Солнце встанет! [Лидия Алексеевна Чарская] (fb2) читать онлайн
- Солнце встанет! 539 Кб, 164с. скачать: (fb2) читать: (полностью) - (постранично) - Лидия Алексеевна Чарская
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Лидия Чарская Солнце встанет!
I
Трясясь и подпрыгивая, тарантас катился по пыльной дороге. Возница безнадежно унылым голосом ободрял лошадей, лениво тащившихся, благодаря нестерпимо удушливому июльскому полдню. Сидевший в тарантасе плотный и широкоплечий человек с лицом, наполовину скрытым огромной соломенной шляпой, с нетерпением поглядывал по сторонам. — Скоро ли доедем, братец? — срывалось с его губ полный томительного нетерпения возглас. Возница только плечами поводил вместо ответа да взмахивал кнутом больше для острастки, и снова принимался понукать лошадок тем уныло-скорбным тоном, который присущ русскому мужику. Проехав версты две с небольшим таким образом, он вдруг самым неожиданным образом повернулся на козлах и проговорил: — А у Строгановых на фабрике, слышь ты, неспокойно… Ноне наши красовские сказывали, што спичешники рядились управителя побить… И слышь ты управитель-то в Питер посылал к хозяину. Хозяин сынка своего рядил прислать. — Когда ж он приедет? — заинтересовался седок. — А кто его знает! Не ноне — завтра, красовские говорят, будет сюды. Только, слышь ты, зря приедет-то. Уж больно руки у робят чешутся на управителя-то. Живодер он, вот што… Собака он, как есть, нехристь… собака, — неожиданно ожесточился ямщик и даже сплюнул в сторону. — А ваших красовских на спичечном работает много? — снова поинтересовался седок. — Много наших… Хлебушко всем жевать, слышь ты, надоть. И наши есть, и колотовские, что подле Нескучного, с низины, и рябовские тож… — Как? Как ты сказал?.. Нескучное? — вдруг разом встрепенулся седок и даже в волнении сдвинул шляпу на затылок. Теперь его можно было разглядеть вполне. На плечах этого настоящего по виду русского богатыря покоилась крупная голова с необычайно добродушным круглым румяным лицом, заканчивающимся курчавой бородкой, с целой копной густых русых кудрей и с таким детски-прекрасным светлым взглядом голубых глаз, которым могут только обладать цельные, чистые, недюжинные натуры. Теперь эти глаза с пытливой тревогой подняли на лицо возницы. — Нескучное, говоришь ты? Нескучное? — ронял он каким-то странным, дрожащим голосом. — Что же это Нескучное? Имение чье-нибудь? — Хутор… енерала одного помершего… хутор. Богатый был енерал… важнющий. Только давно помер… А сама-то за другого, слышь ты, вышла. Тому годов с пяток будет. Раньше-то живала на хуторе сама-то, по вдовству своему, значит, после енераловой смерти-то, а апосля долгое время тамотка и людей не видать было, а ноне… — Живет там кто-нибудь? — вырвалось каким-то новым нетерпеливым звуком из груди приезжего, и, если бы возница был чуточку посмышленее, он почуял бы, что волнение охватило его седока. Но возница не обладал тонким чутьем и не к чему ему было заниматься настроением приезжего. С тем же унылым видом он прикрикнул на пристяжную, дернул возжею и уже, совсем обернувшись лицом к седоку, проговорил: — Ноне там-то, в Нескучном, то есть, енеральская дочка, барышня, с теткой ейной живут… Уж, почитай, два года… Хорошая барышня… Ее и красовские, и колотовские, и рябовские все знают. Золото, а не барышня. Лучше фелшара али даже дохтура тебе всякого от разной, слышь ты, болезни вылечит… И ребят тоже, слышь ты, учит, и в больнице она, и на фабрике, и где тебе хошь… повсюду. И целый-то день в работе. Где силушки берет только… Сама-то хлябоватая такая, в чем душа держится, а в труде взрослому мужику не уступит… Ноне фелшар Гараське Вихрову руку резал; сказывал, огневица у Гараськи приключиться могла, так фелшар убег, сдержать, слышь ты, не мог Гараськи-то, а она, барышня-то наша, ему рученьку свою на плечо положила да и говорит: «Смотри на меня, Гараська, легче будет!». И впрямь легче. Дал руку себе по локоть отхватить и не пикнул даже. Вот она, барышня-то, у нас какая! — с заметной гордостью заключил свою речь мужик. Седок с жадностью ловил каждое слово возницы. Неопределенная улыбка блуждала по его румяным губам. «Она! Она это! И никто больше! Она! Лика! Ангел Божий! Сокровище мое!» — выстукивали его сердце, мысль, все фибры его существа. Нет другой такой девушки на свет, нет другого такого ангела на земле. Он узнает ее из тысячи, из миллиона, из целого миллиарда девушек узнает он ее, потому что она единственная, и другой подобной ей нет. И как странно складывается его судьба? Та, которая запретила ему искать ее, та, которая ушла от него и от общества, и от целого мира в глубокие дебри России, та снова случайно попадается на его пути! Он не искал её, нет, нет… Он не смел ослушаться её приказания, он слишком уважал ее для этого. Виноват ли он, что сама судьба сводит их снова?.. И голубые глаза богатыря-атлета лучисто сияли, а плотная широкоплечая фигура часто вздрагивала под макинтошем, накинутым на его сильные плечи. — Слушай-ка, дядя, — неожиданно обратился он к вознице, — а от Красовки к Нескучному большой крюк дать надо в сторону? А? — От Красовки к Нескучному три версты будет только, — ответил возница. — А тебе на што? Три версты! Три версты только отделяют их фабрику от того земного рая, где поселился этот ангел. И он не знал этого, когда вместе с отцом-миллионщиком приезжал покупать эту фабрику полгода тому назад у её прежнего владельца. И он не знал, он, Сила Строганов, что его ангел, о котором он робко мечтал, ютится тут, около, почти рядом!. Внезапный прилив могучего, острого, почти нестерпимого желания увидеть любимую девушку хотя бы издали, услышать её голос, этот чудесный в душу вкрадывающийся её голос, так властно заполонил все существо молодого человека, что он уже не мог противиться ему. — Правь на Нескучное, братец! — неожиданно произнес он дрогнувшим от волнения голосом. — Што ж так? Аль знакомые будете? — разом оживился возница. — Хорошая барышня, на редкость! — добавил он и, помолчав минуту, вдруг, словно воспрянув духом, изо всей силы ударил возжей по спине коренной и гаркнул: — эй, вы вывози, пустобрюхие! — и он молодецки выпрямился на своем сиденье. «Как ее любят! Боже мой, как любят! — продолжало все петь в душе Строганова. — Простой ямщик, жалкий мужичонка, и тот радуется, что увидит свою благодетельницу». И он, Сила Строганов, увидит ее. Что он ей скажет, чем сумеет оправдать свое ослушание наложенного на него запрета видеть ее? Он ничего не знает… Он знает только одно, что белый ангел, именуемый Ликой, здесь близко и что он увидит его, да, увидит его! Скоро… сейчас…II
На террасе небольшого одноэтажного чисто оштукатуренного, с яркой зеленой крышей, окруженного огромным садом, тенистым и запущенным с трех сторон, а с четвертой стороны прилегающим к степи, сидела пожилая дама с сильною проседью в черных волосах, с черными усиками над тонкими, энергично сжатыми губами, маленькая, юркая, подвижная. Она держала в руках газету, которую быстро пробегала рассеянным взглядом. Её губы насмешливо поджимались и глаза поминутно презрительно щурились на черные точки печатных строк. — Аграрные беспорядки… — шептала она чуть слышно, не отрывая взора от газеты. — «Сто человек крестьян из деревни Сидоровки, собравшись за околицей, нестройной толпой двинулись к дороге, к имению князя Бубенцова. Управляющий встретил толпу на полудороге, уговаривая разойтись, но, в ответ его благому предложению, были пущены камни из толпы. Управляющий не преминул благоразумно скрыться. Толпа проследовала до самого хутора, разграбила и уничтожила все богатое имущество князя, не пощадила старинного саксонского сервиза, прорвала и обезобразила картины старинного византийского письма, до которых князь был большой охотник, и, опустошив роскошные комнаты княжеского дома, ушла назад. В имение были вызваны казаки»… Маленькая женщина с энергичными губами, вооруженными усиками, презрительно отшвырнула газету. — Вот она, матушка, святая Русь! — произнесла она, брезгливо поджимая губы и морщась, словно от боли. — И «эти» хотят добиться желаемого!.. Почему европейский крестьянин не сжег бы и не ограбил бы? Потому что он сыт. В своем маленьком уголке он сыт. У него есть кусок сыра и бутылка кислого бордо, у него есть и умная, рассудительная башка на плечах. Он знает, что уничтожением и бойней он не достигнет ничего. А этот бедный темный народ думает… Нет, прежде чем дать ему хлеба, надо вскормить его мозг, надо вскормить его душу принципами гуманности и уважения к себе самому и своему праву. Да, надо научить его суметь признавать это право не в силу громящего разбойничьего инстинкта, а в силу доблестного сознания того, что он — сила великая, сила необходимая для огромного мирового атома, который зовется Россия; что вместе с караваем хлеба ему необходимо принять в себя дозу европейской цивилизации, иначе оп заглохнет и одеревенеет и будет слепо следовать за своими вожаками, которые поведут его ради собственного влечения и наживы на темные и грязные дела. Ах, как слаба еще Россия, как много еще надо ей чтобы достигнуть общеевропейского роста, чтобы заглушить те стопы нищеты и нужды, которые то и дело слышатся во всех углах и закоулках! Маленькая женщина на минуту задумалась. По её лицу промелькнула недоверчивая улыбка. — И Лика думает пересоздать их, думает осветить тьму и пополнить ее солнечными лучами, — проговорила она чуть слышно. — Но, ведь, таких, как Лика, были тысячи и они гибли в борьбе. Господь да сохранит мою девочку, но задача непосильна её слабому, хрупкому существу. Натуры более сильные складывали оружие и преклонялись пред неизбежным, а моя Лика… Маленькая женщина смолкла на мгновение и долго смотрела на небо. Потом её взор упал на дорогу, прихотливо извивавшуюся серой змеей между двумя рядами золотистой реки. Легкое облачко, стлавшееся по меже, привлекло внимание маленькой женщины. «Кто-то едет, — мысленно произнесла она, прищурив свои близорукие глаза. — Неужели Лика? Не случилось ли чего? На спичечной Строгановых неспокойно, красовские совсем близко от этой спичечной… А что если и между красовскими уже началось брожение? И что если Лика там? Господи! И когда все это кончится только… Хотели найти тихий мир и забвение в этом пустынном уголку, а нашли…» Маленькая женщина чуть заметно перекрестилась под своей полосатой английской весткой. Потом её глаза снова обратились на дорогу и она стала смотреть на приближающееся облако пыли. Вот, наконец, уже можно различить и тарантас, и лошадей, и возницу, и чью-то сильную, коренастую фигуру, занявшую собою все сиденье брички. Зинаида Владимировна Горная, так звали маленькую женщину, долго всматривалась, прищурив глаза, и вдруг по лицу её пробежала радостная улыбка. — Сила Романович, вы ли это? — вскрикнула она громко, бодрым, разом помолодевшим голосом. Вмиг тарантас, гремя и громыхая, подкатил к террасе. Широкоплечий седок-богатырь на ходу выпрыгнул из него и, сорвав с головы свою соломенную шляпу, с низким поклоном склонился пред маленькой женщиной. — Сила Романович! Вы? Ах, как я рада вас видеть! Вот приятный сюрприз! — весело говорила Зинаида Владимировна, пожимая огромные руки нежданного гостя. — Не прогоните-с? Я мимоходом… задержу не долго-с… Изволите видеть, у нас спичечники балуются, так отец меня сюда и прислал… командировки вроде. Ехал я туда на спичечную и к вам завернул… вас и Лидию Валентиновну проведать-с. Не прогоните, сделайте милость, Зинаида Владимировна! — ронял радостно взволнованным голосом приезжий: — Прогнать вас?! Да Бог с вами, голубчик!.. Да мы здесь голоса людского не слышим. Уж так рада, что хоть одного прежнего знакомого вижу, что и сказать не могу. И Лика рада будет. Вот увидите… — ответила Горная. — Лидия Валентиновна строго воспретили их здесь беспокоить, как уезжали, — разом упавшим голосом произнес Строганов. — Ах, что знала Лика! — с досадой, махнув рукою, ответила Зинаида Владимировна. — Вы помните, при каких обстоятельствах тогда мы уезжали в деревню? — и глаза маленькой женщины робко погрузились в детски-чистые глаза её собеседника. — Помню-с! — чуть слышно проронил тот. — Ну, вот видите — снова оживленно подхватила Горная. — И не мудрено, что тогда ей хотелось забыться. Ее скомпрометировали достаточно. Вам я могу сказать это, вы — друг Лики, она часто отзывалась о вас, как о друге, все это время… — Да неужто вспоминали они меня, Зинаида Владимировна, Лидия Валентиновна вспоминали? Господи Боже мой! Да чем же я заслужил такое счастье? — разом встрепенулся Строганов, и лицо этого взрослого ребенка запылало таким неподдельным восторгом, что Горная не могла ласково не улыбнуться. — Ну, вот видите ли, — с той же сочувственной улыбкой произнесла она снова, — тогда Лике было очень тяжело; это неудавшееся сватовство князя, навязанное ей родными, её отказ и дело приюта достаточно порастрепали нервы такой чуткой и впечатлительной натуры, какою она обладает, и не мудрено, что ей не хотелось никого видеть из тех прежних, кто окружал ее… Уверяю вас, что если она и вспоминает кого-нибудь, так это только своего брата, вас и маленькую Бетси… Не верите? Так спросите ее саму. Вот она, кажется, идет по дороге из Красовки по степи, глядите! Едва только Горная успела произнести эти последние слова, как вся огромная фигура богатыря Силы встрепенулась, как былинка от дуновения ветра. Даже румяные щеки его чуть побледнели, а глаза, живо обратившиеся к степи, засияли лучистым светом. — Позволите-с навстречу Лидии Валентиновне пойти? — робкими звуками сорвалось с его губ. — Идите, идите, голубчик!.. Не со мной же, старухой, вам болтать! — ласково усмехаясь, проговорила Горная. Но её последние слова едва ли достигли до ушей Строганова, Позабыв весь мир, он быстро сбежал со ступеней террасы, миновал желтую площадку, раскинутую пред домом, и очутился за высоким тыном, отделяющим сад от широкой, привольной степи. По узкой меже двигалась тонкая фигура женщины, одетой во что-то светлое с белым платком на голове. «Она!» — вихрем пронеслось в мыслях Силы Романовича при виде женской фигуры и он ускорил шаги, крепко нажав рукою сердце, чтобы как-нибудь утишить его быстрое, неверное биение. За десять шагов до приближающейся к нему светлой фигуры он остановился, сорвал шляпу с головы и ждал. Палящие лучи солнца играли на его русых волосах, делая их золотыми. Блаженная улыбка застыла на лице. — Лидия Валентиновна! Не велите казнить — велите миловать! — произнес он негромко, опасаясь испугать молодую девушку, которая приближалась теперь к нему с задумчиво опущенной головою. Она вздрогнула, подняла глаза… С минуту они стояли молча друг пред другом. Строганов машинально теребил рукою усатые колосья, выросшие на краю межи. И вдруг ласковая улыбка тронула нежные розовые губки девушки. Протягивая обе руки навстречу гостю, она произнесла: — Сила Романович! Милый! Вот приятная-то встреча! Ах, Господи! В две секунды оп был подле нее. Он готов был упасть пред ней на колена, ползать в пыли и целовать край её платья и говорить ей, говорить без конца о том, как он думал о ней все эти два года, как ожидал встречи с нею и не смел искать ее даже, потому что она запретила ему это. Но он не упал на колена, не бросился к её ногам и не целовал её одежды. Оп был робок и стыдлив, как женщина, этот богатырь-ребенок. Он только нежно и осторожно пожал своей огромной лапищей её хрупкую ручку, которая вся потонула в его большой ладони, и застенчиво произнес: — Не извольте гневаться, Лидия Валентиновна, что я посмел ваше приказание нарушить. Но видите ли… И он путано и сбивчиво стал говорить ей о том, что соседняя с Нескучным фабрика теперь принадлежит им, и про то, что на фабрике «балуют» и что отец послал его осмотреться и «столковаться» с народом. Они шли теперь оба рядом по узкой меже, между двумя стенами колосьев и Сила Романович мог вдоволь налюбоваться тою, чей образ он нежно и долго лелеял в своей душе. Лика очень изменилась в два года разлуки. Когда она сняла платок с головы, чтобы обвеять им пылающее от жары лицо, он сразу заметил, что она точно выросла и возмужала. Прежнее детское выражение навсегда исчезло с её красивого, молодого лица. Какие-то горькие складки оттянули книзу углы её нежных, приветливых губ. В серых глазах, жизнерадостных прежде, теперь залегло горькое выражение не то укора, не то пытливого вопроса, неразрешенного никем. Легкая морщинка врезалась между черными тонкими бровями и придавала выражение сосредоточенности и скорби всему её тонкому, худощавому личику, значительно тронутому степными ветрами и солнечным загаром. Свои чудесные золотистые волосы она остригла и теперь они прихотливо вились, как у мальчика, вокруг её смуглого от загара лица. От прежней нежной, розовенькой хрупкой барышни в Лике не осталось и следа; это была новая Лика, но едва ли не более притягательная и прекрасная, с этим лицом мученицы-фанатички, с этим неуловимым выражением готовности к борьбе в прекрасных скорбных глазах. — Что смотрите на меня? Не узнаете? Состарилась я, подурнела? — спросила она, видя, как Строганов робко оглядывает ее сбоку, идя рядом с нею. — Очень постарела я, Сила Романович, а? — Ах, нет! — вырвалось у него порывистее и прямодушнее, нежели он этого хотел, — возмужали вы, это верно, Лидия Валентиновна, и старше стали как будто, но… такая же красавица, как и были, если не лучше еще… — заключил он пылко. — Ну, уж этого я и не ожидала от вас, Сила Романович, я здесь от петербургских комплиментов вовсе отвыкла. И не вам их говорить, и не мне слушать! — произнесла с каким-то гордым, вызывающим выражением в лице молодая девушка. Сила сконфузился. «Поделом тебе! Поделом, мужичина сиволапый! — произнес он мысленно с каким-то злорадным торжеством, — нечего тебе, серому мужичонку, лапотнику, с суконным рылом да в калашный ряд тесаться… Тоже комплиментщик какой выискался! Обидел ее, как есть обидел… Генеральская дочка и вдруг от купца-аршинника комплимент какой!» А Лика, между тем, и забыла даже о том, что слышала от своего спутника за минуту. Она шла серьезная, сосредоточенная, вся ушедшая сама в себя. Ей было о чем подумать. В Красовке начинался тиф, занесенный с фабрики, очевидно. И ни средств для борьбы с заразой, ни рук, ни медикаментов не было. Быт фабрики тоже немало угнетал ее. Там работали дети в узких, маленьких камерах, насыщенных вредными, ядовитыми парами. Фабричная больница была набита битком. Лика не имела права идти туда без разрешения хозяев, однако, водила туда как-то Герасима Вихрова ампутировать руку, перерубленную в драке, и ей довелось увидеть все те прорехи и недочеты, которые в голос кричали о себе. Она отлично понимала, что спичечники волновались не зря. Их заработок далеко не покрывал их жизненных условий, они работали сверх нормы, надсаживая здоровье и силы. Она давно знала, что спичечная фабрика куплена Строгановым и что ей легче, чем кому-либо другому, обратиться с просьбою к Силе улучшить быт серой массы: написать ему все, как обстоит дело на фабрике, в чем именно необходима реорганизация и какое улучшение можно сделать в жизни тех голодных, истерзанных душою и телом десятков людей, которые продают свое жалкое существование за мелкие гроши. Но она боялась сделать это, боялась напомнить о себе и снова зажечь погасшее уже, может быть, чувство в сердце молодого миллионера. Теперь же судьба, как бы нарочно, посылала на ее пути этого человека и она чувствовала, что уже не сумеет удержать в себе то, что копилось в её душе. — Сила Романович, милый, — начала Лика, — хорошо вы осмотрели фабрику, да? — Когда осмотрел-с? Теперь-с? Да я еще и не был там, Лидия Валентиновна. Я прямо с поезда туда поехал да по дороге к вам свернул… Уж простите-с! — произнес он с чистосердечно-виноватым видом. — Вы хотели меня видеть? Да? — ласково произнесла Лика. — Ужасно! — искренним, восторженным звуком вырвалось прямо из груди Строганова. Лика нахмурилась и её лицо приняло строгое, почти суровое выражение. И вдруг она улыбнулась снова. Улыбка у неё осталась та же, что и два года тому назад, и в этой улыбке, казалось, воскресала прежняя Лика. Сила сам невольно просиял при виде этой улыбки. — А, ведь, ваш братец Анатолий был прав, когда говорил, что вы ему напоминаете эту француженку святую… — начал он робко, ободренный её лаской. — Француженку святую? — рассмеялась Лика и стала уже совсем прежней в эту минуту. — Ах, да, — спохватилась она, мило краснея, — Толя говорил часто, что я ему святую Женевьеву напоминаю… — Вот, вот, именно-с! — обрадовался её неожиданному смеху Строганов. — А что он, как? Счастлив? — Анатолий Валентинович, с моей двоюродной сестрицей весело живут. Тятенька им их свадьбу с убегом простил. И молодых наградил порядочно. Жить можно хорошо, а…а… — А только им все не хватает! — засмеявшись снова, подхватила Лика. — Вот то-то и дело, что не хватает! — подтвердил Строганов, — уж очень шибко живут. А вам приютские кланяются, — неожиданно произнес он, — и Федюша, и остальные. Федя уж совсем большой малец стал. Его в гатчинский институт хочу поместить… способный парнишка. — А вы часто там бываете в нашем приюте? — и умышленно подчеркивая слово «нашем», спросила Лика. — Почитай что каждый день, Лидия Валентиновна, заезжаю проведать! — Ах, вы, милый! — искренне и нежно вырвалось из груди молодой девушки. — Ах, вы, добрый, хороший, славный Сила Романович! Спасибо вам! И она протянула ему обе руки, которые он, не осмелясь поцеловать, легонько пожал. И тотчас же мысль подсказала Лике: если этот большой прямодушный человек так добр к ней и к тому маленькому делу их приюта, то к своему личному детищу — к фабрике — он должен отнестись вдвое гуманнее и лучше. И, уже не колеблясь больше, она сказала: — Сила Романович, видите ли, я на вас рассердиться была готова, что вы вместо того, чтобы на фабрику поехать, к нам завернули, а, ведь, вы — сама доброта. Помните два года тому назад, когда после моей болезни вы приехали ко мне и меня, полную апатии к целому миру, воскресили к жизни, напомнив о том, что я необходима среди темных, бедных, невежественных людей, которым такая, как я, может принести пользу? И я с жадностью накинулась на любимое дело. И я счастлива. Правда, здесь нет того глухого медвежьего угла, о котором я мечтала. В нашем округе и фабрика, и село, и школа, и больница, но я рада, что здесь я еще более необходима, пожалуй, чем где-либо в другом месте. Я могу помогать всем и в школе, и в больнице, И сознаю, да, сознаю вполне, что не служу помехой, напротив… И вы, и вы… Сила Романович, можете помочь, если захотите. Отец вам не дал широких полномочий, не правда ли? — Оно, собственно говоря, так, Лидия Валентиновна, отец велел столковаться с народом… пощупать… и… — Ага! Пощупать! — с каким-то неожиданным раздражением произнесла Лика, и Сила Романович не узнал в этом разом окрепшем, властном голосе прежних нежных звуков девичьего голоса. — Ага, пощупать! — повторила еще ожесточеннее Горная. — Да знаете ли вы, что, пока вы с хозяйским видом станете «нащупывать», десятки ребятишек сгниют в зловонных камерах, а старые рабочие надорвутся, имея одиннадцатичасовой трудовой день… Господи! Что там за ужасы, Сила Романович! Милый! Если б вы только повидали, голубчик. Со стороны жуть берет. Честное слово! Они волнуются! Да… Становой валит все дело на агитаторов. Но это — абсурд! Агитаторов там ровно столько же, сколько рисует полиции её напуганное воображение. Там просто проснулся голодный рабочий инстинкт, просто человек понял, что не заслуживает той собачьей доли, какою его наградила судьба и которую вы, господа капиталисты, бросаете им из милости с тех пор, как железное царство воцарилось над царством человеческого труда, этим царством сгорбленных спин, вытянутых с натуги, царством потухших от ядовитых кислот глаз и пр., и пр. Сила Романович! Вы — друг мне, или нет? — неожиданно вскинула Лика на него свой взор и тотчас же продолжала снова: — если нет, то пишите, с места письмо губернатору, требуйте взвод драгун, сотню казаков, оцепите фабрику, закуйте в кандалы воображаемых агитаторов и вожаков и… и… словом, действуйте так, как действуют ваши доблестные собратья, кулаки-миллионщики, которые трясутся над своими прочно сколоченными грошами. Следуйте их примеру, Сила Романович, но тогда… тогда… Лика закрыла лицо руками, и вдруг тихое, чуть слышное рыданье поразило слух Строганова. — Лидия Валентиновна! Барышня милая! — зашептал он. — Лидия Валентиновна! Бог с вами… Не печальтесь! Не кручиньтесь! Все сделаю, что могу. Больше, чем могу, сделаю даже! Слово вам даю… И пусть я буду подлец, если… А теперь туда… на фабрику… к ним… чтобы с места, значит, не теряя минуты… Вы это истину сказали… святую истину!.. барышня… на пуховых перинах мы зажирели и не видим, не чуем. Эх-хх! Когда бы не поздно только… Прощайте, Лидия Валентиновна! Пора! Давно пора! И, мешковато поклонившись, он быстрой походкой пошел по направлению к хуторскому дому, выглянувшему из-за зелени деревьев. — Лика, что же он уехал, не отдохнув, не пообедав? — встретив племянницу на ступенях террасы, обратилась к ней совсем изумленная Зинаида Владимировна. — Ах, тетя, милая! Он дал мне слово… — воскликнула Лика, мигом вбегая на крыльцо и повиснув на шее тетки. Горная даже назад отшатнулась при виде этого необычайного оживления племянницы. «Неужели же, Господи? Вот бы хорошо было! Пускай он не нашего круга, но при таком капитале всего достичь можно!» — произнесла она мысленно и вдруг, глубоко заглянув в глаза молодой девушки, проговорила: — Он любит тебя, Лика? Он приезжал делать тебе предложение, да? В следующую же минуту маленькая женщина раскаялась в своих словах. Лицо молодой девушки осунулось и как-то разом постарело. Что-то скорбное и безнадежное прошло по её побледневшим чертам и она тоскливо произнесла: — Тетя! Родная моя! Вы понимаете меня больше всего мира и все-таки в основе никогда не поймете меня… Разве я могу быть чьей-нибудь женою? Ах, тетя, тетя! И Лика глубоко задумалась, уронив на плечо Горной свою красивую стриженную головку.III
Медлительно и плавно подползла короткая жгучая летняя ночь. Все уснуло на хуторе. Нескучное погрузилось в глубокий и сладкий сон… Там, где густо теснилась группа белостволых берез и стройных тополей в углу сада, стояла, не шевелясь, гибкая девичья фигура. В своем светлом платье, с бледным лицом, приподнятым навстречу луне, вся посеребренная её нежным матовым сиянием, Лика Горная олицетворяла собою статую раздумья в этот тихий полуночный час. Внезапный приезд Силы Строганова в их благословенную глушь взволновал ее. Вот уже более двух лет прошло с тех пор, и как она с теткой приехала сюда, в это милое, тихое и одинокое Нескучное; тетя Зина с её неисправимым скептицизмом ко всему русскому, большим скептицизмом, навеянным самою жгучею любовью истинной патриотки, и она, Лика, с разбитым сердцем, на осколках которого, однако, сумело укрепиться одно сильное и смелое чувство любви к её темному народу. Гордое, изнеженное дитя света, Лика смело бросила свой вызов обществу и ушла от него, ушла от тьмы к свету, потому что задыхалась во тьме. Да, она задыхалась. И сейчас, когда Лика вспомнила о том, что пришлось пережить ей там, в её недавнем и в тоже время страшно от неё отчужденном теперь прошлом, дрожь ужаса прошла по стройным членам молодой девушки. Пред ней медленно поднимались призраки прошлого из серебряной как расплавленный металл, лунной ночи. Вот-вот они снова пред ней, эти жгучие воспоминания… Тихо и значительно плещут синие воды вечно юной, вечно певучей и радостной Адриатики. Там далеко неслышно скользят огромные суда, кажущиеся здесь малюсенькими чайками. Она, шестнадцатилетняя Лика, стоит на балконе вся белая, чистая, юная и хорошенькая, и пред ней её учитель — синьор Виталио со звучною мандолиной в руках. Лика поет, а синьор Виталио чуть дышит, прислушиваясь к молодым, сочным звукам этого едва окрепшего девичьего голоса. Синьор Виталио — совсем особенный учитель. Он сам — музыкант, великий музыкант, и не признанный людьми композитор. Он презирает деньги, то желчное, бледное, больное подергивающееся в судорогах божество, которому люди сумели отлить драгоценнейший пьедестал. Он не продает своих песен, звуков своей скрипки и своей мандолины этому Ваалу. Он понимает искусство ради искусства, ради него одного. Искусство и родина — вот два несокрушимых идеала престарелого маэстро, альфа и омега всей его жизни. Он поет ради искусства и слагает дивные песни для своего народа, он кормит этот народ своими звуками, своими струнами. Богатая аристократия — эта вымирающая, истлевшая в собственном разгуле среда — не поймет его. Он им смешон, этим детям балованного света, он, седовласый идеалист Виталио с его пылкими песенками и не менее их пылкими речами. Зато бедняки, оборванные, босоногие, опаленные безжалостным солнцем, бедняки с мускулистыми членами, коричневыми от загара — эти поймут его. Когда они, закинув поутру сети, не найдут в них под вечер того желанного улова, который должен прокормить их на завтра, они идут к синьору Виталио, к их «атисо — синьору» и смело, как у друга, просят у него помощи. И тогда он выступает со своею скрипкой и играет так, что вся Генуя, весь гнилой Рим, с его порочной золотой молодежью и похотливо-страстными синьорами замирает от восторга. Теперь он чаще играет и реже поет. У него пропадает голос, и все назойливее и назойливее закрадывается мысль в сердце одинокого старика — мысль о преемнике, который заменил бы его, который поднял бы знамя светлого искусства так высоко, чтобы люди не могли захватать его грязными, алчными руками. И она, Лика Горная, явилась пред ним и олицетворила в себе все то, на что робко надеялся старый певец-музыкант… Золотое солнце жжет знойно, настойчиво и тепло. Небо голубеет высоко-высоко и нет предела этой ясной глубине. Миндаль в самом цвету. Деревья, как белые невесты, стоят высоко над горою… Лика поет. Эту песню сочинил сам маэстро. Эта песня так славно отвечает и его, и её стремленью. Там говорится о всесилии добра и братства, там говорится о непосильном труде одиноких, о царстве голода и труда. Завтра она споет эту песню зачерствевшим в пороках и страстях, пресыщенным и усталым аристократам, и — кто знает? — может быть, её сочный, молодой, чистый, как хрусталь, голос проникнет им до самых сердец и они помогут семьям тех неаполитанских рыбаков, которые несколько дней тому назад нашли свою могилу в море. И эта мысль так вдохновляет самое певицу, что её голос звучит теми страстными, глубоко прочувствованными нотами, которыми нельзя заменить никакое bel-canto. Даже тетя Зина, привлеченная необыкновенным подъемом в пении Лики, вышла на веранду их маленькой и веселой виллы. — Как она поет, как она поет, наша девочка! Не правда ли, синьор Виталио, из неё выйдет что-то? — тихо шепчет она на ухо седому маэстро. Синьор Виталио ничего не отвечает и, лишь, когда замирает последняя трель, он поднимается со своего места, подходит к Лике и, кладя ей руку на плечо, вдохновенно говорит: — Бог дал вам величайшее из богатств мирозданья. Он дал вам голос, дитя мое, редкий голос и редкую душу. Сумейте же утилизировать их. Отдайте то и другое на служение бедным, сирым и угнетенным. Вы богаты, Лика, и затруднений в этом случае не может быть. Клянитесь же мне, что ваш талант и вашу душу вы отдадите на служение слабым! Клянитесь, что отныне солнцем вашим будет цель облегчения нужд несчастных, клянитесь мне! — Клянусь! — страстно вырвалось тогда из молодой девичьей груди. — Клянусь, милый, дорогой учитель, и сделаю все, чтобы улыбались вокруг меня те, кто до сих пор не умел улыбаться. Отныне я служу людям, учитель! — пылко заключила свою речь глубоко потрясенная и взволнованная девушка. И Лика пела на другой день, пела ради бедняков с хмурыми лицами и коричневыми от солнца телами… И как она пела, Боже Великий! Генуя плакала, та самая Генуя, которая привыкла топить золото в бушующей лаве своих страстей. Генуя плакала при виде трогательно-нежной и чистой, как цветок ландыша, русской девушки, почти ребенка, смело указывавшей им, пресыщенным и усталым богачам, на скорби и нужды большого мира… Новое воспоминание вихрем пронеслось в мыслях Лики. Ее требуют домой, ее, отданную маленькой девочкой на попечение «заграничной» тете, убежавшей от снежных равнин и голодных деревень её родины потому только, что смелой и энергичной женщине было тяжело оставаться бессильной свидетельницей того мертвого засосавшего её родину болота, в котором безнадежно гнили лучшие люди страны. И вот ее, Лику, отбирают, как вещь, от любимой тетки, научившей: ее не менее старика Виталио любить людей, страдающих и несчастных, а еще больше любить русских людей, больную, израненную родину, этого «недоношенного ребенка», по выражению тети Зины, искалеченного еще в утробе матери. Из своего прекрасного далека, из страны, залитой солнцем, с миндальным ароматом и голубыми волнами Адриатики, она, Лика, сумела, благодаря той же тетке, полюбить и черные, закоптелые избы, и целые поселки без школ и больниц, и долготерпеливую, упорную и жутко-покорную натуру русского крестьянина. Ее тянуло от волн солнца, моря и света в дикие, болотные трущобы, где между покривившимися закоптелыми избушками российских деревень твердо и прочно воздвиг свой трон всесокрушающий царь-голод! Италия с её звучными песнями и пестрой толпой наскучила ей. Ей хотелось иных песен, иной толпы, которую так вдохновенно и скорбно описывала ей тетя Зина, рано понявшая свое бессилие и уехавшая из России потому только, что помочь ей, этой толпе, она не могла. Нет, нет надо было жить там, страдать вместе с ними! Лика почти обрадовалась, когда запоздалое письмо матери позвало ее на родину. — К солнцу! К солнцу! — твердила она, как безумная, — туда, в Нескучное (Нескучное было их имение на берегах Волги, далеко в глуши России), к закоптелым избам, к голодным крестьянам, к бесприютным детям! Учить их, кормить, лечить, утешать. Лика, наглядевшаяся на торжество цивилизации европейского мира во время своих путешествий с тетей Зиной, сумела понять всю целесообразность обязательного школьного образования и всю непригодность российской умственной тьмы. Она помнила, что в далеком детстве, пока её еще не взяла к себе заграничная тетя, ей приходилось видеть весь ужас крестьянского нищенства. И тогда-то и залегла первая чуткая искра мировой печали в нежную душу девятилетней девочки, которую горячо раздули в ней впоследствии синьор Виталио и тетя Зина. Но на первых же порах жуткое разочарование постигло Лику. Вместо того, чтобы ехать в Нескучное к серым людям и к жгуче-трепещущей деятельности, она очутилась в самом водовороте пестрой столичной жизни. Её мать, вполне светская женщина, влюбленная в вековые традиции общества, сумела на первых порах затянуть Лику в это бушующее, клокочущее море. Но не долго молодая девушка вела эту праздную, далеко не отвечающую её нравственным запросам жизнь. Она не могла довольствоваться тем, чем обыкновенно довольствуются светские барышни с их незначительным, узким кругозором. И вот в то самое время, когда все её существо так жадно тянулось к тем острым впечатлениям, к той страстно желаемой плодотворной деятельности на пользу человечества, появился «он»… Лика вздрогнула как бы от холода при одном воспоминании об этом человеке. Он пришел к ней неожиданно, как принц в сказке, и позвал ее на большое, светлое дело. «Большое дело!» — Лика ядовито усмехнулась… И она поверила ему! Она поверила, что этот высокий, красивый человек с холодным взглядом насмешливых глаз исповедует одну религию с нею, что он — носитель тех же идей, которыми полно все её молодое существо, что и он задыхается среди пустоты суетного света и жаждет приносить пользу и добро. Он предложил ей быть его помощницей… За неимением большого, за невозможностью уехать в дебри «Нескучного» и приносить пользу тем, «другим», Лика охотно согласилась принять на себя дело по устройству детского питомника — его питомника. И вот её новая деятельность закипела. Лика была счастлива, как дитя, видя пред собою радостные детские личики пригретых ею и им сирот. Князь Всеволод Гарин — так звали этого гордого, красивого, ко всему скептически относящегося человека, — сам горячо увлекся идеей детского питомника и заботился о маленьких призреваемых, как самый нежный отец. Им удалось привлечь к их общему делу и богача миллионера Силу Романовича Строганова, на двоюродной сестре которого женился брат Лики, блестящий гвардеец Анатоль. И этот добрый, чуткий, прямодушный, как ребенок, Сила едва ли не более самого князя Всеволода предался делу приюта. Так шло до тех пор, пока в одни день или, вернее, в одну ночь не рухнуло все разом. Идеал Лики почернел, как чистая позолота от прикосновения к ней ядовитого раствора, и молодая девушка пробудилась от своего сладкого, розового сна. Но как поздно, как ужасно поздно наступило пробуждение! Она обманулась в нем, в этом искателе приключений, в этом холодном аристократе, эгоисте-барине, приняв его филантропическую деятельность за истинную любовь к человечеству; а, между тем, это был лишь эффектный выход талантливого актера, лишняя красивая ставка в жизненной игре. Лика поняла тогда, что Гарин не способен на высокое, чистое, прекрасное чувство ко всему человечеству, не способен отдать себя на служение людям и их нуждам и что если он эффектно задрапировался в красивую тогу благородного деятеля, то ради того только, чтобы успешнее завладеть ею, Ликой. И он завладел ею. О, как она помнит эту ужасную, роковую для неё ночь!.. Они катались на тройке, сна, Сила Романович, брат Анатоль со своей невестой Бетси Строгановой и «он» — «он», которого она любила больше жизни и которому посвятила всю свою кроткую девичью любовь. Лика, как сейчас, видит пред собой снежную гладкую, как паркет, зимнюю дорогу. Троечные бубенцы звенят, переливаясь в ушах… Снежная пыль кружится в воздухе и обсыпает их серебряными блестками, садясь на темном бобре мужских шинелей и шапок, на светлом сукне изящных шубок её и Бетси. И потом этот переход из тьмы к свету, залитый потоками электричества отдельный кабинет, с его преступной атмосферой, наполнившей, казалось, и алые бархатные диваны, и тяжелые драпри, и хрусталь, и бронзу, уставившую стол… И, наконец, волшебное пение соединенного цыганского хора, смуглая, худая красавица-цыганка с её в душу просящимся, жгучим взором, и «его» песнь, песнь князя, мастерски исполненная с настоящим цыганским пошибом. О!.. А потом все завертелось, закружилось в одном общем круговороте, и Лика помнит только одно — их обратный путь, её заезд к «нему» и страстные, нежащие душу глаза Всеволода, его покоряющие сердце речи и поцелуи, и ласки без конца. И теперь, вспоминая о них, она страстно вздрагивает всем телом. Неужели она еще любит его? Нет, нет! То прошло, миновало безвозвратно, вернуться к прошлому невозможно! Когда она ушла от него навсегда, узнав, что он делил её любовь с любовью другой женщины, купленной рабыни, маленькой дикарки, привезенной им ради прихоти с Востока, Лика ясно поняла, что любовь этого человека ничтожна и пуста и что она была для него лишь блестящей игрушкой и только. Разрыв с родными, которым она смело бросила в лицо правду о своем падении, глубокое разочарование в любимом человеке надломили тогда силы Лики. Она опасно заболела, а когда вырванная заботами тети Зины, прилетевшей из-за границы, чтобы ухаживать за её любимицей. Лика встала, прежнего стремления к борьбе и жизни на пользу людям уже не ощущалось в ней. Какая-то жуткая апатия овладела всем существом молодой девушки. Жизнь представлялась ей теперь сплошным и тоскливым прозябанием. И вот тогда-то и появился тот славный богатырь Сила. Он пришел и сказал ей о солнце, о её былом солнце, которое было померкло для неё. Он напомнил сии о том времени, когда она настойчиво и смело рвалась к этому солнц, когда она вся горела желанием раздавать улыбки и счастье вокруг себя, и всколыхнул ее всю одним словом. И снова чудный мир раскрылся пред Ликой. Уныние и апатию как рукой сняло. Она убедила тетю Зину ехать в милое Нескучное, вокруг которого затерялись крошечные закоптелые лачуги голодных крестьян. И вот уже два года она здесь. Два года благословляют ее крестьяне. Она выстроила школу в Колотаевке, устроила воскресные чтения в Красовке, на свои личные средства соорудила приемный покой в Рябовке. А сколько одиноких, осиротевших крестьянских ребятишек гащивало у них в Нескучном до тех пор, пока их не удавалось устроить где-нибудь в столичном приюте! — Святая наша барышня, как есть святая! — убежденно говорили о Лике красовские, рябовские другие крестьяне, с каким-то благоговением глядевшие на молодую девушку. — Не надорвись, Лика! — часто предостерегала Зинаида Владимировна свою не в меру усердствовавшую племянницу, когда та возвращалась поздно ночью из избы какой-нибудь умиравшей бобылки. — Ах, не мешай мне! — говорила Лика, — я только и живу этим, тетя! И она ни мало не кривила душой, говоря так. Её жизнь состояла в работе для других. О князе Гарине, который поступил с нею предательски, Лика не думала больше. Иногда, правда, мысль о нем возвращалась к ней, но она упорно гнала ее от себя; она старалась вполне отрешиться от того омута, в который когда-то ее было забросила судьба. И это вполне удалось ей. Лика почти забыла то, что составляло мучительную язву её жизни, как вдруг прежнее воспоминание при появлении Силы снова вспыхнуло в ней. Ведь, Сила знал все. Весь её короткий и так безжалостно опошленный её героем роман происходил на глазах его, Силы Строганова. С его появлением здесь появилось у неё острое, как сверлящий бурав, воспоминание. Двое мужчин, двумя молчаливыми призраками, встали пред нею: он — этот Сила Романович Строганов, великодушный, чуткий альтруист, любивший ее самоотверженно и покорно, верный пес, готовый ежеминутно следовать по пятам за своей госпожою, и тот холодный, эгоистичный человек, любивший себя больше целого мира и готовый бросить весь мир к своим аристократическим ногам… Эти два призрака двух диаметрально противоположных людей упорно стояли теперь пред Ликой в полутьме июньской ночи и невольно её мысленные взоры устремлялись к ним. Прежняя волна, прежняя жажда быть снова преданно и нежно любимой заговорила в девушке. Ведь, она еще молода, ведь, ей едва минул двадцать один год, и она имеет право взять свою долю счастья у судьбы. То дело, которому она отдавала себя, —бесспорно великое, огромное дело; по и для личного счастья, для её маленького девичьего счастья ей хотелось бы чего-то еще. Ведь, не умерло же в ней сознание своей красоты и молодости. Правда, она почти забыла о них, но сегодня красноречиво-влюбленные глаза Силы сказали ей, что она по-прежнему молода и прекрасна и имеет право на счастье, огромное счастье. И зачем только появился здесь Сила? Зачем? Она хорошо, просто и трезво чувствовала себя со своими мужиками и их ребятишками, с простыми, рано состарившимися в борьбе русскими женщинами-крестьянками, с малых лет признавшими инстинктом один великий девиз: «отдавать всю себя за любимых». И нужно же было после двух лет появиться сюда Силе и разбудить так крепко уснувшую было в ней силу её молодости! Знойная, жгучая июньская ночь обжигала Лику; в ней было что-то тлетворное, в этой, пропитанной запахом левкоя и меда, ночи. Чьи-то глаза блеснули близко-близко от Лики. Она узнала их сразу. В их холодном, темном пресыщенном взгляде сквозили нестерпимая жажда и власть. Лика вздрогнула. — Что это? Галлюцинация? — беззвучно прошептали её губы. И тотчас же она невольно усмехнулась над своей трусостью. Такие глаза не принадлежали одному князю Гарину, которому два с небольшим года тому назад она, гордая и чистая Лика, беззаветно отдала себя всю. У Брауна, нового машиниста на фабрике, были такие же жуткие и холодные глаза, тот же темный, прожигающий душу каждого и холодный сам по себе взгляд. И всякий раз, как только Лика встречала Брауна, чувствовала на себе взгляд его странных глаз, её мысль вызывала другой образ, далеко не похожий на образ фабричного машиниста, но, тем не менее, обладающий подобными же глазами. И сейчас мысль Лики сказала ей, что здесь Браун. В этом не было ничего необычайного, так как один из красовских крестьян, за которым она долго ходила, умирал в фабричной больнице и Лика с минуты на минуту ждала известия оттуда. — Браун, вы? — звонко крикнула в темноту Лика. Но никто не отозвался. Только те же темные глаза неотвязно стояли пред Ликой, обжигая ее своим фосфорическим огнем. Тогда она ощутила какой-то суеверный страх; он колючим холодком пробежал по всему телу молодой девушки и, зябко кутаясь в платок, она тихо и бесшумно тенью скользнула по дороге к балкону. Уже около самых ступеней террасы Лика машинально подняла голову и глянула по направлению Красовки. Громкий крик вырвался из груди девушки. Небо алело заревом пожара, крайние избы, те, которые стояли ближе к фабрике, пылали в огне.IV
Первою же мыслью Лики было бежать. Там, в слободе (Красовка была слободою, тесно прилегающей к фабрике), могли быть слабые, больные старики и дети, о которых, конечно, позабудут в суматохе пожара, и Бог знает, что может случиться с ними. И Лика бросилась бежать со всех ног, трепеща в своем волнении. Огромный пустырь до леса в несколько минут остался далеко позади за нею. Теперь она неслась, как птица, по знакомой меже между двумя рядами колосьев, по той самой меже, на которой она сегодня пристыдила Силу, послав его на фабрику. Мысль о Строганове живо перекинула ее на иную мысль. Невольная догадка молнией блеснула в голове молодой девушки. Пожар на конце Красовки, там, где живут эти… Веревкин и Маркулов. Неужели же? Неужели красовские выполнили свою давнишнюю угрозу и пустили «красного петуха» двум отщепенцам, которых дружно ненавидели всею слободою, считая их за доносчиков и шпионов, состоящих негласными помощниками управляющего. Лика знала, что большую часть спичечников составляли слобожане. Они задыхались в тяжелых условиях фабричной жизни точно так же, как задыхались и в зловредных испарениях белого фосфора, находящего себе применение на этой фабрике, вопреки распоряжению губернской администрации. Фосфорные, сернистые пары, наполнявшие воздух камер, убийственно влияли на обоняние и зрение рабочих. Лика знала весь ужас фосфорного отравления. Но говоря уже о постоянном расстроенном питании, бронхите, воспалении легких и туберкулезе, фосфорное отравление влияло еще на челюсти и полость рта, поражая и вызывая опухоль десен. Примитивное устройство купленной Строгановыми фабрики, её скученные отделения, перегороженные лишь слабыми стенами от ядовитых камер, все это говорило за широкое скопление вредных бацилл. Лике не раз приходилось слышать жалобы слобожанок-матерей из Красовки на то, что их дети, посылаемые на фабрику, жалуются на зубную боль и опухоль десен, которые в самом непродолжительном времени переходят в гнойное воспаление надкостницы, заканчивающееся поражением челюсти, специальною болезнью спичечников. Она давно хотела серьезно и обстоятельно переговорить с управляющим фабрики о том, как бы уговорить хозяина перенести лабораторию в другое помещение и упрочить стены между сушильной и макальной, чтобы вредные пары не переходили из одного отделения в другое. Но управляющий Бобруков, сухой, черствый человек, всячески избегал этого разговора с Ликой. Он был нанят еще прежним хозяином фабрики и ценился им за уменье беречь хозяйскую копейку. Зато рабочие дружно ненавидели этого жестокого и черствого человека. И теперь волнения между красовскими рабочими были вызваны исключительно им, его беспрестанными взысканиями и штрафами, его бессердечным отношением к рабочему люду. Лика неоднократно заговаривала с ним о непосильной тяжести трудового дня, об антигигиеничных условиях фабрики, но на все доводы получала один ответ: — Полноте, барышня! Зря только волнуетесь! У нас рабочие, как в раю. Толи еще бывает! Однако, спичечники, вволю натерпевшиеся, наконец, не вынесли этого рая, и ропот поднялся между ними. Бобруков встрепенулся. Боязнь за собственную шкуру заставила его тотчас написать в Петербург. Результатом этого письма и оказался приезд Силы. Лика давно знала о брожении на фабрике, знала, что этому брожению хитрый Бобруков силится придать политическую окраску, чтобы скрыть экономические прорехи и недочеты. Знала она и то, что среди красовских есть шпионы, которые за ничтожное вознаграждение готовы донести управляющему на своих же товарищей. Двоих из бобруковских наушников она знала в лицо; это были Маркулов и Веревкин, избы которых и пылали теперь на краю Красовки. Очевидно, красовские накрыли управительских шпионов и решили разделаться с ними по-своему. Теперь Лика летела стрелой прямо к тому месту, где исполинский костер указывал на место пожара. Две избы были сплошь охвачены пламенем. До ушей молодой девушки доносились смутный гул голосов, женские крики и визг, плач ребят и мычанье испуганного скота. Лика остановилась, чтобы перевести дух неподалеку от фабрики, мимо которой ей надлежало пройти, чтобы попасть в Красовскую слободку, а затем ускорила шаги и очутилась у самых ворот. Огромная толпа народа запрудила всю внутренность фабричного двора, преграждая всякий доступ к деревне. Толпа кричала, шумела и волновалась, ни мало не обращая внимания на горевшие избы, откуда неслись стоны и вопли о помощи. До Лики доносились отдельные голоса, выкрики, фразы. — Душегуб он, братцы… — кричал хорошо знакомый Лике звонкий тенор Гараськи Вихрова, того самого, которому еще так недавно в её присутствии ампутировали руку, — как есть душегуб. Што ему в сушильне вентиляции понаделать, а то от фосфора не передохнешь вовсе. Покедова рамки сделаешь — задохнешься. — Верно, братцы, он это верно, Безрукий, говорит, — послышался другой голос, нервный и вздрагивающий от натуги. — Старики наши вон говорят, что николи так народ не мер, как с той поры, что фабрику здесь приспособили. — А дети наши! — неистово взвизгнула худая, как скелет, бабенка, — мой Митяга кашлем заходится. К земскому дохтуру возила, в чахотку его вогнали, сердешного… — и баба заголосила, неистово покрывая собою гул толпы. — Смету сколько времени обещал послать в Питер к хозяину, живодер окаянный, а что сделал? — Он все больше насчет политики… Все агитаторов ищет! — послышался в толпе полуинтеллигентный оклик одного из «образованных» рабочих. — Вот мы ему и покажем агитаторов. Тут не в смутьянстве дело, а в том, что жрать нечего! — озлобленно воскликнул пожилой мрачного вида мужик и погрозил кулаком по направлению управительского дома. — А Веревкин с Маркуловым дотла, братцы, испепелятся, — послышался чей-то нерешительный голос в толпе. — А тебе жаль, што ли? Добра их жалко? А мало по их милости нас гибло от безработицы, когда по их наговору треклятому управитель нашего брата рассчитывал? Так им и надо, собакам. И Бобрукову того же надоть бы. — И Бобрукову того же, и «управителю того же… Пущай собака погреется хорошенько! Мало, што ли, выпил крови христианской? — подхватило несколько голосов. Гул их становился теперь все громче и страшнее, нарастая с каждой минутой. Угрозы ежеминутно вырывались из той или другой возбужденной и надсаженной горечью груди. Лика, затерянная, никем не замеченная среди этих озлобившихся, взволнованных людей, слушала с напряженным вниманием то, что происходило в толпе. И вдруг резкий одиночный крик поразил слух молодой девушки: — Веревкин и Маркулов за наушничанье, а ему, собаке, за притесненье того же подпустим! Лика вздрогнула и встрепенулась. Ей слишком хорошо был понятен этот призыв рабочего. И она испугалась возможности его осуществления. Поджечь дом Бобрукова — значило бы сжечь всю фабрику, значило бы оставить без хлеба сотни семейств тех самых людей, которые в своем слепом порыве мщения отказывались слушать голос рассудка. — Остановитесь, безумные! Что вы хотите делать! Фабрика сгорит, вы останетесь нищими! — вырвалось помимо воли из груди девушки, но её слабый голос был покрыт и задавлен новым гулом мужских и женских голосов, и тут же толпа ринулась по направлению управительского домика, стоявшего очень неподалеку от рабочих камер. Лика кинулась следом за толпою, беззвучно крича что-то и махая руками. — Остановитесь! Остановитесь! — рвалось стонами и воплями из её души. Она бросилась вперед, стараясь протискаться как можно ближе к главарям толпы. Но вдруг чья-то сильная рука схватила за руку Лику. Она быстро вскинула свой взор и подалась назад. Пред ней стоял высокий, худощавый мужчина с длинной черной бородой, с бледным лицом и душу прожигающим, острым взглядом. На нем была широкая темная блуза, подпоясанная ремнем. Темные волосы падали на высокий лоб и придавали суровое выражение его угрюмому лицу. — Барышня… Лидия Валентиновна… Куда вы? — услышала Лика над собою глухой, но не лишенный приятности голос. — Ах, это — вы, Браун! — словно во сне, прошептала Лика. — Пустите меня! Разве вы не видите, что они безумствуют? — Настолько, что вам, слабой женщине, не остановить их, — прервал ее машинист, и его холодные глаза пронзили Лику странным блеском. Но Лика рванулась снова вперед, крича в толпу умирающими, тут же на месте заглушенными звуками. И снова сильные руки Брауна удержали ее. — Пустите меня, пустите! — билась в этих сильных руках Лика, — они сожгут дом, сожгут фабрику. Я должна остановить их, пустите меня! — Они не послушают вас… Они оскорбят ваш слух, Лидия Валентиновна… Они невменяемы… Всякое заступничество может только сильнее разжечь их страсти. Поручите это дело мне. Я в данном случае сильнее вас. И, прежде чем она могла ответить что-либо, высокая фигура Брауна замешалась в толпу. Энергично работая локтями вправо и влево, он опередил Лику и, поспешно вбежав на крыльцо управительского дома, закричал своим сильным голосом с заметным иностранным акцентом прямо в народ: — Стой, братцы! Не стоит из-за одной паршивой овцы погибать всему стаду. Спалить конуру кровопийцы-собаки легко, по огонь может перейти на фабрику — и тогда все пропало. Сотни безработных пойдут с протянутыми руками, во имя Христа… Стоит ли он этого братцы? Подумайте! Возмездие должно быть. Он виноват перед нами, и я, германский подданный Герман Браун, первый стою за то, чтобы управляющий понес кару. На крупных европейских и российских заводах в рабочих уставах, ставших традиционными, есть один прекрасный обычай — вывозить недостойного администратора в тачке за ворота фабрики. Позорное клеймо такого наказания не смоется никогда. А я, со своей стороны, постараюсь оповестить столичные газеты, что рабочие спичечной фабрики господ Строгановых вывезли на тачке управляющего за его недостойное поведение с ними. Так ли я рассудил, братцы, а?.. Так, так! — загалдели рабочие. И вмиг новый гул покрыл все остальное. Что-то зловещее слышалось теперь в этом гуле. Лика невольно содрогнулась от одной мысли о том, чем может окончиться инцидент с тачкой в случае если Бобруков задумает сопротивляться. Озлобленные красовские готовы были на все. Об этом наглядно свидетельствовали теперь две сожженные избы приверженцев Бобрукова. Но больше всего остального Лику мучила участь Силы. Где он? Куда он скрылся? Почему его нет здесь, на месте волнения? Судя по времени, он давно должен был быть на фабрике. Что же могло задержать его? Или… Последняя мысль бросала девушку то в жар, то в холод. Что если озлобившиеся на всю фабричную администрацию рабочие встретили по дороге Силу и… и… расправились с ним?.. Но в таком случае она уже давно узнала бы об этом. Нескучное и Красовка — ближайшие соседи, и ничто не могло бы укрыться от взора обитателей хутора. И тут же Лика не могла не сознаться самой себе, что она умышленно убаюкивает свой страх. Однако думать об этом много ей не приходилось. В доме управляющего замелькал огонь. Очевидно, там догадались о грозящей опасности, и все поднялись на ноги. Герасим Безрукий и еще четыре заправилы фабричных энергично шагнули вперед, быстро взобрались на крыльцо и отчаянно забарабанили в дверь. — Дмитрий Кузьмич, выходи! — закричал один из этих рабочих, Иван Дурдин, надорванный работой мужик. — Народ пришел до тебя, говорить надо. Выйди на минутку! Дюже надо повидать тебя. Но никто не откликался из дома на громкий призыв рабочего. Только мелькающий огонек перешел из одного освещенного окна к другому, и снова все погрузилось во тьму. Тогда крики рабочих сделались настойчивее и громче. Женские голоса присоединились к ним. — Выходи, Каин, выходи, убийца! Хуже будет, если сами придем за тобой. Этот последний аргумент подействовал сильнее всего остального. Бобруков, очевидно, сообразил, что выйти более безопасно, нежели быть насильно вытащенным расходившейся толпой. Дверь скрипнула, приотворилась, и фигура в халате поверх нижнего белья, с коротко остриженными щетиной седеющими волосами, появилась на пороге, держась за притолоку дверей. — Что за сборище, братцы? расходись! — начал нетвердым голосом управляющий, — нашли тоже час людей беспокоить… Он трусил, но всеми силами старался скрыть это. Его лицо, уже бледное до этого, заметно побледнело еще, когда он повернул голову по направлению к горящим избам. — Горит! Горит в Красовке, православные! — крикнул он, словно обрадовавшись предлогу повернуть в другую сторону мысли «бунтарей», как он называл всех без исключения фабричных. — Горит, вестимо, горит! То и горит, что надо! — послышались из толпы насмешливые голоса, — чему не надо, вестимо, не загорится. Избы, вишь ты, наши далеко от пожара. Бояться нечего. Да и парни остались там, чтобы за нашим добром следить. А ты, Дмитрий Кузьмич, как про то думаешь? — Веревкин горит… Маркулов… Они с самого края слободы… Поджигатели! Бунтари! Разбойники! Убийцы! — неожиданно завопил Бобруков, забывая осторожность, топая ногами и грозя кулаками толпе. — Эх, брат! Вот ты как с нами? Бери его, ребята! — зазвенел красивый тенор Герасима Безрукого, и вся толпа, как-то тихо ахнув, придвинулась к крыльцу. Четыре рослых парня схватили Бобрукова за руки, за ноги и стащили с крыльца. В туже минуту чьи-то руки выдвинули ручную тачку из толпы, другие руки накинули на страшно извивавшегося Бобрукова рогожный мешок, впихнули его туда, несмотря на крик, отчаянное сопротивление и угрозы, и, взвалив этот живой, шевелящийся мешок на тачку, со свистом, гиканьем и криками покатили за ворота. Кто-то по дороге ударил по мешку кулаком, что было силы, кто-то повторил маневр и в ту же минуту удары посыпались за ударами, вызывая крики злобы, боли и отчаяния из глубины мешка. — В реку его, братцы, в реку! — послышался голос одного из фабричных. — И то дело! Вали его в реку вместе с тачкой, ребята! — Хозяйского добра не жалко, — вторил другой голос и через секунду другую уже ничего не было слышно в общем гуле и шуме голосов. Участь Бобрукова была решена. Сильные руки катили его прямо к реке по скату, и через минуту-другую холодные струи реки поглотили бы его, по вдруг, неожиданно, в тот миг, когда тачка была уже на самом берегу, из небольшой фабричной пристройки вышла или, вернее, выбежала рослая богатырская фигура, в простой мужицкой рубахе, без шапки, с развеянным кудрями и стремительно кинулась наперерез толпе. — Стойте, православные! Стойте! Не губите души христианской! — послышался мощным окликом слишком хорошо знакомый Лике голос. Она так и подалась вперед навстречу кричавшему, сразу узнав Силу и инстинктивно чуя возможность найти в нем защитника несчастного Бобрукова. Рабочие, катившие тачку, остановились. Кое-кто признал хозяйского сына и снял шапку, другие же враждебно поглядывали на не в пору появившегося пришлеца. Сила быстро очутился между рекой и толпою. — Кого везете, ребята? — сильным, мощным голосом крикнул он в толпу. На минуту воцарилось молчание, после чего Гараська Безрукий выдвинулся из толпы и, дерзко окинув взором всю фигуру Силы, крикнул: — А тебе какое дело? Не мешайся! Прочь с дороги! Не в свое дело не суйся, брат! — Да это — молодой хозяин, робята, — послышался новый нерешительный голос из толпы. — А шут с ним, с хозяином. Мы сами себе хозяева! — закричали новые голоса. — Нечего глядеть на него, расправляйся, братцы, с Каином нашим! — подхватили другие, и несколько рук протянулись к тачке, подняли мешок с барахтавшимся в нем и кричавшим изо всех сил Бобруковым и стали мерно раскачивать его над водою. Лика в ужасе закрыла лицо руками. На её глазах должен был совершиться возмутительнейший из актов самоуправства. Она тихо, скорбно застонала… — Уйдите отсюда, барышня! Не место вам здесь! — послышался над нею мужской голос и, обернувшись, она увидела склоненное над её плечами лицо Брауна. — Вы!.. Зачем вы… посоветовали им это? — с укором могла только прошептать девушка. — Я им ничего не советовал! — хладнокровно пожал плечами машинист. — Желая спасти это глупое стадо, я навел их на лучший исход, а эти звери… Он не докончил своей речи, оборвав ее на полуслове и впиваясь взором в то, что представилось его глазам. Сила Романович стоял теперь, плотно окруженный толпою самых отчаянных фабричных. С его круглого добродушного лица сбежало его обычное кроткое выражение. Губы нервно подергивались. Сильные руки сжались в кулаки. — Развязать мешок и выпустить его на свободу! — властным голосом приказал он толпе. На один миг водворилось молчание. И вот, как бы в ответ на его слова, выступил из толпы бородатый фабричный из столичных, Кирюк, видавший виды и особенно притесняемый Бобруковым. — Как же, держи карман шире! Ишь ты, какой прыткий! Захотел больно многого, господин купец. Довольно этот Каин кровь пашу сосал. За каждую малость штрафами мучил, в гнилых камерах морил, детей наших, как щенят, гноил… Ладно же, и он получит по заслугам. Не мешай, купец… Докуда и тебе самому малую толику не влетело. — Верно, верно, поостерегись, купец! — загудело в разных направлениях в толпе. — Мы ему, собаке, законные требования выставляли, — снова с особым жаром подхватил Кирюк, — мы у него фортки да вентиляции в сушильнях просили вделать да двери поплотнее из камеры в камеру приладить, чтобы, значит, вредные пары из зараженных отделений в здоровые не проникали, а он что на это ответил? В полицию дал знать, что красовские мутят, мол, бунтуют… А мы, ей-ей, ни одним глазом ни против Царя, ни против власти. Только что жизни просим, только что по-людски жить хотим… Сила задумался на мгновение. Потом по его лицу пробежала тень. Спокойные глаза почернели, в них отразилась буря, переживаемая душой. А кругом толпа уже гудела снова: — Что его слушать, братцы?..' Чего стоите? Бросай в воду и вся недолга! — Не сметь! — пронесся, подобно громовому раскату, крик Строганова, и в одну минуту он кинулся к рабочим, вырвал из их рук жертву, в одну минуту сорвал веревку с мешка и выпустил из него насмерть перепуганного Бобрукова. Брань, женские визги, крики и проклятия повисли в воздухе. Толпа грозно надвинулась к самому Силе. Сжатые кулаки, исковерканные злобой лица замелькали пред молодым человеком. Все эти люди напоминали теперь хищное чудовище, из пасти которого только что вырвали намеченную им жертву. — Каин Каина отбил, один другого стоит… Все они на один лад. Все жилы наши тянут… — слышались полные бешенства и злобы крики и вопли. — Ишь ты, заступник какой!.. Видно, сам с ним заодно. Вот и его бы в мешок да в воду… А ну-ка, братцы, обоих то сподручнее будет, а? Неужто все им спускать, окаянным? Последняя фраза особенно тонким фальцетом зазвенела в воздухе… Это была уже не простая угроза. Это был вызов, брошенный толпе. И толпа приняла его. С суровыми, побледневшими лицами притиснулись передние ряды к Силе, стараясь, не глядя на него, подвинуться к нему как можно ближе. Лика видела со своего места, как Строганов выпрямился на своем месте, скрестил свои могучие руки на груди и поднял голову. И никогда еще молодая девушка не видела такого лица у кроткого Силы. Что-то чужое и страшное было теперь в грозно сдвинутых бровях и плотно стиснутых губах молодого человека. Его глаза метали молнии и трудно было узнать в этих разом почерневших глазах прежний ясно-голубой взор Силы. В двух шагах от него, впереди толпы находился Кирюк. Он стоял пред самым лицом Силы, исподлобья, косым взглядом поглядывая на пего. Так делает стойку над дичью охотничий пес. Так длились минуты две, не больше. Толпа молчала, приготовляясь к чему-то страшному, роковому, что должно было совершиться сию же секунду. Вся кровь отхлынула от сердца Лики, и бедная девушка едва держалась теперь на ногах. Если бы она могла бежать теперь на помощь к этому славному, доброму Силе, увести его как можно дальше отсюда, приказать разойтись этой страшной, жестокой толпе… Но эта самая толпа стиснула ее так сильно, что не давала возможности двинуться ни вперед, ни назад. И голос не повиновался ей, упав до шепота. — Пустите! Пустите меня! — молила она соседей чуть слышным шепотом и вся трепетно рвалась вперед. И словно молотом ударило ее по сердцу, когда она увидела рослые фигуры Дурдина и Кирюка в один миг подскочившие к Силе. Не успела ахнуть молодая девушка, как сильным быстрым движением молодой Строганов отбросил от себя ближайшего из нападающих, который безжизненным комком покатился по скату прямо в реку. Дурдин при виде участи, постигшей товарища, отступил добровольно и спрятался за спиной главарей толпы; толпа мгновенно стихла. Лика смотрела и не могла теперь оторвать глаза от рослой фигуры, неподвижным изваянием стоявшей на берегу. Он был один против озверевшей толпы этот Сила, и каждую минуту толпа могла уничтожить его, стереть с лица земли. Лика ждала с секунды на секунду катастрофы, и её сердце сжималось от ужаса. И вдруг сильный голос внезапно нарушил тишину ночи. — Смирно, ребята! Слушай, что я буду говорить, — ясно до малейшего звука донеслось до ушей молодой девушки. — Слушай, ребята! Я приехал к вам по приказанью отца расследовать ваши нужды, узнать поистине, в чем притесняют вас. Ваша правда, братцы, живется вам скверно. С вечера проверял я заводские книги, нарочно втихомолку приехал, чтобы, прежде чем с вами сговариваться, все досконально и точно узнать. Просмотрел я книги, говорю, и увидел, братцы, что ваше дело — дрянь. Сам знаю, и что натуживают вас через меру, и что штрафные платите тоже через край, и условия жизни у вас вредные. Фабрику переустроить надобно, и вентиляции, и двери, и все прочее. За малолетними особый надзор установить, не давать им работать во вредных камерах. Все это я отцу завтра же отпишу. Только, братцы, напрасно вы своим судом и расправой Бобрукова погубить хотели, Веревкина и Маркулова подпалили. За это цело вас по голове не погладят. — Именно не погладят, Сила Романович… Я этого не прощу… я исправнику жаловаться буду… становому… губернатору! — ввернул свое слово вынырнувший было из-за спины Строганова Бобруков. — Ну, ты молчи, парень! Благодари, что так легко отделался! — грубо осадил его Строганов и, презрительно окинув глазами бестолково топчущегося пред его носом фигуру управляющего, снова заговорил с толпою: — а управителя я вам другого дам, братцы, потому этот не подойдет. Вместо того, чтобы наши интересы соблюсти, он, видишь ты, муть напустил, в губернский город дал знать, что у нас беспорядки, бунтуют. Хорошо еще, что я станового встретил и сказал, чтобы не трудился сюда солдат присылать, а то бы… Управителя я вам другого дам, говорю, и вы мне сами поможете выбрать из своей среды его, ребята! — Поможем, Сила Романович, ваше степенство! — загалдели со всех сторон фабричные. Лика слушала и не верила своим глазам. Та ли это толпа? Те ли это люди, которые несколько минут тому назад готовы были растерзать этого самого человека, с самым неподдельным смирением выслушивают его теперь? Какою же могучею силой обладает этот по виду кроткий и тихий богатырь Сила, чтобы подчинить этого жаждущего крови зверя? А, между тем, точно позабыв о том ужасе, которому он мог подвергнуться несколько минут тому назад, Строганов уже самым мирным образом разговаривал теперь с толпою. Теперь все головы были обнажены. Фабричные, то и дело, неловко переступали с ноги на ногу, вертя шапки в руках. Кирюк, с видом мокрой собаки, отряхивался на берегу, с трудом вылезши на берег по крутому скату. Многие из фабричных уже тешились на его счет. Русский мужик добродушен и не злобен и того же требует от других. Строганов знал эту особенность русского человека и сам старался по мере сил и возможности забыть только что происшедшее. Поэтому он был очень рад, когда кто-то крикнул из толпы, дав иное направление разговору: — А кого ты нам дашь в управители, хозяин? Этим вопросом толпа давала понять Силе, что бесспорно подчинялась его авторитету. — А кого сами выберете, братцы, тому и быть! — веселым откликом раздался ответ Силы. Толпа загудела, зашумела снова. Слышались имена более или менее видных фабричных, «вожаков», имевших бесспорное влияние на остальных. Должность управляющего спичечной фабрики Строгановых не требовала ни особенных хитрых знаний, ни интеллигентности. Простой фабричный, хорошо ознакомленный с делом, мог легко справиться с подобным назначением. Но, тем не менее, трудно было остановиться на каком-либо выборе. Назвать одного — значило бы обидеть остальных. Шапки усиленно мялись вспотевшими руками. На лицах выражалось самое красноречивое смущение. И вдруг звонкий тенор Герасима Безрукого выкрикнул через головы: — Брауна нам в управители. Дай нам управителем Брауна, хозяин! Он много больше всех нас знает, в заграницах был и все прочее, понатерся. Вот его нам и дай! — Слышите, Браун? — крикнул, в свою очередь Сила, — вас выбирают. Здесь вы, что ли? Выходите вперед! Прошла минута напряженного молчания, показавшаяся бесконечной всем этим людям. Наконец, высокая фигура с черной бородою и со спущенными на самые глаза волосами раздвинула передние ряды и очутилась пред Силой. — Слишком большая честь, хозяин! — произнес Браун, выступая вперед. — Вас просят, Браун. Немец поклонился. Если бы Лика не была занята образом Силы, с которого не спускала теперь благодарного взгляда, от неё не ускользнул бы, при начинающем брезжить рассвете, торжествующий огонь в острых глазах машиниста. Но Лика была вся сосредоточена на словах Силы, который теперь ласково и мягко говорил: — Грешно отказываться, Браун, в такое время. Лучшие отзывы о вас фабричных говорят уже за наш выбор. Вы поможете нам с отцом… Ведь, вы, как я слышал, работали на лучших фабриках за границей. — В Пруссии и в Вене, хозяин. — Ну, вот видите. Значит, спичечное дело вам знакомо досконально… Примите же выбор и помогите нам в полном преобразовании фабрики. — Слушаю, хозяин! — покорно склонив свою кудлатую голову, произнес машинист. — Спасибо вам, Браун, большое русское спасибо, — проговорил Строганов, — век не забуду, разодолжили, родной! — и Сила протянул свою широкую ладонь Брауну. Тот крепко пожал ее своей небольшой сильной рукой. — Качать, братцы, нового управляющего, качать! — загалдели снова притихшие было фабричные. И, прежде чем кто-либо ожидал этого, высокая фигура Брауна заколыхалась в воздухе на руках рабочих. Лика воспользовалась сумятицей и выскочила из толпы.V
Раннее утро забрезжило над лесом. Солнце еще не вставало, но красавица заря охватила полнеба своим розовым пожаром. Птицы уже проснулись и беспокойно шуршали в кустах, коротким чириканьем приветствуя утро. Лика шла по влажной от росы траве, вся полная мыслью о только что происшедшем. Эта ночь переродила ее, дав новое направление мыслям молодой девушки. Сегодня воочию ей пришлось убедиться в том, как низко в нравственном и умственном уровне стоит еще русская крестьянская толпа, как дико проявляются в ней страсти и как необходимо поднять нравственный и духовный рост этих лишенных культуры дикарей. Острая жалость, горячая привязанность и какое-то почти материнское чувство к этим нецивилизованным взрослым детям, сильно нуждающимся в прочном нравственном руководстве, наполнили душу молодой девушки. «Надо будет уговорить Силу устроить читальню для рабочих и столовую», — мысленно произнесла молодая девушка, и вдруг внезапный румянец алым заревом разлился но ее лицу. Одно воспоминание о Силе дало совершенно новый оборот мыслям молодой девушки. Вмиг пред ее мысленным взором предстали, как по мановенью волшебного жезла, рослая, богатырская фигура, хмурое лицо, сжатые брови, сурово сверкающие глаза и скрещенные на груди могучие руки; все это как бы снова воочию увидела Лика. Силой и мощью, бесстрашьем и удалью веяло от этой рослой фигуры, беззаветной смелостью дышала она. Один на один, безоружный, он не побоялся выйти к этой толпе и вырвать из ее рук намеченную ею жертву. Он не побоялся идти ей наперекор, и говорить с нею трезвым, здоровым голосом рассудка, заставившим подчиниться эту толпу, обуреваемую одною страстью — страстью разрушения. Сколько же нравственной мощи скрывалось в этом человеке! И он принадлежал ей душою, этот чудный человек. На протяжении трех лет принадлежал ей, Лике, всем своим чистым сердцем. Когда она выступала с благотворительной целью в одном из петербургских общественных зал со своими «неаполитанскими» песенками, он первый сумел оценить ее искусство чисто и хорошо, как ребенок. Его подвели к ней, растерянного, смущенного в его детском восторге, навеянном ею, с робкими восхвалениями ее таланту. И тогда она, к стыду своему, почти не обратила внимания на этого огромного ребенка, потому что ее мысли были уже заняты другим. Но позднее она оценила его, оценила его бескорыстное, светлое, чувство, когда оба они работали в приюте. Он не смел ей заикнуться о своей любви, но и без слов она понимала, какое огромное значение имеет один ее взгляд, единое слово для этого сильного, прекрасного человека. А когда он ее, нравственно умирающую в ее безвременной апатии, воскресил к жизни, разве он не был преданнейшим другом изо всех людей. А сейчас? Сегодня? Видела ли она когда что-либо подобное? Нашелся ли бы какой другой человек на свете, который бы так смело вышел против разъяренной толпы? Нет, положительно нет. Богатырским эпосом, старыми былинами, типами Ильи и Добрыни повеяло на Лику при одном воспоминании о статном богатыре, стоявшем на береговой насыпи пред толпою. И эти могучие руки, эти развеянные кудри, это разом изменившееся лицо, ставшее вдруг из покорного и кроткого, страшно и дивно прекрасным! Лика опустилась, как подкошенная, на траву. Ее сердце билось усиленно и неровно. В голове шумело и от усталости, и от бессонной ночи. Ноги ныли от продолжительной ходьбы. Но она не чувствовала ни боли, ни усталости. Ее лицо сияло. Глаза блестели. Она бесцельно смотрела на зеленую траву, наполненную без умолка трещавшими ранними кузнечиками, и блаженно улыбалась. Этот человек, этот сказочный богатырь, этот современный представитель народного эпоса любил ее, любил покорно и робко, нежно и светло, как ребенок. Он не смел помыслить об обладании ею и только любил ее, любил ее, конечно во сто раз больше «того», кому она отдала душу и тело. И впервые мысль о «том» недостойном ее человеке не провела царапины в душе Лики. Казалось, сильная фигура Силы, неотступно стоявшая пред нею, вытеснила аристократическую фигуру Гарина. Какая-то тихая, блаженная теплота охватила все тело молодой девушки. Сладкая истома разлилась по всем членам. Не будучи более в состоянии бороться с нею, Горная упала на траву, и тотчас же та же сладкая теплота сковала сонные глаза девушки. — Сила! Сила! — помимо желания и воли, шепнула она и тот час же уснула с детски-счастливой улыбкой.* * *
Солнце стояло высоко на небе, когда Лика проснулась от своего неожиданного сна. Она быстро вскочила на ноги и удивленно озиралась кругом. Было уже поздно и первою мыслью молодой девушки было бежать скорее домой, где тетя Зина извелась, конечно, от страха за нее. Торопливо оправив на себе платье и волосы, Горная поспешно зашагала по направлению к Нескучному. Она разом припомнила, что сегодня праздник, работ на фабрике нет, и что Сила Романович мог приехать к ним в послеобеденное время. И снова ее лицо порозовело, а в сердце ощутилась приятная теплота при одной мысли о том, что она увидит его. Прибавив шага, Горная стала пробираться густым кустарником, ближайшим путем к усадьбе. Сделав шагов двадцать, Лика разом остановилась, как вкопанная. Сильный мужской голос, раздавшийся по ту сторону кустарника, привлек ее внимание. Лика сразу узнала этот голос: говорил Браун. Этот странный человек невольно возбуждал общее любопытство к своей особе. Он приехал несколько месяцев тому назад на фабрику, предложив свои услуги в качестве машиниста, и сразу сумел завоевать положение среди администрации и рабочих. Всегда сосредоточенный, сдержанный, начитанный и смелый, он резко выделялся среди серой толпы. К нему шли, с ним советовались, его чуточку боялись даже за острый, прозорливый ум. Никто не знал прошлого этого удивительного человека, но, что в его прошлом крылась какая-то тайна, в этом не сомневался никто. Недаром же он искал уединения, не даром же избегал общества рабочих товарищей и даже администрации в лице Бобрукова, школьного учителя и других, успевших отличить и выделить его из общего строя. С начальством Браун держал себя, как равный, и это-то и придавало ему особый вес среди рабочего люда. Это была едва ли не самая интересная личность на фабрике, занимавшая умы. В первое время его пребывания здесь становой и исправник усиленно приглядывали за ним. Герман Браун показался им европейским социалистом-эмигрантом. Но все их старания «накрыть» Брауна не привели пи к чему. Он жил, казалось, вне социальных условий и так же мало, по-видимому, интересовался политикой, как и всем остальным. Одни машины, одна профессия, казалось, способны были увлечь его. Он с первым гудком появлялся на фабрике и последний уходил с нее. Он не жил ни в Красовке, ни в Колотаевке, ни в окрестных деревнях, а снимал в пяти верстах от спичечной небольшой домик у управляющего большой покинутой усадьбы каких-то разорившихся графов. Об этой усадьбе говорилось много таинственного и чудесного. Говорили, что из большом старом доме по являются иногда души ее усопших владетелей. Таинственный Браун поселился в этом обвеянном тайной темных преданий гнезде, и этого было достаточно, чтобы еще более увеличить ореол таинственности, окружавший все существо машиниста. Лика часто встречала его и сама невольно поддавалась странному влиянию этого необычайного человека. Она не могла не выделить его из общей среды, и все, касающееся странного машиниста, не могло, как и всех прочих, не интересовать ее. И сейчас этот голос, властный и мало похожий на голос простого рабочего, заставил ее насторожиться. Браун не был один. За густою листвою кустарников мелькало ярко-красное платье женщины. Лика знала это платье и эту женщину. Дочь Бобрукова, Анна, работала в «складочной» спичечной фабрики по настоянию своего скупого, жадного до заработка отца, хотя дочери управляющего не было никакой надобности гнуть спину и дышать вредными парами, выходящими из соседней со складочной лаборатории.. Анна Бобрукова была сильная, рослая девушка с энергичным, своеобразно красивым лицом, со вздернутым носом и такими яркими губами, что на первый взгляд они казались смоченными кровью. По своему существу эта девушка была смела, дерзка и отважна. Она горела желанием выделиться из той мрачной среды, в которую попала, жаждала знания, и все свое свободное время проводила за чтением книг. Ее заветной мечтой было попасть в столицу, поступить на медицинские курсы, добиться аттестата и стать «важной» ученой барыней, как она с необъяснимо-бравурным цинизмом говорила о себе. И не ради пользы человечеству хотела она достичь этого, нет. Просто Анну Бобрукову точил червь тщеславия. Она никого не любила, менее всего ту серую среду, которая окружала ее, но ей хотелось «утереть нос», как она выражалась, отцу, насильно взявшему ее из четвертого класса гимназии, так как он нашел, что ученье лишь мутит голову и что куда полезнее будет его Анютке поступить на спичечную. Здесь Бобрукова не пришлась ко двору ее товарищам и подругам по ремеслу. Заносчивая, гордая, она могла возбуждать к себе только ненависть и неприязнь. И она гордилась этим и рисовалась тем отрицательным чувством, которое возбуждала. Сейчас Анна стояла в обществе Брауна, заслоненная одним кустарником от Лики. Браун говорил, Анна слушала. Очевидно, это было продолжением разговора, начатого ими ранее. — Ты сама находишь, что тебе нельзя более оставаться здесь после инцидента с отцом, — говорил, словно бросал, своим металлическим голосом Браун. — Уезжай. Все равно тебе житья здесь не будет. Дочь Каина, кровопийцы, как они называли твоего отца, не может внушить к себе уважение. — Плевать мне на их уважение! — резко произнес голос Анны. — Плевать я хочу на всех их… — Очень хорошо, — снова зазвучал голос Брауна, невозмутимо-спокойными нотами, — все-таки тебе тут решительно незачем оставаться. Тебе надо уехать. Молчи, не перебивай меня! Тебе надо уехать в Петербург. Поезжай, учись, работай. Я тебе дам денег на это. — Денег? Слышите ли? он мне даст денег! — резко и дико расхохоталась Анна. — Да знаешь ли ты, что никогда никто в жизни не покупал за деньги Анны Бобруковой? Пусть она — дочь подлеца, негодяя и кровопийцы, сама жадна и корыстна, но никогда она не продавала своих ласк, и если полюбила тебя, то полюбила всем сердцем, без задней мысли, без корысти. Помнишь? И теперь мне ни за что не расстаться с тобою… Не гони меня! Я люблю тебя, словно безумная. Я и мысли выкинула об ученье и обо всем прочем. Только бы тебя видеть, только бы с тобою встречаться. Даром что я в гимназии училась в губернском городе; мой дед простой мужик-пахотник был, и сама я — мужичка, грубая, простая. И тебя-то я еще больше за то люблю, что в тебе мужика не видно, ты — точно барин. Что у вас, в Германии, все такие? Вон у тебя ручка какая! белая, тонкая, барская… И красивый ты, и манеры у тебя хорошие. Слушай, Герман! Я прежде дура была, рвалась к свету, в Питер, хотела учиться, чтобы все на меня глядели и дивились: вон какова, мол, Бобрукова Анна! Из грязи, из тьмы чем стала. А теперь ничего не хочу, ничего не надо. Только люби ты меня! Лика чувствовала себя очень неловко. Оставаться и слушать далее чужие тайны ей более чем не хотелось, а уйти — значило выдать себя и сконфузить влюбленную пару. Она стояла растерянная, не зная, что сделать, что предпринять. И вдруг снова задрожал своим металлическим звуком голос Брауна: — Не глупи, Анна, поезжай! Теперь тебе уж совсем не место здесь оставаться. Отец лишился должности, тебя со света сживут… К тому же теперь, когда меня выбрали в управляющие, мы не можем оставаться близкими. Понимаешь? Нехорошо! — Неловко? Нехорошо? — как безумная, выкрикнула Анна. — Неловко! Нехорошо! И ты мне говоришь это! Зачем же тогда? Зачем?.. Подлец ты, подлец! — высоким фальцетом закончила она. — Молчи! Я не люблю грубостей! — строго остановил Браун. — Ага! Не любишь грубостей!.. А мои ласки любишь? Помнишь, когда мы были здесь в тот вечер, как ты всю опалил меня? Что ты мне говорил тогда, Браун? Помнишь, мы провожали тогда нескучневскую барышню из школы… В тот же вечер она читала и пела с ребятами хором. Мы еще провожать ее пошли, а потом… — Молчи! То был миг безумия. Я уже раскаялся в нем, — глухо произнес Браун. — Тогда была душная, ароматная ночь, как у нас, в Саксонии, бывают. Медом пахло в воздухе. Ты шла рядом, сильная, горячая, молодая, ты обвилась вокруг меня змеею… Ты говорила, что любишь меня… И я принял тебя за другую, видя в тебе другую, понимаешь? — ту девушку, которую я когда-то любил, единственную в мире, я, Герман Браун, скептик и эгоист, и которую потерял навеки. И в тебе в ту ночь я видел ее… Поняла теперь? Ведь, мои ласки потом не повторялись? Кто же виноват, что ты, как собака, привязалась ко мне и преследуешь меня всюду? Прощай! Голос замолк. Слышалось только усиленное дыхание двух пар человеческих грудей, дыхание, поднятое разнородными и мучительными ощущениями. И вдруг Анна вскрикнула страшным, нечеловеческим криком. — Негодяй! — четко послышалось в душистом лесном воздухе. — Я не прощу тебе этого, негодяй! — и громкое рыдание огласило лес. — Да, да, не прощу, — срывалось с трепещущих губ девушки. — Я проклинаю тебя и сумею излить тебе на голову всю мою мстительную ненависть к тебе. Слышишь ты меня? Отныне мы — враги, враги на всю жизнь! А на фабрике я останусь. Ты не смеешь лишить меня куска хлеба. И тебе, да и ейя отомщу. Я ее знаю. — Знаешь? — голос Брауна дрогнул несвойственным ему волнением. — Знаешь? — Знаю! — каким-то злорадным шипением произнесла работница, — знаю. Или ты думаешь, что я слепа, чтобы не видеть тех горячих взглядов, какими ты следишь за нею при встречах? А в ту ночь, когда я возвращалась с тобою по лесу и, отуманенная страстью, кинулась тебе на грудь, чье имя сорвалось с твоих губ, заглушенное поцелуем? Да, я знаю ее! И знаю еще, что ты — лгун, да, лгун! Не далекую германскую девушку любишь ты, а нескучневскую барышню — Лидию Горную. Да! — Молчи! Молчи! Не смей произносить это святое имя! — послышался снова его трепетный голос, — или… — Что «или»? — каким-то злорадным вызовом вскрикнула Анна. — Уж не грозишь ли ты мне? Так помни: я не боюсь угроз, я ничего не боюсь. Мне терять нечего после того как ты все, все отнял от меня! Помни и то, что я не прощу тебе обмана и рано или поздно заставлю каяться в нем. Увидишь! Она замолкла. Замолк и Браун. Воцарилась полная тишина. Слышно было только, как кузнечики трещат в траве да высоко в небе пробует свою трель молодой жаворонок. Лика осторожно поднялась с травы и с сильно бьющимся сердцем неслышно скользнула в чащу. Что-то жуткое, необычайное почудилось ей в этой невольно подслушанной тайне. Этот странный, загадочный человек любит ее… Она смутно догадывалась о его чувстве и раньше, но боялась признаться в этом самой себе. Он был ей страшен, этот человек с его странной внешностью, с его острыми, прожигающими глазами, с пеленой таинственности, окружающей его имя. И потом он напоминал ей «того», другого… И при мысли о «том» снова дрожь слегка прошла по телу Лики. Она прибавила хода и быстро скрылась в зеленой чаще.VI
Сила Романович сдержал свое слово. Не прошло и трех недель со дня его приезда на спичечную, как произошла полная реорганизация фабрики. В макальном отделении, где вследствие фосфорных газов всегда стояла вредная, удушливая атмосфера, были сделаны особенные вентиляции и вход из макальной в наборную герметически запирался подъемной дверью. Лабораторию перенесли в отдельный флигель, так как этого просили рабочие. Устроены были баня и столовая артели. Особенное внимание было обращено на малолетних. Дети на фабрике при прежнем управляющем допускались во все камеры, считая даже и лабораторию, где они растирали зловредные порошки. Теперь им только давали работу в коробочной и упаковочной, где готовились спичечные коробки и наклеивались бандероли. В отделении изготовления зажигательной массы не было одного постоянного состава рабочих: они чередовались, чтобы не отравляться постепенно вследствие продолжительного пребывания здесь выделениями фосфорного вещества, обильно напитывающего атмосферу камеры. И на больницу было обращено особенное внимание со стороны Силы. Он пригласил лишнего фельдшера, подговорил земского врача чаще заглядывать в его «логовище», как он шутя называл фабрику. Кроме того, Сила учредил эмеритурную книжку, по образцу больших столичных заводов, и всячески старался облегчать быт тех бедных тружеников, жизнь и благополучие которых целиком легли теперь на его совесть. Новый управляющий блестяще оправдал возложенные на него надежды. Он всюду поспевал своим прозорливым оком, помогая по мере сил и возможности молодому хозяину. Целые дни молодой хозяин и его помощник были на ногах. Можно было с утра до ночи видеть рослого богатыря Силу, мелькающего из одной камеры в другую, и за ним гибкую, тонкую, эластичную фигуру, мало похожую на фигуру простого машиниста, Брауна. Бобрукова давно удалили с фабрики и он переселился в губернский город, а дом управляющего был взят под артель, так как Браун упорно отказался от предложения Силы переселиться из его «Забытой усадьбы» и продолжал отмахивать по десять верст в день, посещая фабрику. От прежнего управляющего осталось лишь одно неприятное воспоминание в образе его дочери, Анны, работавшей на фабрике. Но и Анна стала теперь неузнаваема. Прежняя заносчивая, дерзкая девушка превратилась в послушную овечку. Ее голоса не было слышно в камере. Очевидно, несчастье с отцом отразилось и на ней. Анна притихла, и только ее большие черные глаза с горячим, злым огоньком останавливались подолгу на фигуре. Брауна, когда он, сопутствуя молодому хозяину, посещал наборную. Было утро. Первый гудок гулко прозвучал в воздухе. От Колотаевки и Красовки потянулись длинные вереницы худых, тощих фигур. Это были спичечники, спешившие поспеть к началу работы. Из небольшого домика, стоявшего по соседству с артелью, появилась богатырская фигура Силы. Строганов взглянул на небо, перекрестился и светло улыбнулся. «Погодка-то, погодка какая! — мысленно произнес он. — В Питере об эту пору такого денька не дождешься. Славно здесь, век бы остался! Только бы»… Тут быстрая, как молния, мысль промелькнула в голове Силы. Краска бросилась ему в лицо. Глаза мягко увлажнились и засияли. «Только бы видеть ее почаще… — докончила его мысль. — Хоть изредка видеть ее, милую, чудную, святую, только бы хоть одним глазком видеть»… С той роковой ночи Сила Романович не встречался с Ликой. Правда, часто издали он видел ее стройную, гибкую фигурку, пробирающуюся узкой межой по направлению Рябовки, где она сама лично учительствовала, но он не решался подойти к ней, заговорить с нею. Она пристыдила его в Нескучном, упрекнула его в недостаточном внимании к фабричному люду, и теперь он не явится к ней до тех пор, пока не исполнит до конца возложенной на него миссии. Он докажет ей, этой святой девушке, что если и неизмеримо выше стоит она, то все-таки все усилия его души стремятся к тому, чтобы подняться в ее глазах. Он и не хочет большего. Ему бы только немного стать человеком в ее глазах! Мысль о Лике так захватила Сиду, что он и не заметил, как неслышно приблизилась к нему знакомая фигура. Браун подошел к крыльцу и, с достоинством приподняв фуражку, поклонился хозяину, как равный равному. — А-а! Герман Васильевич, здравствуйте! — радушно произнес Сила, протягивая руку бывшему машинисту. — Эк, вы в эдакую рань пришли! Шутка ли, пять верст отмахать! И сколько-то раз я говорил вам, голубчик: перебирайтесь сюда, я вам флигельчик мой велю очистить чем так-то почву трамбовать каждое утро. А? — Нет, уж увольте, хозяин! Привык я там, да и… — нахмурясь произнес он и запнулся. Сила Романович сочувственно взглянул на него. — Ну, как знаете! Как знаете! — заторопился он сказать. — Стеснять вас не стану. Ну, а деньжонок не возьмете ли от меня, чтобы лошадку купить, шарабанчик? Все же удобнее будет ездить. Доброе, детски-простосердечное лицо Силы приняло молящее выражение. Ему было болезненно жаль этого гордого человека и хотелось облегчить его участь. Но, очевидно, душе Брауна были чужды проявления такого чувства. Он вскинул на молодого хозяина надменным взглядом и холодно произнес: — Благодарю вас, но не в моих привычках принимать подарки. Вы платите мне ровно столько, сколько этого заслуживает хороший управляющий, и сверх нормы я не возьму ничего. А что касается лошади, то она мне не нужна. Я люблю делать продолжительные прогулки. Иначе я давно приобрел бы ее, так как располагаю достаточными средствами, приобретенными моим прежним заработком в Вене и на прочих европейских фабриках. Но я не считаю нужным сделать это. И уж если делать приобретение, то скорее я бы уж приобрел себе «Забытую усадьбу», благо ее владетели отдадут ее за бесценок. — Ну вот, ну вот и отлично! — обрадовался Сила. — И если ваших сбережений не хватит, то смело располагайте моими суммами для этой цели… заимообразно! — добавил он со своей обычной деликатностью. — Еще раз благодарю, хозяин, но, по всей вероятности, моих сбережений хватит, — произнес Браун. — А сколько вы думаете пробыть здесь? — А что? — встрепенулся Строганов. Одна мысль об отъезде приводила его в отчаяние. Он не мог себе представить, как он уедет из этих мест, где хотя изредка он видит пленительный образ Лики, где все дышит ею, где всюду ступает ее маленькая ножка. «Уехать отсюда! Так скоро? Нет! Нет! Пусть отец ведет свое дело ситцевой мануфактуры одни в столице, покамест я останусь здесь… Это мне необходимо, как воздух». — А что? — произнес он еще раз тем же испуганным голосом. — Да лучше вам бы остаться здесь, хозяин, пока совсем не реорганизуется наша фабрика, — произнес Браун, устремляя на Строганова свой пронзительный взгляд, — а то наши оппоненты Веревкин, Маркулов уже начинают проявлять себя. Да и Кирюк мутит что-то… Да и Бобруков еще уняться не может и действует издалека на своих приверженцев. Им хочется снова водворить старого управляющего и… — Этого не будет! — произнес Сила решительным, упорным тоном, которого было трудно ожидать от пего. — Я доволен вами, Браун, и не хочу никого другого. И речи не может быть об этом больше! Я не знаю, какой силой вы привлекли народ к себя, но помните, рабочие выбрали вас единогласно и… — Это — панургово стадо. Они всегда привыкли действовать гуртом, как стадо свиней, — жестко произнес управляющий. — Что? — лицо Силы приняло разом недоумевающее выражение, — как вы странно сказали это, Браун… Не жалуете вы их, что ли, этот народ? А я думал, что вы твердо стоите за свободу, равенство и благополучие этих людей…. — Вы — законченный и просвещенный европеец, а говорите, как ребенок, извините меня, — отвечал тот, и его тонкое лицо осветилось усмешкой. — Я — враг насилия, потому что оно претит принципам мироздания… Бог создал мир, чтобы поселить в нем свободного царя-человека. Но люди пожелали власти и кровью покупали ее. Одни бациллы пожирали другие… Выше всяких основ стояла прочная основа права сильнейшего. Сила хороша, но надо знать, над кем проявлять ее. Ведь, подчиняя себе известную силу, можно уронить, обесцветить себя, если эта сила своей некультурностью заставит запачкать руки своего победителя. Я борюсь только с равными и борюсь наверняка, зная, что останусь победителем, иная борьба меня не влечет. — Ну, а уравнение пролетариата с буржуазным классом? Как вы смотрите на это дело, Браун? — На это я отвечу одним, хозяин. Ваш народ вырос и поднялся в последнее время. Рабочий класс подавлен как в своем материальном, так и в нравственном росте. В этом его болезнь. У вас рабочий — мужик, серая скотина, в Европе он — единица, индивидуум с широким горизонтом. Узость положения вашего рабочего делает его односторонним даже в его влечении к свободе. Это — уже не борьба за право, а борьба за существование. Бросьте ему каравай хлеба, кошель с деньгами, он набьет свой живот, нарядится по-господски, пойдет в трактир, будет пить, как извозчик, и слушать скверную музыку, и он счастлив, сыт, ему нет дела до тех подлых условий, в какие попала его родина. Нет, таких борцов я не признаю. Их надо сжать клещами и задушить в них малейшее влечение к революции. Только сытые, сильные, смелые люди, люди, не зависящие от их безжалостного властелина-голода, должны идти во главе освободительного движения. Я бы сказал, что бюрократические сферы должны первые принципиально выдвинуться в борьбе за свободу, а народ и пролетариат уже пойдет за ними, как стая покорных овец. Но нужно всегда помнить, что власть должна быть, но власть не бичующая, а могуче-великодушная, красивая власть… Ведь, прежний древний Рим был силен властью, а… Браун разом запнулся. По его лицу пробежало странное, не отвечающее его речам, выражение. Глаза приковались к одной точке. Сила Романович невольно перевел свой взор по направлению взгляда управляющего и замерь на месте. К воротам фабрики подъезжала грохоча телега; в ней сидела Лика, с бледным лицом, с расширенными от страха глазами. Она на ходу выпрыгнула из своего своеобразного экипажа и бегом направилась к обоим собеседникам. — Сила Романович! Голубчик! — кричала она еще издали, протягивая руки, — в Рябовке несчастье случилось. Авдотьи, прежней старостихи, Андрюша в колодец свалился. Ради Господа, за доктором пошлите, а мне фельдшера дайте и позвольте Андрюшу перевезти в вашу больницу, хотя он в рабочих и не числится. Мальчик о сруб голову проломил… Ужас… Ради Бога, скорее, голубчик!.. Не помня себя, Лика роняла слова за словом крепко вцепившись руками в руку Силы. Взоры ее глаз, полных слез, впивались в него. Выражение муки застыло в ее красивом лице. Но вдруг точно трепет прошел по телу девушки. Она почувствовала на себе чем-то пристально обращенный в ее лицо взгляд. И вмиг все это лицо покрылось краской. Лика инстинктивно стиснула руку Силы, как бы прося у него помощи, и снова прерывисто, взволнованно заговорила: — Едемте со мною, голубчик, пожалуйста, поскорее! И фельдшеру прикажите тоже. Только ради Бога скорее, а то Андрюша умрет… может быть, и умер — уже… без меня. Жалко, ведь, такой славный мальчишка и притом один сын у матери! Все там растерялись, заметались. Вот мне и пришлось ехать… самой. Скорее, скорее, голубчик! Но Силу уже не надо было торопить. Волнение Лики невольно передалось ему. Взволнованным голосом приказал он тотчас же позвать фельдшера, потом попросил Брауна отрядить немедленно верхового за земским врачом и, покончив со всем этим, помог Лике вскарабкаться на телегу. — Ну, вот и ладно, теперь уж полдела сделано! — произнес он ободряющим голосом, усаживаясь и подле молодой девушки и приказав фельдшеру поместиться тут же. Серый, невзрачный мужичонка задергал вожжами, и телега, громыхая, поскакала по направлению Рябовки. Браун долго и пристально смотрел вслед, потом медленно сунул руку в карман, вынул из него портсигар, закурил папиросу и глубоко, глубоко задумался. — Что? Проморгал свою лапушку? И знать тебя не хочет генеральская дочка! — послышался за ним насмешливый шепот. Браун быстро обернулся. Пред ним в своем обычном ярком, пестром наряде, выгодно оттеняющем ее резкую красоту, стояла Анна Бобрукова. Ее черные глаза насмешливо сверкали, рот кривился. При виде этого задорно поднятого к нему лица, вся кровь кинулась в голову Брауна. Что-то грозное сверкнуло в его черных пронзительных глазах, и, прежде чем девушка могла опомниться, он схватил ее за плечи и произнес тихо и внушительно: — Слушай ты, тварь, слушай меня хорошенько! Если ты когда-либо посмеешь произнести имя этой святой девушки, я размозжу тебе голову о стену камеры, хотя не привык быть грубым ни с одной женщиной в мире. А теперь ступай и чтобы ты не попадалась мне больше намоем пути никогда! Слышишь? И с силой оттолкнув от себя Анну, он спокойным шагом двинулся по направлению ворот фабрики.VII
В маленькой избенке бывшей старостихи Анисьи было нестерпимо душно. В углу на лавке в полусидячем положении сидела сама Анисья, изможденная горем и нуждою женщина, и крепко спала в самой неудобной позе, в какой обыкновенно спят измученные недавней встряской люди. За ситцевой занавеской на несложной крестьянской постели охал ребенок. Фельдшер вышел покурить и Лика одна осталась у постели больного Андрюши. Уже четвертую ночь сидит Лика так около больного мальчика. Пролом черепной кости повлек за собою воспаление мозга, во время которого больного нельзя было, ни под каким видом перевезти в фабричную больницу, и Лика Горная водворилась в избе Аксиньи, с целью во чтобы то ни стало выходить Андрюшу. Дни и ночи проводила она теперь здесь, уходя домой для того лишь, чтобы вымыться и переодеться, да перекинуться двумя, тремя словами с тетей Зиной. Каждый день сюда наведывался Сила. Оп осторожно, беззвучно входил своей тяжеловатой обычно походкой и осведомлялся о здоровье Андрюши. И каждый раз по его уходе Лика должна была сознаться, что она ждет этого посещения, что оно доставляет ей радостное удовлетворение. Сегодня Сила еще не был, и молодая девушка, сменяя лед на голове больного, обтирая уксусом его горячее тельце, думала о Силе. Он представлялся ей теперь не иначе, как окруженный разбушевавшейся фабричной толпой, готовой растерзать его заодно с Бобруковым; идеалом русского богатыря и в тоже время рыцарем без страха и упрека представлялся он ей. Она знала только двоих таких людей, мощных духом: синьора Виталио и Силу, и к обоим им рвалась ее молодая, горячая душа. Андрюша застонал на своем ложе, и Лика разом встрепенулась и, с трудом отогнав от себя посторонние мысли, занялась больным. До 11-ти часов она могла оставаться здесь; в одиннадцать за ней должна была прислать лошадь тетя Зина. Сегодняшнюю ночь Лика решила провести дома, положась на слова доктора, сказавшего ей утром, что опасность более или менее миновала. Ей надо было к тому же собраться с мыслями, обсудить кое-что, что волновало ее чуткую душу. Сегодня ей пришлось встретиться со школьным учителем Красовки. Это был ярый социалист, и с восторгом отмечал каждую черточку социальной эволюции. И сегодня он сообщил ей, что красовские «просыпаются», что на спичечную проникли агитаторы, и не сегодня — завтра начнется открытое брожение, на этот раз уже вне экономической цели. Лика мельком уловила имена Бобруковой, Кирюка… Кирюк был опасный оппортунист, та гнойная язва пролетариата, которая умела распространять вокруг себя зловоние и заразу. Лика знала, что Кирюк и Анна Бобрукова — единственный недовольный элемент на фабрике, хотя Анна и притворялась под шкурой овечьей скромности, а Кирюк на время прикусил свой ядовитый язык. Кирюк был едва ли не самый сознательный из рабочих. Судьба забросила его в эту глушь из самых недр социально-пролетарской жизни. Он говорил красно и умело и всегда действовал на толпу какой-то задорной бравурой. Кирюк был на «замечании» в губернии, и это несколько приостанавливало этого ярого социалиста. Иванов (фамилия учителя) передал Лике, что Кирюк с той самой истории точит зуб на молодого хозяина, и Лика решила во чтобы то ни стало предупредить Силу. Сам по себе Кирюк не был опасен, но он умел возбуждать и растравлять умы, и этого было достаточно, чтобы чувствовать кое-какие опасения по отношению к нему. Лика, принципиально стоявшая всегда за народ и презиравшая его угнетателей, не могла не почувствовать всей гадости возмутительной тактики Кирюка. Ведь, Сила шел навстречу серому люду, ведь, он сделал все зависящее от себя, чтобы улучшить быт фабрики. Ужели же он достоин подобного отношения людей, в дружбу и преданность которых он начал было верить, как ребенок? Да, да, она сегодня же предупредит его обо всем. Только бы скорее, скорее ей увидеть его. Вошел фельдшер и прервал мысли Лики. — За вами прислали лошадь, Лидия Валентиновна, — произнес он. — Я разбужу Анисью и мы почередуемся у больного… А вы с Богом. — Да, я еду, Василий Пармеиович! — каким-то упавшим голосом произнесла Лика и мысленно добавила от себя: «А его нет, он не едет. Он не приедет сегодня!». Анисья проснулась. Андрюша беспокойно заметался на постели. Лика осторожно наклонилась над ним и поцеловала горячую щеку ребенка, потом накинула на плечи платок и вышла на крыльцо. Звезды… Звезды… Звезды… Целый мир звезд, целое море золотого сияния. «Когда я вижу звездное небо», — невольно вспомнила Лика слова Канта, — то чувствую лучшие и высшие стороны своего естества». Старый философ был искренен, как всегда. Звезды — это совесть неба, которая всегда чиста и прекрасна и является вечным напоминанием миру о его стремлении к совершенству. Лика взглянула на небо, и вся ее душа всколыхнулась и словно запела, но запела тою целью, которой нет места на небесах. Лике снова захотелось любви, захотелось чувства, сильной мужской светлой, любящей ласки, которая, казалось, не была создана для нее. Ее потянуло в неведомую сладкую и жуткую даль… Ей захотелось услышать горячие, преданные речи, захотелось почувствовать биение сердца, бившегося для, нее. Невольные слезы обожгли ей глаза. — Одинока… одинока… одинока! — произнесла она с какой-то горькой, болезненной настойчивостью. — Одинока и никому нет дела до меня! — и, подавив в себе вздох, она медленно сошла с крыльца и направилась к тарантасу. — Лидия Валентиновна! На одну минутку-с! — послышался за нею сильный, хорошо знакомый голос. Лика вздрогнула, обернулась, пред ней в полутьме обрисовалась атлетическая фигура Строганова. Жгучая радость вспыхнула полымем в сердце Лики. Его беззаветная любовь к ней светлой, умиротворяющей грезой действовала на нее, а теперь, в эту ночь, когда одиночество остро и болезненно захватило молодую девушку, она более чем когда-либо обрадовалась его приходу. — Как я рада вас видеть! — вырвалось у нее. В одну минуту Сила был подле Лики. Свет лупы набрасывал свой серебристый покров на его богатырскую фигуру, на широкое лицо и русые кудри, и эти лицо и фигура казались теперь чем-то фантастически-крупным и значительным на фоне ночи. «Точно и не прежний Сила, каким я его знала три года назад, а другой кто-то, сказочный и чудный», — невольно подумала Лика, и этот другой сразу же властно занял место в ее душе. Протянув ему дрожащие руки, Лика проговорила: — За мной тетя Зина лошадь прислала. Только я пройтись хочу. Пусть Артем вперед едет, а мы сделаем прогулку. Хотите, Сила Романович? — Хочу ли я? — таким горячим, юношеским звуком вырвалось из груди Строганова, что Лика почувствовала разом всю огромную любовь этого большого человека. — Да я бы теперь, кажется, до утра вот тут простоял, ожидая вашего выхода из избы. Лика тихо пожала протянутую ей сильную руку, в которой ее собственная ручка утонула совсем. Потом она взяла Силу под руку и зашагала своей легкой походкой подле Строганова. — Как пойдем? Лесом или пустынью прикажете-с? — спросил он молодую девушку. — Лесом! Конечно, лесом! — весело воскликнула та, — если вы не боитесь! — произнесла она с невольным женским лукавством. — Лидия Валентиновна, храбростью я не хвалюсь, — произнес Строганов, — а ежели, к примеру сказать, кто-нибудь на вашем пути подвернется, чтобы обидеть вас — не приведи, Господи! — тому я — уж простите меня за резкость, мужика сиволапого! — тому я по-простецки голову сверну! И такой мощью, таким горячим убеждением веры в правоту своих слов повеяло от слов Силы, что Лика вся сжалась, как цветок от грозы, вся разом стала маленькая и робкая. Ее вдруг стало смертельно жалко потерять любовь этого огромного благородного человека, который так сумел бы заступиться за нее, и в тоже время где-то в душе пробуждалось сознание, что она не имеет права на это чувство, на эту любовь, она, опозоренная навеки. Чтобы как-нибудь сдвинуть с себя всю тяжесть горечи, овладевшую ею, она поторопилась перевести разговор на другую тему. — А Кирюк что-то мудрит, Сила Романович, — проговорила Лика с трепетом в голосе. — Мудрит-с? Ну? — простодушным звуком откликнулся Строганов. — А я, признаться, думал, что купанье у него навеки отбило охоту «мудровать». И он звучно рассмеялся своим сочным голосом. Рассмеялась и Лика. Теперь они шли по лесной дороге, с двух сторон которой высились огромные лиственные деревья, посеребренные сказочным сиянием луны. — Во всяком случае, надо принять Меры, Сила Романович, — снова произнесла помолчав Лика, — а то, ведь, за Кирюком пойдут остальные и… и… — Да… да… Браун тоже мне что-то насчет Кирюка говорил, да я, признаться, не хорошо его слушал. Он и насчет расчета того же Кирюка советовал. А мне жаль его гнать, признаться. Ведь, дурак-человек, с жира бесится. Ведь, все я для них сделал, что мог, так нет же, он, видите ли, мутит теперь народ, что, дескать, им собрания какие-то устраивать надо по вечерам. А мне становой по поводу этих собраний строго настрого наказывал: «Не допускайте вы их, Христом Богом, Сила Романович, наплачетесь! Ведь, в случае чего солдаты опять… стрельба… тюрьмы». Я народ люблю, Лидия Валентиновна, и для его блага всем, чем могу, пожертвую. Только разумного требуйте… Расшибусь — сделаю. Во мне буржуазного эгоизма, ей-ей же, не много. С гимназии в меня это всосалось прочно. Ведь, во тьме я теперь, а искал света когда-то, ближе к природе стремился. Ботаником я быть хотел, а тятенька мой — кремень-человек, ну, и того… вырвал из ученья. А только души моей он не вырвал. Ведь, я — только по натуре купец-буржуй, а душа моя так и трепещет от желания слиться с народом, раскусить его вполне, идти с ним рука об руку… Ах, Господи! Да вы знаете ли, когда наши финансисты на собрании своего союза говорить стали о том, что пролетариат придушить надо в корень, задавить его голос, заставить замолчать, я что им ответил? Вы отца моего спросите. Он после того со мной месяц не разговаривал. Вот и теперь железным, машинным трудом они все хотят задавить труд рабочий, а того не знают, что прогресс-то их культурной финансовой цивилизации к полному упадку поведет. Пролетарий создает финансиста, а не мертвая машина с ее автоматическим выполнением. Взгляните на Англию, Лидия Валентиновна. Бывал я в Лондоне. Так, Господи Боже мой! От нищих прохода нет! И все больше рабочие, выбитые из фабричной жизни. Нет, не диво снискать себе силу финансовую и упиваться ею, простите великодушно-с, как боров, уснувший на отрубях!.. Если ты силен, как человек и единица, дай помощью почувствовать эту силу пигмеям, которые зависят от твоего блага. Видел я Фонвизина пьесу как-то зимою; там Стародум славно говорит: «Имей душу, имей сердце и будешь человеком во всякое время!». Вот в этом-то и кроется красота! — Красота! — эхом повторила Лика, — Красота — лучшая гармония вселенной. И вдруг ей невольно припомнилось другое определение красоты другого человека — князя Гарина. Тот искал красоты в красивых положениях и женщинах, тот не любил народа и чуждался его… Она встрепенулась вся и невольно прижалась к Силе. Мохнатые деревья точно протянулись к ней, звезды замигали сильнее. Какой-то острый колючий холодок пробегал по телу. — Мне страшно! — произнесла она чуть слышно. — Лидия Валентиновна, голубушка, почему же? Ведь, не одна вы, с провожатым! — весь так и заволновался Строганов. — Прикажете, может, Артема кликнуть?.. Ах, нервы-то, нервы вам Андрюшкина болезнь расшатала!.. — Нет, нет, не то это, не нервы… И не от чего-нибудь определенного мне страшно, Сила Романович! — мигом овладев собою, произнесла Лика: — а почему-то жутко на душе у меня, ах, как жутко! Помните ли вы, как я к свету стремилась? К солнцу? Помните, как всю мою жизнь переделала, убежала из общества, скрылась сюда? Я думала здесь приносить пользу, уйти вся в ту ошеломляющую работу, а работы такой нет. Здесь нельзя забыться! Тут и помимо меня деятелей много — и учителя, и фельдшера, и больница. Экая невидаль, подумаешь, за больным поухаживать или ребятишек добровольно учить, или воскресные чтения устраивать!.. У меня все-таки и свободного времени много, и не утомляюсь я настолько, насколько бы хотела. Раньше мне лучше было: я с фабрикой вашей общалась, в больнице помогала доктору и читала рабочим по праздникам, и пения хоровые устраивала, а теперь, когда все улучшилось с вашим приездом, мне делать нечего. Ребятишек выделили, в больнице — два фельдшера бессменно, а насчет духовной пищи, этих чтений я… я… — Неужто из-за меня вы их прекратили, Лидия Валентиновна? — почти с ужасом вырвалось у Силы. Легкий кивок стриженой головки, посеребренной луною, был ему ответом. — Как? Из-за меня? И я, дурак, мужик неотесанный, помешал вам? — тем же испуганным звуком вырывалось из могучей груди Силы. — Да, видите ли… мне было неловко подводить вас… Администрация могла подумать, что у вас на фабрике нелегальные собрания, могла набросить тень на имя Строганова, а я не хочу этого, Сила Романович, голубчик! — пылко заключила свою речь Лика. — Да черта ли мне до администрации и ее придирок, Лидия Валентиновна! — забывая всю свою обычную сдержанность, воскликнул Сила. — Да если они о вас заикнуться посмеют, так я к губернатору и… и… Он задохнулся. Его грудь бурно вздымалась, рука, на которую опиралась Лика, дрожала. Потом, переведя дух через минуту, он заговорил невольно трепетным и молящим голосом: — Умоляю вас, Лидия Валентиновна, барышня золотая, Христа ради, осчастливьте меня вы и не забывайте моей фабрики! А если мешаю я — прикажите уехать! Ей Богу, не только уеду, а умру, сгину по одному вашему слову, Лидия Валентиновна… Оп запнулся, закрыл лицо руками и, прежде чем Лика могла вымолвить слово, этот огромный человек упал к ее ногам и зарыдал, как ребенок. Все его сильное тело конвульсивно вздрагивало, голова билась на траве у самых ног Лики. Не плач, а стон рвали ему грудь, оглашая лес своими душу потрясающими звуками. Три года таил Сила в себе это могучее чувство, лелеял его, как святыню, ограждая от всех непроницаемой стеною алтарь своей любви на высоком пьедестале, посреди которого стояло его божество — Лика, и теперь не вынес… Встреча с нею, почти потерянной из вида для него, ее заметное расположение к нему, его переход от скорбной сладкой тоски по ней к светлой, радостной встрече — все это надломило недюжинные силы Строганова. Теперь он рыдал, как слабый, измученный, бессильный ребенок. Потрясенная, взволнованная стояла Лика, не зная, что сделать, что предпринять. Сладкое, невыразимо приятное чувство властно говорило в ее сердце. Она гордилась этим человеком, рыдавшим от любви у ее ног. Вся ее душа рвалась к нему навстречу. Ей хотелось дать огромное счастье этому светлому, большому ребенку. Она положила руку на плечо Строганова, а другую опустила на его кудрявую голову. — Сила! Опомнитесь! — послышался в тишине ночи ее мягкий, вздрагивающий голос. — Опомнитесь, Сила! Взгляните на меня! Точно электрический ток прошел по телу Строганова, Оп поднял голову и, все еще стоя на коленах пред Ликой, взволнованно заговорил: — Простите… Христа ради… Лидия Валентиновна… Я — дурак, мужик. Я не смел беспокоить… пугать вас. Вы — генеральская дочка, белая косточка, Лидия Валентиновна, а я — сиволапый буржуй, купец… И как я смел оскорбить ваш слух, вашу гордость? Простите! Простите меня! Лика вспыхнула, выпрямилась. Гордостью повеяло от ее лица, глаза заблестели. — Глядите на меня! — произнесла она значительно. — Видите ли вы мое лицо, мои глаза, Сила? Глядите в них хорошенько, глядите, они плачут. Не оскорбили вы меня, нет, нет! Дивным, ярким счастьем повеяло на меня от вашей любви. Ведь, я знала, что вы любите меня давно, давно, Сила… с той первой встречи в концерте, когда я пела мои песенки пред публикой. Тогда же я поняла то впечатление, которое произвела на вас. Как же вы можете думать, что такая любовь оскорбит меня? Сила! Сила! Я горжусь ею, если вы хотите знать это, да, я горжусь вашей любовью. Нет здесь ни белых косточек, ни буржуев, ни пролетариев, а есть люди, есть два друга, два брата, два существа, сродные по духу естества, два борца, стремящиеся использовать свои силы для блага человечества. И что может быть прекраснее такой любви! Лика замолкла. Ее глаза смело поднялись к небу, к ласковым звездам, мигающим издалека. Ее побледневшее лицо было вдохновенно красиво. — Сила! — снова проговорила она, — если ваше счастье заключается в сознании чувства, пробужденного во мне вами, то не гоните этого сознания от себя. Брат мой! друг мой, Сила! Я люблю вас, как друга, как брата… Да, я люблю вас! Тихий крик пронесся по лесу. Строганов вдруг очутился на ногах. Жгучее счастье опалило его. — Лидия Валентиновна! Храни вас Господи за это! — прошептал он чуть слышно. — Смею ли я? Смею ли я? Но вы сами-с, сами-с сказали, что нет пролетариев и бюрократов, нет буржуазии… это — условные градации… есть только люди-с. Вы слишком прекрасны, слишком велики, Лидия Валентиновна, святая вы; но как милости, как нищий, молю вас: не откажите позволить мне всю мою жизнь посвятить вам, быть вашим псом, собакой, рабом, слугою. Будьте моей владычицей и женой, Лидия Валентиновна! Удостойте, осчастливьте-с! Мужик я буржуй, но я все силы употреблю на самосовершенствование. И положения добьюсь, и чинов. С деньгами все можно-с, только вы… Или убейте меня, убейте сейчас же за дерзость!.. Его глаза с мольбою впились в заметно побледневшее лицо Горной. Робкая надежда мелькала в его широко раскрытом взоре. Он следил за каждой черточкой, за каждым движением ее прелестного личика и ждал приговора. Обе руки Лики упали на плечи Силы. Потом она сжала его крупную, сильную голову ладонями и, радостно смеясь одними глазами, произнесла: — Глупенький! Разве же не видите вы, что я согласна? Она хотела еще прибавить что-то, и вдруг точно молот ударил ей по душе. Огненная мысль вонзилась в мозг и колючими змейками побежала к сердцу. Сердце разом захолодело и все наполнилось той ужасной, потрясающей пустотой, какую она ощущала уже не раз в себе. «Ты не можешь быть ничьей женой, ты опозорена навеки!» — выстукивало рядом потрясающих ударов это опустошенное мраком женское сердечко, и в один миг она резко оттолкнула от себя Силу и глухо прошептала, закрывая лицо руками: — Нет! Нет, это невозможно, я не, имею права быть ничьей женой… — и обессиленная опустилась на траву. В один миг Сила очутился подле нее. — За что? За что? Лидия Валентиновна? Да; да, не стою я!.. Знаю… Зазнался я… знаю… Простите! — лепетал он, как ребенок, то хватаясь за голову, то припадая к ногам Лики. — Нет, не то… не то! — воскликнула она, — не то! Господи, что за пытка такая! — Она заложила за голову свои хрупкие руки и хрустнула ими. — Вы — золото! Вы — сокровище, Сила. Вы — тот светлый идеал человека, которому даже не надо совершенствоваться, а я… я… я опозорена… навсегда… — с трудом вымолвила она роковое слово и после минутной паузы проговорила с мучительно-злорадным смехом: — или вы не знали, что ваша чистая Лика была любовницей князя Всеволода Гарина? Вы не знали этого, Сила? Наступила мучительная пауза. И вдруг что-то горячее коснулось бессильно опущенных рук Лики. Вот еще, еще и еще. Сила Романович припал губами к этим бессильным Ручкам и целый град поцелуев полился на них. — Все, все знаю, — послышался его шепот, — Лидия Валентиновна, солнышко мое светлое, и могу только преклониться пред вами и теперь. Как высшего счастья, как величайшей чести, молю об одном: снизойдите до меня, будьте моей женой! А что касается того… другого… он не мог уронить вас, душу вашу, не глядя ни на что… Ваше беззаветное чувство к тому только подняло вас еще выше, и подлец тот, кто посмеет взглянуть на это иначе… Одно только жутко мне: что ежели… — тут он замолк на минуту, — что ежели он живет еще в вашей душе? — Нет! — сильно вырвалось из груди Лики, — он погиб для меня! Вы можете быть уверены в этом, Сила! И если я вспоминаю с трепетом о нем, то с трепетом ненависти и неприязни… Не бойтесь ничего! Я буду вам честной женою, Сила, а если тот, другой когда-либо появится на моем пути… — То он погибнет за малейшую непочтительность к вам! — произнес Строганов таким голосом, который всколыхнул все существо молодой девушки. Молча протянула она ему обе руки. Он прижался к ним долгим поцелуем. Вся его душа вылилась в этом поцелуе, вся несложная, но чудно-прекрасная душа. — Господи! За что мне это? Мне — ничтожному аршиннику, недоучке? — произнес он с жаром. — Милый! Вы лучший из людей! — произнесла Лика, опираясь снова на его руку, чтобы продолжать путь. Звезды по-прежнему сияли им с неба. Деревья вырастали, как стражи, по сторонам пути, словно приветствуя их молодой союз. Но что-то новое было в этом сиянии звезд и неба, новое для них обоих. — Хорошо! — сказала Лика и тихо сжала руку своего жениха. Он коснулся этой руки поцелуем, тем поцелуем, который создает женщину царицей в один миг, и взглянул на нее лучистым взором. Лике казалось, что ее сердце выпрыгнет от счастья. Она зажала его рукою и ускорила шаг. Вдруг дикий, пронзительный крик совы пронесся над лесом. Сила разом остановился. Лика последовала его примеру. Холодком повеяло на них от этого крика. — Вы верите в предчувствия? — произнесла молодая девушка заметно побелевшими губами. — Я верю в мое огромное незаслуженное счастье, — ответил Строганов, не спускавший с нее все время влюбленных глаз. — А я верю! — тихо прошептала Лика, так тихо, чтобы даже он не мог услышать ее, и вдруг схватилась за руку своего спутника. — Что это? Что это? — проронила она, испуганно оглядываясь на деревья. Темная тень пересекла им путь и скрылась за деревьями. — Какой-то человек, — спокойно произнес Сила — должно быть, подгулявший рабочий, не посмевший вернуться в таком виде домой. — Да, да, рабочий! — машинально произнесла Лика и прибавила шага. — Рабочий!!! — произнес кто-то за кустами, — именно рабочий, моя дорогая! — и, лишь только влюбленная пара удалилась, темная фигура выскочила из кустов и встала теперь посреди дороги, вся облитая сиянием луны. Бледное лицо незнакомца подергивалось судорогой, глаза мрачно горели. Он был страшен в эту минуту со своей черной бородой, покрывавшей почти до самых глаз его щеки, с мрачным взором, от которого веяло гибелью. Он поднял кулак и погрозил звездам, ласково мерцавшим ему издалека. — Никогда! Слышите ли, никогда, никто иной, кроме меня, не коснется ее. Она моя и выстрадана мною по праву! — глухим шипящим голосом произнес черный человек, — И моей и ничьей больше, клянусь, не будет моя Лика! И, точно приняв клятву черного человека, совсем выплыла из-за облака серебряная луна и осветила и гибкую эластичную фигуру, и бледное бородатое лицо странного человека, позволяя узнать его в полутьме лунной ночи. Германом Брауном звался этот странный человек.VIII
Рядом с отделением для просушки, уставленным огромными деревянными ящиками на подобие гробов без крыш, находилось помещение наборной, или складочной, где в особые рамки укладывались соломки для спичек. В наборной, или укладочной, камере работали исключительно женщины. Их занятие не представляло никакой трудности. Работницы быстро проводили рукою по заполненной соломкою для спичек дощечке, изрезанной углублениями, с тем, чтобы в каждое из углублений дощечки попадала соломка. Потом заполненную дощечку накладывали на стержни и принимались за другую, причем вторая дощечка нижнею своею стороною надавливала на соломку нижней, и все это прикрывали тонкой доской в виде пресса. В каждой рамке помещается 2200–2500 соломинок. Ловкость работниц этого отделения спичечной фабрики много способствует скорости выполнения работы, а легкость подобного труда не мешает их бодрости и жизнерадостности, особенно у молодежи. Наборная — это заповедная Ханаанская земля для несчастных тружеников спичечного производства, это — рай, куда стремится каждый, работающий в удушливой атмосфере макальной, сушильной и других отделений фабрики. Анна Бобрукова была в числе этих счастливиц, которые работали в наборной. Красивая, рослая, молодая, она выделялась среди других. Кроме того, ее происхождение и смелость, с которой она пустилась в «народ», давали ей большой вес среди наборщиц-крестьянок окрестных деревень, но она и не пользовалась их расположением. Сегодня Анна более чем когда-либо выделялась среди своих товарок каким-то особенно возбужденным настроением. Она пришла задолго до фабричного гудка и ее видели у ворот о чем-то таинственно совещающейся с Кирюком, работающим в лаборатории. Обычно прилежная и работающая, она сегодня едва-едва справлялась с «уроком», как сама называла положенное в день комплектование рамок. — Что с Анюткой? Вишь, сама не своя девчонка, — шепнула Дуня Козырина соседке, Марье Косой. Та только руками развела. — А кто ее знает… Нешто впервой? И всегда-то она такая несуразная. — Чего шепчетесь? — неожиданно оборвала их Анна, чудом услыхавшая или, вернее, угадавшая, что говорилось про нее. — А мне то странно, что вы-то спокойны сами. Точно овцы какие, прости Господи! Работают, рук не покладая, и довольны своей судьбой. — А чего же нам не быть довольными-то? — вступилась бойкая сероглазая Марфуша. — Свои четыре гривенника мы в аккурат получаем, и работа слава Богу! Ничего, жить можно! — Дура ты! — внезапно набросилась на нее Анна. — «Жить можно!» Да, ведь, и свиньи живут… Да как живут-то! Пойми это, дурища! Как живут-то! Вон Кирюк говорит, что на прочих спичечных девушки и бабы по полтине в день хватают, да и восемь часов на работе, а не десять, как у нас. — Врет твой Кирюк! — обрезала Бобрукову Марфуша, — кабы так-то хорошо на других фабриках было, чего же ему сюды тащиться занадобилось бы? Каждый не дурак, ищет там, где лучше! — Верно, верно! — подхватили работницы. Бобрукова только досадливо махнула рукою. Ее авторитет был поколеблен, и это язвило самолюбие гордой девушки. В эту минуту дверь из соседней сушильной приотворилась, и Браун вошел в камеру. — Ты что растрещалась, трещотка? — бросив суровый взгляд на Анну, произнес он. — Мало того, что опоздала сегодня и с Кирюком проболтала гудок, и теперь, руки сложа, рассуждаешь? Ведь, у нас не поштучно, а поденно, и хозяйское время не смей красть. Анну передернуло и от этого «ты», и от этой резкой речи. Несмотря на все свое деланное опрощение, она не могла никогда забыть свою интеллигентность, и умышленное обращение с нею Брауна, как с простой укладчицей, подняло ее всю. Лицо Анны вспыхнуло, глаза метнули искры. Она гордо выпрямилась, быстрыми шагами подошла к управляющему и кинула ему в самое лицо: — Чего вы придираетесь? Сломать меня хотите? Ладно! Не придется! Отца моего вытеснили своими же кознями, а теперь за меня! — Молчать! — грозно пронесся резкий окрик по камере, и Браун, не меняя своего спокойного лица, сверкнул глазами. — Не очень-то я испугалась! — разом сатанея, крикнула Анна, — Не стану молчать! Хочется вам меня выгнать, знаю, да руки коротки, шалишь! Я к самому хозяину пойду: так мол и так, от управителя вашего покоя нет — то с нежностями лез, а теперь как увидал, что взятки гладки, так и в шею! Защиты ни от кого нет! Анна задыхалась. Работницы укладчицы бросили дело и с живейшим любопытством следили за этой сценой. Сверкающие глаза Анны, ее горящее багровым румянцем лицо и дрожащий голос не предвещали ничего хорошего. Но странно: чем больше волновалась девушка, тем спокойнее становился Браун. Ни один мускул не вздрагивал и в его красивом лице. Он медленно поглаживал свою густую черную бороду и насмешливо смотрел искрящимися глазами в лицо Бобруковой. И, когда голос Анны замер на высокой звенящей ноте, Браун спокойно сказал: — Вступать с тобою в споры и пререкания я не стану: ты — простая укладчица, я — твой начальник. Или потрудись делать так, как я приказываю тебе, или я тебя вышвырну вон водни сутки! — и, круто повернувшись, он вышел из камеры. Анна замерла от неожиданности, услышав эти слова; остальные девушки замерли вместе с нею. Так длилось с минуту. Потом все заговорило, закричало, зашумело разом: — Так нельзя… Выкидывать ни за что, ни про что на улицу… Управитель злобствует. Неладно это! И вдруг этот шум и гам были разом покрыты высоким, звонким, сильным голосом Анны. — Товарищи-работницы! — произнесла она, и при первых же звуках этого голоса все стихло. — Что же это? До каких пор терпеть? За хозяином жить можно, а управитель — зверь. Выкинуть! Меня-то! Врешь, руки коротки и не те времена теперь. Все видали, как он на меня буркалы пялил намедни, а теперь не выгорело, так и на улицу! — цинично и злобно расхохоталась она. — Врешь, не уйду, тебя скорее выпру. Да! Неужели это — управитель? Неужели он в нужды наши входит? Вон батька мой плох был, а и то зря человеку не портил. А этот, прости Господи, аспид… Да и откуда он? Кто он такой? Откуда у него деньжищи? Вон слыхала я, что он Старую усадьбу покупать хочет. Не приведи Бог, не попасть бы в беду! Вон Кирюк многое такое выследил. Он говорить с нами хотел, собраться велит… Мы и соберемся, ужо потолкуем… Немца нам над собою иметь не полагается. Пьет он кровь нашу зря… — А твой отец не пил? — ехидно осведомилась Марья Косая. — Дура! Так отец и получил за это: едва жив остался, а Браун, глядишь, только денежки хозяйские наживает. И опять: ребятам не позволил работать, а, гляди, ребята с голода мрут. Белый фосфор для них, слышите, вреден! А ты сделай так, чтобы этого самого белого фосфора тут и духа не было… Ведь, незаконно это, запрещено, а у нас есть… — Есть это, верно! — подхватили работницы. — Ну, вот! Ну, вот! — обрадовалась Анна. — А потом, какое такое право он имеет «тыкать»? Да он, может, хуже меня, как ни на есть последний. — Да ты у нас барышня, что и говорить! — не кстати вмешалась бойкая Марфуша. Но Анна даже и не слышала ее. Она понизила голос до шепота и произнесла чуть слышно: — И много, много вам еще Кирюк про него скажет всего. Завтра у него в избе соберитесь. Только не все, всех много. Макальщики придут, пильщики и другие, так чтобы, чего доброго, до старосты не дошло. Послушаем. Эх, девушки, серота, ведь, вы, вам умных-то речей куда не мешает послушать!.. Девушки-работницы притихли как-то. Каждая из них сознавала в душе всю правоту слов Анны, но нравственный голод, голод цивилизации, не особенно беспокоил их. Красовские работницы чувствовали более рельефно иной голод, физический, заставлявший их глотать вредную атмосферу фабрики и оставлять в ней большую половину своего здоровья и сил. Однако, они молчаливым сочувствием согласились с Анной, а потом, пошептавшись друг с другом, решили на завтра пойти «послушать» умных речей, как выразилась Анна, в избу Кирюка.IX
«Лика, mon adorée![1] «Не могу выразить тебе мое счастье по поводу полученного от тебя письма. Обеими руками благословляю тебя, моя девочка, ma chére petite Лика adorée.[2] Ведь, я не переставала любить тебя даже и тогда, когда свершилось это… ce malheur inattendu,[3] которое перевернуло вверх дном всю нашу жизнь. Ведь, и тогда я жаждала твоего возвращения домой, ma chére enfant adorée,[4] но ты предпочла устроить иначе твою жизнь и мне осталось только предать все на волю Божию. Но сердце мое, как и сердце petit papa[5] принадлежит тебе, моя Лика. Поэтому я несказанно обрадовалась твоему счастью. Сила Романович — отличный человек, при том, il t’aime tollement et te rendra heureuse, petite.[6] Я готова присягнуть в этом. Certainement, qu’il n’est pas de notre bord,[7] но… его богатство дает ему право на все. Чины, ордена, дворянское достоинство, словом, за этим дело не постоит. А главное, он вытянет тебя из этой норы, куда ты забралась и где хочешь схоронить свою молодость. Жить для народа это хорошо, Лика, c’est une idée, qui tourney la tete,[8] но при твоей красоте, при твоей богато одаренной натуре, ты могла бы вести иную жизнь. Ты рождена, чтобы блистать яркой звездою на нашем великосветском небе, а не прятаться среди крестьян, грязи и нищеты. Меня удивляет только одно: почему не приехать в Петербург и à grand cris[9] не отпраздновать свою свадьбу? «Принцесса Е., председательница нашего общества «Защиты бедных женщин от жестокого обращения мужей», велела мне передать тебе свои лучшие пожелания и намекнула, что выхлопочет твоему жениху завидную награду за его участие в нашем кружке. Ведь, он состоит членом у нас. Княгиня Дэви черненькая и княгиня Дэви рыженькая — обе поздравляют тебя. Petit рара, Рен, ее муж и Анатоль с Бетси шлют тысячу поцелуев. Последняя напишет тебе. Eentre nous soit dit[10] эта пара, кажется, не так счастлива, как мы предполагали… Но кто же счастлив в нынешнее время? Анатоль не создан для супружеской жизни, а Бетси слишком требовательна. Вольно же мучить себя! Нам, женщинам, необходимо смотреть сквозь пальцы на невинные слабости наших мужей, если мы хотим иметь абсолютное счастье. Ты, впрочем, гарантирована от этого, моя малютка, так как Сила Романович будет идеалом мужа, я готова держать пари. Reste toute tranquille et sois belle et jeueuse, chére petite Лика![11] Шлю тебе тысячу поцелуев.Твоя мама.
А все-таки было бы лучше отпраздновать свадьбу здесь, pour renfermer la bouche auxe bavards.[12]Лика докончила последнюю строчку и опустила письмо на колени. И вмиг пред ее мысленным взором выплыл мир давно позабытый, оставленный ею. От этого письма, исписанного крупным прямым, английским почерком, веяло запахом «вера-виолетты», любимыми духами ее матери, и чем-то неуловимо тлетворным и неприятно раздражающим, о чем она успела уже позабыть в эти два последние года пребывания ее здесь, в Нескучном… И снова на Лику повеяло вместе с пряным, дурманящим ароматом пошлостью того огромного пустого мира, из которого она вырвалась. Мать, с ее искалеченными взглядами на жизнь, с ее боготворением mond’a,[13] с ее жадным стремлением играть в нем выдающуюся роль, встала пред нею, как живая. А около — сухой, черствый, вполне казенный человек, ее отчим, помешанный на карьере и том же свете, как и его жена. Они не погнушались отречься от нее, Лики, в тяжелую минуту, когда она нуждалась в добром сочувствии, в родственной ласке. Они оттолкнули ее в ту минуту, когда узнали о ее «грешном увлечении» князем Гариным. А теперь, когда из ее коротенького, сухого письма они узнали, что миллионер Сила будет ее мужем, какою тревогою забились их сердца! Лика горько усмехнулась. «Il n’est pas de notre bord»[14] вспомнила она фразу из письма матери о Cиле, и, между тем, это не помешало им протянуть ему объятия потому, что он богат, а богатство дает лучшую опору человеку в жизни. Лика брезгливо поморщилась, взглянула мельком на красиво исписанные твердым, английским почерком странички и разорвала письмо на мелкие части. «Нет! Тысячу раз нет! Я не вернусь к вам, мама! Ваша сутолочная, пустая, пошлая жизнь оскорбляет меня! Мне хорошо здесь… Я нашла тут мое тихое, светлое, хорошее счастье и никуда не уйду отсюда, никогда, ни за что!» — мысленно заключила молодая девушка. А Сила? Согласится ли он на это? Пожелает ли он запереться здесь на всю жизнь, отдавать себя всего на служение людям, серым и несчастным? Сможет ли он принести ей эту жертву, да и вправе ли она требовать ее от него? Ведь, у него свое огромное дело ситцевой мануфактуры, ведь, он — единственный наследник своего миллионера-отца, отца довольно-таки крутого нрава, который целью всей своей жизни определил наживу и только наживу. Захочет ли Сила, найдет ли в себе мужество отрешиться от всего этого и дружно рука об руку с нею идти по выбранному ею пути? Лика глубоко задумалась. Вокруг нее голубел августовский вечер, теплый и пахучий, розы на клумбах слали ей свой одуряющий аромат. Солнце садилось и последней, предсмертной лаской целовало золотистую головку со стриженными кудрями. — Лидия Валентиновна, вы здесь? А я думал, в Рябовке. Искал вас на фабрике — нет, в Красовке тоже. Ну, думаю, в Рябовку к Андрюшке отправились, и решил вас здесь с Зинаидой Владимировной дождаться, — и огромная фигура Силы склонилась пред девушкой. — Сила Романович, милый! Как кстати! — искренне вырвалось из груди той, и, взяв его обе руки, Лика усадила Силу подле себя на скамью и сбивчиво и взволнованно поведала ему все свои опасения. Строганов весь, казалось, превратился во внимание. Он жадно ловил каждое слово любимой девушки, и но мере того, как говорила Лика, его лицо принимало все более и более сосредоточенное выражение. — Лидия Валентиновна! — произнес Строганов глубоким, прочувствованным голосом, когда Лика кончила свою взволнованную речь. — Одно вам скажу на эго, одну истинную правду скажу. Господь с вами! Как могли вам такие мысли на ум придти? Да не только дела ситцевой мануфактуры, а всего себя брошу по одному вашему слову! Да неужели мой родитель хорошего помощника себе не найдет? Ведь, и сам-то он по этому делу дока — всюду поспеет, так и без меня может справиться. А мне и здесь дела довольно. Нет, Лидия Валентиновна, вы этого не бойтесь. Вы меня к жизни воскресили, огромным счастьем пожаловали, и теперь только понял я, что значит жить, существовать. Кому до нас дело? Разгневается отец — пускай его! Наследства лишит — и на это согласен. Наймусь к нему же на фабрику управляющим, и не пропадем мы… Одного я хотел было раньше — всему миру о своем счастье кричать, привезти в Питер жену-красавицу, ангела Божьего, и, всем показывая на нее, крикнуть: «Глядите хорошенько, люди, другой такой нигде не увидите». Но потом одумался… Вы не любите общества, вам здесь приятнее, и располагайте вы мною, как рабом — я вам только за это в ножки кланяться буду! Точно розовые волны из солнца, тепла и света укачивали Лику. Вот, вот оно, счастье, настоящее! — мысленно говорила себе молодая девушка, — Вот то, о чем она мечтала столько времени. Жизнь — путь к добру и пользе об руку с избранником мужем; разделяющим ее взгляды и убеждения. И этот богатырь, этот чистый, светлый, хороший Сила даст ей все, чего смутно жаждала ее душа. И впервые в жизни Лика почувствовала себя вполне и сознательно счастливой. — Тетя Зина! — звонко крикнула она через плечо, не сводя с жениха лукавством сверкающего взора. — Тетя Зина! Сюда! Сюда, скорее! — И, когда Зинаида Владимировна поспешно подошла к молодой паре, Лика с тем же лукавым блеском в глазах, спросила: — ты видела когда-нибудь чудо, тетя? Старшая Горная удивленно поморгала глазами. — Да, да, чудо, милая, дорогая ты моя тетя Зина, ненавистница малейшего тормоза прогресса и малюсенькой паузы в ходе цивилизации! Ты видела и Хеопсову пирамиду, и великого сфинкса пустыни, и часы в Дрездене, и собор Петра и Павла в Риме. Ты видела Эйфелеву башню, тетечка, и следила с нее за орлиным полетом, но что все твои произведения царя человека в сравнении с этим чудом, подобным которому ты не могла никогда встретить, клянусь тебе! — и Лика выдвинула вперед густо раскрасневшегося при этих ее словах Силу. — Такого человека я еще не видела и такого человека дает мне судьба. Теперь, я уверена, над Красовкой, фабрикой и Рябовкой поднимается настоящее солнце. Я уверена, что вы поможете, Сила, заставить народ улыбаться счастливой улыбкой. И не только тут, а и дальше, от нас далеко, там, где едят хлеб с мякиною и где люди гибнут в невежестве и нищете, блеснет солнышко, Сила. Вот вы шутя говорили как-то, что вас разорить трудно, а, ведь, я, пожалуй, и разорю, Сила! Да, разорю, не на бриллианты и наряды, а на этих самых бедных, серых друзей. Не страшно вам это? — Лидия Валентиновна, весь я ваш и распоряжайтесь мною по вашему усмотрению, — горячо ответил Строганов, сам весь захваченный пылкой речью его невесты. Тетя Зина молчала и улыбалась. Она была счастлива за Лику, счастлива тем, что ее девочка попала в хорошие руки и что заветное желание этой девочки приводилось в исполнение по одному взмаху ее темных ресниц. И вдруг среди этих довольных мыслей лицо тети Зины нахмурилось. — Сила Романович, а как же с петербургской-то фабрикой сделать? — нерешительно произнесла она. — Ведь, ваш батюшка не согласится, пожалуй, вас от мануфактурного дела отставить. — Эх, Зинаида Владимировна, видно, вы моего родителя не знаете. Он меня и так пилил все, что я больше рабочие интересы, чем наши личные, храню, ну, и того, значит, обижался. А теперь предлог хороший от мануфактуры отделаться! За спичечной, мол, глаза да глаза нужны. А и устроимся же мы тут на славу! — весело воскликнул Сила. — В первую голову в Рябове больницу, в Колотаевке церковь улучшим, в фабричную больницу доктора своего, чтобы земцу не пользоваться… — Милый вы, милый! — прошептала Лика, протягивая обе руки жениху. — И за что мне такое счастье? — заметила она чуть слышно. Тетя Зина снова ушла на террасу. Лика и Строганов остались одни. Сумерки сгущались гармонично и красиво. Высоко зажглась первая вечерняя звезда, за нею другая, третья… Ночной караульщик затрещал свою ежедневную музыку. Далеко в Красовке залаяли собаки и все стихло. Ночь наступила. Около часа сидели Сила и его невеста на скамейке под развесистой липой, тихо разговаривая о скором будущем. Тетя Зина чуть ли не в десятый раз звала пить чай молодую пару, но ни Лика, ни Сила не двигались с места. Они боялись нарушить гармонию этого вечера пошлой жизненной обстановкой. — Народ, — говорил Сила, — народ достоин лучшей доли. Когда я вижу нужду рабочего класса, всеми силами прорывающего себе путь не к обогащению, нет, а к выходу из этой нужды беспросветной, куда его толкнула судьба, мне хочется к нему присоединиться, Лидия Валентиновна, чтобы и самому отпить из этой скудной чаши. И стыдно мне тогда и за своп миллионы, и за возможность чувствовать себя в холе и довольстве. Эх, досадно мне, что родился я Силой Строгановым, а не Гараськой Безруким. — Нет, нет, голубчик! Вы радоваться должны! — горячо прервала его Лика, — радоваться, что есть на земле Силы, чтобы давать дышать таким Гараськам. Ведь, если бы светло, тепло, радостно и ярко было на земле, чтобы тогда оставалось делать солнцу? Внезапное молчание воцарилось на скамье под старой липой. Глаза Силы, не покидая своего восторженного выражения, впивались в белевшее во мраке лицо молодой девушки. Но обычно застенчивая Горная не смущалась этого взгляда; в нем было столько чистой любви и преданности, что сердце Лики невольно забилось необычайно радостной гордостью и счастьем. Она прижалась к сильной груди Строганова и вмиг почувствовала себя такой слабенькой и хрупкой, какою еще не чувствовала себя никогда. А Сила Романович сидел, не шевелясь, боясь каким-либо неосторожным словом или движением спугнуть так доверчиво прильнувшую девушку. И вот Лика подняла голову, ее глаза встретились с глубоким, любящим взором Силы. Строганов не выдержал. Огонь пробежал по его жилам. Около него, совсем рядом, прижимаясь к нему, сидела любимая им девушка, которая через неделю-другую должна была сделаться его женою. Близость этой девушки ударила ему в голову, пробежала по всему телу, затуманила мозг. Дрожащею рукою он охватил ее плечи. — Дозвольте! — срывающимся шепотом вырвалось из его груди, и, прежде чем Лика могла ответить что-либо, трепетные губы прильнули к ее губам. В следующую же минуту Сила был у ее ног, весь сгорая от стыда и отчаяния. — Прогоните меня… Прогоните… Дурак… я… Да как я осмелился!.. Лидия Валентиновна, святая, чистая, прекрасная, простите меня! И он прижался губами к подолу ее платья. — Встань, милый! — произнесла Лика, — и не бойся, что оскорбил меня! Ты любишь меня, а где любовь там нет оскорбления. Ты видишь, я сама целую тебя! — и она прильнула губами к его лбу. Потом тихонько оттолкнула от себя со словами: а теперь ступай. К тете идти не надо. Пусть только одна природа будет свидетельницей нашего счастья. Ступай… Завтра я буду на фабрике. — Лидия Валентиновна! Лида! — послышался во мраке задыхающийся от счастья голос Строганова. — Лида! — эхом повторила Горная. — Лида! Как это ново и красиво. Так еще никто не называл меня!.. Да, Лида… Для него одного я буду Лида! — проговорила она мысленно, прислушиваясь к удаляющимся шагам жениха. Вот они дальше, дальше… Вот их почти совсем не слышно. Какая-то мучительная боль одиночества сжала сердце Лики. Ее потянуло вдруг броситься за Силой, задержать, заставить быть около себя. Какая-то странная пустота, какой-то непонятный страх наполнили разом ее душу. Тяжелое предчувствие сжало сердце. «Сила! Сила! Остановись! Останься!» — хотела было крикнуть она и вдруг замерла от неожиданности. Пред ней стояла стройная мужская фигура. Бледное лицо, окруженное черной бородой, выступало во мраке. — Браун! — вырвалось из груди Лики, и непонятный страх с новой силой захватил ее сердце. Браун стоял теперь в полосе лунного света и улыбался. Что-то сатанински-злорадное было в его смертельно-бледном лице, в глазах, горевших теперь адским пламенем. Он близко-близко подошел к девушке, взял ее за руку и низко наклонил к ее лицу свою красивую голову. — Не бойтесь меня, мадемуазель Горная! — произнес он глухим голосом, — я пришел не со злым умыслом, я явился сюда только поздравить вас, только от души пожелать вам счастья. Чего вы так дрожите? Почему вы боитесь меня? Разве во мне есть что-нибудь страшное? Но бросьте это… Вы счастливы до краев, Лидия Валентиновна, и никакому другому чувству не может быть дано место в вашей душе. Сейчас я был невольным свидетелем вашего счастья. Вы поцеловали вашего жениха… О, что это был за поцелуй! Я бы охотно отдал за него целую жизнь. И знаете ли, что мне он напомнил? Рассказ одного моего приятеля русского, который посетил нашу фабрику в Вене. Он любил русскую девушку и она принадлежала ему… Да, она отдалась ему, несмотря на свое высокое положение в свете… И он ласкал ее точно так же в ту ночь… Вы можете себе представить такую ночь? Белые снежные сугробы, бешеная тройка, цыгане, вина… и песни, песни без конца. У нас, в Германии, не знают им подобных, а потом снова тройка, и нежная золотокудрая девушка, похожая на Мадонну… Восточная комната, тишина, белый мех зверей, и такие ласки, каких не знали боги, клянусь вам. Вас я спрашиваю, мадемуазель Лика, можете ли вы себе представить такую ночь? Глаза Лики широко раскрылись и почти безумным, на смерть испуганным взором впились в бледное, перекошенное лицо Брауна. — Восточная комната… белый мех… князь Всеволод… и ласки… — как сомнамбула, повторяла она без тени сознания в застывшем лице. Браун весь подался вперед, схватил ее похолодевшую руку, заглянул в эти безумные глаза. — Мадемуазель Лика, что с вами? Неужели этот рассказ мог повлиять на вас так удручающе? Ведь, это чуждо вам, как посторонняя, чужая повесть. Мой русский приятель рассказал мне ее в Вене и с тех пор… — Ваш приятель был там? — тем же странным, как бы закаменелым голосом спросила Лика. — Он был всюду, где мог! Он хотел забыть ту ночь, в которую златокудрая девушка отдала ему всю себя без остатка, и не мог. Он, как волшебник, превращался то в одно лицо, то в другое, через силу создавая себе социальные и общественные интересы; он учился, специализировался, преследуя одну цель — встречу с той девушкой, которую полюбил на всю жизнь. Он не брезговал никакой ролью, чтобы приблизиться к ней, и… и… спрятав свою гордость, он решился на рискованное дело… — Молчите! Пощадите меня! Я ничего не хочу слышать! — простонала Лика, обессиленная, чуть живая опускаясь на скамью. — Мадемуазель Горная, что с вами? — насмешливо прозвучал голос Брауна, — вы, такая бесстрашная и сильная, трепещете, как былинка! Успокойтесь, бедное дитя! Герман Браун не причинит вам зла. Можете не дрожать и не звать вашего жениха на помощь. Кстати, молодой хозяин — чудесный парень, но это — не муж для вас, смею вас уверить. — Не муж! — эхом отозвалась Лика, заметно слабея с каждой минутой под упорным взглядом этих фосфорических горящих глаз. — Да, конечно, вы не можете быть его женою. Мой приятель русский назвал мне ту девушку, к которой стремился всеми своими помыслами, и эту девушку, эту девушку звали вашим именем… Лидию Горную любил мой приятель русский. Лика тихо вскрикнула. Лицо Брауна было совсем близко от ее лица. Его глаза горели нестерпимо. Мучительное сознание чего-то рокового и страшного мелькало в глубине души Ликии. «Вот-вот удар!» — смутно мелькало в разгоряченном мозгу девушки. Какой удар — она не знала, но догадывалась о нем. Этот человек с его странными, душу пронизывающими глазами, с его черной бородой и нерусским акцентом так ярко напоминал ей того… другого, что порой ее мозг мутился, голова отказывалась работать. Теперь он, как прорицатель, развернул самую сокровенную страницу ее прошлого и снова заставил с мучительным томлением переживать ее. «Он встретил Гарина… Гарин рассказал ему все. Что же тут удивительного?» — тут же пытливо вопрошала себя Лика, и снова острая, как нож, мысль пронизала весь ее мозг. А вдруг Браун и Гарин… это… это… Мысль Лики затмилась сразу, перестала работать. Бледное лицо склонялось над нею все ближе и ближе к ее похолодевшему лицу. Страшная, непонятная власть этого человека сковывала ее невидимыми цепями. Его горящие глаза двумя лезвиями впивались в ее широко раскрытые взоры… Силы Лики падали, какое-то странное оцепенение сковывало ее всю с головы до ног. Трепет проходил колючими токами по всему телу. А сердце замирало от какой-то нестерпимо-сладкой боли… Две ярко горящие звезды, два палящие глаза впились в нее. И вдруг темный нескучневский сад, освещенный в отдалении балкон, где все еще сидела за потухшим самоваром проглядывающая газеты тетя Зина — все исчезло… Восточная комната, белые меха, набросанные на низкие турецкие тахты, портреты женщин на изящных столиках и стройный изящный красавец встали пред нею. — Лика! Моя радость! Лика — мое счастье! — зазвенел в ее ушах слишком знакомый голос. — Князь Всеволод! — резким криком вырвалось из груди Лики и она упала на руки Брауна. Он осторожно принял в объятия ее хрупкую фигурку, легко приподнял с земли и понес, понес из темноты к свету, к освещенному балкону, где сидела ее тетка. — Вот, — произнес он своим спокойным, металлическим голосом, — мадемуазель сделалось дурно. Я нашел ее в глубоком обмороке в саду. — Боже мой, Лика! Господин Браун! Что с нею? Она умерла! Лика моя! Лика! — сама не своя вскрикнула Зинаида Владимировна, бросаясь к племяннице. — Повторяю, мадемуазель в обмороке, — произнес еще спокойнее Браун, — Это скоро пройдет и все перейдет в глубокий сон. Мне приходилось встречаться с такими явлениями. К утру мадемуазель будет здорова. А пока дайте мне положить ее куда-нибудь и принесите вина. Последние слова Браун сказал уже на ходу, внося Лику в ее комнату. В углу этой небольшой комнатки, облитой теперь лунным сиянием, белела скромная девичья кроватка. При виде этой комнаты, этой белой узенькой кроватки, все всколыхнулось в душе черноглазого человека. Острая, мучительная жалость и безумное, нестерпимое желание не уходить отсюда, остаться здесь навсегда захватили его. Осторожно положил он на узенькую кроватку свою хрупкую ношу и направил взор на прелестное бесчувственное личико. И снова жгучая жажда обладания этим исключительным существом, этой хрупкой на вид и сильной духом девушкой заговорила в нем громче всех прочих побуждений. Жалости к ней уже не было в его душе. Злорадное торжество снова исказило его лицо сатанинской улыбкой. — Спи, милая! — произнес он не то ласково, не то зловеще, — а когда проснешься, в твоей душе снова воцарится князь Всеволод Гарин. И, не будучи в состоянии сдержать себя, Браун быстро наклонился над бесчувственной девушкой и, как вампир, впился губами в ее губы. Легкий стон вырвался из груди Лики и она беспокойно заметалась на постели. — Вот вино! — Зинаида вошла в комнату. Но Брауна уже не было там. Он, заслышав приближающиеся шаги, выпрыгнул прямо в сад из окна спальной.
Последние комментарии
54 минут 45 секунд назад
58 минут 24 секунд назад
1 час 8 минут назад
1 час 15 минут назад
1 час 17 минут назад
1 час 20 минут назад