!
Что вы без толку
Таращите глаза?
Кого боитесь вы?
Ну, помогите выгнать наглеца!
О, злость меня берет! Сама,
Сама наколочу его —
И выставлю из дома!
Она размахивает коромыслом
И хочет
Удар обрушить на Ёхэя.
Однако сын
Отскакивает ловко
И с силой вырывает коромысло
У матери,
Из слабых рук ее.
Ну, если так, мамаша,
Я этим коромыслом
И сам сумею крепко угостить.
И он безжалостно
Колотит мать!
Но Токубэй
Проворно налетает на Ёхэя.
Один рывок —
И коромысло
Уже в руках отца.
Он бьет им пасынка.
Шесть-семь ударов.
Он не дает Ёхэю
Дыхание перевести.
Как страшен Токубэй!
Его лицо
Пылает гневом. Но потоки слез
Текут из глаз его…
Я плачу.
Я весь дрожу…
Знай, что не я,
Вот этот Токубэй,
Нанес тебе побои:
Нет, бил тебя покойный твой отец.
Он руки протянул
Оттуда,
Из царства мертвых,
Чтоб нанести моей рукой — удары.
Ты понял это?
Теперь тебе могу я рассказать:
Весь разговор,
Что в дом берем мы молодого зятя
И все наследство отдаем ему,
О, это — только хитрость, лишь уловка.
Замыслили мы припугнуть тебя,
Надеялись, что ты угомонишься,
Одумаешься…
Станет стыдно,
Что так беспутен ты,
Так развращен,
Так бестолков и опрометчив!
И будто в гневе на тебя наследство
Отдать решили мы твоей сестре
И молодому зятю. А по правде
О-Кати отдаем в дом жениха!
Тебя обидеть? Да никто
Не собирался обделить тебя.
Но ты неисправим!
Да! Между нами
В одном из прежних существований
Была, должно быть, родственная связь:
И вот я стал тебе отцом.
И я любил тебя сильнее,
Чем любят собственных детей…
Когда ты в детстве оспой захворал,
Я отказался
От веры предков.
В моей семье усердно почитали
Святое имя Амида…
Но я
Стал возносить
Горячие молитвы
Целителю —
Святителю Нисину[354],
Чтоб ты был исцелен!
А для чего?
Чтобы когда-нибудь
Тебя увидеть
Хозяином большого
Торгового прославленного дела…
Но чем усердней я трудился,
Тем все усердней ты сорил деньгами!
Но горе мне!
Тебя нельзя исправить!
Ты поднял руку на родную мать.
Меня, отца,
Без жалости топтал ногами.
Куда ты ни пойдешь,
Повсюду лжешь бесстыдно,
Бахвалишься, дерешься,
Развратничаешь и мотаешь деньги!
Нет, не ворота на больших столбах
Перед своим богатым домом
Увидишь ты.
Нет-нет, ворота в ад.
Позорный столб тебя подстерегает.
На нем,
Оскаля зубы,
Торчит отрубленная голова
Преступника… Твоя! Твоя! Твоя!
Вот страшное несчастье для отца!
Так Токубэй в отчаянье кричит!
Нет больше у меня терпенья
Вас слушать,
Токубэй-доно!
С Ёхэем рассуждать?
Не лучше ль
Загадывать загадки камню —
И ждать ответа от него?
Прочь! Прочь!
Ты мне не сын, Ёхэй!
Вон, вон отсюда!
И если хоть минуту будешь медлить,
Немедленно старейшин позову[355],
Тогда
Не миновать тебе тюрьмы!
Она опять
Размахивает коромыслом
И упирает
Его тупой конец
В хребет разнузданному наглецу.
Ёхэй вдруг присмирел,
Старейшин он боится:
Ведь с ними шутки плохи!
Отчаянный буян
Застыл с открытым ртом,
В его глазах — испуг…
Старейшины придут?
Он растерялся.
Нет, мама, нет!
Прогоните вы брата —
Я тоже не останусь здесь!
Рассказчик
Она цепляется с мольбою
За руки матери своей,
Но та ее отталкивает в гневе!
Ёхэй!
Чего ты ждешь!
Ну что стоишь как столб?
Тебе все мало?
Еще ты просишь тумаков?
Собрав все силы,
Она толкает сына коромыслом
За дверь.
И этот узенький порог —
Скрипучий желоб для скользящей двери
Становится теперь
Широкою рекою слез,
Что навсегда разделит
Родителей и сына.
Ёхэй уходит прочь…
И Токубэй,
Не в силах удержать рыданий,
Не сводит глаз
С Ёхэя, уходящего все дальше…
Чем старше он становится,
Тем больше
Его лицо, его осанка
Покойного отца напоминают,
Живой его портрет!
И вот теперь,
Когда я вижу,
Как одиноко он стоит
На перекрестке,
Мне чудится,
Что из дому я выгнал
Покойного хозяина…
Ужасно!
Нет, я не в силах вынести! Боюсь,
Что сердце разорвется!
Он на пол падает ничком,
Рыдая
Навзрыд…
И не стыдится,
Что могут услыхать соседи.
И мать Ёхэя,
Которая так гневалась на сына,
Теперь не в силах слезы удержать.
Она старается
Подняться на носки —
Пытается
Хоть мельком увидать
Ёхэя вдалеке…
Напрасно!
Уж он исчез.
Его закрыли флаги —
Веселые цветные флаги,
Они развешаны
Почти на каждом доме,
Чтоб встретить праздник,
Праздник сыновей.
Действие третье
Сцена первая
Дом торговца маслом Ситидзаэмона. Вечер четвертого числа пятой луны. РассказчикТак уж исстари повелось,
В пятый день пятой луны —
Праздник мальчиков Танго[356].
В этот день
Повсюду радуют взор
Ирис и чернобыльник,
Развешенные по краю кровли,
И перед каждым домом,
Где хоть один подрастает мальчик,
Нарядные
Развеваются флаги,
Громко хлопающие по ветру,
По весеннему, свежему ветру…
Но перед домом Ситидзаэмона
Не вывесили флагов:
Там только девочки растут,
Три девочки — три дочери его.
Хозяин лавки — Ситидзаэмон,
Хоть время к вечеру,
По городу прилежно ходит,
Чтоб деньги все собрать у должников.
А между тем
Его жена о-Кити
Хлопочет по хозяйству,
Туда-сюда,
Забот у ней немало:
Она и масло продает,
И мелкие долги
Уплачивает, если задолжала,
Да и за девочками надо приглядеть —
И покормить и причесать.
А ну, начну со старшенькой: О-Кику,
Поди ко мне!
Она шкатулку открывает
И достает
Самшитовый красивый гребень.
Втирает между зубьев масло,
Благоухающее сливой…
Для женщины
Всего важнее гребень:
Важнее красоты ее волос,
Важнее красоты ее лица.
Да, гребень! Гребень —
Ее заветный друг:
Он очищает пыль с запутавшихся прядей
И выметает сор
Из горестного сердца…
Ведь женщина живет в чужом дому,
А собственного дома не имеет.
С замужества
До смертного часа
Дом, где она
Мать и жена —
Дом ее мужа.
Прежний дом,
Где она росла —
Родителей дом.
Только один
Маленький дом
Женщина вправе
Своим называть —
Дом ее зеркала…
Впрочем, — старинный обычай! —
Одну только ночь,
Накануне праздника Танго,
Женщины в доме царят
И его называют своим.
Теперь о-Кити
Причесывает дочь
С молитвой,
Чтоб эти праздничные дни
Прошли удачно и счастливо,
Чтоб ничего дурного не случилось
И вдруг…
Когда она проводит гребнем
По длинным волосам о-Кику,
Хруст! — и ломается один из зубьев
"Ой, он сломался! Вот беда!" —
Воскликнула о-Кити,
И, огорченная, она невольно
Роняет гребень на пол.
Еще одна зловещая примета!
О-Кити промолчала,
Но в глубине души смутилась.
Зубец от гребня отскочил,
И гребень — на земле[357]…
Как! — неужели
Случится что-либо худое?
А между тем переступил порог
Муж, Ситидзаэмон.
Не удалось ему
Собрать все деньги с должников,
Он получил, пожалуй, семь десятых —
И заглянул домой.
Он думает: "Немного отдохну,
А там — опять в поход!"
О-Кику подбегает к полке
И начинает осторожно
Переливать вино
В кувшинчик металлический — "тирори".
Не надо, дочка.
Обойдусь
Без чарки и закуски.
"Сейчас", — о-Кику отвечает,
Подходит, но отец высок —
И трудно девочке налить сакэ.
Она встает на цыпочки,
Стараясь
Ни капли не пролить.
Отец к губам подносит крышку
И первый делает глоток.
О-Кити это замечает.
Услышав это,
Купец опять садится на циновку,
И, выхлебнув вино из крышки,
Он усмехается и хочет пошутить.
Я, стоя на ногах,
Хотел прикончить эту чарку
За упокой души…
Моих долгов.
Чтоб их скорей похоронить.
Все не оплаченные мной долги,
Прощайте, вам уже не жить на свете,
Теперь — вам крышка!
И все же
Чем больше шутит он,
Тем больше проступает
Зловещий смысл его веселых слов.
И он уходит,
Чтоб разлучиться навсегда с женой.
А между тем о-Кику,
Взяв с матери пример,
Как надобно по дому хлопотать,
Усердно стелет на полу постели,
При этом напевая песню,
Которую придумала сама.
Вот подушка! Вот матрац!
Спать пора, пора, пора.
И только полог от москитов
Подвесить ей не удается.
Уж слишком ножки коротки
У девочки:
Короче летней ночи.
И вам, маманя, время отдохнуть!
Нет, нет, маманя,
Мне спать не хочется.
А у самой
Глаза слипаются…
Вот милое дитя!
Сцена вторая
РассказчикКак ни крутил,
Как ни хитрил Ёхэй,
Ему не выкрутиться из беды!
Настал последний срок,
Он должен расплатиться —
И не может.
Сегодня, по обычаю, пора[359]
Подбитый ватою халат
Сменить на легкую одежду,
А совесть облегчить от всех долгов.
Однако на Ёхэе
Обшарпанная зимняя одежда,
И хоть обтрепанные рукава
Лишь только-только прикрывают локти,
Он продолжает жить,
Спустя, как говорится, рукава.
И сквозь рукав пропущена тесьма,
На ней болтается пустой кувшинчик
Для масла:
Уж не собрался ли Ёхэй
Кого-нибудь подмаслить? Впрочем,
За пояс у него засунут нож в чехле.
Обычно он ножа не носит.
А вот сегодня…
Уж не надеется ль
Обрезать им долги?
Быть может, этот острый нож —
Последнее, решительное средство
Разрезать петлю?
Вот и лавка
Знакомая — Тэсимая.
Ёхэй к воротам
Подкрался, словно вор.
Он знает,
Здесь люди добрые живут,
Он хочет попытаться…
Колеблется…
Войти иль не войти?
Вдруг, за спиною, голос в темноте:
О, это, кажется, Ёхэй? Да-да!
А он как раз мне нужен!"
Да, я — Ёхэй. А вы кто? Я не вижу.
Ёхэй всмотрелся,
И вдруг узнал: а! ростовщик Кохэй
Из лавки хлопка в Уэмати!
Ну-ну! Удача! Я тебя искал!
И с этими словами,
Податливыми, мягкими, как вата,
Кохэй уходит, затянув
Железную удавку
На шее у несчастного Ёхэя.
Ехэы молчит.
Он хорохорился перед Кохэем,
И из себя он строил богача,
На обещанья не скупился,
Но у него гроша нет за душой.
Он кое-как отбился
От всех долгов в "Домах любви",
Но как отбиться
От этого Кохэя —
Ростовщика?
Долг в целых двести моммэ!
Но есть же где-то деньги, в самом деле!
На главной улице прохожих много, —
Так и шныряют!
Быть может, двести моммэ обронил
Какой-нибудь подвыпивший гуляка?
Но вдруг звучат шаги.
Он оглянулся.
Какой-то человек
Дорогу переходит с фонарем.
На фонаре, сдается,
Знак дома нашего? Так точно!
"Кава"…
Да это мой папаша — Токубэй!
О, наму самбо!
О, три сокровища святого Будды!
Ёхэй проворно отступает в тень.
Он распластался, как паук,
Прижался
Всем телом к запертым дверям,
Ведущим в лавку Ситидзаэмона.
А Токубэй
Отодвигает боковую дверцу —
И входит в дом к соседям.
Вы дома, Ситидзаэмон-доно?
Ну как? Покончили с делами?
О, это Токубэй-сама?
Пожалуйста, входите!
Вот и спасибо, что зашли.
У вас теперь хлопот,
Должно быть, полон рот!
Да и с Ёхэем
Забот не оберешься!
Она отодвигает полог
И, улыбаясь,
Выходит встретить Токубэя.
Да, правда! Правда!
Но я ведь только отчим,
И, знаете, когда родная мать
Из дома сына выгоняла,
Я как-то оробел
И не посмел вмешаться…
Я не сумел остановить ее!
Его отец, —
Покойный мой хозяин,
Во всем был безупречный человек.
Уж он-то понимал,
Что значит долг,
Что значит истинная доброта.
Я сердце надрывал
В заботах о его двух сыновьях.
Не покладая рук трудился
В честь памяти его. И вот…
И вот теперь — мы выгнали Ёхэя.
Я не припомню,
Чтоб хоть единый раз
Его отец
Повысил голос,
Когда случалось провиниться мне.
А вот теперь… Уж, верно,
В своей могиле,
Покоясь под густой травой,
Меня он будет ненавидеть!
Какое бедствие! Какое горе
На старые мои свалилось плечи!
Подумайте, о-Кити-сама,
Как тяжко мне…
Он задохнулся,
Не в силах удержать рыданий.
Его глаза наполнились слезами.
Он их стыдится.
Не знает, как их скрыть,
И притворился,
Что дым из трубки ест ему глаза.
Да, понимаю, понимаю!
Еще бы! Как вам тяжело.
Он хочет передать ей деньги…
Как вдруг
У боковой калитки
Знакомый голос.
О-Кити! Можно к вам зайти?
Вы заперли уже ворота на ночь?
Гость — Токубэй — испуган и смущен:
Его жена, о-Сава?
Так поздно ночью?.. И зачем?
Он ускользает за москитный полог
И хочет спрятаться…
Не удалось!
О-Сава
Успела мужнюю приметить спину.
Что это, Токубэй?
И почему
Муж хочет скрыться от своей жены?
Смущенный Токубэй выходит,
Не знает, что сказать… Молчит.
О-Кити тоже растерялась —
И даже позабыла
Почтенную приветствовать соседку.
А между тем Ёхей,
Прижавшись к двери,
Под нос себе бормочет.
Он к двери ухо приложил —
И слушает… О-Сава,
Не торопясь, присела на ступеньку
И распекает мужа.
Да, ваша доброта
И баловство —
Вот это было ядом для Ёхэя!
Но я не такова.
Сказала:
"Ёхэй лишен наследства", —
И конец!
От слова своего не отступлюсь,
По мне, пускай хоть маслом
Намажется
И кинется в костер!
Пускай в бумажном платье
В пучину ринется,
Пускай творит, что хочет.
А вы?
Всю душу вы отдать готовы
Негодному разбойнику Ёхэю,
Как будто вам и нужды нет,
Что станется
С женой и дочкой.
А ну-ка,
Домой, немедленно домой!
Идите впереди меня!
Она его подталкивает к двери.
Он вырывается из рук жены.
А все родители
Детьми когда-то были!
Ребенок вырастает,
Взлелеянный родительской любовью.
Но и отец растет
И возвышается душою
Через сыновнюю любовь.
Ты знаешь,
Я, Токубэй, не много видел счастья.
Я слуг не нанимал
Ухаживать за мною,
Я сам для близких был слугой!
Конечно, у меня есть двое
Приемных сыновей,
Да что мне ждать от них!
Мой гроб…
Он будет отнесен в могилу
Чужими равнодушными руками.
Уж лучше
Я, мертвый, упаду
Среди дороги в грязь
И парии —
Меня швырнут
С доски — в могилу для бродяг!
Он захлебнулся
Горючими слезами.
Как жаль его!
Ну, хватит!
Пошли домой!
Идите-ка вперед.
О-Сава подгоняет Токубэя.
Что ж, если уходить —
Так вместе!
Жену он тянет за рукав,
И вдруг…
Вдруг из-за пазухи жены
Какой-то сверток —
Тяжелый — шлепается вниз.
Обертка развернулась.
И все рассыпалось по доскам пола.
Что это?..
"Тимаки"[360] — и монеты: мон пятьсот!
Ах-ах! — несчастье!
Куда мне деться от стыда?
Она всей грудью падает на сверток,
Пытается закрыть его
И спрятать.
В отчаянье
И плачет и кричит.
О Токубэй-доно! Я умоляю:
Простите! О!..
Я эти деньги
Взяла из тех, что вы собрали
У наших должников!
Да, я украла эти медяки —
Пятьсот монет!
Чтоб потихоньку их отдать
Негодному бездельнику Ёхэю!
Да! Двадцать лет супружества прошло
И никогда со мной
Такого не случалось!
И если эти медные монеты
Супружеские разлучат сердца
И лягут, как преграда, между нами,
О, если вы меня не сможете простить,
Какое горе!
Ведь он мой сын! Я — мать его! Какие
В моих былых существованьях
Я совершила страшные грехи,
Что сын — такой беспутный! —
Из чрева моего родился?
Я не могу его забыть.
Как вспомню,
Почувствую к нему такую жалость!
Люблю его всем сердцем, всей душой!
Какое чувство
Сравнится с материнскою любовью?
Родной отец не в силах так любить!
Лишите
Его наследства!
Выгоните вон
Его из дому!
Я была
Жестокой, беспощадной, для того
Чтоб вы к нему почувствовали жалость!
А в глубине души
Три раза вас благодарила!
Признаюсь, почему
И я украла деньги для него.
Со дня его рожденья
До сей поры
Ни разу не случалось,
Чтоб в Праздник мальчиков Ёхэй
Не получал от нас подарков.
И мне сейчас хотелось —
Хотя б в последний раз —
На праздник
Ему подарок сделать небольшой.
Вот почему
Себя таким позором я покрыла!
И я задумала
Просить о-Кити,
Пусть передаст подарок мой
Негоднику-Ёхэю.
Во сто раз
Я для него готова сделать больше!
О, если б врач-целитель
Из материнской печени сготовил
Для сына снадобье такое,
Чтоб прав его исправить, о, поверьте,
Я б вырвала свою живую печень!
Ради него дала бы изрубить
Себя на мелкие куски!
И вот теперь
Я опозорена!
Стою пред вами,
Обманщица, воровка!
Никогда
Я мужа и на грош не обсчитала.
Любовь, любовь к беспутному ребенку
Заставила меня блуждать во тьме!
И я украла! Как мне стыдно… стыдно…
Она рыдает в голос. Токубэй
Не в силах слов найти
Ей в утешенье
И только повторяет: "Правда! Правда!"
О-Кити тоже прослезилась,
Сочувствуя несчастным старикам,
И думает о девочках своих:
"Что в жизни им придется испытать?"
Все трое плачут. Вторит им
Унылое гудение москитов…
Его жена не в силах
Остановить поток
Горячих слез.
Ну, как вы можете
Отдать Ёхэю
Еще и эти краденые — деньги?
И так сверх меры
По доброте своей
Его вы одарили!
Пустое!
Пускай получит он
И твой подарок.
Нет, нет, подарок этот
Мне руки жжет теперь…
Простите мне мою вину.
О, эти двое,
Отец и мать,
Так крепко скованы цепями долга!
Они не могут
Себе простить избытка доброты!
О-Кити тоже
Не в силах слезы удержать…
Ах, вот спасибо!
С моей души упала тяжесть!
Еще одно —
Куда девать "тимаки"?
Скормите эту снедь
Какой-нибудь голодной псине!
И снова
Родители льют горестные слезы.
Никогда
Сердца их не были разделены
Глухой стеной
И дверью на замке.
На время, правда,
Сыновняя неблагодарность
Замкнула дверь, задвинула засов.
Теперь он снова отодвинут…
От всей души простив друг другу,
Муж и жена
Хозяйке поклонились —
И возвращаются домой.
Сцена третья
Заметив, что родители ушли,
Ёхэй кивает молча головой.
На всякий случай
Он из чехла вытягивает нож
И прячет на груди.
Потом отодвигает ловко
Засов на двери боковой
И проникает в дом.
С минуту неподвижно он стоит,
Чтоб сердце успокоилось немного.
Потом бормочет про себя.
Куда ж запропастился
Хозяин — Ситидзаэмон?
Ведь в этот поздний час,
Наверно,
Он с должниками все покончил счеты.
Ёхей с порога
О-Кити окликает. Где ж она?
Во тьме кромешной
Не так легко хозяйку отыскать.
А я-то думала,
Кто это там
Шуршит и возится?
А это ты, Ёхэй-доно?
Ну, право, ты — счастливчик!
Пожалуйста, возьми!
Ведь говорится: даже если нищий,
Родителями прогнанный бродяга
В День мальчиков получит
Нежданный и негаданный подарок,
К нему опять вернется счастье!
Ёхэй ничуть не удивлен.
А! Это милостынька от моих
Чувствительных родителей? Не так ли?
Ну, поспешил с догадкой!
С какой радости они стали бы тебе дарить деньги?
Смотри же,
Не изведи напрасно ни полушки
На мотовство и баловство.
На! Береги их, как зеницу ока.
Употреби их с пользой!..
Когда же добряки-родители умрут,
Справь похороны, денег не жалея,
Пускай торжественно их понесут
На разукрашенных носилках.
А если им последний долг
Ты не отдашь
И позабудешь их,
Так, значит, ты не человек,
Ты хуже деревянной чурки!
И если снова
Родительской ослушаешься воли,
Тогда тебе не миновать
Небесной кары.
Вперед тогда уже не жди добра!
Ну, вот тебе твой сверток!
В тот день, ты помнишь,
Когда мы шли в нагорный храм, в Нодзаки,
И ты подрался,
И вывалялся весь в грязи,
Тогда тебя я пожалела.
Тебе я помогла, тебя помыла,
А муж мой заподозрил,
Что часом согрешила я с тобой.
И сколько дней подряд
Пришлось мне объяснять ему —
И уговаривать!
Как вспомню, жуть борет,
Становится так скверно на душе!
Уж лучше,
Пока не возвратился муженек,
Бери родительский подарок
И убирайся восвояси.
А муж вернется — с ним поговори.
Она не хочет,
Чтоб муж застал Ёхэя у нее,
И гонит прочь его из дому.
А он к ней придвигается вплотную.
Давай-ка лучше согрешим с тобой,
А после дай мне денег.
Ну, вот еще! Сказала ясно: "нет".
Ты что прилип ко мне?
Ты думаешь, что в непотребном доме,
И с женщиной все можно? Ну, ступай!
Но то сейчас я в голос закричу,
И прибегут соседи!
Слова моих родителей, поверь мне,
Проникли в глубину моей души.
Вот я решился,
Не достану денег —
Убью себя.
Гляди, здесь, на груди,
Отточенный я спрятал нож…
Но слушал я и понял,
Как будут горевать родители мои,
Как будут плакать обо мне.
И я подумал:
Умру, а этот долг
Все будет мучить их!
Вот — верх моих безумств и преступлений!
Я разорю их,
Ввергну в нищету.
И мысли в голове моей смешались.
Мне умереть нельзя — и жить нельзя.
Я погибаю, я попал в капкан.
Ты добрая, я знаю. Ты должна мне
Помочь в беде.
И ты сама сказала,
У вас, в шкафу, есть деньги.
Мне до зарезу двести мэ нужны.
Дай в долг мне двести мэ,
И милосердие твое
Спасет мне жизнь. А я, Ёхэй,
Твоей не позабуду доброты,
Хотя бы мне пришлось упасть
На дно пылающего ада.
Я умоляю,
Дай мне эти деньги,
Спаси меня!
Глаза его как будто говорят:
"Все это правда. Я не лгу".
И на мгновенье
О-Кити
Поверила ему. Но нет!
Он изолгался. Он известный плут.
Все это — только новая уловка.
А на уловки — он мастак!
Он говорит как будто бы небрежно.
Но страшный замысел
Созрел в его душе.
Она проходит в лавку.
Ей невдомек,
Что вот сейчас
Светильник бытия ее погаснет!
Берет проворно мерку
И начинает масло наливать,
А за ее спиной
Стоит Ёхэй
С ножом в руке…
И в этот миг О-Кити
Заметила, как — отраженье в масле —
Сверкнуло лезвие ножа.
О-Кити испугалась.
Ёхэй, что там блеснуло?
Блеснуло? Где? Вот пустяки!..
Тебе почудилось!
Он за спиной
Проворно спрятал нож.
Вот-вот,
Что ты глаза уставил на меня?
Какое страшное лицо…
Что в правой держишь ты руке?
Я?.. Ничего!
Он нож переложил
Из правой в левую…
И правую показывает руку.
Ну вот — гляди.
Нет ничего в руке!
Смотри — рука пустая!
Да смотри же!
Ее он хочет как-то успокоить,
Но, перепуганная насмерть,
О-Кити бедная
Дрожит всем телом.
Ты страшен мне!
Не смей! Не подходи!
Она попятилась к входным дверям,
Засов и створку хочет отодвинуть —
Чтоб убежать.
Ну вот еще… вся трясешься.
Чего ты так переполошилась?
Он неотступно следует за ней,
Куда б она в испуге ни метнулась.
На помощь! Люди!..
Короткий крик!
Ёхэй не ждет второго,
Поймал ее и стиснул крепко.
Меня ты хочешь погубить?
Молчи, мерзавка!
Он в горло ей вонзает нож.
Удар неточен.
Она руками ловит воздух,
Бьет по земле ногами —
Мучительная судорога боли.
Не буду! Больше я кричать не буду!
О, если я умру,
Что будет с детками? Все трое
По улице скитаться будут.
Нельзя мне умереть.
Мне жаль детей.
Оставь мне жизнь.
Вот — ключ. Возьми все деньги,
Но только пощади меня.
Попятно! Ты не хочешь умирать,
Жалеешь девочек своих.
А мне, ты думаешь,
Родителей не жаль?
Они ведь своего Ёхэя любят!
Я должен заплатить свой долг
И честь свою восстановить.
Смирись, ты умереть должна!
Не смею громко
Молиться за тебя —
Услышат люди.
Но шепотом скажу:
"Помилуй, Будда!"
Наму-Амида Буцу! Наму-Амида Буцу!
Он притянул несчастную о-Кити
К себе вплотную. И — внезапно —
Косым ударом всаживает нож
В живот ей… глубоко
Ужасную наносит рану.
Нож вырывает,
Снова колет,
Еще… еще…
Вдруг налетел — из царства мертвых
Порывом ветер ледяной,
И хлопает полотнищами флагов,
И задувает в лампе огонек.
Все погружается во мрак —
И лавка и душа Ёхэя.
Его ступни скользят
В крови и лужах масла.
Он весь забрызган кровью…
Он, словно красный демон в преисподней.
На лбу его побагровевшем
Два острых рога — ярости и зла.
Рогами дьявольскими потрясая,
Он жертву добивает.
А вдруг она еще жива? Очнется? Выдаст?
И он опять
Удар наносит за ударом…
Люди в праздник
Гирляндой ирис вешают на кровле,
Чтоб уберечь себя
От тысячи недугов.
Но разве можно уберечься
От воздаянья за грехи,
Свершенные в былых рожденьях?
Вот карма: острие ножа Ёхэя.
Увы, душа о-Кити,
Недолговечная росинка
На острие зеленого листа,
С порывом ветра отлетает.
Уже о-Кити далеко.
Она восходит на Гору мечей[362],
И перед ней теперь
Проходит зрелище мучений
Преступных душ
В пучине Масляного ада.
Дыхание о-Кити прервалось.
Ехэй глядит
На окровавленное мертвое лицо,
Еще недавно
Исполненное доброты, веселья…
И он теряет мужество. Колени
Его дрожат,
И сердце бешено колотится в груди.
Он с пояса о-Кити
Срывает ключ
И, крадучись бесшумно,
Заглядывает за москитный полог…
Три девочки так мирно спят.
Ёхэю чудится:
На личиках детей
Запечатлелась жажда мести
И ненависть… к нему… к убийце.
Он вздрогнул от озноба ледяного.
Он поворачивает ключ в замке…
И ключ скрежещет.
Ёхэю чудится, что гром
Прогрохотал над головой его.
От ужаса захолонуло сердце…
Он прижимается всем телом к шкафу
И потихоньку
Набитый серебром вытаскивает пояс.
А! Там еще кошель,
Такой тяжелый! Сколько денег!
Он так их жаждал…
Наконец!
Он запихал и кошелек и пояс
За пазуху.
О-о, какая тяжесть!
Ёхэй с трудом передвигает ноги,
Как будто он ступает
По тонкому, подтаявшему льду,
По языкам огня…
Я брошу этот нож
В пучину
С Сандалового моста.
Он канет навсегда на дно реки.
Вот так и я
Когда-нибудь низвергнут буду
На дно
Пылающего ада!
Но ведь до этого так далеко!
Все это будет
В другом, далеком мире,
Которого теперь глазами не увидишь.
А здесь, на этом свете,
Я богат!
О чем еще мне думать?
Рассказчик
Он выбегает
На улицу — бежит,
Бежит так быстро-быстро-быстро,
Как только ноги могут унести…
Сцена четвертая
Веселый квартал Симмати. Тридцать пять дней после убийства О-Кити. РассказчикВесною селение Нанива
По красоте уступает столице[363],
Где повсюду вишневый цвет,
Но в дни "Безводного месяца"
Нанива столицу затмит,
Когда исполняют "летние кагура" —
Прекраснейшие песни и пляски.
Все четыре улицы
Веселого квартала Симмати
Пестреют, благоухают
Цветами.
А эти цветы
Не осыпаются никогда.
Узорные наряды
Красавиц-девушек.
Нарядное убранство
"Домов веселья"…
Вот где "Гора любви"!
Таких красот
Во всей стране не сыщешь!
О, даже
Прекрасные снега вершины Фудзи
Пред этим зрелищем
Померкнут.
Но все продажные девицы
Из "чайных домиков любви"
Печалятся, что укорочен год,
И, значит, попусту пропали
Три дня большой наживы — "момби",
Когда красавицы
По прихоти своей
Вытряхивают кошели гостей
И требуют подарков…
Случается, что неизменный гость
Платить сверх меры не желает
И — в нарушенье всех обетов —
Не кажет глаз к возлюбленной своей.
Попятно, богатеям
Нисколько денежек не жаль.
Они и в праздник "момби"[364] приезжают,
Разряженные в пух и прах,
В великолепных паланкинах!
Гость победнее крадется бочком,
Лицо прикроет
Он веером или плетеной шляпой,
Чтоб не узнала
Знакомая девица
И ненароком не зазвала в дом.
А в наше время люди норовят
Большой компанией
Устроить шумный пир.
У каждого своя девица,
Пьют, и поют, и балагурят.
А вот —
Взгляните-ка на этих ротозеев:
Шатаются по улицам квартала,
Горланят,
Бахвалятся,
Но лишь "плечами раздвигают ветер":
Всё попусту!
Форсят, а толку нет.
Бывает, гость
Выспрашивает у прохожих:
"Красавица, вон та,
Она какого ранга куртизанка?"[365]
И сразу ясно, этот гость — простак,
Невежда, неотесанный мужлан.
Но постоянный посетитель
С возлюбленной беседует в постели,
Ей на ушко
Умильные нашептывает речи.
А между тем — в другое ухо
Любовник-кот
Ее оповещает,
Что пробил барабан,
Пора спешить!
Вот-вот запрут ворота на ночь…
Иные гости
Растрачивают сбереженья
Родителей или хозяев.
Другие —
Свои заветные проматывают деньги,
А кое-кто из них
Запутался в долгах —
И разорен вконец.
На улицах прохожие, должно быть,
Стыдятся хоть минутку помолчать,
То передразнивают голоса
Прославленных актеров из театра
Кабуки, их повадкам подражая,
То распевают песни
Из модной пьесы для театра кукол.
Под вечер
Шатаются подвыпившие гости
От Западных ворот
И до Восточных…
Гулякам счета нет.
Вот — верный знак,
Что наступило время процветанья!
И посреди горланящей толпы
Проходит Ямамото
Мориэмон.
Смущенный слухом
О мерзком поведении Ёхэя,
Он отпуск взял у князя
И спешно прибыл в Осака…
Где ложь? Где правда?
Рассказывают, что Ёхэй
Зарезал женщину
И выкрал уйму денег.
Наверняка никто не знает,
Но мотовство Ёхэя… Но беспутство
Указывает пальцем на него:
Вот он — убийца, вор!
И все глаза
Следят за ним с невольным подозреньем.
Мориэмон решил дознаться,
Что именно произошло?
Племянника он должен повидать —
И расспросить.
Однако
Ни в материнском доме
Нельзя его застать,
Ни у Тахэя.
Он вечно шляется —
В кварталах Сонэдзаки
Или в домах любви Симмати
И вот — почтенный самурай
Идет в квартал Симмати, у Восточных
Ворот расспрашивает сторожей,
Где мог бы он Ёхэя повстречать?
Скажите, кто его подруга?
Ему советуют:
"Всего скорей
Ёхэя он застанет
У Мацукадзэ.
Зайдите в дом Бидзэн
На главной улице".
Мориэмон блуждает
Среди толпы прохожих,
Не понимая, где же дом Бидзэн?
Веселые дома
Все на одно лицо…
Повсюду двери, двери, двери…
А в это время мимо пробегает
Служанка-кабуро,
Подросток-ученица,
Держа под мышкой
Увесистый, нарядный сверток.
Э, девочка, постой! Не торопись!
Хочу спросить:
Где здесь приют любви,
Что именуется Бидзен?
Где обитает "Владычица сердец",
Девица по прозванью
Мацукадзэ?
И ежели ты осведомлена,
Дорогу укажи. Все эти
Места мне незнакомы. Если знаешь,
Прошу я, споспешествуй мне
Ее найти!
Так выспренне он говорит,
Так странно,
Что девочке досадно и смешно.
У! Как вы непонятно говорите!
Вот — прямо перед вами — дом Бидзэн.
А вон в той комнате
На западном конце —
Там проживает Мацукадзэ. Дверь
Ее закрыта. Значит,
К ней гость другой явился раньше нас.
А ну-ка, я прошу,
Почтенный воин, поднимите ногу.
Сначала левую — вот так. Повыше!
Ну, правую теперь.
Неплохо!
Вы, право, мастер ноги задирать.
Большое вам спасибо!
И она
Проворно убегает,
Смеясь над простодушным самураем:
"Вот ловко одурачила его!"
Э, дерзкая девчонка!
Чего ж еще здесь можно ожидать?
Какое место, таковы и люди!
И он невольно над собой смеется.
Потом подходит к двери,
Куда служанка указала.
Внутри горит огонь,
Но дверь закрыта плотно — на замок.
Ну, этот гость наверняка Ёхэй.
Перехвачу его, как только выйдет.
Но ждать пришлось недолго.
Дверь открывается…
И потихоньку
Выскальзывает гость
В большой плетеной шляпе.
Мориэмон проворно
Его хватает. Держит. Не пускает.
На шум борьбы
К ним выбегает Мацукадзэ.
Кто вы такой?
И по какому праву
Бесчинствуете здесь?
Как смеете буянить?
Ну, что за сумасбродство!
Она пытается их растащить
И гостя вызволить из рук Мориэмона.
Прошу, девица, не тревожьтесь:
Не собираюсь буйство учинять!
Ты, негодяй Ёхэй,
Ты мнишь, что спрячешься
Под этой шляпой?
И он срывает с человека шляпу.
Глядит ему в лицо.
Да это ж не Ёхэй!
Покорнейше прошу меня простить.
Я виноват,
Произошла ошибка.
Он низко кланяется — до земли
И потирает руки, извиняясь.
А гость, как видно, принужденный
Скрывать свои любовные дела,
Кивнул небрежно
И, снова нахлобучив шляпу,
К воротам убегает — на восток —
И след его простыл…
Как! В Сонэдзаки? О, помилуй, Будда!
Я снова опоздал!
Не знаю, что сказать?
Я ничего не смыслю
В долгах, расплатах, денежных делах.
Спросите лучше
Домоправительницу, ей виднее.
И, разговор поспешно оборвав,
Она проворно ускользает
Обратно в дом.
И он,
Заткнув за пояс полы кимоно,
Горя от нетерпенья
Поймать Ёхэя,
Пускается за ним во весь опор,
Скачками, словно конь…
Опять бы
Не опоздать!
Сцена пятая
Квартал любви в Сонэдзаки. Вечер того же дня. Рассказчик"Ёя-ёя-ё!
Ах, в этот печальный вечер
Я томлюсь,
Я мечтаю о встрече.
Час разлуки так долог!
С востока я жду беду,
И запад
Для меня
Западня,
И мне ненавистен юг!
Только север,
Только север мне дорог!
Мы на севере будем вместе.
В наше северное предместье
Приходи скорее,
Мой друг!
Успокой сердце мое…
Ёя-ёя-ё!"
Ждет она его, не дождется.
И Ёхэй всем сердцем
Стремится к ней,
К милой своей Когику,
И часто-часто ее посещает…
Здесь каждый знает его,
Даже пес — на улице у дверей!
Так Ёхэй к любимой спешит,
Покидая цветы квартала Симмати,
Словно дикий гусь,
Что весною — неудержимо —
На север летит, на север.
Кто удержит Ёхэя?
Так душе его дорог
"Дом любви" за рекой Сидзими…
И в этот дом
Он устремляет шаг.
Его встречает у порога
Хозяйка дома.
Гостям, которые заходят редко,
Мы говорим:
"Добро пожаловать,
Мы рады гостю!",
Но вам, Ёхэй,
Скажу:
"С благополучным возвращеньем
В родной ваш дом!"
Так мы привыкли к вам!
Так тараторит бойкая хозяйка.
Она приказывает девочке-служанке.
Пойдите, поглядите. И Когику
С собою прихватите. Пусть она,
Бедняжка, позабавится. Конечно,
Занять места
Вам надо спозаранок.
А пьеса
Правдива или нет? Как знать!
Чего на свете не бывает!
Хозяйка тараторит
Без умолку. И тут же
Приказывает маленькой служанке:
"Ну, где же чарки?
Неси быстрее чарки!"
Хозяйка,
Угомонитесь! Дайте
Другим хоть слово вставить!
А это что за дрянь?
Какая это рыба?
Какие тонкие куски вы подаете?
О и привередничает,
Морщится брезгливо,
Разыгрывает богатея,
Пускает пыль в глаза…
А много ль денег у него осталось?
А тут подходит Щетка Ягоро,
Садится
С Ёхэем рядом, на скамью.
Послушай-ка, приятель!
Тебя какой-то ищет самурай!
Как! Самурай?
Какой там самурай?
Он испугался,
Но хорохорится: он хочет скрыть испуг.
Унять не может дрожи.
Тайник преступных дел,
Глубоко спрятанный на дне души,
Вдруг ожил и раскрылся,
Словно рана.
Глаза его блуждают.
Капли пота
На лбу…
А!.. Да это мой дядюшка,
Мориэмон из Такацуки!
"От сердца отлегло!" —
Его испуг прошел,
Он думает: "И все же
Мне было б неприятно
С Мориэмоном встретиться.
Того гляди,
Мой дядюшка заявится сюда!
Расспросы… жалобы… советы…
Не лучше ль,
Заранее уйти?
Но как уйти внезапно?
Какой найти предлог?"
Он голову ломает.
А я набил его
Деньгами до отказа.
Бедняга прямо стонет,
Вот-вот разлезется по швам!
Я быстро сбегаю
И ворочусь обратно.
А чтобы не скучать в дороге,
Ты, Щетка,
Пойди со мной:
Вдвоем ведь веселее!
Он вскакивает со скамьи.
Когику
Пытается Ёхэя удержать
И тянет за рукав…
Он нетерпеливо
Выдергивает свой рукав
Из цепких рук Когику
И вместе со своим дружком
Уходит торопливо прочь,
Похваставшись богатством небывалым.
Найти он хочет
То, что не терял.
Хоть наспех, а придумана уловка!..
Не больше времени прошло,
Чем нужно,
Чтоб чашечку-другую осушить
Горячего чайку,
Как появляется Мориэмон.
Он запыхался. Он устал.
Читает надпись "Дом цветов"
На фонаре, горящем у дверей,
И думает:
"Да! Этот самый дом.
Я не ошибся".
Мне, девочка, необходимо
Поговорить с твоей хозяйкой. Где она?
Зови ее сюда!
Хозяйка
Выходит из дверей
Ему навстречу,
Хозяйка! Я ищу повсюду
Ёхэя из Каватия.
Меня оповестили: он у вас.
В покоях нижних? Или верхних?
Он нужен мне немедля! Я войду.
Как? Он ушел! В Симмати?
Он, может быть, еще не перешел
Моста Умэда.
Какая неудача!
Беда! Я снова опоздал!
Но ежели Ёхэй придет,
Хотя бы завтра,
Не пожалейте для него сакэ!
Пусть допьяна напьется.
Пусть он у вас побудет…
А вы кого-нибудь пошлите
На улицу Хонтэмма
И дайте знать
Торговцу маслом Токубэю,
Ёхэя отчиму.
Я оплачу расходы.
Хм! Ну ладно!
Ступайте-ка к себе обратно в дом.
И с этими словами —
Он возвращается по той же
Дороге, по какой пришел:
Назад, в квартал веселья,
В Симмати.
Сцена шестая
Дом торговца маслом Ситидзаэмона. Поздно вечером в тот же день Рассказчик"Святой мудрец
Вознес моленье Будде,
Пусть каждой женщине
Дозволит он
Мужчиной возродиться,
Дабы обещанное им
Свершилось:
Все будут спасены —
И каждый станет Буддой.
И пусть он в милосердии своем
Всем существам равно
Дарует просветленье,
Да обретут они духовный путь
И, верою сердца свои очистив,
Достигнут райского блаженства…
Так — накануне
Поминального дня
Молятся Будде
О душе
Убиенной Мёи[368],
Той, кто при жизни —
Носила имя
О-Кити — "Счастливая"…
Заупокойные молитвы
Окончились.
Среди людей,
Собравшихся свершить поминовенье,
Старейший гость —
Почтенный
Горокуро — торговец
Бумагою для счетных книг,
Сказать он хочет слово утешения.
Немного лет усопшей было,
Всего лишь двадцать семь,
Когда ее постигла
Ужасная, насильственная гибель!
Невольно скажешь: горькая судьба.
Мы о бедняжке
Печалимся.
Но добротою с ней
Немногие могли сравниться.
И было сердце чистое о-Кити
Исполнено глубокой веры —
И благодарности за все,
Чем одарил ее наш покровитель
Святой Синран…
В земной юдоли
Она прияла муки от меча,
Зато в грядущей жизни
Ее душа не будет знать мучений —
Тяжелой кары за грехи,
Свершенные в былых существованьях,
И, воспарив высоко,
Блаженно внидет в райскую обитель,
Как нам возвещено
В святом законе Будды.
Ты, Ситидзаэмон,
Отчаянью не поддавайся,
Чрезмерной скорбью не круши себя.
Поверь, убийца будет скоро найден.
Теперь твоя забота —
Лелеять дочерей твоих.
И это утешением послужит
Той, что навек покинула тебя.
Услышав эти добрые слова,
Печальный Ситидзаэмон
Невольно пролил слезы.
Во сне и наяву
Я буду призывать
Его святое имя!
Извелся я вконец
И прямо голову теряю.
Захлебываясь горькими слезами,
Лицом прижался он к стене,
Чтоб как-нибудь рыданья заглушить.
"Еще бы!" — говорят
Все, кто собрался на поминки.
У всех глаза полны слезами,
И не найти сухого рукава…
И в этот миг
По балке потолка
Большая пробегает крыса
И рассыпает комья сажи, сора…
Она роняет лоскуток бумаги —
И прячется…
Что там упало, Ситидзаэмон?
И впрямь, что это за бумага?
Он поднимает небольшой обрывок.
Глядит сквозь слезы…
На половинке грязного листа
Едва заметны знаки…
Какой-то счет…
И все ж он может различить:
"десять моммэ, один бу, пять ринов…[369] доля расхода в Нодзаки… третий день пятого месяца…"
Ни адреса. Ни подписи,
И неизвестно,
Кто этот счет писал и для кого.
От пыли знаки потускнели
И цвет бумаги изменился.
Но бурые заметны пятна крови…
Обрывок счета? Все передают
Его друг другу. Разглядеть спешат,
Как чудо.
А вдруг… улика?
Уже пять-шесть гостей
Готовы подтвердить,
Что этот счет
На окровавленной бумаге
Начертан почерком Ёхэя.
Быть может, этот лоскуток —
Обрывок счета —
Дает нам в руки ключ,
Чтобы найти убийцу!
В такую ночь
Вдруг крыса сбросила бумажку.
Что может знать простой зверек?
Нет! Этот знак покойная жена
Послала нам!..
О, милосердный Будда!
Нам послан знак по твоему веленью!
О, Наму Амида!..
И он склонился низко, до земли,
Перед домашним алтарем.
Не раз — за эти дни —
Сюда заглядывал Ёхэй-убийца,
Чтоб выразить сочувствие свое
Семье осиротевшей… Он бы мог
Заметить, что его встречают
С невольным чувством неприязни
И что вдовец несчастный
Едва-едва с ним говорит.
И все же
Ёхэй надеялся:
Глухие подозренья,
Дурные толки он рассеет
И не подумает никто,
Что именно Ёхэй,
Как будто полный состраданья,
Зарезал зверски женщину…
Сердца людей он плохо понимал!
Вот и теперь
Он появляется
Еще развязней,
Еще наглее, чем всегда.
Себя он громко называет.
Но я надеюсь,
Убийца будет скоро обнаружен!
Он сам произнес
Роковые слова.
Он подал сам
Последний знак,
Которого ждали.
И Ситидзаэмон, заткнув за пояс
Подол от кимоно,
Тяжелую хватает палку…
И он с угрозой
Тяжелой палкой замахнулся.
Ёхэй невольно содрогнулся.
Он видит,
Что?! Наму самбо! — обнаружен он,
Что будет он сейчас же схвачен!..
Безмерное отчаянье и ужас
Вдруг разгораются в его груди,
Но он их должен погасить,
Выдавливая на губах
Подобие презрительной улыбки.
Э, ты сейчас узнаешь,
Убийца, что мы сделаем с тобой!
И он вцепляется в Ёхэя,
А тот его отшвыривает прочь!
Он снова
Бросается на дерзкого убийцу,
А тот его сшибает с ног — и топчет.
О, никогда Ёхэй
Не обладал такою мощью,
Как в этот миг, и никогда
С такою яростью он не сражался!
Он вырывает,
Выкручивает палку
Из рук рыдающего Ситидзаэмона —
И палка
Сгибается… Ёхэй
Размахивает бешено кривою
Тяжелой палкою
И с диким воплем
Бросается бежать…
Он мечется по темному двору,
Но неотступно
Толпа людей, крича:
"А! Погоди, убийца! Не уйдешь!" —
Преследует его.
Опять — и вновь — и вновь
Ёхэй пытается пробиться сквозь толпу,
Найти лазейку к выходу… спастись…
И наконец он ускользает
На улицу…
Но у ворот
Стеснилась стража,
Караулят…
Начальник
Сыскной управы — сам своей персоной,
Его подручные
С веревками в руках
Хватают за ворот Ёхэя:
"Ага! теперь от нас не удерешь!"
Ему за спину скручивают руки
И пригибают голову к земле.
А вслед за стражей
Идет Тахэй, нахмурив брови,
И рядом с ним — Мориэмон.
Сурово
Он обращается
К племяннику-убийце.
Но я еще надеялся в душе,
Что дам тебе возможность убежать
В далекий край,
Пока не поздно.
Или ты сам
С собой покончишь,
И собственною кровью
Ты смоешь свой позор.
И я искал тебя
В Симмати, в Сонэдзаки,
Но всюду говорили: "Он ушел!"
"Он только что ушел!"
И — на беду твою —
Тебя нигде не удалось мне встретить:
Ты избегал меня,
Но кармы
Никто не избежит!
Сейчас решится все:
Ты будешь уличен?
Или еще ты сможешь оправдаться?
На тонком волоске
Твоя повисла жизнь.
Эй, кто-нибудь, подайте
Сакэ, горячего сакэ!
Он не успел договорить,
Как десять рук
Уже несут сакэ
И в миску наливают,
Чтоб разогреть его, скорей, скорее!
Вот миску вешают над очагом.
Все молча, неподвижно ждут.
Вино согрелось… закипает…
Поспешно льют кипящее сакэ
На синюю одежду,
На пятна заскорузлые.
Глядят…
Струя окрасилась
В пурпурный цвет,
Она течет волною крови.
Ни брат, ни дядя
Не в силах вымолвить ни слова…
Лишь охнули от ужаса,
Лишь молча
Взглянули друг на друга…
Все кончено!
Тогда Ёхэй
Возвысил голос. Он смирился
Пред неизбежною
Расплатой —
И сознается наконец.
Когда б на ночь одну
Я опоздал
С уплатой долга, о, тогда
Мне впятеро пришлось бы уплатить.
Я разорил бы своего отца:
Ведь я его печать
Поставил на расписке!
Да! Ужасающая карма
Подстерегла меня за то,
Что был я
Жестоким, недостойным сыном.
Я много беззаконий совершил.
Мои грехи
Застлали свет
В очах моей души…
Амида Будда!
Смилуйся над безвинно убитой!
Смилуйся над ее убийцей!
Наму Амида Буцу!..
И он еще моления не кончил,
А был уже надежно скручен
Крепчайшими веревками.
И руки
Заведены за спину,
И голова наклонена.
На шум
Сбежался весь окрестный люд,
И через целый город
Ёхэя
С позором волокут
На место лобное — Сэннити.
На месте казни — Сэннити,
Сэннити — "тысяча дней",
И в течение тысячи дней
Тысяча человек,
И десять тысяч человек,
И десять десятков тысяч,
И, наконец,
Все на свете узнают
О преступленье
Ёхэя.
И злая его судьба
Послужит зеркалом для поучения.
И надолго, надолго — навек
Останется в памяти всех людей:
"Ёхэй,
Убийца Ёхэй" —
Кровью запятнанное имя
Мифологический словарь (Индия)
Мифология народов древней и раннесредневековой Индии в не меньшей мере составляет арсенал древнеиндийского искусства и литературы, чем это было в античном Средиземноморье. Она отражена в древних ведах, в эпосе, в многочисленных сказаниях, собранных в священных книгах последователей индуизма, буддизма, джайнизма, различных сектантских вероучений. Наиболее важные мифы индусов в изложении на русском языке читатель найдет в книге: "Мифы древней Индии. Литературное изложение В. Г. Эрмана и Э. Н. Темкина". М., 1975. Здесь мы приведем лишь несколько исходных мифов, от которых зависят все упоминающиеся в текстах пьес мифические персонажи и события. Во тьму времен уходят представления древних индийцев о сотворении мира и о том, что было до потопа. А вот когда случилось так, что разразился потоп, уничтожил все сущее и погубил четырнадцать великих сокровищ, то спаслись от потопа лишь Ману и семь великих пророков, сыновей Ангараса. Среди тех сокровищ была и амрита, напиток, дарующий бессмертие. Не могли боги без нее существовать, могла ослабнуть их власть и, поскольку немало пришлось им претерпеть со стороны их старших братьев — асуров, обратились они за помощью к самому Брахме. Не ответил им на это Брахма, а обратился за советом к Вишну. Тот велел устроить пахтанье Молочного океана, чтобы заставить его отдать великое сокровище. Призвали боги на помощь своих старших братьев асуров, посулив поделить все по-братски, и те согласились. Тогда опустился Вишну, принявший облик громадной черепахи, на дно океана, на спину черепахи оперлась гора Мандара, послужившая мутовкой, а боги и асуры обмотали ее вместо веревки змеем Васуки, и стали боги тянуть за один его конец, а асуры за другой. Долго трудились они, но не хотел океан отдавать сокровища и изрыгнул сначала яд халахала, угрожавший истребить все живое. Но ради спасения мира бог Шива выпил большую часть яда, и от этого у него посинело горло; поэтому-то его и зовут Нилакантха, то есть "Синегорлый". То, что осталось от яда, проглотил змей Васуки. Не хотел отдавать сокровищ океан и вслед за ядом изверг из недр своих Джьештху, злобную старуху, сеющую повсюду беды, родительницу раздоров между супругами и ссор между друзьями, богиню несчастий. Упорно продолжали боги и асуры свое дело, пока наконец не сдался океан и не изверг из пучин своих все четырнадцать сокровищ, среди которых были Месяц, Париджата, волшебное дерево с корой из золота и с разноцветными листьями, с тенью, уносящей треволнения, слон с четырьмя бивнями Айравата, Камадхену — корова, доставляющая хозяину изобилие и исполняющая желания, Кальпаврикша — исполняющее желания дерево, небесная дева Рамбха, конь Уччайшравас, чье дыхание оживляет убитых в бою, богиня счастья Лакшми, раковина Шанкха, звук которой вещает победу, палица Гада, символизирующая власть, волшебный лук Дхануш, драгоценный камень Каустубха и, наконец, врач богов Дханвантари, державший в руках сосуд с амритой. И тогда начался дележ этих сокровищ, во время которого разгорелась великая вражда между богами и асурами, которой не было конца. Царь богов Индра захватил себе многое — и Айравата, и дерево Париджата, и еще другие сокровища. А пока шел спор из-за сокровищ, один из асуров дайтья Раху схватил кумбха, сосуд с амритой, и бросился бежать. Заметили это Солнце и Месяц и сказали об этом Вишну, а тот метнул свой светоносный боевой диск — чакру и снес похитителю голову, и умчалась та в небесное пространство. Но поскольку поспел Раху пригубить амриты, обрела его голова бессмертие и вечно скитается в небе, преследуя своей ненавистью Солнце и Месяц и время от времени пытаясь их проглотить. От этого, говорят, и случаются солнечные и лунные затмения. Рассказывают также, что не один Раху, а несколько асуров пытались похитить амриту и во время бегства четыре раза останавливались для отдыха и ставили сосуд с нею на землю. С тех пор через каждые три года там, где они останавливались, устраивается самый большой из индуистских праздников — кумбхмела — поочередно в древнем Праяге, нынешнем Алчахабаде, что стоит у святого слияния Ганги и Джамны, в Хардваре, расположенном там, где Ганга из Гималаев вырывается на равнину, в Уджайини, на берегу реки Кшипра, и в Насике, на реке Годавари. Хоть и взяли боги верх над асурами, но те не смирились и не раз пытались отплатить богам за обман. Некогда асура Тарака ради этого совершал жесточайшие религиозные подвиги, и были они столь необычайны, что сам Брахма пришел в изумление и предложил ему выбрать самому награду. Тарака пожелал бессмертия, но не дал ему Брахма бессмертия, и тогда асура попросил, чтобы лишь семидневный младенец мог лишить его жизни. На то Брахма согласился, и, пользуясь этим даром, Тарака сумел одолеть в жестокой битве богов и даже взял их в плен, но великодушно отпустил на волю. Пришлось богам претерпеть великие унижения, трудиться, забыть о различиях между высокородными и низкородными, и пошли они к Брахме и взмолились к нему об избавлении от власти асуров. И тогда сказал им Брахма, что избавить от власти асуров сможет только младенец семи дней от роду. Стало ведомо богам, что лишь сын Шивы и Парвати сможет свершить это. Но не отвечал Шива на страстную любовь дочери повелителя гор, так как углубился в йогическое самосозерцание. Упросили боги бога любви Каму нарушить сосредоточенность великого бога и заставить его прервать размышления и взглянуть на Парвати. Улучив подходящее мгновенье, пустил Кама в него стрелу из цветочного лука. Но разгневанный Шива, не желая нарушать свое самосозерцание, усилием волн создал себе во лбу третий глаз и, извергнув из него пламя, обратил Каму в пепел. Не было предела горести Рати, супруги вечно юного Камы, и никто не мог утешить ее до той поры, пока не раздались с небес слова, что вернется к ней Кама тогда, когда Шива полюбит Парвати. А та, несмотря на горестную гибель Камы, решила все же добиться любви Шивы и стала предаваться столь жестоким аскетическим подвигам, что сам Шива, этот великий подвижник, был потрясен ее самоотверженностью и ответил ей на любовь любовью. Плодом их любви стал шестиглавый Картикея, бог войны, еще зовущийся Скандой, который уже на седьмой день после рождения сумел сразить асура Тарану. Адити — одна из прародительниц, мать Вишну, Индры и других богов. Амрита — напиток, дарующий бессмертие, добытый богами-девами и их соперниками асурами из глубин океана среди четырнадцати сокровищ. Поскольку асуры согласились помогать девам при условии справедливого раздела добытого, а богам во что бы то ни стало было необходимо завладеть сосудом с амритой, то во время дележа разгорелся спор, с которым связано множество легенд. Ананга — бестелесный, эпитет бога любви Камы. Апаравактра — название, стихотворного размера. Аруна — "заря" — персонифицируется как возничий на колеснице Солнца. Ашваттхаман — один из персонажей "Махабхараты", сын Дроны, наставника пандавов и кауравов в воинском искусстве. Баларама — старший брат Кришны, бога-пастуха. Основное оружие Баларамы — плуг; он бог-пахарь. Бестелесный — Ананга, эпитет бога любви Камы. Бодхисаттва — достигший совершенной мудрости. Брахма — верховный бог в индуизме, творец мира. Бхана — один из малых жанров индийской классической драматургии, одноактный фарс — монолог. Бхаратавакья — собственно "слова актера", строфа или строфы, заключающие драму и содержащие благодарение богам, восхваление или наставление царю и благословение зрителям. Бхимасена — второй по старшинству из пандавов, героев "Махабхараты"; великий воин, его оружие — палица. Вактра — название стихотворного размера. Васудева — прозвище Кришны, бога-пастуха, по отцу. Ветала — мифическое существо, упырь, обладающее способностью вселяться в человеческий труп и как бы оживлять его. Винаяка — "предводительствующий", один из эпитетов Ганеши, сына Шивы и Парвати, одного из популярнейших у народов Индии богов. Он бог мудрости, учености, искусств, ремесел, устранитель препятствий, предводитель сонма младших божеств, составляющих свиту Шивы. Его изображают слоноголовым, розовотелым, четырехруким толстяком, подпоясанным змеей, едущим на крысе. По одному из преданий, Шива, разгневавшись на сына за то, что тот помешал ему войти в покои Парвати, когда она совершала омовение, оторвал ему голову. Чтобы утешить Парвати, Шиве пришлось посадить на плечи сына первую же попавшуюся ему под руки голову — голову слона. Вита — амплуа в древней и средневековой индийской драматургии, соответствующее в некоторой степени паразиту греческой комедии. Часто выполняет функции посредника между влюбленными: образован, красноречив, обладает поэтическим талантом. В жанре бхана — главный персонаж, монолог которого и служит содержанием бхана. Вишвавасу — имя одного из полубогов-гандхарвов, обладавшего даром прозрения. Вишкхамбака — род интермедии, предваряющей действие; в вишкхамбаке сообщается устами одного или двух-трех действующих лиц не из числа главных персонажей о событиях, существенных для понимания содержания данного действия и вытекающих из показанного в предшествующем. Вишкхамбака называется "чистой", если участвующие в ней персонажи говорят только на санскрите, и "смешанной", если ее участники включают и те категории персонажей, которые должны говорить на пракритах. Вишну — один из основных богов индуизма, олицетворение Солнца: согласно индуистским легендам, ради спасения мира он обретал земной облик в десяти аватарах (ипостасях): вепря, человекольва, карлика, Парашурамы, Рамы, Кришны, лебедя, черепахи, рыбы и коня. С каждой из аватар связан обширный цикл легенд. Властитель тысячи лучей — эпитет Солнца. Гаруда — царь птиц, сын мудреца Кашьяпы и прародительницы Винаты. У него тело человека, но голова, клюв, крылья и хвост орла. Гаури — "горянка", один из эпитетов супруги Шивы. Гаутами — одно из названий реки Годавари. Гора Заката — мифическая гора, за которую садится солнце. Гхатоткача — один из героев "Махабхараты", страшный воин, сраженный Карной с помощью волшебного дротика бога Индры. Дакша — сын Брахмы, один из прародителей. Отец тринадцати прародительниц (жен мудреца Кашьяпы, одного из семи праотцев всего сущего). Адити родила адитьев, добрых богов Арьямана, Бхагу, Дхатри, Парджанью; Аршита родила гандхарвов, небесных музыкантов; Дити — асуров и дайтьев, титанов, соперничающих с богами; Дану — данавов; Вината родила Гаруду, небесного коршуна; Кадру — нагов (змей); Кхаса — якшей и ракшасов, Крадха — пишачей и других чудищ с острыми зубами, пожирающих мясе; Калаки и Пулома — соответственно калаканджей и пауломов, многочисленных свирепых и сильных существ; Сурабхи — богов бури; Рохини — всех рогатых существ. Джайанта — сын Индры. Джамадагни — древний мудрец. Джатаю — мифический орел, сын Гаруды, пытавшийся помешать Раване похитить Ситу. От него Рама узнал, что случилось с его супругой. Драупади — общая жена пятерых братьев-пандавов, героев великой индийской эпопеи "Махабхарата". Один из них, Юдхиштхира, увлеченный азартом в игре в кости с кауравами, соперниками пандавов, проиграл Драупади. Кауравы начали глумиться над ней, и тогда Бхима, другой пандава, поклялся жестоко отомстить за ее унижение. Дурвасас — один из древних мудрецов, отличавшийся раздражительным характером. Он проклял Шакунталу за то, что она, как ему показалось, намеренно не оказала ему должного почтения. Духшасана — один из кауравов, особенно глумившийся над Драупади. Сразивший его в бою Бхима выпил его кровь. Индра — царь богов, их предводитель в борьбе с асурами. Небо, где он царствует, называется Сварга, а его столица — Амаравати, его боевой слон — Айравата, конь — Уччайшравас, его колесничий — Матали. Из его многочисленных эпитетов-имен наиболее часто встречаются — Махендра (Великий Индра), Магхаван (Щедрый), Пакашасана (Укротивший асура Паку), Пурандара (Сокрушитель городов), Шакра (Могучий), Шатакрату (Совершивший сто жертв), Ваджрапани (Держащий в руке палицу), Вритрахан(Убивший асура Вритру). Индрадатта — "Дарованный Индрой" — одно из названий планеты Меркурий. Ишвара — собственно бог; может быть обращением к любому богу; часто — эпитет Шивы как верховного бога. Кайласа — гора в Гималаях; в мифах — жилище Шивы; часто — обитель богов. Калаприянатха — ипостась бога Шивы в образе всесокрушающего Времени. В Уджайини, где до сих пор сохранился древний храм Калаприянатху, в средние века постоянно устраивались посвященные ему празднества. Частью этих празднеств были театральные представления. Кальпаврикша — дерево, исполняющее желания. Кама, Камадева — бог любви. Он вооружен луком из стеблей сахарного тростника, стрелами, сплетенными из цветов; тетива его лука — жужжащие пчелы. Его сопровождает его супруга Рати (Страсть). На знамени Камы изображено морское чудовище Макара. У Камы много эпитетов-имен: Атмабху (Живущий в душе), Кандарпа (Удовлетворяющий), Кусумаюдха (Цветолукий), Мадана (Опьяняющий), Мара (Разрушающий), Манматха (Будоражащий душу), Маноджа (Рожденный в душе), Пушпабана (Цветострелый), Панчасаяка (Пятистрелый), Смара (Напоминающий) и т. п. Канва — один из древних мудрецов, приемный отец Шакунталы. Карала — один из эпитетов богини Кали, супруги Шивы. Картикея — бог войны, сын Шивы; другие его имена: Кумара, Сканда, Гуха. Изображается едущим на павлине и держащим в одной руке лук, а в другой стрелу. Каушика — эпитет Вишвамитры, одного из древних мудрецов, предполагаемых авторов гимнов Ригведы. Кашьяпа — древний мудрец, один из прародителей. Киннара — мифические существа с человеческими телами и конскими головами; живут на горе Кайласе; считаются небесными певцами, обладающими прекрасными голосами. Краунча — сын Хималая и апсары Мены; имя асура, союзника Тараки. Кубера — бог богатства, повелитель сил тьмы и зла — якшей, гухьяков и прочих, с помощью которых он охраняет сокровища, скрытые в Гималаях, где стоит и его столица Алака, средоточие богатства. Кунти — мать троих из пятерых братьев-пандавов — Юдхиштхиры, Арджуны и Бхимы. Кусумаюдха — "Цветолукий", эпитет бога любви Камы. Лакшмана — сводный брат Рамы, героя великой индийской эпопеи "Рамаяна", образец братской преданности и любви. Лакшми — супруга Вишну, богиня счастья, долголетия, здоровья, зажиточности, избавительница от бесплодия. Она сопутствует Вишну в каждой из его аватар. Маданатантра — "Наставления Маданы"; имеется в виду "Камасутра", знаменитый индийский трактат об искусстве любви. Манаса — озеро около горы Кайласы в западной части Тибета. Мандакини — одно из имен священной реки индийцев Ганги; также имя одного из притоков реки Алакананда в районе Гархвал (Западные Гималаи). Марича — имя ракшаса, нарушившего жертвоприношение, совершавшеесямудрецом Вишвамитрой; министр Раваны, враждовавший с Рамой, героем великой индийской эпопеи "Рамаяна". Чтобы отвлечь внимание Рамы, Марича обратился в золотого оленя, когда Рама погнался за ним, Равана похитил жену Рамы Ситу. Маркандея — имя древнего мудреца. Матали — имя колесничего Индры. Мегханада — сын Раваны, участвовавший в битве против Рамы и убитый Лакшманой. Менака — небесная дева, мать Шакунталы. Нага — название древней народности, тотемом которого была змея. Легенды о нагах сообщают, что они были искусны в разных науках и ремеслах, во врачевании, могли воскресить мертвого, были художниками и скульпторами, доблестными бойцами. Мифология индусов богата легендами и сказаниями о нагах, их божествах и царях. Нанди — имя быка Шивы, который также является и главой всей его свиты. Нанди — вознесение хвалы богам, молитвенная формула, входящая в состав подготовительной части спектакля. Нанди может также содержать благословение актерам и зрителям. После нанди начинается собственно пьеса, избранная для представления. Нарасимха — человеколев, одна из аватар Вишну, которую он принял для того, чтобы сразить дайтью Хираньякашипу, врага богов, которого не могли сразить ни люди, ни звери. Сын Хираньякашипу стал поклоняться Вишну. Отец, разгневанный непослушанием сына, спросил его, почему он стал поклоняться Вишну, который и не всемогущ, поскольку не может убить его, Хираньякашипу, и не вездесущ, поскольку нет его, например, в колонне. С этими словами Хираньякашипу ударил по колонне ногой, и тотчас из нее явился в образе Нарасимхи, человекольва, сам Вишну и растерзал Хираньякашипу, поскольку не был ни человеком, ни зверем. Нараяна — "Обретший убежище в водах", эпитет Вишну. Пандавы — пятеро братьев, герои "Махабхараты". Пандава в единственном числе может замещать имя каждого из них. Парджанъя — бог дождя. Париваха — название одного из направлений ветра, который дует между Большой Медведицей и Млечным Путем. Парипаршвака — актер на ролях второго плана, помощник сутрадхары. Поуломи — прозвище Шачи, жены Индры. Правешака — интерлюдия к отдельному акту. Пракарана — пьеса, сюжет которой не опирается на какую-либо историю, связанную с традицией, а целиком вымышлен автором. Пуру — древний царь, сын Яяти и Шармиштхи. Пурушоттама — "Лучший из люден", эпитет Вишну. Равана — ракшаса, по милости Брахмы, ставший неуязвимым для богов-асуров, но обреченный погибнуть из-за женщины. Десятиглавый и двадцатирукий Равана стал угрожать самим богам, и тогда боги взмолились к Вишну о спасении, и он воплотился в смертного Раму, сына царя Дашаратхи. История похищения Раваной Ситы, жены Рамы, и войны из-за нее и составляют сюжет "Рамаяны". Радха — возлюбленная Кришны, бога-пастуха. Рама — старший сын Дашаратхи, царя Айодхьжи, земное воплощение Вишну. Рати — супруга Камы. Рохини — дочь прародителя Дакши, любимая жена Месяца; также название одного из созвездий. Рудра — ведический бог, отождествляемый с Шивой. (Силы) — то есть шакти, формы энергии Шивы, персонифицированные в ипостасях его супруги; они делятся — на яростные: Дурга, Кали, Карала, Каларатри, Чанди, Чанда, Чандика или Чамунда, Бхадракали, Рудрани, Бхайрави, Бхима, Катьяяни; и милостивые: Хаймавати, Шайлапутри или Гириджа, Ума, Гаури, Парвати, Апарна, Махешвара, Бхавани, Амбика или Амба, Лалита, Аннапурна и ряд других. Отсюда — Властитель Сил, то есть Шива. Стхапана — одна из разновидностей пролога к пьесе. Субхадра — сестра Кришны. — сила, стоящая над богами и даже над Брахмой, Вишну и Шивой, подверженными ее воздействию. Сумеру — гора, в мифической космогонии представляющая центр, вокруг которого вращается вся вселенная; также — название одной из вершин в Западных Гималаях в районе Гархвала. Сурья — бог Солнца, он проезжает по небосводу на колеснице, запряженной рыжими конями. Сутрадхара — глава театральной труппы и режиссер, исполняющий также одну из центральных ролей. — В этой мифологической категории у индийцев смешались черты Брахмы, Вишну и Шивы, каждый из которых может выступать и в качестве творца вселенной. Хануман — один из главных персонажей "Рамаяны", преданный друг Рамы, предводитель обезьяньего войска, помогшего Раме одержать победу над Раваной. Хемакута — "Златоверхая", эпитет горы Кайласы. Шамбху — "Милостивый", эпитет Шивы. Шанкара — "Благодетельный", эпитет Шивы. Шарва — "Сражающий стрелой", эпитет Шивы. Шармиштха — дочь дайтьи Вришапарвана, мать царя Пуру. Шветакету — древний мудрец. Шеша — повелитель нагов; змей с тысячью голов, на котором покоится Вишну в промежутках между актами творения. Шива — один из трех главных богов индуизма; бог сил разрушения, вершитель судеб, олицетворение тайных сил, движущих жизнью. Изображается с одним или пятью лицами и четырьмя руками, в одной из которых он держит рог, в другой — трезубец, в третьей — барабан, четвертая же изображается в жесте, символизирующем дарение. Он покровитель искусств, особенно танца и музыки — в этом качестве он зовется Натараджа, то есть "Царь танца". У него тысяча восемь различных эпитетов-имен, символизирующих его различные атрибуты и функции. Среди них, например, приведенные выше Нилакантха, Шамбху, Шанкара, Шарва, а также Пашупати — "Повелитель всех живых существ", Шулапани — "Держащий трезубец", Махеша — или Махешвара — "Великий бог", Панчанана — "Пятиликий", Махакала — "Могучее время", Каласамхара — "Сокрушитель времени" и т. д. Чамунда — одна из ипостасей супруги Шивы. Чанакья — предполагаемый автор "Артхашастры", знаменитого политико-экономического трактата древней Индии. Яджурведа — "Знание жертвоприношений", одна из четырех священных книг древних индийцев. Яма — бог смерти; он ведет книгу судеб, в которой записано, ком у сколько положено прожить. Когда назначенный срок истекает, Яма посылает своих вестников привести душу в его мрачный дворец Каличи, где он выносит ей приговор в соответствии с добрыми делами и прегрешениями покойника, записанными в другой книге. Он может обречь душу на мученая в одном из его адов, послать к предкам, то есть избавить от перерождений, или же обречь на новый срок земной жизни. Яяти — древний царь; он отдал большую часть своего царства Пуру, самому младшему из своих сыновей, потому что только тот согласился нести бремя отцовской старости.Примечания
1
Переводы произведений классической индийской драматургии на русский язык имеют почти двухвековую традицию. В 1791–1792 годах Н. М. Карамзин опубликовал в издававшемся им "Московском журнале" пролог и четыре действия драмы Калидасы "Шакунтала". Этот же перевод был опубликован еще дважды — в 1802 году в перепечатке "Московского журнала" и в 1818 году в журнале "Пантеон иностранной словесности". Оригиналом для перевода Карамзина послужил прославленный немецкий перевод Г. Форстера. Именно этот перевод стал началом широкого интереса европейской общественности к индийской классической литературе и вообще к духовной жизни Индии, но и он был выполнен с перевода, сделанного, правда, непосредственно с санскрита классиком английской индологии В. Джонсом. Лишь в 1846 году появился первый перевод индийской пьесы на русский язык с санскрита. Выполнил его один из пионеров отечественной индологии К. И. Коссович, друг В. Г. Белинского. Это была аллегорическая пьеса Кришнамитры (XII в.) "Торжество светлой мысли". Коссовичу же принадлежит и первый русский перевод "Глиняной повозки" Шудраки, опубликованный им под названием "Васантасена" в 1849 году в журнале "Москвитянин". Продолжала в течение XIX века издаваться целиком и в отрывках по немецким и французским переводам "Шакунтала" (1868, 1890, 1893–1894), но в 1879 году появился первый перевод прославленной драмы непосредственно с санскрита, а в 1898 году перевод первого действия другой его пьесы "Мужество и Урвэши". В 1915 и 1916 годах появились широко известные переводы драм Калидасы, выполненные К. Бальмонтом, редактировавшиеся выдающимся индологом академиком С. Ф. Ольденбургом. До настоящего времени практически единственными древнеиндийскими драматургами, популярными у советского читателя, оставались Калидаса и Шудрака. Драмы первого в переводе К. Бальмонта были переизданы в 1956 году; "Глиняная повозка" Шудраки появилась сначала в 1938 голу в переводе с немецкой обработки Л. Фейхтвангера, а затем, в 1956 году, в переводе с санскрита В. С. Воробьева-Десятовского и поэта В. С. Шефнера. Вполне правомерно рассматривать этот перевод, часть которого воспроизводится и в данном томе, как начало нового этапа в переводах классической индийской драматургии на русский язык. Кроме этой пьесы и части уже публиковавшегося перевода С. И. Липкина, все остальные произведения на русский язык переведены впервые. Проблема художественного перевода с санскрита до сих пор решалась по преимуществу эмпирически и часто исходя не из объективных предпосылок, а из субъективных представлений о том, чем могла или должна быть жизнь общества, отразившегося в том или ином произведении. К сожалению, до сих пор теоретически эта область остается неосмысленной, хотя определенный опыт уже накоплен. Почти все публикуемые ныне переводы носят экспериментальный характер. Есть несколько наиболее важных в этой области проблем, которые еще предстоит решить переводчикам. Грамматический строй санскрита таков, что позволяет в минимальные рамки двухстрочной строфы укладывать весьма богатое — и идейно и художественно — содержание, требующее при переводе на русский язык значительно большего объема. С другой стороны, санскритский стих обладает такими формальными признаками, которые не могут быть воспроизведены пи по аналогии, ни в тех же самых объемах. Даже переводчики с санскрита на современные индийские языки вынуждены вместо четырехстрочной строфы обращаться к шести- или восьмистрочной, хотя, казалось бы, они наиболее близки к традициям древнеиндийской литературы. Следовательно, вопрос должен решаться не на путях эквилинеарности или искусственного приспособления русского языка к требованиям формы санскритского, а на путях наиболее полной передачи художественных и идейных характеристик переводимого с санскрита произведения средствами русского языка и стиха. (примечания к разделу "Индия" — И. Серебряков) (обратно)2
До начала XX века Бхаса был известен главным образом по имени. В 1910–1911 годах индийский филолог Ганапати Шастри нашел тринадцать ранее не известных пьес на санскрите и на основании ряда формальных признаков приписал их Бхасе. Об этом драматурге, как и о многих других классиках древнеиндийской литературы, нельзя найти какие-либо надежные биографические данные, начиная со времени его жизни. Его относят к разным эпохам, но наиболее надежной вехой является упоминание его имени в прологе к пьесе Калидасы "Малавика и Агнимитра", где автор назвал Бхасу в числе своих предшественников, и, следовательно, его можно отнести ко времени не позднее V века. Предполагается также, что по касте Бхаса принадлежал к касте прачек, одной из самых низших. Из числа пьес, обнаруженных Г. Шастри, лишь три считаются достоверно принадлежащими Бхасе — "Увиденная во сне Васавадатта", "Клятва Яугандхараяны" и "Бедный Чарудатта". Первые две написаны на сюжеты о популярном герое фольклора и исторических преданий царе Удаяне, а последняя, очевидно, послужила прототипом для "Глиняной повозки" Шудраки. На русский язык переводится впервые. Перевод выполнен по изданию "Bhasanatakacakre Svapnavasavadatta. A. Sanskrit Drama in six acts attrbuted to Bhasa. Critically edited with Introduction, Notes and Translation by C. R. Devadhar". Poona, 1957. (обратно)3
Магадха — древнее царство, расположенное по среднему течению Ганга (обратно)4
Раджагриха — древняя столица царства Магадха. (обратно)5
Уджайини — один из важных исторических и культурных центров древней и средневековой Индии; столица царства Аванти. (обратно)6
…пьет воду мелкими глотками… — Согласно индийским обычаям, принимая гостя, следует прежде всего предложить ему воды для того, чтобы прополоскать рот и утолить жажду; при этом вода льется на ладонь гостя, а он прихлебывает ее из ладони. (обратно)7
Страна ватсов. — Ватсы — древний этноним; царство Ватса распространялось по междуречью Ганги и Ямуны к западу от города Праяга (ныне — Аллахабад). (обратно)8
Кампилья — столица древнего царства Южные Панчалы; отождествляется с Кампилом в штате Уттар Прадеш (республика Индия). (обратно)9
Вот еще! Опять Вирачика? — Васавадатта возмущена репликой Удаяны, произнесшего имя Вирачики, любовь к которой предшествовала его любви к Васавадатте и с которой он продолжал встречаться уже после его женитьбы на Васавадатте. (обратно)10
Чаровница-якшини Авантисундари. — Якшини принадлежат к области древнеиндийской демонологии, обладают способностями менять облик, разными колдовскими способностями. Здесь имеется в виду, что эта якшини могла обрести облик Васавадатты, тем более что имя ее, в сущности, могло бы быть эпитетом Васавадатты: Авантисундари означает "красавица из Аванти", а Васавадатта сама дочь правителя Аванти. (обратно)11
Гхошавати — "звонкая", "звонкозвучащая" — собственное имя вины (семиструнного музыкального инструмента типа лютни; в данном переводе — лютня). Тебя, Гхошавати, обрел я вновь… — Удаяна получает в свои руки свою любимую вину Гхошавати, вызывающую у него "воспоминания о том, как некогда он давал уроки игры на вине самой Васавадатте. Это относится к более ранней части истории Удаяны, использованной Бхасой для пьесы "Клятва Яугандхараяны", в которой речь идет о том, как началась любовь Удаяны и Васавадатты. (обратно)12
Слово, достойное сына Вайдехи! — Здесь Удаяна назван по месту, откуда родом была его мать Мригавати, бывшая дочерью царя царства Видеха, территория которого лежала вокруг нынешнего города Джанакапур (королевство Непал). (обратно)13
Благодаря притворному безумью… — Мнимое безумье Яугандхараяны так же, как и упоминание о любимой вине Удаяны и упоминание Вирачики, выступают как своего рода связки сюжета данной пьесы с сюжетом другой пьесы Бхасы "Клятва Яугандхараяны". Каушамби — важный политический и культурный центр древней Индии; отождествляется с городом Косамом на реке Джамне к западу от города Аллахабада. (обратно)14
Виндхья — название горной цепи в центральной Индии; географическая граница между северной и южной Индией. (обратно)15
Автор наиболее динамичной пьесы древнеиндийской драматургии, Шудрака является весьма романтичной и таинственной личностью. Он сам выступает героем ряда художественных произведений, специально посвященных его жизнеописанию. Время его жизни пока еще точно не установлено, и диапазон гипотетических дат простирается от III века до н. э. по VIII–IX века н. э. Наиболее вероятно, что он жил в VI веке. Также неясно и его положение — был ли он в действительности, как говорят об этом некоторые легенды, царем, и если да, то почему имя его образовано от названия самой низшей варны (шудры — рабы)? Впервые переведший "Глиняную повозку" в 1928 году на английский язык, известный индолог Г. -Г. Вилсон писал: "Глиняная повозка" во многих отношениях является наиболее человечной изо всех пьес на санскрите. Чувствуется нечто поразительно шекспировское в умелой обрисовке характеров, энергии и жизни многочисленных персонажей, непосредственности и прозрачности сюжета". Эти качества особенно привлекали внимание европейских переводчиков. Кроме английских переводов, известны также переводы на немецкий, французский, итальянский, шведский, датский, голландский и хорватский языки. Л. Фейхтвангер опубликовал в 1916 году свою обработку "Глиняной повозки" для театра; она была переведена на русский язык и опубликована в 1939 году. Первый же перевод на русский язык (часть пролога и первого действия) непосредственно с санскрита был выполнен К. И. Коссовичем ("Москвитянин", 1849, сентябрь, с. 1–42, раздел "Иностранная словесность"). Для данной публикации использован перевод, выполненный советским индологом В. С. Воробьевым-Десятовским и поэтом В. С. Шефнером и полностью опубликованный издательством "Художественная литература" в 1956 году. В 1957 году театр им. А. С. Пушкина в Москве осуществил постановку спектакля "Белый лотос", основанного на "Глиняной повозке" Шудраки. (обратно)16
Чакора — род куропатки, у которой, по поверью индийцев, при виде отравленной пищи мутнеют глаза. Единственная для нее пища, в которую не может быть подмешан яд, — это лунные лучи. (обратно)17
…лучшим среди рожденных дважды… — Здесь имеются в виду представители трех высших варн (сословий) древнего и средневекового индийского общества: жреческой (брахманы), воинской (кшатрии) и торгово-ремесленной (вайшьи). После обряда посвящения, который и считался вторым рождением, они имели право на традиционное образование. Особенно этот термин (дважды рожденный) прилагается к брахманам, имевшим право совершать жертвоприношения, изучать веды и обучать их чтению. Он изучил Ригведу, Самаведу… — то есть был знатоком вед, священных книг древних индийцев, и мог принимать участие в совершении жертвоприношений. Жертвоприношение коня (ашвамедха) — особый обряд, совершавшийся царем для утверждения своего суверенитета, рождения сына или во искупление греха. Специально выбранный конь после некоторых церемоний пускался пастись на волю сроком на год. Если в течение этого срока конь вступал на землю другого царя, тот либо должен был признать над собой власть царя, отправившего коня пастись, либо силой оружия доказать свою власть. Стократное совершение ашвамедхи могло сделать смертного равным самому царю богов Индре, одним из прозвищ которого было "Совершивший сто жертв"; именно поэтому Индра старался не допустить, чтобы кто-либо мог совершить ашвамедху сто раз подряд. Гетера — образованная женщина, ведущая образ жизни, регламентированный различными трактатами о любви типа "Камасутры". Поскольку любовь была для гетер средством к жизни, эти трактаты обязывали их принимать любого мужчину, безотносительно от их личных чувств. При них обычно состояли в качестве своден их матери, жадность которых стала предметом осмеяния во многих произведениях. Васантасена. — Имя это означает "войско Весны". (обратно)18
Пракрит. — Древняя Индия была населена различными народами, говорившими на разных языках, принадлежавших не только к индоевропейской семье, но и к другим языковым семьям. Наряду с живыми, разговорными языками, в результате длительного общения народов, у них выработались и языки литературные, в том числе классический санскрит и пракриты, отражавшие этническое многообразие страны, а в драматургии отражавшие и социальную стратификацию населения. Так, на санскрите говорили обычно "высокородные" персонажи — цари, брахманы, кшатрия, на пракрите шаурасени — женщины и комические персонажи. (обратно)19
…подходил бы людям нашего круга. — То есть не вызывал бы нарушения кастовых предписаний и обычаев. (обратно)20
…жертву для матерей. — Одной из форм религиозных верований в древней и средневековой Индии был культ матерей-прародительниц, которых насчитывалось семь или восемь. Они представляли собой женские ипостаси главнейших богов индуизма. (обратно)21
…как Кунти у Равана в лапах! — Самстханака чудовищно невежествен и сталкивает персонажей различных эпических сюжетов (в этом случае Кунти из "Махабхараты" и Равану из "Рамаяны"; см. том 2 БВЛ "Махабхарата. Рамаяна". М., 1974), путает функции и имена героев мифов и литературных произведений. …змея… // Перед Гарудой, властелином птиц… — По преданию, прародительница нагов Кадру проиграла спор с прародительницей птиц Винатой и оказалась у нее в рабстве. С тех пор берет начало неискоренимая вражда змей и птиц. Все десять ее наименований… — То есть произнес своего рода умилостивительную молитву. В древней Индии подобные молитвы были широко распространены — так, вознести моление Шиве всеми одна тысяча и восемью его именами означало приобрести высокую религиозную заслугу. (обратно)22
…подобно города богине… — Храм богини — покровительницы города обычно служил своего рода пристанищем для странников. Васантасена — гетера и в качестве таковой должна принимать всех, кто бы ни просился к ней. (обратно)23
…древом был, покорно исполнявшим // Желанья бедняков… — Кальпаврикша — см. "Словарь". (обратно)24
…выкупалась и совершила поклонение богам. — С древнейших времен омовение или купание в Индии не только гигиеническая необходимость, но и важная часть различных религиозных церемоний. (обратно)25
Анга — народность, населявшая земли на территории нынешнего штата Западный Бенгам (Индия) и некоторые районы Бангладеш. (обратно)26
Игра в кости с древнейших времен была весьма популярна в Индии. Уже в Ригведе содержится стихотворение "Жалоба игрока", В "Махабхарате" есть целая вставная повесть "Наль и Дамаянти" о злом воздействии этой игры. Да и сам сюжет "Махабхараты" связан с игрой в кости. Повествовательная литература изобилует рассказами об удачливых и неудачливых игроках. Существовали игорные дома, облагавшиеся налогом. Проигравшийся игрок, если ему нечем было уплатить проигрыш, мог попасть в положение долгового раба или подвергнуться судебному преследованию. (обратно)27
И гордо буду я здесь стоять, // Покуда солнце в небе сияет! — В реплике Дардураки содержится намек на один из мифов о Вишну, когда он, в ипостаси карлика, попросил у царя Махабали всего лишь столько земли, сколько он мог бы покрыть за три шага. Тот согласился, и Вишну, приняв свой подлинный облик, за один шаг перешагнул землю, за другой — небо, а на третьем шаге отправил самого царя — асура Махабали в Паталу и таким образом утвердил власть богов. (обратно)28
Паталипутра — один из древнейших исторических центров Индии, столица царства Магадха. Ныне — Патна, столица штата Бихар. (обратно)29
Теперь монахом, с голой головой… — Бритье головы обязательное условие повседневной гигиены буддийских и джайинских монахов. (обратно)30
…прикладывает подарок ко лбу… — Обычай почтительной благодарности дарителю, сохранившийся и до настоящего времени. (обратно)31
На месте, где сжигают трупы!.. — Последователи индуизма предают умерших сожжению. (обратно)32
О, глава своей касты… — Структура каждой касты предусматривает совет: управляющий ее внутренними делами орган, возглавляемый особым лицом. Палачи входили в касту чандалов (см. ниже). Ты хочешь взять что-нибудь из наших рук? — Чарудатта — брахман, и прикосновение его к рукам чандалов осквернило бы его. Я прошу, чтобы вы дали увидеть мне лицо моего сына, дабы я беспрепятственно попал на тот свет. — То есть — чтобы дали удостовериться еще раз, что на земле остается человек, который будет совершать жертвоприношения ради Чарудатты, как своего предка. Ведь слишком мал пока что тот сосуд, // В котором будут подавать мне воду!.. — То есть мал еще его сын. С его помощью воздается // Дань богам и душам усопших. — Имеется в виду, что брахманский шнур используется при ритуале. (обратно)33
Но для Луны позора в этом нет! — См. "Словарь" — "Раху". Хоть и чандалы мы по рожденью… — Чандалы — потомство от отца-шудры и матери-брахманки, составлявшие наиболее низкую и презираемую касту. Шудрака, однако, вопреки установившимся в его время взглядам, подчеркивает, что человеческое достоинство определяется не кастой, а социальным действием человека, какой бы касты он ни был. (обратно)34
Ушира и сандал — растения, из которых изготавливаются благовонные притирания. (обратно)35
…даже солнце и луна, пребывающие на небе, попадают в беду. — См. "Словарь" — "Раху". (обратно)36
Я буду счастлива, как лотос, увидевший луну. — Некоторые виды лотоса раскрываются ночью, по индийским поверьям, с восходом луны. (обратно)37
О богиня, обитательница гор Сахья… — Один из эпитетов супруги Шивы, богини Дурги, считающейся покровительницей палачей. (обратно)38
Враг Краунчи, будь славен шестиустый… — Имеется в виду Картикея, шестиглавый бог войны. (обратно)39
Кушавати — город на берегу Вены (ныне Вайнганга). (обратно)40
Почтенный, мое желание исполнилось… — То есть она избавилась от положения гетеры, поскольку стала супругой Чарудатты, оказавшегося правителем Кушавати. (обратно)41
Наиболее известное произведение классической драматургии древней Индии впервые для европейского читателя стало доступным в 1789 году, когда ее перевел на английский язык один из пионеров английской индологии В. Джонс. С этого перевода в 1790 году немецким демократом Г. Форстером был выполнен перевод на немецкий язык, сразу вызвавший бурный интерес европейской литературной общественности, в том числе Гердера и Гете, и послуживший оригиналом для переводов на русский, французский, итальянский и датский языки. Начало переводческой истории "Шакунталы" в России положил, как уже было сказано, Н. М. Карамзин. Однако первый полный перевод появился на русском языке лишь почти сто лет спустя, в 1890 году, в Вологде. До настоящего времени наиболее художественно значительным являлся перевод К. Бальмонта. В Европе неоднократно предпринимались театральные постановки "Шакунталы"; одной из наиболее интересных была постановка Московского Камерного театра под руководством Таирова в 1916 году. В 1960 году на сцене Куйбышевского Театра оперы и балета увидел свет балет "Шакунтала", музыку к которому написал советский композитор С. Баласанян; впоследствии этот же балет был поставлен в Театре оперы и балета Латвийской ССР в городе Риге. В настоящем издании фрагменты "Шакунталы" даются по изданию: Калидаса. Избранное. Драмы и поэмы. Перевод с санскрита. М., 1973. (обратно)42
Пустынь святого отца Канвы. — По представлениям древних индийцев, жизнь человека делилась на четыре стадии-ашрама: первая из них — брахмачарья, когда принадлежавшие к так называемым дваждырожденным варнам изучали веды и шастры, вторая — грихастха, когда мужчина становился главой семьи, ванапрастха — когда удалялись от мирских дел в леса и предавались размышлениям, и четвертая — саньяса (освобождение от всяких обязанностей и человеческих связей). Ашрама — убежище — так же было и название жилища того, кто достиг стадии ванапрастха, особенно когда речь шла о божественных мудрецах, подобных Канве. Паломничество в Саматиртху. — Тиртха в индуизме — место паломничества, обычно связанное с возможностью омовений в водах священных рек или водоемов, вообще всякое святое место. К числу важнейших тиртх относятся города Айодхья, Матхура, Гая, Бенарес, Уджайини, Хардвар, Дварака, реки Ганга, Джамна, Сарасвати, Годавари, Нармада, Инд, Кавери, горы Кайласа, Параснатх, Абу, Пални и т. д. (обратно)43
Шами. — С помощью палочек из дерева шами добывали огонь трением. (обратно)44
Кесара — цветок шафрана. (обратно)45
Под властью паурава — то есть потомка Пуру. (обратно)46
Родовое имя Каушики. — Брахманы подразделялись на роды, называвшиеся по имени легендарного прародителя. (обратно)47
…Вольное супружество. — Среди форм брака в древней Индии существовал и так называемый брак по закону гандхарвов, предусматривавший любовный союз без совершения каких-либо ритуальных обрядов и без согласия родителей или старших родственников. Естественно, что подобная форма не влекла за собой никаких правовых обязательств ни одной из сторон. (обратно)48
…на костерки вкруг алтаря… — То есть огни, разводимые для отпугивания злых духов, способных нарушить ход жертвоприношения. (обратно)49
…владельцем поля, а сеятелем был другой? — Имеется в виду ситуация, при которой супруг, оказавшийся бесплодным или умиравший прежде жены, мог дать ей разрешение зачать от другого мужчины. Родившееся от такого зачатия дитя считалось ребенком от мужчины, давшего такое разрешение. Душьянта, таким образом, в этой фразе подчеркивает свою мужскую силу. (обратно)50
Обиталище полулюдей-полуконей — то есть страна киннаров, мифических существ с лошадиными головами и человеческими телами. (обратно)51
Харша — выдающийся государственный деятель раннесредневековой Индии; он воцарился в царстве Канаудж в 606 году и правил до 647 года. Наряду с государственной деятельностью он занимался и литературой. Его творческое наследие состоит из трех пьес: "Ратнавали", "Приядаршика" и "Нагананда", на сюжетах которых в известной мере сказались волновавшие его политические проблемы. Особенно это чувствуется в последней, написанной, как полагают, с целью продемонстрировать терпимость к буддизму. Харша — единственный из индийских авторов той поры, оставивший образец своего "почерка", лично вырезав на одной из дарственных грамот, выполненных на меди, свое имя. Впервые "Ратнавали" была переведена на английский язык в 1828 году известным английским индологом Г.-Г. Вилсоном. Дамодарагупта (конец VIII — начало IX в.) в своей сатирической поэме "Наставления сводни" описывает представление "Ратнавали". Китайский путешественник И Цзин (конец VII в.) в своих записках о странствии в Индию сообщал, что при дворе Харши ставилась пьеса "Нагананда". Имеются также сведения о том, что сам Харша играл в "Ратнавали" роль Удаяны. Текст пьесы впервые был издан в 1832 году в Калькутте, затем в 1845 году — в хрестоматии текстов на санскрите, изданной членом Российской Академии наук О. Бётлингом. Пьеса переводилась на немецкий, шведский, итальянский и французский языки. На русский язык переводится впервые. Перевод выполнен по изданию: "The Ratnavali natika". Bombay, 1938. (обратно)52
Белый гусь не покидает пруда… — Этим сравненном подчеркнута сила чувства, определяющая постоянство в любви. Кроме этого, в мифологии белый гусь — символ Брахмы, верховного божества. (обратно)53
Этот жасмин как бы насмешливо поглядывает… — В реплике Васантаки — намек на Сагарику, противопоставленную Васавадатте, как жасмин — мадхави (лиане). (обратно)54
Камень волшебный, // висящий у Вишну на шее… — То есть каустубха, одно из четырнадцати сокровищ, извлеченных асурами и богами из океана (см. в "Словаре" — "Амрита"). (обратно)55
Бхавабхути, классик древнеиндийской драматургии (примерно VIII–IX вв.), известен тремя пьесами, две из которых, "Махавнрачарита" ("Жизнь великого героя") и "Уттарарамачарита" ("Дальнейшая жизнь Рамы"), разрабатывают сюжет героического эпоса "Рамаяна", а "Малати и Мадхава", фантастическая мелодрама, написана, видимо, на основе фольклорной новеллы. Родственная по сюжету, новелла имеется в кашмирских версиях сказочной эпопеи "Брихаткатха", создатель которой Гунадхья (приблизительно III–IV вв.) собрал произведения различных повествовательных жанров фольклора древнего народа пишачей. (Новеллу см.: Сомадева. Дальнейшие похождения царевича Нараваханадатты. М., 1976). Пьеса стала известна в Европе еще в самом начале XIX века и была опубликована в переводе на английский язык Г. -Г. Вилсоном в 1826 году, затем в 1844 году — на немецкий, в 1871 году — на голландский, в 1885 году — на французский. На русский язык переведена впервые. Для перевода использованы издания: "The Malati'madhava of Bhavabhiiti with the commentaries of Tripurari and Jagaddhara". Ed. by M. N. Telang Sixth edition. Bombay, 1936; "Bhavabluiti's MalatYmadhava. With the commentary of Jagaddhara". Ed by M. R. Kale. Delhi-Varanasi-Patna, 1967. (обратно)56
Слава! — Собственно, здесь звукоподражательное "читкара", означающее торжество, победу, полную удовлетворенность. (обратно)57
Многообразие чувств и желаний, // Хитросплетение дивных событий… — Такова формулировка основных требований, предъявляемых к драматургическому произведению в соответствии с эмпирически установившимся и закрепленным в ряде трактатов каноном. (обратно)58
Есть в южных краях… — Здесь, в пространной реплике Сутрадхары приведены те основные сведения о драматурге, которые и по настоящее время остаются наиболее значительным источником для его биографии. Из них, в частности, выясняется определенная полемическая заостренность его пьесы. Когда он заявил, что в пьесе не прибавится достоинств, если ее автор изучит "веды и упанишады, йогу и санкхью", то уже самим таким заявлением противопоставил себя господствующей брахманской ортодоксии. По его мнению, самое главное для пьесы — талант поэта, который и обеспечивает и глубину мысли, и силу поэтического выражения, и искусное владение языком. (обратно)59
Шафранно-красные одежды. — Обычно буддийские монахи носили рясы шафранно-красного или оранжевого цвета. Кундипапур — древняя столица царства Видарбхи; Падмавати, или Иадампур — родной город Бхавабхути, находившийся в 70–80 км от современного Нагпура. (обратно)60
…по той царской дороге… — то есть по главной дороге города, начинавшейся от царского дворца. (обратно)61
…в четырнадцатую ночь темной половины месяца. — Индийский лунный месяц делится на светлую половину, когда луна прибывает, и на темную, когда она убывает. Четырнадцатая ночь темной половины месяца благоприятна для успеха тайных замыслов: в эту ночь особенно действуют духи предков и вообще умерших. (обратно)62
Властителю сил в окружении сил… — Капалакундала и Агхорагхапта были последователями одной из так называемых тантристских сект, особенно распространившихся в конце I тысячелетия. Тантризм — совокупность учений этих сект, суть которых сводится прежде всего к почитанию бога, как материнского начала, в той или иной шакти (женской ипостаси данного бога), осмыслявшейся как его супруга. В данном случае Малати должна быть принесена в жертву богине Чамунде, одной из ипостасей супруги бога Шивы. Тантристы обычно устраивали свое поклонение тайно, сопровождая его всякими мистическими и сексуальными обрядами. Особый упор в их культе делался на магическое значение мантр (молитвенных формул), биджа (особых слогов, приуроченных к каждому божеству), янтра (особых диаграмм), мудра (различных положений пальцев рук) и ньяса (прикосновение изображения божества к разным частям тела); все это должно способствовать прежде всего лицезрению избранного божества, а затем и полного отожествления верующего с ним. (обратно)63
…то, что нужно для принесения жертвы. — То есть необходимые сосуды и инструменты. (обратно)64
Вы упыри, веталы, духи злые! — Индийская демонология крайне разнообразна; среди всех сверхъестественных существ, связанных главным образом с Шивой, особенно важными представляются веталы, обладающие способностью вселяться в мертвые тела и заставлять их проделывать все, что проделывает живой человек; за ним следуют якши, своевольные существа, охраняющие клады, гухьяки-духи тьмы и т. д. Их внешний вид довольно красочно описан Мадхавой далее. (обратно)65
…нетронутой вовсе//Кровопролитным оружием? — Для жертвоприношения не могла быть использована плоть человека, павшего в бою или сраженного в поединке. (обратно)66
Все равно как если бы ворона свалила пальму. — Форма уничижительного преуменьшения. (обратно)67
…боги земные… — то есть брахманы. (обратно)68
Чоли — короткая кофта. (обратно)69
Нитью свадебной руку повяжут… — На левую руку жениха повязывают в знак пожелания счастья шерстяную нитку. (обратно)70
…броситься со скалы. — Самоубийство с религиозной целью издавна практиковалось в Индии, причем способы могли быть избраны самые различные. Если оно совершалось на каком-то святом месте, то и сам акт самоубийства приобретал особо добродетельный смысл. В данном случав если отец Малати решился броситься в огонь, который священен сам по себе, то Камандаки и подруги Малати решаются броситься с горы, которую омывает священная река Мадхумати. (обратно)71
И солнечный свет с темнотою густою, //И вместе с луною гроза, //предваренная громом. — В этих противопоставлениях содержатся намеки на некоторые мифы. См., например, в "Словаре" — "Амрита". (обратно)72
Бодхисаттва. — В буддизме — человек, достигший высочайших добродетелей ради спасения всех существ (обратно)73
С именем Вараручи связан ряд произведений из разных областей письменности — сочинения по грамматике санскрита и пракритов, поэтическая антология, наставление о написании писем, эпическая поэма, трактат по политике. Возможно, за именем Вараручи скрывается несколько разных авторов и к тому же не современников. Вараручи выступает и персонажем в некоторых художественных произведениях, вокруг его имени сложился довольно обширный круг апокрифических рассказов. Согласно одному из них, он занимался собиранием народных песен, обрабатывал их и потом пел сам. Другие связывают его имя с судьбой Калидасы, третьи — делают его братом великого индийского поэта и ученого Бхартрихари. Но пока еще он делит судьбу многих классиков индийской литературы раннего средневековья, о жизненном и творческом пути которых можно лишь строить предположения. "Влюбленные" — единственное известное драматургическое произведение Вараручи. Оно стало известно лишь в начале XX века, когда был обнаружен и опубликован рукописный сборник на санскрите "Чатурбхани" ("Четыре бхана"), в котором были объединены наиболее яркие образцы этого жанра, относящиеся к последним векам I тысячелетия. Из европейских языков "Влюбленные" были переведены только на английский язык. На русский язык переводится впервые. Перевод выполнен по изданию: "Caturbhani (athava Padmaprabhrtaka, Ubhayabhisarika, Padataditaka, Dhiirtavitasamvada in car eknat natakon ka sangrah)". Bambai, 1959. (обратно)74
…древо лодхра… выглядит, как бедный вита… — Цветы на дереве лодхра появляются раньше, чем листья, чем и объясняется такое сравнение. Кокиль — разновидность индийской кукушки. Ашока — дерево с ярко-оранжевыми или огненно-красными цветами, расцветающее, по поверью, при прикосновении ноги девушки. Манго — плодовое дерево, цветущее крупными белыми или светло-желтыми цветами. …сандаловые умащения и узоры на руках! — Обязательной частью туалета индийской красавицы было натираниеароматичным сандаловым маслом или специально на нем приготовленными притираньями и наведение с помощью шафрана геометрических рисунков, имевших и магическое значение, на ладонях и ногах. (обратно)75
В храме благодатного Нараяны Маданасена устроила полное различных раса представление… — В древней и раннесредневековой Индии местом для театрального представления могло быть избрано как специально построенное театральное здание, так и храм, причем иногда в состав храмового комплекса входили специально выстроенные для подобных целей эстрады. Раса — согласно индийской поэтике, совокупность всех художественно-содержательных элементов театрального представления, литературного произведения и вообще произведения искусства, порождающая эстетическое наслаждение. (обратно)76
…гудят пением вед… — То есть в каждом доме читаются веды, чтение которых само по себе составляло религиозную заслугу. Размеры, в которых написаны гимны вед, имеют определенный мелодический строй …трепетом тетивы… — Имеются в виду упражнения в стрельбе из лука. …подобные ликам Десятиглавого Раваны, искусного во всех таких делах. — Десятиглавый ракшас Равана, противник Рамы, героя индийской эпопеи "Рамаяны", был по варне (сословию) брахманом, знатоком вед, искусным стрелком из лука и замечательным певцом. Тилак — первоначально знак, означающий принадлежность к той или иной касте; позднее тилак в виде пятнышка сандаловой пасты красного или оранжевого цвета, стали делать себе на лбу замужние женщины. Небесная столица Индры — "рай", населенный небесными девами, апсарами и сладкоголосыми гандхарвами, там растут волшебные деревья маидара и кальпаврикша. Севший под дерево маидара забывает о всех тревогах и испытывает блаженство, не нарушаемое ни волнениями духа, ни плотскими страстями; кальпаврикша исполняет любые желания. (обратно)77
Алчность матери презрев и //Закон любви продажной //Позабыв… — Гетеры подчинялись определенным правилам, как и во всяком ремесленном цехе. Эти правила отразились в известном трактате Ватсьяяны об искусстве любви "Камасутре". Согласно этим правилам, главное дело гетеры — извлекать у любовников богатства и не давать любви, как личному чувству, примешиваться к этому главному делу. Для того чтобы это не случилось, она должна быть под контролем своей матери, а если матери у нее нет, то какой-нибудь женщины, сводни, занимающейся ее материальными делами, устройством встреч с любовниками и т. п. На протяжении всей бханы Вараручи неоднократно апеллирует устами виты к этим правилам, явно отдавая свои симпатии действительной, а не продажной любви. Странница… — Санскр. "паривраджика" означает: "странница, подвижница, женщина, отрекшаяся от земных страстей". Здесь — насмешливо. Нам нужен не Вайшикачала, а Вайшешикачала. — Странница с витой ведет диалог, полный намеков на некоторые системы и категории классической индийской философии. Так, на ее реплику, что она нуждается не в Вайшикачале, а в Вайшешикачале, то есть "твердыне учения вайшешиков", отвечая ей, вита оперирует сравнениями, связанными с концепцией и категориями философской школы вайшешиков, особенно в строфе: "О, бесподобная, чье тело сущность…" Шесть категорий, о которых идет речь в этой строфе: субстанция, качество, всеобщность, действие, особенное, присущее; обыгрываются также такие важные в индийской традиции слова, как йога, понимаемая здесь не в смысле философской школы, а в прямом смысле — соединение; мокша, конечное избавление от страданий, понимается как избавление от неугодных любовников. Демонстрируя свое знакомство с санкхьей, странница называет три эпитета мирового духа, два из которых имеют и одиозное значение: алепака — "безупречный", ниргуна — "лишенный качеств", но и "ни к чему не годный", кшетраджна — "разумный", но и "распутник". (обратно)78
…существо, которое ни мужем, ни женой не назовешь… — В древности и раннем средневековье гермафродитизм в Индии, особенно у тантристов, рассматривался как высший идеал, как своего рода "совершенный пол", абсорбировавший в себе и мужское и женское начала и присущий лишь Верховному Существу. В мифологии такие представления о гермафродитизме нашли выражение в двуполой ипостаси Шивы Ардханаришвара, в появлении двуполого божества Харихара. Гермафродиты с выраженными женскими признаками назывались "настрика", то есть "не женщины". Вита, расхваливая ее в строфе "В чреве твоем…", подчеркивает отсутствие в ней всего, присущего женщинам. …горестная, как разлука чакравак? — Чакраваки, род уток, считаются образцом супружеской верности. Но, по поверью, проводя день вместе, они должны на ночь разлучаться, и в индийской поэзии их горестные крики с наступлением темноты служат символом разлуки. (обратно)79
…чванящегося удачей, выпавшей на долю сестры. — Сестра его стала женой царя… (обратно)80
Податель богатств — эпитет Куберы, бога богатств. (обратно)81
Но если изрыгает рот гетеры //Подводный пламень… — Здесь содержится намек на миф, связанный с представлениями древних индийцев о конце света (пралая), когда таящийся в недрах океана огонь вырвется на свободу и пожрет все сущее, (обратно)82
"Победа Пурандары" — собственно название представления, прославляющего царя. (обратно)83
…совершенством в четырех видах представлений… — Здесь, характеризуя совершенство Приянгусены как танцовщицы, Вараручи перечисляет основные технические требования к актрисе, предъявлявшиеся трактатами по театральному искусству, в том числе "Бхаратнатьяшастрой". (обратно)84
…подлинную суть Маданатантры… — Буквально: "Маданатантра" — "наставление, данное или сочиненное Маданой, то есть богом любви", — может быть понято как синоним "Камасутры", известного индийского трактата о любви. (обратно)85
Осталось сказать еще несколько слов о переводах китайских пьес — точнее, их стихотворных частей. Принятая в них система стихосложения настолько отлична от русской и любой иной европейской, что приходится ограничиваться передачей общего впечатления от оригинала. При этом некоторые переводчики — в частности, участники сборника "Юаньская драма" (1965) — обращают внимание прежде всего на частую смену ритмов, чередование коротких и длинных строк, и поэтому для каждой арии подбирают особый русский размер и строфику. Другим представляется особенно важным воспроизвести такую особенность оригинала, как наличие сквозной рифмы в качестве стержня его звуковой организации. Могут быть, конечно, и другие подходы. Богатый и еще мало исследованный мир китайской классической драмы открывает для творческих поисков широкие возможности.(Примечания В. Сорокина) (обратно)86
Сведения о жизни Гуань Хань-цина, как и остальных юаньских драматургов, скудны. Большинство исследователей сходятся на том, что он родился около 1230 года и умер около 1300 года. Одно время он, возможно, служил в лекарской управе, затем стал профессиональным драматургом, сам выступал на сцене. Большая часть его деятельности протекала в столице Юаньской империи Даду (Ханбалык, нынешний Пекин), но известно, что после 1277 года он посетил бывшую южносунскую столицу Ханчжоу и другие города юго-востока Китая. Один из младших современников писал о Гуань Хань-цине, что это был человек "от рождения непохожий на других, широкообразованный и искусный в письме, насмешливый и умный, глубоко чувствующий и свободный в поступках, — словом, венец своего времени". Источники сходятся на том, что он был одним из основоположников жанров "смешанных представлений" — цзацзюй и самым плодовитым из юаньских драматургов. Наиболее полный список насчитывает шестьдесят три его пьесы, из которых сохранилось, в более или менее полном виде, восемнадцать (впрочем, в отношении авторства нескольких из них существуют сомнения). Известен также ряд его стихотворений в песенном жанре цюй. Академическая "История китайской литературы" (Пекин, 1963, с. 725) относит "Обиду Доу Э" к числу его поздних произведений на том основании, что в пьесе упоминается должность, учрежденная лишь в 1291 году. Однако это могло быть результатом позднейшего редактирования текста. Перевод сделан по тексту, отредактированному в начале XVII века Цзан Моу-сюнем и включенному в его "Изборник юаньских пьес" ("Юань цюй сюань", т. 4. Изд-во Чжупхуа шуцзюй, 1958). (обратно)87
Пролог (сецзы: букв.: "деревянная распорка") — добавочная, сверх обычных четырех актов, сцена в юаньских цзацзюй. Могла помещаться в начале пьесы или между актами и выполнять, соответственно, роль пролога пли интермедии. "Буэр" — актриса, исполнявшая роль в юаньском театре роли старух. Сюцай — начальная ученая степень, присуждавшаяся на уездных экзаменах. Лян — кусок серебра определенного веса, служивший крупной денежной единицей. (обратно)88
"Чунмо" — актер, исполнявший второстепенные, преимущественно положительные, мужские роли. "Чжэндань" — исполнительница главной женской роли в пьесе, ведущая вокальную партию. Сыма Сян-жу (179–118 гг. до н. э.) — прославленный литератор эпохи Западная Хань. По преданию, в молодости был беден. Когда дочь сычуаньского богача Чжо Вэнь-цзюнь влюбилась в него и бежала с ним из дому, молодым пришлось зарабатывать на жизнь, торгуя вином. Позднее его прозоритмическая поэма "Цзысюй" понравилась императору У-ди, и он был приближен ко двору. Чанъань — одна из древних столиц Китая, нынешний город Сиань. …состоятся экзамены. — Имеются в виду государственные экзамены на знание конфуцианских классиков и умение писать сочинения, открывавшие доступ к правительственной службе. Они проводились в столице, как правило, раз в три года. (обратно)89
На мотив… — Мелодии песен, составлявшие музыкальную основу в юаньских цзацзюй, обычно обозначаются первыми словами их первоначального текста. Поскольку эти тексты утрачены, перевод названий нередко гадателен. Лоян — один из крупных политических и культурных центров средневекового Китая, столица при ряде династий. (обратно)90
"Цзин" — актер на вторые мужские роли, преимущественно комические и отрицательные. Сай-лу — букв.: "Превзошедший врача из Лу" (знаменитого врача древности Бянь Цюэ). В юаньских драмах это прозвище часто употребляется в ироническом смысле. "Книга о травах" — древнейшая китайская фармакопея. (обратно)91
"Фуцзин" — актер, играющий персонажей того же плана, что "цзин", но менее значительных по положению или более молодых. (обратно)92
"Восемь примет". — Имеются в виду "восемь знаков" — циклические знаки, обозначавшие (по лунному календарю) год, месяц, день и час рождения ребенка и использовавшиеся для составления гороскопа. Поднебесная — метафорическое обозначение Китая. (обратно)93
Шэн — духовой инструмент, состоящий из тринадцати трубок. (обратно)94
Небо и Земля — в системе традиционных представлений китайцев — верховные безличные божества, предопределяющие (особенно Небо) судьбы каждого человека и всей страны. (обратно)95
День "красных фениксов и небесной радости" — благоприятный, по данным гороскопа, для свадьбы день (считалось, что божество звезды Красный Феникс ведает браками). (обратно)96
…убить… феникса… изловить дракона… — строить ловушки с целью получить выгоду. Лянчжоу — город в нынешней провинции Ганьсу; многие популярные в средневековом Китае мелодии пришли через Лянчжоу из Центральной Азии. Чжо Вэнъ-цзюнъ — жена Сыма Сян-жу. Мэн Гуан — жена ханьского чиновника Лян Хуна (V в.); так почитала мужа, что, подавая ему еду и вино, всякий раз высоко поднимала столик. Великую стену подмыли… — По преданию, верная жена Мэн Цзян-нюй отправилась разыскивать своего мужа, который был угнан на строительство Великой стены. Узнав, что он умер и похоронен в стене, Мэн Цзян-нюй стала так рыдать, что стена обвалилась и явила труп ее мужа. …шелк промывала. — Когда древний полководец У Цзы-сюй вынуждеп был бежать, спасаясь от смерти, он встретил у реки девушку, стиравшую белье. Та сжалилась над беглецом и накормила его, а потом утопилась в реке, чтобы У Цзы-сюй не думал, будто она сможет выдать его преследователям. (обратно)97
…стала одной из гор?! — Согласно легенде, некая древняя жена так долго стояла на горе, ожидая возвращения мужа, отправившегося служить государю, что сама обратилась в камень. "Сладкая роса" — согласно буддийской легенде, эликсир, дающий человеку силу, здоровье и даже бессмертие. (обратно)98
Канга — тяжелая (25 фунтов) деревянная колодка, надевавшаяся на шею осужденному. (обратно)99
"Вай" — актер, исполнявший второстепенные мужские роли. (обратно)100
Сэньло — дворец владыки ада Янь-вана, в котором он судит грешников. Янь Юань — один из учеников Конфуция, отличавшийся умом и добродетелью. Жил в бедности и умер молодым. Разбойник Чжи (Дао Чжи) — в традиционной историографии — предводитель огромной шайки бандитов, творившей всевозможные злодейства; современные китайские авторы считают его вождем крестьянского восстания. (обратно)101
Бумажные деньги- разрисованные кусочки бумаги, которые сжигались в честь умершего. Считалось, что эти "деньги" пригодятся ему в загробном мире. (обратно)102
Чан Хун — древний сановник. После того как он был казнен по ложному навету, народ собрал его кровь. Она застыла и через три года превратилась в драгоценный камень. Ван-ди — прозвание Ду Юя, правителя древнего княжества Шу. Говорили, что после смерти его душа превратилась в кукушку, которая жалобно кричала ночью и днем. Цзоу Янь — сановник древнего царства Янь. Будучи оклеветан и посажен в темницу, он своим плачем так растрогал Небо, что оно в разгар лета ниспослало иней в знак его невиновности. (обратно)103
Вдова из Дунхая. — В "Истории Ханьской династии" рассказывается о молодой вдове из Дунхая (Восточный Китай), по имени Чжоу Цин. В течение десяти с лишним лет она преданно ухаживала за свекровью. Та, не желая долее обременять семью, покончила с собой. Ее дочь обвинила в смерти матери Чжоу Цин, под пыткой "сознавшуюся" в преступлении. После ее казни в округе три года продолжалась засуха. Когда в округ прибыл новый правитель, справедливый чиновник Юй-гун, ранее безуспешно пытавшийся спасти вдову, посоветовал ему принести жертву духу невинно казненной. (По другой версии, Юй-гун сделал это сам.) После этого Небо послало большой дождь. "Чоу" — актер, исполняющий шутовские роли. (обратно)104
Лянхуай — область в восточной части Китая, по обеим сторонам реки Хуанхэ. (обратно)105
"Башня духов". — По поверью, в загробном царстве есть высокая башня, с которой души умерших могут видеть, что происходит в мире живых. По другому поверью, души несправедливо казненных или убитых злодеями не находят успокоения до тех пор, пока их смерть не будет отомщена. (обратно)106
…твоя золотая пластина, твой меч… — символы власти чиновников высших рангов. (обратно)107
Чи — мера длины, около 30 см. (обратно)108
Цзяннань — область к югу от реки Янцзы. …только на юг//смотрят ямыней врата… — Юг считался в геомантии "благоприятной" стороной света, поэтому дворцы правителей и присутственные места (ямыни) обычно ориентировались на юг. Желтые источники — подземные воды; метафорическое обозначение загробного мира. Сын Неба — император. (обратно)109
"Деревянный осел" — колода, утыканная гвоздями. (обратно)110
Ma Чжи-юань — драматург и поэт, год рождения неизвестен, умер между 1321–1324 годами. Первую половину жизни провел в Даду, где был видным участником "Книжного общества юаньчжэнь". Затем занимал скромный чиновничий пост в провинции Цзянчжэ (нынешние Цзянсу и Чжэцзян), после чего ушел со службы и вел уединенный образ жизни. Из тринадцати драм, автором которых современники считали его, сохранилось семь (одна из них принадлежит Ма Чжи-юань лишь частично). Как поэт прославился пейзажной и любовной лирикой; многие из его ста двадцати дошедших до нас стихотворении в жанре цюй воспевают уход от мира и радости отшельнической жизни. Перевод пьесы сделан по изданию: "Юань цюй сюань", т. 1. Пекин, 1958. (обратно)111
Шаньюй — предводитель сюнну, кочевого народа, жившего в степях Центральной Азии, к северу и западу от китайских земель, и впоследствии вошедшего в состав гуннов. Вэнь-ван — отец основателя династии Чжоу У-вана (XII в. до н. э.). Вэй Цзян — советник Дао-гуна (573–559 гг. до н. э.), правителя удела Цзинь. …война между империями Цинь и Хань… — Имеется в виду восстание Лю Бана и Сян Юя, в результате которого династия Цинь пала и была установлена власть династии Хань (202 г. до н. э.). (обратно)112
Гао-ди или Гао-цзу (206–193 гг. до и. э.) — Лю Бан, основатель династии Хань. Лоу Цзин — советник Лю Бана, настаивавший на союзе с сюнну. Когда Лю Бан был окружен в горах Бодэн, Лоу Цзин спас его советом породниться с предводителем сюнну, отдав за него свою дочь. Хуэй-ди (194–188 гг. до н. э.) — преемник Гао-цзу (Лю Бана) на ханьском престоле. Государыня Люй-хоу — вдова Гао-цзу и мать Хуэй-ди. После смерти последнего захватила трон и правила в 187–180 гг. до н. э. Сюань-ди (73–49 гг. до н. э.) — император династии Хань. (обратно)113
"Чжонмо" — актер, исполняющий главную мужскую роль и ведущий вокальную партию. Юань-ди — ханьский император, правивший в 48–33 гг. до п. э. Сян Юй — один из главных вождей восстания против династии Цинь, соперник Гао-цзу (Лю Бана) в борьбе за власть над Китаем. (обратно)114
Посреди четырех морей — во всей стране. (обратно)115
Шанъян — дворец в Лояне, построенный при Танах (VII в). Здесь анахронизм. (обратно)116
Чжаоян — одна из частей дворцового комплекса ханьской столицы, где император встречался со своими наложницами. Ткачиха. — В популярной китайской легенде рассказывается о Ткачихе, дочери Небесного владыки, и смертном юноше Пастухе. Они полюбили друг друга, но были разлучены и поселены на разных берегах Небесной Реки (Млечный Путь). Им разрешено встречаться всего один раз в году, когда сороки из своих хвостов составляют для них мост. (обратно)117
На башне Гоу-цзянь… — Намек на известную китайскую легенду о красавице Си Ши, погубившей государство У. Правитель У, князь Фу-ча, нанес в 496 г. до н. э. поражение государству Юэ. Правитель Юэ, князь Гоу-цзянь, якобы в знак примирения послал в подарок Фу-ча красавицу Си Ши. Фу-ча так ею увлекся, что забросил все дела. Воспользовавшись этим, Гоу-цзянь напал на У; в 473 г. государство У стало владением Юэ, прекратив навсегда свое существование. (обратно)118
Сун Юй (290–223 гг. до н. э.) — известный поэт. Его поэма "Девять рассуждений" вошла в пословицу как одно из самых грустных в древней китайской поэзии произведений. (обратно)119
"Спрячем крючок" — старинная китайская игра. Играющие делятся на две партии. Один из игроков первой партии зажимает в руке крючок, а игроки другой должны отгадать, у кого он. (обратно)120
Перила дворца. — При династии Хань некий Чжу Юнь подал императору петицию с требованием казнить недостойных сановников. Разгневанный император хотел убить Чжу Юня. Тот пытался перелезть через перила дворца, но перила обломились, и он был схвачен. В конце концов император простил Чжу Юня. …к дереву не прикуете себя… — Намек на историю Чэнь Юань-да из царства Цзинь, который смело выступал против несправедливых распоряжений своего государя. Когда государь велел его увести, он приковал себя к стволу дерева, и с ним ничего не могли поделать. …башню… чтобы небес достигала… — согласно легенде, пытался построить последний правитель царства Инь. Пример сумасбродной затеи. Чжоу-ван. — Имеется в виду Чжоу Синь — последний государь царства Инь (XII в. до н. э.), разгромленный У-ваном, который основал царство Чжоу. И Инь — мудрый советник Чэн Тана (1765–1760 гг. до н. э.), полулегендарного основателя династии Инь-Шан. Лю-хоу — титул Чжан Ляпа, верного помощника основателя династии Хань Гао-цзу (Лю-Бапа). (обратно)121
Зеленый курган — холм, который, по преданию, был насыпан над могилой Ван Чжао-цзюнь (император здесь предвосхищает события). Находился в нынешней Внутренней Монголии. Черная река (Хэйцзян) — река, по которой проходила граница между владениями сюниу и империи Хань. Хань-Синь — ближайший сподвижник основателя Ханьской империи Лю Бана, нанесший решающее поражение его сопернику Сян Юю (см. выше) возле гор Цзюлишань. Сян Юй покончил с собой. (обратно)122
Янгуань — застава на пути из Китая в Центральную Азию, в нынешней провинции Ганьсу. (обратно)123
Балинцяо — мост через реку Башуй близ Чанъани. Возле него обычно прощались с путниками, уезжавшими в дальние края. Линъяньгэ — дворцовый павильон, в котором танский император Танцзун (VII в.) поместил портреты двадцати четырех заслуженных сановников. Упоминание о нем в пьесе из ханьских времен — поэтическая вольность Ма Чжи-юаня. (обратно)124
Вэйчэн — город на пути из Чанъани на запад. Наряду с мостом Балинцяо и заставой Янгуань стал символом разлуки. (обратно)125
Ли Лин (ум. в 74 г. до н. э.) — китайский полководец, потерпевший поражение в войне с сюнну и попавший к ним в плен. Был объявлен изменником и не мог вернуться на родину. Имя его стало синонимом человека, оторванного от родины. (обратно)126
Су У (II–I вв. до н. э.) — посол Китая к сюнну, которого кочевники держали в плену, принуждая согласиться на их требования. Однако Су У предпочел стать пастухом и не пошел на уступки. Наконец сюнну отпустили его, и он вернулся на родину. Юй-цзи — любимая наложница Сян Юя (см. прим. к с. 310). Когда Сян Юй потерпел поражение, он принужден был с ней расстаться, и она покончила с собой. Ли Цзо-чэ (III в. до н. э.) — политический деятель, благодаря замыслам которого Хань Синь присоединил к владениям дома Хань ряд соседних уделов. Сяо Хэ (ум. в 193 г. до н. э.) — первый министр основателя династии Хань — Лю Бана. (обратно)127
Сяньян — столица империи Цинь, располагалась близ Чанъани (на противоположном берегу реки Вэй). Император имеет в виду, конечно, Чанъань. (обратно)128
Яньчжи — титул супруги предводителя сюнну. (обратно)129
Чжулиньсы — в буддийских легендах — недоступная взорам смертных обитель святых монахов. Гаотан. — Легенда рассказывает о правителе удела Чу Хуай-ване (328–299 гг. до п. э.), который однажды, будут в местности Гаотан, увидел сон, что он на горе Янтай, одной из гор массива Ушань, встретился на любовном свиданий с феей, повелительницей этих гор. Уходя наутро, она сказала Хуай-вану: "Вечером я буду спускаться к вам дождем, утром подниматься тучкой". Отсюда: "сон Гаотана", "горы Ушань", "гора Янтай", "тучка и дождь" и другие выражения, связанные с этой легендой, — означают любовное свидание. Сян-ван (298–263 гг. до н. э.) — сын Хуай-вана и его преемник, которого в выражениях, связанных с легендой о Хуай-ване и фее, часто ошибочно называют вместо Хуай-вана. (обратно)130
Яо и Шунь — легендарные идеальные правители Китая в III тыс. до н. э. (обратно)131
Тянь Хэн — правитель удела Ци в конце III в. до н. э. Когда установилась династия Хань, император Хань Гао-цзу, собираясь присоединить Ци, пригласил его приехать в свой стан. Тянь Хэн по дороге покончил с собой; его приближенные устроили ему пышные похороны. …как будто песни из Чу… — Когда полководец Хань Синь окружил Сян Юя, он велел своим воинам петь песни Чу — владения Сян Юя. Последний решил, что его удел уже захвачен войсками Хань, и покончил с собой. Сяошуй и Сяншуй — реки в нынешней провинции Хунань, часто упоминаемые в кн. тайской поэзии. (обратно)132
Здесь примечания — Л. Меньшикова, В. Сорокина (обратно)133
Чжэн Тин-юй — один из видных представителен "натуральной" школы в юаньской драме. Сведений о его жизни не сохранилось, но считается, что к 1330 году его уже не было в живых. Известны названия двадцати четырех его пьес, из которых пять дошли до нас. Перевод сделан по изданию: "Юань цюй сюань", т. 3. Пекин, 1958. (обратно)134
Ананда — один из ближайших учеников Будды. Не вдаваясь в сложности буддийского учения, к тому же разнящегося в зависимости от школы, следует отметить, что в народных представлениях, преимущественно отраженных в пьесе, главным среди будд является Сакьямуни (Гаутама) — в тексте перевода: Будда (с большой буквы). Вообще же будд ("существ, достигших просветления") — великое множество. Архат — буддийский святой, один из пятисот учеников Будды, избранных, чтобы возвестить его учение и спасти мир. Шило (санскр. Майтрейя) — будда будущего, которому предстоит прийти на землю после Сакьямуни. Изображается толстым и смеющимся. В китайском фольклоре часто воплощается в образе Монаха с мешком — толстобрюхого монаха, несущего на палке большой мешок, куда он складывает все, что выпросит у встречных. Учение Большой Колесницы — одна из двух главных ветвей буддизма, распространенная на Дальнем Востоке. Утверждает, что существа, достигшие определенной степени просветления, могут помочь другим обрести спасение. (обратно)135
…перестанет отделять себя от других… — Чаньская (дзэнская) ветвь буддизма отвергает представление о том, что мир организован по принципу оппозиции ("я-не-я", "добро — зло"), противопоставляя ему идею изначальной гармонии бытия. Жулай (санскр. Татхагата) — "достигший высшей мудрости" — один из титулов Будды. Юаньвай — почтительное обращение к богатым людям (букв.: "внештатный чиновник"); богачи нередко покупали себе яз соображений престижа ничего реально не значащие звания. (обратно)136
…лет пятьсот назад… — В Китае все люди, носящие одну фамилию, считаются пусть далекими, но родственниками. (обратно)137
Пятая стража. — В старину в Китае время делилось на стражи продолжительностью по два часа. Пятая стража — раннее утро. (обратно)138
Отпускать на волю живых тварей — буддийский обычай; тому, кто выпустит птицу из клетки или рыбу из садка, в будущей жизни зачтется доброе деяние. Намо Эмитофо — формула веры у буддистов из секты Чистой земли. Букв.: "предаю себя Бесконечному Свету" (см. в разделе "Япония" с. 614, 718). Гатха — в буддийском ритуале — двустишия или четверостишия, исполняемые нараспев. (обратно)139
"Трижды веселый" — прозвище танского императора Сюань-цзуна (Мин-хуана, правил в 712–755 гг.), известного своей любовью к музыке, танцам и женщинам. Обрили голову — сделали монахом. (обратно)140
Ань Лу-шань — предводитель крупного мятежа во время царствования Сюань-цзуна. Дун Чжо — всесильный временщик при последнем ханьском государе (конец II в.). Традиция рисует их обоих отталкивающими внутренне и внешне. Как же избавишь птицу ты//от голода… — Один из буддийских правителей накормил своей плотью орла, чтобы тот отпустил схваченную им голубку. Как же пройдешь по тростинке ты… — Ученый монах Бодхидхарма, прибывший в 520 г. из Индии в Китай, согласно легенде, перешел по тростинке через реку Янцзы. …воробей… гнездо совьет… — Будда однажды так глубоко погрузился в созерцание и так долго сидел неподвижно, что птицы свили на его голове гнездо. (обратно)141
Чань — одна из школ буддизма, распространенная в Китае и Японии (где называется "дзэн") Народная молва приписывала некоторым ее последователям способность творить чудеса. (обратно)142
Вэймо — Вималакирти, отшельник, живший во времена будды Сакьямуни, Шэнь Дун-ян — супруга последнего государя из династии Чэнь (VI в.). Овдовев, ушла в монастырь. Сосуд с ветками ивы — атрибут буддийской богини (бодхисаттвы) Гуань-инь, живущей за Южным морем. Лотос — символ чистоты в буддизме. "Рог черного дракона" — дорогой сорт туши; "Багряный иней" — сорт кистей для письма. (обратно)143
Знак "терпение" — иероглиф, означающий "терпение", состоит из двух частей: верхняя означает "лезвие", нижняя — "сердце". Да-мо — сокращение имени Бодхидармы. Дань — мера веса, ок. 60 кг. (обратно)144
Три сокровища. — В буддизме ими считаются сам Будда, его учение и монашеская братия. (обратно)145
Сутры — священные книги буддистов. (обратно)146
Бодхисаттвы и махасаттвы — в буддизме существа, достигшие столь высокой степени просветления, что могли бы стать буддами, но не делающие этого, чтобы продолжать помогать другим обрести спасение. (обратно)147
Северный Ковш — созвездие Большой Медведицы. (обратно)148
Три мира — прошлый, нынешний и будущий. Четыре вида живых тварей — млекопитающие, птицы, живущие в земле и воде, рождающиеся из личинок и куколок. (обратно)149
Двадцать восемь патриархов. — Настоятель излагает историю буддизма и его деление на секты и школы согласно традиции школы Чань, к которой принадлежат все пять перечисленных здесь сект. Последний из перечисленных здесь чаньских патриархов, Хуэй-нэн, умер в 713 г. Шесть разбойников — пять видов ощущении: зрение, слух, обоняние, вкус, осязание, — и мышление. Все они отвлекают от благочестивого созерцания. (обратно)150
Карма — "судьба" человека в буддийской трактовке, определяемая его деяниями в предыдущем рождении. (обратно)151
"…гора ножей… дерево мечей…" — орудия мучения грешников в аду. Играть на свирели… — Согласно преданию, некто Сяо Ши искусной игрой на свирели привлек к себе сердце дочери царя Цпиь (VII в. до н. э.). Царь построил для них Террасу фениксов. Они счастливо прожили много лет и затем улетели на паре фениксов. …спрятать луну и солнце… — Согласно даосской легенде, у древнего святого Ши Цуня был большой сосуд из тыквы. Когда святой располагался в нем на ночлег, сосуд превращался в целую вселенную со своим солнцем и луной. Лю Чэнь — герой популярной легенды. Вместе со своим другом Жуань Чжао он отправился в горы Тяньтай собирать лекарственные травы. Друзья заблудились и тринадцать дней искали дорогу. Наконец им встретились две красавицы, угостившие их вином и музыкой. Друзья пробыли у девушек шесть месяцев, а когда вернулись домой, оказалось, что там уже сменилось семь поколений. (обратно)152
…жене//подводит брови… — Признак сильной влюбленности. Лю хочет сказать, что монах забыл об обете безбрачия и увлекся супружескими радостями. (обратно)153
Пань Юнь — богач, живший в VIII–IX вв. Обратившись в буддизм, он погрузил все свои богатства на корабль и пустил его плыть по течению реки. Сунь Дэн — даосский отшельник (III в.), живший на горе Су-мэнь в Хунани, Се Ань-ши (320–385) — сначала жил в уединении в Восточных горах (Чжэцзян), позже вернулся на государственную службу. (обратно)154
…хранишь волосы новорожденных. — По старинному обычаю, когда младенцу исполнялся месяц, ему сбривали волосы на голове и хранили их в мешочке, на котором было обозначено имя ребенка. (обратно)155
Сон о Нанькэ. — В новелле Ли Гун-цзо (VII–IX вв.) "Правитель Нанькэ" рассказывается о человеке, который в коротком сне прожил целую жизнь и, в частности, был правителем области Нанькэ. Проснувшись, он увидел, что лежит под южной веткой (нань кэ) акации, а расположенный неподалеку муравейник своими очертаниями напоминает виденную во сне страну. Чжуан-цзы — даосский философ (IV в. до н. э.). Когда у него умерла жена, он пел, отбивая такт ударами по горшку, ибо считал, что бессмысленно печалиться, когда осуществляется закон бытия. (обратно)156
Пиндола — буддийский архат; богиня горы Лишань, Золотой отрок и Яшмовая дева — персонажи даосских легенд. Пример религиозного синкретизма. Сань-цзан — Сюань-цзан, знаменитый монах (VII в.), совершивший паломничество в Индию и привезший оттуда буддийские священные книги. (обратно)157
Примечания В.Сорокин (обратно)158
Праздник Чистоты и Света — Цинмин, праздновался весной, в третьем месяце по лунному календарю. В этот день посещали могилы родственников и совершали жертвоприношения. (обратно)159
Ночжа — в буддийской мифологии дух — защитник веры. (обратно)160
Шляпа с красной кистью — знак обладания чиновничьим рангом. (обратно)161
…от вина рукава рубашки мокры… — О беспутном человеке принято было говорить, что он "живет среди вина и цветов". (обратно)162
…ударили в колокол. — В старину в китайских городах вскоре после наступления темноты запирались ворота между кварталами и жителям воспрещалось без важного дела ходить по улицам. О наступлении этого часа возвещали удары колокола. (обратно)163
Тао — Тао Юань-мин (365–427), великий поэт, в стихах которого часто говорится о вине. Хань Синь. — См. прим. к с. 325. В молодости он был очень беден. Сунь Кан — примерный студент древности, от бедности читавший при свете, отраженном от снега. Хань Туй-чжи — Хэжь Юй (778–824), знаменитый литератор эпохи Тан. Мэн Хао-жань — выдающийся пол (689–740). (обратно)164
Су Цинь — государственный деятель (IV в. до н. э.). В молодые годы он, потерпев неудачу в столице, в большой снегопад вернулся в родное село, но был недоброжелательно встречен родными. Ван Цзы-ю — Ван Хуэй-чжи, деятель периода Цзинь (265–420), известный своими причудами. Однажды снежной ночью он поплыл в лодке навестить своего друга Дай Куя, но вернулся, не постучавшись в его дверь. "Захотелось поехать — поехал, захотелось вернуться — вернулся", — объяснил он друзьям. Юань Ань — жил при Восточной Хань (I–II вв.). Однажды в столице, Лояне, выпал большой снег. Многие жители вынуждены были просить милостыню, но Юань Ань, несмотря на бедность, остался в своей лачуге. Люй Мэн-чжэн — сановник Северных Супов (X–XI вв.). В юности претерпел немало лишений. (обратно)165
Лэй и Чэнь — Лэй И и Чэнь Чжун, друзья, жившие при Восточной Хань. Когда первому было присуждено ученое звание, он отказался от него в пользу друга. (обратно)166
Фань и Чжан — Фань Шн и Чжан Шао, современники Лэя и Чэня, прославлены в исторических преданиях как образец преданной дружбы. (обратно)167
Люй-тайхоу — императрица Люй. (обратно)168
"Десять зол" — тяжелые преступления (умысел против династии, измена, убийство ближайших родственников и т. п.), каравшиеся смертной казнью. "Пять преступлений" — в буддийском учении — тяжелейшие грехи, за которые не может быть прощения: умерщвление родителей, нанесение раны Будде, нарушение важнейших обрядов. (обратно)169
Фань Дань — добродетельный муж времен Восточной Хань, отказавшийся от выгодной должности и живший в бедности. Чэнь Туань — отшельник (X в.), живший в горах и питавшийся, согласно легенде, одним воздухом. (обратно)170
Бяньхэ — река, на которой стоит Кайфын, столица Китая при Северных Супах (именовался также Бяньлян, Бяньцзин). (обратно)171
О госпоже, что дерево взрастила… — У некой госпожи Тянь во дворе росло дерево; когда ее сыновья захотели разделить имущество, оно засохло. Сыновья устыдились и отказались от своего намерения. (обратно)172
Юньян — в юаньских драмах место совершения казней. (обратно)173
"Книга песен" — "Шицзин", древнее собрание песен и поэтических произведений, вошедшее в состав конфуцианского канона. Мэн-цзы — философ IV в. до н. э., виднейший из последователей Конфуция. (обратно)174
Примечания В. Сорокин (обратно)175
Тан Сянь-цзу (1550–1616) — крупнейший драматург Минской эпохи, творивший в жанре чуаньци (см. предисловие). Вырос в "книжной" семье, рано приобрел литературную репутацию. Был близок к неортодоксальным мыслителям, боролся с произволом и коррупцией правительственных кругов. За доклад, критиковавший первого министра и задевавший самого императора, был переведен на низшую должность, а затем уволен со службы. Последние восемнадцать лет жизни провел в родном поместье в Линь-чуане (провинция Цзянси), продолжая играть заметную роль в литературной жизни эпохи. Тан Сянь-цзу возглавлял "линьчуаньскую школу" в драматургии, которая выступала за примат поэтического содержания, против буквалистского следования всем формальным предписаниям. Им написано — помимо стихов и прозы в классическом стиле — пять больших пьес, из которых четыре объединяются под названием "Четыре сна из Линьчуаня", поскольку в каждой из пьес мотив сна играет большую роль. Это: "Пурпурная свирель", "Повествование о Нанькэ", "Повествование о Ханьдане" и самая замечательная из них — "Пионовая беседка"(другое название — "Сон о душе, вернувшейся в тело"). Сцены из пьесы "Пионовая беседка" переведены по комментированному изданию: Тап Сянь-цзу. Мудань тин. Пекин, изд-во "Жэньминь вэньеюэ", 1963. (обратно)176
…сравнивал с историей дочери Ли Чжун-вэня… — В рассказе периода Цзинь (265–420 гг.) говорится о сыне Фэн Сяо-цзяна, правителя Гуанпина. Юноша увидел во сне девушку, которая рассказала, что она умерла семи лет, хотя в скрижалях жизни и смерти записано, что срок ее жизни — восемьдесят лет. Она просила юношу помочь ей вернуться к живым. Тот вскрыл ее могилу, она воскресла и стала его женой. (обратно)177
…похоже на проверку, которую хуэйянский ван учинил студенту Таню… — Согласно легенде периода Хань, некоему студенту Таню ночью явилась девушка, ставшая его женой и родившая ему сына. В течение трех лет она запретила рассматривать ее при свете — Тань выдержал только два года. Оказалось, что только верхняя половина ее тела — живая плоть, а нижняя — сухие кости. Она объявила, что навеки покидает Таня, по оставила ему платье, украшенное драгоценностями. Тань продал платье хуэйянскому правителю (вану). Тот признал одежду, в которую была облачена при погребении его умершая дочь. Обвинив Таня во вскрытии могилы, ван велел проверить погребение. Все оказалось цело. Только увидев внука, как две капли воды похожего на умершую дочь, ван признал студента своим зятем. В годы Вань-ли… — Указанная дата по европейскому летосчислению соответствует 1598 г., когда была окончена пьеса "Пионовая беседка". Даос Цин-юань — псевдоним автора пьесы Тан Сянь-цзу. Комментарии Мао — комментарии Мао Хэна (II в. до н. э.) к древнейшей книге китайской поэзии "Книга песен", написанные, самое позднее, в VIII–VI вв. до н. э. Уже в век Мао Хэна язык песен стал непонятным и требовал подробных пояснений. Ко времени действия пьесы (XII в.) книга, включенная в систему китайского классического образования, изучалась вместе с комментариями. В ней триста пять песен, а не сто, как говорит ниже учитель Чэнь. (обратно)178
Гуань-гуань цзюй-цзю… — первая строфа первой песни "Книги песен". В переводе эти стихи звучат так:Утки крякают в камышах речных.
Остров маленький.
Там гнездо у них.
Эта девушка хороша, скромна.
Эту девушку полюбил жених.
179
Юньбань — китайский ударный инструмент, состоявший из набора маленьких гонгов, подвешенных на деревянной раме. Третья стража — время от одиннадцати вечера до часу ночи. (обратно)180
Цзян Юань — упоминаемая в "Книге песен" женщина, ступившая в след ноги Небесного повелителя и после этого родившая ребенка, "князя Просо" (см. "Книгу песен", "Гимны", 1, 10, в томе БВЛ "Поэзия и проза Древнего Востока", с. 279). (обратно)181
Цзян — старинное китайское название реки Янцзы. Сюэ Тао — знаменитая певица и поэтесса Танской эпохи. На склоне лет занялась изготовлением писчей бумаги, один из сортов которой (красного цвета) получил название "бумага Сюэ Тао". Цай Лунь. — Легенда приписывает ему изобретение бумаги в 101 г. Впоследствии "бумагой Цай Луня" назывались деловые сорта бумаги. Госпожа Вэй. — Женщина-каллиграф IV в., прославившаяся в стиле "лишу". Каллиграфия в Китае считалась искусством, более высоким, чем живопись. Различным стилям каллиграфии давались пышные наименования, вроде названного Ду Ли-нян. (обратно)182
…поклониться табличкам предков. — В Китае основным культом был культ предков. В каждом китайском доме имелась молельня, где были установлены таблички с именами предков и где им приносились жертвы (еда и питье). Мэнь-цзы. — Полностью цитата звучит так: "Если кто-нибудь делает туфли, не видев ноги, то я знаю, что корзины он все-таки не сделает". В мешок светляков собирая… — Намек на рассказы о примерных студентах, популярные среди китайских учащихся. В одном из них сказано: "Чэ Инь был чрезвычайно учен и многое постиг. Семья его была бедна, и он редко мог купить масло для лампы. В летнее время он наполнял мешок десятками светляков и освещал ими свои книги". О другом говорится: "Цзиньский Сунь Кан из Цзинчжао был прилежен и любил учиться. Но семья его была так бедна, что в лампе не было масла. В зимние месяцы он пытался читать свои книги при свете луны, отраженном от снега". Жизнь обоих традиция относит к IV в. …привязывали себе волосы к балке… — Намек на рассказы об образцовых студентах, живших в III в. до п. э. Привязывал волосы к балке потолка, чтобы не заснуть во время учения, Сунь Цзин, деятель государства Чу; колол иглой колено, чтобы не спать над книгами, ученый и политик того же времени Су Цинь. (обратно)183
Учи, что Учитель ответил… — Имеется в виду книга "Лунь-юй", составленная из бесед Конфуция с его учениками. Ответы Конфуция в ней начинаются со слов: "Учитель сказал". (обратно)184
Стих Ли Шань-фу. — Заключительные четверостишия в пьесе "Пионовая беседка", резюмирующие каждую сцену, составлены из стихотворных строк, взятых из произведений различных поэтов периода Тан (618–907). В данной сцене стихи взяты из стихотворений поэтов Ли Шань-фу (IX в.), Чжан Би (X в.), Чжао Гу (годы жизни неизвестны) и Чжан Ху (792–852). (обратно)185
…на заставу смотрю Мэйгуань… — Застава Мэйгуань находилась в горах Даюй в южной части уезда Наньань (в провинции Цзянси), где служит, согласно пьесе, Ду Бао, отец Ду Ли-нян. (обратно)186
…бубенцов перезвон золотой. — Китайские садовники протягивали по саду нити с навешенными на них бубенцами, чтобы отпугивать от цветов и плодов птиц. (обратно)187
…стать гостьей в Лунном дворце? — Китайские легенды помещают на луне дворец, где живет повелительница луны фея Хэн-э. Она живет там одна, и когда видит на земле влюбленных, страдает от зависти к ним. (обратно)188
…госпожа Хань встретилась с юношей Юем… — Новелла "Записи на красных листьях" писателя X в. Чжап Ши рассказывает о том, как при танском императоре Си-цзуне (874–888) придворная девица Хань написала стихи на красных осенних листьях и пустила их по ручью. Стихи нашел юноша Юй Ю. Впоследствии, когда Хань была отпущена из дворца, Юй Ю нашел ее по этим стихам. (обратно)189
…студент Чжан нашел барышню Цуй. — В новелле Юань Чжэня (779–831) рассказывается, как студент Чжан Гун встретил девушку из знатной семьи Цуй Ин-ин и как они полюбили друг друга. Новелла, однако, называется не "История Цуй Хуэй", а "Повесть об Ин-ин". …заключали союз, как Цинь и Цзинь. — В древнекитайских княжествах Цинь и Цзинь правящие дома имели обычай заключать между собой брачные союзы, что обеспечивало их постоянный политический и военный союз. (обратно)190
В заключительном четверостишии использованы строка из стихов поэтов: Чжан Юэ (первая половина VIII в.), Ло Иня (833–909), Сюй Хуая (IX в.), Вэй Чжуана (851–910). Примечания Л. Меньшиков (обратно)191
Хун Шэн (1645–1704) родился в Ханчжоу в обедневшей знатной семье. В молодые годы переехал в Пекин, где приобрел известность как литератор. Но служебная карьера Хун Шэна сложилась неудачно, а его главное творение — "Дворец вечной жизни" — навлекло на автора высочайшее неудовольствие. Драматург вернулся в родную провинцию Чжэцзян, где "нам среди гор и лесов". Однажды, опьянев, он упал в воду и утонул. Из девяти написанных им драм сохранилась, помимо "Дворца вечной жизни", лишь одна — "Четыре прелестницы", которая представляет собой четыре одноактные драматические сцены, объединенные общей темой. Хун Шэну принадлежат также три сборника стихов. Сцены из драмы "Дворец вечной жизни" переведены по комментированному изданию: Хун Шэн. Чаншэндянь. Пекин, изд-во "Жэньминь вэньеюэ", 1958. (обратно)192
Личжи — плоды, растущие в южных провинциях Китая. Имеют белую сочную мякоть. Сичжоу — прежнее название Сычуапи. Гуй-фей — титул, которым награждались любимые императорские наложницы. Фучжоу — название города в Сычуани (ныне Чунцин). (обратно)193
My — китайская мера площади, равная приблизительно 1/16 га. (обратно)194
Саньсянь — название струнного музыкального инструмента. (обратно)195
Заключительные стихи. — Как и в предыдущей пьесе, завершающие сцену стихи во "Дворце вечной жизни" составлены из строк известных поэтов эпохи Тан. Ткачиха. Нити шелка сплетаю… — Занятием Ткачихи является ткать облака — небесное одеяние. (обратно)196
При яшмовой росе и ветре златом… — Золотой ветер и яшмовая роса — поэтические символы осени, это осенний ветер и холодная роса. …удостоилась яшмового приказа… — Яшмовый — распространенный в китайской поэзии эпитет; очень часто употребляется по отношению к императору и предметам, с ним связанным (в данном случае по отношению к приказу Небесного владыки). Тяньбао — девиз правления танского императора Сюань зуна (742–755). Сажусь в колесницу, полную аромата… — Ароматная (ароматный) — распространенный в китайской поэзии эпитет, чаще всего по отношению к красивой женщине и предметам, с нею связанным. (обратно)197
Звездная Река — Млечный Путь. …"просит уменья". — То есть просит Ткачиху научить искусно ткать и вообще заниматься рукоделием. По старому обычаю, китайские женщины в седьмой день седьмого месяца совершали ряд обрядов, обращаясь к Ткачихе с просьбой научить их ее искусству. (обратно)198
Дворец Вечной жизни — название одного из строений во Дворце Пышности и чистоты, который находился недалеко от Чаньани на горе Лишань. (обратно)199
…коробки с ароматическими палочками… — пропитанные особым составом палочки, выделяющие при тлении аромат. …золотой таз… — Опустив в золотой таз сделанную из воска фигурку ребенка, женщины молились, прося Небо послать им потомство. В коробке паучок… — В праздник седьмого числа седьмого месяца в коробку (или в пустую тыкву) сажали паука. Утром на другой день смотрели, сколько он сплел паутины. Если много, то это значило, что Ткачиха пошлет "много уменья". Бобы на блюде златом проросли… — В таз (или блюдо) с водой помещали зерна злаков, когда они всходили и ростки достигали 10–12 см, между ними пропускали разноцветные шелковые нити. Драгоценная шпилька // и ларчик резной… — Золотая заколка и ларец для украшений — подарок, который император сделал Ян-гуйфэй в знак своей любви. Пусть веера участь минет меня, // позабытого в пору осенней прохлады… — Веер, выброшенный осенью, — символ покинутой женщины. (обратно)200
Фэйцзы — обращение императора к наложнице. (обратно)201
"Тоска седой женщины" — название стихотворения, которое сочинила Чжо Вэнь-цзюнь, когда ее муж — Сыма Сян-жу — захотел взять наложницу. Название стихотворения служит символом покинутой мужем женщины. (обратно)202
О той, что, в Пинъяне танцуя, порхала… — Здесь имеется в виду Вэй Фу-цзы, которая, будучи певичкой в Пинъяне, понравилась ханьскому императору У-ди. Он сделал ее своей фавориткой, но вскоре разлюбил. О той, что во дворце Чанмэнь рыдала, // оплакивая рок. — Имеется в виду другая жена ханьского императора У-ди, Чэнь-хуанхоу. Лишившись любви императора, она в одиночестве и тоске жила во дворце Чанмэнь. (обратно)203
Ли Лун-цзи — собственное имя императора Сюань-цзуна (Сюань-цзун — храмовое имя). …хотим быть птицами, что вместе парят… — В дословном переводе: "быть птицами "бии", которые летают всегда вместе, поддерживая друг друга, так как каждая из них имеет лишь по одному крылу. (обратно)204
Грушевый сад — школа певцов, музыкантов и актеров, основанная императором Сюань-цзуном. Ханьлинь — почетное звание. При императорском дворе существовала академия ханьлиней. Ли Во, или Ли Тай-бо (701–762) — великий китайский поэт. "Чистая ровная мелодия" — название мелодий, в которых воспевались радости супружеской жизни. Ли Гуй-нянь — знаток музыки, дирижер музыкантов Грушевого сада. (обратно)205
Летящая ласточка — фаворитка ханьского императора Чэнь-ди, прозванная так же за изящество и искусство танцевать. Ум цветистый… узорчатые уста… — Образное выражение по отношению к человеку талантливому, прекрасно владеющему словом. "Слова и вещи" — распространенные в Китае игры. Например, угадывали вещь, спрятанную под чашку; или надо было произнести известное из литературы выражение, поговорку, где встречалось названное одним из играющих слово. (обратно)206
"Золотые лотосы" — образное выражение применительно к маленькой женской ножке. Юйян — название места, в танские времена — пограничная область, военным губернатором которой был назначен Ань Лу-шань. …"Платье из перьев, // радужные одежды" — название известной в эпоху Тан танцевальной мелодии. Ян-гуйфэй танцевала под эту мелодию перед императором. Тунгуань — важная стратегическая крепость, расположенная в горном проходе, соединяющем современные провинции Хэнань и Шаньси. (обратно)207
Шу — провинция Сычуань. (обратно)208
Примечания Т. Малиновская (обратно)209
Кун Шан-жэнь (1648–1718) — последний из знаменитых драматургов в жанре "чуаньци". Прямой потомок Конфуция в шестьдесят четвертом колене, до тридцати семи лет жил при его храме в городе Цюйфу, штудируя классическую литературу. Затем был замечен императором Канси и приглашен на службу. Занимал ряд постов в провинции и в столице, но в 1702 году по неясным причинам был уволен в отставку и остаток дней провел на родине. Помимо главного труда своей жизни — исторической драмы "Веер с персиковыми цветами" — написал вместе с Гу Цаем пьесу "Маленькая лютня", а также много стихов и сочинений в рифмованной прозе. Сцены из пьесы "Веер с персиковыми цветами" переведены по комментированному изданию: Кун Шан-жэнь. Таохуа шань. Пекин, изд-во "Жэнминь вэньеюэ", 1958. Примечания Т. Малиновская (обратно)210
Пинкан — название квартала в Чанъани, где в танские времена селились певички; позже употреблялось для обозначения мест, где располагались дома веселья. Улица Ив — также указывает на место, где жили певички. (обратно)211
…спрятать-то ее надо в золотые хоромы. — Когда ханьский император У-ди был наследником, тетка посоветовала ему взять в жены свою дочь А-цяо, на что У-ди сказал: "Если взять в жены А-цяо, мне придется построить для нее золотые хоромы". (Смотрит на свои рукава). А сюда разве поместится? — В стихах, которые Ян Вэнь-цун написал накануне в честь невесты, говорилось: "Крошечная красавица — это Ли Сян-цзюнь, душою нежная — в рукав можно спрятать". …в "залог любви" — в качестве свадебного подарка. (обратно)212
Губернатор Ма (Ма Ши-ин) — в то время губернатор Фэнъяна. (обратно)213
Цзо Сы (250–305) — поэт Восточной Цзинь. Автор знаменитой "Оды о трех столицах", которая пользовалась большой популярностью. Переписывать ее старались на лучшей — лоянской — бумаге. Пань Юэ (247–300) — поэт, отличавшийся необыкновенной красотой. Река Циньхуай протекает через Нанкин и является его достопримечательностью; по ее берегам расположены всякого рода увеселительные учреждения. (обратно)214
Чжао Мэн-бай — один из деятелей Дунлиньской партии (см. ниже); при последнем императоре был сослан временщиком Вэй Чжун-сянем (см. след. прим.) в Дайчжоу, где и умер. Клика Вэя — партия придворных евнухов, возглавляемая Вэй Чжун-сянем, захватившая в свои руки власть в конце правления династии Мин. …оказать помощь дунлиньцам. — Дунлиньская партия, сложившаяся в самом конце XVI в. при академии Дун-линь в городе Уси. Проповедовала реформаторские идеи, требовала реорганизации государственного аппарата, отстранения евнухов от управления. …участники "Возрождения". — Реформаторское общество, продолжавшее традиции Дунлиньской партии. Было разгромлено при минском принце Фу-ване, провозгласившем себя в 1644 г. в Нанкине императором (правил под девизом Хунгуан). (обратно)215
Только Сян-цзюнь способна была бы // отказаться от этих подвесок. — В "Девяти напевах" Цюй Юаня (340–278 гг. до н. э.) в песне "Владыка реки Сян" о жене владыки (Сян-цзюнь) сказано: "Яшмовое ожерелье я бросаю прямо в воду, подвески оставляю на зеленом берегу". (Перевод Гитовича в кн.: "Цюй Юань. М., 1954, с. 47). Имя героини драмы Сян-цзюнь записывается другими иероглифами. (обратно)216
Император Хунгуан. — Минский принц Фу-ван в 1644 г. в Нанкине провозгласил себя императором; Хунгуан — девиз его правления. (обратно)217
Цзо Лян-юй со своим войском находился в Учане — на юго-западе от Нанкина; "двинулся на восток" — значит, направился к Нанкину. Солдаты с севера — маньчжурские солдаты, захватившие к этому времени территорию к северу от Хуанхэ. Мин-фэй — титул, присвоенный красавице Ван Чжао-цзюнь из гарема ханьского императора Юань-ди и отданной в жены вождю сюнну. (обратно)218
Гуйян — родина Ма Ши-ина. (обратно)219
"Терем красавиц" — публичный дом, содержательницей которого была Ли Чжэнь-ли (см. сцену "Отказ от подарка"). (обратно)220
…во дворцах Линьчунь и Цзеци… — Последний император династии Чэнь (557–588) Хоу-чжу, очень любивший музыку и всякого рода развлечения, специально построил дворцы Линьчунь и Цзеци для музыки и танцев. Цинь-ху — полководец чэньского Хоу-чжу, который не сумел дать отпор напавшим на Чэнь суйским войскам. (обратно)221
Цзянгуань — название места на Янцзы, там, где она протекает между двух больших гор: горы Хоя (па северном берегу реки) и горы Цзинмэнь (на южном берегу). (обратно)222
Хугуан — общее название провинций Хубэй и Хунань. Ниннаньский хоу — титул, пожалованный последним минским императором полководцу Цзо Лян-юю. Сети открыты полностью с трех сторон. — По преданию, Шан-тан, основатель династии Шаи, увидел, как люди ловят птиц, расставив вокруг сети. Он приказал снять сети с трех сторон и таким образом выпустить птиц. Сюцай. — Здесь речь идет о Хоу Фан-юе, имевшем эту степень. (обратно)223
Пусть на десяти островах… — Согласно легенде, это острова Инчжоу, Пэнлай и другие, находящиеся в огромном море. На них обитают достигшие бессмертия святые. (обратно)224
..железные ботинки истопчем… — Выражение, означающее "пройти огромное расстояние в поисках". Тяньтай — гора в провинции Чжэцзян, к югу от Нанкина. Еще в прежней жизни… — По буддийским представлениям, у каждого человека три жизни: прошлая, настоящая и будущая. (обратно)225
В гроте горы Таоюань… — Считают, что рыбак из Улина в произведении Тао Цяня (365–427) "Персиковый источник" именно в этом гроте обнаружил дорогу в страну, жители которой наслаждались мирным трудом и счастьем. …два лотосовых цветка… на одном черенке. — Символ неразлучности с любимым. (обратно)226
Ян Чао-гуань (1712–1791) — уроженец города Уси. Долгое время занимал посты уездных и окружных правителей, приобретя славу честного и справедливого чиновника. Писал стихи, ритмическую прозу, комментарии к древним историческим и философским сочинениям, но в истории литературы остался лишь его сборник "Павильон поющего ветра", в который входят тридцать две одноактных пьесы. Перевод "Отмененного пира" (полное название пьесы — "Вспомнив о матери, Коу Чжунь отменяет пир") сделан по комментированному изданию: "Инь фэн гэ цзацзюй". Шанхай, 1963. Примечания В. Сорокин (обратно)227
Пламенеют печати… — При Сунах императорские послания писались на желтой бумаге и скреплялись красными печатями. Дом Се — один из знатных родов древности, вместе с домом Ванов часто упоминаемый в поэзии, когда речь идет о необратимости течения времени. (обратно)228
Су и Ян — Сучжоу и Янчжоу, крупнейшие торгово-ремесленные центры того времени. (обратно)229
Подземные ручьи — царство мертвых. "Шон" — мужское амплуа в театре "чуаньци" и позднейшем "столичном театре". (обратно)230
"Дерево хотело бы…" — Цитата из древнего сочинения "Комментарий к Ханьскому списку "Книги песен", где эти слова произносит почтительный сын Гао Юй. (обратно)231
Веточки ивы — использовались в буддийском поминальном богослужении. (обратно)232
Роскошное платье. — Положенное на погребальное ложе (лин-чуан), оно как бы заменяло отсутствующего покойника. (обратно)233
…идете против заветов… предков. — Конфуцианские установления не одобряли крайностей в проявлении чувств. (обратно)234
Пьесы (ёкёку) театра Но в списках, предназначенных для актеров, обильно снабжены режиссерскими указаниями. В нашем переводе сохранено лишь необходимое. Для удобства читателей мы указываем имена действующих лиц. В оригинале указаны лишь амплуа ("ситэ", "ваки" и т. д.). Опущены специальные указания для оркестра, а также для актера (темп, ритм, тембр голоса, высокий или низкий), однако смены темпоритма по возможности учтены в переводе. (обратно)235
Текст и музыку к этой одной из ранних пьес театра Но написал, видимо, Каннами Киёцугу. Название пьесы в оригинале: "Сотоба Комати", что означает "Оно-но Комати у ступы". Ступа — из дерева, глины или камня разной величины — устанавливалась над священным захоронением, или в честь какого-нибудь святого, или же как знак благочестия. Облик ступы описан в речах персонажей пьесы. Вокруг ступы и разыгрываются коллизии сюжета. Японские исследователи указывают на несколько народных легенд, легших в основу пьесы: легенда о бессмертии Оно-но Комати; рассказ о том, как нищенка посрамила в споре ученых монахов; так называемая "легенда о ста ночах". Сюжет пьесы связан с именем Оно-но Комати. Оно-но Комати (середина IX века), выдающаяся поэтесса, одна из основательниц классической танка-пятистишия. Академик Н. И. Конрад писал: "Комати славится не только как поэтесса, она знаменита на все века как образец женской красоты, и о чем вспоминают больше, когда говорят о ней теперь, установить трудно: так слились в ее образе эти два качества — поэтическое искусство и красота". Добавим, что имя ее в японском языке стало нарицанием красавицы. Биография Комати до нас не дошла. Но судьба ее, в неразрывной связи с замечательными стихами о любви, безоглядной и печальной, ее дивная красота произвела столь глубокое впечатление на современников, что вокруг ее имени стали складываться легенды. Уже в книге Сэй Сёнагон "Записки у изголовья" (конец X в.) о Комати говорится в связи с историей смерти молодого Фукакуса. Между тем литератор Фудзивара Киёцунэ (XII век), рассказывая эту историю, не называет героев по имени, и конец у нее другой: кавалер не приходит на сотую ночь, так как у него внезапно скончался родитель. Казалось бы, реальная Комати почти ничем не связана с героиней пьесы. И тем не менее всем своим обликом — воплощением хэйанского эстетизма, всей своей поэзией, проникнутой тонким ощущением красоты мира, она именно как поэт, как тип поведения, органично существует в пьесе, написанной много веков спустя. Философию пьесы нельзя свести к какому-то определенному направлению в буддизме, но несомненно большое влияние дзэн-буддизма с его склонностью к парадоксальным путям открытия истины; с его приятием жизни как сферы поиска высшего бытия: истины, открывающейся как внезапная красота среди страдания, искажающего жизнь до гротеска. Оно-но Комати выражает эти идеи в споре (мондо) с монахами об истинной святости и святости ступы. Она размышляет свободно, для нее наличное существование ступы и святость ступы связаны, но это не одно и то же. Истина не нуждается в материальной подпоре, недаром в конце "спора", который в конечном счете не спор, а совместное выяснение истины, цитируются знаменитые слова Хуэй-нэна, основателя китайского дзэн-буддизма: "Просветление-бодхи не растет на дереве бодхи…" Их произносят Комати, первый монах и хор. Завершением этой темы в пьесе (и это знаменательно для классической японской культуры) является озорное пятистишие, сказанное Комати с мгновенной легкостью, с истинной свободой. Но вновь в пьесе звучит мотив кармы (см. прим. к с. 380), мотив возмездия за наслаждение красотой, земной жизни как цепи страданий. Карма настигает Оно-но Комати как бессмертная страсть молодого Фукакуса, мучимого обидой. Две части пьесы словно связаны словами 99 и 100: возрастом Комати и числом ночей ожидания Фукакуса. Словно колесо возмездия, вращается время героев пьесы от сумерек к ночи… Перевод пьесы, как и всех других произведений японского раздела, осуществлен по книгам серии: "Нихон котэн бунгаку тайкэй". Токио, изд-во "Иванами", 1956–1960 гг. Примечания — В. Санович. (обратно)236
Обитель Алмазная Твердость на святой горе Коясан принадлежит буддийской секте Сингон. Прежний Будда — Будда Гаутама, провозгласивший четыре благородные истины: жизнь есть страдание; источник страдания — привязанности и желания; чтобы уничтожить страдания, надо отрешиться от желаний; достичь истины, истинного бытия в нирване — есть путь к достижению истины. Грядущий Будда (Мироку — санскр. Майтрейя) явится в мир, чтобы спасти все живое через многие-многие миллионы лет. Существование людей до этого срока — сон межвременья. (обратно)237
Плавучей, плакучей травы… — В несколько измененном виде приводится часть стихотворения Комати: "Оборваны корни //Плавучей, плакучей травы…
Так и я бесприютна.
С легкой душой поплыву по теченью.
Лишь только услышу — плыви".
238
Стоярусный терем, Облачная Обитель, Гора Просторных чертогов — метафоры императорского дворца. (обратно)239
Любви Могила, Селение Птичьи Крылья, Гора-Осень — находятся близ столицы. (обратно)240
Дайба всячески мешал распространению Закона Будды, но Будда предсказал, что когда-нибудь тот постигает Благую Истину (нёрай). (обратно)241
Мондзю — бодхисаттва Манджушри, олицетворение созерцания, мысли, знания. (обратно)242
Дочь Оно-но Ёсидзанэ… — Подлинное происхождение Оно-но Комати неизвестно. Дэва — провинция на северо-востоке острова Хонсю. Созидала искусно китайские строфы… — По воззрениям тех времен, японские стихи (тапка) были высказыванием сердца, тогда как китайские — построением духовного разума. (обратно)243
Черты единой… — Здесь приводятся первые три строки из стихотворения в шестьдесят третьей новелле "Исэ моногатари"; морская трава "девять-на-девять" (цукумо) белого цвета, — если к иероглифу "белый" добавить одну горизонтальную черту, получится иероглиф "сто". (обратно)244
Пускай надзирает над Заставою Встреч // Бессонный сторож… В пятой новелле "Исэ моногатари" приведено стихотворение:"О ты, страж заставы
на моей тропе,
неведомой людям, —
если бы каждый вечер
ты засыпал…"
245
Праздник Нового Урожая отмечался в день "дракона" в средине одиннадцатой луны. В этом месте игра слов: "тоё" означает "богатство, довольство, обилие" и — "десятая ночь". (обратно)246
Текст и музыку к этой драме, одной из самых знаменитых в истории театра Но, сочинил, как предполагают, Дзэами Мотокиё. Исполняли ее обычно в начале программы. Поскольку сосна в Японии символ долголетия и процветания, пьеса имела благожелательный смысл. В основу ее положена легенда о двух соснах-супругах. В предисловии к поэтической антологии "Кокинсю" (начало X в.) сказано: "…сосны в Такасаго, в Суминоэ подобны мужу и жене, стареющим вместе". См. прим. к с. 580. Легенда эта несколько напоминает древнегреческое сказание о любящих престарелых супругах Филемоне и Бавкиде. До сих пор на свадебных церемониях поют слова хора из "Такасаго": "На четырех морях тишина…" Примечания — В. Маркова (обратно)247
Такасаго — название местности ("Песчаные Холмы"), находится в провинции Харима (ныне префектура Хёго) на побережье Внутреннего моря, в центральной части острова Хонсю. Сумиёси (более древнее название — Суминоэ) — берег в провинции Сэтцу (ныне префектура Хёго) возле Осакского залива на Тихом океане. Здесь стоит синтоистский храм Сумиёси, посвященный трем божествам: морской глубины, средней части и поверхности моря. Часто их представляют как единого бога Сумиёси, покровителя моряков и японской поэзии. В пьесе сосна Сумиёси — одно из его воплощений. Согласно старинным брачным обычаям, восходящим еще к родовому строю (брак "цумадои"), муж посещал свою жену, и уходил на рассвете. Сосне Суминоэ предстоял далекий путь по волнам — до берега Такасаго. (обратно)248
Главный жрец храма Асо. — Асо — большой синтоистский храм в нынешней префектуре Каумамото. Оттуда до побережья Харима надо было совершить нелегкое в те времена путешествие по морю, чтобы далее направиться сухим путем до столицы (ныне город Киото). (обратно)249
Весенний ветер… — Танка написана на тему стихотворения поэта Оэ-но Масафуса (1041–1111);"На вершине холма
Возле берега Такасаго
Колокол загудел.
Верно, на зимнем рассвете
Иней холодный выпал?"
250
Кого в целом мире теперь… — пятистишие-танка поэта Фудзивара-но Окикадзэ, помещенное в антологии "Кокиисю". Конец слегка видоизменен. Лишь голос сердца — мы назовем… — "Голос сердца" здесь — синоним поэзии, берущей свое начало в человеческом чувстве. (обратно)251
Растет на вершине сосна Оноэ… — Сосна Оноэ прославлена в японской поэзии. Здесь в повествование вплетается рассказ о других знаменитых соснах. Так ли долго, как соснам Ики // Неувядаемой славы? — В местности Ики-ио мацубара ("Сосновая роща Ики") растут древние сосны. По преданию, они выросли из веток, посаженных в землю императрицей Дзингу (III в.) перед ее походом в Корею. Ики означает "жить", отсюда стихи получают двойное значение: топонимическое и смысловое. …зову? "дружной супружеской четой". — Так называются две сосны, красная и черная, стволы которых срослись вместе, а также сосны — супруги Такасаго и Суминоэ. В поэзии — символ супружеской любви. (обратно)252
Мириады листьев "Манъёсю"… — Знаменитая антология "Манъ-ёсю" ("Собрание мириад листьев"), то есть древняя поэзия, как бы воплотилась в образе сосны Такасаго. Антология "Кокинсю" ("Собрание старых и новых песен") появилась в 905 г., то есть в годы правления Энги (901–923), когда царствовал император Дайго. Следовательно, действие пьесы совершается в начале X века, в седую старину, однако все пожелания долголетия и мира адресованы императору "наших дней". Реального властителя, сегуна, в пьесах Но явно никогда не восхваляли, он лишь "скрытый адресат" славословий, ибо официально считался "первым из подданных". Союз сосен знаменовал собой союз древней и новой поэзии, обеспечивающий гармонию и мир в государстве, а также, согласно учению китайской философии, двух миротворческих элементов Инь и Янь (мужское и женское начала, свет и тень и т. д.). Не увянут родные песни. — Иначе говоря, японские танка. Все озаряя, льется свыше… — Согласно одной из буддийских священных книг, Будда смягчает свой свет, чтобы смешаться с земным миром и помочь людям. (обратно)253
Всегда на ветках, обращенных к югу… — В китайском стихотворении Сугивара Фумитоки, помещенном в антологии "Синсэн вакан роэйсю" (ок. 1100 г.), говорится: "Роса тепла. Цветы на южных ветках // Уж начинают распускаться". Речь идет, видимо, о сливовых деревьях. (обратно)254
"Цветет она десять раз…" — Так как, согласно древнему поверью, сосна цветет раз в тысячу лет, то, следовательно, государю сулят долгий век в десять тысяч лет. На ветках ее блестят… — В предисловии к "Кокинсю" сказано: "Песни Ямато! Вы вырастаете из одного семени-сердца и разрастаетесь в мириады лепестков речи — в мириады слов". (Перевод А. Е. Глускиной.) Ямато — древнее название Японии. И все, что на свете живет… — В предисловии к "Кокинсю" говорится: "Что же из всего живого, из всего живущего не поет своей собственной песни?" Но ведь некогда Тёно сказал… — Тёно — китайское чтение японского имени Нагато. Фудзива-ра Нагато — поэт XI в. В его трактате о поэзии есть такие слова: "Весной лес колеблем восточным ветром. Осенние цикады звенят в северной росе. Обо всем могут рассказать песни Ямато. Все, наделенное чувством, и все, не наделенное чувством, одинаково пробуждает любовь к поэзии". (обратно)255
Некогда циньский император… — В "Исторических записках" китайского историка Сыма Цяня (145-86 гг. до н. э.) повествуется, что циньский император Ши Хуанди (III в. до н. э.) взошел на гору Тай и спасся там под сосной от налетевшей бури. Ветви сосны чудесным образом выросли и защитили его. За это он пожаловал сосне придворный титул. (обратно)256
Как вьющийся длинный плющ… — Имеется в виду эвонимус японский. В предисловии к "Кокинсю" говорится: "…иглы вечных сосен — они не знают смерти; дикий плющ далеко вьется…" (обратно)257
Интермедия. — Текст ее несколько сокращен. Опущены цитаты из классических книг, которые щедро приводит кёгэн, повторяя и развивая поэтические темы первого действия. Обычно в сборниках пьес театра Но тексты интермедии вообще не приводятся. Аводзи — остров, который лежит у входа в Осакский залив. Наруо — город возле дельты Муко (провинция Сэтцу), теперь входит в состав города Нисиномия. (обратно)258
…появляется бог храма Сумиёси… — На нем маска благородного молодого человека, черноволосый парик, венец и роскошный наряд."Даже я и то не пойму…" — Здесь в слегка измененном виде помещены две танка из лирической повести "Исэ моногатари" (начало X в.), приписываемой известному поэту Аривара-но Нарихира. В сто семнадцатой новелле говорится: "В давние времена микадо свой выезд совершить изволил в Сумиёси (следует первая танка. — В. М.). И божество само появиться соизволило (следует вторая танка. — В. Ж.)". (См. "Исэ моногатари". Лирическая повесть древней Японии. Перевод и предисловие Н. Конрада. — "Всемирная литература", Пг., 1921, с. 141). Из Западного моря восстал… — В стихотворении Урабэно Канэнао, помещенном в антологии "Дзоку-Кокинсю" (1265), говорится: "О, Западное море!Здесь из морских глубин
У берега Аоки-га-хара
Впервые появился
Сам бог великий Сумиёси".
259
"Волны синего моря" — классический танец "бугаку" континентального происхождения (из Китая или Кореи). Музыка его дошла до наших дней. "Возвращенье в столицу" — классический танец "бугаку", исполнялся на придворных торжествах. Одежды танцоров Оми — одежда, которую надевали придворные танцоры и танцовщицы на больших торжествах. Эта белая одежда была богато украшена растительным орнаментом, — отсюда связь с зеленой сосной. (обратно)260
"Тысячекратная осень". — Музыка танца создана Минамото-но Ериёси по случаю коронования императора в 1069 г. Название это сулило государю долгую жизнь. "Танец долгих веков". — Музыка этого классического танца приписывается китайской императрице Ву (623–705), принадлежавшей к Танской династии. (обратно)261
Пьесу "Горная ведьма" ("Ямамба") приписывают Дзэами Мотокиё, но точных данных, подтверждающих его авторство, не существует. Возможно, она плод коллективного творчества. "Горная ведьма" принадлежит к "пьесам финала", в которых обычно выводится сверхъестественное существо. В пьесе показаны два танца на одну тему (пляска горной ведьмы), но контрастирующие между собой. Сначала танцовщица — сирабёси исполняет изящный столичный танец — кусэмаи, потом пляшет "настоящая" ведьма. Танцы-пантомимы сопровождались пением и музыкой. В основу сюжета положены народные легенды о "горных ведьмах" — ямамба. Вначале ямамба была, видимо, божеством гор и приносила людям счастье. Поклонение ей было связано также с культом предков, недаром часто о ней говорилось, что груди ее полны молока. Впоследствии, как это бывает со старыми богами, образ ее был переосмыслен, она стала людоедкой, зловещим чудищем волшебных сказок. Ямамба в сказках подстерегает путников вглубинах гор. В интермедии "сельский житель" рассказывает гротескные легенды о том, как возникают ведьмы-оборотни. Разумеется, рассказы эти шуточные, с забавной игрой слов, но в японском фольклоре бытует много легенд, как звери, растения или вещи (обычно очень старые) превращаются в страшных оборотней. В пьесе народные легенды переработаны в буддийском духе. Горная ведьма — это символическое воплощение земных страстей, она обречена блуждать в "нечистом мире праха", привязанная к земному существованию. Но, согласно буддийской философии, после освобождения от иллюзорного мира феноменов, при переходе в высший мир абсолютной истины, каждое существо вернется к своему подлинному истоку, ибо "в каждом изначально живет Будда". Горная ведьма тоже стремится вырваться из круга перерождений и достигнуть нирваны, а пока ее мятет вихрь земных желаний, и она вечно блуждает по горам. Примечания — В. Маркова (обратно)262
Хякума Ямамба. — Слово "Хякума" толкуется по-разному: "Сто демонов" или "Миллион". В XIV в. действительно существовала знаменитая танцовщица-сирабёси по прозвищу "Хякуман". Храм светоносного Будды — Дзэнкодзи — храм в провинции Синано. Чтобы попасть туда, путники должны были миновать трудный перевал в северных горах Агэро. (обратно)263
Озеро Сига — иначе: озеро Бива. Горы Арати. — Путь паломников к северу лежал через горы Арати, расположенные на границе между старыми провинциями Оми и Этидзэн. Мост "Жемчужный поток" ("Тамаэ-но хаси") — находился в провинции Этидзэн. Знаменитая сосна Сиокоси, воспетая поэтом Сайге (XII в.), росла на морском мысу возле синтоистского храма в провинции Этидзэн. Прославленные сосны в местности Атака в провинции Кага упомянуты в популярной средневековой эпопее "Гикэйки" ("Повесть о Минамото Ёсицунэ"). Горы Тонами сверкнул острый край — // Словно Амида меч свой поднял… — Гора Топами в провинции Эттю — скалистая, с острыми вершинами. Считалось, что владыка Западного рая Будда Амида (санскр. Амитабха) отпускает грехи. Коси — старинное название Северного края, в состав которого входили три провинции: Этидзэн, Эттю и Этиго. Через этот край вела дорога Коси (Хокайдоская дорога). "Река порубежная" (Сакаигава) протекала на рубеже между провинциями Эттю и Этидзэн, там же находилась одноименная деревня. (обратно)264
"Чистая земля" (Дзёдо), или Западный рай Будды Амитабхи, находится, по средневековым буддийским воззрениям, в той стороне, где садится солнце. Там блаженные души ожидают нирваны в прекраснейшем саду, посреди которого высится гора Сумеру. В "Сутре Амитабхи" сказано: "Чистая земля лежит за пределом десяти мириад "Буддийских миров", и зовется она Страной высшего блаженства". Буддийская космография учит, что земной шар (владение Будды Сакьямуни) отделен от "Чистой земли" десятью мириадами миров, в каждом из которых правит свой особый Будда. (обратно)265
"Зло и добро бытия…" — Этические категории добра и зла исчезают в нирване, которая в философском смысле является единым абсолютом. Чтобы мне ускользнуть из круга… — Согласно буддийским воззрениям, все сущее на земле скитается по шести дорогам, в зависимости от кармы: три дороги адских мук (ад, преисподняя голода, Асура, где вечно идут сражения и войны); дороги животных, людей и небесных существ. Некоторые секты буддизма (например, Тэндай) причисляют к этому даже неодушевленный мир. Вырвавшись из круга перевоплощений, душа достигает нирваны, она возвращается к высшему началу, которое изначально заложено в каждом существе. (обратно)266
"Крокодилья пасть" — род гонга, который вешают перед храмом. Внизу у него отверстие, вроде пасти. К гонгу подвешена сеть. Дергая за нее, раскачивают гонг и заставляют звучать. (обратно)267
Словно чару на Празднике песен… — Согласно древнему обычаю хэйанской эпохи, в саду императорского дворца в третий день третьей лупы устраивался "Пир извилистого потока". По воде пускали плыть чары, полные вина. Участникам пира, которые сидели вдоль берега ручья, надо было сложить стихотворение, пока чара доплывет, потом поймать ее, осушить и вновь пустить по течению. …появляется горная ведьма… — На ней маска и парик ведьмы. Посох с ручкой в виде молотка обвит зелеными листьями. (обратно)268
Бичами хлещут мертвые кости свои… — Эта буддийская легенда восходит к сутре "Притчи царя Ашоки". Часто упоминалась в средневековых японских книгах, например, в "Сказании о доме Тайра". Грешные души хлещут бичами свои мертвые кости, обвиняя себя в содеянном при жизни зле. Зимний лес — название кладбища в царстве Магадха в Индии. Мертвые тела оставляли там непогребенными в жертву тлению. Души же праведников сходят с небес, чтобы воздать почитание своим останкам. (обратно)269
Красным черепицам на кровле… Где грозятся лики чертей. — На обоих концах кровли помещали черепицы с изображением страшных демонских ликов (род горгульи). Некогда в старину… — В лирической повести "Исэ моногатари" (новелла шестая) рассказывается, что мужчина похитил даму в дождливую ночь, когда гремел гром. В кромешной тьме демон проглотил ее одним глотком, и мужчина в отчаянии сложил стихотворение:"То белый жемчуг или что?" — когда спросила
у меня она, —
сказать бы мне: "роса", и тут же
исчезнуть вместе с нею…"
270
На тысячу золотых не променял бы… — Китайский поэт Су Дун-по (1036–1101) сказал в стихотворении "Весенняя ночь":"Весенней ночи единственный миг
Стоит тысячи золотых.
Цветы чистейший льют аромат.
Подернута дымкой луна".
"И здесь, в стране Цу,
В гавани Нанива,
Вездесущ Будды закон.
Слышу, пляшет он, Веселится…"
271
Заоблачная гора… — В предисловии к "Кокинсю" сказано: "Как высокая гора, что начинается с пылинки подножья и простирается ввысь до небесных облаков…" (Перевод А. Е. Глускиной.) Словно безмолвия голос… — Китайский философ Чжуан-цзы (IV в. до н. э.) сказал о совершенномудром муже: "Он видит во тьме и слышит безмолвное; он единый может узреть рассвет во тьме и услышать музыку в безмолвном". Пожелала некогда дева… — В "Сутре о семи девах" повествовалось, что некогда к ним спустился сам бог Брахма и спросил, что они желают. Третья из них пожелала найти такую долину, где самые громкие звуки не будили бы эха. В последующих обработках притчи ей приписали желания других дев: дерево без корней и листьев, такое место, где не было бы ни света, ни топи, и т. д. (обратно)272
Впереди бесконечное море… — Это переложение китайских стихов, находящихся в эпопее XIII в. "Гэмпэй сэйсуйки" ("Сказание о расцвете и падении домов Минамото и Тайра"). Их написал на ширме один опальный сановник. Карающий бич, в траве истлевая… — Китайское стихотворение японского поэта Оэ-но Отондо, помещенное в антологии "Вакан роэй-сю", восхваляет мудрое правление, когда ненужный бич рассыпался, зарос травами и как бы разлетелся стаей светляков. В древнем Китае подданные били в барабан увещания, когда были недовольны действиями государя. В самом сердце гор… — Здесь смонтированы две цитаты: о кукушке — танка из антологии "Кокинсю"; о стуке топора — из стихотворения китайского поэта VIII в. Ду Фу. (обратно)273
"Весной зеленеет ива…" — Цитата из стихотворения китайского поэта Су Дун-по. (обратно)274
Если выпадут вдруг… — Стук вальков, которыми выбивают белье в осеннюю ночь, — одна из традиционных тем классической поэзии Китая и Японии. Он звучит особенно уныло. (обратно)275
Сюжет пьесы связан с событиями второй половины XII века — того бурного периода в истории Японии когда шла яростная борьба за власть между двумя могущественными кланами Минамото и Тайра. Тайра пришли к власти в 1156 году и более двадцати лет правили страной, успешно подавляя недовольство и открытые выступления сторонников Минамото. Но с 1181 года после смерти своего могучего предводителя Киёмори, род Тайра начинает утрачивать свое былое могущество п в конце концов падает под натиском Минамото. Пьеса воскрешает события, происшедшие после изгнания Тайра из столицы незадолго до их окончательного уничтожения войсками Минамото. Герой пьесы Киёцунэ — один из ведущих полководцев Тайра, внук могучего Киёмори. Легенда о его самоубийстве после пророчества бога Хатимана заимствована автором пьесы из "Сказания о доме Тайра" (начало XIII в.) и "Сказания о расцвете и падении Минамото и Тайра" (XV в.). Примечания — Т. Делюсина (обратно)276
Девятивратный град. — Имеется в виду столица. Сначала словом "девятивратный" называли императорский дворец, построенный по образцу китайского и имевший девять ворот, символизирующих девять небесных сфер. Позже слово "девятивратный" стало употребляться и для обозначения столицы вообще. (обратно)277
Янаги-но ура — бухта на восточном побережье провинции Будзэн (современная Фукуока). (обратно)278
Цукуси — древнее название острова Кюсю или его восточной части. На Цукуси бежали изгнанные из столицы Тайра. (обратно)279
Скрываясь от недобрых глаз… — После изгнания Тайра из столицы жена Киёцунэ по настоянию своего отца осталась там и вынуждена была скрывать от людей, что родственные узы связывают ее с одним из Тайра. Сусуки (мискант) — одна из "семи осенних трав", символ запустения. И не скрывает имени они… — В японской поэзии, когда речь идет о крике кукушки, очень часто употребляется глагол "наноринаку" — "петь, называя имя". Смысл здесь таков: "Теперь я буду плакать открыто, не страшась, что люди узнают, кто я, так же, как эта кукушка, которая не скрывает своего имени". Ах, эта прядь волос! — В "Сказании о расцвете и падении Минамото и Тайра" есть упоминание о том, что Киёцуиэ послал оставшейся в столице жене прядь своих волос. Она же отослала их обратно, сопроводив приведенным в пьесе стихотворением. (обратно)280
Пусть одинокое расскажет изголовье… — Образ, основанный на стихотворении Минамото Масамити из антологии "Сэндзайвакасю" (1187):"Таюсь я от людей,
Но изголовье знает
Всё о моей любви:
Ведь не было ни ночи,
Когда б его не оросили слезы.
281
"Ах эта прядь волос!" — В немного измененном виде цитируется стихотворение неизвестного автора из "Кокинсю":"Ах, ныне дар прощальный твой
Врагом мне стал,
Не знающим пощады,
Не будь его, забвение, быть может,
Хотя б на время, но пришло".
282
Ямага — место в провинции Тикудзэн (нынешняя Фукуока) на Цукуси, где разбили свой военный лагерь Тайра. Бог Хатиман — бог войны синтоистского культа (обожествленный древний японский государь Одзин). В Уса (на Цукуси) находится один из основных посвященных ему храмов. (обратно)283
"Сам Хатиман не может…" — Пророчество Хатимана имеет двойной смысл: за внешним, который и дан в переводе, скрывается внутренний, выявляющийся благодаря многозначности входящих в него слов: "Нет в Уса бога для Тайра. Зачем же пришли вы на Цукуси и о чем молитесь?" В "Сказании о расцвете и падении…" стихотворение это вложено в уста брата Киёцунэ Тайра Масамори, незадолго до описываемых событий пожалованного званием тюнагона (второе из высших придворных званий). В действительности автором стихотворения является Фудзивара Сюндзэй (антология "Сэндзайвакасю"). Нагато — южная часть острова Хонсю, примыкающая к Кюсю (современная префектура Ямагути). Хогон и Дзюэй — названия годов правления: 1156–1159 и 1182–1183. Годы Хогэн отмечены расцветом рода Тайра, годы Дзюэй — постепенным упадком рода и полной потерей власти в 1183 году. В "Сказании о расцвете и падении…" говорится: "Род Тайра, подобно весенним цветам — пышно цвел в годы Хогэн и угас, как осенний багрянец клена, в годы Дзюэй" на сосны бросишь взгляд… — В "Сказании о доме Тайра" сказано так: "Замечая стан белых-цапель на далеких соснах, мы тревожились — уж не знамена ли Минамото развеваются там, а слыша крики диких гусей далеко в море, пугались — уж не возгласы ли то гребцов с преследующих нас вражеских лодок?" (обратно)284
"Буду я//Лишь с правым!" — Считается, что бог войны Хатиман дал обет быть всегда на стороне справедливых. В "Дзиккинсё" ("Собрание десяти наставлений", 1252) говорится: "Великий Хатиман изволил дать обет, что он лишь в справедливой голове найдет себе прибежище)". "Меня с собою ты возьми…" — Обращаясь к скользящему на запад месяцу, Киёцунэ просит взять и его в Западный край, туда, где находится Чистая земля (буддийский рай). (обратно)285
События, которые легли в основу пьесы, относятся к периоду усиления рода Минамото, последовавшему за окончательным разгромом Тайра в битве при Дан-но ура (1185 г.). Фактическая власть в стране сосредоточивается в руках Минамото-но Ёритомо. Младший его брат Ёсицунэ, доблести и военным талантам которого Ёритомо обязан своим возвышением, попадает к нему в немилость и вынужден тайно бежать из столицы с горсткой верных слуг (среди которых преданный Бэнкэй — излюбленный герой народных сказаний) и возлюбленной Сидзукой, бывшей танцовщицей. Западная пагода — одна из трех пагод храмов Онрякудзи, находящегося на горе Хиэйдзан (оплот секты Тэндай). В "Сказании о Ёсицунэ" (XIV в.) упоминается "Мусасибо Бэнкэй из Западной пагоды". Властитель Камакура — Минамото Ёритомо. Примечания — Т. Делюсина (обратно)286
Мыс Амагасаки — мыс в провинции Сэтцу, омываемый водами залива Даймоцу (Внутреннее Японское море), откуда открывался морской путь на Кюсю. Годы Бундзи — 1185–1190 гг. Ёсицунэ бежал из столицы в первом году Бундзи. Западные земли — в данном случае Кюсю. Бог Горных родников. — Имеется в виду бог войны Хатиман. Горные родники (Ивасимидзу) — храм на вершине горы Отокояма, рядом с горным источником, известным прозрачностью воды, посвящен богу Хатиману. (обратно)287
"Поистине, готова я отдать…" — Стихотворение Фудзивара Кинто (антология "Сэндзайвакасю"). Напиток долголетия. — Существует легенда, согласно которой китайский сановник Яо Пэн-цзу пил росу с лепестков хризантемы и благодаря этому прожил до 700 лет. Поэтому хризантема считается символом долголетия. (обратно)288
"Вот ветер стих…" — Цитируется стихотворение Оно-но Такамура из антологии "Вакан роэйсю". …"рукавом взмахнуть…" — Здесь цитируется строка стихотворения из "Повести о блистательном принце Гэндзи" Мурасаки Сикибу (глава "Алые листья кленов"): "Не в силах шагу я ступить-Душа в смятенье…
О, если б знала ты,
Как замирало сердце
При взмахах рукавов".
289
…в вершине славы//Уйти от мира… В военной хронике "Сказание о великом мире" (XIV в.) в эпизоде, связанном с Тао Чжу-гуном говорится: "Достигнув высшего положения — уйти от мира — таков путь, благословенный Небом. И он, изменив имя, стал называть себя Тао Чжу, и удалился в место под названием Пять озер, и стал жить там вдали от мирской суеты". Ср. также "Дао дэ цзин: "Если зал наполнен золотом и яшмой, то никто не в силах его уберечь. Если богатые и знатные проявляют кичливость, то они сами навлекают на себя беду. Когда дело завершено, человек (должен) устраниться. В этом закон небесного дао". (Цит. но кн.: "Древнекитайская философия", т. 1. М., 1972, с. 117). Пять озер. — По мнению некоторых японских комментаторов, другое название для озера Тайху в китайской провинции Цзянсу. …"ты только верь"… — Стихотворение из книги рассказов "Сясэкисю" (конец XIII в.), произнесенное якобы бодхисаттвой Каннон из храма Киёмидзу. Согласно легенде, оно было ответом бодхисаттвы женщине, сказавшей, что жизнь ее безнадежна п что она хочет покончить с собой. (обратно)290
Ватанабэ и Фукусима — порты на территории современного Осака. (обратно)291
О ужас! Ветер дует с горы Муко… — В "Сказании о доме Тайра" и "Сказании о Ёсицунэ описывается страшный ураган, налетевший на корабль Ёсицунэ в момент его отплытия из залива Даймоцу и заставивший его снова пристать к берегу. Однако ни в одной из хроник не говорится о том, что именно здесь Ёсицунэ расстался с Сидзукой. В "Сказании о Ёсицунэ" местом их расставания называется Ёсино. (обратно)292
Тайра Томомори — сын могущественного Тайра Киёмори, главы рода Тайра, покончил с собой, бросившись в воды залива Дан-ноура, когда стало ясно, что ничто уже не может спасти Тайра. (обратно)293
…го и сугороку… — В шашки го играют двое белыми и черными камнями на доске с 361-й клеткой. Игра китайского происхождения. В сугороку — выбрасывая кости с очками из особого футляра. Цель игры — вторгнуться в лагерь противника на шашечной доске. Игра изобретена в Индии. (обратно)294
…на днях из Осю пригнали. — Осю — в старину так называли пять северных провинций на главном острове Японии. (обратно)295
Сакё — первый даймё, укё — второй даймё. Китано — название местности возле Киото (ныне в его составе), где находятся известные синтоистские храмы. (обратно)296
Абурадзуцу — сосуд для растительного масла из ствола бамбука. (обратно)297
Окиягарикобоси — игрушка вроде ваньки-встаньки изображающая бога счастья. Второе значение слова — служанка зазывающая на перекрестке в веселые дома: "кто в столице вас не знает?!" "А звезду с неба не хотите?" — Непереводимая игра слов: "хоси" — "хотеть" и "хоси"- "звезда". (обратно)298
Сутры — буддийские священные книги, отдельные места из них читались как молитвословия. Десять монов подаяния. — Мон — старинная медная монета невысокого достоинства. (обратно)299
…"в мире Трех тысяч Великой тысячи миров". — Согласно буддийской космографии — это Вселенная, которая состоит из множества тысячекратно повторенных миров малого, среднего и большого масштабов. "Наму, Кяратано…" — священные буддийские слова индийского происхождения. (обратно)300
…наступает время подаяния… — Вместо "время мрака" монах говорит "время подаяния", делая намек прихожанину. (обратно)301
Кэса — часть монашеского одеяния, род длинного стихаря желтого цвета с черными крапинками. Надевается на одно плечо, как перевязь. (обратно)302
Ваша коса нашлась? — Прихожанин замечает, что монах и не снимал ее. (обратно)303
"…для бонзы отдать единственный зонтик…" — Когда монаха изгоняли из монастыря, ему давали с собой только зонтик, из которого, таким образом, состояло все его имущество. …шкура — в одну сторону… — Промасленная бумага, из которой делаются японские зонтики; "кожа" и "шкура" в японском языке — слова-омонимы. То же самое — "спицы зонтика" и "кости". (обратно)304
Ямабуси (заклинатели-гэндзя) — последователи буддийской секты Сюгэидо, возникшей в VIII в. Гэндзя бродили по священным горам с целью получить магические силы. Они врачевали при помощи заклинаний, так как считалось, что болезнь — это одержимость злым духом. Ямабуси — своего рода шаманы — изображаются в японском фольклоре как шарлатаны. Гора Оминэ в префектуре Пара и гора Кадзураки (Кацураги), расположенная на границе префектуры Осака и Пара, считались священным местом, где подвизались буддийские монахи секты Сюгэндо, обретая там, по поверью, священную силу. (обратно)305
…лоскут материи в один сяку… — Сяку — мера длины для материй, равна 37,9 м. И-ро-ха-ни-хо-хэ-то… — Начало старинного стихотворения, в котором содержатся разные слоги, числом сорок один. Стихотворение это было в широком употреблении как азбука и в качестве прописи для начального обучения. Содержит в себе буддийскую истину о быстротечной жизни:"Красота блистает миг
И увяла вся.
В этой жизни, что, скажи,
Остается ввек?
Грани мира суеты
Ныне перейди,
Брось пустые видеть сны
И пьянеть от них.
306
Эн-но гёдзя — основатель секты Сюгэндо (VIII в.). Вел подвижническую жизнь отшельника в горах Оминэ, Кацураги, Кимбусэн; после смерти обожествлен. …из рук бога Мёо… — Мёо (светлый царь) — почтительное наименование буддийских божеств, например, бога Фудо-мёо. (обратно)307
Дзидзо (санскр. Кситигарбха) — бодхнеаттва, спасающий из ада, в японском народном буддизме бог — покровитель страждущих, больных, путников и детей. Статуи его с большим нимбом на голове часто ставились на перекрестках дорог. Здесь имеется в виду статуя Дзидзо в Каваками на юге провинции Кавати. (обратно)308
"Ночная песня погонщика Ёсаку из Тамба" ("Тамбано Ёсаку мацуно комуробуси") предположительно написана в 1708 году. Это седьмая по счету "мещанская драма" Тикамацу. Иногда зерно сюжета Тикамацу брал из народных песен. Популярна была народная песенка:Лошадей гонял Ёсаку
Был погонщиком простым.
А теперь в самом Эдо
Носит длинный меч.
309
Тамба — название старинной провинции. Находилась вблизи Киото. (обратно)310
А теперь Сирабэ… — Сирабэ была удочерена своим отцом — князем и его, видимо, бездетной супругой. Длинные волосы перехвачены… — Первую прическу делали девушке во время обряда совершеннолетия. Волосы перехватывались шнурком. (обратно)311
О-химэсама — старинный титул девушки из знатной семьи. (обратно)312
Там в горле у нее застряло моти… — Моти — японское лакомство — колобки, приготовленные из вареного и отбитого в ступе риса. (обратно)313
"Только вспомню тебя, Ёсаку,//На луга туман упадет". — Здесь приводятся слова из популярной в то время народной песни. (обратно)314
Но раньше//Семь раз по семь… — По буддийским верованиям, душа умершего сорок девять дней блуждает между двумя мирами: здешним и загробным. (обратно)315
По дороге в Исэ… — Имеются в виду знаменитые древнейшие синтоистские храмы, посвященные богине Аматэрасу. На храмовые празднества сходилось множество паломников. (обратно)316
Начертанным на храмовой бумаге. — Обеты ("письменные обеты") писались на специальных бумагах, которые продавались в храмах. Эти бумажные амулеты считались священными, их нельзя было ни разорвать ни бросить — только предать огню. Приносящий обет клялся именами многих богов, призывая на себя небесную кару в случае обмана. Мы только у стремнин Кумодзу… — Река Кумодзу впадает в залив Исэ. (обратно)317
Как рыбаки в Акоги… — Акоги — местность в провинции Исэ. В антологии "Кокинсю" в одной танка говорится: "Если мы будем часто встречаться на побережье, где рыбаки тянут сети, то, верно, люди узнают о нашей любви". (обратно)318
Возносится вершина Асама… — У подножья горы Асама находится известный синтоистский храм, где обитали жрецы, давшие обет безбрачия. На вершине горы высится буддийский храм. - Слышишь//Удары барабана? Восемь раз! — То есть два часа ночи. (обратно)319
На пороге обители Ста наслаждений//Встретят нас бодхисаттвы — //Каннон и Сэйси… — По буддийским верованиям, обитель Ста наслаждений — Западный рай, а эти два бодхисаттвы Авалакитешвара и Махастмапрапта (санскр.) — ближайшие помощники владыки Западного рая Амитабы. И с молитвой подходят к сосне… — на эту сосну паломники, шедшие в святилище Исэ, вешали приношения — монеты. (обратно)320
Шесть наших чувств. — По буддийским представлениям, шесть чувств — это зрение, слух, обоняние, вкус, осязание, сердечные чувства. (обратно)321
И мы к воротам подойдем Нирваны!.. — Здесь: высшая форма райского блаженства. (обратно)322
Полное название пьесы: "Убийство женщины. Масляный ад" ("Оннагороси. Абура-но дзигоку"). Эта двадцать третья по счету "мещанская драма" Тикамацу была впервые исполнена в осакском театре кукол "Такэмото-дза" 4-го числа пятого лунного месяца 1721 года. Для удобства читателей обозначены действующие лица и авторская речь передана "рассказчику". Опущены обозначения темпа и ритма, заимствованные из театра Но. Действия разбиты на сцены. Примечания — В. Маркова. (обратно)323
Селенье Нодзаки (ныне город) — местность в префектуре Осака, где в горном храме Нодзаки-Каннон находится статуя богини с одиннадцатью ликами. Новая лодка (синдзо) — молодая девушка или жена, а в веселом квартале — девушка, которая только что была ученицей-кабуро, а теперь приучается к своему ремеслу под надзором старшей гетеры. Над равниною Мусаси… — Равнина Мусаси возле Токио — поэтический эпитет к слову "луна". Река Намадзу протекает в северной части Осака, впадает в реку Едо. (обратно)324
Сонэдзаки — квартал любви в северной части Осака. На лодке с домиком… — Крытая на манер гондолы увеселительная лодка. Айдзу — местность в нынешней префектуре Фукусима на севере главного острова, оттуда поставлялись мед и воск. Нанива — старинное название города Осака. (обратно)325
Ведь високосный год. — Периодически в лунный год вставлялся лишний месяц, и сезоны как бы сдвинуты назад. Считается четвертая луна, на самом деле — третья. Еще холодно: это, собственно, ранняя весна. На высоте Орлиной восседая… — Согласно буддийским легендам, Сакьямуни (Будда), некогда восседая на Орлиной горе — в Индии, преподал свое учение, запечатленное в "Сутре Лотоса". Амида и Кандзэон — его воплощения (аватары). Бодхисаттва Кандзэон, по-санскритски Авалокитешвара, в Японии превратился в женское божество — Каннон, видимо, под влиянием культа богини солнца Аматэрасу, а также, возможно, разных среднеазиатских культов. Существует множество изображений Каннон и тридцать три места, где ей поклоняются. В Нати (местность и город в префектуре Вакаяма), в храме Кумано, находится золотая статуя Каннон — в венце, восседающая на лотосе. Согласно народным поверьям, исполняет желания. (обратно)326
В год "Кабана//И брата младшего Земли" — то есть в 1719 г. Он обозначен при помощи двух циклических знаков, принятых для счета времени на Дальнем Востоке. (обратно)327
В далекий край Ямато. — Старая провинция Ямато (теперь префектура Пара) находится на довольно далеком для пешеходов расстоянии от города Осака. Принц Сётоку (574–622) — просвещенный правитель, насаждавший буддизм в Японии. Отмечалась дата его успения. Храм Хорюд-зи, выдающийся памятник архитектуры, был основан принцем Сётоку. "Отдернута завеса — перед "чудотворной" статуей после обновления храма. (обратно)328
Широкий капюшон//Надвинут на глаза… — Девушки из веселого квартала не выщипывали себе бровей, как это делали, по обычаю, замужние женщины. Но ремесло Кошку выдает слишком нарядный для купеческой жены пояс нагоя (из города того же наименования). (обратно)329
Над горою Атаго. — Священная гора возле Киото посвящена божествам грома. Там курятся благовонные костры из сандалового дерева. Далее соблюдена порядковая последовательность чисел: три столба дыма, четыре дороги. …словно копья из яшмы… — Старинный поэтический эпитет к слову "дорога". "Дракон и змея" (юго-восток). — Направления обозначались при помощи комбинации циклических знаков (вроде знаков зодиака). "Бык и Тигр" — северо-восток; "Овен и Обезьяна" — юго-запад. Явата — торговый город в нынешней префектуре Окаяма. "Гора тайных встреч" (Окаяма) воспета в японской поэзии. В одной старинной песне говорилось:"Так и кажется мне,
Стебли сусуки кивают,
Словно манят меня
На "Гору тайных встреч" Окаяма,
Где виделся я с любимой".
Последние комментарии
1 час 8 минут назад
1 час 12 минут назад
1 час 22 минут назад
1 час 28 минут назад
1 час 31 минут назад
1 час 34 минут назад